Последней конвоир заводит Хмельникову. В вопросах к ней и ее ответах мало нового для меня, поэтому слушал вполуха. К тому же ее не могли распределить в шестое отделение: в связи с приближающимся переформированием брали лишь восьмиклассников. Задумался я о Гуковой. Преступление ее не менее жестокое и бесчеловечное, чем у Ротаревой. Гукова, как и Ротарева сейчас, долгое время чувствовала себя спокойно, считала совершенное ошибкой, не мучилась и не страдала, заботилась только о себе. И только сейчас, лишившись после отправки Цирульниковой отрицательной среды, затосковала вдруг, раздражительной стала. А на днях узнаю, что заговариваться стала. Была в дисциплинарном изоляторе, а всем рассказывает, что в лифте каталась. Притом каждый раз с новыми неожиданными подробностями.

– Знаете, Владимир Иванович, какая неприятность? Ехала я на день рождения к подруге и не доехала. Лифтер – сволочь и пьяница, я его звала, а он не слышал. Песни пел, и каждый день ко мне во снах приходил, но дверь не открывал. Опоздала я на день рождения... – Гукова заканчивала свой рассказ, и я видел в ее глазах неподдельные слезы. – Цветы, представляете, повяли. И торг испортился.

Мысли о Гуковой были прерваны неожиданной фразой начальника колонии:

– Хорошо, убедили, пускай Хмельникова идет в шестое...

Я едва не подскочил: да зачем же нам такая...

Но Надежда Викторовна опередила.

– Возражений, конечно, нет, – сказала она негромко. – Кроме одного: мы ведь переформировываемся.

– Ничего, возьмете Хмельникову на время, – повторила свое решение Васильченко. – У вас сейчас сильный актив, лучшего варианта не подыскать.

Мнение начальника колонии о том, что в нашем отделении сильный актив, слышать, конечно, приятно. И все же настроение было подавленным. Хмельникова, судя по ее документам да и поведению в карантине, закоренелая смутьянка, десятки воспитателей прежде не могли найти с ней общий язык. За что нам с Надеждой Викторовной такой подарочек? Впрочем, возмущаясь решением комиссии, заботился я в большей степени не о себе, беспокоило другое – обстановка в отделении. Да, «отрицаловки» уже нет. Но нет ведь и устойчивого актива. Пятнадцатилетние воспитанницы, которые только-только прибыли в колонию, легко могли пойти за столь сильной личностью, как эта Хмельникова.

После приемной комиссии, выйдя во двор предзонника, мы с Зарей долго еще сокрушались полученным неожиданно «сюрпризом».

– Да не против я этой Хмельниковой, – в сердцах сказала Надежда Викторовна. – Только опять вот придется работать от светла до темна, а надо бы в квартире ремонт сделать, перевезти вещи из общежития. Да и мебель кое-какую купить.

– Вот и займитесь этим, – предложил ей.

Пришлось уговаривать Надежду Викторовну, и она, проведя в отделении воспитательный час, поехала в мебельный.


6

В тот же день Хмельникова входила в зону. Высокая, гордая, с разукрашенным личиком матрешки и двумя белыми бантами на голове появилась она под аркой. Ее обступили воспитанницы, глазеют. Оксана делала вид, что никого не замечает, а потом вдруг оскалилась, прохрипела самодовольно:

– Ну что, насмотрелись? Теперь валите!

Гукову, очевидно, задело за живое.

– Слушай, мы тебя обломим.

– Кто, ты?! – В речи Хмельниковой проскальзывает явное пренебрежение. – Твое место на кладбище!

Гукова, трусливая душонка, только внешне гонористая, отступила, проворчав что-то угрожающее. А Лаврентьева подошла к новенькой вплотную и предложила дружить.

– Катись-ка ты пока со своей дружбой, – ответила незлобно Оксана.

Войдя в комнату, Хмельникова первым делом попросила показать кровать той, которая грозилась ее «обломить». Это было одно из лучших мест – нижняя койка возле окна. Хмельникова сбросила постель вместе с матрацем на пол, положила свои вещи. Остолбеневшей от подобного действия Гуковой сказала:

– Чего смотришь? Забыла, что на кладбище тебе прогулы ставят?

Гукова, судя по всему, так просто сдавать свои позиции в отделении не собиралась. За ее спиной сгрудились с хмурыми лицами Чичетка, Шумарина, Бубенцова и другие девчата, которым подобная выходка новенькой тоже не понравилась.

– Что за цирк, божечки! – снисходительно измерила их взглядом Хмельникова. – Попробуйте меня пальцем тронуть. Знаете, что за мной труп на томской зоне? Нет? Так пойдите узнайте...

Отступили девчата, дрогнули. А Гукова сразу же прибежала ко мне.

– Правда, что за Хмельниковой труп на томской зоне?

Расспросив о столкновении, случившемся в комнате, ответил как есть:

– Да, воспитанница одна погибла. При невыясненных обстоятельствах.

Больше Гукову ничего не интересовало. И я не задерживал ее, попросил лишь позвать в воспитательскую Хмельникову.

– Хорошо, сейчас позову.

Оксана вошла без стука. Прошла, картинно раскачивая бедрами, по воспитательской. Отодвинула ногой табурет, предназначенный воспитанницам, уселась на мягкий стул Надежды Викторовны.

– Ну! Я вас внимательно приготовилась слушать, – сообщила она, подпирая руками подбородок.

Хмельникова выглядит эффектно, броско, а голубые, очень красивые глаза смотрят с вызовом и заметной недоброжелательностью.

– У тебя... – говорю ей то, что в данный момент осужденная меньше всего ожидает услышать, – ...красивые глаза.

Оксана, кажется, действительно удивлена, она даже отодвигается подальше от моего стола вместе со стулом и вдруг демонстративным жестом вызывающе оголяет коленки. Я автоматически фиксирую это взглядом, а Хмельниковой уже повод для торжества.

– Глаза, говорите? – спрашивает насмешливо. – Чего ж тогда на ноги мои пялитесь?

Это не первые дни работы в колонии, и меня уже не так просто вывести из равновесия. Хмельникова, ощущая это, пробует зайти с другой стороны.

– Божечки! – спохватывается, всплескивая руками. – Вспомнила! Да мы же знакомы! В Москве виделись. Да... да... В кабаке. Именно! Вас трое за столиком было. Водки много, закуски... Вы еще с «метелкой» [«Метелки» – так в отдельных группах молодежи называют девочек легкого поведения.] рыжей два танца подряд, да?.. А потом меня пригласили, ну, вспомнили?

Собеседница, очевидно, физиономистка. Она пытливо и напряженно всматривается в мое лицо, пытаясь угадать, мог ли разгуливать по московским ресторанам, забыв спьяну, сколько раз и каких «метелок» приглашал танцевать. А быть может, и не только танцевать...

Неожиданно для себя я решаю сыграть в «поддавки», и все сразу «вспоминаю»:

– Вот как, так значит та рыжая это ты была? – спрашиваю так, вроде бы всю жизнь мечтал об этой встрече. И это – вместо ожидаемой морали... На лице Хмельниковой полное разочарование.

– Я рыжая? Да вы что, спятили? Да и не была я никогда в Москве.

– Я тоже.

Поняв, что попала впросак, она как за спасательный круг хватается за, очевидно выработанный на допросах у следователей-мужчин, способ самозащиты, – еще больше оголяет коленки и улыбается дерзко:

– Что это вы?.. Так...

– А как надо?

Я резко и весьма неожиданно для собеседницы выхожу из-за стола, долго стою спиной к ней, глядя за окно.

– Знаешь что, милая, – говорю устало, – я не хочу больше разговаривать с тобой и видеть тебя не хочу. У меня трудная профессия. И не так много сил, чтобы развлекать кого-то баснями о встречах с какими-то «метелками» в ресторанах. Я могу пытаться помогать вам, оступившимся, но лишь тем, кто хочет моей помощи. Ты – не хочешь. Ты – свободна. Можешь идти, – заканчиваю свою короткую речь жестко и достаточно холодно.

Тягостная пауза длится недолго, но я чувствую, что подчиняться моему требованию она не собирается.

– Ты свободна. Иди! – повторяю настойчиво, почти требовательно.

Она сидит, словно закаменела, и я убеждаюсь в этом, повернувшись к ней лицом.

– Скажите, – начинает робко, – это правда, что пишете книгу о нашем отделении? И сейчас запишете в блокнот все, что наговорила вам про ресторан и «метелок»?

Я снова занимаю место за столом.

– Отдельные фразы, обороты речи, которые потом будет трудно воспроизвести по памяти, записываю. О ресторане, «метелках» и так запомню.

– Вы и обо мне напишете?..

Улыбка у Хмельниковой во весь рот. А в зрачках беспокойство бегает.

– О тебе обязательно! Ты у нас прямо персонаж для боевика. Такой агрессивной еще у нас не было. Твоя персона, уверен, наверняка вызовет у читателя отвращение.

– ...Что я подлюга, убийца, извожу ментов, издеваюсь над девками в отделении? – роняет Оксана сквозь стиснутые зубы.

– Вот именно.

– Это же все будут читать, божечки! А если я сегодня, сейчас войду в актив и стану хорошей? Как писать тогда будете?

– Придется так и написать, – говорю я, выражая сожаление.

– А если я действительно положительной стану – поверите?

– Поверю.

– После всего, что было?

– А что было?

Я и сам позже удивлялся, как быстро удалось сбить с Хмельниковой первую спесь. Расположить ее к искреннему, без прежних ужимок и коленок, рассказу о пережитом.


7

– Колония в Томске совсем не похожа на мелитопольскую. Большая! Божечки, четыре отряда! И Хозяин там мужчина, подполковник. Иваном Генриховичем зовут. Меня как привезли, переодели, воспитатель Зимина пришла. «И откуда ты, деточка, такая интеллигентная?» – спрашивает. Это потому, что баню я их обложила всеми матерщинными словами, которые в тюрьме и на этапе выучила. Да разве можно тот свинюшник баней назвать, божечки!

На второй день я во дворике прогуливалась, на облака через колючую проволоку смотрела. Только воздуха вдохнула, а тут опять Зимина идет, божечки.

– Заходи в камеру, – говорит.

Я упираюсь.

– Еще час не прошел, – спокойненько так ей отвечаю.

– Откуда знаешь? Дома под заборами валялась, потеряла, небось, счет времени.

Ну, я ей ответила... Отсидела, правда, десять суток в дизо, но потом – какая радость – передали меня Цветочку. Божечки, это же совсем другой человек – воспитатель Цветкова. В дизо я песни с девками этапные пела – назло Зиминой. На лампочку за компанию выла. От прогулки отказывалась. А когда дежурный силой поволок, за руку его укусила. Контролер озверел.

– Тронешь пальцем, – на всякий случай его предупредила, – скажу Хозяину, что изнасиловать пытался.

Божечки, поверил. Не дал воли кулакам. Позвал другого контролера, связали мне руки в локтях – знаете, как больно! – и затянули в одиночку. А я случайно лезвие нашла, чьей-то доброй рукой спрятанное, веревку перерезала. Пришел этот хмырь, дежурный, а я как завизжу, как брошусь на него, чуть глаза не повыдирала. Он отскочил, и я увидела впервые Цветкову. Пожилая женщина, внимательная, вежливая.

Только успела познакомиться с Цветочком – решили меня отправить на «психушку». Классная получилась прогулка. В поезде прокатилась до Рыбинска, а две недели в больнице проспала. Не курила, с врачами не ругалась – не хотелось, чтобы опять в локтях руки за спиной связывали, а это правда очень больно. Да и зацепаться лень было: питание усиленное – я же малолетка. Вот только молоко кипяченое... Шкурки плавают. Не могу я, тошнит. Божечки, за что такая мука! Отказываться решила – в рот силой вливают. Сорвалась я. В изолятор попала. А там девки блатные две... Накурились мы. Дым коромыслом. Толпа санитаров врывается.

– Живо встать!

Кого они на понт берут, божечки!

– Где шмаливо взяли?

– С собой привезли.

– Вас не шмонали?

Я – ему:

– Из ума выжил, старый?

Он меня по руке ударил.

– Сигареты на базу! – заорал, протягивая ладонь.

Я же ему спокойненько:

– У них своя база – мой карман. Достала – курю. Пронесла – не обшманали, теперь катитесь.

Не захотели иметь со мной дело и в «психушке». Отправили назад в Томск, божечки! Цветочек меня встретила, душу растопила, красивые речи повела. Можно в электроцеху гирлянды для елки собирать. Или коробки для карандашей в картонажном. Есть еще цех резиновых деталей, есть швейный... Я обещала подумать.

Чтобы не подводить Цветочка, согласилась на стройке помогать. Там «химики» вкалывали. С мужиками интереснее, как-никак. Да и сигаретами угостят... Засекли меня – выперли со стройки. В швейку определили. Сорвалась. Примкнула с Иркой к «столовским» на месяц. Взяла под ответственность холодильный цех, чтобы поближе к мясу, понимаете? Наелась я, божечки, как не лопну. А тут еще мыть надо. Позвала уборщицу из зала:

– Вера, помой. Я тебе пачку сигарет дам.

– Хорошо.

Ну я и укатила в отряд. Лежу. Хабаровск вспоминаю. Жизнь свободную. А тут Ирка влетает.

– Скорее в столовую. Поварша зовет.

– Да пошла она!

– Надо, Оксана, что-то стряслось. Паленым воняет из холодильного.

У меня все и оборвалось.

Бежим. С ног всех сшибаем. Поварша зверем встречает на пороге.

– Ты рубильник трогала?

Рубильник у нас в коридоре.

– На кой он мне! – сказала я.

Открываем мы дверь в цех... Божечки! Верка лежит вся обуглившаяся. Да за что же это ей такая смерть!

– Ты что! – кричу на поваршу. – Ты зачем дверь в холодильный заперла, когда уходила? – И норовлю двумя пальцами в беньки ее паршивые поцелить.

А она уклоняется, плачет. Клянется, что рубильник выключенный был. А кто же его тогда врубил?

Приехал следователь, разборы начались. Крайних не нашли. Поваршу из колонии выперли, меня в дизо засадили. Даже хорошо, что в дизо. А то не перенесла бы я похорон. Родители Веркины из Магадана примчали, убивались страшно за единственной дочерью. Меня порывались видеть, батя разорвать на куски грозился. Божечки! За что же? Не убивала я. А что вина на мне есть – не открещиваюсь. Так жалко девку, до сих пор кошки на душе скребут. Верите, Владимир Иванович? Вы должны верить, вы можете снять камень с моей души... (Плачет.) Да, спасибо. Я понимаю, конечно, провода и по мне шибанули б, возьмись я за мокрую тряпку. Все равно – душа стонет, грех на моей душе.

Вышла я с дизо, а легче не стало, Куда ни гляну, везде видение Верино. В школе «двояки», работа в швейке из рук валится. Сорвалась я, плюнула на работу, поплелась зачем-то в электроцех. Стащила звезду – для ночника в комнате. Но кто-то усек. Настучали дежурному офицеру. Схватили меня, божечки. Обыскали. И опять заперли в дизо.

Пришел пахан в камеру. Ну, Хозяин.

– Отправлю в другую колонию, – говорит.

Я об этом только и мечтаю.

– Да позора пострашишься, – подначиваю его специально.

И он клюнул.

– Вот увидишь, отправлю!

Через неделю пришла Цветочек, разжалобила меня и в школе уговорила учиться. Вижу – другого выхода нет, что толку бузить, надоело. Сижу на уроке – учусь. Вдруг вызывают на КП. Божечки, отец приехал. Это я так подумала. Но никто не приехал. Мне дали в руки обходной и сказали:

– Собирайся.

– Куда?

– В Мелитополь.

– А где это?

– Крым где, знаешь?

Божечки, это же на краю света!

Отпросилась я будто бы за письмами сбегать в жилую зону, а сама в школу, с отделением прощаться. Задержалась там. Вернулась на КП, контролер мне пощечину с размаха.

– Где была?

Решила и я его треснуть хорошенько на прощанье. Согнулся надвое, взвыл. Хозяин прибегает, но разбираться ему некогда.

– Обстричь, – говорит, – наголо.

Повел меня старшина стричь в комнату для свиданий.

– Садись.

– Божечки, да пошел ты! Холоп паршивый!

Старшина, зная, что я могу укусить, не грубил.

– Присаживайся, – повторил. – Я концы тебе подровняю.

– Не надо.

– Надо! – неожиданно поменял он тон.

Я поняла, чего он так осмелел, божечки. Друг его на помощь пришел, вдвоем, рассчитывали, легче будет. Сделала вид я, что смирилась, подошла кротко к столику с инструментами и схватила бритву. Разрезала пару раз воздух для острастки и как завизжу:

– Кто подкатит – сразу по морде!

Контролеры начали уговаривать меня положить бритву, обещали не стричь наголо, но кто же им поверит, божечки!

– Веди с бритвой! – ору я, продолжая станок на вытянутой вперед руке держать.

Не стали связываться, повели. Идут и хохочут оба: во баба!

Уехала я из Томска. Думала, кончились кошмары, но в поезде не обошлось без приключений. Смертник за стеной ехал, один в купе. И я одна. Вообще одна на весь вагон мужичков, божечки! И вот подходит солдат, записку от смертника передает. Его через сколько-то там дней расстрелять должны, хочет последний раз в жизни побыть с женщиной. Я спросила у солдата: за что его?.. Солдат лишь пожал плечами и ушел. А вагон ревет:

– Это не по-арестантски!

Кричат со всех купе, божечки, колотят тарелками по перегородкам. Солдат прибегает с перепуганным лицом.

– Может, согласишься? – уговаривает. – Они вагон раскачать грозят.

Что такое раскачать вагон, я знала. Это не труднее, чем качели в горсаду. А если раскачают вагон – значит, крушение поезда. Но я не могла пойти, я боялась, боялась, божечки.

Тут уже и прапорщик прибежал, уговаривает, а я ни в какую.

– Отстаньте, – кричу. – Отвалите!

А у самой уже пол из-под ног ускользает.

Мужики вагон начинают раскачивать.

– Не тяните, выбрасывайте красный, – говорю я прапорщику.

А он ключи достает, дверную решетку открыть хочет.

– Отвали! – кричу я опять. – Не выйдет! Зубами твою рожу разукрашу. Вон, сволочь!

Божечки, поверил! Побежал за флажком сигнализации.

А мужики продолжали вагон раскачивать. Я перекрестилась. Ну, вот и смерть пришла. Глупо, конечно. Но что делать?

– Подумала, девка?! Пойдешь? – орут мне хором.

Я молчу и крещусь.

Они опять орут, божечки!

Я молчу. Скрежет тормозов слышу. Поезд замедляет ход и останавливается. Полчаса простояли. Пока не приехала за мной машина и меня не увезли от этих...

Оксана выразительно повертела пальцем у своего виска.


8

За окнами автобуса – тенистые тротуары. Толпы беспечных, разморенных отдыхом и солнцем людей, особенно много на шумном в воскресенье мелитопольским рынке. Так получается, что почти каждый выходной день находятся дела в колонии. Сегодня, к примеру, приезжает из Днепропетровска наша бывшая воспитанница Кузовлева – как не пойти. В следующее воскресенье поэта ждем в гости, тоже безотлагательное мероприятие. К тому же текущих проблем более чем достаточно. Главная забота сейчас – Гукова. Ей очень неуютно стало в отделении после публичного покаяния и отъезда Цирульниковой. По-другому, беря пример с активистов, жить она не приучена. А тут еще и преступление о себе напомнило: в кошмарных снах является убитый ею парень и подолгу громко, истерически смеется. «Я, наверное, сойду с ума, не выдержу», – несколько раз жаловалась она нам с Надеждой Викторовной.

Глядя в перекошенное душевными муками лицо Гуковой, я вспоминал, как, ехидненько улыбаясь, разглагольствовала Светка полгода назад: «Вспоминать свое преступление, переживать – значит проживать еще и еще раз свои неприятности, унижение, обиды. Стоит ли? Помнить – это значит продлевать, удлинять плохое». Но избавиться от груза совершенно Гуковой не удалось. Не только для нее – для всех в колонии действует железная логика расплаты за преступление. Расплата свободой, страданиями родных и близких, потерянными годами, несбывшимися надеждами, душевными муками.

Не только ночью, но и вечером в личное время не было Гуковой покоя. Бубенцова, невзлюбившая Хмельникову с первого дня, подначивала ее:

– Света, ну ты что, струсила? Разве на прежнем месте снились тебе кошмары? Сгони Хмельникову!

Гукова была взвинчена до предела. Увидев заходящую в комнату Оксану, бросилась на нее с кулаками.

– Ну что? – захрипела и брызнула на противницу слюной. – Ведь в «отрицаловке» была, теперь... «мусорам» лижешь?!

Впервые после нашего разговора Хмельникова не сдержалась, со всей силы ударила Гукову кулаком в переносицу.

– Получай за шалаву!

С трудом удержавшись на ногах, та попыталась дать сдачи. Но Хмельникова схватила ее обеими руками за волосы, ударила головой об стену.

– А это – за парня, которого ты из дури замочила...

О драке в колонии никто не узнал. Ибо Хмельникова всех, кто был в комнате, предупредила:

– Проболтается какая – язык отрежу!

Мне она рассказала в тот же день. Не сразу, правда, лишь когда заметила неладное с Гуковой. Началось с того, что та подошла в жилой зоне к замполиту и, потянувшись карандашом, спросила прикурить. Потом разгуливала по колонии с ножкой от табурета, выдавая ее за автомат. Возле вышки остановилась, прокричала охраннику:

– Фаина Семеновна, который час?

Фаина Семеновна Шершер, услышав эго из своего директорского кабинета, открыла окно и с удивлением смотрела на Гукову.

Конечно, ее поведение могло быть и притворством, проявляемым из нежелания работать. Но могло быть и другое. Я вспомнил предельно циничную, бранную фразу, сорвавшуюся из уст Гуковой на перемене. А возле столовой она в четвертый раз начала рассказывать случай, как она однажды поднималась в гости к подруге лифтом. Лифт заклинило, мастер не появлялся, и пришлось ей десять дней прожить в клетке.

Приближаясь к колонии, я еще терзался мыслью: давать ход инциденту с Гуковой или смолчать. Войдя в зону, решил твердо: молчать. Признаки невменяемости у нее проявлялись и прежде, неизвестно в какой степени ускорила этот процесс Хмельникова. Нет уж, пусть будет, как будет, назад ничего не вернешь, признание Хмельниковой необходимо стереть из памяти и забыть. На какое-то время это легко удалось.

Я увидел Кузовлеву.


9

Бывшая староста класса, уже не в сером халате с именной биркой, а в простеньком ромашковом платьице, спешила мне навстречу, приветливо улыбаясь. Мы, наверное, обнялись бы, годись я по возрасту ей хотя бы в отцы, а так ограничились лишь теплыми фразами приветствия. Смущенные оба, пошли через арку в жилую зону. Отделение уже ждало. Собрались в беседке, долго рассматривали Татьяну – как выглядит, в чем одета, – расспрашивали о жизни на свободе. Кузовлева начала рассказ с того времени, когда принесла документы в вечернюю школу. Секретарь, заглянув в табель, в котором были одни «пятерки», приветливо улыбнулась. Но тут же и нахмурилась, долго рассматривала оттиск школьной печати...

– Послушайте, что это за школа у вас такая?.. Не та ли это?..

Тяжело было Татьяне сдержаться. Но напутственные слова начальника колонии, с которыми уходила воспитанница на свободу, помогли овладеть собой.

– Поверьте, – сказала тихо той девушке-секретарю, – не нужно, чтобы о прошлом знала вся школа.

Корниенко спрашивает:

– Были у тебя, Таня, еще случаи, когда нервы на пределе?.. Когда могла сорваться?..

– Были, – говорит Кузовлева искренне. – На работе каким-то образом многие узнали о моем прошлом. У нас есть в цеху одна Люба. Разошлась с мужем, курит, пьет. Подошла однажды, когда я расчесывалась перед зеркалом, потихоньку оттерла плечом и сама начала прихорашиваться. Честно скажу, так врезать хотелось той Любаше, но сдержалась, отошла молча. Так лучше, девочки... А как иначе? Ну, подерись мы – кого назвали б виновной?

– Тебя, конечно, – пробасила Бондарь. – Ты же «сидела», деточка...

– А я б ей голову об стену растерла! – не сдержавшись, высказалась Чичетка. – Терять собственное достоинство и разрешать, чтобы тебя ногами топтали, никогда нельзя.

Воспитанницы зашумели, заспорили, мнения их разделились. Тут уже и мне необходимо было включиться:

– Почему вы считаете, что Кузовлева стала беспринципной? Такую, как Люба, в самом деле лучше обойти стороной. Она не только Татьяну оттирает, нет, это не месть Татьяне за то, что была в колонии. Люба ко всем одинакова. Зайдет в трамвай фронтовичка, как считаете, уступит ей место?

– Нет.

– Вот и не горячитесь. Хоть вы и из колонии, но опускаться до уровня отдельных невоспитанных личностей, наверное, не стоит...

Высказавшись и увидев, что меня поняли, вздохнул облегченно. Воздух был чист, прозрачен, майское солнце мягко пригревало сквозь молодую листву. И погода в дополнение к рассказу воспитанницы, которая стала твердо на путь исправления, поднимала настроение, добавляла бодрости и оптимизма.

Вопрос задает Водолажская:

– Говорят, ты, Танюша, вышла замуж?

– Да, ровно месяц назад.

– А кто из наших на свадьбу приезжал?

– Дорошенко...

– Оксана? – воскликнула Шумарина. – Ну, как там она?

– Трудно сказать, – сообщает Кузовлева. – Мать ее снова запила. И с тем парнем, по переписке который, плохо дела. Подонком оказался. Разыграть Оксану хотел, не из серьезных намерений писал. Хотя от постели и не отказался.

– Ладно, к черту, – произнесла раздосадованно Шумарина. – Давай о хорошем. Как у тебя-то с мужем? Он знает о твоем прошлом?

– Знает и он, и его родители. – По лицу Татьяны пробежала тень воспоминания. – Свекровь приняла в штыки. У Володи даже отношения разладились с ней из-за меня.

– Вы живете отдельно?

– Да, сняли квартиру.

– Муж, наверное, много зарабатывает?

Кузовлева в ответ пожала плечами.

– Как сказать. У Володи наибольшее получается «чистыми» сто пятьдесят. И у меня девяносто.

– Хватает на все? – удивленно переспросила Чичетка. – Мне этих денег – на день...

Кузовлева улыбается.

– Пока хватает. Рассчитываем даже откладывать по пятьдесят рублей. На всякий случай.

Корниенко не выдержала:

– Не заливай, Танечка, здесь все свои!

– Я правду говорю, – растерянно смотрела на девчонок Кузовлева. – Я же в колонии к чему привыкла: к простой еде, к тесноте в комнате. Поэтому и квартирка маленькая вполне удовлетворяет, и на еду денег не много идет.

– Значит, в семейной жизни все гладенько, – констатирует Корниенко. – А на работе, с техникумом как? Поступать не передумала?

– Не передумала, – улыбается Татьяна. – С техникумом все по заранее намеченному плану. А вот на работе было...

Кузовлева вспоминает случай, когда, получив зарплату, она подсчитала, что больничный лист ей не оплачен. Пошла в бухгалтерию выяснять причину. А бухгалтер вызывающе так смотрит в глаза и уверяет, что ее больничного листа нет. Татьяна растерялась.

– Я же вам лично две недели назад отдавала! После того как подписала в профкоме.

– Ничего не знаю, не помню.

– Потерялся, может?

Бухгалтер обиженно надула губы.

– У нас никогда и ничто не теряется!

– Что же делать? – спрашивала озабоченно Кузовлева. – Как доказать? Новый больничный принести?

– Неси дубликат, – безразлично ответила бухгалтер.

Закрывая за собой дверь, Татьяна услышала, как она вполголоса сказала соседкам по комнате:

– Пусть побегает, барыня!

В Кузовлевой все закипело. Но она уже научилась владеть собой, умела становиться выше собственных обид. Внешне спокойной возвратилась в комнату бухгалтера и решительно заявила:

– Если вы не найдете до обеда мой бюллетень, пойду к директору. И жалобу напишу – в газету «Труд».

С этими словами повернулась и молча вышла.

Спустя час больничный лист был найден.


10

Гукову я разыскал на спортплощадке все с той же ножкой от табурета, только теперь к ней был привязан клубок шерсти. При моем появлении глаза у воспитанницы яростно заблестели, она вскинула перед собой руку с деревяшкой и визгливо закричала:

– Жучка, вперед!

А потом, будто узнала – застыла, выражение лица изменилось, Гукова улыбнулась и кивнула на клубок.

– Нравится вам моя Жучка?

Пока, растерявшись, я собирался с мыслями, начала канючить:

– Дай, гражданин начальник, сигаретку. С Жучкой сейчас догуляю и покурю.

Я окончательно убедился в выводе, что без приглашения психиатра из городской больницы не обойтись. Но активисты, даже узнав о новых чудачествах Гуковой, надеялись все же разобраться самостоятельно. Взяли ее в круг и начали, будто в шутку, швырять от одной к другой. Потом не заметили, как разожглись, наградили несколькими зуботычинами

– Получай, сука. Знай, как дурочку валять!

– Не одной тебе, всем на «психушку» хочется!

– В больничке свобода, свидания каждый день, передачи. Ишь чего зажелала!

Гукова, отлетая от Шумариной, обмякла вдруг и резко повалилась наземь. Замерла Светка, не дышит. Забегали все, контролеров позвали, откачали Гукову совместными усилиями. Дежурный офицер приказал посадить ее пока в одиночную камеру. Помогло. Наутро после припадка Гукова стала тихой и смирной, лишь незначительно себя проявила: призналась пятидесятилетнему старшине-контролеру в любви, обещала развестись ради него с мужем и бежать хоть на край света.


11

Хмельникова, как и в прошлый раз, вошла без стука, уселась на мягкий стул Надежды Викторовны.

– Соскучились? – спросила, кокетливо улыбаясь. – Так вот я, полюбуйтесь!

Слава богу, подумал, что хоть коленки не заголяет.

– Хмельникова, ты можешь быть вежливее? Ты почему не постучала в дверь, прежде чем войти?

– Не надо, не старайтесь понапрасну, учитель, – великодушно позволила колонистка. – Уж в школе вашей науки наслушалась, хватит. Семья, постель, дети – божечки! – лениво потягивается.

– О семье, Оксана, мы продолжим, и очень подробно, на уроках, а сейчас ответь мне на такой вопрос: как думаешь вести себя в отделении?

– А никак!

Невозмутимым тоном я повторяю вопрос:

– И все же, как думаешь себя вести?

– А как хотите?

– Несерьезный ответ. Очевидно, тот наш предыдущий разговор был напрасен, – говорю я благодушно. – Что ж, не будем повторяться. Ты свободна. Можешь идти.

Хмельникова лишь удивленно хлопает ресницами.

– Иди! – говорю ей громче и требовательнее.

Но воспитанница продолжает сидеть, словно закаменев. Мне начинает казаться, что она даже дышать перестала, только губы дрожат, и краска постепенно приливает к лицу.

– Иди!!! – Я уже почти кричу, а у Хмельниковой по щеке скатывается первая слезинка.

Что это? Слезы обиды, беспомощности, злости или – пробуждения, очищения?..

Я прибегаю к испытанному приему: навожу порядок на столе. Делая вид, что колонистка мне совершенно безразлична, не спеша складываю ручки, поправляю письма в стопке, делаю несколько записей в рабочем блокноте. Краем глаза продолжаю наблюдать за Хмельниковой, замечаю, как налет фальшивой отпетости постепенно сходит с ее лица. Наконец ей надоедает игра в молчанку. Тонкие губы вытягиваются в жалкую улыбку.

– Можно у вас спросить?

– Да, можно, – киваю, не отрываясь от начатого занятия.

– Скажите, – робко начинает Хмельникова, – вы свою жену любите?

Этот вопрос застает меня врасплох. Игра кончилась. Я уже не навожу порядок на столе – смотрю на нее ошарашенно. И разражаюсь неожиданно для себя целым потоком слов.

– Люблю. Очень. И хочется мне быть сейчас там, дома, рядом с ней. Сыну моему через полгода в школу, с ним нужно читать. Да и в саду, в огороде много работы. Трудно им без меня...

– Божечки, как красиво звучит! – шепчет Хмельникова. – Неужто вы не измените жене никогда?

Можно, конечно, и не отвечать, только я уже завелся, мне давно нужна была разрядка, наступил, очевидно, подходящий момент выплеснуться.

– Мне, Оксана, никто другой не нужен. Я, разумеется, несовременный, даю повод поиронизировать, позубоскалить о своем пуританстве в мужской компании, но мне действительно никто не нужен, так же как не нужны человеку, скажем, две матери. Люда моя – она ведь не только жена мне, она мать моего сына. Ты понимаешь – мама...

У Хмельниковой мама умерла – она темнеет лицом. И вдруг задорно улыбается.

– Что вы так откровенны со мной? Божечки, это ж так в учебнике педагогики написано? Воспитываете, да?

– При чем здесь учебник? Я всегда ненавидел учителей, для которых учебник – догма, которые в школе одни, а вне школы – прямая противоположность. Вне школы они много проще, честнее, человечнее.

Откинув назад голову, колонистка со злостью проговорила:

– Я тоже таких ненавижу. От них нет пользы – только вред. И плевать мне на их честность и человечность, которой не хватает для учеников.

Смотрю на Хмельникову и думаю: кто же она? Озорная девчушка, избравшая сознательно жизнь, полную душещипательных авантюр? Или опасная преступница, сознательно идущая на нелады с законом? Определить это сразу невозможно, и мы долго говорим с ней о смысле жизни, любви, прошлом и будущем Оксаны. Мне, кажется, удается убедить воспитанницу в том, что есть смысл и в ее жизни, придет к ней любовь, а будущее ее не может быть таким же, как прошлое, ибо прошлое Хмельниковой можно сравнить разве что...

– Ты не обижайся, Оксана, – говорю ей прямо,– только эта твоя красивая жизнь как мазут. Мазут, знаешь, по чистой воде тоже красиво растекается – живая радуга, залюбуешься, а на вкус попробуешь... Неужто не нахлебалась вдосталь?..

Хмельникова, опустив глаза, молчала, даже не пыталась возражать, спорить со мной. И я уже не узнавал в ней ту колонистку, которой она была еще несколько часов назад.

Есть такая поговорка: мир женщины – ее дом, а дом мужчины – весь мир. У какой-то части подростков дома по сути нет. Школа, к сожалению, не стала для таких вторым домом. И там не нашли они понимания, доброты, участливого отношения к своим душевным терзаниям. Девочки, становясь «бездомными», оказываются в более незавидном положении, чем ребята. В компании таких же «бездомных» сверстников или взрослых парней им предназначается известная роль, с исполнения которой в 93% случаев начинается крутая дорога вниз – с первой остановкой, как правило, в охраняемом милицией вендиспансере или следственном изоляторе. Колония в сравнении с изолятором – дом для осужденных, место их постоянного жилья и работы. Томская ВТК в силу целого ряда причин для Хмельниковой домом не стала. В порыве сострадания к этому одинокому, вырванному обстоятельствами судьбы из детства подростку у меня слетает с языка:

– Хочешь, Оксана, буду твоим братом?

Ока отшатывается, часто моргает.

– Вы... шутите? При Хозяйке сможете это повторить?

– Повторю.

Трудно передать меняющуюся гамму различных чувств, которые выражали глаза колонистки: удивление, непонимание, восторг, неверие.

Признаюсь, были позже моменты, когда я обзывал себя мальчишкой и даже определениями похлеще. Но никогда не жалел о сказанном. Ведь уставшая скользить по наклонной Хмельникова именно в тот час вдруг остановилась, оглянулась – и покатились по ее щекам слезы горохом. Начался и для нее процесс очищения, который психологи называют катарсисом.


12

На итоговом педсовете у меня постепенно вырастают крылья. Внимательно следя за разбором работы классных руководителей и воспитателей отделений, я, естественно, сравниваю. И эти сравнения – в мою пользу. По успеваемости наше с Надеждой Викторовной отделение вышло на второе место в колонии, по дисциплине – на первое. У нас изжито само понятие «отрицательные», что, если верить старым работникам, серьезное достижение. Омрачал, правда, картину всеобщего благоденствия недавний эпизод с Гуковой – активисты, «ставя диагноз», перестарались, и врач обнаружила следы побоев. Но и это уже позади: психиатрическая комиссия признала Светлану невменяемой, и ее отправили на Игрень – в крупную психо-неврологическую клинику Днепропетровска. Каждый день в колонии настолько насыщен событиями, что и это вскоре начали забывать. Директор школы, когда подошла наша с лейтенантом Зарей очередь, о Гуковой даже не вспомнила. А вот перерождение Хмельниковой отметила.

– Расскажите нам, как в столь короткий срок вам удалось наставить ее на путь истинный? – предложила.

– Воспитатель Надежда Викторовна постаралась, – отвечаю, кивая в сторону Зари.

– Я спрашивала уже Зарю, – говорит Фаина Семеновна. – Она сказала, что Хмельникова – ваша работа... Ну, не скромничайте, поделитесь опытом, расскажите, как из закоренелой бандитки и нарушительницы режима удалось сделать активистку.

– Вы знаете, ничего нового я вам сказать не могу. Никаких новых педагогических приемов я не изобрел. Так что обмена опытом в данном случае не получится.

Возвратившись к обсуждению, педагоги отметили наши с Надеждой Викторовной удачи в перевоспитании Водолажской, Шумариной, Корниенко. Отдельно вспомнили Кузовлеву и Кошкарову, которые твердо продолжают идти по пути исправления, и уже есть надежда, что не свернут на прежнюю скользкую дорожку. Хотя я знал, что самообольщаться нельзя, слишком труден этот путь, а поддержка окружающих слишком мала.

Пожурили слегка за Бондарь и Чичетку, в работе с которыми, чего греха таить, мы не добились сколько-нибудь заметных результатов. С сожалением вспомнили Цирульникову – знали в колонии о ее письме из НТК, в котором наша бывшая воспитанница искренне рассказывает, каково ей там: взрослые женщины – не ровесницы, поставили ее в такое положение, что она плачет уже второй месяц горькими слезами.

А вот с Дорошенко мне преподнесли сюрприз.

– На столе у начальника колонии, – сообщила Фаина Семеновна, – лежит сообщение из милиции: арестована за участие в квартирной краже. – Шершер помедлила, не желая затягивать тягостную паузу, спросила. – Это же сколько ей лет сейчас?

– Семнадцать... и четыре месяца, – вспомнил кто-то из учителей.

– Значит, после суда к нам привезут, – усмехнулась невесело директор школы.

Педсовет переходит к следующему вопросу. А у меня голова кругом. Сколько же всего не предусмотрели мы! Сколько недоработали! Раздосадованный, прошу разрешения выйти. Фаина Семеновна кивает.

Но передышка, даже минутная, не получилась. В коридоре лицом к лицу сталкиваюсь с Водолажской.

– Надежда Викторовна сказала, чтобы вы срочно спустились в жилую зону, – дрожащим от волнения голосом передает Ольга.

– Что там еще? – предчувствую недоброе.

– Бондарь вскрыла вены, – хмуро сообщает воспитанница. – Фу, какая гадость! А лужа крови! Согнутая вдвое... Нет, – поправляется Водолажская, – лежала. Уже унесли.

– Да как же такое произойти могло? Где ты была? Шумарина, Корниенко? А Хмельникова что же?

Она едва поспевает за моим широким шагом.

– Активисты на «активе» были. Да и вообще – что они могут? – с вызовом бросает. – Вон Мариненко с Бубенцовой – в «отрицательные» выдвигаются. А что мы можем?

На меня словно ушат холодной воды вылили: вот тебе и крылья, и памятник при жизни. Отдохнул на лаврах – ничего не скажешь...

Вместо послесловия


Зачем я писал эту книгу?

Чтобы ответить, нужно, пожалуй, сначала объяснить, почему я, учитель этики и психологии семейной жизни обычной школы, преодолев немало административных барьеров, отправился на годичную стажировку в Мелитопольскую воспитательно-трудовую колонию общего режима для несовершеннолетних преступниц.

Началось с того, что одна из десятиклассниц нашей школы (внешне благополучная девочка) была задержана на квартирной краже. Осуждена к двум годам лишения свободы условно.

Спустя месяц при загадочных обстоятельствах покончила с жизнью девятиклассница Л., втянутая, как впоследствии выяснилось, в преступный круг.

А еще через несколько дней школу потрясла ожесточенная драка в девичьем туалете между ученицами восьмых классов.

Заметим, что на протяжении этого времени ни одного ЧП среди ребят не было. Это, кстати, свидетельствует о том, что педколлектив в контакте с родителями неформально занимается воспитательным процессом, но в центре особого внимание и опеки – кто? Мальчишки, конечно же!

Эти события заставили меня задуматься. Проанализировав проделанную работу, я сделал для себя открытие: на протяжении трех лет после окончания университета занимался всерьез лишь трудными ребятами, напрочь упустив девичьи вопросы. А теперь на примере случившихся событий легко можно сделать вывод, что девочки, в отличие от мальчиков, зачастую не столь откровенны в своих поступках и, попросту говоря, стремятся к сокрытию двойного образа жизни, что им, кстати, хорошо удается. Незнание психологии на долгие годы заслонило от учителей процессы, происходящие в девичьей среде. Бывают, разумеется, в каждой школе исключения, отклонения от нормы: появляются невесть откуда беременные десятиклассницы или восьмиклассница из запущенной семьи оказывается на учете в милиции. Но все же девочки-подростки, признаемся, никогда не тревожили нас так, как мальчишки.

Эти мысли мучили меня на протяжении долгого времени. Будучи в Академии педагогических наук, поделился своими переживаниями с И. В. Гребенниковым. Просил совета. А он в ответ, скупо улыбаясь:

– Учиться лучше на собственных ошибках. Раз тебя этот вопрос волнует, значит, ты готов к его решению. Оптимальный вариант был бы, если б ты извлек урок из непосредственного общения. Общения с самыми отпетыми.

Так и был сделан выбор, весьма удививший моих школьных коллег: поработать хотя бы год в колонии для несовершеннолетних преступниц.

Находясь в колонии, я сделал для себя тысячу открытий. И самое главное, понял, что без умения видеть в своих воспитанниках, особенно «трудных», как говорят отпетых, прежде всего человека, нельзя работать педагогом.

Подростки – и девочки, и ребята – сейчас не лучше и не хуже, чем пять, десять или двадцать лет назад. Нам, педагогам, необходимо учиться понимать их.

Убыстряется ритм жизни. Порой бессистемно сваливается на молодых глыба противоречивой информации из различных источников. Увеличивается бытовая и социальная занятость родителей и, что особенно прискорбно, занятость женщины-матери. При этом все опаснее становятся нервные перегрузки. Прямо пропорционально возрастает роль учителя для снятия напряжения, предупреждения отклоняющегося поведения путем целенаправленного, целесообразного, результативного педагогического творчества.

Специалисты по спортивному прогнозу утверждают, что для прыжков в высоту, скажем, существует объективный предел, выше которого прыгуну подняться невозможно. Нам же, педагогам, необходимо ежегодно поднимать планку на несколько порядков выше.

Загрузка...