– Ну, как вы жили это время без меня? – спрашиваю у класса. – Что случилось вдруг с успеваемостью?

– Падает, да... – подтверждает Водолажская.

– Только разве новая староста виновата, что всех «хорошистов» на свободу повыпускали? – заступается за нее Шумарина.

– Спросите лучше, как мы встретили Новый год! – предлагает, улыбаясь, Корниенко.

Предложение принято. Спрашиваю:

– Как вы встретили Новый год?

Вспоминая о новогодней ночи, воспитанницы вмиг оживляются и начинают рассказывать, перебивая друг друга. После ужина, как только пошло личное время, воспитанницы начали прихорашиваться: наглаживались, делали прически, красились.

– Чем красились? – спрашиваю у них. – Косметика ведь запрещена.

– Так мы сами сделали, – улыбается моей наивности Чичетка. – Тени для век, например, – из мыла, пепла и канцелярской туши.

– Накрасились, а дальше что? – спрашиваю.

– Собрались все в клубе, – говорит Корниенко. – С Дедом Морозом, со Снегурочкой...

– Да ну?! И кто же из контролеров играл Деда?

– Зачем нам контролеры?! – улыбается во весь рот Дорошенко. – Бондарь лучше, чем они, справилась. А Цирульникова была Драконом. Сообща ей костюм шили.

– Весело было?

– Весело! – отвечают хором.

Ловлю себя на мысли: а ведь от старшеклассников в Днепропетровске, тех, скажем, которые встречали Новый год во Дворце культуры, ни разу не приходилось мне слышать столь восторженных отзывов, и делились они впечатлениями от праздника без энтузиазма: «А что хорошего: ну елка, ну Дед Мороз, ну танцы...»

Конечно, в колонии народ понаходчивее. Даже с праздничным столом проблем не было. Снесли у кого что осталось от посылок, сдвинули тумбочки в комнате, застелили их чистыми простынями – вот вам уже и стол.

– Одна проблема, которую не под силу было решить, – я провоцирующе прищуриваюсь, – с шампанским, да?

– Так у нас лимонад был! – не задумываясь, ответила Корниенко. – Знаете, так было шумно и весело, что некогда даже вспомнить о вине. Нет, правда! Вы не подумайте, что сочиняю...

Едва она закончила, Цирульникова, захлебываясь от восторга, начала повествовать, как шестое отделение обстреливало девятое хлопушками. А потом, когда прозвенел контрольный звонок и нужно было разойтись по комнатам, воспитанницы колдовали вокруг зеркала, вызывая Есенина. И Водолажская, заменяя поэта, читала до полуночи его стихи. Не обошлось, впрочем, и без взаправдашней мистики. Чичетка, она, кстати, уже не председатель отделения, рассказала, как положили на табуретку ручку, поколдовали над ней и оставили так до утра. Утром подняли платок, а ручки нет.

– Может, пошутил кто? – спрашиваю недоверчиво.

– Обижаете, учитель, – только и ответила на это Гукова.

Будто по команде, все вдруг притихли, исчезли улыбки с лиц.

– Да вы чего это?

– С крысятничеством в отделении покончено, – четко выговаривая каждое слово, сообщает Цирульникова.

– Так я же не говорю: украли ручку. Может, взял кто-то, пошутил...

По-прежнему не понимают. И не хотят понять. Смотрю на часы – должен быть звонок. Отложу-ка до воспитательного часа беседу о привычках и чертах характера, которые должны быть оставлены в году минувшем. Позже поговорим и о том, что значит для них Новый год: только ли это повод повеселиться или нечто большее? Спрошу-ка я о другом.

– Вы вот переизбрали председателя. Ну, а в отделении обстановка в какую сторону изменилась?

– В лучшую! В лучшую, конечно! – послышались редкие и неуверенные голоса. – Мы даже первое место по санитарному состоянию заняли.

– А мне кажется, что в отделении не все в порядке. У вас первое место – а вы действительно его заработали? Почему стал возможным тот проступок, который совершила у всех на глазах председатель отделения?

– Ну погорячилась! Не подумала! С кем не бывает! – послышались голоса в защиту Чичетки.

Черту подвела Цирульникова.

– Не по делу ее сняли. Подумаешь, одеяло у мармызы зашмонала.

Одной этой реплики было достаточно, чтобы убедиться в моем давнем предположении: Чичетка на посту председателя была удобна для «отрицаловки».

-– Вы считаете, что Ирина наказана слишком строго?

Уже не оставалось времени для дискуссии, и я подвел итог беседы кстати вспомнившимися словами Макаренко. «Я, например, – писал в одной из работ Антон Семенович, – в системе своих наказаний настаивал на таком принципе: в первую очередь наказывать лучших, а худших в последнюю очередь или совсем не наказывать...»

Беседуя с классом, я не выпускал из виду Дорошенко. Она оставалась безучастной до самого звонка, чувствовалось, что ожидала и боялась разговора о письме.

Слабы же ее позиции, подумал. И ее, и тех, кто, возможно, приказал ей это письмо организовать.

Впрочем, если бы я знал тогда истинные позиции Дорошенко, я бы наверняка и думал, и действовал бы иначе.


6

Воспитанницу, дежурившую с повязкой возле учительской, я попросил позвать Корниенко и Бубенцову.

Корниенко заходит первой, широко улыбается, она довольна, что ее позвали именно на уроке физики.

– Если бы не вы – хана мне! – Проводит ребром ладони по горлу. – На самоподготовке статьей одной зачиталась, совсем забыла о физике!

– Что за статья такая?

– А, Цирульникова подсунула. О проститутках!

– Ну-ну, – говорю, намеренно хмурясь. – Лучше бы стихи какие почитала. Поэзии тебе не хватает, грации и поэтичности!

– Да к лешему эту грацию! – кривит губы Катерина. – Мне интереснее читать о кайфе, о ментах.

– Не понял, – говорю резко.

– Ну, о приключениях, о милиции, – поправляется она.

Перевожу внимание на новенькую.

– А ты, Бубенцова, что любишь?

Воспитанница начинает перечислять, явно фальшивя:

– Мужчин люблю, секс, кабаки, притоны...

– Подвалы, теплотрассы, – подсказывает услужливо Корниенко.

– И подвалы, – ухмыляясь, подтверждает Бубенцова. – И теплотрассы.

Терпеливо выслушиваю до конца. Спрашиваю:

– Альбина, ты перед кем рисуешься?

Бубенцова, проглотив подступивший к горлу ком, опускает глаза. Корниенко наблюдает за новенькой с любопытством. Конечно, Кате тут интереснее, чем на уроке физики .

– Альбина, – продолжаю искать подход к строптивой воспитаннице. – Ты перед Корниенко сейчас рисуешься, я догадываюсь.

Бубенцова порывается что-то возразить, но я жестом руки останавливаю ее.

– Катю ты считаешь «отрицательной», хочешь изобразить перед ней, насколько верна законам блатного мира, так? Задумайся: почему позвал сюда обеих? Ведь мог пригласить для ознакомительной беседы тебя одну, верно?

– Действительно, почему? – переспросила Бубенцова. – Почему позвали нас обеих?

– Для Корниенко «отрицаловка» – вчерашний день, – объясняю ей. – Корниенко порвала решительно с «отрицаловкой» и будет, надеюсь, в активе. Я, кстати, о Кате лучшего мнения, чем даже она сама о себе.

Корниенко смотрит широко открытыми от удивления глазами. Такого она наверняка не ожидала, но я все высчитал, пришло время ее слегка похвалить.

– В ближайшее время будет отправлена на «взрослую» Цирульникова, – продолжаю я, – и «отрицаловка» в шестом отделении прекратит свое существование. Ты, Альбина, возможно, даже подружишься с Катей, вместе стремиться будете к условно-досрочному освобождению.

Корниенко, улыбнувшись неопределенно, лишь вздохнула.

– Мудрено излагаете. Ну, извините, не буду перебивать, мне нравится, как вы фантазируете. С удовольствием послушаю дальше.

– И хитрющая же ты! – говорю ей. – Я ведь не с целью развлечь вас сюда позвал, узнать мне кое-что надо.

– Так узнавайте.

– Ответы будут «вокруг да около»?

– Можно и по существу, – обнадеживает Корниенко. – Смотря какие вопросы.

– К тебе один вопрос, о письме. Остальные к Бубенцовой.

Воспитанница явно разочарована.

– Письмо вам Дорошенко накатала – это любой скажет.

– Ты знакома с содержанием письма?

Корниенко кивнула.

– Почему оно столь беззубое? Ну, увидела фотографию, ну, понравился. Если писалось в расчете поссорить меня с женой, могло быть и беспардоннее, что ли.

– Хотели, чтобы ваша жена заревновала, – сообщает Корниенко, – устроила дома дебош и запретила вам у нас работать. А беспардоннее, Владимир Иванович, Дорошенко «организовать» не могла, себя бы засветила. Отрощенко ведь правда поверила, что отправляет письмо парню, которого ей показали на фотографии.

– Но ведь все равно Дорошенко себя раскрыла!

– Засветилась, – кивает Корниенко, – потому что она «лошарик», дура набитая, вот кто. Поспешила отправить, рассчитала, что вы будете еще в колонии, а письмо, значит, получит и откроет ваша жена. Для нее и написано было на конверте: Вове. Чтобы обратила внимание. Ну, а как вышло? Письмо сразу попало к вам? Кто вынимал его из ящика?

Корниенко ждала ответ. Бубенцова, казалось, не очень прислушивалась к нашему разговору, думала о своем.

Я рассказал, как было.

Корниенко искренне удивилась:

– Как?! Жена держала в руках это письмо и не распечатала? Не полюбопытствовала?

Оставляя Кате время поразмыслить над таким, с ее точки зрения, парадоксом, обращаюсь к Бубенцовой:

– Альбина, я видел, что на перемене ты мыла пол в классе, это как понимать, твоя очередь подошла?

– Да.

– Ты сегодня дежурная?

Бубенцова прищуривается, долго молчит. Соврать она не может, ведь знает: мне ничего не стоит проверить по графику дежурств.

– Ты дежурная сегодня? – повторяю вопрос.

– Нет, – отвечает наконец.

– А кто?

– Не знаю. Мне председатель сказала, что надо полы вымыть.

– Шумарина? – Неожиданная догадка не дает мне покоя. – Уж не она ли сегодня дежурит по графику?

Корниенко отводит в сторону глаза, но говорит правду: «Шумарина».

История, значит, повторяется. Одной активистке – председателю отделения – захотелось «поменяться» с новенькой одеялом, другой – дежурствами.

– И это на третий день своего председательства! – говорю сокрушенно. – Заелась, власть почувствовала! Ну, этого я нс ожидал от Шумариной.

Корниенко впала в отчаяние, упрашивала простить ее подругу и не сообщать о происшествии начальнику отряда. Обещала, что сама поговорит с вновь назначенным председателем по душам и такое больше никогда не повторится.

– Хорошо, поверю, – сменил я гнев на милость. – Но в первый и последний раз, так и скажи Шумариной. Хорошо меня поняла?

– Поняла, – хмуро кивнула Корниенко.

Я подумал о том, что лишь понаслышке знаю историю, за которую в мое отсутствие сняли прежнего председателя, и решил расспросить у Бубенцовой подробно.

– Альбина, как ты «входила» в отделение?

– А как входила? – Бубенцова вспоминает. – Контролер показала мне комнату шестого отделения. Вошла. Вижу на столе Чичетку, она делает стойку на голове. Я поздоровалась. Ирка продолжает стоять на голове. «Я главная курица, – говорит, – а ты кто?» Я осужденная Бубенцова, распределена для отбытия срока в шестое отделение, отвечаю, как положено. Тогда Чичетка спрыгивает со стола и показывает рукой на кровать возле двери: «Здесь будешь отбывать, на втором ярусе». А увидев у меня в руках новое одеяло и постельный комплект, заявила: «Это давай сюда, поменяемся». Я не хотела меняться, так она как зашипела!.. И два пальца к моим глазам.

– От кого узнала о вашем обмене Заря? – спрашиваю Бубенцову.

– Не знаю, – качает головой воспитанница. – Наверное, Надежде Викторовне кто-то сказал из активисток. Во всяком случае, мне лично безразлично, каким одеялом укрываться. Я эти годы вычеркиваю из своей жизни.

– Напрасно вычеркиваешь, – заключаю. – Здесь тоже жизнь. Научиться многому можно. – И спрашиваю: – В актив вступать когда будешь?

– Не собираюсь, – передергивает плечами Бубенцова. – Хочу человеком срок отбыть, от звонка до звонка. А чтобы УДО заработать – «мусоршей» надо стать.

Интересно, когда она успела набраться таких понятий? В преступной среде ведь пребывала недолго – попалась на первой квартирной краже. В следственном изоляторе делила камеру с двумя пожилыми женщинами-бухгалтерами, такие многому не научат. Да и характеристика из следственного изолятора на Бубенцову положительная. Значит, здесь, в карантине, успели с ней поработать – «отрицаловка» ищет новых членов для пополнения своих поредевших рядов.

Цепко смотрю Бубенцовой в глаза.

– Ты этот жаргон брось, не к лицу девушке, – внушаю ей. – Скажи честно, кто убедил, что освободиться условно-досрочно – значит изменить каким-то общечеловеческим принципам, забыть о совести, чести? Нужно другое: хорошо работать, учиться и не нарушать дисциплину.

– Да что вы, Владимир Иванович, говорите? – комментирует Корниенко. – Да разве так в самом деле бывает?

Ну вот, и она туда же...

– Ты-то что знаешь? – начинаю я заводиться. – Ты разве хорошо учишься? И дисциплину никогда не нарушала? – Снова поворачиваюсь к Бубенцовой. – Не слушай никого. Это «отрицаловка» сочинила поговорку: «Паши не паши, а не будешь «стучать» – раньше срока домой не поедешь». Так, Корниенко?

Она кивает.

Бубенцова молчит...


7

С воспитателем карантина капитаном Людмилой Викторовной Хаджиковой, временно замещающей отсутствующую Зарю, заходим в камеру. Здесь четверо, распределены в шестое отделение.

– Вот, полюбуйтесь, Мариненко, – представляет Людмила Викторовна высокую русоволосую девушку. – Вы, Владимир Иванович, у нас с первого сентября?

– С первого.

– Ну, а она 28 августа освободилась... Сколько же ты погуляла, Галя? – спрашивает Хаджикова осужденную.

– Полтора месяца. – улыбается девушка. – Мало, да?

– Если тебе хватило... – разводит руками воспитатель. И переключаясь, указывает на худощавую заключенную. – А это Столярчук, орешек, должна я вам сразу сказать, твердый.

Столярчук, когда говорим о ней, даже не шелохнется. Ладно, будет еще и ее время, подумал я.

Третья обитательница камеры – Лаврентьева. Она из Крыма. Настроена положительно. Сразу после перехода в отделение собирается вступить в актив, все постарается сделать, чтобы освободиться условно-досрочно. Лаврентьева, как и Столярчук, и Мариненко, осуждена за квартирные кражи. Статья одна, сроки тоже одинаковые, но сами девчата, это бросается в глаза с первых минут знакомства. очень разные: по характеру, образу жизни, отношению к вещам и людям, их окружающим. Четвертая – Карпенко, осуждена за нанесение тяжелых увечий подруге. Я был настроен на продолжительную беседу с новенькими, но не получилось. Пришла Ангелина Владимировна, сказала, что зовет в школу директор.

– Мои чудят?

– Экспериментируют, – ответила Жевновач неопределенно. – Сегодня фокусы демонстрирует Дорошенко.

Опять Дорошенко. Мало ей фокуса с письмом.

Собираясь уходить, я попросил вновь поступивших написать кратко о своей жизни. Не описать, как это принято в уголовном деле, а рассказать своими словами.

Столярчук сразу предупредила:

– Писать не буду.

– Почему?

– Я людям не верю. – Подумав, она добавила: – Вам уже одна писала, знаем, что из этого получилось.

Не трудно было догадаться, что Столярчук имеет в виду письмо Отрощенко. Исправно работает беспроволочная связь, ничего не скажешь. Передали уже и в карантин историю с письмом, и что важно, в выгодном для «отрицаловки» свете. Теперь я понимаю: цель письма не только поссорить меня с женой, расчет был и на то, что я дам ему официальный ход, таким образом утратив доверие к себе.

– Можешь не писать, – говорю я Столярчук. – Принуждать никто не будет. Но ты не права в том, что не веришь мне, выслушав лишь одну сторону.

Выйдя из здания, в котором кроме КП располагались также карантин, комната для свиданий и помещения охраны, я уже переключился на Дорошенко, ей до конца срока осталось три месяца: зачем чудит? Что натворила на этот раз? Контролер, дежурившая у железных ворот, отделяющих предзонник от школы, сообщила накоротке: кто-то в шестом отделении выпустил на учителя крысу. Встретившийся на лестнице офицер охраны сказал, что по классу, где учится X «А», бегают три большие мыши. Оказалось, Дорошенко поймала в жилом корпусе маленькую мышку и выпустила ее из кармана на уроке украинской литературы. Мышь побежала по классу, вызывая своим неожиданным появлением отчаянный визг воспитанниц. Они повскакивали, некоторые забрались на парты с ногами. Урок был сорван. «Забуксовали» занятия и в других классах: там были растревожены криком, доносившимся из X «А».

– Вы видите, как одна глупая шутка может повлиять на учебный процесс всей школы? – спрашивала с укором Фаина Семеновна. – Какое наказание предлагаете для Дорошенко? Может, запишем в рапорт?

Стараюсь сохранять серьезное выражение лица.

– А может, простим? Я хорошо знаю эту воспитанницу, верю, что она твердо стала на путь исправления. К тому же мышку сама поймала, перед Ангелиной Владимировной и перед классом извинилась. Давайте так, – предлагаю Фаине Семеновне, – приглашу ее после уроков в воспитательскую, поговорю...

– Под ваше поручительство, – говорит директор.

– Под мою ответственность.


8

Загадочным образом в карман моего пиджака попала анонимная записка: «Не думайте плохо на Отрощенко и Дорошенко. Письмо вам организовала Корниенко».

Корниенко?!

Вот уж никогда бы не подумал!

Сижу за столом Надежды Викторовны Зари, со всех сторон рассматриваю записку. Слова в ней выписаны большими витиеватыми буквами. На это не менее получаса нужно, отмечаю автоматически. И обращаю внимание на деталь: очень тонкие линии оставила после себя шариковая ручка, которой писалось письмо. Ни отечественные, ни импортные стержни из соцстран так не пишут. Это, пожалуй, след японской ручки. Ручка, которую мне привез в подарок из загранкомандировки мой приятель-журналист, пишет примерно так же. Значит, надо искать похожую. Нужно обязательно выяснить, с кем из отделения в последнее время был у Корниенко конфликт. Не случайно же «подставляют» именно ее, кому-то хочется убить сразу двух зайцев: и от Дорошенко удар отвести, и Корниенко скомпрометировать.

Заходит воспитатель карантина Хаджикова, передает исписанные листы.

– Что, и Столярчук написала?

– Как видите, – улыбается Людмила Викторовна.

Она садится за стол напротив, занимается своими делами. Я изучаю написанное новенькими.

Лаврентьева: «...Дома я должна быть в десять часов вечера. Но пришла на десять минут позже. Думала, мне спишется, ведь до этого я ни разу не опаздывала. Но мама стала кричать, ударила меня головой об стенку. Я не выдержала, оттолкнула ее и ушла из дому. Ночевала у Ирки, своей одноклассницы. И днем осталась у нее, вместо того чтобы пойти в школу. А когда Ирина вернулась с занятий и рассказала, что там было (она, разумеется, никому не призналась, что я у нее), я сразу всех вокруг взрослых возненавидела. Оказалось, приходила в школу мать. Она и классный руководитель говорили всем, что я проститутка, что по мне давно тюрьма плачет и т. п.

Я скрывалась у Ирины, пока не возвратились ее родители из отпуска. А потом вынуждена была идти домой. Дверь мне открыл какой-то мужчина. Мать почему-то называла его мужем. Она опять долго кричала, все высказывала, а потом заявила прямо в глаза, что ей такая дочь не нужна, что ей муж дороже. Я снова ушла. Постучала к соседу, который, как я знала, живет один. Он меня принял. Утешил. Угостил водкой... А когда не было денег для нормальной жизни, на пару воровали из квартир. Вот вроде бы и все...»

Мариненко: «Освободилась я из ВТК в конце августа и сразу же поехала домой. Отец не обрадовался, ведь надо было меня одеть, кормить и пр., а ему денег на выпивку не хватало. На неделю поселила у себя бабушка. Я пошла в РОВД, стала на учет, получила паспорт, написала заявление на работу. Когда попросила у отца взаймы немного денег, он опять начал скандалить, а бабушка стала на его сторону, упрекая, что в колонии ничего себе не заработала. А я здесь работала не хуже других, экономила, как могла, на «отоварке», лишь бы скорее выплатить потерпевшим по иску. Одним словом, я психанула, собрала вещи и поехала на другой конец города к маминой сестре. По пути встретила старых друзей, и они меня отговорили. «Чего ты должна перед кем-то унижаться? – сказал Помидор, это кличка такая у парня, с которым я до колонии жила половой жизнью. – Имей гордость, можешь пожить пока у меня». Осталась. Целый месяц мы интересно жили: пили, гуляли. Обворовали несколько квартир. И попались...

Владимир Иванович, я боюсь, что воровство у меня уже в крови. Сделайте что-нибудь, помогите! Я очень боюсь входить в отделение. Когда в конце августа освобождалась, я украла кое-что у девчонок и теперь (еще на этапе) узнала: мне готовят «встречу». Не боюсь, что меня изобьют или объявят бойкот, я заслужила за крысятничество, но все же очень хочу повиниться перед девчонками, выпросить прощение, помогите мне в этом».

Карпенко: «Дома мне никогда и ни в чем не отказывали. Покупали все, что я хотела. Даже не задумывалась над тем, как нелегко доставались деньги матери и бабушке. Я просто требовала от них все больше и больше.

Впервые попробовало вино на дне рождения одной своей приятельницы. Отказаться было неудобно. Понравилось. С этого и началась моя «красивая» жизнь. Для меня она заключалась в вине и сигаретах. Даже школу забросила. Вино, бары, рестораны – и так каждый день. У меня была старшая подруга Зоя – двадцати трех лет. Вместе пили, курили, а когда денег не хватало, то шли грабить. Однажды Зоя пришла ко мне с двумя парнями. Взрослых дома не было. Сбегали в магазин, купили водку. Пили и слушали музыку. Потом ребята заснули, а мы с подругой вышли во двор. Обе были пьяны. Не помню, из-за чего мы поссорились. Зоя дала мне пощечину. Я выхватила из сумочки нож и ударила ее. Мне страшно вспомнить ту сцену. Так называемая «красивая» жизнь привела меня на скамью подсудимых».

Столярчук: «Владимир Иванович! Извините, что не могу написать вам «уважаемый». Ведь я не знаю, что вы за человек, ну, а писать просто так, для красоты слова, как это делают сейчас Мариненко и Лаврентьева, мне неохота. Ведь если писать – так уж начистоту. Может, я когда- нибудь в будущем смогу написать вам «уважаемый», ну а пока что прошу извинить.

Если описывать мою семнадцатилетнюю жизнь, то это можно сделать двумя словами. Как говорится: «Мало пройдено дорог, но много сделано ошибок...» В том, что случилось, винить, кроме меня одной, по-моему, некого. Дома все хорошо, родители живут дружно да и меня очень любят, как говорится, «слепой любовью». Мне все прощалось и все разрешалось. Вот я и решила после восьмого класса посидеть дома, отдохнуть. Днем спала, читала, а вечером гуляла по улице. А улица есть улица, она очень редко влияет положительно. Появилась у меня компания. В этой компании я и закурила в первый раз, как говорится, чтобы не быть белой вороной, ну, а потом и выпила. Правда, наркотики долго не решалась попробовать, все как-то боялась. Но потом плюнула на последствия, которыми все пугают, и попробовала.

Такая жизнь скоро надоела, я устроилась на работу и пошла в девятый класс вечерней школы. В школе познакомилась еще с «лучшей» компанией, с ней и пошла воровать из квартир. Мне присудили полтора года с отсрочкой, как говорится, для исправления. Но через три месяца я снова попалась на квартире. Вы простите, я не вас имела в виду, когда сказала, что не верю людям. Это относится к суду. И к тем, кто придумал отсрочку. Может, кому-то она и на пользу, но почему же в моем случае суд не смог увидеть, что меня такой мерой не остановишь? Лучше бы уж сразу попасть в колонию, а так теперь сидеть мне еще три года. Извините, если что не так пишу, я ведь вас предупреждала, что не люблю высказывать свои мысли на бумаге. Еще раз извините. Всего хорошего вам, как говорится: всех благ в жизни!»

Последнюю фразу я зачитываю вслух. Людмила Викторовна улыбается:

– Это каких же благ вам желает Столярчук? Знает ли она сама, какие блага истинные, а какие – мнимые?

Не знает – объясним, думаю я, а в душе радуюсь искренности, которая чувствуется в письме Столярчук. От первой встречи мнение о себе она оставила хуже. Никак нельзя допустить, чтобы ею пополнились ряды «отрицаловки». Да и что такое вообще эта «отрицаловка»? В шестом отделении, как только отправим Цирульникову, надеюсь, перестанет существовать вообще. Ибо Гукова, оставшись в единственном числе, вряд ли сможет оказывать прежнее влияние на «пассивных».


9

В воспитательскую заглядывает Дорошенко.

– Просили зайти? – напоминает робко.

Воспитатель Хаджикова оставляет стопку писем, которые мне нужно перечитать и отправить. Отдельно кладет открытку – поздравление с Новым годом. Надо вызвать Корниенко, ее написавшую, и объяснить, почему эта открытка не была отправлена адресату. Сославшись на множество дел в карантине, Людмила Викторовна уходит. Остаемся вдвоем с Дорошенко.

Воспитанница до глаз замотана платком, а ватник весь в пятнах, расстегнут.

– Что это ты в таком виде?

Дорошенко, смутившись, снимает платок. Поправляет волосы. Спохватившись, прикрывает рукой пятна на ватнике. Я цепляюсь взглядом за нагрудную бирку. «Белова Елена. 4-е отделение». Спрашиваю, почему Дорошенко в чужой фуфайке. Она долго и путано начинает объяснять. Я до конца не выслушиваю, прошу позвать Корниенко, после чего найти Белову и забрать у нее свой ватник.

Воспитанница задерживается в дверях.

– Вы еще сердитесь на нас с Отрощенко за то письмо?

– А в чем дело? – спрашиваю.

– Не подумайте, что мы специально, ошибка получилась, – оправдывается Дорошенко. – У вас ведь неприятности с женой, да? Мне такое кто сделай, прибила бы.

Я уже не тороплю ее, любопытно выслушать до конца.

– Поверьте, – продолжает Дорошенко, – не могу вот даже спокойно смотреть на вас, все думаю, что злитесь.

Исчерпав собственное красноречие, она замолчала. Я подхожу к ней, смотрю в глаза.

– Только честно, какие у тебя отношения с Корниенко?

Ответная реакция вовсе не та, которую ожидал.

– Никаких! Катька презирает меня, за человека не считает, «гнилухой» зовет.

– Почему, как ты думаешь?

– По той же причине, по которой взъелась она тогда, помните, на Водолажскую. Недостаточно блатными мы, если так можно выразиться, ей кажемся...

– Ты сильно злишься на Корниенко?

– Если честно, – отвечает Дорошенко, – мне она безразлична.

– Ну ладно, иди. Позови Корниенко ко мне и сама придешь.

Воспитанница уходит. Я возвращаюсь за стол, беру из стопки первое письмо. Цирульникова пишет в Донецк подруге, которая освободилась полгода назад. Но письмо очень сдержанное, в нем ничего лишнего, разве что кроме одной фразы: «Отделение у нас болото». Я ее старательно зачеркиваю, ибо, по моему убеждению, это определение уже не соответствует истине. Заклеиваю письмо в конверт. Беру следующее. Шумариной. Адресовано Кузовлевой.

«Здравствуй, Танечка! В первых строках своего письма спешу сообщить тебе, что все мы здесь живы и здоровы, завидуем вам и дни, даже часы считаем, когда сами сможем поехать домой. Особенно я соскучилась уже за своим Димулькой, не дождусь, пока будем вместе. Фотографию, которую отдала мне Надежда Викторовна, я ношу всегда с собой и могу смотреть часами на нее. А на что другое смотреть? Зона угнетает, давит на голову, на душе тоска беспросветная возникает от серости и однообразия вокруг. Вот одна радость, Владимир Иванович приехал...»

Откладываю письмо, мне неудобно его дальше читать, хотя и понимаю, что нужно. Это письмо осужденной, я обязан его дочитать до конца хотя бы потому, что таков профессиональный долг, потому что нередко случаются попытки передать таким способом из зоны информацию, ожидаемую в преступной среде: кто кого «заложил», куда что перепрятать, кого «грохнуть» и пр.

В дверь постучали. Вошла Корниенко.

– Присаживайся, – указываю на табурет возле стола.

Осужденная садится. Я начинаю с дела, из-за которого ее позвал.

– Вот открытка, которой ты поздравила подругу с Новым годом. – Выигрывая время, показываю открытку. – Мы не выпустили ее из зоны, и я тебе позже объясню почему. Объясню, если ты сама не поймешь, – продолжаю выкручиваться, мысленно ругая себя, что за текучкой не нашел пять минут познакомиться с содержанием открытки или хотя бы у Хаджиковой спросил, что в ней запретного. – А сейчас хочу прочитать это вслух и с выражением, можно? Ты готова слушать?

Корниенко в растерянности кивает. Я читаю с выражением:

До Нового года минута осталась,


За что же мне выпить бокал свой вина?


За счастье?


А есть ли оно?


За юность?


Она улетела давно!


За дружбу?


Увы, я ее обойду...


За светлую жизнь я выпить не прочь,


Но вся моя жизнь непроглядная ночь!


За что же мне выпить? Часы уже бьют!


Эх, думай не думай, не все ли равно,


Я выпью за то, что в бокале вино!



– Итак, – говорю Корниенко хмуро, – выяснилось, что у тебя в зоне проблема номер один – за что выпить бокал с вином? А разреши полюбопытствовать, откуда у тебя вино?

Воспитанница, не замечая иронии, отвечает на полном серьезе:

– Что вы, Владимир Иванович, вино в стихах только.

Других аргументов у меня нет. Искренне пытаясь угадать, что запретного нашла Людмила Викторовна в этом предновогоднем послании, я несколько раз внимательно перечитываю его. Наконец нахожу две грамматические ошибки, и одна запятая стоит не на месте. Говорю об этом Корниенко, предлагая переписать открытку.

– Но лучше не самой, – советую, – попроси это сделать воспитанницу, у которой почерк получше. Кстати, кто в отделении умеет красиво писать? Витиеватым этаким шрифтом, похожим на древнерусский...

Удивленная Корниенко продолжает смотреть на меня, будто на пришельца с далекой планеты.

– Многие в зоне красиво пишут, – поразмыслив, говорит она. – Лучше других, пожалуй, Шумарина. Эта новенькая, Бубенцова, тоже может. А вензелями, кажется, получается только у Цирульниковой. Но мне-то ее вензеля зачем?

Оставляя этот вопрос без ответа, я спрашиваю:

– Чья ручка была положена под платок, когда вы колдовали в новогоднюю ночь? Какая это была ручка?

– Нелькина ручка. Японская. С тонким стержнем.

Шумарина у самой себя вряд ли воровать станет, думаю я. А вслух говорю:

– Пожалуй, ты мне помогла.

Корниенко награждает меня сердитым взглядом.

– Это, выходит, на кого-то настучала, да?

– Глупости.

Разрешаю колонистке идти, и она покидает воспитательскую медленными шагами.

Снова берусь за чтение писем. Дочитываю «сочинение» Шумариной.

«...Рассказывал вчера Владимир Иванович, как ты ему, Танечка, сквозняки гоняла».

Стоп, что это еще за «сквозняки»? Я понял, речь идет о невозможности Кузовлевой встретиться со мной, когда приезжал в Днепропетровск. Но «сквозняки»!.. Вот уж придумала! Впрочем, почитаем дальше.

«Не расстраивайся, Танюша, купит тебе дедушка пальто, а пока фуфаечкой порадуйся. Как я помню, тебе о-о-о-чень шла колонийская черная фуфайка с простроченным по моде воротником...»

Читая письма, время от времени поглядываю на часы. Что-то долго Дорошенко ищет свой ватник, который у Белки. Как бы не пришлось теперь посылать дневальную на поиски самой Дорошенко.

Следующее письмо Ноприенко. Адресовано Кошкаровой. Она тоже не забывает сообщить приятельнице о моем возвращении: «...Опять прикатил Владимир Иванович наводить свои порядки. Вчера два часа нас воспитывал, мораль читал и о тебе вспоминал, рассказывал, какая ты принципиальная стала на свободе. Кое-кто сомневался, посмеивались девки на воспитательном часе, поэтому я хотела, чтобы Владимир Иванович не говорил о тебе. Я даже написала ему об этом записку, но он не прореагировал. Аннушка, если бы ты знала, какие у меня неприятности пошли после твоего освобождения. Одной оставаться так тяжко, что это не передать словами. А тут еще брак в работе получился, шов на платье не в ту сторону погнала. За брак, как понимаешь, начислили на отделение штрафные очки. Стою одна посредине комнаты, а девки лежат, пальцами тычут и выговаривают за брак. Да ты сама знаешь, каково это – попасть на круг. Хорошо хоть сразу после «круга» Людмила Викторовна, которая сейчас вместо Зари, письма принесла. И мне одно – от тебя. Сразу на душе полегчало...»

Наконец вернулась Дорошенко. Я отложил письмо, убедился, что она пришла в своем ватнике.

– Вот теперь порядок, – говорю ей. И прошу передать отделению, что отсутствие воспитателя Зари – не повод, чтобы «меняться» одеждой и вообще делать кому что заблагорассудится.

Закончив с моралью, перевожу разговор на случай в школе.

– Тебе как в голову пришло такое учудить?

– Да, если бы я с самого начала специально, – оправдывается Дорошенко. – А то ведь знаете, как было? Полезла утром под свою кровать за сапогами, а там – мышь. Живая. Только хвост ей зажало мышеловкой. Я положила мышку в карман, чтобы выбросить на улице, и забыла. А в школе...

Дорошенко запнулась.

– Мышь сама из кармана выпрыгнула и побежала по классу, так?

Оксана опускает в смущении глаза.

– Я сама ее выпустила. – Она надувает по-детски губки. – Скучно ведь...

– На уроке Ангелины Владимировны скучно?

– Вообще в зоне, – уточняет Оксана. – Душа болит, понимаете? И жить не хочется! Три года я уже здесь. Три года...

Дорошенко будто уснула с открытыми глазами. Я ее не трогал, не нашел слов для утешения, а напоминать, что только по своей вине она оказалась здесь – нужно ли?

Выдержав достаточную паузу, спрашиваю:

– Оксана, ты можешь ответить искренне на один вопрос?

– Попробую, – кивает.

– Скажи, как ты относишься к Цирульниковой?

Дорошенко вмиг оживает.

– Я ее ненавижу! Всеми фибрами души! Дерьмо, паскуда, все ее ненавидят! Все! Дни считаем до ее отправки на «взрослую».

– Но если Цирульникова дерьмо, почему ей так угождаете?– пытаюсь выяснить.

– Именно потому, что дерьмо, – объясняет Дорошенко. – Есть девчата сильнее, а молчат. Потому что Янка мстительная, и делает это чужими руками.

Я замечаю в ответ, что Цирульникова еще здесь и мы должны показать отделению всю дутость и несостоятельность ее «авторитета». Дорошенко задумывается. Я решаюсь у нее спросить:

– Имела ли возможность Цирульникова взять из-под платка авторучку в новогоднюю ночь?

Собеседница от такого предположения в шоке.

– Вообще-то Янка причисляет себя к блатным, – растерянно тянет. – А блатные у своих не воруют. Хотя...

– Допустим, Цирульникова все же взяла ручку, – подхожу я с другой стороны. – Куда спрячет?

– Взять, конечно, могла, – продолжает размышлять Дорошенко. – Ее кровать ближе других к табурету, на котором колдовали. К тому же Янке переезжать на другую зону, там краденой ручкой спокойно можно пользоваться. А куда спрячет? Конечно же, в каптерку. К себе в мешок положит. Ей это без проблем в любое время – ответственная за каптерку в подругах у Янки ходит.

Я понял, где Цирульникова могла найти время выводить витиеватые буквы на листке анонимки – в каптерке, разумеется; никто не помешает, не спросит, чем это она занимается. Теперь, кажется, ясно, кто истинный организатор письма, написанного рукой ничего не подозревающей Отрощенко. Цирульникова, видя в моем лице непримиримого противника «отрицаловки», чувствуя угрозу своему собственному месту «на троне», решила от меня избавиться. А Корниенко она оболгала в анонимке, искренне желая столкнуть нас лбами. Это месть за ее измену позициям «отрицаловки» и стремление к новой, нормальной жизни.

...Спустя час вдвоем с воспитателем Людмилой Вик-торовной Хаджиковой мы проверили в каптерке личные вещи осужденной Цирульниковой. И нашли в ее сумке ручку, которая пропала у Шумариной в новогоднюю ночь.

6. Запрещенный прием




1

Выложил на стол Дины Владимировны Васильченко письма, которые пришли в адрес республиканского журнала «Ранок», опубликовавшего главу из рукописи этой книги – «Бойкот». На лице начальника колонии удивление.

– Столько писем! Откуда?

– Из Днепропетровска, Никополя, Кривого Рога...

– И от ребят есть?

– Большинство от них.

– Значит, будем открывать филиал службы знакомств?– сказала хмуро Васильченко и взялась читать.

Это, учитывая множество текущих дел, не на один час; я решил пойти в школу. Воспитанницы встретили приветливо, поделились новостями, скопившимися за дни моего отсутствия. В спортивной работе и учебе – вторые места. План на производстве выполняется, хотя было и немного брака. Разучили новую строевую песню, которую исполнили здесь же, в классе.

Меня девчата тоже выслушали с интересом. Особенно сообщение о письмах.

– Зэчкам, преступницам – письма от нормальных людей? – скептически высказалась Бондарь.

– На отделение писали или как? – вырвалось у Чичетки.

Я объяснил, что есть письма мне, есть на отделение, немало и личных – воспитанницам.

– Кому именно, можно узнать? – спросила Корниенко.

– Тебе есть одно.

– А мне? – поинтересовалась Бондарь.

– Тебе нет.

– А Дорошенко? – назвала свою фамилию Оксана.

– Есть.

– Наибольшее кому? – молвила с хрипотцой Цирульникова; она всем своим видом настойчиво пытается подчеркнуть принадлежность к «отрицательным».

Отыскал глазами Водолажскую. По грустному и задумчивому лицу понял: она догадывается, что половина писем – ей.

– Почему Водолажской? За какие блага? – запротестовала Гукова. Не удержались от реплик и Цирульникова, Бондарь, Мариненко.

Я ободряюще кивнул Водолажской. А классу объяснил, что в каждом произведении должна быть главная героиня и это авторское право определить, кто ею станет.

– Но в данном случае эту героиню выбрали вы, избрав ее объектом своего бойкота.

Гукова, услышав мое объяснение, лишь заскрежетала зубами. Столярчук подняла руку.

– Ну, а вам что пишут?

– Читатели высказывают мнение, что не в колонии вы находитесь – в санатории, Питание трехразовое, телевизор цветной, аэробика, художественная самодеятельность – разве это зона?

Отделение забурлило. Реплики, острые, как стрелы, полетели в адрес читателей.

– Руки б отсохли, кто так пишет!

– Если ума нет, прокурор не добавит!

– У тех, кто так написал, наверное, детство прошло без игрушек!

Ответил я на столь бурную реакцию предложением написать коллективную отповедь читателям, объяснить людям, знающим о жизни в зоне лишь понаслышке, чем тягостна для осужденных изоляция от общества. Девчата с готовностью взялись за работу. Вот в сокращенном виде эти необычные сочинения. Надеюсь, они окончательно развеют сомнения тех, кому колония показалась похожей чем- то на дом отдыха.

Корниенко: «...Нам не холодно и не голодно здесь. Мы обуты и одеты. Но очень тяжело видеть эти темные тона одежды. И только нагрудные бирки с фамилией и именем отличают нас друг от друга. Внешне может кому-то показаться, что здесь «курорт». Всем так кажется поначалу, даже отдельным воспитанницам. Но позже начинаешь понимать, что внутри колонии – очень тяжелый темный мир. Знаете, есть такая закономерность: когда много раз слушаешь одну и ту же мелодию, на душе становится жутко. А здесь эти постоянные звонки, даже страшно становится. На звонки у нас выработан рефлекс: зазвенит – и ты уже бежишь, сломя голову, на построение или еще куда положено.

А вид каменной стены чего стоит, а колючая проволока...»

Ноприенко: «Я – мелитопольская. Со слезами привыкала подписываться на школьных тетрадках не ученицей, а воспитанницей ВТК для преступников. Минувшую весну провела я по ту стороны стены. Прогуливаясь по улице Карла Либкнехта, я стремилась проникнуть взглядом за ограду с вышками охраны: как там? что там? какие девчонки? А теперь мечтаю заглянуть наоборот: что там? как оно на свободе? Ко мне сейчас подходит такая поговорка: «Раньше жила напротив тюрьмы, а сейчас – напротив дома».

Ну, а если говорить серьезно, то просто устала так жить. Жить по звонкам. Когда каждый твой шаг расписан и контролируется».

Чичетка: «Конечно, если с вашей читательской стороны посмотреть глазами свободного человека, может показаться, что живется нам, как в доме отдыха: вовремя обедаем, ужинаем, завтракаем, смотрим телевизор, участвуем в мероприятиях, художественной самодеятельности, театральном кружке. Но знали бы вы, как тяжело здесь морально. Иногда, бывает, дурное письмо получишь – хочется побыть наедине, разобраться в себе, своей жизни. Но уединиться невозможно: куда ни глянь – везде эта серая публика. Серая одежда и серый мир вокруг. Приходишь после работы в комнату, а отдыха не получается. Неуютно! Кровати стоят в два яруса, не протиснуться. Галдят все. Иногда кажется, что голова не выдержит, треснет».

Шумарина: «Страшнее, наверное, не придумаешь – у моей подруги Веры (из седьмого отделения) ребенок родился в зоне. Хотелось очень рожать на свободе, как всем нормальным женщинам. Мечтала возить своего ребенка в коляске, кормить грудью. Но грудью Вера могла кормить один месяц и четыре дня. Потом мама забрала Анечку домой, Верка совсем затосковала. Один раз вешалась – мы сняли...»

Бондарь: «Дважды я хотела покончить с жизнью и не смогла. Страшно! Вы должны проникнуться нашим моральным состоянием здесь, иначе никогда не поймете, чем тягостно лишение свободы. Голова болит очень, и никакие таблетки не помогают. Ведь моральное состояние у нас какое: всегда находимся под невыносимым давлением неопределенности.

Как, будет дальше? Как встретят на свободе?..»

Лаврентьева: «Звонки. Звонки... Никуда не уйдешь, нигде не спрячешься. По звонку встал, лег, пошел в столовую, на работу. От серости вокруг и от этих звонков можно сойти с ума. Дружки на свободе рассказывали о колонии, как о рае. Теперь знаю, какой это рай».

Бубенцова: «Моя мама болеет раком. Ей осталось жить несколько месяцев. Самое тяжелое, это думать, что я не успею освободиться и увидеть ее живую.

Постоянно давят забор, вышки, сигнализации, обыски. Надоела колючая проволока, зарешеченные окна. Обидно за письма, которые получаем из рук воспитателя открытыми.

Только во сне я бываю иногда счастливой, когда вижу наш дом и маму – молодую, улыбающуюся, еще не заболевшую этой тяжелой болезнью.

Я отношу себя к категории людей более или менее нормальных, мне чужд мир блатных, и я никогда не могу согласиться с принципом: попал в волчью стаю – вой по-волчьи. Я не волчица. И ею становиться не хочу. Но посидишь в зоне много лет – поневоле завоешь и кусаться начнешь. Это самое страшное. Не знаю, как вам еще объяснить всю невыносимость изоляции».

Дорошенко: «...Взять хотя бы и баню. Я не привыкла, не хочу толпой, выслушивая пошлые подколки относительно фигуры. Но даже на это я не имею здесь права.

А самое тяжелое в колонии – однообразие. До отупения, до одурения!

Самой бы хотелось за себя все решать, но мне не позволяют, вроде робота себя чувствую, уже не хочется ни о чем думать и мечтать».

Водолажская: «Кому-то тяжело и нудно ожидать два-три часа поезд, тут же необходимо ждать много лет. Врагу не пожелала бы отдыхать в таком «доме отдыха». Свобода – самое дорогое. Свободу не заменишь «развлекаловкой» в тюремном хоре или даже аэробикой в тюремных халатах...»

Остальные письма коллективной отповеди читателям могли бы быть не менее интересны. Но не все воспитанницы захотели писать. Не утруждала себя, как и прежде, Цирульникова. К ней присоединилась Гукова.

– А мне тема не подходит, – заявила с вызовом.

С горечью возвращаюсь к мысли, что Цирульникова и Гукова – это наш с Зарей брак в работе. Мы еще не научили их главному – думать.


2

Угрожающе низко поплыли клочковатые серые тучи.

За окном класса вижу черную стену, черные деревья сквера в жилой зоне, паутину ветвей на фоне догорающего солнца.

То ли погода влияет, то ли рассказ учителя истории не увлекает, только почему-то скучают воспитанницы, каждая занимается своим. Корниенко бабочку-заколку примеряет к волосам. Водолажская письмо пишет. Чичетка смотрит открытки – виды города, в котором жила. Шумарина украдкой читает «Ранок». Бондарь ничего не делает, но и учителя не слушает. Сидит ко мне боком, тяжело прислонившись спиной к стене. Долго смотрю на воспитанницу в упор – не замечает. Знаю, уходит в себя не от нежелания учиться, тут другое... Боль невыносимая накатывает при воспоминании о своем преступлении. Наши колонийские медики утверждают: Бондарь с каждым годом будет труднее, видение убитого ею собственного ребенка все чаще будет приходить и преследовать, возьмет в тиски и никогда в жизни уже не отпустит.

Oт мыслей, связанных с Бондарь, знобит. Пытаюсь переключиться на рассказ Корвегиной, но это не получается. Людмила Ивановна сегодня не в духе, делает частые паузы, задумывается о чем-то, повторяет набившие оскомину фразы: положите ручки, откройте учебник, посмотрите на меня, запишите в тетрадь.

Цирульникова, вижу, что-то рисует. Вчера она отказалась работать: «Мне на «взросляк» ехать, плевать на все!» Мастер пригрозила рапортом. Она взорвалась и вдруг начала бить в цеху окна. Вызванные контролеры связали ей руки, поместили в дисциплинарный изолятор. Разговаривать с воспитателем Цирульникова отказалась. Меня также приняла с холодком. Угрюмо слушала, цинично рассмеялась в глаза.

– О чем вы, бросьте! Я в каком обществе росла и воспитывалась, в совершенном, что ли? Почему должна быть честной, если столько лет все вокруг обманывали: родители, учителя, корреспонденты? Разве беспокоились о моем будущем, пока не оказалась в колонии? Матери – плевать на дочку, она водку глушила со своими ухажерами. Классная руководительница свиньями занималась, нас не стесняясь, таскала им ведрами отходы прямо из школьной столовой... Или в инспекции несовершеннолетних, думаете, была я нужна? Как бы не так! Вызовут, пять минут мораль почитают и уже кричат: следующий!

Цирульникова замолкает, выдохлась. Она смотрит на меня изучающе и говорит убежденно:

– Как жаль, что я не у вас была на учете...

Услышать от нее подобное я не ожидал. Что это: робкие ростки человечности, прорывающиеся из глубин души преступницы? Прорастут ли они, пробьются сквозь толщу негативных наслоений? Лишь озлобленность, пустота, понимание бессмысленности своего существования остались в Цирульниковой. Нам с Надеждой Викторовной эту пустоту заполнить не удалось. Восполнят ли пробел воспитатели НТК? Обнаружат ли пустоту? Достаточно ли им для этого трех лет, оставшихся нашей подопечной до освобождения? Хватит ли души, терпения, понимания?

Продолжаю делать вид, что внимательно слушаю урок Людмилы Ивановны. Сам же вспоминаю разговор с воспитанницей в камере дисциплинарного изолятора.

– Ты, Яна, высказала сожаление, что не у меня была на учете... А почему ты вдруг сделала такой вывод?

– Потому что вы поняли, в какой я дурацкой ситуации оказалась в случае с той японской ручкой Шумариной, и не дали возможности всей зоне насмеяться надо мной. Спасибо вам большое, Владимир Иванович, и извините меня за все: и за то письмо, которое я организовала для вашей жены, и за бойкот, который мы вам с Водолажской объявили. Если бы я только могла... Если бы у меня была возможность хоть как-то отблагодарить вас... Я бы...

Я ошарашен всем услышанным. Но спешу не упустить момент.

– Если все, что ты сказала – искренно, пожалуй, я дам тебе такую возможность...

– Конечно, Владимир Иванович, конечно – искренно, не успев выйти из состояния душевного подъема, продолжает заверять Цирульникова.

– Понимаешь, Яна, тебе теперь уезжать на «взрослую», а здесь, благодаря тебе, народ взбудоражен. Я помог тебе, а ты теперь мне помоги успокоить их.

– Я?.. Каким образом? – округлила Цирульникова глаза, но я вижу, что она уже догадывается, о чем буду ее сейчас просить.

– Да, Яна, да, тебе нужно выйти на линейку и публично покаяться в своем поведении. А на производстве – дать норму.

– Я? Покаяться?.. – Губы Цирульниковой растянулись в неестественной улыбке. – Да меня на «взрослой» сожрут за такие активные проявления. Да я зарок дала, татуировка на животе, ясно? Паук головой вниз!

Выдержал паузу.

– Не, так не смогу. Согласна на все другое – хоть сейчас отдамся, сделаю все, что ваша душа пожелает...

– Яна! О чем ты? – резко обрываю ее.

И вдруг замечаю в се глазах мольбу.

– А я надеялся на твою помощь.

– Ну и не зря надеялись, – приходит она к решению. – Когда это нужно сделать?

– Сейчас, на линейке.

Своим покаянием Цирульникова, на что я и рассчитывал, очень удивила всю колонию. Судили-рядили о причинах столь необычного поступка по-разному, но даже самые отъявленные из «отрицательных» колонисток призадумались: если уж Цирульникова сломалась, стоит ли продолжать «чудить»?

Под монотонный рассказ о временах коллективизации и под дождь так хорошо думалось. Но Людмила Ивановна замолкает вдруг. Уже заметила, почувствовала безразличие класса.

– Что вы такие сонные? – спрашивает требовательно.

По стеклу еще громче забарабанил дождь. Воспитанницы поглядывают на темные рамы, зябко поеживаются. Учитель включает свет, просит Водолажскую читать вслух главу из учебника. Я ее понимаю – нужно время, чтобы обдумать сложившуюся ситуацию, изменить ход урока.

Людмила Ивановна отходит к окну, всматривается пристально в черноту дождливого омута. О чем думает она сейчас? Беспокоит ли ее то, что неверный тон взяла, приступая к изложению столь сложной темы, изначально?

...Я снова ухожу в себя. Корниенко получила накануне письмо от отчима дяди Леши. Последние его строчки я перечитывал, озадаченный, несколько раз.

«Так хочется подержаться за тебя, поцеловаться, – признается в конце письма отчим. – В прошлый раз я даже не смог обнять тебя на прощанье. А так хочется прижать к себе и целовать, целовать. Я тебя очень люблю. До свидания, до скорой встречи, моя красавица».

Закончив с письмами, которые пришли на отделение, я послал дневальную за Корниенко. Только разговора, на который рассчитывал, у нас не получилось. Воспитанница, пробежав глазами подчеркнутые строчки, быстро сообразила, зачем ее вызвали, и устроила истерику:

– Что вы подозреваете? Как не стыдно! Дядя Леша ко мне относится лучше отца родного!

Я был здорово раздосадован, что беседу на столь деликатную тему начал без продумывания и предварительной подготовки. Какое-то время терзался сомнениями в правильности вывода, сделанного на основании одних лишь последних строчек письма. Поделился с Надеждой Викторовной – и не пожалел. Воспитатель Заря сразу внесла в вопрос с отчимом некую определенность.

– Заглядывала я в комнату свиданий, когда приезжал этот дядя Леша, – улыбнулась Надежда Викторовна многозначительно. – Катенька наша сидела у него на коленях, а он... – Заря поперхнулась, прокашлялась: – С отклонениями товарищ, что с него возьмешь. Но Катя-то наша, Катя!..

Водолажская, видимо, дочитала главу из учебника до конца. Слышен голос Людмилы Ивановны. Голос окрепший, бодрый. Учитель, чувствуется, уже обдумала ситуацию на уроке, знает, что делать дальше.

Вопрос к Бондарь:

– Что такое комбед?

Воспитанницу толкают, она поднимается медленно, вертит головой по сторонам.

– Прослушала я, – признается, не дождавшись подсказки.

Людмила Ивановна спрашивает о том же у Корниенко.

– Комбед – это, значит, комитет... – Воспитанница устремляет глаза к потолку, – бедных.

– Бедноты, – уточняет учитель. И поворачивается к Цирульниковой.

– Чем колхоз отличается от совхоза?

Раскаявшаяся на колонийской линейке Цирульникова пытается отвечать обстоятельно. Она еще не закончила, а Ноприенко и Водолажская уже тянут руки – дополнять.

Оживились девчата, разговорились, отстранились от темных рам, за которыми уныло продолжает лить дождь. И Людмила Ивановна уже улыбается.

– Катя, – обращается снова к Корниенко, – представь, что мы с тобой руководим колхозом. Уже погасили ссуду в банке, выплатили проценты, у нас есть хорошая прибыль. Как распорядимся деньгами?

Гукова, подсказывая, шепчет: поделим!

Но Катя не соглашается.

– Инвентарь купим, – говорит твердо.


3

В учительской мы с Корниенко вдвоем. Дождь не прекращается. Капли зигзагами ползут по стеклам окон.

– Через три дня родительское собрание, – говорю Кате. – Хочет приехать... отчим. Опять один приедет – без матери.

– Что от меня нужно? – выдавливает воспитанница хрипло и придушенно.

Со времени разговора о ее отношениях с отчимом прошла неделя. Корниенко достаточно было времени подумать, и сейчас она не спешит, как прежде, оборвать меня на полуслове. Она не горячится и не закатывает истерику.

– Что я должна сделать? – повторяет вопрос. – Отказаться от свидания? От передачи? Но это же глупо...

– Тебя больше ничего не беспокоит?

Я стараюсь поймать взгляд Корниенко, но она прячет глаза. Такая безысходная, глубокая в них тоска.

– О чем вы? – с усилием спрашивает.

– О связи с отчимом. В силах ли ты будешь от нее отказаться?

Губы Корниенко дрогнули. По лицу медленно покатились слезы.

– Для всех будет лучше, если эта связь прекратится, – говорю убежденно. – Ты взрослый человек, Катя, должна понимать...

Воспитанница слушает молча, не перебивая. Чем дольше я говорю, тем больше бледнеет ее лицо. А слезы просыхают.

– Раскаяния хотите? – роняет она сквозь стиснутые зубы. – Но раскаиваются только на суде в последнем слове. Есть, как вы это называете, «связь». Да, связь имеется. Но причины ее совсем не такие, как вы, наверное, думаете. Просто... – Корниенко подыскивает слово. – Понимаете, мне трудно дяде Леше отказать, да и самой, не скрою, разнообразия хочется...

Катя обрывает свою речь на полуслове и замолкает.

– До колонии между вами?..

– Ничегошеньки! – Она едва не срывается на крик. – И здесь ничего не началось: ну, обнимаемся, целуемся, ласковые слова...

– На коленях у него сидишь, – подсказываю.

Корниенко растерянно смотрит, щурится.

– И это уже знаете? – вырывается у нее горький смешок.

– Это – да. А как сложится у вас после колонии, могу только предполагать.

– Все может быть, все! Но это вас не касается, слышите, вы!..

Продолжать спорить с Корниенко, читать ей мораль – нет смысла. Знаю, она выслушала за свою жизнь столько назиданий, что их стенограмма составила бы, я думаю, несколько толстых томов. А много ли пользы?

Оказавшись в тупике, я вынужден был использовать «запрещенный прием». Не знаю, имел ли я право, но ведь делал это без какой-либо предвзятости, не из стремления принести вред своей воспитаннице. Наверное, в исключительных ситуациях и педагог, воспитатель, подобно врачу, имеет право солгать, если ложь эта во благо.

– Письмо от отчима, – говорю осторожно, – это тайна для всех. Пока только я и ты знаем его содержание.

– Пока?! Вы сказали – пока?..

Корниенко подняла глаза, и мне на секунду стало не по себе.

– Я так сказал? Неужели? Значит, оговорился.

Начинаю наводить порядок на столе. Складываю тетради, карандаши. Краем глаза наблюдаю за собеседницей. Она встревожена. Психологи хорошо знают, что для девушки, как правило, суждение микросоциальной среды ее непосредственного окружения более значимо, чем, скажем, для юноши. Разумеется, Корниенко далеко не безразлично, какую оценку ей дают в отделении, что думают о ней, что говорят. Вряд ли она обеспокоена сейчас тем, что я могу нарушить тайну ее переписки. Озабочена воспитанница, скорее, другим: как, узнай правду, может оценить ее «роман» с отчимом колонийское окружение?

Корниенко дрогнувшим голосом спросила:

– А вот вы лично, как относитесь к случаям, когда девушка и... ее отчим...

Я освободил воспитанницу от необходимости формулировать столь трудный для нее вопрос.

– На прошлое закрыть глаза готов, – говорю прямо. – А в будущем... – Смотрю Корниенко в глаза. – Ты хочешь услышать сейчас много горьких слов для себя?

Она не выдерживает, отводит взгляд.

Молчим. Дождь не прекращается, и капли продолжают ползти зигзагами по стеклам. Выхожу из-за стола.

– Пойдем, Катерина, на самоподготовку.

Вместе заходим в класс, Корниенко садится за свою карту. Ко мне идут воспитанницы с вопросами относнтельно домашнего задания. Потом наступает затишье, и я поочередно всматриваюсь в лица осужденных, пытаюсь угадать настроение каждой, ее душевное состояние. Задерживаю внимание на Дорошенко. Она что-то старательно переписывает из книги, глаз не вижу, но по напряженному выражению лица чувствую: чем-то озабочена, расстроена.

– Оксана, – говорю вполголоса. – Покажи, что ты уже сделала.

Она собирает свои тетради, подходит, садится на стул рядом. Делаю вид, что проверяю ее работу. А между тем спрашиваю:

– Ты уже ответила на письмо?

Долго, на протяжении урока этики и двух воспитательных часов мы читали вслух письма от читателей. Обсуждали каждое. Спорили, кому отдать письмо, которое пришло без конкретного адреса, написано только: воспитаннице шестого отделения. Как радовались Водолажская и Шумарина, Ноприенко, Чичетка и другие, которым в конверты рядом с обращением к редакции были вложены еще и письма личные. Дорошенко тогда не выдержала, расплакалась, закрыла лицо руками. Уже несколько дней прошло, а она все не может успокоиться:

– Неужели это он мне написал? Неужели считает человеком?

– Ты уже ответила? – повторяю я вопрос.

Лицо Дорошенко застыло, потом задергались уголки глаз.

– Еще нет. Не знаю, что ему написать. Боюсь я...

Сильное впечатление произвели читательские письма и на других воспитанниц: почти в каждом их сверстники и сверстницы предлагали дружбу и переписку, обещали подставить плечо в трудной ситуации. В целом эта почта, на мой взгляд, сыграла положительную роль в воспитательном процессе, впрочем, были с этими письмами и неприятности. Воспитатель Заря, когда мы встретились в буфете, посмотрела хмуро и спросила:

– Когда в последний раз заглядывали в сигнальную тетрадь?

– Еще в день приезда, а что?

– Посмотрите – поймете! Не забудьте сделать выводы...

Я уже шел смотреть, но по дороге к школе встретил майора Богинского, начальника режимной части. Владимир Григорьевич – интересный собеседник, он работал в нескольких колониях, хорошо знает психологию преступника и всегда может дать дельный совет. Забыл я в разговоре с ним о сигнальной тетради, вот только сейчас вспомнил. Открываю. Смотрю. Поведение за урок математики– «3», на литературе за прилежание – тоже «3». Остальные все «четверки». «Пятерки» за четыре учебных дня – ни одной. Поднимаю старосту класса. Ну-ка, Водолажская , объяснись! Она не скрывает, причина одна: писали на уроках ответы читателям.

Пришлось поговорить с отделением строго. Предупредить, что эти письма могут оказаться последними. Подобный поворот девчатам не но душе, поглядывают исподлобья.

– В общем так, не будет поведения – не ждите писем, – повторил свое предупреждение.

Прозвенел звонок с самоподготовки, и в классе осталась одна Корниенко. Сцепив руки на коленях, смотрит за окно.

– Я обдумала: дайте дяде Леше телеграмму, чтобы не приезжал. – В глазах ее светилась твердая решимость. – Мама приедет – будет лучше.

– Вот это правильно...

Празднуя в тот день одну из своих маленьких побед, я не самообольщался, не убеждал себя, что воспитанница Корниенко изжила сексуальное влечение к отчиму. И все же начинать с чего-то надо, я сделал первый шаг. Когда готовился к этому шагу, боялся споткнуться. Не споткнулся – это ли не повод для торжества?

Крупные капли продолжали барабанить по стеклу. Под унылый аккомпанемент дождя ни о чем колонийском больше не хотелось думать. Взяла верх тоска по дому.


4

К воскресенью дождь перестал, но все еще было холодно, и тяжелые свинцовые тучи висели над колонией.

Первым приехал отец Бондарь. Сразу, что бросилось а глаза, – его седая голова. Опущенные плечи. Вялая, медлительная походка. Мы вместе прошли в предзонник.

– Ну как она здесь, моя дочка? – спросил Сергей Игоревич.

– Как все, – отвечал я неопределенно. – Учится, работает... Вы первый раз ее навещаете?

– Впервые, – хмуро ответил Бондарь. – Да знали бы вы, каково мне, – говорит раздраженно. – Дочь собственного ребенка сожгла. Зверь она или как понимать? К ней как теперь относиться? Можно ли дочерью считать?

– Когда Галя ожидала ребенка, вы где были?

– Рядом был. Помогал чем мог, заботился.

– Жили отдельно?

Неожиданно вновь начал накрапывать дождь, и я в ожидании ответа следил за лопающимися на лужах пузырьками.

– Поверьте, часто наведывался к дочери, – дрогнувшим голосом убеждал Сергеи Игоревич. – Каждые два-три дня приходил.

– Знали, что у Гали собирается сомнительная компания, что пьют, что...

– Все знал, – отвечает глухо. – А сделать ничего не мог. Не мог ничего противопоставить этой своре уголовников. Их много, мне угрожали...

Тяжелый у нас получается разговор. Через 5 минут такой беседы я чувствовал себя словно после окончания рабочего дня. Сергей Игоревич оправдывается, а я, устав слушать, вспомнил прочитанную недавно повесть Юрия Короткова «Авария» (Парус. – 1987. – № 8, 9). Там похожая ситуация. Столь же стремительно, как и наша Бондарь. ее ровесница Валерия Николаева покатилась по наклонной вниз и вскоре уже не имела возможности самостоятельно выбраться из этого болота. Ее отец, Николаев, упустивший дочь в свое время, теперь боролся за Валерию всеми доступными средствами и погиб, ценою собственной жизни заплатив за возвращение пятнадцатилетней дочери к прежнему здоровому образу жизни. Я не судья Бондарю, и все же такие люди, как Николаев, мне симпатичнее и понятнее. Уже, наверное, полчаса прошло, но отец Ольги продолжает оправдываться, всячески отрицает собственную вину в происшедшем, а во мне нарастает глухое недовольство, копится раздражение.

– Зачем вы приехали? – спросил я, пожалуй, слишком резко.

Бондарь после этого вопроса как-то сразу отстранился, словно ступил на льдину, и между нами стала расти полынья.

– Зачем вы сюда приехали, Сергей Игоревич?

Собеседник раскис окончательно.

– Я могу, конечно, попытаться объяснить, – заговорил он плаксиво. – Но вы поймете? Поймете ли?

– Буду стараться, – чуть мягче ответил я.

Бондарь не знал, куда спрятать дрожавшие от волнения руки.

– Один остался, понимаете? – Он начал ломать свои пальцы. – Новая жена, шлюха, уже спуталась с другим, ее дети – не мои дети. А мама... – Сергей Игоревич ослабил галстук. – Сорок дней как схоронили ее. Только помянул и на поезд – сюда.

– Вы хотите вернуть дочь? – спросил я и почувствовал, как стиснуло горло. – Это серьезно?

В глазах Бондаря затеплилась искорка надежды.

– Да, да, хочу вернуть, – ответил глухо.

Пришло время подвести итог нашему разговору:

– В таком случае вы можете рассчитывать на мою поддержку.

Проводя Сергея Игоревича в школу, я возвратился на КП – там ожидали матери Водолажской и Дорошенко. Обе в нашей колонии впервые. Но Дорошенко-старшая прежде отбывала срок, ей в зоне многое привычно, а Водолажская засыпала вопросами.

– Анна Анатольевна, – сказал я с упреком, – разве вы письма наши не получаете?

– Получаю, а как же, – поспешила заверить Водолажская. – И от вас, и от Олечки, но все-таки живое слово, знаете?.. Как она тут, не болеет, не подводит вас?

Я заверил Анну Анатольевну, что Ольга не болеет и не подводит. И для Дорошенко-старшей время нашел.

– После того случая с мышью, о котором писал вам, ничего существенного не было. Через месяц заберете Оксану домой. Ну, что можно сказать? Педагогическую запущенность девочки здесь, кажется, удалось приостановить, учится на твердую «тройку», работает неплохо. В будущем все будет зависеть от тех условий, которые создадите ей дома, особенно важен личный пример. Ваш личный пример, слышите?

Дорошенко-старшая отвела в сторону глаза.

– Будет как-то, – неуверенно пообещала она.

– Не как-то, – возражаю я родительнице деликатно,– должно быть так, как мы с вами, Светлана Анатольевна, наметим. Вы ведь взрослый человек и жизнь хорошо знаете...

Я все говорю, говорю, иногда переводя взгляд с Дорошенко на Водолажскую и обращаясь к ней. Какие они все разные – родители наших колонисток. Есть хорошие, добросовестные, но и они не смогли уследить за дочерьми, упустив в результате собственной педагогической необразованности, беззаботности ряд важных моментов в воспитании девочек, совершив ряд ошибок. Но есть и другие: обозленные, инфантильные, дерзкие, злоупотребляющие, среди которых немало ранее судимых. И все же мы должны относиться к ним как к коллегам и одновременно пытаться понять их трудности, помогать им. Что поделать: других родителей у наших воспитанниц не будет, надо сотрудничать с теми, какие есть. Дело не в том ведь, какие родители, а в том, что именно родители, и только они могут сделать то, чего не в силах за них сделать никто, в том числе учителя и воспитатели. Но к таким не относятся, разумеется, подобные отчиму дяде Леше, который, едва я вспомнил о нем, появился неожиданно на КП.

Я сухо с ним поздоровался.

– Вы разве не получили телеграмму? – спросил прямо. – Почему приехали вы, а не мать?

– Есть разница? – осведомился, ухмыльнувшись, дядя Леша.

– Мы хотели видеть мать, – повторяю с нажимом на последнем слове. – Почему ее нет?

Отчим – грузный, невысокий мужчина с редкими волосами и широкими скулами – засуетился.

– Мы посоветовались, решили с матерью так. Нет, это она решила, – поправился он. – Дорога, говорит, дальняя, езжай ты. Вы уж, начальник, на нее не серчайте, мать дочку любит, переживает. А «моторчик» у нее слабый, в поезде ее укачивает.

Дядя Леша для пущей убедительности приложил руку к груди, и я увидел на тыльной стороне его ладони татуировку: паук головой вверх.

– Понял, – остановил я этот вулкан фальшивой доброжелательности и лжи. – Пойдемте на собрание.

Шли молча. Лишь перед входом в школу дядя Леша задержал меня вопросом:

– Свидание с Катенькой, думаю, будет позволено? Часа четыре, если можно...

Я посмотрел собеседнику в глаза.

– Час, не больше, – сказал холодно.

У Катиного отчима улыбка во весь рот. А в зрачках беспокойство бегает.

– Час, – повторял я. – И только через стекло.

– Это беспредел! [Так заключенные называют между собой случаи превышения прав сотрудниками колоний.] – задохнулся негодованием «родитель». – Хозяйку требую! Быстро!

Он поднял глаза, и мне на секунду стало не по себе.

– Вас провести в админкорпус? Пожалуйста, могу...

Отчим разжал кулаки. Постоял, подумал.

– Почему от дочери отрываете? – спросил хрипло. – Ведь это моя... Моя дочь! Оформленная!

Тут уже и меня повело на принцип.

– Свидание через стекло, – с усилием повторил. – В моем присутствии. – И чтобы окончательно избежать неопределенности, заявил жестко: – У Кати возврата к былому не будет.

Гримаса искривила лицо гостя, и тяжелая нижняя челюсть как бы перестала повиноваться, обвисла, обнажив ряд желтых от курева зубов. По потухшим глазам не трудно было определить: дядя Леша все понял.


5

Не все родители приехали. За партами чуть больше десятка женщин и двое мужчин. Надежда Викторовна подробно характеризует каждую из осужденных. Слушают ее внимательно, иногда прерывая вопросами, что-то уточняя. Позже дежурная по школе приглашает воспитанниц, те заходят с опущенными головами. Рассаживаются по трое. Шумарина остается у доски – она председатель, ей первой держать ответ перед родителями. Но они пока молчат.

– Неля, может, ты начнешь? – предлагает Заря. – Может, объяснишь: почему у нас так?..

Та переминается с ноги на ногу.

– Ну, говори, говори, председатель.

Шумарина начинает неуверенно:

– За ноябрь и декабрь в отделении шесть взысканий от начальника колонии... В этом году лучше.

– Что не хватает? Вас не кормят, обижают? – спрашивает, не вставая, мама Дорошенко.

– Просто безразличны все, – кривит губы Шумарина. – Десятый класс, многие перевода на «взрослую» ждут. Из тех, кто остается, одни предпочитают жить ни во что не вмешиваясь, другие... – Она махнула в отчаянии рукой. – Никто не думает о коллективе, каждый сам за себя. На работе план выполняем через раз, в школе «тройки», «двойки».

– Но ты же пять минут назад утверждала, что сейчас лучше, – заметила Заря. – Объясни, Неля, родителям.

Шумарина тяжело вздохнула, прижала руки к груди.

– И сейчас у нас так – то поднимаемся, то падаем.

– Почему? – спрашивает Надежда Викторовна. – Не мне, родителям это попробуй объяснить.

Председатель опустила голову, упали руки, упала тень от ресниц на побледневшие щеки.

– Есть среди нас еще так называемые «отрицательные», многие на них равняются.

– Дайте-ка я гляну на этих козырных! – с вызовом требует Дорошенко-старшая.

Цирульникова с Гуковой лишь переглядываются, но подняться не спешат.

– Ну-ка, дочка, подскажи, которые тут из них?..

Шумарина, сжимая губы, смотрит за окно. Тучи на небе сливаются в сплошную серую массу.

– Этих двоих и я назвать могу, но ты-то почему боишься? – вставляет Заря.

Реакция Шумариной на слова воспитателя была более сильной, чем я ожидал. Неля отшатнулась, словно получила удар, лицо напряглось, глаза заблестели.

– Отбоялась уже! – говорит вызывающе. – Цирульникова и Гукова – встаньте!

Яна со Светой медленно, неохотно поднимаются. Присутствующие на собрании родители поворачивают к ним головы, рассматривают.

– Где их матери? Здесь есть? – спрашивает с места мама Наташи Столярчук.

– Мать Гуковой от дочери отказалась, – коротко информирует родителей Надежда Викторовна. – А Цирульниковой мамаша... Извините, что так ее называю, поверьте, она того заслуживает. Мы с Владимиром Ивановичем ей много писем написали – не отвечает. В Донецке я была в командировке, хотела встретиться с ней, но она пряталась, избегала встречи.

– Дочери-то она хоть пишет? – поинтересовалась Анна Анатольевна Водолажская.

– Дочери пишет, – кивнула Заря. – Во всех подробностях рассказывает, с каким мужчиной и как провела время, сколько выпито было... Но не о матери мы будем сейчас говорить – о Яне. Я расскажу вам подробно о том влиянии, которое она оказывает на остальных.

Цирульникова смотрит на меня красноречиво, как бы желая сказать: «Что же вы не заступитесь? Ведь покаялась перед всей колонией! Стараюсь не высовываться, не хочу на «взрослую» с крысиным хвостом...» Я делаю вид, что взгляд ее не замечаю, молчу. Ибо Цирульникова не выдержала в субботу, снова начудила, за что Надежда Викторовна успела побывать на ковре у начальства. Не дождавшись поддержки, Яна решила защищать себя сама.

– Извините, – перебивая воспитателя, сумрачно процедила, – вы сказали «оказывает влияние». Но ведь правильнее будет: оказывала.

– Ну, Цирульникова, – побагровела Заря, – не хотела я рассказывать, а теперь пусть все знают! Это она, Цирульникова, первой... – продолжала Надежда Викторовна, обращаясь уже к родителям, – увидела хлопцев на крыше соседнего ПТУ, которая в двадцати метрах от окон спальни. Жестами показывали: разденьтесь, мол, девчата, а мы вас сигаретами угостим. Активисты в это время были как раз на заседании штаба дружины, ну, а остальные, не смея Цирульниковой перечить, начали раздеваться...

– Да что же у вас тут происходит! – не выдержав, поднялась мама Водолажской. – Как мы ждем вас, доченьки! Сердце кровью обливается по ночам. А вы здесь... Вы домой не спешите?.. Но почему вы так? В письмах сообщаете, что все хорошо, на «пятерки» учитесь, а в самом деле спину здесь перед Цирульниковой гнете? Почему нет стремления уйти домой досрочно? Почему воспитателей своих изводите и учителей?

Выдохшись, Анна Анатольевна села. Достала платок, утирает слезы. Воспитанницы молчат, подавленные. Больно их донимают родительские слова, достают до глубины души, ранят.

Водолажскую сменила мама Наташи Столярчук. Оглядываясь на дочку, с болью заговорила:

– Я потрясена была, узнав, что вы «сеансы» устраиваете у окон для хлопцев из ПТУ. Коленки им свои обнажаете? А они сигаретами рассчитываются – вот ваша цена! Да взяли бы эту пачку и швырнули назад. Как подачка вам! Почему песню спеть вас не просили? Почему цветы, конфеты не бросают, задумывались? Да над вам смеются попросту, наблюдая дележку!

– Ну хватит, мать! – попыталась остановить ее Наташа. – Я перед теми пижонами не раздевалась. И не курила ихнее.

– О тебе разве одной речь? – с горечью продолжила Столярчук-старшая. – Знала бы ты, доченька, знали бы вы все, доченьки, каково нам ехать сюда к вам. В поезде попутчикам стыдно сказать, куда еду. Этот – на море, этот – в командировку, эта – к сыну в армию. А я? В тюрьму. К несовершеннолетней дочери...

Женщина уронила голову па подставленные ладони и разрыдалась.

В классе установилась тягостная тишина. Лишь всхлипывания матерей слышны да звуки баяна – в клубе, который в одном со школой помещении, Логинов что-то репетирует.

Не выдержала Шумарина. Задыхаясь, она рванула ворот школьного платья, пуговицы горохом посыпались на пол.

– Девки, действительно хватит... Не знаю, как вам, но я не могу это слышать...


6

Багряные лучи солнца, пробиваясь сквозь неплотно прикрытые шторы, становились короче и короче.

Долго я не мог уснуть, перебирал в памяти встречи, события и разговоры прошедшего дня. Родительский день дал обильную нишу для размышлений. Как-то мы привыкли винить в росте правонарушений и преступлений среди подростков в первую очередь семью. И совсем уж незначительно – другие социальные институты. Удобная позиция. Легче, конечно, перекладывать ответственность на чужие плечи. Только, я считаю, что эти девочки, помещенные за колючую проволоку, – немой укор не только и не столько родителям (речь не о таких, как мать Цирульниковой или отчим Корниенко), сколько нам, педагогам, обществу в целом. Из бесед с осужденными я давно проследил закономерность: у определенной части подростков конфликт с обществом вырос из конфликта со школой. Нет, я не склонен вовсе оправдывать родителей пьющих и совершенно не заботящихся о своих детях. Таких, скажем, как мать Цирульинковой, как отец Гали Бондарь или, например, отчим Кати Корниенко. Но в большинстве своем ведь родители другие: работающие порой от темна до темна, добирающиеся с нервотрепкой в общественном транспорте до дома, стоящие в бесконечных очередях. Скажете мне, что есть выходные дни, они должны быть отданы детям. Не соглашусь. Потому что и в выходные родители не освобождаются от массы бытовых забот. Иное дело, что к домашнему труду необходимо с малых лет приобщать детей своих, чего многие родители не делают, жалея их, а в результате приносят порой непоправимый вред и себе, и своему ребенку, и обществу:

В днепропетровских средних школах № 45 и № 69, вполне благополучных в смысле правонарушений и преступности, было проведено анкетирование. На вопрос «Где вы проводите большую часть вашего времени?» 87% старшеклассников ответили: в школе. На втором месте дворовая компания, художественные, музыкальные, спортивные школы, клубы по интересам, дискотеки. Семье, а значит, семейному воспитанию 83% старшеклассников отвели последнее место. На вопрос «Что вы делаете в семье?» большинство старшеклассников отвечают так: смотрим телевизор, учим уроки, спим, едим. Совсем немногие (около 15%). активно общаясь с родителями, помогают им в ведении домашнего хозяйства, знакомы с распределением бюджета в семье, участвуют в семейных советах. Исходя даже из одного этого анкетирования, становится ясной та значительная роль, которая ложится в смысле профилактики преступности и правонарушений на школу. Как осуществляется эта профилактика?

Вот несколько цитат из сочинений воспитанниц, в которых им предлагалось вспомнить уроки права:

«Мне нечего вспоминать, – признается Водолажская. – Это были серые будничные уроки. Мертвые уроки. Все, что говорил учитель, забывалось после звонка».

Дорошенко дополняет: «На уроках права мы играли в морской бой, читали книги или еще что-то делали. Оживились, правда, когда зашел в класс участковый в капитанской форме, но он рассказывал так занудно, в его речи было столько морали, что... опять играли в морской бой».

«А у нас уроки права вел учитель истории, – рассказывает Шумарина. – Но он сам сознался, что в университете его никто не учил, как нужно проводить такие уроки».

Цирульникова сообщает, что ее учительница две недели была на курсах повышения квалификации, но уроки после возвращения с этих курсов стали еще хуже.

А вот мнение воспитанницы Чичетки о существующем сегодня учебнике: «Читать учебник по основам государства и права невозможно. Будто не для людей пиcaлось, в для программирования роботов».

Конечно, необходимо перестраивать не только сложившуюся в школе систему правового воспитания, нужны кардинальные глубокие изменения, коренной пересмотр существующей сегодня образовательной и воспитательной концепции вообще. Нравственные начала зарождаются и устанавливаются в семье. Школа, к сожалению, больше занимается накоплением информации. Этому подчинены практически все предметы, даже литература.

Словом, мы тогда начнем решительное наступление на детскую преступность, когда и уроки в школе, и внеклассные мероприятия будут увлекательнее, чем собрания в подвале, на чердаке или в подворотне. По статистике, более 60% преступлений совершаются несовершеннолетними в то время, когда они должны находиться на уроках. Так давайте привлечем их на эти уроки! Но прежде всего избавим учеников от засилья учительской авторитарности, грубости, рукоприкладства, которые по-прежнему встречаются в школах.

Перестройка психологии учителя – задача едва ли не одна из самых важных, ибо значительно легче изменить аппарат управления народным образованием, переписать учебники или программы, чем изменить характер мышления и действий рядового учителя. Начинать здесь, видимо, нужно со строгого профессионального отбора при поступлении в педагогические вузы.

Думаю, что необходимо также избавиться от балласта многих формальных дисциплин и спецкурсов. Педагогический институт должен учить будущего учителя в первую очередь профессиональному мастерству. Профессиональной этике. Искусству любить детей. Искусству сопереживать. Пришло время сказать решительное «нет» заакадемизированности иных вузов, плодящих пусть даже неплохих предметников, но учителей с невысоким уровнем духовности, не способных (да и не желающих) воспитывать учащихся. В моей рабочей тетради выписаны примеры, когда учителя сознательно или невольно подталкивали своих воспитанников к совершению правонарушений. Вот выдержка из письма классного руководителя Корниенко:

«Как тебе отдыхается, Катенька? Ты, наверное, и думать о нас забыла? Знать не хочешь, в какое положение поставила всех учителей школы своей кражей? Прошел год, но до сих пор это пятно не смыто, до сих пор ругают нас в районо и на педконференциях. За что только, не понимаю. Ведь на отсутствие моего внимания ты не можешь пожаловаться, правда? Разве не я дала тебе бесплатное питание? Разве не я покрывала твои прогулы в школе и предупреждала, что докатишься ты потихоньку до тюрьмы?..»

Нужен ли комментарий к этим строчкам?


7

Не один час пришлось мне уговаривать Минееву хотя бы 8 марта прийти в колонию. Уговорил. Пришла Надежда Ивановна. Увидели ее воспитанницы, обступили вмиг, начали расспрашивать, упрекать: «Что же вы, наша любимая мамочка, не приходили? Разве не передавали, как мы ждем вас здесь?» У Минеевой на глазах выступили слезы. Ей тяжело было говорить. Хорошо, что девчонки и не вынуждали: перебивая друг друга, рассказывали свои бесхитростные новости.

Зазвенел звонок на построение. Майор Лидия Павловна Дьяченко, которая дежурила в то воскресенье, уступила место Минеевой. Та вышла, как когда-то перед строем:

– Здравствуйте, воспитанницы! – дрогнувшим голосом сказала.

– Здравия желаем! – ответили ей дружным хором.

– Хорошо отвечаете! – Надежда Ивановна похвалила. Воспитанницы заулыбались.

После сдачи Минеевой рапортов вышла вперед строя Лидия Павловна. Она объявила итоги соревнования между отделениями. У шестого за санитарное состояние второе место. Второе – это, конечно, не первое, но и не девятое, скажем, поэтому все дружно аплодируют. Все, кроме Надежды Ивановны.

– За санитарное состояние у всех должны быть первые места, – говорит Минеева озабоченно. – Вы же девушки...

Дьяченко вызывает из строя воспитанниц, которые допустили брак на производстве. Среди них одна моя – Бондарь.

– В каком цеху работаете? – спрашивает девушек Минеева.

– Платья шьем, – сообщает, не поднимая глаз, Галина, – Мы исправимся, извините нас, Надежда Ивановна.

– Нет, это совсем никуда не годится, – разволновалась Минеева. – Вы знаете цену ткани, из которой шьете?.. Вы думаете о людях, которым покупать вашу продукцию?.. Все, возвращайтесь в строй, я на вас посмотрела.

После линейки один отряд строем пошагал в клуб на просмотр кинофильма, второй, вместе с Минеевой, – в Ленинскую комнату. Я предполагал, будет беседа, но Надежда Ивановна начала с песни. Музрук Юрий Георгиевич Логинов растянул меха баяна, Минеева даже плащ забыла снять, так увлеклась, запевая. Воспитанницы, раскачиваясь рядами, дружно подхватили:

Весна сорок пятого года,


Как долго Дунай тебя ждал,


Вальс русский на площади Вены свободной


Солдат на гармони играл.



Минеева в такт песни тоже раскачивается. И Юрий Георгиевич увлечен не меньше. Играет одной рукой на баяне, другой дирижирует. Припев запели вдвое громче, так, что стекла в рамах дребезжали:

Помнит Вена,


помнят Альпы


и Дунай


Тот цветущий


и поющий


яркий май.


В вихре танцев,


в русском вальсе


сквозь года


Помнит Вена,


не забудет


никогда.



Только допели, Минеева сняла рывком плащ, бросила его на стул, сказала что-то вполголоса Логинову. Тот взял первые аккорды «Смуглянки» – веселой песни времен войны. Девчата оживают, улыбаются, а слезы на щеках еще не высохли:

Как-то летом на рассвете Заглянул в соседний сад.

Там смуглянка-молдаванка Собирала виноград...

– Стоп! – останавливает Надежда Ивановна аккомпаниатора. И к воспитанницам: – Как вы поете? На три с минусом! Будто бабы старые!

Начали заново.

Я слушаю и думаю: насколько поможет эта песня очиститься им? И поможет ли всем? Но даже если из двадцати поющих две прочувствуют слова песни до глубины души – и то хорошо.

Дина Владимировна Васильченко, сменившая Минееву па посту начальника колонии, понимает всю обманчивость и непостоянство сиюминутных результатов и нацеливает коллектив на достижение результата конечного. Конечно, руководителям колонии да и нам, рядовым учителям и воспитателям, удобнее, когда в зоне спокойно, нет никаких ЧП. Но более существенным видится другое: стремиться не к тому, чтобы в колонии непременно была тишь да благодать, а к тому, чтобы наши воспитанницы, освободившись, не возвратились на прежнюю стезю. В своей работе мы должны руководствоваться только этим. А что касается ЧП – они, хоть зто и звучит парадоксально, не только во вред. ЧП приносит иногда и результат положительный. Идя на нарушение, наша подопечная проявляет себя. При этом у воспитателей появляется возможность лучше узнать особенности ее характера, наметить действенный план индивидуальной работы с ней. Именно поэтому я взял для себя за правило не наказывать воспитанницу в соответствии с исправительно-трудовым кодексом, а искать педагогические решения возникающих противоречий.

Тем временем отзвучали последние аккорды баяна, воспитанницы выходят на построение.

Спрашиваю у Чичетки:

– Ты могла бы сейчас, оставшись с девчатами наедине, заругаться?

Воспитанница даже покраснела, отвечая:

– Не-а, – усиленно мотает головой.

– А ты? – останавливаю Гукову.

– Щас попробую! – обнажает в дурашливой улыбке выщербленные зубы.


8

Когда Минеева впервые предложила педсовету проведение конкурса рисунка на асфальте, единомышленников почти не нашлось.

– Рисовать на асфальте? – улыбнулась одна из воспитателей. – Но у вас же не детская площадка!

– Ничего не выйдет, не станут рисовать, – покачала головой другая.

– Может и не выйти, – согласилась тогда Надежда Ивановна. – Но попробовать, думаю, стоит.

Воспитанницы, передвигаясь на корточках, рисовали на асфальте земной шар, цветы, море, лес, зверушек и птиц. Старательно выписывали слова: «мир», «дружба», «любовь», «мама». Но больше было, конечно, цветов. Чаще всего выводилось цветными мелками слово «мама». Что ж, и праздник такой – 8 Марта. Накануне проводились предварительные туры в отделениях, и сейчас каждое выставило по одной художнице. Вокруг них столпились болельщики и советчики. Дружно ахали от восхищения и вздыхали сочувствующие в случае, если какая-то деталь рисунка не получалась.

Водолажская рисовала Буревестника. Работала старательно и увлеченно. Лишь раз отвлеклась, попросила пить, и Бубенцова тут же сбегала в жилой корпус, принесла. Подруги, пользуясь перерывом, выспрашивали: не устала ли, может, помощь нужна? Водолажскую всячески подбадривали: молодец, Олька, лучшего рисунка ни у кого не будет.

К Минеевой подошла Людмила Ивановна Корвегина, председатель жюри конкурса.

– Приглашаем вас принять участие в жюри!

– Ну, какой из меня оценщик! – Надежда Ивановна, улыбаясь, лишь развела руками. – Еще подсуживать начну кому по старой памяти!

– Но девочки вам доверяют, – настаивала учитель истории.

Возразить нечего. Пришлось Минеевой отвлечься от интересной беседы с Лидией Павловной Дьяченко и пойти смотреть рисунки. Надежда Ивановна, Корвегина и другие члены жюри, среди которых, разумеется, несколько воспитанниц, долго спорили, решали, кому из отделений присудить первое место. Когда дошли до рисунка Водолажской, Минеева, а она была много лет шефом шестого отделения, сложила свои полномочия. Шумарина дергала Надежду Ивановну за рукав.

– Что же вы молчите, скажите им? Ведь наш Буревестник лучше всех!

– Может, и лучше, – ответила Минеева. – И не удержалась от замечания: – Но ваш Буревестник переписан с картинки в учебнике, а жюри учитывает оригинальность, неповторимость композиции.

– Многие отделения перерисовывают с открыток,– обиженно поджав губы, заметила Шумарина.

Я наблюдал за увлеченными игрой воспитанницами и радовался... Вспомнил Шумарину полгода назад, вряд ли она стала бы тогда переживать за рисунок Водолажской.

– Вам нравится конкурс? Правда? – спрашивала взволнованная Минеева. – Знаете, иные педагогические теоретики не соглашаются, что наших девчат иногда нужно возвращать в детство, которого у многих не было.

И вот Лидия Павловна Дьяченко объявляет, что шестому отделению за рисунок присуждена похвальная грамота. Водолажская радостно смутилась, услышав это, и я радуюсь вместе с ней.

Присел на скамейке рядом с опечаленной Столярчук.

– О чем грустишь, Наталья?

– Думаю, – сказала воспитанница, и голос ее дрожал. – На свободе я видела – рисуют на асфальте. Но настоящая жизнь, считала я, другая: в барах, ресторанах. Рисунки казались детством. Сейчас в этом детстве я побывала и... расклеилась.

7. Переход на летнее время




1

За партами четырнадцать воспитанниц, с каждой неделей их становилось все меньше. Одни освободились, другие по достижении восемнадцатилетнего возраста отправлены в исправительно-трудовую колонию. Увезли и Цирульникову. Мы с ней попрощались тепло, я даже пожалел, что она уезжает. Особенно после письма, полученного От ее матери в ответ на мое, написанное полгода назад. Письмо еще раз подтвердило: не только одной Цирульниковой вина в том, что не заложены в ней с детства качества, которые для большинства людей являются привычной нормой.

«Что, вы от меня хотите? – спрашивала в письме Цирульникова-старшая. – Попала к вам моя Яночка – воспитывайте, деньги за это получаете. Ко мне с тысячей вопросов лезть не надо. Если что не ясно по Янкиному прошлому, бабке пишите, она ее растила, пусть вам и отвечает. Знаю, начнете меня стыдить. Только, чтобы иметь претензии, надо влезть в мою шкуру и попробовать, каково оно без мужика остаться. Заглядывают, конечно, и ко мне старые друзья, выпьют, погостят, а уходят к своим женам. Есть, правда, холостяки, только они поспивались все и опустились, на кой мне такие? Если бы поняли, Иваныч, каково мне среди грязи, не писали бы такое умное письмо и не требовали, чтоб Янку помогала воспитывать. Когда мне? Была бы жизнь нормальная – было бы время свободное. А такого нет. Ищу работу. А в перерывах между хождениями по отделам кадров надо еще подумать как пропитаться. Мне ли до писем в такой обстановке? Разве могу голову напрягать, вспоминая детство Янки (зачем вам это?), когда столько есть других проблем? Не ругайте меня сильно, берегите мою доченьку, она ни в чем не виновата. Судья злая попалась – потому у Яночки большой срок».

Я веду урок. И время от времени вспоминаю о письме. Непривычно видеть пустым место за последней партой, где рядом с Гуковой сидела обычно Цирульникова. Сейчас она в исправительно-трудовой колонии. Вестей еще пет, но хочется надеяться, что там приняли Цирульникову хорошо, найдут ключ к ее душе, помогут обрести веру в себя, очиститься от шлака, который в течение многих лет она невольно в себя впитывала. Но куда возвратится она после освобождения? Кто ее встретит? Пьяная мать, совершенно безразличная к дочери? Былая компания, из которой почти все к тому времени закончат первое знакомство с местами не столь отдаленными? Сможет ли бабушка Цирульниковой противопоставить их влиянию свое? Только ведь и на этом круг проблем бывших колонистов не исчерпывается. О сложностях с трудоустройством, жильем, учебой, пропиской уже писалось в периодике, но они практически не решаются, ибо, как говорят в народе: «У семи нянек дитя без глаза». В США, к примеру, действует ассоциация, которая осуществляет разнообразную помощь осужденным. Содействует в устройстве на работу после освобождения (и это в стране с высоким процентом безработицы!), в получении крыши над головой, ссужает деньгами, оказывает психологическую помощь и моральную поддержку. Общество не отталкивает бывших преступников, а содействует их быстрой адаптации на свободе, и от этого в выигрыше все.

Водолажская что-то записывает в тетради и улыбается. Эта счастливая. Эту ждут. Она, если не изменит своего поведения в худшую сторону, будет, видимо, освобождена через несколько месяцев условно-досрочно.

Шумарина, Корниенко – эти тоже чувствуют себя уверенно. Оттого, что уже знают, как нужно жить после освобождения.

А место Дорошенко почему пустует?.. Вспомнил, ей сегодня освобождаться. Пошла с Надеждой Викторовной подписывать обходной лист. На утренней планерке у начальника колонии говорилось об этом. Дина Владимировна, называя имена освобождающихся девчат, еще высказала сожаление, что в зоне в связи с их уходом не становится просторнее и потому необходимо форсировать начатое строительство нового жилого корпуса. Преступность несовершеннолетних, к сожалению, продолжает расти вопреки прогнозам о ее неуклонном снижении в современных условиях. Необоснованные надежды на перестройку в данном вопросе весьма вредны. Перестройка, конечно, ломает стереотипы в сознании, сокрушает идолы и идеалы. И эта ломка не может не отразиться в первую очередь на молодежи. Подростки – максималисты, и, не видя реальных результатов, они сами начинают искать выход, самостоятельно пытаются решить свои проблемы, нередко противоправными способами.

Там, на планерке, еще вспоминали тезку нашей Дорошенко, тоже Оксану, только Хмельникову, которую перевели сюда из Томска. Колоритная личность! Три дня как прибыла с этапа, находится в карантине, но уже хорошо известна всей колонии.


2

Судьба Хмельниковой в чем-то схожа с десятками других. Мать она почти не помнит, та «сгорела» от водки, когда девочке было десять лет. Трезвенник-отец, вздохнув облегченно, всецело погрузился в личную жизнь. Старшей сестре тоже было не до Оксаны. Потянувшись за братом-картежником, младшая тем не менее в отличие от некоторых таких же «неприсмотренных» сверстниц училась в школе прилежно, уроки почти не прогуливала, в притонах не напивалась и под заборами не валялась. Но все свободное время было отдано компании. Девочку привлекала преступная романтика, нравился язык приятелей брата, их бесшабашность, показная смелость и щедрость. Иногда она выполняла в квартире, где собирались поиграть, несложные поручения, готовила закуску, следила за музыкой. Позже, взрослея, занялась делами посерьезней. Однажды узнав, что некто Оползень задолжал друзьям брата пять тысяч рублей, упросила не калечить его пока, вызвалась сама изъять этот должок. Компания не возражала. Хмельникова тут же, при брате, набрала номер телефона Оползня.

– Это крематорий? – спросила игриво у шестидесятипятилетнего любителя карточной игры, отозвавшегося на ее голос с того конца провода. – Из центра управления полетами беспокоят. Вы приготовили нашему председателю топливо? – И резко меняя тон: – Слушай, фрайер, я завтра в пять зайду, приготовь должок Графу, понял?

– Все понял, завтра в пять жду, – послышалось из трубки раздосадованное.

После школы Хмельникова забежала домой, быстренько сделала уроки по математике и физике, заказала по телефону такси и поехала к Оползню должок выколачивать. Старик встретил юную гостью доброжелательной улыбкой, провел на кухню, предложил коньяку.

– Подавись им, – грубо отвергла спиртное Хмельникова. – Монету гони!

Ей трудно описать все, что произошло в дальнейшие несколько минут. Оползень сорвался. Пытался изнасиловать ее. Изорвал на ней одежду, поцарапал грудь. Но Хмельникова не из робкого десятка: вывернувшись, она схватила со стола кухонный нож, ударила Оползня в живот. Тот мешком повалился на пол. А гостья дрожащими пальцами набрала по телефону «скорую».

Итог этому – четыре года лишения свободы. Два из них Хмельникова провела в Томской ВТК. Причины перевода стали ясны, когда Дина Владимировна зачитала вслух характеристику из прежней колонии, которая была аккуратно подшита в сопроводительных документах; «Вспыльчива, жестока, замкнута, злопамятная, агрессивная. За попытки физической расправы над осужденными и грубые нарушения режима наказывалась 18 раз...»

В нашей колонии Хмельникова «проявила» себя в первые минуты после прибытия. Только привезли Оксану с этапа, водитель, помогая выбраться из машины, по ее словам, больно сжал локоть. Так она кинулась на него как кошка.

– Всю жизнь дергаться будешь! – свистящим шепотом предупредила.

Дежурный помощник начальника колонии долго убеждала Хмельникову: никто тебе здесь не трогал и трогать не будет, по иным законам живем.

День прошел нормально. А потом воспитатель карантина Людмила Викторовна Хаджикова в числе других осужденных попросила и новенькую помочь разгрузить продукты, всего несколько ящиков. Хмельникова посмотрела на нее презрительно:

– Ты, женщина! Тебе надо, ты и разгружай!

– Ладно, – не стала настаивать Хаджикова, – отдыхай.

И в тот же день – еще одно столкновение. Контролер объявила Хмельниковой о ее очереди мыть полы в камере и в коридоре. Та попыталась переложить это на сокамерницу.

– Иди ты, Капралова, мне нельзя.

– Еще чего! – услышала дерзкое в ответ.

Лицо Хмельниковой наливалось кровью.

– В лоб дам – побежишь!

Капралова бежать не хотела, и Хмельникова тут же исполнила угрозу. Получив сокрушительный удар кулаком в переносицу, сокамерница не удержалась на ногах, отлетела к кровати, ударилась головой об стену. Контролер прибежала:

– Ты и здесь буянишь?

– Это не я, – расплылась в улыбке Хмельникова.

Вот такая в колонии новенькая. Ведет себя похлеще Цирульниковой и Гуковой вместе взятых. Впрочем, мне не придется с ней работать. Шестое отделение, воспитанницы которого заканчивают сейчас десятый класс, переформировывается постепенно. Новенькие в отделение направляются из числа тех, кто заканчивал или успел закончить на свободе восьмой класс. Лаврентьева, Столярчук, Мариненко и другие девчата, распределенные в отделение, учатся сейчас в подготовительном классе, а на воспитательные часы и другие мероприятия мы их объединяем. И спят они в одной комнате с прежним составом шестого отделения. Количество десятиклассниц с каждой неделей уменьшается. Вот вихрем ворвалась в класс Дорошенко. Остановилась между рядами парт, руки прижала к груди.

– Девки, я уезжаю! За мной приехали! – По бледному лицу Дорошенко катились слезы. – Мама платье привезла, – рассказывала, вытирая щеки. – Голубое. Модное. Туфли на высоком каблуке. И целую коробку конфет. Шоколадных!

В классе звонкая тишина. Скрестились на Дорошенко завистливые взгляды. Первой не выдержала напряжения Шумарина, всплакнула. Поднялась навстречу подруге, обняла ее. Теперь уже и другие воспитанницы не скрывали слез. Даже Гукова разревелась, закрыв лицо руками. Уж она-то слезы лила не из-за того, что с подругой расстается, скорее, от сознания, что очень не скоро она вот, как Дорошенко, сможет забежать счастливая в класс, рассказать всем, что за ней приехали, платье привезли модное, туфли, сладости.

Дорошенко, прощаясь с отделением, тоже плачет.

– Ой, девочки, как же я на каблуках ходить буду? Отвыкла за эти годы.

– Сапоги проси! – советует, улыбаясь грустно, Чичетка.

Шумарина гладит одноклассницу по плечу.

– Ты же письма пиши, слышишь?

– Я буду, буду! – обещает Дорошенко.

– Ну, иди, Оксанушка, иди. Ждут же тебя.

– Ой, так тяжко... Не могу, понимаете?

В класс заходит контролер Валентина Андреевна.

– Пойдем, – говорит строго. – Пора.

В последний раз, будем надеяться, Оксана уходит под конвоем.


3

Один переполненный автобус я пропустил. Следующий шел полупустым, а на переднем сиденье – Надежда Викторовна Заря. В приподнятом настроении. Не дожидаясь вопроса, поделилась своей радостью.

– Все, Владимир Иванович, конец кочевой жизни. Надоело это общежитие за три года...

– Неужто новоселье скоро? В каком районе? На каком этаже?

– Улица Гризодубовой, 62, – благодушно объявила Надежда Викторовна. – Этаж не знаю пока, номер квартиры тоже. Но ордер – это, со слов Дины Владимировны, дело ближайших дней.

Я искренне разделял радость Зари. Она рассказывала о своих общежитейских буднях, в них мало было веселого. Еще на первом году к Заре в комнату подселили... освободившуюся из колонии воспитанницу. Конечно, продолжить воспитание заблудшей души и на свободе, помочь девушке определиться в новых для нее условиях – дело благородное и нужное. Только Надежда Викторовна тоже человек, со своими заботами и проблемами, своей личной жизнью, и тоже имеет право на отдых, право на то, чтобы хоть иногда побыть одной. Впрочем, на эту свою соседку – Свету Миледину – Заря поначалу не жаловалась. Миледина вела себя тихо, скромно, никуда не ходила, друзей в комнату не приваживала. Хотя и встречалась с парнем, студентом сельхозинститута. Однажды, возвращаясь после работы, Миледина увидела его через окно автобуса рядом с девушкой. Вспылила тогда очень и не скрывала от Зари:

– Жаль, что автобус не остановился, подошла бы и набила той стерве морду.

Надежда Викторовна ответила лукавым изучающим взглядом:

– Захотелось назад в колонию?

Допоздна она проговорила с Милединой и, кажется, смогла убедить ее, что нет никакой вины за той девушкой, да и бессмысленно решать личные проблемы при помощи грубости и рукоприкладства. Заре казалось, что ее поняли. Как оказалось, ненадолго. Через неделю снова возвращается Миледина обозленная – сменщица ее проговорилась мастеру, что она судимая.

– Падла, – метаясь по комнате, рвала на себе волосы Миледина, – меня вложила, а сама... таскается с «кобелями», пьет, курит...

Заря ей:

– Знай, Светлана, себе цену. Поставь себя так, чтобы забыли, что ты была когда-то в колонии...

И снова беседа... до полуночи.

Полгода длилось относительное затишье, если не считать нескольких обращений к Зape с привычной просьбой:

– Покормите, Надежда Викторовна! Денег на недель-ку займите!

Однажды Заря решила, что хватит. Не напоминая о тех стапятидесяти рублях, которые Миледина успела задолжать, заявила:

– Покормлю. И займу. В последний раз. Сама учись экономить.

Соседка поела и деньги взяла, а все равно обиделась, почти месяц с Зарёй не разговаривала. Но долг постепенно отдала и больше не занимала.

В сентябре, это когда и я уже был в колонии, помню, Заря жаловалась на то, что из сушилки на этаже пропадает одежда. Кто мог воровать? Думали, разумеется, на Миледину. Но та клялась, что не брала, несколько раз повторила Надежде Викторовне: «Поймаю воровку!» Заря ей поверила:

– Я тебе помогу, – решила.

И помогла. Воровкой оказалась внешне благопристойная девушка, которая ни в колонии не была, ни на учете в милиции никогда не состояла. Но чего эта поимка стоила Заре! Сколько нервов! Я хорошо помню приходы ее на работу мрачной, уставшей и невыспавшейся. А ведь будни в колонии до предела напряженные, требуют от человека полной отдачи сил, которых у него не будет, если не отдохнуть как следует. Но игра стоила свеч. Миледина ведь была оправдана.

Автобус остановился на конечной, и последние пассажиры покидали салон.

Вышли и мы. Перед КП колонии (это в ста метрах от конечной остановки) Заря призналась:

– А вообще, знаете, буду жалеть об общежитии. Привыкла очень...

Разубеждать Надежду Викторовну я не стал. А как только зашли на КП, оба вовсе забыли о разговоре, о новой квартире Зари и всем остальном, что было за пределами колонии.


4

Дежурный офицер, пригласив в свою комнату, сообщила о происшествии, виновником которого было шестое отделение.

– Коллективный невыход на зарядку – это грубейшее нарушение режима, – возмущенно сообщала дежурный помощник начальника колонии, – Я уже записала в рапорт и теперь вас прошу принять срочные и безотлагательные меры.

Прежде чем принять меры, мы решили основательно во всем разобраться. Но чем больше узнавали мы об утреннем происшествии, тем больше возникало сомнений: ЧП ли это? Ровно в шесть, как обычно, зазвенел громко звонок побудки. Но по воскресеньям он должен звучать в семь. Шумарина потянулась к настенным часам, которые имеются в каждой комнате, убедившись, что еще только шесть, махнула девчатам рукой.

– Спим еще час, – распорядилась председатель. – Ошибка.

Гукова лишь чертыхнулась матерно и перевернулась на другой бок.

Спустя несколько минут – второй звонок. Длиннее и пронзительнее.

– Что за чушь? – воскликнула недовольно Чичетка. – Кто шутит?

– Морду такому шутнику выправить бы об стенку, – подала со своей кровати реплику Гукова.

Председатель отделения молча подхватилась, оделась и пошла к дежурному помощнику начальника колонии выяснять. Та показала ей свои наручные часы – десять минут восьмого.

– У вас неправильно. Откуда столько? – спросила изумленная Шумарина.

– Сколько есть, – ответила офицер. – Поднимай, Неля, отделение. Опоздаете на зарядку – будете в рапорте!

– Да что рапорт! Чуть что – рапорт! Объясните, в чем дело?

– Ты забыла разве о переводе часов на летнее время?

– Забыла... – Шумарина задумалась. И вдруг, подняв голову, сверкнула глазами. – Но почему отбой давался по-прежнему? Почему не сделали на час раньше? Мы что, «лошарики»? Страдать, недосыпать из-за этого!

Дежурный офицер вспыхнула.

– А вот за грубость, пререкания, несоблюдение режима записываю вас в рапорт.

– Пишите!

Шестое отделение продолжало «спать». Не удалось выставить их из комнаты ни дежурным КВП, пи сержантам-контролерам. Это уже было ЧП. Дежурный офицер позвонила домой начальнику колонии, замполиту и в общежитие воспитателю Заре. Только Надежде Викторовне не дозвонились, она уже была в дороге на работу.

Полдня прошло у нас с Зарей в нервном напряжении – разбирали происшествие, которое лишь с большой натяжкой можно было назвать чрезвычайным. Конечно, воспитанницы виноваты в том, что не подчинились распоряжению дежурного офицера. Но ведь первичная вина была за офицером. Это она не выполнила своевременно требование о переводе часов на летнее время. Настроение у всех было подавленное, а у меня особенно мерзкое. И лишь после обеда, когда почтальон принесла письма, оно приподнялось. Среди других было и письмо от Кузовлевой. Она сообщала, что в ближайшее время собирается к нам в гости, с оптимизмом делилась своими сегодняшними буднями и планами на завтрашний день, не забыла вложить в конверт и красочную открытку: нас с Надеждой Викторовной, а также всех воспитанниц, которые к тому времени освободятся, Татьяна приглашала на свадьбу.


5

В понедельник сразу после оперативки – приемная комиссия. Нескольких осужденных, у которых закончился срок пребывания в карантине, необходимо распределить по отделениям.

Порог кабинета начальника колонии переступает осужденная Ротарева. Высокая, широкоплечая, мужеподобная девушка, четырнадцати лет. Мне удается заглянуть на миг в ее глаза – я отшатнулся. Дикие, любого способные испугать своей опустошенностью глаза. Дина Владимировна читает вслух строчки из приговора суда, и слова ее, как камни, падают на сердце: «Привязали потерпевшую к дереву... Издевались... Перегрызли зубами вены... Убедившись в смерти потерпевшей, сбросили ее в колодец...»

Все в комнате молчат, потому что жутко. Тишину нарушает Васильченко.

– Как можно? За пятнадцать рублей убить человека? Откуда столько жестокости? – дрогнувшим голосом спрашивает Дина Владимировна. – Ты хоть понимаешь, что наделала?

– Я виновата, неправильно поступила, – говорит Ротарева .

– Неправильно?! – воскликнула Дина Владимировна. – Ты говоришь: неправильно?! – Овладев собой, она повернулась к Марине Дмитриевне Бондарчук, завучу школы: – Вы уже просмотрели ее дело, в какой класс оформим?

– В восьмой, – решила завуч.

– Пусть так, в восьмой, – согласилась начальник колонии. – В пятое отделение ее, значит. Все, иди, Ротарева , иди...

Но та стоит, переступает с ноги на ногу.

– Что у тебя еще?

– Спросить вас хочу, – мнется осужденная. – Если буду положительно ce6я вести и хорошо учиться в школе, будет надежда остаться в вашей колонии после восемнадцати лет и освободиться условно-досрочно?

Васильченко еще больше потемнела лицом.

– Ты, Ротарева, осуждена к девяти годам, как считаешь, закон справедлив?..

Она молчит. Потом поворачивается и так же молча выходит. У меня на душе вдвойне тяжело. И от сознания преступления, которое совершила эта девушка-подросток, и оттого, что думает она сейчас только о себе, только о благах для себя.

Второй заходит Надя Кроленко. Начальник колонии зачитывает строчки из личного дела, и каждый облегченно вздыхает – у этой квартирная кража. Все в жизни познается в сравнении. У Кроленко тоже преступление, но какая пропасть между девушкой, захотевшей иметь магнитофон, скажем, такой, как у ее подруги Аленки, и Ротаревой.

– Кто у тебя дома? – спрашивает Надю начальник колонии.

– Мама и отчим.

Васильченко заглядывает в дело.

– Братья не были в колонии?

– Нет.

– Ты одна, значит, такая?

– Да, – вздыхает, прищурившись, Кроленко, – одна.

– Выпивала?

– По праздникам.

– А мама, тоже по праздникам?

– Нет, мама каждый день, и отчим тоже.

– Все ясно, – подытоживает Васильченко и переводит взгляд на завуча школы.

Не успевает дверь закрыться за Кроленко – на пороге появляется третья осужденная. Эта – тоже за квартирную кражу. Нужны были деньги для покупки наркотиков – подобное объяснение слышу не впервые...

Загрузка...