То обстоятельство, что перебежчик притащил на себе офицера, не произвело на гитлеровцев никакого впечатления. Остановивший его дозор крикнул солдат. Пришли двое с носилками, положили раненого и унесли. Повели и Ашпина. Месяц еще не показался, и было темно. Электрический фонарик мало помогал Фадею, поскольку свет его падал сзади и освещал не столько дорогу, сколько спину Фадея. Видимо, гитлеровцы боялись, как бы «залетная птица» не выпорхнула из рук.
…«Убьют — нет, убьют — нет, убьют — нет». Так Фадей продвигался вперед. Шагал левой ногой — с замиранием сердца шептал «убьют», ступал правой — беззвучно шевелил губами «нет».
Судя по всему, его не думали убивать. Во всяком случае сейчас. Ступили на проселочную дорогу, идти стало легче.
На небе показалась луна. Фадей увидел справа, в километре от дороги, хутор.
— Рехтс! — отрывисто скомандовал один из конвоиров и ткнул дулом в левый бок. Фадей стиснул зубы, чтобы не охнуть то боли.
— Рехтс! — пролаял снова конвоир, награждая теперь уже не дулом, а прикладом.
Как назло, Фадей забыл, что означало это слово. Вертится на уме, а вспомнить не может. Он было остановился, но теперь уже два дула впились ему в спину. Луч фонарика скользнул в сторону. А! И Фадей торопливо свернул вправо — туда, где пробивался сквозь шторы свет.
Чем ближе подходили к хутору, тем громче Фадей слышал рокот. Был он глухим и равномерным. Метрах в двухстах он увидел танки. Сколько их! Лунный свет серебрил это скопище стальных коробок — штук сорок, если не больше. Белели кресты на броне. Танки медленно разворачивались, некоторые уже ползли к дороге. Колонна, судя по всему, готовилась совершить ночной марш.
«Вовремя я смылся, — подумал Фадей. — Если всю эту лавину двинуть на высотку…»
У дома резко окликнул часовой, конвоиры что-то ответили. То ли пароль, то ли просили доложить кому следует.
Допрашивал Фадея офицер с опухшим лицом. К широкому носу прилипло хрупкое пенсне. Стеклышки поблескивали при свете керосиновой лампы, казалось, еще острее преломляли колючие взгляды.
Офицер начал приветливым голосом:
— Ви в плену германской армий. Ми, немци, очень гумани. Ви говорить нам фсо, мы сохраним фаша шиснь, — последние два слова прозвучали слитно, как «фашизм».
— Я перешел на вашу сторону добровольно, господин офицер, — торопливо и подобострастно сказал Ашпин, — раненого вашего спас, офицера по званию…
— Мне говориль зольдат. Ми вас вознаградить.
— Спасибо, — Фадей немножко осмелел. — Я ничего не утаю, господин офицер, спрашивайте.
Через час допрос был окончен. Предатель рассказал все, что знал: сколько примерно осталось бойцов на высоте, назвал номер полка, выдал позиции батальона, роты. Указал запасные точки станкового пулемета. «Пулемет, господин офицер, то и дело меняет место. Он стреляет то из одного окопчика, то вот отсюда». Немец в пенсне подал карандаш, бумагу. Фадей прочертил линию окопов, крестиками обозначил запасные позиции станкового и ручного пулеметов, сообщил, сколько осталось гранат и патронов «Совсем мало, господин офицер, по неполному магазину на автомат».
Офицер аккуратно записал все, что рассказал Ашпин, и похлопал по кобуре.
— Если навраль — пух-пух! — указательный палец правой руки он направил в лицо перебежчика. — Пух-пух! — повторил немец с любезной улыбкой.
После некоторого молчания он спросил:
— Вас обижаль Совецка власть?
— Так точно, господин офицер. Уж так притесняли, так притесняли, и сказать трудно. Спину гнул, а на кого — неизвестно. Деньжата, правда, водились, а пустить в оборот не мог.
Офицер усмехнулся.
— На кого гнуль спину, ты не знай, а теньки фатились. Фароваль?
Фадей в душе ругал себя: «Переборщил, дубина, — вот черт очкастый и уцепился».
— Не воровал я, — сказал Ашпин глухо. — На пиве прирабатывал.
— Все рафно. Фароваль не фароваль. Ти теперь плен. И ти помогай нам. Фся рота твой, чтобы плен.
— Это, что же, мне идти уговаривать?
— Да.
Фадей медленно пополз со стула, но дюжие конвоиры в четыре руки пригвоздили его к сиденью.
— Господин офицер, меня же расстреляют! — рыдающим голосом закончил Фадей. — В изменниках я по-ихнему числюсь. Понимаете?!
— А зачем так бояць! Ночь, ви, как невидимка. Радио близ окоп, агитация, понимайть?
Ашпин с облегчением кивнул головой. Это еще куда ни шло. По радио можно.
Плохой из Фадея получился агитатор. Крича в динамик, сулил он жизнь с молочными реками и кисельными берегами, призывал прекратить «бессмысленное сопротивление» и сдаться на милость германской армии. Ему отвечали пулеметом. Отовсюду. И с высотки, с которой он бежал, и с окраины Сталинграда, но это уже позже, осенью, когда завязались ожесточенные уличные бои. Вплоть до ноября змеей подползал он ночами поближе к окопам, устанавливал динамик, пятился назад, туда, где на безопасном расстоянии поджидал микрофон. Лил он в микрофон медовые речи — а в ответ лишь крепкие русские слова да автоматные очереди.
Собачье положение занимал Фадей у новых хозяев. Не пленный, но и не солдат «великого рейха». В общем-то, пленный, конечно. Но теперь на него все реже замахивались прикладом, не охраняли, хотя и зорко следили. К окопам он ползал не один, с двумя или тремя немцами. Правда, они не рисковали. Бывало, укроются в воронке, а Фадею приказывают ползти с динамиком. Ползет он и знает, что дула немецких автоматов направлены ему в спину.
Но гадине везло. Он извивался, как угорь, смерть никак не могла ухватить его — всякий раз выскальзывал из ее костлявых рук.
В передачах он не раз назывался Ашпиным. Правда, чаще выдавал себя по приказанию гитлеровцев за советского офицера, фамилию придумывал или брал из документов убитых. Раз назвался даже генералом. Но и вымышленный генерал не помог. Защитники Сталинграда умирали, но не сдавались.
А Фадея точил червь. Когда перебегал к врагу, рассчитывал на другое. «Попаду в лагерь военнопленных, пережду месяц, два, полгода, наконец. А там и война закончится. Вернусь домой, где поджидает меня старая сосна».
Но прошел месяц, второй, а войне не было конца. Хуже того, Фадей по-прежнему дрожал за свою шкуру, каждую минуту он мог оказаться на том свете. И тогда плакали зарытые денежки.
«Вот ведь не крупная я рыба, можно сказать, обыкновенная плотва. А на какой крючок посадили, — думал он в минуты отдыха. — Крючок-то с зазубринкой. Для одних я предатель, для других слуга. Попаду к своим — расстреляют и ухом не поведут. Сбегу от этих — тоже, если схватят, пулю схлопочу. И там нехорошо, и здесь худо. Нет, уж лучше быть с ними. Крепкий орешек — этот Сталинград, но ведь разгрызут, а там пойдут до самой Москвы».
Неизвестно как бы сложилась жизнь Ашпина в ближайшие два-три месяца. Скорее всего, попал бы он вместе с армией Паулюса в мышеловку. Но в конце октября Фадей был ранен. Случилось это ночью у микрофона. Мина рванула совсем рядом. Разбросала аппаратуру, выпустила кишки из тощего и вечно злого Курта, достала осколком и Фадея.
Санитары приняли его за своего, благо был в немецкой шинели, доставили в лазарет. Как тяжелораненого его отправили в тыл.
Еще в лазарете санитар спросил у Фадея фамилию. Тот сделал вид, что без сознания. И потом, сколько мог, прикидывался. После операции быстро пошел на поправку, хотя по-прежнему притворялся, что не может говорить.
Игра была зыбкой и опасной. Ну хорошо, сочтут за контуженого, потерявшего речь, выпишут, освободят от службы. Куда он пойдет? И на чье имя будут выписаны эти самые документы?
Как ни крути, а выкручиваться надо. В глубине душонки он еще надеялся: как-нибудь обойдется. Не дураки же гитлеровцы, в самом-то деле. Свой свояка видит издалека.
Колебался он дня четыре, пока однажды утром не позвал медицинскую сестру. Крутил пальцами и твердил два слова:
— Дас папир, фрейлейн, дас папир (бумагу, фрейлейн, бумагу).
Вместе с бумагой и карандашом фрейлейн принесла дощечку. Фадей положил на нее лист и четкими буквами в правом углу написал по-русски: «Начальнику госпиталя от бывшего военнопленного Ф. Ашпина».
Фадей не пожалел красок, описывая свои заслуги перед великой Германией: «Спас жизнь офицера, перебегая на вашу сторону, господин доктор. Морально подавлял своих соотечественников, ведя пропаганду под Сталинградом и в самом Сталинграде…»
Вот это упоминание о Сталинграде все ему испортило. В то время армия Паулюса была окружена советскими войсками и доживала последние дни. Гитлер еще не объявил по всей Германии трехдневного траура. Но в госпитале многие, и не только врачи, знали: под Сталинградом капут… Раненые офицеры, главным образом старшие, прибывшие из сталинградского котла, рассказывали о неслыханной трагедии, разыгравшейся на жестоких для них берегах Волги. Вот в такую неудачную минуту и напомнил Ашпин в своем письме-рапорте о городе, который вселял в немцев ужас, страх и ненависть.
Начальник госпиталя побагровел, когда переводчик прочел ему длинное послание раненого из двадцать седьмой палаты. Как, русский! Каким путем этот мерзкий тип пробрался в госпиталь?
Из мягкой постели Фадея в два счета вытряхнули на цементный пол тюремной камеры. Он проклял день, когда надумал писать начальнику госпиталя. Его таскали на допросы, где лупили так, что он рад был богу душу отдать. Но бог не торопился взять темную душонку.
Гестапо добивалось ответа на вопросы: кто подослал его в госпиталь под видом раненого солдата германской армии? Какое имел задание? Кто сообщник? Где явки?
Но вдруг все переменилось. Озлобленного и вместе с тем дрожащего Фадея на очередном допросе следователь встретил любезной улыбкой. Поставил горячий чай. Фадей осторожно прихлебывал из фарфоровой чашки и трусливо размышлял, чтобы это могло значить.
В отличие от офицера на передовой, который первым допрашивал Фадея, гестаповец говорил на русском языке почти без акцента. Голос у него был тих и вкрадчив.
— Вы напились? Вы довольны? — рыбьи глаза улыбаются и тут же цепко прощупывают с головы до ног.
— Побаловался чайком, спасибо и на добром слове, — отвечает Фадей, стараясь казаться и говорить проще.
— Отлично. Теперь мы с вами побеседуем, не торопясь. Время у нас есть. — Гестаповец достает пачку папирос, угощает Фадея, закуривает сам. — Мы навели справки. Через Мильцера, твоего начальника, — без видимой причины переходит на «ты» следователь. — Он тоже ранен и вывезен на самолете.
Лицо Фадея просияло. Наплевать на Мильцера, а все-таки молодец, ей-богу! Сам выкрутился и мне помог.
— Спасибо, господин…
— Макс Гросс, называй меня так.
— Спасибо, господин Макс Гросс. Век вам этого не забуду.
Гестаповец поднял палец вверх:
— Век — слишком большой срок. Сто лет в наше время не проживешь… А ты не проживешь даже месяца, если забудешь нашу заботу о тебе.
С полминуты гестаповец смотрел на Ашпина, не мигая, потом сказал:
— Пойдете в партизаны.
Глаза у Фадея округлились.
— В партизаны?! Это как же?
Следователь осуждающе покачал головой:
— Не притворяйтесь, Ашпин. Опыт у вас есть уже. Я имею в виду ваше сотрудничество с нашей армией. Сейчас будете работать в гестапо. Разницы нет. И там, и здесь вы служите нам. — Гросс затянулся папиросой, потом, словно согласия Ашпина вообще не требовалось, продолжил: — Ваша задача такая. В течение месяца вы обязаны узнать связи партизан с подпольщиками Львова. А теперь… готовьтесь к расстрелу.
Фадей вздрогнул и побледнел. Гестаповец нахмурился.
— Спокойно, Ашпин! Никто вас не расстреляет. Нужен маскарад. Мы вывозим в лес на расстрел двадцать человек. Среди них один из партизанского отряда. Но он нем, как рыба. Или на самом деле мало знает. Ни одной явки, ни одного имени не вырвали. Возьмем хитростью. Так вот, выводим группу в лес, вы подаете команду и вместе с партизаном бежите.
— А остальные?
— Бегут, понятно, и остальные. Об этом договоритесь заранее. После крика — врассыпную. Охрана поднимает пальбу. Восемнадцать расстреляны при попытке к бегству, двоим посчастливилось уйти.
— Эти двое — я и партизан?
— Вы удивительно догадливы. Да, вы и партизан.
И еще, может быть, пощадим двоих — для отвода глаз. Четверо мучеников прямо из-под пули.
— А что это даст? — спрашивает Фадей.
— Сколько волка не стреляй, он все в лес глядит, — по-своему переиначивает поговорку гестаповец. — Так и партизан. В отряд пойдет, куда же еще. Тут вы и пустите слезу. Возьмет с собой, никуда не денется. Нравится вам маскарад? Ну?
Это «ну» означало — решай: либо к нам, либо…
Ашпин заторопился:
— Конечно, нравится! Опасно, слов нет, но ведь хитро задумано! И синяки, и рубцы мои тут пригодятся. У кого же возникнут сомнения? Из могилы, можно сказать, вышел вместе с ним… Только, чтоб не подстрелили, — с опаской произнес Фадей. — Хоть и врассыпную кинемся, а как начнут очередями…
Гестаповец успокоительно помахивает рукой:
— Бегите за партизаном, не спускайте с него глаз. Остальное пусть вас не беспокоит. Не бойтесь, не подстрелят.
Полгода Фадей верой и правдой служил гестаповцу. Удалось-таки ему разнюхать насчет связных и в конечном счете провалить явку. Через полтора месяца он скрылся из партизанского отряда и явился к Максу Гроссу. Свой рассказ Фадей сдобрил хорошей порцией лести: «Господин Гросс очень и очень проницателен. При побеге нас двоих (а всего четверых) и в самом деле не убили. Я в конце концов попал в лес, зарекомендовал себя в первом же бою, не пощадил живота, как и советовали вы, господин Гросс».
Но Гросс остался недоволен.
— Плохо, что сбежали. Надо было свое исчезновение обставить иначе: пасть в перестрелке с нами, например, сделать вид, что вы убиты. Партизаны отходят, вы остаетесь.
Кроме того, когда через неделю Фадей привел карательный отряд на высоту, заросшую буком и ясенем, партизан там не было. Ашпин, по-собачьи заглядывал гестаповцу в лицо, пытался объяснить: неделя — большой срок, долго готовилась операция.
Гестаповец орал, топал ногами, потом сменил гнев на милость: все-таки этот паршивый тип успел взять кое-какие сведения, были схвачены двое связных, пришедших из леса. Для первого раза неплохо. Можно бы его послать еще в одно партизанское гнездо. Но найн, найн! Следует быть осторожным.
Два месяца Фадей работал смазчиком в железнодорожном депо. Где шепотом выражал недовольство новым порядком, где вполголоса, где и кулак из-под полы показывал. Гросс считал: в депо действует диверсионная группа. Поезда летели под откос на перегонах. И не всегда от партизанских мин, подложенных под рельсы. Взрывались паровозные котлы, вагоны с боеприпасами. Не надо быть проницательным, чтобы понять: взрывчатка закладывалась либо в уголь, который пожирался паровозной топкой, либо в вагоны, начиненные бомбами и снарядами. Это было наверняка так. Но кто, кто тот негодяй? Этого Гросс, увы, не знал.
Шепотки и недовольное бурчание по поводу гитлеровцев не очень-то открывали души. Каждый ходил по краю пропасти и каждый понимал, что слово не воробей, вылетит — не поймаешь. Кто он, этот новичок? Люди сторонились Фадея, либо угрюмо отмалчивались, когда он говорил: «Эх, мне бы верных товарищей, показал бы я подлым захватчикам».
Гросс опять был недоволен. Прошел месяц — и никаких следов. Еще полмесяца. Опять ничего? «Шлехт, Ашпин, шлехт!» («Плохо, Ашпин, плохо!»).
А не устроить ли опять маскарад? Дня через два на перроне гитлеровские солдаты стали избивать мальчишку. За что — никто не знал. Фадей в это время шел вдоль состава вместе с напарником Евгением Кротовым. Они осматривали буксы. Было это ночью.
— Убьют пацана, как пить дать убьют… — прошептал Евгений.
— Гады, ну погодите, за все рассчитаемся, — так же тихо ответил Фадей и присел за вагонами. Дал знак Евгению. Тот сделал то же самое.
— Что ты задумал?
— Молчи, — Фадей приложил пальцы к губам, вытащил из кармана пистолет.
— Ты с ума сошел! — Кротов попробовал ухватить Ашпина за руку. Фадей отмахнулся.
— Не мешай!
Прицелился и выстрелил три раза в сторону тускло освещенного перрона.
Не сговариваясь, оба нырнули под один состав, под другой, под третий. С перрона донеслись автоматные очереди. Стреляли, видно, не по ним, поскольку свиста пуль не было слышно.
У четвертого состава оба выпрямились, но, прежде чем разбежаться в разные стороны, Кротов успел крикнуть:
— Спрячь оружие!
Через месяц Макс Гросс потирал руки. Рыба сунулась-таки в расставленные сети.
И в самом деле, кое-что Фадею удалось вынюхать. Но только не главное: кто руководит диверсионной группой, какова ее численность, кто входит в нее? Этого провокатор пока не знал.
— Познакомил бы ты меня со своими товарищами, — попросил как-то Фадей сменщика.
— Не время сейчас.
— Когда же?
— Когда-нибудь. Через полгода, например.
Ждать полгода Фадей не мог, поскольку не мог ждать полгода Гросс. Гестаповец нервничал, поторапливал, хотя понимал, что спешка тут только все напортит. На всякий случай установил слежку за Кротовым. Узнал, с кем он встречается, послал и за ними сыщиков.
Гестаповец ждал еще полмесяца. У Ашпипа никаких сдвигов. Тогда было решено арестовать Кротова и всех, с кем он чаще всего виделся в последний месяц.
Не очень-то многого они добились. Кротов молчал, хотя дома, в сарае, у него нашли взрывчатку. Молчали или говорили «не знаю» все семеро, кого гестапо схватили в ту ненастную, осеннюю ночь.
Как бы там ни было, Фадей и тут оказал услугу врагу. Молчат схваченные или отрицают свою вину, не это важно. Взрывчатка налицо, тут слов особенных не надо, хотя клубок следует раскручивать до конца. И гестапо старалось распутать клубок, хваталось за нити — иногда правильные, иногда совсем не те.
В те дни сразу после того, как семеро были отправлены в застенки, у Ашпина хоть и ушла душонка в пятки, но ушки были на макушке. Подойдет к рабочим, прислушается, выдавит соболезнующий вздох — ах, ах, да как же это случилось, сразу семерых, а?
Он чувствовал: рабочие косятся на него. Кто-то, оказывается, видел, как он входил в гестапо.
С работы Фадей возвращался поздно вечером. Сворачивая в переулок к дому, где жил, заметил, как справа, из-за плетня, метнулась тень. Он выхватил пистолет, выстрелил и тут же потерял сознание: сзади его ударили по голове чем-то тяжелым.
На выстрел примчался патруль, обнаружил распластанного на дороге человека в замасленной спецодежде и черной затасканной шапке. Рядом валялся немецкий пистолет «Вальтер». Фадея увезли в комендатуру города.
И на этот раз гад ускользнул от смерти. Полмесяца он провалялся в больнице, а потом снова за работу. Теперь уже не в депо. Там делать было нечего.
Фадея направили в батальон «Нахтигаль» («Соловей») дивизии «Бранденбург». Дивизию называли войском адмирала Канариса — руководителя армейской разведки (абвера). История не припомнит, чтобы в какой-либо стране когда-либо существовало подобное соединение. Оно родилось в фашистской Германии — точнее, там был создан костяк его. Батальоны дивизии — это диверсионные отряды, разбойничавшие во время войны по всей Европе. Во Франции, в Чехословакии, в Югославии, в Польше — везде можно было встретить лейб-гвардию главаря фашистской разведки.
За пять дней до вероломного нападения на Советский Союз батальон в спешном порядке погрузился в вагоны и помчался на восток. Он был выгружен в тридцати километрах от города Разымно — неподалеку от советской границы. В ночь на 23 июня 1941 года «соловьи-головорезы» начали свои зловещие трели.
Тридцатого июня батальон вступил во Львов. На другой день на балконе оперного театра были повешены двенадцать человек.
Теодор Оберлендер мог быть доволен. Занимая в абвере пост референта по украинскому вопросу и осуществляя политическое командование батальоном, он докладывал Канарису, что «соловьи» оправдали доверие, несмотря на то, что среди них были русские, вернее, оголтелые белоэмигранты и другое отребье, набранное еще в Бранденбурге.
Ученые с мировыми именами, тридцать четыре европейских светила были расстреляны «соловьями» во Львове. Среди них профессор политехнического института, бывший премьер-министр Польши Казимир Бартель, профессора Ломницкий, Вайгаль Гильярович, ректор Львовского университета профессор медицины Сарадский… И это, конечно, не все. Три тысячи ни в чем не повинных людей уничтожили «соловьи» в первые же дни разбоя.
Вот в эту семейку и попал Фадей. Распознали птицу по полету и приняли. Батальон действовал, впрочем, уже не во Львове. Его кровавые следы вели в Витебск, в Смоленск, в другие города и села Белоруссии, вернее, в те места, что остались от них.
Угрызений совести Ашпин не знал. Не знал по той причине, что у него ее никогда не было. Раз и навсегда он сказал себе: воюю за свое, батей нажитое, и баста! Ради этого готов на все. Среди карателей Ашпин чувствовал себя, как рыба в воде. И вешал, и убивал, и насиловал. И выдавал себя за партизана, и в леса ходил, обросший и худой.
Под Винницей, перебегая во время боя к немцам, предатель получил партизанскую пулю в спину. Однако дополз-таки до своих хозяев.
На этот раз он провалялся в госпитале более трех месяцев. Батальон «Нахтигаль» куда-то исчез. То ли был переброшен в другую страну, то ли разгромлен. Этого Фадей тогда не узнал. Его залатали и послали в батальон «Бергман» («Горец»). Он тоже входил в дивизию «Бранденбург». Канарис создал его для карательных акций на Кавказе. И молодчики из «Бергмана» ликвидировали в Пятигорске госпиталь, расстреляв более двухсот раненых бойцов и командиров, уничтожили сотни невинных людей в Нальчике, свирепствовали в кабардинских и балкарских аулах.
Командование батальоном осуществлял все тот же Оберлендер. Должность референта показалась ему скучной. Хотелось убивать и вешать своими руками. И он часто наезжал к своим любимцам и вместе с ними убивал, вешал, взрывал школы, больницы, жилые дома с детьми, больными стариками.
Когда Фадей попал в батальон «Горец», тот разбойничал уже в Крыму. Предатель оказался в знакомой стихии. «Горец» расстреливал военнопленных, истязал мирное население. Тысячи советских людей уничтожили абверовские бандиты в Крыму. Не щадили ни старого, ни малого.
Но ни пули, ни петли не страшили народ. Для него честь и свобода были превыше всего. Шла Великая Отечественная война. Она громила врага в открытом бою, набрасывалась из-за угла, рвалась подложенной миной в офицерском казино, словом, подстерегала на каждом шагу.
Смерть гналась за негодяями и палачами, настигала и хватала мертвой хваткой. Зверь пятился к своей берлоге. В числе немногих, кому посчастливилось унести ноги с советской земли, был Фадей Ашпин — изменник, провокатор, убийца, по которому давно скучала петля.