Юрий Симченко
Рожденные в снегах


Знакомство с народом ня

Люди в необычной одежде бежали к самолету. Головы их плотно обтягивали капюшоны. Открыты только глаза, нос и рот. Необычной также была обувь. Она без подъема.

— Как в детской книжке, правда? — сказала сидящая со мной Ирина Михайловна, антрополог.

Ее замечание было очень точным. Мне самому подумалось, что эту картину я где-то видел. Давно видел. Желтый самолетик на белом снегу, и люди в меховых одеждах, спешащие к нему.

— Приехали, — сказал нам летчик, пробираясь между громоздкими вещами. Вещей очень много. Их везла молодая чета — новый радист колхоза на реке Аваме и его супруга.

Мы помогли им сгрузить вещи, пожали руки членам экипажа и постояли, наблюдая, как самолет выруливает на старт. Самолетик двинулся вперед, подняв кучу снежной пыли. Множество собак мчалось с громким лаем за ним, пока он не оторвался от земли. Тогда мы стали знакомиться с теми, кто пришел нас встречать.

Здесь было человек двадцать нганасан и столько же долган.

— Пошли однако, — сказал нам долган, председатель колхоза.

Люди подхватили вещи и довели нас до домика, где был сельский Совет. Одну из комнат отвели нам.

Работа началась со следующего дня. Потянулись напряженные часы однообразных манипуляций с инструментами, которые употребляют антропологи для изучения строения черепов, частей тела. В мои обязанности входило заполнение бланков и определение групп крови. Приходили люди один за другим. Ирина Михайловна делала антропологические измерения, диктуя мне данные. Я прокалывал иглой мозолистые пальцы, смешивал кровь с сывороткой, набирал ее для других анализов, которые проводились после приема.

К концу дня просто еле держишься на ногах. Народу проходило много. Ирина Михайловна вечером добирается до своего спального мешка, залезает в него и мгновенно засыпает. Меня тоже не мучит бессонница Но сразу заснуть не удается: никак не могу отделаться от чувства нереальности всего виденного: слишком много впечатлений. Какую-нибудь неделю назад в Москве я перелистывал книжки, в которых рассказывалось о нганасанах. Сейчас я вижу нганасан каждый день.

Литературы о нганасанах немного. В прошлом веке отдельные факты из их жизни описывали А. П. Степанов, М. Ф. Кривошапкин, П. М. Третьяков и А. Ф. Миддендорф. В наше время нганасан изучали А. А. Попов и Б. О. Долгих. Считается, что их предками были палеоазиаты, охотники за диким северным оленем. Они жили в этих местах задолго до прихода самодийцев с юга. Самоеды ассимилировали коренное население и передали ему свой язык. Потом на север проникли тунгусы и «растворились» в местном народе. Вот так и сложился народ ня, как называют себя нганасаны. Официальное название «нганасаны» переводится как «люди».

Поистине бездонна культура нганасан, пасущих оленей севернее, чем все другие народы. Не мудрено, что многое из жизни нганасан ускользнуло от глаз исследователей. Мне особенно приятно думать о маленьком открытии — смысловом значении орнаментов на нганасанских парках [верхняя одежда]. Пожалуй, мне даже повезло, что я столько времени работал у Ирины Михайловны. Когда перед тобой быстро проходят десятки людей, то поневоле заметишь, чем они похожи, а чем отличаются один от другого. Общее — покрой одежды и расположение украшений. Они и у мужчин и у женщин нашиты на одежде вертикальными полосами по спине и груди, а также горизонтально располагаются по бокам. Холостые и женатые люди украшают одежду совсем по-разному. По орнаментам, сложным инкрустациям из темного и светлого меха, как по погонам в армии, можно определить общественное положение человека. Теперь я безошибочно могу сказать о семейных отношениях любого нганасана.

…Через несколько дней темп работы начал спадать. Большинство колхозников было обследовано. Мы смогли выкраивать часы для прогулок по фактории и посещений новых знакомых. Два народа живут рядом. Один — долганы (потомки тунгусов, якутов и русских крестьян), другой — нганасаны. Сравниваешь их — и видишь, что есть нечто неуловимое и в их характере, и в манерах, отличающее этих соседей. У нганасан даже походка настолько своеобразна, что подобную ей трудно найти: люди ходят, развернув в стороны ступни, чуть согнув ноги в коленях. Стоят они, широко расставив ноги, при этом ступни располагаются почти на одной линии, пятка — к пятке. Когда ходишь так, как они, не проваливаешься в снег. Это выработалось за много поколений.

Однажды вечером мы выбрались в клуб. Там были танцы. Радиола играла так, что обледенелые стекла дребезжали. В клубе было холодновато. Старики сидели на лавках, курили и смотрели на молодежь. Парни входили в зал, снимали парки, приглашали девушек, державшихся строго и сдержанно, и лихо танцевали фокстрот, танго, вальсы. Клуб новый, и танцевать в нем было приятно. Только радиола иногда портила настроение молодежи. Колхоз мог позволить себе роскошь — купить радиолу получше.

В колхоз входит треть всех нганасан — около трехсот человек. Это авамская группа. Есть еще таймырская группа, к которой мы собрались ехать, и самая северная — вадеевская группа.

Уезжали мы ранним утром. Снова повторилась картина, запомнившаяся в день первого знакомства с ня. Желтый самолетик садится на чистое снежное покрывало реки, и люди в парках бегут к нему, неся наши вещи. Ирина Михайловна растроганно прощается со всеми. Я не прощаюсь. Я вернусь сюда через месяц.

…Таймырская группа нганасан уходит со стадами на север. Днем работаем в какой-нибудь бригаде, ночью переезжаем на другое место. Так изо дня в день. Спим урывками. Во время работы не до красот природы. Зато в пути тундра заставляет любоваться собой. Бесконечный простор ее умиротворяет. Солнце, ночное солнце, на которое можно смотреть незащищенными глазами, вызывает спокойную радость и бодрость.

Через несколько дней мы попали в третий и последний на пути Ирины Михайловны нганасанский колхоз на Хете при впадении ее в Хатангу. Здесь немного отоспались и снова принялись за дело. Наконец работа окончена. Можно уезжать в Хатангу, тем более что случай подвертывается благоприятный: из Хатанги приползает трактор за катером, который зимовал в колхозе. Катер вырубили изо льда и поставили на сани. Мы залезаем в каюту и смотрим в иллюминаторы на тянущиеся заснеженные берега.

Из Хатанги я улетел обратно в глубинный тундровый поселок, а Ирина Михайловна отправилась через день в Москву. Она, провожая меня, заботливо говорит:

— Ты там не ищи приключений!

— Не буду, — говорю, надеясь, что приключения сами найдут меня.

Весенняя дорога

Аргишом называют санный караван. В широком смысле аргишить — «ездить на оленях». Наш аргиш последний. Так сказал старый Тада из рода Чунанчера. Это подтвердил и Нитаси. Вообще-то им можно было бы и не ехать. Они по последнему снегу добрались до районного центра, чтобы навестить больного брата Нитаси. Их оставляли здесь до лета. Тада и Нитаси колебались. Старому Таде очень хотелось вернуться к стаду и уйти на летовку в тундру, а Нитаси беспокоился за свою бригаду.

Все решил мой приезд. Мне удалось случайным рейсом вылететь из Хатанги. Казалось, дело безнадежное: аэродромы почти все «закрылись». «Аннушки» — бипланчики «АН-2» — не могли уже садиться на лыжах, а колеса еще рано было ставить: везде рыхлый снег. Все же нашелся один экипаж, которому надо было лететь в Игарку. Мы быстро договорились, поскандалили с начальством порта и полетели. Все обошлось отлично. И вот, не веря еще своему счастью, стоял я недалеко от поселка, а самолет, сделав прощальный круг, улетал на запад.

Друзья, у которых я остановился, сказали, что из тундры приехали Тада и Нитаси. Я побежал их искать. Они в свою очередь, узнав о моем появлении, стали искать меня. Попетляв по поселку, мы наконец встретились.

— Едем? — сразу же спросил меня Нитаси.

— Едем, — ответил я, не успев обрадоваться встрече.

— Аргишим однако, — присоединился к нам Тада. — Собирайся.

Не более получаса потребовалось мне, чтобы отобрать необходимые вещи. Их оказалось совсем немного: тощий рюкзак, полевая сумка, фотоаппарат да спальный мешок. Потом пришли Тада и Нитаси и состоялся совет.

— Ехать нужно, когда солнце к земле близко стоять будет. Днем беда, худо ехать. Только муку найдешь, — высказался Тада.

Старик был прав. Ехать можно было только ночью, когда наст подмерзал. Мы с Нитаси молча согласились. Старик теперь командовал нами по праву старшего и опытнейшего. Мы зашли на почту, взяли мешок с письмами, газетами, журналами и двинулись к стоянке оленей. Идти пришлось довольно далеко. Вокруг поселка ягельники истощились и приезжающие оставляли оленей километра за три. Мы изрядно устали, пока добрались до них.

— Однако совсем мука, — бормотал Тада, проваливаясь в глубокий снег, — как аргишить будем?

Собрав упряжки и привязав за своими нартами запасных оленей, мы посидели молча, вглядываясь в сторону Камня — небольшого хребта, через который предстоял перевал. Наконец Тада встал, тронул свою упряжку и прыгнул в нарту. За ним двинулись Нитаси и я.

Олени у нас были мелкие. Весной на них лучше ездить, чем на больших. Крупный олень чаще проваливается в рыхлый снег и скорее выбивается из сил. Маленькие, ростом с двух-трехмесячного теленка, олени сравнительно легко могут идти по рыхлому снегу. Единственное неудобство заключалось в том, что их нужно было запрягать по пять-шесть голов. В тундре это не имеет значения. А здесь, в лесотундре, маневрировать труднее. Упряжка идет веером, случается, что крайний олень забежит за какое-нибудь дерево и спутает других оленей. Приходится все время посматривать и сбивать их потеснее.

Километры бегут за километрами, пробеги чередуются с остановками, во время которых приходится перепрягать оленей. На пути встречаются деревья совершенно фантастических форм. Лиственницы то словно приседают, раскорячившись, то лежат на земле, то свиваются, как змеи. Особенно сильное впечатление производит горелый лес. Он тихий, музейный. Каждое изуродованное дерево полно какого-то смысла, навязчиво лезущего в голову. Мимо меня проплывает многорукий танцующий Шива, жуткая старуха-шаманка, старик, запутавшийся в бороде, Диана, натягивающая лук, какие-то ихтиозавры и птеродактили. Любое дерево столь выразительно, что кажется живым.

Старик Тада разделяет мои чувства.

— Однако беда, худой лес, — кричит он со своей нарты, — душа прямо пугается, шевелим скорее. — Он взмахивает хореем, и олени прибавляют ходу.

Вскоре мы выезжаем из леса. Перед нами лежит чистый, алмазный снег, сливающийся с горизонтом.

На озерках и протоках уже появились забереги — у берегов лед опустился и выступила вода. На мелких речушках снег набух от воды. Благополучно перебрались мы через все встреченные на пути речки. Иногда приходилось стоять на нарте: вода подбиралась к сиденью. Олени каждый раз без понуканий натягивали постромки, минуя зыбкие места.

Двенадцать часов пути уже давали себя знать. Олени начали спотыкаться. И Тада, и Нитаси, и я молчали, думая о своем. Все труднее было смотреть на снег. От его блеска в глазах плыли оранжевые и черные круги.

Всех коварных ловушек тундры не предусмотришь. Несчастье навалилось внезапно. Взобравшись на небольшой плавный склон, мы разъехались, чтобы не налететь на санки едущего впереди. Нарты неслись вниз. Сначала я не понял, что случилось. У самого края склона, где снег был голубее, олени нырнули куда-то вниз, нарта вылетела из-под меня, и я упал, сбитый движущейся снежной кашей. Инстинктивно вцепившись в хорей обеими руками, я бессмысленно дергался, пытаясь выкарабкаться, задыхаясь в холодной снежной жиже. Не знаю, как мне удалось принять вертикальное положение. Первое, что увидел, — снежный карниз в рост человека и Нитаси. Он цеплялся за постромки повернувшей обратно упряжки. Олени отчаянными рывками уходили вверх, на безопасное место. Внезапно метрах в двух от меня из-под снега показалась рука, потом лицо старика Тады. Он тяжело и жадно дышал. Я подвинул к его руке хорей. Старик уцепился за него.

Мы попали в какое-то озеро, куда с крутого берега сползал снег, пропитанный водой, точнее, не снег, а густая снежная каша. Любое неосторожное движение — и мы погрузимся в воду и не выберемся. Тада подтянул свой хорей, оказавшийся рядом, и смотрел на меня, хрипло дыша. В первые минуты забыли даже о Нитаси, но он-то думал о нас. Со свистом пролетел аркан-маут и тонкой змейкой лег между мной и стариком.

— Давай, старик, держись, — бормотал я, обращаясь к Таде. Чтобы ухватиться за маут, он пошевелился и опять стал уходить вниз.

— Тяни, тяни, — кричал я Нитаси. Тот, утонув по пояс в снег, перебирал гладкий плетеный ремень и вскрикивал, когда делал сильные рывки. Старик мешком тащился сантиметр за сантиметром, держа голову над поверхностью снежной каши. Казалось, этому конца не будет. Я смотрел, как Нитаси подтянул Таду к карнизу, выволок наверх и бросил маут мне. Тада стал помогать Нитаси.

«Как бы не стащить их сюда, — мелькнула у меня мысль, — ведь я тяжелее их обоих».

Тада и Нитаси молчали. Они не торопили меня, не давали советов. Они не привыкли к бессмысленной суете. Я затянул петлю маута на запястье и, подтягивая оба хорея, пополз. Выбрался благополучно.

…Мы сидели втроем и смотрели на то, что осталось от аргиша. Нарты Нитаси с привязанной к ним почтой лежали под карнизом. Их легко достать. Его упряжка и запасные олени забрались вверх по склону и лежали, тяжело поводя боками. Всего семь оленей — одна упряжка со сменой. Головы оленей моей упряжки виднелись недалеко от того места, откуда нас вытащил Нитаси. Запасных, привязанных сзади нарты, не было видно. Нарта тоже куда-то исчезла. Из упряжки Тады осталось всего четыре оленя. Один оторвался и забежал на чистый лед, остальные не могли выбраться из снега.

— Ну что, Нитаси, — сказал я, — пойдем оленей вытаскивать.

Мы собрали в пучок длинные хлысты тальников и привязали к ним конец маута.

— Держи, — сказал я Нитаси и полез с хореями к оленям. К своей упряжке я дополз, ни разу не провалившись. Передовой тыкался мне мордой в плечо, пока я отстегивал ему лямку и привязывал к наголовнику маут. Он почти без помощи вылез из своей западни и сразу лег, обессиленный. Так же мы вытащили и остальных оленей. С нартами было труднее. Мы выбились из сил, вытаскивая свое добро.

Старику стало совсем плохо. Он лежал пластом. Видно, наглотался холодной воды.

— Атмы мана, Сырада-нямы [вот я, мать подземного льда],— бормотал он, обращаясь ко мне, — однако умирать буду, ты, парень, чего сердишься? Я теперь в Бодырбо-моу [в землю мертвых] буду аргишить. Оленей, которые утонули сейчас, там возьму, на них ездить стану. У-га, молодой там буду. Отца увижу, мать. Танцевать буду. Мне пора умирать. Всем оленей не хватит однако.

— Молчи, молчи, старик, — говорил я, шаря в рюкзаке, — сейчас выпьем спирта.

— Ты пей сам, пусть Нитаси тоже пьет, — хрипел он, дергаясь от приступов рвоты. — Вы молодые. Вам жить надо. Мне-то что — умирать пора.

— Пей, пей, — я насильно втискивал горлышко бутылки ему в рот. Спирт тек по подбородку старика. Сделав несколько глотков, он успокоился и затих.

— Пей, — протянул я бутылку Нитаси, который уже успел поднять и запрячь оленей.

Потом глотнул сам. Стало легче. Спирт нас немного согрел, но все-таки мы дрожали. Мокрая одежда тянула вниз, как вериги.

— Вставай, старик, ехать пора, — сказал я Таде.

— Нет, — твердо ответил он. — Оленей мало. Всех не увезут. Ты езжай, Нитаси пусть едет.

— Вставай, — кричал я ему и тянул за мокрую, скользкую парку.

Старик безучастно бормотал что-то свое. Мы с Нитаси уложили его на нарту и пошли потихоньку, ведя оленей. Искали место, чтобы развести костер, обсушиться и согреться.

Место для привала выбрали отличное. Расположились под прикрытием огромной коряги, вывернутой с корнями, и развели костер. Старика раздели, уложили в мой спальный мешок, уцелевший по счастливой случайности: он был привязан вместе с почтой к нарте Нитаси. Старик хлебнул еще спирта и заснул. Мы тоже разделись и усиленно натирались снегом. Огонь потрескивал, от сушившейся одежды валил пар. Я блаженно развалился на нарте. Наверное, это было странное зрелище: двое голых мужчин на нартах среди тундры.

Сушиться пришлось долго. Моей меховой куртке и брюкам эта процедура особенно не повредила, но роскошные парки были безнадежно испорчены. Шкуры звенели, как жесть. Они ломались, из прорех клочьями вылезала шерсть. С трудом оделись и снова улеглись отдыхать. Солнце стояло высоко, снег таял, ехать дальше было невозможно. Да и олени должны подкормиться и набраться сил. Старик спал, а у нас с Нитаси возбуждение не проходило.

— Правильное имя у старика, — говорил Нитаси, — Тада значит «шило». Такой старик упрямый! Кого хочешь изведет! Как шило, будет колоть, колоть, а своего добьется. Он-то теперь решил здесь остаться. Не хочет, чтобы мы бедовали. Умереть решил. Боится, что олени всех не увезут. У нас все старики такие. Пока руки двигаются, что-то делают, не хотят в тягость быть. Как состарятся совсем, только в чуме лежать могут, начинают говорить о смерти. А чего умирать, если они никому не в тягость? Это они старую жизнь забыть не могут. На стариков сердиться нельзя. Нам Тада опять говорить будет, чтобы его оставили. Сердиться не надо. Поговорить надо маленько. Пускай сам согласится ехать.

Нитаси помолчал немного, разгребая палкой угли в костре, и заговорил снова.

— Тада — хороший старик. Он правильно обо всем думает. Когда у нас колхозы организовывали, я в комсомол вступил. Как возвратился к себе в стойбище из Дудинки, где принимали меня, старики в чум пришли. Тада тоже пришел. Он еще не старый был. Пришли, спрашивают, что такое комсомол. Учитель тогда у нас был. Он вслух Устав прочитал. Я переводил. Слушали, слушали старики, потом говорят: «Однако хорошее дело. Люди должны друг другу помогать, честными быть». Сколько-то лет прошло, я в партию вступил. Учился много. В Дудинке учился, в Игарке. Теперешняя молодежь в школах с самого детства грамотная. А мы ничего не знали. Поздно учились. А совсем взрослым людям когда учиться? Вот и верят старики, что разные боги есть… Но про людей они правильно думают. Скорее сами умрут, а людям помогут.

Костер догорел. Угли покрылись сизым пеплом. Я не хотел спать. Встал, перевернул нарту и стал чинить расшатавшиеся полозья. Нитаси принялся перебирать упряжь.

Стая гусей спикировала над нашими головами и приземлилась среди оленей. Гуси доверительно перекидывались какими-то репликами на своем птичьем языке и не обращали на нас внимания.

Старик Тада проснулся. Он сел на нарте, посмотрел на солнце и сказал:

— Однако вам пора аргишить, парни.

— Как одни аргишить будем, старик, — ответил я, — где дорогу найдем? Зачем нас бросить хочешь?

Тада удивленно переводил взгляд с меня на Нитаси.

— Однако Нитаси дорогу знает, — наконец сказал он. — Чего ждать? Маленько снег мерзнет. Аргишить время.

— Я-то дорогу знаю, — вмешался Нитаси. — А ты лучше. Ты век ходил, всю тундру знаешь.

Старик раздумывал, опустив голову.

— Ладно, — сказал он. — До Камня пойдем. Потом совсем легко ехать будет. Там одни аргишить будете.

Мы собрали оленей и не спеша двинулись вперед. Олени плелись шагом. Переезды чередовались с передышками. Приходилось поднимать упавших оленей и заставлять их идти. К исходу ночи наш аргиш поднялся на хребет. И мы, и олени опустились на снег и впали в оцепенение.

— Балта [все],— сказал Тада, — теперь сами пойдете.

Спорить с ним не стали. Олени кое-как поднялись, отлежавшись, и стали копать снег, искать ягель. Мы с Нитаси тоже встали, чтобы устроиться получше и поесть. После еды уснули.

— Однако аргишить надо, — говорил, будя нас, Тада.

Измученных оленей можно было ловить без маута. Они равнодушно подпускали нас на расстояние вытянутой руки и так же равнодушно становилась в упряжку.

— Ты оленей жалеешь, старик, — заговорил Нитаси. — А сколько оленей человек стоит? Ты-то человек. Чего упрямый такой? Все равно не оставим тебя!

Тада молчал. На неподвижном лице нельзя прочитать ни одной мысли. Потом морщины дрогнули и старик взял хорей…

Когда чумы стойбища были уже отчетливо видны, у нас оставалось всего три оленя. Остальных бросили по дороге: они не могли идти. Бросили и нарты. Не пропадут: их привезут люди из стойбища на своих оленях.

Старик лежал на нарте. Он совсем обессилел. Мы с Нитаси плелись сзади и неотрывно смотрели на поднимавшиеся к небу дымки.

Я вошел в первый чум и сел на теплые шкуры. Усталость опрокинула меня навзничь: спал я больше суток.

Сила традиции

Любовь в тундре очень хлопотное дело. У нас, например, в Москве можно вдоволь наглядеться на свою любимую, гуляя по улице. Можно пойти в парк или куда-нибудь еще. А на юге вообще приволье для влюбленных. В Заполярье все гораздо сложнее. Здесь не побудешь на улице со своей девушкой лишний десяток минут. Всю любовь ветром выдует. И от родителей никуда не скроешься. Особенно худо весной. Ночь светлая, как день. Тундра ровная, как ладонь. Все просматривается на многие километры. Негде уединиться влюбленным. Но дело совсем небезнадежно. На стариков разрешается и даже полагается не обращать внимания во время ухаживания за девушкой, если будешь придерживаться определенных правил. Эти правила чрезвычайно сложны. Но старики нганасаны не думают их упрощать. По обычаю, нельзя при первом знакомстве прямо заговорить с девушкой. Нужно петь. И не просто петь обычную для нганасан импровизированную песню, а особую, иносказательную — кайнганарю. Мне доводилось слышать о таких песнях раньше, еще до приезда в бригаду к старику оленеводу.

С этим стариком, Беналю, мы познакомились в колхозном поселке, расположенном недалеко от впадения реки Авама в Дудыпту. Покурили, поговорили о нуждах охотников и оленеводов, и как-то само собой получилось, что я уехал с ним в тундру. Авамские нганасаны оказались очень стойкими хранителями мудрых древних обычаев. А это золотая жила для этнографа.

Наша бригада состояла из четырех семей пастухов. На одном пастбище мы задерживались дня по три-четыре. Однажды, когда караван нарт медленно тянулся под ярким весенним солнцем, я увидел вдалеке упряжку, мчавшуюся к нашему аргишу.

— Хеури едет, — сказал мне Беналю, — к моей девке едет, видно. На фактории все на нее смотрел.

Я знал Хеури. Очень хороший парень. Он с особым шиком проскочил между упряжками аргиша и оказался справа от нарт Лали — дочери Беналю.

— Правильно едет, — вполголоса сказал мне старик. — К девке всегда надо справа подъезжать. Закон такой.

«Кое к кому ни с какой стороны не подъедешь», — подумал я.

— Слушай, слушай, — снова зашептал старик. — Сейчас кайнганарю петь должен. Если говорить начнет, сюда позову. Спрошу, как диких оленей добывает. Тогда поймет, что уезжать надо.

Хеури подравнял свою нарту к нарте Лали и после значительной паузы начал петь.

«Видишь ли ты впереди что-нибудь, — пел Хеури. — Впереди две горы видны, между ними лайда — гладкое место есть. На самой середине лайды цветочек растет. Только из-под снега вырос он. Еще нежный, совсем слабенький. Вокруг цветка куропаточья и заячья тропы лежат. Всю лайду тропы заплели. Сверху ветер дует — клонится в одну сторону цветочек, снизу ветер дует — в другую сторону клонится».

Парень замолчал, ожидая ответа девушки.

— Что он поет? — спросил я Беналю, называя его, как принято называть старших, бойку [старик].— Я ничего не понимаю.

— Однако понимать совсем легко, — ответил тот. — Горы — это спинки нарты, лайда — сиденье, девка моя будто цветок. Заячья и куропаточья тропы — речи парней знакомых. Правда, много к ней парней приставало. Ветер дует — значит парни к ней приезжают. Кто с верхней стороны приедет, кто с нижней. А она будто клонится от них. Не хочет, чтобы ездили.

— Хорошая песня, — сказал я, дивясь сообразительности старого нганасана и хитрому смыслу песни.

— Раньше лучше пели, — ответил старик, отворачиваясь от Хеури.

Я смотрел на девушку. Лицо ее горело румянцем. Глаза опущены. Теперь нужно было петь ей.

«Бери подарок мой, — запела Лали, отстегивая большое медное кольцо от комбинезона, к которому Привязывают меховые чулки, и подавая его парню. — Бери подарок мой, не теряй его, — пела она. — Если потеряешь, то сердце мое оборвется. Пропадет мое сердце».

— Совсем дурная девка! — пробормотал Беналю. — Чего поет, глупая. Будто сама замуж просится. Парень-то все правильно делал. Хороший парень.

Лицо его оставалось непроницаемым. Ни одного лишнего движения, ни одного взгляда в сторону дочери. Нганасанским родителям не полагается вмешиваться в дела взрослых детей: у них своя голова есть.

«Вот это темпы! — подумал я. — У них, наверное, все уже решено. Если девушка дает парню кольцо от комбинезона, это, по нганасанским обычаям, значит, что она согласна выйти за него замуж. И коли парень берет кольцо, то он хочет жениться на ней».

— А-а-а-а! А! А-а-а! — закричал на оленей Хеури и вихрем Промчался мимо нас, направляясь к соседней стоянке…

Вечером, когда чумы были поставлены и мы пили чай, Хеури приехал опять. Он поговорил со стариком Беналю об оленях, об охоте, о том, что собирается ехать учиться на моториста, чтобы работать на вездеходе, пошептался с Лали и уехал к себе в стойбище. По виду Беналю ясно, что он не желает вмешиваться в дела дочери. Старик был непроницаем, как ледяная глыба.

На следующий день парень не появлялся. Вечером мы поговорили немного и улеглись спать. Нганасанский чум делится очагом на две половины. На одной половине располагаются хозяева, а на другой — дети и гости. Я несколько великоват для размеров этого жилища. Никак не удавалось лечь ногами к огню, так как голова упиралась в нюк — шкуру, которой покрывают чум, а конец спального мешка был в нежелательной близости от горячих углей. Улегся я головой к старикам, а ногами к месту Лали и скоро уснул.

Разбудил меня посреди ночи грохот падающих котлов, чайников и ведер, которые стояли подле меня на низеньком столике. Затем чье-то тело свалилось на меня, и я увидел перед собой недоумевающее лицо Хеури, освещенное затухающим огоньком костра.

— Ты что, парень, — спросил я, — совсем голову потерял? Почему через вход не зашел?

— Нельзя так ходить, — быстро зашептал он. — Надо под нюк лазить.

Над ложем Беналю и его супруги висела мертвая тишина. Мне подумалось даже, что они и не просыпались. Все может быть. Умаялись за день люди.

— Ну ладно, — сказал я, — иди к Лали, а то она, видно, соскучилась.

Парень бесшумно привалился к спальному мешку девушки и оттуда послышался горячий шепот. Услышав слова «мана сярма» [моя дорогая] (так обычно на всех языках Начинаются разговоры влюбленных), я засунул в спальный мешок голову. Для этнографа ничего интересного этот разговор не обещал.

Утром, собирая оленей, я спросил Беналю, действительно ли требуется соблюдать особые правила, чтобы приехать в гости к девушке.

— Так старики велят, — ответил он. — Надо оленей далеко оставлять. Близко к чумам нельзя подъезжать. Потом бакари [верхнюю обувь] надо снять и в нарты положить. Меховые чулки [чижи] мехом наружу вывернуть, надеть и в них идти. А через вход совсем нельзя заходить. Рассердятся старики. Всегда так было. Закон такой, — подтвердил старик. — Парень правильно все делает. Хороший парень.

«Ого! Какая выдержка, — подумал я. — Старик все слышал. Он не вмешается в это дело, хоть режь его. Надо намотать себе на ус, а то моя ночная беседа с Хеури выглядит, наверное, неэтично, с нганасанской точки зрения. Буду же и я тверже алмаза».

На следующую ночь все повторилось с удручающей последовательностью. Сначала посыпались котлы и ведра, а затем на меня плюхнулся Хеури. Я застыл, как мертвый. Старики также хранили молчание. Утром никаких разговоров о ночных происшествиях не было. Третья ночь также ничем не отличалась от второй. Только Хеури разбил все стаканы, лежавшие в тазу, да наступил мне на живот, именно в том месте, где у меня висел на поясе нож. Ничего страшного не произошло, но отдавленное место побаливало.

Беналю был слегка раздражен. Это можно было увидеть только очень пытливым глазом. Он оборвал постромку в своей упряжке и забыл в чуме спички, когда поехал в стадо. Я отправился с ним.

— Ты что, бойку, — спросил я его. — На что сердишься?

— Совсем дурные парни стали, — прорвало старика. — Чего каждый день ездит? Он днем оленей пасет. Когда спит-то, если к Лали ночью ездит?.. Однако его это дело. Пускай ездит. Однако я целый день с оленями хожу, устаю очень. Как приду в чум, так спать хочу сразу. Я ведь не парень. Мне отдыхать надо. А когда отдыхать буду? Маленько уснул, а глупый парень пришел, загремел… Думаю, ладно, другой ночью высплюсь. А он приходит опять, посуду бьет! Не может разве тихонько прийти?

Я понимал старика. Близился отел, пастухи постоянно пропадали в стадах. Времени для отдыха было мало, и им дорожили.

— Так ведь он молодой парень, — попытался я успокоить Беналю. — Ты много умеешь, а он мало. Научится еще.

— Ладно, — согласился тот. — Он скромный парень. Пусть ездит. Потерпим маленько…

Этот день был тяжелым. Важенки телились одна за другой. Маленькие смешные телята черными пятнами выделялись в стаде. Телята некоторое время после рождения неподвижно лежали прямо на снегу, а матери облизывали их. Только иногда они поднимали голову и нюхали воздух. Потом происходило невероятное. Казалось, будто теленком-младенцем овладевал буйный восторг. Спокойно лежавший теленок взвивался кверху, становился на танцующие ноги и начинал носиться вокруг оленухи. Любой, самый тренированный спортсмен не выдержал бы и пяти минут такой гонки. Теленок взбрыкивал тоненькими, как тростинки, ножками, прыгал то зигзагами, то по прямой, кувыркался и вскакивал снова.

— Кости расправляет, — комментировал старик Беналю. — Он в мамке сколько сидел? Долго. Теперь родился, думает: что если кто худой придет — волк ли, росомаха ли? Как убегать буду, если кости на месте не стоят? Прыгать надо, бегать. Тогда кости расправятся, за мамкой убежать можно будет.

— Как он думать может? — возразил я. — Большой олень и то глупый, а тут совсем маленький теленок.

— Однако думает, — после небольшой заминки сказал Беналю. — Ребенок тоже маленько думает. Ему много думать не надо. Знает, что отец и мать его берегут, вот и не думает много, а только так, маленько. Увидит что-нибудь и думает: чего такое? Зачем это? Только-то. А теленка кто беречь будет? Важенка его не сбережет. Вот он сам и думает.

Я не хотел спорить со стариком.

Так мы и кружились целый день по стаду. Обкладывали флажками место, где ложилась стельная важенка, чтобы отпугивать хищников, пригоняли разбредающихся оленей. К вечеру нас сменил другой пастух. Мы тихонько поехали к чумам. Солнце чуть опустилось, и на снежные заструги легли сиреневые тени. Вокруг раздавалось всхрапывание встревоженных важенок и лающие крики телят: «авк, авк, авк!» Нганасаны говорят, что так теленок зовет свою родительницу. Нганасанские дети называют своих матерей «ава», как телята.

Усталость ощутилась после того, как мы распустили оленей из своей упряжки. Захотелось прилечь прямо на нарты и уснуть. Беналю, по-видимому, устал больше меня. Он еле-еле двигался, и я помог ему распрячь оленей.

— Совсем кости тяжелые стали, — пожаловался старик. — Беда как устал.

Вошли в чум, уселись на мягких шкурах, выпили чайку, поели свежей оленины и стали располагаться на ночлег. Я решил устроить свое место несколько иначе, чтобы для Хеури оставался проход. Беналю следил за моими приготовлениями с явным удовольствием. В его глазах сквозила откровенная надежда. Я тоже рассчитывал, что сегодня уж мы выспимся. С час ушло на заполнение полевого дневника. Беналю покуривал, забравшись в свой мешок, и поплевывал, не меняя позы, и всякий раз попадал точно в костер. Потом я убрал свои записи. Старик выбил трубку, уткнулся носом в плечо своей хозяйки, и все уснули…

Мне снилось, что я торчу под проливным дождем. Гремел гром, и вода хлестала мне прямо за пазуху. Потом на меня наехал автобус, и я проснулся. Все стало на свое место. Около моей головы поверженный котел еще выплескивал, раскачиваясь, воду, а рядом на корточках сидел испуганный Хеури. Парень, видимо, решил изменить маршрут, не предвидя, что я расчищу ему прежнюю дорогу. Старики не шевелились. Только по дыханию можно было определить, что они проснулись. Да и как после такого грохота не проснуться людям, привыкшим и во сне отмечать каждый шорох в тундре. Но никаких знаков о том, что они бодрствуют, с их стороны не следовало. Отметив это про себя, я тоже закрыл глаза и притворился спящим. Парень отодвинул котел от моей головы и шмыгнул к месту Лали. Уснуть было невозможно, так как под головой у меня была замерзающая лужа. Старикам тоже было не сладко: к их спальному мешку тянулся широкий ручей, исчезавший под изголовьем Беналю.

Беседа влюбленных тянулась невероятно долго. Когда Херу нырнул под нюк и скрип снега под его ногами достаточно отдалился, мы со стариком одновременно встали. Не глядя один на другого, мы обкололи ножами лед там, где вода успела замерзнуть, я стянул с себя мокрый свитер, и мы снова улеглись. Сон был все равно нарушен…

День прошел, как в тумане. И я, и Беналю дремали на своих нартах. Но отдохнуть, хоть немного, не удавалось. Мрачное настроение усиливалось и тем, что три теленка родились мертвыми. Беналю вез их шкурки. У меня на нарте ехал маленький беспризорник. Непонятно, как он оказался без матери. Может быть, оленуха, родившая его, была очень молода и не хотела обременять себя отпрыском, а может быть, он потерся около чужих оленей и стал иначе пахнуть, так что мать не могла его найти. Нам показал его ночной пастух. Целый день я следил за маленьким, но никто из важенок не признал и не покормил его.

Мы поймали одну оленуху, у которой погиб теленок, и повели за своими упряжками, чтобы накормить ее молоком беднягу. Я так устал, что чуть было дважды не выпустил его, а у Беналю по дороге выпал из рук хорей.

Около чума жена Беналю привязала за все ноги важенку к нартам и подпустила к ней теленка. Важенка сердито огрызалась на него. Оленуха очень редко подпускает к себе чужих телят. Малыш, дрожа от жадности, мигом опорожнил ей вымя и несколько успокоился. Я унес его в чум и привязал к месту около себя, чтобы он не убежал и его не обидели собаки.

Ночные бдения довели нас с Беналю до какого-то неестественного состояния.

Машинально жевали мясо, пили чай, курили. Только мы понимали друг друга. Остальные ведь высыпались. А как может понять выспавшийся человек того, кто мечтает только о сне?

Наконец все улеглись. Я опять перетащил спальный мешок на старое место, чтобы не мешаться у Хеури под ногами, и уложил рядом теленка. Мы с Беналю намеренно оттягивали удовольствие, не спеша закурив перед сном и поддерживая спотыкающуюся беседу на разные этнографические темы. Когда накурились, то устроились поудобнее каждый на своем ложе и мгновенно уснули.

Не знаю как у Беналю, но у меня, видимо, выработался рефлекс на приближение суженого Лали. Во всяком случае я проснулся в то время, как он подлез под нюк и шарил в темноте руками, чтобы обнаружить препятствия.

Я лежал и молчал, свято соблюдая нганасанскую этику. Я не мог ему помочь. Он благополучно обошел стол, посуду и свалился на меня с теленком. Испуганный малыш закричал свою «авк, авк, авк!». Тут мои нервы не выдержали. Старик не мог нарушить обычай и вмешаться. Оставалось сделать это мне. Я вылез из своего мешка и сказал:

— Слушай, Хеури, тебе нужно ходить через вход. Входи, как все люди. Ладно?

— Ладно, — ответил до крайности смущенный парень, — буду ходить через вход…

— Нет! — раздался внезапно голос старика Беналю. — Нельзя старый закон ломать. Пускай парень под нюк ходит. Пускай, как старики велят, ходит.

Я и Хеури прикусили языки.

«Удивительная сила традиции», — подумал я и потащил свой спальный мешок из чума, чтобы отоспаться на нарте.

Ветка

Старику Сеймэ из рода Линанчара сто пять лет, а старику Июле из того же рода восемьдесят лет. Моложе всех старик Арки из рода Нгамтусо. Ему едва перевалило за семьдесят. Поэтому он безропотно выслушивает назидания Сеймэ и Июли, а им есть что сказать Арки. На фактории случилась большая беда. У старика Арки кто-то сломал ветку. Веткой население Таймырского Севера называет маленькую лодочку на одного человека. Каждый борт ветки сделан обычно из двух досок шириной в две ладони. Эта лодочка достигает двух с половиной метров длины и полуметра в самой широкой части. Местная корявая древесина не годится для ее изготовления. Доски для веток завозятся издалека. В настоящее время, конечно, получить их для лодки не так сложно. Личная ветка охотника и рыбака — такая же ценность, как любимый передовой олень и верное ружье: Арки очень ценил свою ветку. Он лет двадцать назад построил это суденышко. Не одна сотня километров была пройдена на этой веточке в погоне за диким оленем, в поисках чиров, нельмы, муксуна и хариуса. И нужно же было случиться, что в самую горячую пору лова ветка была сломана. Арки не на шутку расстроился. Такое здесь случилось впервые. Расстроены были и остальные старики, особенно отцы стойбища Сеймэ и Ыюля.

Ни один здравомыслящий человек не мог допустить такого поступка. Никто из местных охотников, будь то нганасан, долган или русский, не смог бы указать подозреваемого человека. Старики, узнав о случившемся, уселись на сдвинутые санки и начали думать. Я присоединился к ним, желая помочь. Много трубок было выкурено, но никто не хотел высказываться. Наконец начал говорить Июля.

— Я то думаю, ни один взрослый человек такое худое дело не будет делать. Молодой, какой-то совсем глупый парень ветку ломал. Парень, должно быть, ломал. Девка как ломать будет? Силы нет.

— Однако парень, — тяжело вздохнув, подтвердил Сеймэ. — Совсем худой парень ломал.

— Какой же парень? — спросил я.

Старики опять задумались. Со стороны три фигуры в парках казались изваяниями. Суровые лица, обожженные полярным солнцем, слегка прищуренные глаза, привыкшие к режущему ветру и ослепляющему блеску снегов. Старики, не поворачивая голов, следили за молодежью, гоняющей мяч по талому снегу, и их молчание не сулило мальчишкам ничего доброго.

Ребята только вчера приехали из интерната на родную факторию. Здесь были и нганасанские и долганские дети. Отцы и матери нганасанских ребятишек — потомки коренного населения Таймырского полуострова.

Нганасаны — маленький народ. Их насчитывается всего около семисот человек, и живут они в трех колхозах. Самый отдаленный из них — колхоз имени М. И. Калинина с центром в поселке Усть-Авам, где и произошли описываемые события. Колхоз имени Калинина — миллионер. Народу в колхозе немного: нганасан — пятьдесят две семьи и долган — семьдесят две. А хозяйство очень большое. Колхозу принадлежат четыре тысячи оленей, которые круглый год выпасаются в тундре. Ежегодно охотники колхоза сдают государству больше двух тысяч шкур песца, горностая, волка, дикого оленя, росомахи и других зверей. Большой доход колхоз получает и от рыболовства. В заполярных реках водится много ценнейших пород рыбы. Здесь, например, налим и щука идут только на корм собакам и на зверофермы. Рыбаки иногда, жалуясь на плохой улов, говорят: «Рыбы нет однако, только щука». Колхоз имеет свои мотолодки и катер. Но все же без веток — маленьких юрких лодочек — здесь не обойтись. На моторной лодке трудно плавать по мелким тундровым протокам, соединяющим бесчисленные озера. А именно там бывают лучшие уловы жирной озерной рыбы. К тому же колхоз в этом году построил звероферму. В ней поселили голубых песцов. Самки только ощенились, и корму требовалось очень много. Моторные лодки отослали далеко, к местам летнего лова, а поставку корма на звероферму взяли на себя пожилые рыбаки. Им уже трудно ехать в бригады. А проверка сети с ветки была не таким тяжелым делом.

Стариков вообще невозможно заставить сидеть без дела. Они всю жизнь привыкли трудиться, и бездеятельность для них — беда. Поэтому и восьмидесятилетний Июля и семидесятилетний Арки с нетерпением ждали лета, чтобы отвести душу на рыбной ловле: зимой-то молодые не позволяли им пасти оленей и ездить на охоту. Все же надо сказать, что, хотя старики отлично справлялись с поставкой корма на ферму, выход из строя одного рыбака усложнял положение. Другим бы пришлось осматривать его рыболовные участки и ставить его сети.

Наконец Сеймэ встал и, опираясь на охотничий посох, отправился к играющим ребятам. Июля и Арки пошли за старейшим. Ребята поняли, что у стариков есть дело к ним, и окружили их без зова. Сеймэ, не останавливаясь, сказал:

— Пусть все соберутся сюда.

Старики вернулись к санкам и расселись, ожидая. Не прошло и десяти минут, как вся молодежь собралась около стариков. Те невозмутимо курили. Когда подошли замешкавшиеся ребята, Сеймэ попросил старика Июлю рассказать о случившемся. Было очень тихо, и речь Июли слышали все.

— Вы потеряли ум, ребята, — начал Июля, — вы опозорили стойбище. Совсем маленькие дети знают, что нельзя портить чужих вещей. Каждый старик скажет, что он не помнит, чтобы раньше кто-нибудь сделал такое. У Арки сломана ветка, и сломал ее кто-то из вас. Вчера вы приехали из интерната. Целый день бегали по берегу, как щенки-первогодки. Все думали, что вы радуетесь приезду домой, и не мешали вам. Однако вас нужно было привязать арканом к чуму, чтобы дурь сошла. Вы опозорили нас и свою школу. Никто у нас не учился столько, сколько вы. Вы родились не в холодном чуме, а в больнице. Вы ели не одно только мясо, как раньше, а молоко и разную вкусную еду. Для вас колхоз давно завел русских оленей — коров. Охотники целое лето ищут траву и собирают ее на зиму. Русским оленям чум построили деревянный: боятся холода они. Не возили вас с собой в тундру, когда вы не могли еще править упряжкой. Ясли для вас сделали, детский сад. В школе учили потом семь лет. В интернате вы теперь учитесь, хорошие люди вас учат. Почему же вы, парни, добру не научились?

Реакция ребят на речь Июли озадачила стариков. Заговорили сразу все, хотя многословие и не считается у нганасан достоинством. Ребята говорили, что нехорошо думают о них старики, что вообще нельзя так думать о людях. Никого из них нельзя было обвинить в нечестности или в склонности к пустому озорству. Ребята сказали, что они за один день сделают для Арки новую ветку. Растерянные, ушли из красного чума Сеймэ, Арки и Нюля. А ребята кинулись просить у председателя досок, смолы. Вскоре на берегу закипела работа.

— Однако глаза у меня плохие стали, — после долгого молчания сказал Арки, — надо всем идти лодку смотреть. Может, кто чего-нибудь увидит.

Старики поплелись опять на то место, где валялись обломки лодочки. Вокруг нее метров на сто снег стаял и обнажились мхи. Сеймэ, Нюля и Арки круг за кругом обходили это место, стараясь понять, что произошло. Вдруг Арки присел около небольшой вмятины во мху и глухо произнес:

— След.

Старики почти бежали по следу в сторону склона, еще покрытого снегом. Там была разгадка тайны. На снегу, как в книге, написано, чьи ноги были здесь. Вот и склон. Вверх уходит цепочка подтаявших следов. Старики опускаются на корточки и руками ощупывают их. Наконец Нюля поворачивает красное от гнева лицо к Арки:

— Это ты потерял ум, парень, — говорит он семидесятилетнему другу. — Ты совсем глупый стал. Что раньше смотрел? Медведь здесь ходил, медведь лодку ломал.

Старики встают и молча идут к поселку. Там они садятся на санки, и Арки опускает голову, чтобы слушать, что скажут старшие. Но слушать ему приходится позже. Подходят ребята, просят показать им, как ставятся распорки в ветке. Старики, не поднимая глаз, идут с ними. Внук Июли, не выдержав напряжения, подходит к деду:

— Не сердись, дед, это не мы лодку испортили.

Тогда тот поднимает голову, обводит глазами ребят и говорит фразу, которая снимает тяжесть со всех:

— Вы будете хорошие люди, парни.

Большой день

Ребята постучались, когда я уже собирался спать. На сон грядущий затапливал печку, чтобы не очень замерзнуть под утро, так как комната кочевого совета, которую мне отводили, когда я появлялся в поселке, была на редкость холодной. Приход трех парней и двух девушек в такое позднее время меня несколько удивил. Обычно к двенадцати часам ночи люди уже спали. Я налил чайник, поставил его на конфорку и пошел в магазин за конфетами. В глубинных тундровых поселках весьма просто попасть в магазин в любое время суток. Стукнешь продавцу в окошко — он без звука выходит и открывает магазин. Зря его не тревожат. В поселке, где я был, продавщицу-долганку звали Панна. Это была бойкая молодая особа, к которой постоянно «пристреливался» Федька, тоже долган, один из лучших охотников в колхозе. На мой стук в Паннино окошко Федька вышел из своего дома, с недоумением воззрился на меня. Услышав в комнате продавщицы шорох, я сказал как можно громче: «Панна, ко мне гостевать пришли. Отсыпь-ка конфет».

Федька улыбнулся и пошел к магазину, находящемуся шагах в двадцати. Там он прислонился к косяку двери и стал ждать Панну. Я подошел к нему и закурил. Скоро пришла и Панна. Не торопясь, она стала отвешивать мне разные конфеты. Федька вертелся тут же, перебирая гильзы, выставленные на прилавке, и пересыпая из руки в руку дробь. Ему очень хотелось говорить.

— Вот, Юрий Борисович, — не выдержал он, — сегодня ночью чего-то будет.

— Ты, видно, рехнулся Федя, — ответил я ему, приняв это замечание на свой счет. — Со мной ночью ничего не случается. Ночью я сплю.

Федька как-то странно посмотрел на меня.

— Ну да, не случается, — заявил он, — а чего к вам нганасанские ребята пришли? Сегодня они, нганасаны, как очумелые все… Старухи по чумам бегают, девки на улицу не показываются, парни ходят да молчат. Я спросил Мару, своего дружка: «Чего это происходит?» А он покраснел и стал что-то про Песцовое озеро болтать. Ладно, думаю, не хочешь — не говори. Только сегодня что-то у нганасанских стариков будет.

— Хватит болтать, — оборвала его Панна, — он вам, Юрий Борисович, наговорит, — и загремела замком, давая понять, что надо уходить. Я бы не придал Федькиным словам значения, если бы не дневная суматоха у нганасанских чумов, которую тоже заметил, да слишком поздний приход ребят.

Картина, которую я увидел, возвратясь к себе, поразила меня. И парни, и девушки были одеты в смертные парки. Они поснимали сокуи — верхнюю меховую одежду, скрывавшую парки, — и о чем-то оживленно разговаривали. Богато расшитые медными украшениями парки делали их взрослее.

Когда прошло первое впечатление, я вспомнил, что эти парки одевают также и на собственную свадьбу. Все же дело было совершенно непонятное. Не собирались же все эти ребята сегодня пожениться, да и до смерти им было далеко. Раньше я видел такие парки только на покойниках и привык связывать их именно со смертью.

С моим приходом ребята смолкли, стали тайком переглядываться. Я заварил чай и накрыл на стол.

В Заполярье гостей не приходится уговаривать отведать того, другого, выпить лишнюю чашку чаю. Каждый ест и пьет сколько хочет. Когда все выпили по нескольку стаканов и чайник вновь был наполнен, восемнадцатилетняя Анюптэ хихикнула и сказала:

— А что вы, Юрий Борисович, не спросите, почему мы к вам так поздно пришли?

Анюптэ, или сокращенно Аня, была самой бойкой девчонкой на стойбище. Она кончила в этом году десять классов и собиралась поступать в медицинский институт.

— Гости никогда не приходят поздно, — ответил я.

— Мы не просто в гости пришли, — заговорил один из парней, — мы решили сказать вам, что сегодня наш нганасанский праздник.

— Какой же праздник? — спросил я.

— Анныо-дялы, — ответила Аня.

Анныо-дялы буквально означает «большой день». Название, видимо, можно толковать по-разному. Или это большой по своей значимости для людей день, или это большой по продолжительности день. Ведь в июне самые длинные дни. Солнце вообще не заходит.

— Я хочу пойти с вами, ребята, — сказал я. Они замялись.

— Лучше вы стариков попросите, — ответил, наконец, Хяку, самый солидный из присутствующих. — Старики говорят, что никто из другого народа на Анныо-дялы еще не был. Они верят, что могут разные боги обидеться и послать беду. Глупость, конечно, но что делать? Лучше их спросить, а то и нам житья не будет, и на вас обидятся старики.

— Ладно, — сказал я. — Пойду поговорю с Сеймэ. Он самый старый. Мне-то он уже скорее всего не откажет.

— К Сеймэ не стоит ходить, — вмешалась молчавшая до сих пор другая девушка. — Нужно идти к старухе Куле из рода Нгантусуо: она распоряжается всем. Если не станет спорить, то никто и слова не скажет из стариков.

Ребята молчанием подтвердили сказанное и поднялись. Они снова надели сокуи и один за другим вышли на улицу.

Идти к старухе Куле было страшновато. Я бывал у нее в чуме несколько раз. Старуха держалась у себя в чуме, как леди в родовом замке. Однажды я вызвал ее гнев безалаберностью — дважды обошел вокруг ее чума, чтобы посмотреть, как крепится к шестам покрытие. По исконным нганасанским правилам это строго запрещено. Нельзя людям загораживать дорогу, а тем более окружать их кольцом следов. Когда-го давно за нарушение этого правила убивали.

На первый взгляд это кажется нелепым. На самом деле закон чрезвычайно мудр. Раньше нганасаны жили небольшими группировками. Весь народ делился на два племени: вадеевских нганасан и авамских. И те, и другие кочевали, охотясь на диких оленей и перегоняя свои стада. Летом уходили на север, зимой возвращались к границе леса, на юг. Ягельники — оленьи пастбища — истощаются очень быстро. Несколько лет требуется, чтобы мох снова вырос на тех местах, где олени паслись всего несколько дней. Поэтому летний маршрут не должен совпадать с зимним. Нельзя возвращаться по старой дороге. И очень плохо приходилось тому, кто гнал оленей по следу прошедшего стада. Ему грозила голодная смерть. Раньше только обычай определял маршруты нганасанских кочевий. Если кто-то видел след, он не должен был пересекать его, так же как не должен забегать вперед — этой дорогой люди могли возвращаться. Нельзя было истощать на их пути ягельники, нельзя было распугивать диких оленей и другую дичь. Да и самому «нарушителю» грозила беда, даже если бы его и простили. Поэтому люди всегда договаривались о маршрутах.

Если чьи-то следы нарушали «открытую» дорогу — это означало, что пришли чужие. А чужие мирно не приходили. Так было с незапамятных времен. А сейчас от тех времен осталось одно правило: нельзя «закрывать» дорогу. И правило это для стариков незыблемо.

Старуха Кула простила мне мой проступок, так как я спохватился и символически «открыл» дорогу, пройдя по своим следам в обратном направлении. Все же мне было немного не по себе идти к ней.

Чум старухи Кулы находился на другой стороне протоки, огибавшей поселок с востока. В спешке я забежал на тонкий край льда и набрал полные унты воды. Холодная ванна вернула ясность мысли и заставила подумать о разговоре со старухой. Мне казалось, что просить — значит заранее рассчитывать на отказ. Требовать — слишком самонадеянно. Оставалось только одно: поставить стариков перед фактом своего появления на сокровенном празднике. Но как это сделать?

Я откинул нюк и вошел в чум старухи. Там было немного народу: младшая сестра Кулы, ее племянник, шестидесятилетний Дейму и правнучка Анюптэ, ждавшая моего прихода.

Старуха Кула была сильно возбуждена. Она непрерывно пела что-то под нос, заплетая в волосы множество старинных серебряных цепочек. На меня она и глаз не подняла. Только движением руки указала Дейму, чтобы он усадил меня возле нее. Я молча протянул старухе пачку папирос и закурил сам. Она удивила меня и тут. Раньше мы выкуривали с ней по полпачки за одну беседу. Теперь старуха не стала курить папиросу. Она отломила табак от гильзы и стала набивать им оригинальную трубку длиной сантиметров тридцать. Трубка была сделана из мамонтовой кости. Чашечка для табака очень маленькая, изящной овальной формы. Раньше таких трубок мне не приходилось видеть.

— Иняку [старуха],— заговорил я, — у меня нет парки, чтобы на праздник идти. Дай мне парку, иняку.

У нганасан не полагается называть старших по имени. Старуха подняла голову и забормотала что-то неясное.

— Дай мне парку, — еще раз повторил я.

Старый закон велит нганасанам делить все поровну. Если у твоего соседа нет еды, ты обязан дать ему сколько нужно. Если нет одежды — также должен поделиться. Только взаимная поддержка позволила людям выжить в суровых полярных условиях. Охота была успешной, если она велась коллективно, оленей можно было держать больше, если объединять стада, линного гуся можно было загонять в сети только всем стойбищем. Словом, обычаи и нравы определялись жизнью коллектива. Поэтому я рассчитывал, что старуха не нарушит закона и даст мне парку. А это бы сделало мой приход на праздник само собой разумеющимся. Так оно и вышло.

Старуха велела своей сестре принести мне парку. Та пошла к санкам, где хранились разные вещи семьи, и достала очень красивую парку. Она была узковата мне в плечах и коротковата. Я снял свою куртку, чтобы было поудобнее, и откинул капюшон.

— Нянту [сын],— внезапно сказала старуха, гладя мою руку. Глаза ее были полны слез.

— Спасибо, я пошел, — сказал я, поднимаясь, — пойдем вместе, Аня.

Мы с девушкой перешагнули через огонь, куда старуха бросила несколько клочьев собачьей шерсти, чтобы к нам не пристали злые духи, и мы вышли из чума.

— Расстроилась бабушка, — сказала Анюптэ, — сына вспомнила. Он давно утонул, когда еще мой отец был маленький. А она все забыть не может. Она его парку вам дала.

Идти нужно было далеко. К нам присоединились другие люди, и мы шагали вдоль протоки, перебрасываясь короткими репликами.

Озеро, где готовился праздник, лежало в глубокой лощине, поросшей редким лесом.

— Эх, — сказал один из парней, — опоздали! Успели-таки старики собаку угробить.

— Как угробить? — спросил я его.

— Да вера у наших стариков такая, — ответил парень. — Они в праздник жертву матерям природы приносят. По старой вере, есть Мать-Земля, Мать-Солнце, Мать-Луна, Мать-Вода, Мать-Лес и другие боги. Так вот, чтобы охота была хорошей и рыбы много ловилось, они им вроде как что-нибудь свое отдают, собаку например. Такие хитрые старики! Сколько не следи, все равно по-своему сделают.

— Так, наверное, самую паршивую собаку угробили, — заметил я.

— Конечно, — засмеялся парень, — она все равно бы сама сдохла. К тому же лишай у нее какой-то — могла других собак заразить. Хитрые старики!

Шедшие рядом рассмеялись.

Озеро было покрыто чистым, прозрачным льдом. Ветер, дувший вдоль лощины, смел снег со льда и утрамбовал его на берегах так, что по насту можно было ходить, как по асфальту.

В центре озера был воткнут хорей. Вокруг него уже танцевали хороводом. В танце нганасаны держатся за курительные трубки, а не за руки. Хоровод двигался по часовой стрелке, «как солнце ходит». Пели только мужчины, низкими голосами повторяя две ноты и всхрапывая, как олени. Кажется, что ничего зажигательного в этом танце и нет, но втягиваешься в него так, что оторваться невозможно. Из круга быстро не уходят. Ведь солнце, которому посвящен танец, вечно совершает свой путь.

Я решил посидеть с пожилыми людьми.

— Ты пришел? — встретил меня Сеймэ, столетний старик, — четома няга [четырежды хорошо]! Смотри, какой праздник. Другие старики постепенно подходили к нам и рассаживались вокруг. Я достал полевой дневник и не спеша записывал в него объяснения стариков о разных обычаях, коротенькие мифы и рассказы о старинных былях.

Чувствовалось, что праздник по-настоящему еще не начался.

Наконец на дальнем конце озера появилась старуха Кула. К ней заковыляли другие старухи, и начали потихоньку подходить девушки. Хоровод распался. Все участники праздника образовали несколько групп: старики, старухи, девушки и парни.

Девушки спустили на лицо длинные меховые султаны, и отличать их стало почти невозможно. Одежда у всех одинаковая, а лиц не видно. Парни подходили к каждой девушке по очереди и отстраняли с лица султан. Найдя «свою», брали ее за руку и отводили в сторону. Начиналось самое главное. Юноши и девушки расселись длинной цепочкой. Старики, старухи и солидные женатые люди окружили их тесной толпой. Одна девушка, оставшаяся без пары, стала обходить цепочку, задавая сидящей молодежи одни и те же вопросы.

— Сделаешь ли ты нарты, лук, люльку для ребенка? — спрашивала она парней.

— Сошьешь ли ты парку, шапку, обувь, нюки для чума? — спрашивала девушек.

Парни и девушки отвечали утвердительно или отрицательно. Окружающие комментировали каждый ответ, высмеивая неумелых.

— Однако совсем хорошие девки и парни, — притопывая от удовольствия, сказал мне Сеймэ. — Теперь это лишь игра. Раньше-то девка никогда не спрашивала, только старуха самая старая всех спрашивала. Нганасанский закон такой: как только парень дикого оленя убьет, значит, настоящий охотник стал. Охотник-то охотник, а жениться еще не может. Должен все делать научиться: лук, санки, люльку. Все должен делать уметь. Однако теперь лук-то им к чему? Только слова старые остались. Как научится все делать, должны люди об этом узнать… Я-то парень еще был. Первый раз в Аныо-дялы со своей старухой сел рядом. Старуха-то давно умерла. У меня потом еще старуха была. Сел-то я сел, а меня спрашивают: «Умеешь делать санки, лук, люльку?»— «У-га, — отвечаю, — все умею». Один старик был тогда однако совсем старый. Засмеялся он, говорит: «Мы с этим парнем диких оленей гоняли, так он пять раз санки чинил». Все смеяться стали. Так мне стыдно было, хотел в тундру, на другое стойбище аргишить. Однако потом маленько думать стал. Куда от своих людей уйду? Стал другим людям санки делать, свои все переделал. Потом тот старик говорит как-то: «Парень однако совсем мастер стал. Его ребята беды не увидят». Так-то, вот.

Именно это и было кульминацией праздника. Пусть старинный обряд стал простой игрой, но значимость его осталась прежней. Обычай мудр. Мало быть хорошим охотником, нужно быть и хорошим отцом. Юноши и девушки воспринимали это событие не совсем серьезно.

Игра шла своим чередом. Когда она была окончена, ребята разбежались по всему озеру. Парни постреляли из лука в оленью шкуру, поборолись и пошли смотреть, как девушки узнают характер своих поклонников. Девушки стайкой облепили один холмик.

— Идите к нам, — кричала Анюптэ, — мы дадим вам много-много баса [серебряные украшения].

Парни, посмеиваясь, шли по очереди. Как только парень оказывался между сидящими девушками, они старались с него что-нибудь снять и спрятать. Если он отбивался, то старики говорили, что он сильный и смелый, если сердился — злой, если отыскивал спрятанную вещь — наблюдательный и умелый следопыт. Около играющих не умолкал хохот.

Молодежь в конце концов угомонилась и принялась о чем-то спорить. Я побрел тихонько к месту, где сидела старуха Кула. Ее окружили пожилые женщины и такие же старухи, как она. Рядом с ней я увидел Анюптэ. Девушка совсем не походила на бойкую Аню, только что колотившую парней. Глаза смотрели куда-то вдаль, руки, словно плети, лежали на коленях. Старуха Кула пела, раскачиваясь и чуть не падая в снег. По запавшим щекам ее катились слезы.

«Я мать всех людей, — пела старуха, — здесь нет чужих мне. Теперь я совсем старая, не могу больше родить. И нет давно моего мужа. Когда он жив был, то я видела солнце и ночью. Снег мне казался горячим. Сладко родить детей. Ничего нет лучше, чем родить детей. Будет много детей у моих детей, не умрет наш род, будут жить на земле нганасаны».

Старуха долго еще тянула эту песню.

Мы не можем так глубоко чувствовать ответственность за продолжение своего рода. Нас много. Будут ли у меня дети или не будет их, мой народ останется жить. А тем, кого всего не более тысячи человек, так нельзя думать. Это чувствует и выросшая в первобытном обществе старуха, и девушка, знающая, что такое кибернетика и нейрохирургия. Нганасаны должны жить, они отвечают за это.

Из задумчивости меня вывел один парнишка.

— Юрий Борисович, — тронул он меня за рукав, — пойдемте к ребятам. А то там все спорят. Хяку говорит, что слышал, будто какой-то ученый из искусственных клеток животное сделал, а ему не верят. Правда, ученый такой есть?

«Только здесь десяток шагов отделяет первобытное общество от социализма», — подумал я, направляясь к ребятам.

В поселок мы возвращались все вместе. Каким-то образом с нами оказались и долганские парни и девушки. Удалось им все-таки провести стариков. Мы разговаривали о космосе. Девушки пели, переводя на нганасанский язык «О, Марианна, сладко спишь ты, Марианна!».

Тагенары

Оставаться в Усть-Аваме больше было нельзя: до приезда начальника нашей этнографической экспедиции в Волосянку оставалось всего лишь полторы недели. Но выбраться было трудновато. На самолет рассчитывать не приходилось. Во-первых, погода стояла нелетная, во-вторых, садиться было некуда: тундра раскисла, береговые косы заливала вода, а по реке проносились отдельные льдины. Попытаться пройти пешком? Еще в конце лета, пожалуй, можно, прошагать сотню-полторы километров до районного поселка. Кое-кто из Усть-Авама проделывал этот путь, но вспоминал о нем без восторга. А сейчас все говорили, что пешком и соваться нечего. Пришлось бы топать по щиколотку в воде и время от времени форсировать вплавь речки да пробираться по снежной каше на склонах. Невеселое занятие.

Оставался один путь — по воде. Но река Авам принадлежит к Пясинской водной системе, а река Хета, куда мне нужно было попасть, — Хатангской… Очевидно, надо было добраться до места, где эти реки сближаются, и перебраться с одной на другую. Вот тут кто-то и назвал Тагенарские озера.

В один из вечеров я попросил своего друга-нганасана собрать у себя в чуме всех, кто ходил через Тагенары. Пришло человек пять — и нганасаны, и долганы. Беседа не улучшила настроения. Бывалые люди о попытке перетащить лодку волоком в Тагенары и пробраться по ним говорили примерно так: «Можно-то, можно, однако ждать надо. Льда еще много». С этого «совещания» я унес лишь несколько кружек крепчайшего чая в желудке. Ехать все равно надо было. Попутчики определились сами собой: пекарь Слава, киномеханик Володя и проводник Спиридон. Славе нужно было раздобыть охотничьих припасов в районе, а Володьке — обменять фильмы. Спиридону же колхоз дал много разных поручений, так как связи с районом не было уже месяц. Нашлась и лодка. Ее не взяли рыбаки в бригады: она была «с норовом». Сколько ни пытались ее конопатить и смолить — все текла. Нам ее и отдали во временное пользование. Длиннющий, сухопарый Слава, которого нганасаны сравнивали с хореем, оглядев ее, только выругался. После краткого размышления мы расплели обрывок толстой веревки и стали затыкать самые широкие щели. Володе было поручено привести в порядок подвесной мотор. Работа кипела. Только Спиридон не принимал участия в подготовке к отъезду. Он обходил своих родственников, то есть всех долган фактории, и прощался с ними, хотя до отбытия оставалось по крайней мере дня два. Время от времени он спускался на берег, плюхался на корму лодки и, посетовав сначала на отсутствие спирта, заплетающимся языком убеждал нас, что все обойдется хорошо.

Слава в ответ только рычал. Володька поднимал на Спиридона свои большие серые глаза и молча сверлил его взглядом. Чтобы разрядить обстановку, я говорил Спиридону, что его хотел видеть тот или иной человек. Спиридон спохватывался и плелся опять в гости.

Так прошло два дня. На третий день утром лодка была готова. На средину ее мы водрузили «пупсик» — маленькую бочку с бензином. В нос уложили рюкзаки, спальные мешки и провизию на трое суток. Больше брать не имело смысла. Уток и гусей можно было добыть сколько душе угодно. Да и грузоподъемность нашего ковчега внушала опасения. Можно было бы и отбывать. Наши друзья думали, по-видимому, что мы уедем сегодня. По крайней мере, они дали об этом знать: большая часть населения поселка пришла на берег к нашей лодке. Я все же не прощался. Все решил случай.

Приплелся Слава и сказал нам такое, после чего отбывать в этот день стало невозможно. Его жена была убита… Убита не в полном смысле слова. Она была душевно травмирована. Слава не мог ее бросить в таком состоянии. Требовались по крайней мере сутки, для того чтобы ей опять захотелось жить.

Дело в том, что у Славиной жены, Любы, еще накануне пропала кошка, которую она с трудом раздобыла. Кошку выслали ей откуда-то из Сибири. Кошечка не отличалась ни красотой, ни приятным характером. У нее были узенькие глазки, серо-дымчатая шкурка и длинный-предлинный хвост. Люба целый месяц держала ее взаперти. Большинство людей в поселке не видело этой кошки. Да и вообще кошки в этих местах были в диковинку.

Любимой кошке, видно, надоело сидеть в заключении. Она улучила момент и каким-то образом выскочила из дома. Поселковые собаки, наверное, поразились появлению неведомого зверя прямо на фактории. Они загнали кошку на берег Авама, и самый лучший пес старика Беналю придушил ее. Потом умная собака отбила атаки своих коллег по охоте и отнесла добычу хозяину. Старик Беналю был несказанно удивлен. Он снял шкуру с кошки и позвал других стариков. Старики вспомнили всех виденных ранее зверей, но такого припомнить никто не мог. «Совсем беда, — подумал старик Беналю, — худо будет, наверное!» — и приплелся к приемщику мехов долгану Афанасию. Тот долго вертел в руках шкуру, но сказать ничего не мог. Афанасий был великий дока по части мехов. Он с первого взгляда мог определить время, когда была добыта шкура, и возраст зверя. Авторитет его был высок. Но в этот раз ему грозила опасность заслужить репутацию невежественного человека. Он обложился всевозможными справочниками и руководствами и стал их изучать. Старик Беналю терпеливо ждал. Афанасий наконец где-то нашел описание зверя, водящегося в Южной Америке, подходящее к бедной кошке. Правда, южноамериканский зверь был раз в пять больше ее. «Может быть, шел далеко, совсем маленький и худой стал», — высказал предположение Беналю. Афанасий только крякнул в ответ и, взяв шкуру, отправился узнать мнение Славы. Любе не нужно было ни справочников, ни руководств, чтобы определить, кому принадлежала шкура.

Когда она немного «отошла», то потребовала, чтобы Слава не уезжал. Ей действительно скучно было оставаться совсем одной. Я это понимал. Очень хорошо, что не успел попрощаться с друзьями!

К утру следующего дня скорбь Любы поуменьшилась. Слава мог уезжать. Мы тоже…

Все население фактории уже ждало на берегу. Последний раз в этом году жму руки своих друзей. Сейчас особенно чувствуется, какой это замечательный народ. Нет ни лишних слов, ни натянутости, неизбежной при расставании, ни ненужных обещаний. «Ну, ты пошел однако?»— спрашивает меня каждый прощающийся. «Однако пошел!» — говорю я. Уже в лодке замечаю несколько оленьих шкур, которые положил туда кто-то, чтобы было удобно сидеть. Все на своих местах. Слава со Спиридоном— на носу, Володя — на корме у мотора, а я — на бочке с бензином в центре. Заводим мотор и выходим из залива на реку. Все. Прощай Усть-Авам!

Весна в тундре необычайная. Солнца больше, чем в Африке, светит круглые сутки. Снег понемногу тает. Кажется, будто снега убавилось очень мало, а воды прибавилось столько, что под ней исчезают многие километры суши и только острова отмечают бывшие холмы. Берега, в которые реки войдут через неделю-другую, обозначаются кое-где щеткой тальников. Смотришь на них издали и не знаешь — суша ли это или еще что-нибудь. Я уже раз обманулся, ориентируясь на тальники.

Поехал как-то на охоту на ветке. По сравнению с ней обычная спортивная байдарка устойчива, как линейный корабль. Когда плывешь на веточке, вода не доходит до края борта всего на ладонь. Зато на ней можно проскочить по любой мели, легко перетащить через лед. Только в бурную погоду на ней никуда не выедешь: захлестнет волной.

Поохотился я просто отлично. Настрелял уток и гусей, повернул домой. Вот тут-то ветер и поймал меня. Ударил внезапно, с берега на берег покатилась волна. Пока я выравнивал свою ветку, она была залита почти доверху. Я прикинул расстояние до суши и решил плыть к ближайшему берегу. Залитая водой лодочка подчинялась плохо. От холодной воды заныла поясница и онемели ноги, а я все греб да греб. Убитые утки плавали по лодке, время от времени сбиваясь около меня. Я все греб. А до берега оставалось по-прежнему далеко. Чтобы не расслабляться, решил не смотреть на него и только держаться поперек волны. Все равно ведь иначе плыть невозможно. Когда весло стало вырываться из рук, поднял голову — вот он берег, рукой подать. Еще несколько усилий — и цепляюсь за тальники. Ищу глазами, где лучше пристать, и не вижу ни клочка суши. Тальники стоят в воде глубиной в рост человека, а за ними водная гладь без берегов: разлились все протоки, ручьи, ручейки, озера… Вот так меня и обманули тальники… Потом последовало несколько часов, показавшиеся неделями. Всем телом я ощущал, что ветка теряет плавучесть. Чтобы хоть как-то протянуть время, руками выплескивал воду. Этим и держался. Ветер наконец стих, болтать лодку перестало, и я смог вычерпать воду. Крепко напугал меня Коду-нгуо (нганасанский бог Пурги)…

Теперь затопленные тальники меня уже не заманят. Но в одном месте кусты какие-то странные. Издали кажется, что кто-то по точной разметке окрасил их белой краской, как красят в наших парках деревья. Наваждение какое-то. Сворачиваем к ним поближе, и все становится ясным. С них просто очень ровненько обгрызана кора. Ни одной веточки не пропущено. Тальники стоят на сухом островке, занимающем не более 150 квадратных метров. «Зайцы!» — кричит Слава. Быстро привязываем лодку и выходим на берег.

Зайцы, напуганные нашим появлением, носятся как сумасшедшие. Пытаемся их сосчитать, и оказывается, не так уж их много. По моему подсчету, около десятка, а по Спиридонову — около тридцати. Трудно сказать, сколько они здесь еще протянут. Вода все прибывает. Попытка поймать хоть одного, чтобы перевезти на сушу, кончается полным провалом. Да и вообще это глупейшее занятие — ловить зайцев голыми руками.

Возвращаемся к лодке. Спиридон влезает в нее первым и пытается получше устроиться на носу, отчаянно раскачивая лодку. Внезапно он теряет равновесие, а с ним, как мне кажется, и ум и начинает цепляться руками за что попало. Первым в воду летит Славино ружье, за ним Володина двустволка, а потом и мой спальный мешок. Выловив общими усилиями мешок, мы подвели итог: на всех одна малокалиберка и пачка патронов в пятьдесят штук.

Володя и Слава угрюмо молчали. Спиридон боязливо переводил глаза с одного на другого. Перекур затягивался в полном молчании. Первым не выдержал Спиридон.

— Я не умею плавать, — заявил он, — совсем плавать не умею. Тут же глубоко. Упал бы, сразу на дно пошел.

— Зря не упал, — ответил мрачно Слава.

— Катился бы к черту, — поддержал Славу Володя.

— Не надо зря шум поднимать, — вступил я в разговор, — ничего особенного не случилось. Через пару-другую недель здесь будет сухо, как на Луне, достанете свои пушки. Верно?

— Верно, — хмуро подтвердили остальные.

— Протянем как-нибудь с малопулькой, — продолжал я. — Если вернемся сейчас на факторию, то по высокой воде уже не пробиться в озера. И ружей на фактории свободных нет: ехать незачем. Хлеб у нас есть, сахар, соль есть, чего еще надо?

— Дал бы я ему по шее, — сказал Володька, кивая на Спиридона.

— А он тебе, — поддержал разговор я.

— А я им обоим, — разрядил обстановку Слава. Первым расхохотался он сам. За ним Володька и Спиридон, несколько пришедший в себя.

— Заводи, — сказал я Володьке.

Инцидент был исчерпан.

Когда живешь в тундре на одном месте, время определять легко. Солнце к вечеру подходит поближе к земле— это первое. Второе — всегда знаешь, что утром оно висит над протокой, днем двигается со стороны левого берега реки, вечером его видно над Бурдук-сопкой, а ночью оно плывет вдоль правого берега. Разделишь путь солнышка по ориентирам на несколько отрезков и оперируешь ими как душе угодно. Договариваемся, например, поехать с кем-нибудь сети высматривать на то время, когда солнце «вон на ту лайду [широкую ровную площадку] вылезет», и все ясно. Тут уж не спутаешь, солнце свое дело знает.

А сейчас трудно сказать, который час. Незнакомое место. Вероятно, утро. Часов этак пять утра. Плывем недалеко от берега. По преданиям, когда-то на этой земле жил народ сирти. Люди не знали металла, не имели чумов, не пасли оленей. Когда пришли сюда самодийцы, ушел этот народ под землю. Теперь от него и следов не осталось — под землей живет.

В любом поверье скрыта какая-то часть истины. Действительно, кто же жил в этих местах до прихода самоедоязычных народов? Может быть, сирти были в действительности? Мысли начинают путаться в голове. Такое чувство, будто сейчас, вот за следующим поворотом, увижу в обнажении вечного льда скелет или хотя бы обломки костей в отвале. Километры тянутся за километрами, а ни один из сирти так и не высовывает носа из-под земли… Сколько же еще потребуется походить, чтобы найти их след?

Впереди возникает мираж — на берегу ряды столбов с ящиками. Я догадываюсь, что это, но не верю глазам. Больно уж место глухое, чтобы встретить творение рук человеческих.

— Что это? — спрашиваю я Спиридона на всякий случай.

— Кладбище нганасанское, — отвечает он.

Да, старое кладбище нганасанских детей, заброшенное уже лет пятьдесят. Нганасаны хоронили маленьких детей в ящиках. Спилят верхушку дерева и поставят на него ящик с умершим ребенком, чтобы он повыше был, ближе к нгуо — небожителям, которые детей дают. На это же дерево люльку вешают. Много все-таки умирало детей. Просто диву даешься, как мог этот народ выжить при такой детской смертности… Представьте себе дымный холодный чум. Мороз под пятьдесят градусов на улице. В чуме чуть теплее, разве только ветра нет. И вот рождается малыш. Оботрут его пеплом, завернут в заячью шкурку — и живи новый человек. Выживало мало… Вот и стоят сейчас эти скорбные памятники прошлого — столбы с детскими люльками и гробиками.

…Наконец-то долгожданный привал после двадцати часов пути. Мы остановились у оставленной долганской фактории Новорыбной. Всего несколько лет назад здесь располагался центр колхоза. Хозяйство было небольшим. Основные отрасли — оленеводство, охота и рыболовство. У соседей — авамских нганасан, от которых мы уехали, хозяйство также не отличалось размерами. Решили объединиться. Теперь в объединенном нганасано-долганском колхозе имени Калинина центр — Усть-Авам.

Пожалуй, правильно, что оставили Новорыбную… Природа старается стереть следы пребывания людей. Древние поселения она погребает под землей, различные сооружения разрушает водой, ветром, растительностью. В Южной Америке творения человека пожирает тропический лес, в пустыне — пески, а здесь, в Заполярье, — болото… Недавно оставили люди Новорыбную, но тундра сделала уже много. Брошенные постройки присели к земле. Дерево стало, как губка, пропитанная водой. Все металлическое покрылось коростой, ржавчиной. Болото господствует уже между домами. Пострадала даже печь старой пекарни, которой сейчас уже нет. Между кирпичами, видно, проникла вода и, замерзнув, взломала их.

Мы располагаемся недалеко от печи. Разжигаем костер, вешаем чайник. Вдруг откуда-то на печь сваливается куропатка. Птица недовольна нашим присутствием. Она бегает по печке и кричит свое «урр-р, кубе-бе-бе, кубе, кубе!». Всем понятно, что она хочет сказать: «Зачем расселись здесь! Уходите отсюда!»

— Ну, чего ругаешься? — спрашивает Слава сердитую куропатку.

Она пропускает его слова мимо ушей, спрыгивает в открытую пасть топки и продолжает оттуда ругать нас.

— Вот разоралась, — бурчит Слава, нарезая хлеб. «Кубе-кубе» — раздается в ответ с новой силой.

Слава снимает шапку и точным движением запускает ее в куропатку. Бросок просто великолепен. Куропатка давится своим «кубе-кубе» уже где-то в глубине печи. Володька мчится к печке и ныряет в темноту топки. Через несколько секунд он вылезает, красный от натуги. В одной руке — Славина шапка, в другой — куропатка.

— Дооралась! — говорит Спиридон, — сейчас жареным мясом будешь.

— Дай-ка мне посмотреть, — отвечаю я ему и беру птицу.

Это петух. На шее уже пробиваются рыжие с искрой перышки. К брачному сезону кожа вокруг глаз окрасилась ослепительным пурпуром. Красивая птица. Петушок перебирает мохнатыми лапками и бесстрашно смотрит на меня то правым, то левым глазом, потешно поворачивая голову. Мне жалко его убивать. Собрался, небось, поухаживать за какой-нибудь очаровательной куропаточкой, принарядился, а тут — посторонние. И сидит где-нибудь в двух шагах его подруга, которую трудно отличить от кочки, и не подозревает, что грозит глупому петуху. Я разжимаю пальцы, но дурачок продолжает сидеть. Подкидываю его кверху, как голубя. Он взлетает и стрелой проносится в тальники.

— Правильно, пускай летит, — одобряет меня Слава.

— Лучше бы испекли, — возражает Спиридон.

Володька снимает закипевший чайник, и мы принимаемся за еду.

Но что это? Опять с печи раздается: «Урр-р, кубе-бе-бе, кубе, кубе!» Прилетел, чудак. Отдышался в кустах и прилетел. Я вскакиваю и иду к печи. Нарочно топая, огибаю ее, и из-под ног с шумом взлетает возлюбленная нашего «приятеля». Он, не раздумывая, устремляется за своей подругой. Проверку на смелость петушок выдержал дважды. Но может быть, курице этого не нужно? Может, ей мил вовсе не он, а какой-нибудь тихий петушок, который не станет так рисковать, с которым спокойнее? Все может быть…

После еды клонит в сон. Но спать нельзя. Чем скорее доберемся до волока, тем легче будет тащить лодку в озеро по высокой воде. А падать она может начать в любое время…

Волок позади. Нам повезло. Вода стоит еще очень высоко. Перетаскивать лодку, бочку с бензином, вещи пришлось всего метров сто. Теперь отдохнем — и в путь.

Сначала приходится брести по колено в воде по мели, таща за собой наше судно. Это заметно взбадривает всех. Спать уже не хочется. Холодная водица вызывает легкий озноб и гонит усталость. Мы петляем между льдинами, пытаясь выйти на чистую воду. Она прямо перед нами, совсем рядом, а добраться нелегко. На лед вылезти нельзя — тонкий, а ломать его тяжело — быстро устаешь. Выискиваем коридоры и проходы. Помогаем сесть Спиридону, чтобы он снова вещи не утопил, залезаем сами и запускаем мотор.

Наша лодка движется по озеру, расположенному к Аваму ближе остальных. Оно лежит ниже всех Тагенарских озер. В него наползло много льда. Это нам мешает двигаться напрямик. Утки подпускают лодку метров на. десять и срываются с воды. Их тут столько, что любая птицеферма могла бы позавидовать. Наконец перед нами возникает узкий коридор в тальнике. Рулим в него. Протока выводит нас в озерко, где можно только развернуться. Спиридон показывает рукой на узенькую полоску воды, уходящей куда-то в густые тальники. Володя дает полные обороты, и лодка начинает ползти в эту сторону, с трудом преодолевая течение. Вода буквально с ревом мчится нам навстречу. Мы еле-еле ползем. Спиридон с беспокойством смотрит вперед, изредка подозрительно бодро улыбаясь. Всем приходится быть начеку: надо вовремя отводить нависшие кусты, отпихивать бегущие навстречу мелкие льдины, откренивать лодку на поворотах, когда течение прижимает нас к берегу. Так проходит несколько часов. По расчетам, мы должны были бы давно достичь основных озер. Спиридон уже не смотрит вперед. Он сидит на дне, вцепившись руками в борт и зажмуриваясь каждый раз, когда лодка накреняется.

— Глуши! — кричу я Володьке и хватаюсь за тальники. Мотор замолкает, и лодку прибивает к берегу.

— Ну что, Спиридон, — заговаривает Слава, — скоро большие озера будут? А то сейчас на гору залезем и по сухому месту поплывем. Речка-то прямо с горы катится.

— Ошибся однако, — после продолжительного молчания отвечает Спиридон, — дорогу забыл. Я тут только один раз был. Совсем места не узнаю.

На нашего незадачливого проводника не хочется смотреть. Все сосредоточенно курят. Настроение скверное.

— Какого черта мы прем против течения, — опять завожу я разговор. — Тагенары имеют ведь сток в Хету. Надо, по-моему, плыть по течению. Смотреть, куда вода идет, и плыть туда. Тогда наверняка в Хету придем.

— Верно, — подтверждает Слава.

За ним соглашается Володька. После короткого совещания решаем плыть вниз, а через половину суток поспать. Это, пожалуй, самое мудрое решение…

Вот это гонка! Лодка мчится по течению, как скутер, виляя по бесчисленным извилинам. Мне приходится, как говорят яхтсмены, «выбрасываться», накренив лодку на поворотах. Путь, который был покрыт за долгое время, пробегаем так быстро, что и опомниться не успеваем. Смаху влетаем в озерко, откуда начали свой путь, ныряем в узенькую щель в кустарнике, в которую устремляется вода, петляем по немыслимому лабиринту — и вот наконец оно! Тальник редеет, исчезает совсем, и перед нами открывается картина, которую не забыть до смерти. Как расплавленное золото под взбесившимся арктическим солнцем, лежит необозримая гладь. Ни дуновения ветерка, ни морщинки на поверхности воды. Где-то далеко видны островки, змеятся по склонам холмов речки. Стаи гусей и уток темнеют, отмечая мели. Как брошенные в воду белые цветы, замерло несколько лебедей совсем близко от нас. Это и есть Тагенары…

Проснулись все одновременно. Разгребли угли, раздули огонек и выпили чайку. Решено было отдохнуть на островке еще часок. Слава взял малокалиберку, сел на берег и стал ждать, когда какая-нибудь утка подплывет поближе. Через несколько минут сухо щелкнул первый выстрел. За ним раздались еще три.

— По утке на нос, — заключил Спиридон, смотревший, как я заполняю полевой дневник и перезаряжаю фотоаппарат. Володька в это время ожесточенно продувал карбюратор и заливал бензин в бачок мотора.

Слава действительно принес четырех больших серых уток.

— Поедем, что ли? — спросил он.

— Едем, — согласился я.

Погрузка вещей заняла минут десять. И тут мы заметили, что Володя сидит так безучастно, будто ехать никуда не собирается.

— Ты чего? — спросил его Слава. — Тебя ведь ждем. Володя только глаза отвел.

— Трубка утонула, — почти шепотом ответил он.

После его слов стало как-то нехорошо в горле. Захотелось откашляться или как-нибудь встряхнуться. Все действительно оборачивалось скверно. Он утопил резиновый шланг, соединяющий краник бензобака с карбюратором, — мотор не мог работать. Разговоров не было. Ругани тоже. Мы взяли со Славой топор и пошли на берег рубить лиственницы. При том же напряженном молчании из перекрученных, корявых стволов вытесали весла и привязали проволокой к скобам на бортах. Против течения выгрести невозможно. Оставался только путь по течению. Сколько он должен был продлиться, никому не ведомо. Во всяком случае если бы нам повезло и наш проводник вдруг вспомнил дорогу и мы бы не плутали, тогда через недельку, смотришь, мы и добрались бы до Хеты.

Мы со Славой недружно взмахнули веслами… Озер очень много. Мы сбились просто со счета. Идут третьи сутки нашего путешествия, а продвигаемся мы медленно. Вода начинает спадать. Это легко определить по береговым тальникам. Сейчас мы срезаем дорогу по затопленным болотам и не следуем строго руслу речки Тагенарки, соединяющей озера. Если вода сильно спадёт, то уменьшится течение, и мы будем плестись по речке, в большинстве случаев предпочитающей рисунок буквы «S». Просто диву даешься, сколько у нее извилин и поворотов. Можно половину суток плыть в одном направлении, а вторую двигаться в противоположном, взирая на пройденный путь, проходящий метрах в шестидесяти, совершенно параллельно. Так сверху выглядят горные дороги.

На борту явно назревает бунт. Главный зачинщик — Спиридон. Он с Володькой сидит в смене на веслах и не умолкая ворчит: Сейчас должен последовать взрыв. Володька напыжился. Вот-вот его прорвет.

— Отдохните, ребята, — говорит Слава.

Спиридон с готовностью бросает весло. Володька медлит, не решаясь открыть рта.

— Давай, давай! Отдыхай! — настаивает Слава.

Володя нехотя уступает. Мы молча переглядываемся со Славой и занимаем их места.

Еле шевелим веслами, подравнивая лодку. Течение само тащит нас вперед. Лодка плывет по руслу протоки. Срезать путь в этом месте невозможно: вода едва покрывает берега протоки. Протока окружена тальником. Из-за него не видно окрестностей. Наконец протока выпрямляется, но в конце коридора не видно чистой воды. Кажется, что мы плывем по трубе, конец которой заткнут ватой. Туман, черт возьми! Откуда здесь туман? Все оставшиеся позади озера были чистыми.

Лодка не спеша входит в туман. Его, наверное, можно пощупать. Прямо перед глазами проплывают плотные сгустки. Некоторые напоминают комки шерсти, иные похожи на дырявые шкурки. На несколько мгновений открывается чистое место, и снова он скрывает все вокруг. Вот перед нами стена тумана. Мы минуем последний не забитый туманом участок реки и медленно «вламываемся» в эту стену. Оглядываюсь назад и вижу, как сужается проделанный нами коридор. Душно. Воздух кажется липким. Слава бросает весла, встряхивает головой, как стреноженный конь. Я ловлю себя на том, что как-то весь напрягаюсь. Спиридон и Володька безмятежно спят на корме. Их не разбудишь и предложением выпить. Если посмотреть вверх, виден светящийся опаловый шар. Это солнце.

Туман снова редеет. Дышится легче. Течение убыстряется, и лодка, порыскивая из стороны в сторону, прибавляет ходу.

Нас, видно, заколдовали… Мы вздрагиваем, услышав непонятный звук — кто-то звякнул в хрустальный колокольчик. Потом звон раздался громче, но с другой стороны. Будто кто-то чокался высокими бокалами. Потом звон прозвучал над всем озером и стих где-то далеко. Со всех сторон на нас ползли шорохи и шепоты. Где-то рядом послышался всплеск. И опять зазвенели хрустальные бокалы. Слава весь подался вперед, вцепившись в весло. Лодка сама развернулась, и о борт ее зашуршали мелкие льдинки. Я ловлю одну. Льдинка прозрачна и чиста. Она подтаяла, очертания ее плавны.

Мы почти наезжаем на уток, которые в оцепенении покачиваются на воде. Они тоже заколдованы. Любая нормальная утка при нашем приближении улетела бы. А эти сидят и не двигаются, хоть руками хватай. Уток много. Они прижались к кромке шуги и замерли. Неужели это туман и нежный звон льдинок загипнотизировали их? Просто не верится.

Мы со Славой стряхиваем с себя оцепенение, когда выплываем из тумана. Опять беремся за весла и медленно гребем к островку. За нами под шапкой тумана остается таинственное озеро. Причалив, будим Володьку и Спиридона, заваливаемся на пышный мох и засыпаем.

Неужели мотор действительно работает? Я спросонья не могу ничего понять. Володька победоносно горланит какую-то песню.

Все-таки не дырявая голова у парня! Он додумался выломать трубку водяного охлаждения и вместо муфт приспособил кожу с утиных лап. Пока я спал, он отрезал у уток лапы, рукояткой ножа разбил кости и аккуратно снял кожу.

Слава, потирая еще слипающиеся глаза, оглядел Володькино сооружение и в знак своего восторга надвинул ему шапку на нос. Спиридон восседал на наших пожитках с таким видом, будто это он сам все придумал.

— Пошли, — крикнул я, бросая вещи с берега в лодку. Наше славное судно бодро побежало по зеркальной глади воды.

— Давай без отдыха, — предложил Слава.

— Хорошо, — согласился я.

Вода спадает и спадает. Но нам уже все равно. Мы через десяток часов наверняка попадем в речку Волочанку, а там до Хеты рукой подать. Время летит незаметно.

Я достаю бритву, кладу на колени зеркало и начинаю бриться, опуская кисточку за борт. Потом бреется Слава. Володьке и Спиридону эта процедура ни к чему. Володька еще молод, а у Спиридона борода вообще не растет.

Хета встречает нас волнами и сквозным ветром, срывающим брызги с гребней. Лодочка, проваливаясь между валами, упрямо ползет к поселку.

На крутом берегу появляются одна за другой фигуры людей. Пока они похожи на бумажных человечков, поставленных на край стола. Лиц не разглядеть. Нас, вероятно, узнали — доносится бухание приветственных выстрелов. Теперь можно считать, что путешествие окончено.

Неоправданный аванс

У меня были причины с нетерпением ждать самолет. С ним должен был прилететь начальник нашей экспедиции Борис Осипович Долгих. А с его прилетом решалась моя судьба. Или возвращаюсь в Москву и принимаюсь за обработку полевых материалов, или отправляюсь еще куда-нибудь продолжать экспедиционную работу. Кроме того, за полуторамесячное бездействие Волочанского аэродрома сюда не доставляли писем. Один раз на тундру с самолета сбросили газеты и журналы, но писем не было. Нетерпение подогревалось и скверным настроением моего приятеля Алексея, с которым я проводил большую часть времени. Алексей был метеорологом в аэропорту. Он месяц назад проводил свою благоверную в Красноярск на курсы бухгалтеров и никак не мог ее дождаться. Его половина, видимо, не хотела тратиться на телеграммы, а писем еще не привезли.

Отстояв вахту, Алексей разыскивал меня в поселке, и мы принимались обсуждать всевозможные варианты причин отсутствия известий от его жены. Алексея съедала одна мысль: с кем-то познакомилась в Красноярске, и образ законного мужа померк.

Мы попробовали было отвлечься от этих мыслей рыбалкой, но и она принесла только огорчения. Первый же выезд на моторке привел к неприятностям. Моторка была отличная, и все рыбаки, вышедшие одновременно с нами, остались позади. Несколько заливчиков, находившихся около поселка, мы сочли не достойными внимания и поплыли дальше, вверх по Хете. Наконец Алексей увидел подходящее местечко и направил в него лодку. Не успели войти в залив, как лодку резко дернуло и мотор заглох. Перегнувшись через борт, я увидел притопленные поплавки чьей-то сети, добрая половина которой была намотана на винт нашей лодки.

— Вот это влипли, — мрачно изрек Алексей, — что будем делать?

Я закатал рукава и полез разматывать сеть с винта. Это удавалось плохо. Размотав метра два, убедился, что ее не распутать. Пришлось взяться за нож и срезать сеть слой за слоем. Капроновая нитка режется плохо. Я пилил ножом упругий ком на винте, обливаясь потом от напряжения, а Алексей смачно бил по моей спине комаров и сметал их в воду. За этим занятием и застал нас хозяин сети, рабочий рыбачьего кооператива. Он принялся нас ругать. У него в лодке сидели начальник отделения милиции, председатель райсовета и председатель колхоза, центр которого был в Волочанке.

Они были расстроены не меньше нашего. Выяснилось, что сначала они подумали, будто мы обшариваем чужие сети, а теперь убедились, что мы не грабители, а просто растяпы. Я прекратил излияния хозяина снасти, обещав ему с лихвой возместить убытки, а заодно обругал и его самого за скверные поплавки, которые утонули. Удалось даже убедить его в том, что он сам виноват в происшедшем, так как, если бы поплавки были видны, мы не теряли бы драгоценного времени. Наконец выбрали место для своей сети и поставили ее.

Но на следующий день сломался мотор. Пришлось обратиться к нашему же недругу. Он, ворча и ругаясь, дал нам свою лодку, и мы отправились смотреть улов. Добыча была большой: около десятка чиров, средняя нельма и килограммов шесть крупного хариуса.

А потом нам пришлось снять сеть. Место было исключительно удачным, но мы не успевали съедать рыбу. Знакомые ее не брали, так как у самих рыбы хватало, и излишки портились.

Разочаровавшись в рыбной ловле, стали надоедать диспетчерам и радистам аэропорта, постоянно справляясь о том, скоро ли прибудет самолет. Визиты в радиорубку приносили облегчение. Алексей забывался за шахматами. Он был отличный шахматист. А я слушал интересные рассказы главного диспетчера порта Виталия Дмитриевича.

Виталий Дмитриевич почти всю жизнь проработал в полярной авиации. Повидать ему пришлось всего. Сейчас он мог бы уйти на покой: сыновья закончили институты, пенсионный возраст уже наступил, а расставаться с Севером ему еще не хотелось. Жил он один. Его комната, находившаяся в здании аэропорта, походила на мастерскую. Стены закрывали стеллажи с различными инструментами и трубками чертежей. Четверть комнаты занимали верстак и чертежный стол. У Виталия Дмитриевича была давнишняя страсть — гидротурбины. Он постоянно выписывал литературу по гидродинамике и турбиностроению и много конструировал и мастерил.

— Надо мыслить широко, — говорил мне Виталий Дмитриевич. — Пройдет немного времени, и от теперешней тундры не останется следа. Главное — электричество. Его никогда не может быть слишком много. Представь себе: огромная сеть рек, и все электрифицированы. Например, Енисей. Повесить над ним провода, и пусть баржи, как троллейбусы, ходят всю навигацию. Даже зимой можно запускать электроледоколы. Навигация будет круглый год. На Севере как следует в земле еще не копались. Смотрите: Норильск, открыт недавно Талнах, на востоке копнули — алмазы. Богатая земля. Будь в избытке энергия, можно было бы здесь пальмы выращивать и курорты устраивать на месте факторий. Все это будет. Я не сомневаюсь.

От Виталия Дмитриевича я услышал краткое изложение одной истории, с участниками которой меня столкнул случай. Их было всего трое: летчик, пожилой нганасан и врач, который принимал участие в завершении всей эпопеи. Каждый рассказывал историю по-своему. я изложил ее с протокольной точностью, потому что иначе об этом случае рассказать трудно.

Виталий Дмитриевич. Был у нас такой случай. Давно. Из Игарки с грузом для зимовки на берегу Харитона Лаптева вылетели двое. Один парнишка — пилот, другой — бортмеханик. Машины тогда были не то, что сейчас. Слабенькие. Неизвестно, что у них там случилось по дороге, — разбились они. Механик погиб. Пилот остался жив. Его подобрал старик из местных. Этот старик трое суток больного пилота на себе тащил. Пурга была. Вылететь их поискать не могли. На четвертые сутки притащил все-таки его старик в больницу. Сам чуть концы не отдал, а парня не бросил. Никто не верил, что они выживут. Выжили все-таки.

Пилот. Пожалуй, это было самое тяжелое происшествие со мной. Я тогда только что приехал на Север из летной школы. Получил машину, полетал немного, освоился. Подружился с одним парнем — служил у нас бортмехаником. Хороший был парень. Машину знал как свои пять пальцев. Тут опытные механики бьются над чем-нибудь, а он подумает — и готово. Найдет быстро неполадки, подмастерит что-то — работает. Отличная голова была у Сереги. С ним мы и летали. Тогда ведь все по-другому было. Сейчас тебе синоптики погодку выдадут, проводят тебя, встретят — благодать. А тогда сам поглазеешь на небо, мозгами раскинешь и летишь. Так и мы с Серегой жили. Сами и с машиной возились, и погоду определяли и тому подобное. Словом, и сеяли, и жали, и на дуде играли.

Мы тогда обслуживали зимовки на восточном побережье Таймыра и на островах. Группа была маленькая, и работать приходилось много. Как-то прилетели мы из дальнего поселка, нас посылают срочно на выносную станцию на берегу Харитона Лаптева. Нужно было продовольствие подкинуть и одежду. Отдохнули немного, загрузились и пошли. По дороге сели в Дудинке. Забрали еще кое-какой груз, пообедали. У Сереги в Дудинке девушка была — в столовой работала. Он тогда с ней из-за чего-то поссорился. Сначала мы думали задержаться там. Я хотел поспать, а он — побыть с ней. Но раз поссорились, то ему делать нечего. Пристал ко мне: летим да летим. Мне тоже захотелось поскорее кончить с этим рейсом. Ну и полетели.

Через час мотор забарахлил. До сих пор не знаю, что с ним было. Пришлось садиться. Выбрали прогалину и пошли на посадку. Вы имеете представление, что такое лесотундра. Чистых мест в лесу мало. Разве только замерзшие озерки и речонки годятся для посадки. В других местах под снегом черт знает что наворочено: валежник, кривые деревья, кустарник. Мы на такую прогалину и попали. При посадке зацепились за какую-то корягу, которую не приметили сверху, и закувыркались… Я, когда очнулся, позвал Серегу. Он не отвечает. В общем, разбился он. Кабину нам здорово покорежило. Фонарь сорвало. Я сгоряча вылез из машины, сел на снег и только тогда почувствовал, что ходить не могу. Ноги ломит, голова гудит. А был конец ноября, холод адский, ночь скоро. На мне брюки меховые, унты, кожаная куртка. Поползал я еще вокруг, сам не знаю для чего, и опять потерял сознание. Очнулся и чувствую, что куда-то едем. Почудилось, будто с отцом в розвальнях в город едем, как в детстве. Я в деревне рос, на Смоленщине. Ну, кажется мне, что с отцом едем. Отец меня, маленького, брал с собой часто. Закутает в тулуп, посадит в розвальни и едем. Я стал отца звать. Наклоняется тут надо мной кто-то. Мужик — не мужик, баба — не баба. Я нганасан не видел тогда еще. Как во сне. Говорит что-то, а я не понимаю. Одежда, смотрю, какая-то странная. Не знал тогда, что это ихняя парка. Бороды нет. Волосы вокруг лица длинные, из-под одежды вылезают. Я замолчал, начал соображать. Догадался, что меня кто-то из местных подобрал. Сколько мы так ехали, не знаю. Я то очнусь, то опять сознание теряю. Окончательно пришел в себя в больнице. Пощупал — ноги в порядке. Осмотрелся — вижу на соседней койке старик сидит. Обе руки забинтованы. Сестра его с ложки кормит. Лицо будто знакомое. Это он меня и спас. Оказывается, три дня вез. Одежду мне с себя отдал, обморозился сам, а не бросил. Муйко его звали.

Муйко. Однако парень, Виталя Дмитрич, напрасно маленько говорит. Того летчика-то я оленями вез. Сам только маленько тащил. Перва-то я дикого добывать ушел. Один ушел. Три дня ходить мера, от стойбища ушел. Ничего не брал. В лес нарочно ушел. Там голо-мушка была — чум из лесин сделанный, землей закрыт. Этак думал маленько жить, дикого добывать. Сам двумя оленями ходил. Только оленей было. Больше и не надо. Как добыл бы, людей позвал, взяли бы мясо сами. Я маленько не молодой был. Много оленей брать не хотел. Много оленей брать — пасти надо, ловить трудно. Я двух-то на ремне держал. Ходят, копают, ловить-то не надо. Ничего еще не добыл, думал умом — идти землю смотреть. Пошел. Маленько ходил, шум услыхал: будто бубуен где-то гремит: «бу-бу-бу-бу». Однако самолет-то не видал тогда, только вести слыхал, что есть. Потом видал, будто птица большая летит. Близко к земле летит. Упала потом птица. Совсем боялся тогда. Потом думать стал. Подумал: «Не птица это». Смотреть пошел. Сколько-то шел, совсем большое железо увидал. Там человек лежит рядом. Стал я тот человек смотреть. Маленько не мертвый, живой. Лопоть [одежда] совсем худая.

Видом-то добрая, но не теплая. Сокуй снял, ему одел. Рукавицы от парки отрезал, руки ему спрятал. На санку положил, повез. Перво-то в голомушку повез. Потом думаю: чего туда вести буду. Человек-то умереть может. Надо к людям его уносить. К своим зачем понесу? Кто лечить будет? Надо в больницу везти. Вот я его Дудинку повез. Два оленя силы мало есть. Обоих как уносить будут. Сам перво-то тоже ехал, потом пешком пошел…

День шел как-то. Летчик совсем ум терял. Кричал громко. Я-то думаю кормить надо. Кормить не буду, помрет совсем, замерзнет. Голодный человек сразу мерзнет. Сам-то тоже есть хотел, замерзал. Так идти, чего добудешь? Нет еды. Надо оленя убить. Одного оленя убил. Кормил парня мало-мало, сам ел. У летчика-то нога ломаный совсем. Ходить не может. Однако маленько ел, потом опять ум терял… Опять я-то шел. Санки тащил своим оленем вместе. Так шли… Другой день совсем худо было. Руки-то ничего брать не могут. Замерзли. Я маленько очень тащил, грелся как-то. Парень-то молчит, дышит только. Думал, надо скорей идти, а то совсем душа оборвется… Другой-то день совсем плохо помню. Будто маленько мясо ели, санки тащил мало-мало, однако на станок пришли. Долган там сидел Иннокентий Лаптуков. Тот долган оленями нас в Дудинку-место уносил. Там доктор лечил маленько, правил. Однако меня руки совсем умирай. Пальцы мне резал доктор. Только одной руке три оставил пальца, другой — все отрезал.

Доктор. Чтобы преодолеть инстинкт самосохранения, требуется исключительная выдержка и особые моральные качества. Я потом спрашивал старика, почему он не жалел себя, так старик даже понять не мог, как это можно бросить в беде человека или не сделать всего, что в твоих силах, для его спасения. Тут, пожалуй, основная причина такого поступка в воспитании. Взаимопомощь, независимо от отношений, выгоды и прочего. А летчик поправился. У него были вывихи в коленных суставах. Благодаря старику он не обморозился. Старик здорово пострадал. Я ему ампутировал обмороженные пальцы на обеих руках. Все же он потом приспособился не только ездить, но и охотиться. Крепкий старик.

Доктор был прав. Действительно, старику Муйко и в голову не приходило, что он совершил что-то из ряда вон выходящее. И как ему было понять это, если еще с молоком матери ему было передано, что без взаимопомощи люди не могут жить. Именно не могут. Может быть, в этом причина удивительной жизнестойкости народа, сохранившего свое единство и самобытность, несмотря на малочисленность.

…Наконец долгожданный день наступил. С утра по поселку разнесся слух, что после обеда будет самолет из Дудинки. Начальник аэропорта Иван Семенович расхаживал, облаченный в новую одежду; в столовой готовился особый обед для экипажа.

Самолет прилетел в два часа по местному времени. Он был забит почтой. Пассажиров всего четыре человека. Двое — работники окружных организаций, Борис Осипович и еще один незнакомый товарищ. Он был в туфлях, а не в сапогах, как все добрые люди, и в легкой спортивной куртке, а не в чем-нибудь добротном, вроде кожанки или ватника. Фотоаппараты болтались у него и на груди, и по бокам. Остальной багаж умещался в крошечном чемоданчике и папке.

— Любовцев, — представился он.

— Журналист? — спросил я его.

— Журналист, — ответил за него Борис Осипович.

В доме Алексея мы учинили краткий военный совет. Борис Осипович сообщил мне, что срок пребывания в экспедиции мне продлен до конца октября и что мы будем продолжать работу в Усть-Боганиде — фактории, километрах в шестидесяти от Волочанки вниз по Хете. Журналист, которого я после более близкого знакомства стал звать Володей, а Борис Осипович несколько церемонно — Владимиром Ильичом, проявил желание ехать с нами. Мы не возражали.

На следующий день мы погрузились на буксир, имевший прямо-таки французское название — «Елетивье» (так, кажется, именуется один из притоков Лены), и отбыли в Усть-Боганиду.

Буксир бодро шлепал колесами по глади Хеты и тащил за собой две баржи. Биография у него и у барж была чрезвычайно яркой. Эти суда и тонули, и затирали их льды, и сидели они на мели. Например, два года назад буксиришко с баржами засел на целый год недалеко от Усть-Боганиды, сели на мель они во время паводка, а когда вода ушла, оказались в нескольких десятках метров от берега. Все непосвященные в этот случай приходили в крайнее недоумение и высказывали самые разнообразные предположения о людях, которым удалось «Елетивье» с баржами затащить так далеко от воды. При следующем паводке суда всплыли и теперь честно отрабатывали потерянное время.

На палубе буксира установлена парковая скамейка. На ней мы и расположились. Борис Осипович показывает нам с Володей интересные места и рассказывает о разных событиях, связанных с ними. Ему есть что вспомнить. Ведь на Севере он проработал около тридцати лет. Вряд ли найдется здесь среди нганасан и долган человек, которого бы он не знал. Нганасаны Бориса Осиповича считают великим знатоком генеалогий, обычаев, религии и старого быта. Мне случалось, задав вопрос кому-нибудь из знакомых относительно прошлого, выслушивать следующий ответ:

— Однако тебе в Москву ехать надо. Там Борис-то Долгих искай, его спроси. Он-то это дело знает.

Авторитет Бориса Осиповича весьма помогал и мне в работе. Разбирая различные деликатные тонкости старинных обрядов со стариками или выуживая у них сведения о религии, о которых они рассказывают не очень охотно, приходилось ссылаться на то, что это просит узнать Борис Осипович. Иначе старики старались замять разговор на эти темы.

В Усть-Боганиду мы прибыли уже к вечеру.

«Елетивье» пришвартовался к берегу, чтобы забрать груз рыбы, его закрепили за большой камень, и мы сошли на берег.

— Здравствуй, Нумаку, — приветствовал Борис Осипович своего старинного друга-нганасана, который, как выяснилось позже, ждал его на берегу чуть ли не с утра.

— Здорово, здорово, — отвечал Нумаку улыбаясь.

— Ты совсем не постарел, — продолжал Борис Осипович, забыв об одном нганасанском обычае, — очень хорошо выглядишь.

Веселость Нумаку как рукой сняло.

— Однако ты сам совсем не постарел, век ты молодой, — ответил Нумаку сердито, нерешительно потоптался и пошел к чуму.

О причине внезапного неудовольствия старика я смутно догадывался. Моя догадка подтвердилась, когда Нумаку пришел к нам в дом, где мы разместились, и, сменив гнев на милость, сел пить чай. Видимо, желая показать, что с размолвкой покончено, он сказал Борису Осиповичу утешительным тоном:

— Однако ты мало-мало старый стал. Совсем старик…

И чтобы Борис Осипович не обольщался, добавил:

— Однако умирать время не дошел.

Мне стоило значительного труда, чтобы не расхохотаться. Дело в том, что возраст для нганасан — вещь весьма серьезная. Уважение со стороны молодых и возраст находятся в прямо пропорциональной зависимости. Борис Осипович, отметив цветущий вид старика в присутствии молодежи, с нганасанской точки зрения, погрешил против этики. Нумаку не замедлил ответить «обидой» на «обиду», но поспешил ее загладить. Все же он дал понять Борису Осиповичу, что не простил его до конца. «Умирать время дошел» — было бы наивысшим комплиментом. А его Нумаку отказался преподнести. Борис Осипович по этому поводу сокрушенно заметил:

— А ведь старик мог подумать, что я подшучиваю над его именем. Нумаку — значит молодой.

Обычно день у нас начинался с того, что я затапливал печь. Иногда это удавалось не сразу. Если дрова не загорались с одной спички, Борис Осипович открывал глаза (до этого он делал вид, что спит) и заявлял:

— Ставлю сто против одного, что коробки будет мало.

— Двести против одного, что зажгу с одной, — парировал я.

— Триста против одного, что она никогда не загорится, — включался Володя.

В восьми случаях из десяти дрова загорались со второй спички. Иногда дрова не желали загораться. Тогда Борис Осипович доставал видавший виды нож, самолично строгал лучину, перекладывал дрова и поджигал их с одной спички. Володя высказывал в этих случаях одну и ту же мысль: новичку в науке далеко до доктора наук. А я на его насмешки предлагал самому взяться за это дело. Потом к нам или приходил кто-нибудь, или мы сами шли в чумы «за информацией». Володя увязывался за нами. Без знаний нганасанского этикета ему приходилось трудновато. Он при первом же посещении старика Фадонтэ попал в смешную историю.

Чум Фадонтэ стоял шагах в пятидесяти от нашего жилища. И Фадонтэ и его старухи были очень гостеприимны и просты, однако старых правил. По дороге Борис Осипович наскоро объяснял Володе, как надо себя вести: не обходить вокруг чума, не ходить в чуме сзади костра и не отказываться от угощения. Володя, видимо, смущенный торжественностью момента — он первый раз шагнул под нюк чума, — немного нервничал. Когда мы зашли к Фадонтэ, старик подвинулся на своей половине, и мы с Борисом Осиповичем сели, оставив место и для нашего журналиста. Столкнувшись с теснотой этого жилья, Володя поступил так, как подсказывал здравый смысл. Он не сел рядом с нами, на половину, где было много народа, а уселся на другой половине. Там сидели только две старухи, родственницы Фадонтэ. Старухи, после того как журналист присоединился к их Компании, захихикали и оживленно заговорили. К их беседе присоединились и Фадонтэ, и его жена. Мы с Борисом Осиповичем невозмутимо дожидались конца этого инцидента. История получалась забавная.

Если вы заходите в нганасанский чум и садитесь на половине, где живут одинокие женщины, то это считается проявлением внимания с вашей стороны. Когда одинокая женщина принимает чьи-то домогательства благосклонно, она не покидает своей половины и дожидается, пока ухаживание не приобретет более конкретные формы, то есть искатель ее прелестей не положит свою ногу на ее ногу и тем заявит свои права. Разумеется, этот ритуал жив только в памяти стариков. И сейчас его увидишь не чаще, чем пролетку в Москве.

В данном случае старушки, видимо, вспомнили молодость. Тем более что наверняка на них не было спроса лет пятьдесят, и поведение Володи им льстило. А он, не подозревая о возникшем переполохе, сидел, как истукан, пока мы не позвали его на свою половину.

На следующий же день одна из женщин спросила меня, правда ли, что журналист из Москвы любит приволокнуться за старушками?

— Правда, — ответил я.

— Почему же он ушел вчера из чума Фадонтэ? — спросила она.

— Слишком молоды старухи показались. Он любит постарше.

Дружный смех всех слышавших этот разговор подтвердил, что шутка понята и наш Володя реабилитирован.

Во время визита к Фадонтэ мы с Борисом Осиповичем узнали, что у старика есть идол. Он был каменный. Надо сказать, что нганасаны не обрабатывают камня. Каменный шайтан, или, как его называют, фалы-койка, представляет собой простой камешек, найденный при каком-нибудь особом случае. Фадонтэ нашел своего фалы-койка в брюхе рыбы и решил, что это не простой камень, а шайтан. Другие старики находили идолов во время охоты на дикого оленя, или во время ловли линного гуся, или при иных обстоятельствах. Идолов кормили. Разумеется, кормили символически: кидали под саночки кусок жира и сжигали его. Считалось, что шайтан поглощает еду в виде дыма. Или мазали идолов жиром, или клали жир в нарту шайтана.

Были также у нганасан деревянные идолы в виде человекоподобных фигурок. А некоторые нганасаны считали своими идолами куски метеоритного железа или другие вещи. Борис Осипович тридцать лет назад видел их много. Поэтому его они интересовали не так, как меня. А мне очень хотелось посмотреть, как Фадонтэ кормит своего шайтана, и, если удастся, сфотографировать этот момент. Я решил получить у Фадонтэ разрешение посмотреть на шайтана. Когда старик пришел, у нас состоялся такой разговор:

— Скажи, бойку, это твой шайтан у чума на санках привязан? — спросил я.

— Э-э, — настороженно подтвердил Фадонтэ.

— Ты-то его хорошенько хранишь? — продолжал спрашивать я.

— Э-э, — опять согласился Фадонтэ, не понимая, куда я клоню.

— Кормишь его? — задал я самый важный вопрос и затаил дыхание.

И тут старик внезапно разговорился.

— Однако не знаю, толк-то есть? — сказал он. — Черт знает его, шайтана. Есть ли душа у него или нет? Какая пособка будет ли от него, не знаю. Может, просто камень только так лежит, ничего не делает. Так-то прошу его — давай рыбу. Не дает. Без толку прошу. Сам знаю, скоро рыба будет. Однако без него поймаю. Теперь бы помогал, когда рыба худо ловится.

— Так чего же кормишь его? — спросил я старика.

— Аванс — мера даю. Как аванс в колхозе. В колхозе тоже аванс дают, когда работы нет еще. Может, шайтан поможет когда-нибудь, думаю. Потому даю. Меня ум напрасно так думаю, зря кормлю. Не хочу больше кормить его.

— Неоправданный аванс, — резюмировал Володя этот разговор после ухода Фадонтэ. А мои надежды привезти интересный снимок рухнули.

В один из дней в Усть-Боганиду пришел почтовый катер, на котором Володя уехал на факторию Карго, где, как мы прослышали, был какой-то необыкновенный председатель колхоза. А несколько дней спустя после его отъезда и я покинул Бориса Осиповича на несколько дней: поехал к одному из знатоков фольклора — Ламбоку. Он со своей бригадой находился недалеко от Усть-Боганиды. Бригада состояла из трех семей рыбаков. Один из рыбаков, Деньчуда, недавно заболел. Другой, Мунто, славился среди и авамских, и таймырских, и даже вадеевских нганасан своей необычайной ленью. Когда хотели сказать, что кто-то очень ленив, говорили «Мунто мера», то есть подобно Мунто. Ламбоку обрадовался нашему приезду.

— Теперь однако план мало-мало выполним, — сказал он довольно. — Теперь вместе неводить будем.

Чум Ламбоку был просторным. Он жил в нем только со своей старухой Каты. Одна его половина была отдана целиком в мое распоряжение. Старуха постелила на циновки из тальника несколько шкур, я положил на них свой спальный мешок, разместил в изголовье ложа разные мелкие вещи, и «кабинет» был готов.

К шестам на половине Ламбоку были привязаны старухины шайтаны. Шесты с моей стороны были свободны, и я повесил на один из них фотографию жены. Старуха сначала не обратила внимания на фото. Но на следующий день, когда мы с Ламбоку вернулись с рыбалки, я застал в чуме целую компанию старух, которые внимательно разглядывали изображение моей жены и оживленно переговаривались. Увидев меня, старухи шмыгнули на улицу и разошлись по своим чумам. Я не был расположен к разговорам. Мы с Ламбоку устали и хотели отдохнуть. Ведь работали в основном мы с Ламбоку. Он греб, а один парнишка-школьник, проводивший каникулы у Деньчуды, выметывал невод. Я вытаскивал береговой конец. Мунто для формы держался за него, пока невод не был заброшен, а потом шел за мной, наступая на ноги и дожидаясь, когда я попрошу его посидеть в сторонке. Я терпел его присутствие один-два захода, а затем отсылал прочь. Ламбоку бросал весла, обзывал Мунто ленивым оленем и половинкой человека, но на того брань не действовала. Наши усилия были вознаграждены хорошим уловом: муксуна поймали много.

После ужина, когда мы отдохнули, старухи опять пожаловали в чум. Их было шестеро вместе с женой Ламбоку, Каты. Они некоторое время сидели и разговаривали о шкурах, из которых Каты шила парку для маленького внука, хотя фотография, привязанная к шесту, притягивала их взгляды. Потом Каты, по просьбе одной из подруг, спросила меня:

— Что такое ты принес? Шайтан что ли?

— Шайтан, — ответил я, засмеявшись.

Засмеялись и старухи.

— Может, это тень лица твоей сестры будет? — продолжала любопытствовать Каты.

Тенью лица старики называют фотографии и портреты.

— Нет, — ответил я.

— Тогда это твоя баба будет, — проскрипела убежденно одна из старух.

Я утвердительно кивнул головой.

После моего вынужденного признания старухи насели на меня с бесконечными вопросами.

— Старая, баба-то? — спрашивала одна.

— Еще нет, — отвечал я.

— Баба-то, молодой? — интересовалась другая.

— Да.

— Видом-то большой тебя баба, тебя мера будет? — допытывалась Каты.

Я рассказал, что жена у меня маленькая, мне по плечо. Немного выше нганасанок. Почти такая же.

— У-га! — удивлялись старухи, — зачем такую взял? Брал бы совсем большую, как сам. Наверное, такие бабы русские есть. Как нет, если такие большие люди родятся. Теперь ребята маленькие родится будут, если бабу маленькую взял. Это худо. Большие ребята никого не боялись бы, медведя бы, волка бы убивали без ружья.

— Однако тебя баба совсем мастер, — бормотала про себя третья старуха, ощупывая мою меховую куртку. Совсем мастер шить баба. Совсем маленькие стежки делать умеет, не ленится. Парка-то хорошо делана.

Куртка была казенная, сшитая, конечно, на машинке.

— Однако ребят-то сколько? — спросила Каты.

— Пока нет ребят, — ответил я.

Старухи внезапно замолчали. Потом одна из них осторожно спросила:

— Ты сказал, твоя баба молодая?

— Да.

— Ребят еще нет?

— Нет.

— Однако совсем худая баба, — сказала старуха, и остальные одобрительно зашумели.

— Почему? — спросил я, возмущенный таким выводом.

— Как не худая баба? — заговорила горячо Каты. — Молодая, ребят нет, а с тобой не аргишит. Как можно мужа оставлять? Кто ему еду приготовит, парку сошьет? Только худая баба мужа оставит так.

— Моя жена малыша ждет, — попытался я оправдать свою жену.

— Однако даром беременный, — почти кричала Каты. — Наши бабы век беременный, — однако век аргишат, мужей не оставляют.

Старухи еще долго отпускали в адрес моей супруги нелестные замечания, потом разошлись.

Широко распространенное мнение об апатичности северных народов неверно. Аборигены Заполярья легко возбудимы. Особенно экспансивны женщины. Обычно на стойбище отнюдь не царит тишина. Все время слышатся голоса женщин или просто переговаривающихся, не выходя из чумов, или спорящих. Спорят они до хрипоты. Достается в спорах и мужчинам. Недаром нганасаны считают в числе признаков женственности сварливость.

Сутулость здесь тоже один из признаков женственности. Раньше, как только девочка могла держать иголку, она усаживалась за шитье. В полутемном чуме женщина шила все дни напролет. Спина ее становилась согнутой. Большую часть времени женщины проводили сидя. Поэтому у них выработалась довольно оригинальная поза для отдыха: они встают и упираются руками о колени. Это равно тому, как у нас прилечь.

Жизнь нганасана в прошлом — дорога без начала и конца. В дороге люди родились, в дороге и умирали. Каты не зря говорила мне, что раньше женщины были век беременные. Рожали женщины действительно много. Чумом и детьми ограничивалась их жизнь. Старухи говорят, что молодые женщины стали изнеженными: рожают в больнице, подолгу не работают после родов. Им, конечно, приходилось жить в других условиях.

Придет пора рожать — затопят огонь пожарче, привяжут новый шест вертикально, чтобы роженица могла держаться за него. Какая-нибудь опытная женщина будет помогать, поддерживать ее, когда начнутся потуги (рожали стоя или на коленях). Она и прийти в себя как следует не успеет, а надо уже заботиться о потомстве, о семье.

Тяжела была жизнь у женщины, но не бесправна. В семье чаще верховодила мать и помыкала отцом без пощады. Женщина у нганасан обладала правами, одинаковыми с мужчиной.

…Через несколько дней в бригаду Ламбоку пришел катер за женой Мунто. Катер пришел с акушеркой, которая должна была сопровождать ее в больницу. Пока она собиралась, я торопился настрочить письмо домой, чтобы послать его с катером в поселок.

— Ну, подруга, опять меня обманешь? — спросила у жены Мунто веселая акушерка, усаживая ее в подушки.

Та в ответ смущенно рассмеялась.

— Чем же она вас обманула? — спросил я.

— Да вот, ее постоянно агитировали рожать в больнице, — ответила акушерка. — И постарше ее давно больницы не боятся, а она уперлась. Когда ходила своим предпоследним, я договорилась с ней, чтобы она в больницу приходила рожать. Срок настал, приехала, говорит: «Рожать пора». Мы с сестрой стали быстренько для нее все готовить. Только родильный стол наладили, слышим, в палате ребенок кричит. Бросились туда, а наша красавица сидит, трубку огромную палит, задымила всю палату. Ребенок рядом лежит в шкуру завернутый — словом, без нас обошлась. И не пикнула даже. Это у нее восьмые роды были. Говорит мне: «Теперь домой пойду». Вот дурная голова! Теперь уж я за ней услежу. Тогда за десять минут до родов пришла — теперь я ее за недельку решила прихватить.

Катер понесся по реке, подымая волну. Она раскачала поплавки ставных сетей, накатилась на берег, смывая рыбью чешую. Вся бригада Ламбоку стояла на берегу, провожая катер. Даже Мунто преодолел свою обычную лень и развил бурную для него деятельность. Он уволок подальше от чумов одну из своих многочисленных собак и убил ее, принес в жертву Быдынямы — Воды-Матери, чтобы та дала больше рыбы к возвращению его жены. Ламбоку выругал Мунто, посоветовав ему веселее таскать невод. Ламбоку так рассердился, что Мунто и впрямь немного помог нам — видно, совесть заела.

Сбор материала у нас с Борисом Осиповичем подходил к концу. После моего приезда от Ламбоку прошло около полумесяца. Надо было возвращаться в Москву.

Солнце уже до половины пряталось по ночам за горизонт. Комаров стало меньше. По утрам лужи и болотца в тундре покрывал ледок, прозрачный, как стекло. Утки, гуси, гагары и прочие водоплавающие уже прогуливали свое потомство по реке. Близился отлет птиц. Мы решили не ждать снега. Собрались однажды утром и поплыли на моторке в Волочанку.

Поселок был похож на птичник. Почти около каждого дома был ящик, затянутый сеткой, где гоготали и крякали дикие гуси и утки. Птенцы очень легко приручаются. «Дикарей» держат до октябрьских праздников или Нового года.

В Волочанке мы пробыли несколько дней, пока не появился самолет, на котором мы улетели в Дудинку. В городе кипела жизнь. У причалов порта борт к борту стояли суда. Огромные краны не прекращали разгружать и нагружать корабли. Город торопился строиться, запастись всем необходимым, насладиться последними теплыми днями. Строители, не останавливающие работ и зимой, в любую погоду, сейчас особенно торопились закончить дела, которые будет трудно завершить в холода. Неутомимые дудинцы, несмотря на напряженное время, вечерами высыпали на реку. По Енисею сновали бесчисленные лодки. Речная милиция ошалевала, следя за тем, чтобы они не совались под стрелы кранов, не становились на пути у судов и вообще не создавали беспорядка.

Вечерами порт искрился огнями, с танцплощадок неслась музыка. Казалось, что мы не за Полярным кругом, а где-нибудь на материке. Только вечера для конца августа были холодны.

От Москвы нас отделяли пять часов езды на поезде до Норильска и шесть часов полета через Сыктывкар. Всего одиннадцать.

Как выбирать хорей

Я снова собираюсь на Таймыр. Таймырский отряд, сформированный в нашем институте, отправлялся раньше других. В начале апреля нужно было уже быть в тундре. Если ехать позже, то неизбежны приключения в пути — наступит весна и спутает все карты. Может случиться и так, что застрянешь где-нибудь и просидишь здесь все лето. Это нас не устраивало.

В разгар сборов к нам как-то пришел парень.

— Студент ВГИКа, Тимлин, — отрекомендовался он.

— Чем можем быть полезными? — спросил я его.

— Я должен делать дипломную работу, — объяснил Тимлин. — Очень хотелось бы попасть к какому-нибудь северному народу. Может быть, можно устроиться в вашу экспедицию?

Этого никто не знал. Такие вопросы решает начальство. Получить кинодокументы об экспедиции было, конечно, заманчиво. Но увеличение отряда и груза усложняло работу. Да и парень выглядел несколько хрупким для северных вояжей. Руководствуясь соображениями о том, что впечатление может обмануть (ведь зачастую могучие на вид оказываются весьма слабыми в экспедиционных условиях), я начал переговоры.

Выяснилось, что начальство в принципе не возражает против включения в состав экспедиции кинооператора. Эдди, так звали Тимлина, был в восторге. За время совместного дежурства около разных кабинетов и составления всяких бумажек мы познакомились ближе и перешли на «ты». Эдди был родом из Киева. Побывал в Казахстане, на Урале, кое-где в Восточной Сибири. Увлекался в основном документальными киносъемками.

Наконец формальности были закончены. Эдди зачислили в отряд, и можно было готовиться к отъезду.

И вот наступил день, когда мы отъехали от института на «пикапчике», набитом нашими вещами. Можно было считать, что экспедиция началась…

На следующий день мы уже шли по Красноярску. В Красноярске было пыльно и душно, в меховых куртках мы обливались потом. Потом был Енисейск, Подкаменная Тунгуска, Туруханск, Игарка и Норильск. Енисейск встретил нас свежестью немного подтаявшего снега и тишиной. В столовой аэродрома Подкаменной Тунгуски шум тайги проникал даже сквозь обитые войлоком двери и законопаченные окна. Ветерок был полон запаха хвои. Этот аромат сопровождал нас и в Туруханске. Игарка, как всегда шумная и многолюдная, глянула на нас со всех сторон табличками на всех европейских языках: «Не курить!» В этом городе — культ леса. В Норильске мороз заставил надеть унты, поднять меховые воротники.

В Дудинке старый знакомый — кладовщик аэропорта — скрупулезно расклеил ярлыки на все двадцать мест багажа, выписал квитанции и с некоторым ехидством изрек:

— Что, со своим тезкой Юрием Власовым решил потягаться?

Мне ничего не оставалось, как кротко ответить:

— Снимаем фильм.

— Бандаж купи, — протараторил кладовщик, — а то ничего не снимешь.

Спорить с ним было бесполезно. Сто пятьдесят килограммов на брата при постоянном передвижении по тундре давали ему перевес в этом споре.

— Ну, счастливо. Хороший ты малый, только легкомысленный, — сокрушил меня последним ударом кладовщик.

— Спасибо за благословение, — сказал Эдди.

— Что? — не понял кладовщик.

— Спасибо, говорю, за хорошее напутствие, — огрызнулся Эдди.

Кладовщик молча похлопал его по плечу.

— Идите-ка, погуляйте, ребята, — сказал он, — а то мне надо груз принять.

Мы вышли из кладовки, громко именовавшейся камерой хранения багажа и ручной клади. Эдди ткнул пальцами в табличку с этой надписью и сказал:

— Поэма, а не название. Организация Объединенных Наций — и то всего три слова, а тут, пока прочтешь, на самолет опоздаешь.

Кладовщик был явно задет. Он напустил на себя равнодушный вид и ответил ударом на удар:

— Первый раз на Севере?.. Ясно… У нас не опоздаешь. Денек-другой подождешь вылета, а там и сам не захочешь опаздывать.

— Что, разве наш вылет откладывается? — спросил сбитый с толку Эдди.

— Еще не было такого, чтобы вовремя вылетали, — бросил ему уже на ходу кладовщик и нырнул в клубы пара, окутывавшего дверь.

Мы бросили свои рюкзаки под отличные кресла, совершенно не гармонировавшие с простенькой обстановкой здания аэропорта, стали рассматривать пассажиров.

Погода на Таймыре всегда капризная. Вылеты то назначаются, то отменяются, а пассажиры ждут.

Люди независимо от темперамента становятся похожими на йогов, погруженных в себя и в изучение того, что их окружает. Только неисправимые холерики время от времени навещают для разрядки начальство, столовую и ближайший магазин. Наиболее умудренные опытом спят.

Почти все экспедиционники независимо от профессии выглядели, как родные братья, которых папа и мама облачали в одинаковые меховые куртки, штаны и унты. Мы были одеты так же.

Иногда с улицы вбегал какой-нибудь ошалелый от хлопот человек и деловито осведомлялся:

— Геофизики?

— Нет, — отвечали мы.

— Геологи?

— Нет.

— Геодезисты?

— Нет.

— Зимовщики?

— Снимаем фильм, — поясняли мы и шли с ним, чтобы помочь погрузить в самолет или на машину ящик, контейнер, кучу мешков или что-нибудь подобное.

Кроме ехавших в «поле» были в аэропорту и ребята с какой-то зимовки, ожидавшие вылета на Большую землю. Они, видимо, не кончили праздновать окончание зимовки. Их всех роднило выражение некоторой отчужденности и какой-то растерянности: кончилась зимовка, надо расставаться, а привыкнуть к этому сразу не удается. К тому же суровая и полная большого напряжения жизнь в Арктике делает людей, с одной стороны, отзывчивее, а с другой — более строгими в оценках. «Свои» привычны до мелочей, а те, с кем приходится сталкиваться вновь, часто не походят на «своих».

Зимовщики смотрели на ожидающих пассажиров немного снисходительно. Так смотрят фронтовики, у которых еще гудит в голове от грохота взрывов, на безнадежных тыловиков.

Ребят было легко понять. Через некоторое время и мы, возвращаясь назад, будем также непроизвольно, критически поглядывать на встречных, шуметь из-за мелких проволочек и формальностей, возмущаться разными несправедливостями, которые сейчас кажутся слишком незначительными.

Мы старались не мешать этим парням, которые оккупировали целый угол, где о чем-то бурно спорили, обнимались, стучали кружками и пели. Они прощались со своим миром.

Дожидаться вылета слишком долго не пришлось. В самый разгар беседы с пришедшими проводить нас друзьями диспетчер высунул голову из своего окошечка и закричал:

— Эй, ребята! Опоздаете в Волочанку! Посадка уже кончается.

Мы ринулись к камере хранения багажа и ручной клади. Она была закрыта и аккуратная мастичная печать красовалась на пробое увесистого замка. Я побежал на аэродром искать кладовщика. Эдди с друзьями помчался в столовую. Наконец я увидел, какой выскочил с нашими друзьями из столовой и затрусил к зданию порта. Мы вторглись во владения кладовщика и выбросили на улицу все вещи. Кладовщик сразу же куда-то исчез. Пока мы соображали, как лучше доставить оборудование к взлетной площадке, где работяга «ЛИ» уже прогревал моторы, он лихо подкатил к нам на грузовике и молча показал рукой на кузов.

Машина, буксуя и зарываясь в сугробах, медленно ползла к самолету. Я не выдержал, соскочил с подножки и побежал напрямик. Дверцы были закрыты, трап убран и пропеллеры уже подняли настоящую пургу. Я отчаянно застучал кулаком по брюху машины, неотрывно глядя на фонарь пилотской кабины. Оттуда высунулась чья-то голова, моторы рявкнули и смолкли. В этот момент подоспел грузовик с нашими вещами. Дверца самолета открылась, и в ее раме появилась фигура знакомого мне еще по прошлому году пилота.

— Куда собрался без меня? — опередил я его своим вопросом.

— В Волочанку лечу… Тебе куда надо?

— Туда же… Загружай, — сказал я своим друзьям. Пока мы забивали хвост самолета ящиками, вышел командир экипажа и стал придирчиво допрашивать нас — записаны ли мы в рейс, сколько груза и т. п.

— Есть, есть, все есть! Кучи бумаг есть! Только порядка нет, — огрызался на его слова Эдди.

Командир в конце концов смутился. Я для порядка показал своему знакомому пилоту билеты и прочие бумаги и на прощание пожал руки друзьям.

Нганасанская столица с воздуха выглядела в виде цепочки черных пятнышек на снегу. Самолеты садятся в некотором отдалении от поселка на площадку, покрытую многометровым слоем снега.

Самолет резко пошел вниз. Под нами промелькнули жилые дома, больница, интернат, здание исполкома и комитета партии. Потом появилась панорама зимней Хеты, земля приблизилась, и еще через мгновение колеса стукнулись о лед.

Нас ждали. Пока открывали дверь и приставляли лестницу к самолету, подполз трактор, волоча сани, на которых сидело множество знакомых. Мы с трудом вырвались из дружеских объятий, чтобы выгрузить багаж. Правда, нам его выгружать не пришлось. Наша роль свелась только к указаниям, где что лежит.

Все задавали один очень трогательный вопрос:

— Ну, как съездил?

Видимо, к тому, что я прописан в Москве, здесь относились несерьезно. Все и раньше поговаривали, что необоснованно считать меня москвичом, так как я полгода обретаюсь за Полярным кругом. Многие советовали даже перевезти сюда семью. Количество нашего груза вызвало веселое оживление у присутствующих.

— Все-таки решил переселиться! — сказали друзья.

— Снимаем фильм, — уже привычно отвечал Эдди своим новым знакомым…

Хосю приехал в поселок, как только узнал о нашем прибытии. Он был оленевод. Старики говорили, что уже сейчас он знает дело, а ему всего двадцать лет.

На Хосю всегда можно положиться. Он сказал, что лучше всего добраться до стада Боло, самого дальнего от поселка, по бригадам. Мы не стали спорить, и он уехал за оленями и нартами для нас. Он должен был вернуться через день. У меня было время для поездки к своим знакомым на ближайшую зимовку. Упряжку было достать несложно — из тундры каждый день кто-нибудь приезжал и задерживался на день-другой. Эдди остался готовиться к съемке. Ему нужно было размотать пленку, привезенную большими концами, проклеить все щели кинокамеры пластырем, чтобы во время пурги снег не забивался в них, проверить звукозаписывающую аппаратуру.

Выехал я один. Погода была отличная. Олени бежали хорошо. Так продолжалось половину дня. Потом упряжка стала заметно сбавлять темп. Небо все плотней и плотней забивало тучами.

На душе сразу стало легче, когда олени стали задирать головы и нюхать воздух. Значит, жилье чуют. Теперь можно не останавливать упряжку и не искать дороги.

Немного мело. Не по-настоящему мело, когда пурга валит с ног и приходится ложиться между оленями и поглубже зарываться в снег, а так, слегка поддувало. Нужно было только время от времени соскакивать с нарт и тыкать рукой в снег. Мягко — дороги нет, потверже — значит, наезжено.

Скоро сквозь снег стали проглядывать силуэты домов. Зимовка. Олени, как будто читая мои мысли, стали около крыльца моего приятеля без команды. Я завязал за копыто вожжу, бросил хорей и стал разгребать ногами снег, чтобы открыть дверь. Она поддалась с трудом. Я протиснулся в сени, рванул дверь комнаты и ослеп: очки мгновенно запотели.

— Борисыч! — радостно завопил Юрка. — Откуда приковылял, старина?

— Из тундры, как видишь, — сказал я, выпутываясь из своих меховых одежд.

— Давай, давай к печке! — суетился Юрка.

— Олени там у меня, — сказал я ему, — мне с ними распорядиться надо, сгонять за реку, чтобы попаслись.

— Сделаем, — заверил он и, не попадая в рукава куртки, выскочил на улицу.

Вернулся он слишком быстро. Для того чтобы повести оленей за реку, требовалось около получаса.

— Ты куда оленей дел? — спросил я его.

— Не волнуйся, устроил я твоих рысаков, — успокоил меня Юрий, — здесь, под навесом, привязал и комбикорма им насыпал.

— Так не будут есть, наверное, — сказал я.

— Ничего, сожрут. К нам народу много ездит. Мы специально для оленей комбикорм привезли. Едят.

Меня все-таки одолевало сомнение. Я вышел под навес. Олени сгрудились около железной ванны, куда Юрий насыпал комбикорм, и дружно жевали.

По-настоящему я почувствовал тепло, когда вернулся в дом. Пальцы на руках и ногах приятно покалывало. Подсел поближе к печке, на дрова, и стал шевелить кочергой угли.

Юра выдвигал из-под кровати какие-то ящики и чемоданы и вываливал из них на стол то консервные банки, то бутылки, то какие-то свертки.

— Сейчас мы с тобой коктейля хватим, старый ты бродяга, — орал он возбужденно, — а то на вахту скоро. Нас теперь на зимовке семеро.

Сев за стол, я еще раз убедился в Юркиной щедрости. Он выложил все, что сберегал к собственному дню рождения. Я запротестовал против такого излишества. Мы с Юркой отобрали из кучи, которую он навалил на стол, несколько банок с маринадами, вытащили из кладовки здорового чира. Юрка разлил по колбам спирт. Затем стал разводить его какими-то жидкостями.

Мы уже заканчивали подготовку к трапезе, когда в сенях кто-то завозился и на пороге появилась фигура в парке.

— Эгей, да это Магеллан тебя почуял, — сказал Юрка. — Входи, входи, старик.

Я очень обрадовался приходу старика. Мы с ним не виделись целый год. Он был очень стар. Близких родственников у него не было. Старик получал пенсию и немного работал на полярной станции — резал лед, из которого топили воду, чинил мелкие деревянные вещи. Ребята на станции менялись из года в год, а Магеллан оставался. Зимовщики его любили, и он отвечал им полной взаимностью.

Кстати, настоящее имя старика было отнюдь не Магеллан, а Боколю. Магелланом окрестили его мы с Юркой, и это имя привилось. Как-то разговаривали со стариком о том, сколько ему приходилось странствовать в течение жизни. Получалось около тысячи километров в год. На первый взгляд вроде бы немного. На самолете такое расстояние можно пролететь за час, на поезде — сутки и даже пешком — месяца три. Нганасаны же путешествовали не для удовольствия и не налегке.

Раньше они жили небольшими группами по пять-шесть семей. В таких группах все были связаны кровным родством. Стойбище обычно состояло из двух или трех чумов. Иногда и семей и чумов на стойбище было побольше. Оленеводство у нганасан было развито слабо. Оленей держали столько, сколько требовалось для того, чтобы аргишить. Кормились главным образом диким оленем, которого еще много и теперь на Таймыре. Каждую весну дикий олень уходит на север. Нганасаны кочуют, несколько опережая стада дикого оленя, и на переправах крупных рек бьют его.

Санные караваны нганасан, набитые скарбом, были в постоянном движении. На одном месте обычно сидели недолго. Мужчинам приходилось особенно много путешествовать — охотиться, разведывать пастбища, места поколок (добычи дикого оленя на речных переправах) и рыбные места, ловить линных гусей. Не менее тысячи километров пути в год приходится делать каждому нганасану.

Мы все же решили с Юрой остановиться на этой цифре. Перемножили тысячу на восемьдесят лет, прожитых Боколю, и оказалось, что он переплюнул Магеллана. Если бы он вел свой аргиш по экватору, то его след дважды опоясал бы земной шар. Вот поэтому мы и окрестили старика Магелланом.

Старику имя нравилось. Он даже высказался, что мать подземного льда — Сыраданямы, наверное, еще долго будет искать старика Боколю и изрядно поломает себе голову, пока поймет, что Магеллан и есть Боколю, и заберет его в Землю мертвых. Он теперь представлялся новым людям как Магеллан.

Старик стянул с себя парку, вынес ее в сени, чтобы не оттаяла и не намокла, и присел около меня.

— Ну, с нгуо, как говорят у нас в Заполярье, — наконец возгласил Юрка, — то есть в буквальном переводе с нганасанского языка — с аллахом приступим…

Я заметил, что Юрий за год как-то изменился. Он больше балагурил. Манера разговора его была немного искусственной. Те, кто его раньше не знал, могли бы принять ее за естественную. Я-то чувствовал, что ему плохо.

«Может быть, устал, по дому соскучился», — подумал я.

— Давай-ка выпьем за очаги, около которых ждут и любят нас, — предложил я.

У Юрки дрогнули углы губ.

— Давай-ка выпьем за очаг, около которого ждут и любят тебя, — сказал он мягко, и голос выдал прежнего Юрку.

Я поставил стакан на стол.

— Пора вылезти тебе из скорлупы, — сказал я, — нечего прикидываться умирающим от веселья.

— Давай-ка выпьем, — повторил он. — Сначала выпьем, а потом и потолкуем. Я как-то не могу с духом собраться.

Спирт был слишком крепким. Мы еле отдышались и набросились на вареную оленину.

— Вот что, — сказал Юрий, — я разошелся с Татьяной. Татьяной звали его жену. Она жила в Ленинграде. — Развод получил? — спросил я его, остолбенев от неожиданности.

— Получу, — ответил он твердо.

Я не находил, что сказать ему, а молчать было очень тяжело.

— Ты знаешь, — снова заговорил он, — мне квартиру дали… Вообще, черт знает что за чепуху говорю… Лучше выпьем еще, а потом расскажу тебе все по порядку.

Выпили еще. Но лишний стакан не принес облегчения ни мне, ни ему.

— Пошлая история, — наконец прервал молчание Юра. — Такая же, как у многих бродяг, вроде меня… Трудно, конечно, порознь жить. Вот я и решил Татьяну сюда привезти. После твоего отъезда она как раз и приехала. Работала гидрологом, по специальности. Думал, втянется в работу, приживется. Сначала просто визжала от восторга: тундра, птицы и все такое. А потом работу забросила, со всеми переругалась. У нас ведь, сам знаешь, заставлять работать некому. У каждого есть свое дело, свои интересы. У нас на станции всего семь человек. Если один начинает дурить, всем тяжко приходится… Ну, мы с ребятами — люди свои. Стали за нее все делать. Она меня грызть начала за то, что я еще не профессор и даже не кандидат наук, что платят нам меньше, чем, скажем, в Антарктике, что мне до диссертации лет пять вкалывать и так далее.

Я прервал его речь, протянул сигарету. Мы помолчали, закурили.

— Я думал, устала она, — продолжал Юрий. — Она ведь в такую передрягу, как эта зимовка, первый раз попала. А тут сначала комары покоя не давали, потом ветрище грянул такой, что мачту повалил. Конечно, надоела ей роба, мытье в тазу. Все это очень понятно. И не таким, как она, все это поперек горла встает. Я и сам часто жду не дождусь отпуска. Она уже через два месяца прямо грезила Ленинградом, телевизором, платьями всякими там… А тут как раз телеграмма пришла. Нам квартиру дали. Очередь подошла, нужно было съездить, чтобы получить. Взял отпуск на месяц. Смотрю — Татьяна с ребятами прощается как будто насовсем. Мне же о своих планах ни слова. Ладно, думаю, разберемся… Приехали в Ленинград, получили квартиру. Знаешь, как там, на материке, бывает — родственники всякие, друзья. Провертелся я кое-как весь отпуск, купил разную мебель…

Тут у меня и отпуск кончился. Назад надо. А она и не собирается. Как только завел речь об отъезде, тут и начался основной шум. Мало того, что сама отказалась ехать, требовала, чтобы и я остался. Сам понимаешь, это невозможно было. Все равно мне жить без Севера нельзя. Не потому, что договор о трехлетием сроке, не потому даже, что я просто люблю Север, не потому, что здесь труднее, чем на материке, а стало быть, и интереснее. Просто не могу я себе представить жизнь без того, чтобы не вгрызаться в неизвестное все дальше и дальше и не узнавать все больше и больше о том, что тебя интересует. Знала ведь Танька, что все равно я уеду. Знала, что я связан с Севером, когда мы еще пожениться собирались. Все знала…

Сходили мы в управление. Поговорили. Ее освободили от работы на зимовке. А что ей в Ленинграде делать? Собрался уезжать. Она как-то странно себя повела. Не то что бы рада, не то что бы очень огорчена. Меня это просто подкосило.

Ну, как всегда, договорились писать. Сам знаешь — сюда почту можно сбросить, отсюда — редко удается переслать на материк что-нибудь. Вот так я и ждал писем по три месяца, а получал их преимущественно от матери. Писала и Татьяна немного, да только чушь разную… Так год прошел. Пришлось еще немного задержаться, пока на время отпуска мне смену не прислали.

Решил я ничего не сообщать о приезде — сюрприз сделать. И сделал себе. Прямо с аэродрома приехал домой. Звоню. Спрашивают: «Кто?» Отвечаю: «Телеграмма». И открывает дверь мне какой-то юноша в пижаме. Вот так… Пошло до ужаса. Банально и пошло…

Ну, Татьяна потом к матери моей приходила. О чем-то с ней толковала. Меня, видно, побоялась разыскать… Главное, как она могла? Ну, ладно. Что об этом говорить. Стало быть, могла… Я уехал сразу… Письмо мне прислала. Не хочу читать. Трогать даже его не хочется. Забери-ка его, отошли обратно.

Его речь прервал резкий звонок будильника.

— Вот и на вахту пора, — сказал Юрка и стал одеваться.

— Пойдешь на площадку? — спросил я его.

— Ага, — ответил он.

— Давай я тебе помогу, а то пуржит здорово.

— Ну уж нет, — рассмеялся он. — Знаю я тебя, слона. В прошлый раз термометры на снегу не удалось раздавить, теперь хочешь наверстать упущенное?

После его ухода я развалился на кровати и стал перелистывать регистрационные журналы, лежавшие в строгом порядке на тумбочке. Под ними находилась пачка бумаг, присланных из управления. По одному заключению на каждый месячный отчет. Конец у всех был трафаретный: «…работа выполнена безукоризненно» или: «…выносится благодарность младшему научному сотруднику Ланкову Юрию Николаевичу».

— Однако в мою голову маленький весть пришел, — заявил доселе сидевший тихо Магеллан. — Знаешь, как хорей выбирать надо? Долго выбирать. Какое-то дерево, как увидят, сразу-то не берут. Только дрова, не глядя, брать можно. Дрова-то сгорят — новые возьмешь. Хорей-то бросать не будешь, как дрова. Одно дерево увидишь — совсем хорошее, глазами смотреть хорошо. Совсем брать захочешь. Однако лучше смотреть-то будешь и не возьмешь его. Душе близко не будет… Какое-то найдешь, глазами ничего худого не увидишь, станешь хорей делать — и не получится хорей. Или тяжелый будет, рука держать не захочет, или кривой станет скоро. А надо хорей такой держать — совсем хороший… Таково же и ны [женщину] искать надо. Какую возьмешь, так и жить будешь.

Старик был прав по-своему, Юрка — тоже. Я знал, кем для него была Татьяна. Я помню, как он рассказывал о ней: «Мы с ней на третьем курсе учились. Раз я ее уговорил уехать вдвоем на пару дней подальше от города… Добрались до прекрасного места: лес, озеро, речка… Разбили палатку. Утром пошли рыбу ловить вверх по реке. Километров пятнадцать отмахали. Повернули обратно — она еле плетется. Потом сорвалась в воду, промокла, продрогла, из сил выбилась. Слабенькая была. Я пожертвовал частью своей амуниции, завернул в солдатское одеяло и понес к палатке. Сначала она хорохорилась, порывалась идти сама. Потом пригрелась на руках и заснула. Проснулась уже в палатке…»

Говорил он о ней всегда мало и кратко. Но его слова звучали посильнее поэм.

— Ты слушай меня-то, — продолжал свое старик, — положи мою говорку в ухо. Пускай она у тебя в голове останется. В старое-то время чум баба хранила. Мужик еду искал. Дикого добывал. Гусь добывал тоже, рыбу ловил, куропатка ловил. Совсем охотники долго ходили. Как уйдут далеко, так бабы ждут в чумах. Не гостевать же ходили они, всем еду добывали охотники. Как баба чум бросит, если и ждет долго? Не бросит… Однако бывает, мужик-то совсем хороший охотник. Все стойбище кормит. А бабу совсем плохую найдет. Пускай много оленей добудет, она запас не оставит, парки не сошьет, будет он голодным сидеть, раздетый будет, даром добытчик хороший. Всю жизнь баба делает.

Старик был прав. Только у нас — горожан — еда и одежда не главное. Понимает ли он это?

— Однако бывает, первый-то хорей все равно худой, — прервал опять мои мысли старик, — однако тогда ум придет, хороший какой-то найдешь. Ученый ты будешь тогда.

Старик опять был прав.

— Мы еще с тобой поживем, старик, — перебил я его рассуждения.

Он вскинул на меня удивленные глаза, подумал немного и ответил:

— Однако умирать скоро не будем…

— Конечно, не будем, и никому не дадим захиреть, — раздался с порога веселый голос.

Это был Серега, только что сменившийся с вахты. С ним пришли остальные ребята, с которыми я еще не был знаком, — новая смена.

Мы сели за стол, и через полчаса на нем ничего не осталось.

Пурга к ночи утихла, как и обещали зимовщики. Я выехал обратно и добрался без приключений…

У Эдди сидел Акай. Он был хмур. Голова его была почему-то перевязана платком.

— Чего голову завязал? — спросил я его с порога.

— Болит, — ответил он кратко, не вытаскивая изо рта трубки.

— Тут без тебя целая баталия произошла, — сказал Эдди.

— Прямо африканские страсти за семьдесят вторым градусом северной широты.

Акай только хмыкнул, но не поддержал разговора.

После беседы с Эдди выяснилось, что Акай крупно поссорился со своей старухой Чаре. Накануне он взял из домашней кассы какую-то сумму денег и отправился в магазин, чтобы купить себе несколько рубашек. Намерения были самые благие. Но старик встретил по дороге своего приятеля, приехавшего от стада, и решил отпраздновать это событие. Его приятель тоже приехал в поселок с самыми серьезными планами, но искушения преодолеть не смог. Они купили несколько бутылок красного вина и, чтобы укрыться от глаз своих благоверных, уехали на одной упряжке в тундру. Там они отыскали полуповаленную лиственницу, корневища которой образовали хороший ветровой заслон, и принялись за бутылки. Натаку, ехавший в поселок мимо этого места, застал их уже распевавшими песни. Добродетельный Натаку подъехал к ним и спросил, чем они здесь занимаются. Подгулявшие старики ответили, что они решили покинуть своих старух и поселиться здесь. Натаку пришел в ужас. Он решил, что они замерзнут, если останутся под кровом этого корневища. Он спрашивал их, как же они собираются здесь обосноваться, если у них нет даже теплых шкур — нюков для чума.

— Наплевать на нюки, — отвечали старики, — зато здесь шестов навалом, — и показывали при этом на многочисленные корни, отдаленно напоминавшие остов чума.

Натаку решил, что ему стариков не уговорить. Он погнал упряжку к поселку, и скоро слух о буйстве Акая облетел всех. Гнев жены Акая, Чаре, был неописуем. Она, даже не надев теплого комбинезона поверх тонкого домашнего, взяла у кого-то оленей и помчалась на розыски главы семейства. Можно представить, каково было старикам, когда они увидели Чаре. Она действовала решительно и сурово. Бунт был мгновенно подавлен с помощью увесистого хорея. При этом пострадала не только голова Акая, которую супруга украсила солидной шишкой, но и ребра его собутыльника. Когда сопротивление стало невозможным, старики покорно воссели на нарту и под конвоем возвратились в поселок. Чаре под взглядами десятков любопытных глаз ушла в чум, заявив, что Акай может отправляться куда угодно.

Бедняга пришел к нам. Он повязал голову платком, чтобы все знали о скверном нраве его половины, и решил у нас же заночевать. Мы выделили ему надувной матрас и одеяло. Он улегся на полу и затих.

Не прошло и часа, как явилась с визитом Чаре. Она тревожно оглядела наше обиталище и вздохнула с облегчением, увидев Акая за ящиками. После этого на его ушибленную голову обрушился такой поток брани, что он даже глаза закрыл. Чаре кричала так громко, что на улице всполошились собаки и стали лаять на наши окна.

Чаре выпила предложенный стакан чая и ушла, вызывающе гремя медными украшениями. Акай после ее ухода ободрился, сел и попросил чаю.

— Где ты нашел себе такую старуху? — спросил я его. — Наверное, все стойбища объехал, пока отыскал эту Сигены.

Я был здорово рассержен на Чаре за шум в нашем доме и поэтому позволил себе так нехорошо ее назвать: сиге — по-нганасански означает некое сверхъестественное существо с одной рукой, одной ногой, одним глазом и огромной глоткой, пожирающее людей, если они подвертываются. То есть я назвал ее людоедкой.

Акай обиделся.

— Однако моя старуха совсем хорошая, — заявил он.

— Ты не сердись, — попросил я его, — я пошутил. Расскажи лучше, где ты старуху себе нашел.

— Ладно, — согласился старик.

Он поставил рядом с собой чайник, чтобы, не отвлекаясь от рассказа, можно было попивать чай, забрал у меня пакет с табаком под тем же предлогом, подложил себе за спину спальный мешок Эдди и начал:

— Я молодой совсем красивый был. Беда, как девки любили. Парка-то вся в украшениях была. Косы длинные носил. Всякие кубын [украшения], что в волосы заплетаются, прямо голову отламывали. Сколько мне кубын девушки дарили. Отец мой беда бойкий человек был. Такой был мастер дикого добывать! Все люди с ним хотели аргишить: знали, что голодные сидеть не будут. Однако аргишили мы четырьмя чумами. Пер-вый-то чум отца нашего, второй — отца моей матери, третий — брата матери, четвертый — брата отца. Так вместе жили. Дикого оленя добывать для моего народа — главное дело. Тут всему мой отец голова был. Все его слушались, когда дикого гоняли. Брат матери старший был однако пастух хороший. Так оленей пасти умел, что не пропадали совсем, не терялись. Волки их не задирали, с дикими не уходили наши олени. Совсем он быстро бегать умел. Мать матери всю еду делила, что добудут, рожать бабам помогала… Так мы жили.

Я-то, как до времени жену искать дошел, маленько мастер стал. Учился как-то у своих. Все делать умел, фонка [копья], санки, динта [луки]. Все умел. Дикого тоже гонять мастер был. Как дикий на переправах плавал, то больше отца добывал дикого… Гостевать любил тоже. Пускай три дня ехать надо в гости, все равно ездил. Как услышу, что девка у кого-то есть красивая, к ней еду. Жену брать из рода отца и рода матери нельзя. Родные они. Даже просто баловать с ними нельзя. Другие-то роды дальше стояли. К тем девушкам ездить надо было.

Как-то много народа в одно место собралось. Нарочно приехали. Хотели праздник делать. Так делают, когда солнце приходит. Собираются все — парни и девки играют. Сколько-то дней так стояли. Танцевали. Потом как-то аргиш пришел. Большой аргиш. Пять чумов поставили. Люди говорят: «Это люди из рода Чунанчера пришли. Самый старик-то Хендир — бубен значит. Совсем большой шаман. Девка у него беда красивая». Я-то, как услышал, сразу девку смотреть захотел. Пошел гостевать к ним. В чум пошел. У старика-то Хен-дира совсем кости большие. Высокий человек. Баба его худенькая, маленькая. Девка-то, правда, беда красивая. Лицо-то маленько толстое, на щеках-то через кожу кровь видно. Я девку-то спрашиваю:

— Твое-то имя как будет?

— Чаре, — говорит.

— Что танцевать не идешь? Пойдем, танцевать будем.

Ничего не говорит. На землю смотрит. Ушел я.

Ушел-то я ушел, в других чумах гостевал, меня отец позвал. Позвал, говорит:

— Нянту [парень], ты эту девку брось. Ее тут один взять хочет. Тоже мало-мало шаман будет. Совсем бойкий человек. Смотри, твою душу оторвать может.

Тут совсем рассердился я. Думаю: «Пускай душу оторвет, однако девку ему не отдам». Сам-то молчу, отцу ничего не сказал. Опять с парнями пошел играть.

Тут скоро шаманить начали. Всего-то три шамана были. Один из рода Нгамтусуо — самый большой, другой-то Чунанчера — Чаре отец, третий-то маленько не старый. Говорили, из рода Нюнонде, бойкий человек. Смотрю на него, думаю: «Не дам тебе девку». Он-то последний шаманил.

Как шаманить-то кончили, люди опять танцевать стали. Я сижу. Чаре жду. Нашел как-то среди девушек ее. За руку взял, значит, с собой зову. Только взял, какой-то парень из рода Нюнонде подходит. Подошел, ее за другую руку взял. Значит, тоже с девкой быть хочет. Тут одна старуха подошла. Самая старая из всех. Подошла-то и говорит:

— Однако девку как делить будете? Бороться хотите, что ли? Может, кто-нибудь из вас уступит? Возьмет только что-нибудь у другого, вещь какую-нибудь?

Тот парень-то отвечает:

— Ладно, пускай он девку берет. Только так не уйду. Пускай оленя дает, нож дает, тогда уйду.

Я-то услышал, засмеялся. Говорю:

— У-га, парень! Совсем ум потерял однако! Будто такой девки один олень и нож цена будет? За такую девку всех оленей, что на земле есть, мало отдать (так-то говорю, чтобы ее отец понял, что хочу за нее большой выкуп принести). Ничего тебе не дам, нгандакаи-чуо [безмозглый], бороться с тобой буду!

Парень-то испугался, видно, руку Чаре отпустил, ушел куда-то. Я стою, смеюсь, людям говорю:

— Эгей, видно Нюнонде совсем сердце потеряли, совсем трусы (так-то однако нарочно говорил, зря весь род как обижал, люди-то разные все и в одном роду).

Тут вернулся тот парень, говорит:

— Что слушаете, как ребенок кричит? Ему еще в люльке сидеть надо, а не за девушками ходить. Сейчас я его учить буду. Я шаманил когда, видел, что сегодня у кого-то душа пропадет.

Рассердился я шибко. Кричу ему:

— Врешь, проклятый. Как ни шамань, девку тебе не отдам. Не боюсь я.

Ну, тут все испугались. «Теперь в дело попал парень», — говорят. Однако маленько отступили все. Шаман-то с головы парку стянул, нож взял, себе волосы обрезал коротко. Боялся, что я его за голову схвачу. Мне-то жалко косы резать — молодой был еще, хотел красивый быть. Тут однако бороться стали. Обхватил я шамана за спину, руки сцепил крепко, стал его гнуть разно. Он-то другое решил. Взял меня за волосы, прямо шею ломать хочет. Так мы боролись сколько-то. Потом, смотрю я, силы чего-то только не хватает, горло узкое стало, дышать не могу. Последней силой сжал его, вот-вот повалю. Он однако бросил меня за голову ломать, нож достал. Как достал, я совсем себя видеть перестал — так рассердился. За руку его зубами поймал. Закричал он громко. Ударил я его о землю, ногой еще в грудь ударил. Совсем себя не вижу, нож достал, его убивать хочу.

Тут услышал, как люди кричат, женщины плачут. Ум-то маленько чистый стал. Подумал: «Зачем убивать буду? Нельзя людей своего народа убивать. Как убью, прогонят меня. Буду век в тундре один жить — закон такой».

Лицо в снег спрятал, отдохнул маленько. Потом Чаре за руку взял, с собой повел. Она идет, ничего. Потом говорит:

— Если бы тебя тот одолел, все равно бы с ним жить не стала.

Тут я совсем легкий стал. Будто и не устал. Повел к своим чумам ее. Так в чум брата матери пришел. Говорю ему:

— Пока здесь сидеть будем.

— Ладно, — говорит, — сидите.

Сидели мы там сколько-то, ели маленько, вдруг парень один прибежал нашего рода. Совсем шибко бежал, говорить не может. Потом говорит:

— Однако беда будет. Тот Нюнонде шаманит теперь. Тебя губить хочет, уйди лучше, девку-то брось.

Ничего я ему не говорю. Встал, на улицу пошел. Думаю: «Сгублю проклятого!» Так-то шел, вдруг Чаре отца увидал. Подходит он и говорит:

— Чего закон ломаешь, парень? Зачем мою дочь увел? Брось ее, уходи отсюда.

— Нет, — ему говорю, — не брошу.

— Однако все равно ее заберем, — говорит.

Тут мне в ум пришло, что со всеми не смогу воевать. Однако девку бросать не хочу. Назад пошел. Санку взял. Туда девку посадил. Поехали. Сам не знаю куда поехали. Совсем мы далеко ушли. Снег пошел скоро, пурга стала.

— Хорошо это, — думаю, — теперь след не найдут. Пурга-то совсем большая. Я-то оленей гоню. Упали потом олени. Не идут. Тут мы с девкой в снег легли. Тут-то играли маленько, даром пурга. Спали потом. Проснулись, смотрим — пурга кончилась. Оленей маленько попасли, опять поехали. Все к лесу едем.

Так три дня жили. Ничего не ели. Совсем падать стали. Тогда я говорю:

— Давай оленей убьем. Пять оленей у нас есть. Маленько-то мяса хватит. Пока в снегу будем жить. Тальник соберем, чумик сделаем, шкурами накроем. Может, проживем как-нибудь! Я пока из жил петли сделаю, буду куропаток и зайцев добывать. Или ты к своим хочешь?

— Ладно, — говорит, — давай так жить. Никуда от тебя не хочу.

Стали так жить. Может, два месяца так жили. Совсем голодом сидели. Лесные куропатки пугливые, близко не ходят. Зайцы однако попадают маленько.

Как-то раз сидим — нарты увидели: едет кто-то. Близко подъехал, на нас смотрит. Потом бояться перестал, совсем близко подошел. Говорит:

— Эй, какие вы люди?

— Я — Акай Линанчера, — говорю ему, — это жена моя, Чаре рода Чунанчера.

— Эгей, — отвечает, — слыхал я, как вы в дело попали.

— Ты кто? — спрашиваю.

— Я брат отца твоей матери, — говорит, — со мной пойдемте, будете у меня жить.

Пошли мы. Сколько-то жили у него. Потом скоро мой отец пришел. Потом Чаре отец пришел. Отдал я ему выкуп большой, он Чаре-то тоже оленей дал. Стали мы хорошо жить. Теперь-то совсем долго живем. Самый старший сын тоже старик скоро будет. Его сын-то большой человек — олений лекарь. Так-то.

Старик замолчал. Он вылил остатки чая в кружку, не спеша выпил его, потом поднялся и стал одеваться. Мы ни о чем не спрашивали его. Он так же молча вышел, и нам ничего не осталось, как самим лечь спать.

Утром мы увидели, как Акай поехал куда-то из поселка. Через некоторое время он появился, гоня перед собой с десяток оленей. По бокам маленького стада бежали два парня из геодезического отряда. Акай гордо восседал на нарте, покрикивая на парней и указывая, как гнать оленей. Его, оказывается, пригласили в экспедицию каюром, он должен был доставить оленей на самолетах в малодоступный район…

Мы уезжали одновременно. Хосю приехал за нами.

Через день Чаре, тихо плача, складывала Акаю в нарты запасную одежду, спальный мешок, охотничьи припасы. Старик топтался вокруг упряжки и явно не решался отбыть. Потом, собравшись с духом, отвязал вожжу, тронул оленей и вскочил на нарту. Упряжка понеслась по заснеженной реке. Чаре кусала стиснутые пальцы, глядя ему вслед. Когда Акай скрылся за поворотом, старуха закричала и плашмя упала на снег, задыхаясь от крика. Ее сухое тело корчилось в конвульсиях. Лицо напоминало трагическую маску.

Мы подняли ее, унесли к себе и стали отпаивать бромом и валерьянкой. К вечеру она перестала плакать, поплелась в чум и села шить Акаю парку.

— Вот так же, наверное, голосила Пенелопа, когда ее беспутный Одиссей отбывал на неопределенное время, — сказал Эдди, усаживаясь на нарте. — Поплакала, поплакала, а потом утерла краем туники нос и принялась прясть ему нитки для носков… И как это старики ухитрились сохранить такую горячую привязанность на этих холодных широтах?

Олени уходят на север

В начале мая, перед тем как солнышко перестает скрываться, бывают удивительные закаты. Светило плавно погружается в синь горизонта, окрашивая нижний край свода красным золотом, и отмечает место своей ночевки трепетно горящим факелом.

Хочется повернуть упряжку и гнать ее к солнышку под арками радуг на ясном небе. Но наша дорога не на запад. Мы едем на север. Все время на север. У Хосю хорошие олени. Обычно весной они очень слабы: гололедица, бескормица сильно истощают их. Весной на оленях плохо ездить. Только рачительные пастухи держат оленей в теле и весной. Хосю молод, но оленевод он отличный. Он имеет кое-какие планы относительно собственного семейного устройства. Планы эти, по его словам, должны осуществиться в самые ближайшие дни. Больше он ничего не говорит.

Впереди нашего аргиша едет одноногий Фантуй — старший брат Хосю. Человек он очень веселый, общительный и с юмором рассказывает о том, как потерял ногу.

…Ему было около года, когда он начал ходить. Ковылял потихоньку по материнскому чуму и совался куда не следует. Любопытный был, как и все ребятишки этого возраста, всюду лез. В чуме, как известно, особенно развлекаться нечем. Детей — самых энергичных и неутомимых исследователей — всегда привлекает огонь. Маленький Фантуй поплатился за это увлечение. Он сжег ногу и получил в связи с этим событием имя Жженый. Мальчишка чуть не умер. Огонь спалил ему мышцы и сухожилия. Нога скрючилась и не разгибалась. Его отец хотел разогнуть ногу силой, но потом раздумал— не хотел мучить парня. Все думали, что он умрет. Но Фантуй выжил.

Для кочевых охотников физическая неполноценность— огромное несчастье. Первобытное общество не могло содержать большое количество иждивенцев. Если человек не умрет сразу, когда покалечится, то все равно долго не протянет, так как не сможет трудиться наравне со всеми. Каких-нибудь пятьдесят лет назад у некоторых северных народов старики, одряхлев, покидали этот свет с помощью своих сородичей. Старость неизбежна. А с ней неизбежна нетрудоспособность. Скорее всего именно сознание своей беспомощности толкало стариков на добровольный уход из жизни. На первый взгляд это может показаться парадоксальным. Ведь стремление жить бывает сильнее всего, не говоря уже о доводах рассудка. Но именно жизненный инстинкт побеждает стремление жить. Это не абсурд. Отношение к своему роду как к святыне, сознание того, что с освобождением от лишних ртов роду будет жить легче, обусловливало финал жизни стариков. В этом мире остаются их дети, а сами они переселяются в иной, где опять станут молодыми. По старинным верованиям нганасан, эта мечта исполняется после смерти. В земле мертвых все становятся молодыми.

В наше время от тех дней, когда старики умирали не своей смертью, когда из близнецов в живых оставляли только одного — сразу несколько младенцев не могли выжить, у нганасан сохранились только глухие предания. А вот о том, как люди умирали из-за незначительных увечий и какое нелегкое детство ждало тех, кто выживал, помнят хорошо.

Мальчишки вносили свою лепту в хозяйство лет с семи: помогали женщинам собирать топливо и таскать лед, потом ставили петли на куропаток и зайцев, помогали караулить стадо, добывали линную птицу. В этом возрасте Фантуй ничем не отличался от своих сверстников. Отец сделал ему протез — хитроумное деревянное приспособление. Фантуй говорил, что его постоянно приходилось переделывать и совершенствовать: во-первых, рос он быстро, а во-вторых, отцовская конструкция его не удовлетворяла… Теперь искусственная конечность Фантуя довольно сложна. Она идеально подогнана к его фигуре. На конце ее имеется целое устройство, чтобы не ломать наст и не проваливаться в снег.

Тот, кто был летом в оленьих стадах, знает, сколько пастухам приходится ходить и как быстро бегать. Фантуй — пастух. И бегает он неплохо. Просто трудно представить, сколько потребовалось силы воли и сколько надо было тренироваться, чтобы научиться всему этому.

Фантуй часто оборачивается к Эдди и что-то говорит смеясь. Упряжка Эдди привязана к нарте Фантуя. Хосю едет последним. Он подгоняет свою упряжку к упряжке Фантуя, чтобы слышать, о чем он говорит.

— Как не может быть? — смеется Фантуй. — Я-то знаю. Ну, только что родившихся не запомнишь сначала. А через полгода всех знаю.

— Не может быть, — не верит Эдди.

— Ну, как не может быть? — опять смеется Фантуй. — Вот представь себе, сколько у тебя вещей? Больших вещей, мелких. Подумай, сколько ты их знаешь. Может быть, больше шестисот.

— Вещи разные, а олени одинаковые, — говорит Эдди.

— Ну, нет! Олени все разные. Вот смотри — у меня в упряжке пять оленей. Все разные.

— Одинаковые, — возражает Эдди. — Все комолые, рост одинаковый почти, цвет шерсти тоже одинаковый. Как отличишь?

— Эбэй! — притворно испуганно восклицает Фантуй. — Это с глазами худо?.. У всех морды разные. Это с непривычки так кажется. Когда к нам в райцентр первый раз лошадей привезли, то я тоже думал, что одну от другой не отличить. Однако ошибался. У оленей морды разные, как лица у людей. И характер у них непохожий.

Олени вырываются на лайду — ровную площадку, которой, кажется, нет конца. Резкий шквалистый ветер дует настойчиво и неослабно.

Теперь ветер будет помогать правильно выбирать дорогу. Когда едешь по лесотундре, ориентироваться легко. А вот, когда пересекаешь большие ровные участки тундры, зацепиться взглядом бывает не за что. Если солнце стоит высоко, то сзади ли, спереди ли, сбоку ли, где-нибудь на горизонте всегда маячат хребты. Можно ориентироваться и по ним. Правда, удобнее ехать, когда твоя цель близка от хребтов. В ином случае можно немного и поплутать по тундре. Сейчас солнце за горизонтом. Помогает только ветер. Обычно на нарте сидишь, не меняя положения, и ветер попадает все время в одну точку. Например, в щеку. Вот и гонишь упряжку так, чтобы ветер попадал только в щеку. Но ветер может перемениться. За этим надо следить и постоянно вносить поправку в свои расчеты. У тундровиков это входит в привычку. Они даже не замечают, как подправляют бег оленей при изменении направления ветра. Многое, правда, зависит и от оленей. Точнее, от передового. Фантуй, безусловно, прав: характер у оленей разный. Но главное не характер, а выучка.

Фантуй опять оборачивается к Эдди и что-то рассказывает ему. Хосю вновь подъезжает поближе, чтобы послушать Фантуя.

— Вот, — говорит Фантуй, — смотри. Мой передовой авка. Я его теленком взял, из рук кормил. Он у меня умный, как человек. Всю дорогу его хореем ни разу не тронул. Чуть шевельнешь ремнем — сразу понимает. Совсем из сил выбиваться будет, все равно не остановится. Любит меня.

— Ну уж и любит, — возражает Эдди, — просто выучил ты его так.

— Выучил, как всех учат, — отвечает Фантуй.

— А как всех учат? — спрашивает Эдди.

— Очень просто… У нас оленей запрягают первый раз полуторалетних. Сначала ставят в середину к старым ездовым оленям, чтобы не путал упряжки. Бывает, олень пугается, идти не хочет. Как немножко привыкнет, так его слева — на место передового — запрягают. Тут и начинается учеба. Влево заворачивать оленя легко— потянул ремень, он сам и заворачивает. А вот вправо— потруднее. Тут ему нужно сперва хорей к морде приставить, чтобы его пугался, и хлестать ремнем вправо сильно. Потом привыкает. А главное — должен привыкнуть совсем прямо бежать, куда направят. Тогда кружить не будет.

У меня передовой хороший. Он очень красив. Это кастрированный бык. Окраска его не сероватая, как у всех оленей, а пестрая. Его так и зовут Пестрый. У него огромные и ветвистые рога. Он бежит, легко неся голову, и время от времени хватает губами снег. С таким передовым можно не тревожиться о дороге. Он бежит по стрелочке и ведет за собой всю упряжку. Олень, запряженный с правой стороны, тоже хорош. Тянет на совесть. В корне два бычка послабее. За ними нужен глаз да глаз. Чуть дашь волю — отстают, и основной ремень упряжки начинает их бить по ногам, а постромки путаются.

Нганасанская упряжка создана по общему на Севере принципу. К обоим полозьям нарт на передке привязано по челаку — блоку, в который пропущен основной ремень. Концы ремня закреплены в лямках крайних оленей. Олени в середине упряжки тянут постромки, закрепленные на скользящих по основному ремню челаках. На каждого оленя одевается лямка. Совсем как у бурлака — через плечо. Если олень начинает тянуть слабее, то остальным приходится тяжело. Они вырываются вперед, а лентяй путает постромки. Тут обычно в ход пускается хорей, и нарушитель водворяется на прежнее место. Держаться оленям на одной линии помогают и связанные ремнями наголовники. Только передовому делают ремень у наголовника подлиннее, чтобы он бежал немного впереди.

Оленьи ноги по звенящему насту выбивают сухое «чак-чак-чак-чак», снежная пыль летит в лицо. Копыта-клешни щелкают на бегу, как кастаньеты, нарта поскрипывает на застругах, и полозья шипят по сухому снегу, создавая общий фон этой путевой симфонии. Музыка дороги убаюкивает. Пригреешься в своем сокуе [верхняя меховая одежда], как в маленьком жилище, натянешь на лицо капюшон, и носа не хочется высовывать на улицу.

— Э-э-э! — кричит Фантуй. — Боло чумы видать!

— Ксь-ксь-ксь-ксь, — погоняет оленей Хосю. Я присоединяюсь к нему. Как по команде, подымаются и опускаются хореи. Нарты отчаянно прыгают по застругам. Наш аргиш врывается в мирно пасущееся стадо, мчась прямо по копанице (оленьему пастбищу), навстречу выскакивают с лаем десятка два лаек и бегут с нами рядом. Мы с блеском подлетаем к трем балкам (домикам на санях) и осаживаем упряжки. Из труб всех балков идет дым — значит, к нашему приезду готовились…

Боло, видно, польстило наше намерение снять его бригаду на кинопленку.

— Однако все хорошенько готовляй, — напутствовал он Эдди утром, отправляясь в стадо.

Боло приехал из стада к вечеру. У него на нарте лежал связанный олень.

— Сейчас свежее мясо есть будем, — сказал он.

Мы с Эдди кинулись из балка, торопясь установить штатив и приготовиться к съемке. По нганасанскому обычаю, домашнего оленя нельзя резать. Его надо душить. Такой способ забоя диктуется не только обычаем, но и стремлением сохранить кровь, которая является весьма лакомым блюдом у народов Севера.

Олень был сброшен с нарты, на его шее Боло затянул аркан и обмотал конец вокруг морды. Животное конвульсивно дернулось несколько раз и затихло. Трудно сказать, сколько оленей забил Боло на своем веку. Очень много. Разделывая тушу, он действует, как опытный хирург. Каждое движение точно. Последовательность действий выработана годами. Вся разделка не занимает и десятка минут. Четким движением он проводит ножом по брюху, вокруг головы и ног. Нажим так идеально рассчитан, что на подкожных тканях не видно и крошечных порезов. Туша еще теплая. Надо торопиться, пока она не застынет на морозе. Несколько рывков — и олень без шкуры.

Также размеренно и быстро отделяются ноги, голова, вскрывается брюшная полость. Здесь руки должны действовать особенно расчетливо. Небольшая царапина на огромном желудке — и все содержимое — переваренная зеленая масса ягеля — растечется по туше, мешаясь с кровью. За Боло опасаться нечего. Он знает свое дело. Глазам открывается языческая гамма красок — фисташковая окраска желудка, перламутр кишок и алая кровь на белом снегу.

Эдди сосредоточенно стрекочет камерой, успевая снять сразу все: и крупным планом руки женщин, разбирающих мясо, и нож, режущий внутренности, над которыми вьется парок, и группу людей в парках, суетящихся около оленя. Последний кадр — горячая темная кровь, хлынувшая из вен и артерий, когда твердая рука Боло вырывает сердце, и ковш из сложенных веером ребер, который вычерпывает кровь из брюха и разливает по котлам.

Потом мы садимся в балке. Пока варятся жирные внутренности, спорим о том, что же является истиной. Вот только что произошло обычное событие: забили оленя и съели его. Глаз киноаппарата беспристрастен. Можно снять и предсмертную судорогу гордого животного и снять во весь кадр глаз, в котором затухает жизнь. На экране это будет выразительно, но лица людей, промелькнувшие в этой маленькой сцене, вызывали бы отвращение. Можно снять и по-другому. На экране будут люди, заслуженно пользующиеся плодами своих трудов. Выращен олень, выращен так же, как растят хлеб, и он дает людям пищу. Где же объективность? Где же правда жизни?

Сходимся на том, что любой факт можно преподнести по-разному и что машина, механически запечатлевающая все происходящее, объективной картины событий дать не может. Не та будет объективность. Не человеческая.

А мы хотим, чтобы у нас на экране была жизнь во всем ее многообразии: и людское счастье, и горе, и неизбежная жестокость. Невозможно сказать, удастся ли замысел, но мы очень хотим быть объективными.

…К вечеру приезжают гости. Вести по тундре разносятся с необычайной быстротой. Иногда даже непонятно, как люди ухитряются узнавать о тебе еще задолго до твоего приезда. Вот и сейчас уже везде известно о нашем приезде.

Всего собралось человек десять — все из соседней бригады, которой командует брат Боло.

У нганасан нет в языке слов «здравствуй», «до свиданья», «спасибо» и других. Они ни к чему. Единственное, что отмечает встречу, — поцелуй. Молодежь игнорирует и эту условность, но старики обычай чтут. Гость сначала обходит всех старше себя и подставляет щеку. Потом садится и ждет, когда люди помоложе подойдут к нему. При этом надо учитывать одну существенную тонкость: возраст мужчины исчисляется по возрасту его супруги. Если вы. скажем, женаты на старухе, то обретаете право людей одинаковых с ней лет. Если, наоборот, вы немолодой, но женаты на юной особе, то должны смиренно обойти людей, может быть, годящихся вам в сыновья, и подставить им щеку.

Боло женат на женщине старше себя. Он поэтому восседает в кругу самых старших и принимает приветствия с полным основанием.

Самым последним явился Муча. Я ожидал, что сейчас он усядется и все поплетутся к нему подставлять щеки. Но Муча смущенно обошел всех, и даже мне пришлось чмокнуть его в холодную с мороза щеку. Мне показалось, что произошла какая-то путаница. Ведь в прошлом году при тех же обстоятельствах и Боло, и все присутствующие отдавали ему дань как старшему. Все выяснилось немного позже, когда в балок пришла молодая женщина, приехавшая вместе с ним.

— Амты мана иняку [это моя старуха],— представил мне ее усевшийся рядом Муча.

— Однако ты теперь меня моложе будешь, — сказал я ему, прикинув возраст его супруги.

— Э-э, — безропотно согласился Муча и закурил.

Боло не терпелось продемонстрировать гостям магнитофон, с которым мы его уже успели ознакомить. Едва чаепитие было закончено, как он сказал Эдди:

— Ну однако машину-то доставай!

Мы достали магнитофон, подключили питание и запустили для начала неаполитанские песни. Особого впечатления на стариков это не произвело. У многих есть патефоны. Молодежь подтягивала иногда итальянцам. Потом Эдди незаметно записал наш общий разговор. Он включил магнитофон на полную мощность, и из динамика загремела речь Боло и других.

Сначала все стихли. Затем старики уставились на вращающиеся диски, и, кроме восклицаний, из них ничего нельзя было выжать. Довольный Боло посмеивался. Парни и девушки откровенно хохотали над замешательством стариков.

Муча толкал меня в бок и делал какие-то знаки руками. Я с трудом понял, что он приглашает меня выйти из балка. Перешагивая через ноги гостей, мы вышли на улицу. Муча схватил меня за руку и потащил куда-то, ничего не объясняя. Когда мы отошли шагов на двадцать, он сказал шепотом:

— Однако пускай товарищ тот машину-то прячет.

— Почему? — удивился я.

— Однако совсем худо век молчать сидеть, — продолжал он.

— Почему молчать? — спросил я, окончательно сбитый с толку.

В это время к нам подбежала старшая дочь Боло и его племянник — художник, приехавший в тундру «на этюды». Они сказали, что сейчас старики будут петь, пусть Эдди запишет их песни.

— Так почему же молчать? — опять спросил я у Мучи.

— Однако мой голос в машину уйдет, как говорить буду? Совсем молчать буду только! Немой буду! — кипятился Муча.

Когда у ребят прошел приступ смеха, мы уговорили упрямца вернуться в балок. Он долго сидел, не раскрывая рта, пока не убедился, что магнитофонная запись его вокальным талантам не вредит. Потом Муча спел перед микрофоном полуторачасовую песню и прослушал свое пение от начала до конца, пресекая при этом поползновения других записать голоса. На этом вечер и кончился. Успевшие вздремнуть гости поднялись и с веселым шумом отправились домой. Эдди сухо простился с Мучей, по милости которого были начисто разряжены батареи за три часа работы.

Следующий день ознаменовался рождением первого теленка в стаде. Мы с Эдди, узнав об этом, тотчас нагрузились камерой со штативом и отправились снимать начало отела.

…Новорожденный малыш находился в самом центре отдыхающего стада. К нему удалось добраться, не спугнув его мамаши, и установить камеру. Мне казалось, что можно было начать съемку. Но Эдди такая позиция не удовлетворяла. Он передвинул штатив еще ближе. Немного подумал и приблизился еще на несколько шагов, а потом еще. Я крикнул Эдди, что важенка поднялась и стала звать олененка. Эдди только махнул мне в ответ рукой и почти уперся объективом в малыша. Тот вскочил и кинулся к матери. Но видно, действия киноаппарата не внушали ему опасения. Он уткнулся мордочкой в вымя оленухи и стал отчаянно толкать ее, требуя молока. Той ничего не оставалось, как дождаться, пока ее отпрыск не утолит голод.

Кадры получились великолепные, и мы возвращались на стойбище довольные. Там нас ждала новость: Хосю приехал к Дямаку просить руки его дочери. Собственно говоря, это было уже ни к чему. Они расписались в сельсовете, и разрешение Дямаку было чистой формальностью.

Хосю сидел в балке старика и сосредоточенно пил чай. Дямаку молчал, и по его лицу было видно, что он что-то обдумывает. Наконец старик сказал, ни к кому не обращаясь:

— Я своей девке дам пятнадцать оленей, однако за нее возьму десять оленей. Пусть парень, который брать ее хочет, десять оленей приведет.

Если старик не обращался прямо к Хосю, значит, он уже считал его зятем. Обычай велит состоящим в родстве не обращаться прямо друг к другу.

— Ладно, — сказал Хосю в той же манере, — пусть старик возьмет десять оленей, — и вышел, чтобы распрячь оленей и передать их старику.

Дямаку не спеша оделся и поехал в стадо. Я присел на его нарту поговорить. Но старик молчал. А мне не хотелось заводить разговор первым. Мы ехали по большой копанице, где паслись быки, принадлежавшие старику. Дямаку высматривал какого-нибудь олешка, не спеша собирал в левую руку кольцо аркана — маута — и подбирался к оленю поближе. Лайки кидались к оленю и начинали гонять его по кругу, все ближе и ближе поджимая к хозяину. В удобный момент Дямаку делал бросок левой рукой, наклоняясь всем туловищем вперед. Петля маута хватала оленя за рога, а я подходил к нему и привязывал к нарте. Так было отобрано пятнадцать оленей.

— Чего больно много поймал? — спросил я старика, когда работа была окончена.

— Однако свой девка давать буду, — ответил старик.

— Лучше дай пять девке, а у парня ничего не бери, — продолжал я, — все равно одинаково будет.

— У-у-го, — застеснялся старик, — так-то совсем неладно будет. Как парень-то ничего за девку не даст, старики скажут, совсем худая девка была. Ничего не стоит. Однако надо сколько-то много брать за нее. Много-то возьму, сам много дам — тут-то худо будет. Лучше пускай мне парень десять оленей даст — я-то ему пятнадцать дам. Тут хорошо будет.

Пока мы с Дямаку были в стаде, откуда-то понаехало много народу. Жена Дямаку с ног сбилась, пока напоила всех чаем.

Обмен оленями происходил в присутствии многих свидетелей. Старик торжественно принял из рук Хосю конец маута, к которому были привязаны олени, и распустил их. Его оленей тут же впрягли в нарту молодых. В самом конце этой церемонии на стойбище с разноголосым звоном влетела упряжка. Все шлеи оленей были увешаны медными подвесками долганской работы. Они-то и звенели. С нарт сошла женщина средних лет и кинулась в толпу, что-то оживленно спрашивая. Потом вернулась к нарте и стала кричать вороху шкур, привязанных на нарте сзади. Я подошел к нарте, пригляделся и обнаружил, что это вовсе не шкуры, а крошечная старушонка. Она, видимо, и сидеть-то как следует не могла. Поэтому ее и привязали. Старушонка вытягивала сморщенную, как у черепахи, шею, стараясь рассмотреть происходящее. Беззубые десны сжимали чубук прокуренной трубки. Старуха была так поглощена происходящим, что не замечала струйки слюны у себя на подбородке. Пока ее опекунша бегала потолкаться среди зевак, я с трудом привлек внимание почтенной дамы к себе и спросил:

— Что в чуме не сидится, бабушка?

— Сылы? — переспросила она меня.

— Чего, говорю, аргишишь? — повторил я.

Старуха опять ничего не поняла.

— Сколько оленей за девку-то дали? — спросила она.

— Десять дали, — прокричал я ей в ухо.

— Десять, десять дали. Десять хороших быков дали, — затараторила сопровождающая старуху женщина, которая опять вихрем примчалась к нарте.

— Однако мало дали, — прошамкала старуха. — Хорошая девка больше стоит. За меня мой старик двадцать оленей дал, пять песцов, десять шкур дикого оленя и два копья.

— Что ты болтаешь, тиси иниа [облезлая варежка],— взорвалась мать невесты, слышавшая разговор, — да ты и оленьего хвоста-то не стоила! Чего девку мою позоришь?

— Мало, мало дали, — шамкала свое старуха, не слыша слов жены Дямаку, — раньше девки дороже были.

Прибежала старухина спутница, быстро распутала ремень, которым она была привязана, схватила ее в охапку и потащила в балок пить чай.

— Вот ведь какая плохая старуха однако, — сказал мне сокрушенно Дямаку. — Так-то век в чуме сидит, ходит еле-еле. Как узнает, кто жениться хочет, сразу туда едет, мешает только. Теперь будет говорить, будто девка Дямаку ничего не стоит. Лучше бы парень мне двадцать оленей дал. Я тогда двадцать пять бы давал девке. Так-то лучше было.

Проводы молодых затягивались. Жена Дямаку сновала между грузовыми нартами, где хранится имущество семьи, и доставала все новые и новые вещи. Были здесь и парки, и бакари, и новые шоки, и различные шкуры, и многое, многое другое. Поклажа на нарте ее дочери все росла.

Я подошел к невесте, чтобы поздравить ее и преподнести в подарок теплый шарф.

— Вот, Юрий Борисович, — заговорила она, — как глупо получается. И так мать расстроена из-за того, что я уезжаю, а тут эта старуха ее еще больше расстроила. Я тоже не знаю, что делать. Мать говорит, чтобы я шайтана с собой взяла, сатюо-койка, который, по стариковской вере, огонь хранит, а зачем он мне? Даже смешно брать этого шайтана. И Хосю смеется. А я не знаю, как отказаться. В другое время посмеялась бы просто, и все. А сейчас мать не хочу лишний раз огорчать. Ну, что делать?

— Бери, — сказал я ей. — Обязательно бери. А потом я его у тебя тихонько возьму. Мне он очень пригодится. Я его в музей сдам. Моя собеседница повеселела и побежала к матери. Мы с Хосю обменялись на память ножами.

Молодые уехали. Мы тоже решили уезжать в поселок: надо было торопиться застать последние самолеты, чтобы лететь в Усть-Авам…

Боло еще не успел как следует отдохнуть, а собирается еще раз осмотреть стадо, перед тем как проводить нас в поселок.

Труд оленевода тяжел. Боло бывает в стаде и днем и ночью. Каждый день приносит какую-нибудь неожиданность. То дикий близко пройдет и с ним уйдет несколько домашних оленей, то волки появятся, то теленок потеряется, то просто олень заболеет. Много у него забот.

— Однако чего-то думать надо, — ворчит Боло. — Вот хорошее дело без чумов оленей пасти. Много аргишить не надо. Пришел раз, поставил чумы, а стадо дальше идет. Пастухи маленький балок с собой берут и в стаде дежурят. Сменяешься через сутки. Хорошо. Все стойбище за стадом таскать не надо. Как далеко уйдет стадо, тут и аргишить можно.

— Ну, что же, — говорю я ему, — бесчумный выпас — дело хорошее! Но в пургу все равно худо стадо караулить.

— Худо-то, худо, — соглашается Боло. — Однако и в темную пору караулить худо. Тут нужно, чтобы белые олени были. Они в темную пору хорошо видны. По ним других оленей искать хорошо… Только теперь скоро совсем хорошо пастухам будет. Я-то в Дудинке в прошлом году был. Опытное хозяйство смотрел. Там совсем хорошая машина есть. Такую проволоку вокруг стада тянут. Как олень проволоку тронет, убегает сразу, боится. Говорят, его электричество пугает. Скорее бы нам такую машину дали. Тоже в пургу можно легко оленей беречь.

Об электропастухе я слышал еще в Научно-исследовательском институте сельского хозяйства Крайнего Севера. Электропастух действительно мог облегчить труд оленевода.

— Ты думаешь, хорошее это дело? — спросил я его.

— Хорошее-то, хорошее, однако шибко нехорошее, — засмеялся он. — Так совсем пастухи лениться будут, если за них проволока оленей караулить будет. Я бы только разрешил в пургу да в темную пору проволоку ставить.

Боло, провожая нас, оставлял семью дня на три. Нужно было заготовить еды его жене и двум девочкам. Решили набить куропаток. Это быстрее и надежнее, чем гоняться за дикими. Выехали на копаницу и стали щелкать из мелкокалиберок доверчивых куропаток. Они подпускают человека к себе совсем близко, и стая не улетает, пока стреляешь их одну за другой. Набили целую нарту и привезли ее на стойбище.

— Однако небо совсем черное, пурга идет, — сказал мне Боло, вглядываясь в край горизонта. — Будем аргишить?

— Надо, — сказал я, — если пурга здесь поймает, то опоздаем улететь в Усть-Авам. Может, еще успеем до большой пурги доехать?

— Может, успеем, — сказал Боло.

Все же большая пурга нас поймала. Только мы перевалили через ближний хребет, как в лицо ударила волна снега. Не было видно и конца хорея. Головы оленей скрывала белая пелена.

Боло вел аргиш. Я положился на своих оленей, которые бежали без понуканий. Так прошло несколько часов. Вся одежда была залеплена мокрым снегом, лицо горело от ветра.

Наконец Боло остановил аргиш, чтобы олени отдохнули, вырезал ножом пластину наста и стал проверять, правильно ли мы едем.

Нганасанский способ определения направления по снегу очень сложен. Этой премудрости сразу не научишься. Принцип определения, в общем, прост, но нужно быть настоящим тундровиком, чтобы уметь это делать.

Боло срезал сверху снежной пластины несколько слоев, зачем-то понюхал ее и сказал:

— Однако верно едем.

Пурга совсем разбушевалась, когда мы наткнулись на здание почты уже в самом поселке.

Мамонт на аэродроме

В Усть-Аваме царила суматоха. Новый председатель колхоза, Илья Сергеевич, совсем забегался. Во-первых, пастухов отправляли на летовку; во-вторых, самолеты, завозившие грузы, совершали последние рейсы.

Илья Сергеевич ждал самолет на высоком берегу, где стояла фактория. Когда колхозный груз и наши вещи были выброшены из машины, несколько человек спустили с косогора нарты на веревках, и этот заполярный эскалатор быстро перебросил все наверх.

Фактория очень изменилась. Здесь красовалось новое здание интерната и еще недостроенный детский садик. В прошлом году ничего этого не было. Тут чувствовалась рука Ильи Сергеевича: он по профессии — строитель. На севере он давно. И пост председателя колхоза для него не нов. Несколько лет до работы в Усть-Аваме Илья Сергеевич был председателем у таймырских нганасан. Его знали и здесь. Сюда послали поднимать колхозное хозяйство. Илья Сергеевич даже к мелочам относился серьезно и работал с энтузиазмом.

Несколько дней после приезда нам пришлось туго: пастухи приезжали из стад на очень короткое время, чтобы только запастись на лето продуктами, патронами, одеждой. Все они были очень заняты своими делами и с трудом выкраивали для нас немного времени. Эдди почти не спал: снимал разные эпизоды и днем и ночью, так как люди приезжали и уезжали в течение суток. В числе уходивших на летовку был и Бяку, заглянувший к нам перед отъездом.

Бяку в недавнем прошлом был шаманом. Человек он, безусловно, умный и хитрый. Раньше я с ним встречался в тундре у разных людей. Его визиты ни у кого не вызывали радости. К нему относились недоброжелательно. Он это чувствовал и как-то сказал мне об этом. Шаманские дела Бяку шли все хуже и хуже. Теперь никому в голову не приходило обращаться к нему в случае болезни. Больных везли на факторию в фельдшерский пункт. Бяку пытался предлагать свои услуги, но над ним только смеялись. Отношения с людьми у него окончательно испортились после такого случая.

Одна старуха при недомоганиях всегда просила Бяку пошаманить. Бяку шаманил, и старуху это удовлетворяло. А тут у нее разыгрался ревматизм. Сколько ни шаманил Бяку, старухе легче не становилось. Тогда она, жестоко изругав его, отправилась к фельдшеру. Он положил ее в больницу, и ей полегчало. После этого случая старуха при каждой встрече стала поносить незадачливого шамана и всячески восхвалять фельдшерский пункт. Последние клиенты Бяку — дряхлые старики — стали искать исцеления только в больнице. Бяку решил положить этому конец. Он однажды приехал к больнице, обвел вокруг нее ножом черту на снегу и сказал, что кто ее переступит, тот заболеет и умрет. На следующее же утро к больнице съехались люди из всех бригад. Старики потребовали, чтобы он вышел к ним из чума своего брата, где гостевал. Бяку ничего не оставалось делать, как выйти. Сразу посыпались насмешки, а молодежь смеялась ему в лицо. Парни и девушки перешагивали через шаманскую черту и затаптывали ее. Некоторые осторожные старики все же решили обезопасить себя и велели ему «расколдовать» больницу. Один старец отвесил ему немощной рукой затрещину, что усилило веселье молодежи. Бяку был вынужден сам пройти по этой черте и немедленно удалиться. Одна старуха сказала ему, чтобы он приезжал лечиться в больницу, если заболеет от собственного колдовства…

Я не знал, чем обязан визиту Бяку. Я попросил Эдди поставить чайник, чтобы выполнить священный долг гостеприимства, усадил поудобнее гостя и предложил ему поесть. Бяку, не ломаясь, принялся за еду, осматривая нашу комнату и расспрашивая о разных вещах. Скоро пришла и старуха Бяку. Мы также пригласили ее к столу и в полном молчании напились чаю.

— Говорить к тебе пришли, — наконец начал Бяку.

— Говори, — ответил я.

— Тебя однако думал — чего пришел, — сказал он. — Думал чего шаман хотел? Может, пособку просить хотел?

Мне оставалось только подивиться проницательности Бяку. Именно так я и думал.

— Однако теперь меня-то нинту шаман, не шаман теперь, — продолжал Бяку. — Это дело бросаю. Тебя просить хотел — пособляй. Говори людям, нинту шаман Бяку. Пускай люди сердце век сердить не будут. Тебя однако совсем друзья шибко много. Тебя однако слушать будут. Говори, пожалуйста, не шаманит больше Бяку.

— Ты шаманскую парку и бубен куда дел? — перебил я излияния Бяку, имея корыстную мысль заполучить их.

— Однако в тундре бросил, — ответил Бяку.

— Чего худо сделал, — спросил я его. — Сюда бы привез, отдал, тогда поверили бы люди, что шаманить бросил.

— Однако меня-то совсем большой шайтан привез. Все люди, все нганасан, шайтан будет. Тебе отдам.

— Покажи-ка, — сказал я.

Бяку велел жене принести шайтана. Она вышла и скоро возвратилась с мешком, сшитым из шкуры, в которой что-то позвякивало. Бяку развязал ремень, которым он был стянут, и вытянул за кольцо идола. О таких идолах я никогда не слыхал и не встречал описаний в этнографической литературе. Лицо шайтана — маска из красной меди. К ней были привешены женские нагрудные украшения, огниво и особая подвеска, которую носят нганасанки. Все это указывало на то, что идол был женского пола. Я вгляделся в лицо-маску и не мог отвести взгляда. Глаза ее были сделаны из двух срезов полых костей. Они таращились на свет из-под орнаментированной полоски, закрывающей верхнюю часть личины. Скулы были сделаны неизвестным мастером очень тщательно. Они выпирали не сильно. Лица нганасан более скуласты. Самым примечательным на этом лице был нос. Казалось, он сделан из двух половинок. Я повернул идола к свету и увидел, что не ошибся. Нос действительно из двух частей. Личину кто-то переделывал. Первоначально она была значительно короче. Об этом говорила линия дырочек, отмечавшая подбородок, и дыра рта. Кто-то удлинил маске нос и пробил рот уже в самом низу. Я смотрел и не верил своим глазам. У меня в руках было нечто осязаемое, имеющее отношение к легендам о борьбе двух народов на этой земле. Их в сказках называют длинноносыми и коротконосыми. Коротконосые обычно фигурируют как жители земли с «тундры стороны», то есть севера, а длинноносые — «леса стороны», то есть юга. Сказки о длинноносых и коротконосых разнообразны, но конец их одинаков: длинноносые ссорятся с коротконосыми, вступают с ними в борьбу и побеждают их. Может быть, что-то в этом роде действительно было? Может быть, вот эта медная личина принадлежала когда-то коротконосым? А потом пришли длинноносые и перекроили ее по образу и подобию своему? Все может быть. Но может быть и так, что эта личина просто какой-то курьез. Впрочем, последнее маловероятно. Уникальность этой вещи, а также тот факт, что обычно были только семейные шайтаны, а не общенганасанский, отрицают предположение о курьезе. Идол был переделан неспроста. Я спрашиваю у Бяку для очистки совести:

— Однако этот шайтан-то кто делал?

— У-го, как знать буду? — ответил Бяку. — Век такой был. Меня отец Дюходэ был. Тебя-то вести слыхал. Самый большой шаман был. Юраки ходили слушать его, остяки, долганы — все. Самый большой шаман был. Как умирать время дошел, мне тот шайтан давал. Говорит, шайтан-то отца отца отца отца дальний отец нашел где-то.

Я усомнился в генеалогической точности рода Бяку.

— Как он мог совсем дальних отцов-то знать? — спросил я.

— Однако мог, — горячо возразил Бяку. — Я тоже мало-мало знаю. Смотри вот: мой отец Дюходэ был, Его отец Лихоре был. Его отец…

И Бяку принялся скрупулезно излагать историю своего родового древа. Я схватился за карандаш и принялся строчить имена его предков. Редко удавалось встретить такое знание истории рода. Он да старый Сеймэ могли похвастаться отличным знанием генеалогии. А этнографу эти знания очень нужны.

— Ну ладно, — сказал я, когда Бяку кончил. — А тебя далекий отец откуда этого шайтана взял?

— Силяда-та не знай, — ответил Бяку, передавая мне шайтана.

Когда Бяку со своей старухой ушли, я повесил шайтана на стену и спросил Эдди:

— Ну, что ты можешь сказать об этой физиономии, старина?

— Удивительная рожа, — ответил Эдди.

— Всмотрись-ка получше, — предложил я.

Эдди внимательно осмотрел маску и авторитетно изрек:

— Был в ремонте. Носик переделан.

— Помнишь сказку о коротконосых и длинноносых?

Некоторое время Эдди ничего не мог сказать. Потом он схватил шайтана и, гремя им, возбужденно заговорил:

— Острову Пасхи нечего и тягаться с полуостровом Таймыр. Подумаешь тоже, длинноухие и короткоухие! Удивили! У нас тут длинноносые и коротконосые резвились. Мы и то шума на весь свет не поднимаем… Все-таки здорово, старик. Прямо гениально.

…После отъезда пастухов жизнь на фактории пошла более размеренно и спокойно. Я занялся вопросами национальной экономики. Эдди, исчерпав зимние сюжеты, готовился к съемке природы весной.

В тундре весна наступает очень быстро. Вдруг сразу потеплеет, осядет снег, на реках появятся забереги, и побежит отовсюду вода.

Весна — время прилета птиц. И нигде у нас так не ждут этого времени, как в Заполярье. Здесь о промысловой птице, преимущественно о гусе, начинают говорить, наверное, за месяц до его прилета. Везде только и слышишь: «Вот прилетит гусь, тогда будет дело!» Нетерпение жителей Севера понятно. Перед прилетом гусей охота неважная. Куропатка всем надоедает, да и стрелять ее — дело совершенно неазартное. А вот гусь — это совсем иное. Он пролетает эти места недели за две, торопясь к гнездовьям в более северные районы, и набить его надо в этот короткий срок на всю зиму. Осенний перелет бывает еще более краток.

Весь Усть-Авам лихорадочно готовился встретить гуся. Около каждого дома сушились выкрашенные краской фанерные профили. Некоторые из них были так нелепы, что от них шарахались даже собаки. Охота из скрада с профилями здесь дело новое, и поэтому профили еще не научились делать. Правда, гуся здесь столько, что можно обойтись и без профилей. Надо только убить одного. А потом дело пойдет. Убитого гуся сажают на снег и под голову ему подставляют палочку. Такой гусь приманивает своих собратьев эффективнее, чем фанерные профили.

Первые гуси послужили сигналом к началу охоты. Из домов высыпали все от мала до велика и глядели на небо. Там, в безоблачной выси, тянулась цепочка птиц. К вечеру все, кто мог носить ружье, ушли с фактории на облюбованные места. Те, кто рассчитывал вернуться на следующий день, шли налегке. Кто думал поохотиться несколько дней, брал саночки, впрягался в них, припрягал собаку в помощь и шел через Камень на реку Дудыпту. Там обнажились пески, и гусь охотнее всего заворачивал именно туда…

Как-то днем с грохотом треснул лед против фактории. Это вскрылась река Авам. Трещины зашевелились по зеркальному полю. Около берегов с шумом начали выныривать льдины и громоздиться одна на другую. Затем лед рванулся разом, остановился, рванулся опять и медленно пополз в сторону океана.

Мальчишки бегали по берегу, кидали в реку камни и горланили от восторга. Мотористы не отходили от своих лодок, занимаясь последними доделками. Рыболовные сети, как вуали, закрыли дома. Лед шел четыре дня. Потом вода очистилась. Надо было думать о том, чтобы съездить в райцентр. Я пошел к председателю колхоза. Илья Сергеевич выслушал мою просьбу относительно поездки через Тагенарские озера в райцентр и сразу же согласился:

— Поедем вместе, у меня в районе дел по горло.

Выехали через два дня и через двое суток были на месте. Приплыли поздно вечером. Илья Сергеевич пошел к кому-то в поселок, а я отправился ночевать к гостеприимным медикам. Утром я успел побывать в нескольких учреждениях, получил почту за три месяца и решил воспользоваться возможностью помыться. Как раз был банный день.

В баню я попал в «женское время». Работа в районных учреждениях кончалась в пять часов. Баню натапливали этак к часу. С часу до пяти мылись преимущественно женщины, а главы семейств свершали омовение после работы. Здесь я познакомился с Матвеичем, бывшем директором комбината бытового обслуживания. Он мог позволить себе роскошь посетить мужское отделение первым. К тому же он был отчаянный любитель помыться. В поселке с ним никто не мог конкурировать в отношении «термостойкости». И всем даже удобнее было, чтобы он парился один: слишком уж кошмарную температуру он нагонял в парной. Я располагал временем и надеялся, что выйду из этого испытания живым, и поэтому пошел вместе с Матвеичем. Справедливости ради надо сказать, что он честно предупредил меня о риске:

— Если сердце слабое, лучше обожди, — сказал он.

— Может быть, выдержу, — ответил я ему. — Очень не хочется ждать.

В предбаннике было еще чисто, не наслежено мокрыми ногами. Воздух был сухой, без пара. Матвеич не спеша разделся, развязал принесенный с собой веник и стал строгать каждую веточку тальника перочинным ножом.

— Зачем это? — спросил я его.

— Колючий, бисово дело, — ответил Матвеич, — если вот так сучочки не обрежешь, всю шкуру с себя спустишь.

За этим занятием голый Матвеич напоминал жреца, готовившегося к важному обряду. Телосложения он был феноменального. Прямо живая пирамида. Складки огромного брюха подпирали могучий бюст, на котором лежал один подбородок, на нем — другой, на другом — третий, а на третьем — нижняя челюсть. Пирамиду венчала лысая шишковатая голова. Лицо Матвеича просилось в мастерскую скульптора-кубиста: квадратный лоб, массивные надбровные дуги, глубоко сидящие глаза и крупный приплюснутый нос. Нос был сломан. Глубокая вмятина на переносице — знак участия в гражданской войне — удивительно гармонировала с чертами физиономии Матвеича. К реликвиям тех времен относился и шрам от сабельного удара на плече.

Я взял протянутый Матвеичем готовый веник, и мы двинулись в парную. Парильня в этой бане была построена по проекту самого Матвеича. У нас нежные городские дамы, как известно, не парятся. А женщины Севера это любят. Матвеич отделил мужскую парилку от женской хитроумной системой жалюзи. Святая святых бани скрыта этими сооружениями от нескромных взоров, а пар и жар пропускала беспрепятственно.

— Начнем париться, товарищи, — возгласил Матвеич.

— В добрый час, — отозвалась из-за перегородки молоденькая учительница-нганасанка.

— Париться любит. А ее мамаша, помню, от бани в тундру убегала, когда в школе училась.

— Что, Матвеич, и учительствовать разве пришлось? — спросил я его.

— Директором школы был, — отвечал Матвеич и закричал без перехода: —Ложись!

Казалось, что Матвеич забросил в печь гранату, а не плеснул туда ковш воды. В недрах печи прозвучал глухой взрыв. Температура в парилке подскочила. Матвеич, не удовлетворившись этим, плеснул еще пяток ковшей, выскочил в коридор, подбросил в топку уголька, возвратился и принялся еще. поддавать пару. Во весь рост было уже невозможно стоять. От жара щипало уши, плечи горели, как ошпаренные. Я был вынужден сесть на пол, на деревянную решетку, а Матвеич покрякивал от удовольствия. Наконец отчаянный визг на женской половине и топот босых ног возвестил об отступлении дам.

— Ого, не выдержали! — злорадно закричал Матвеич.

— Душегуб окаянный! — прокричала ему в ответ жена из-за стены.

Он только ухмыльнулся в ответ и взял веник.

— Андрей Матвеевич, — сказал я. — Когда же это вы директором школы были?

— Давненько, — ответил он, — ты, брат-то мой, тогда, наверное еще и не родился.

— А где? — опять спросил я.

— Да на Пясине была маленькая нганасанская фактория. Ее теперь уже нет. А тогда у авамских нганасан это первая школа была.

— Что же, учителей что ли не хватало? Почему вас директором назначили?

— Не хватало тогда. Опять же моя жинка еще учительствовала. А я в основном занимался тем, что детей в школу собирал, дрова заготавливал, питание организовывал. Трудно было.

— А сколько всего преподавателей в школе было?

— Трое. И я, директор, четвертый.

— Детей-то, наверное, неохотно в школу отдавали?

— Конечно. Мы с великим трудом уговаривали родителей. Никак не хотели отдавать. Нам домик завезли на факторию под школу. Одна половина — класс, другая— спальная для детей. Сами жили в старенькой избушке рядом. Сперва детей всего пять было. Двое — сироты Нуки Костеркина, один парнишка из их же рода да две девчонки маленькие. Все детишки постоянно на фактории жили. Мы нарочно в школе их поселили. Все-таки в доме жили, а не в чуме. И еда получше, и чище. Этак к ноябрю, помню, они у нас поселились. Родственники их прямо надоели. С утра придут, у ребят сидят. Ведь их тоже угощать надо. А с питанием у нас все-таки плохо было. Завозить очень трудно. Правда, эта родня помогала немного. Кто детям рыбы принесет, кто мяса, кто еще чего. Одежонку чинили тоже. Трудно было с ребятами. Все дикие, пугливые. Чуть чего — обижаются. Учителям прямо мука была. По-русски понимают еле-еле. По общей программе учить нельзя. Так мы и маялись.

Матвеич замолчал, видимо, считая разговор оконченным, и стал лениво намыливаться.

— Так что же, так и было в вашей школе пять детей? — спросил я его.

— Да нет, потом удалось и других привлечь, — отозвался неохотно Матвеич.

— Расскажите, Андрей Матвеич, — взмолился я.

— Тут целая история, долго рассказывать, — отнекивался он.

— Да чего уж тут, — не отставал я, — расскажите. Все равно спешить некуда.

— Я тут еще в философию ударюсь, а ты меня засмеешь, — не сдавался Матвеич. — Вы-то все учены, а я мужик простой. Мне до всего самому додумываться приходилось.

Я все-таки продолжал его уговаривать. Наконец он отложил мыло и начал:

— Только ты не смейся. Можешь и не поверить, а было такое. Сначала, как тебе говорил, только пять ребятишек училось. Потом как-то на факторию приехали еще Костеркины за товарами. У одного двое ребятишек лет по восемь. Я их встречаю, говорю: «Давай детей в школу, учить будем». Куда там! Не соглашается ни в какую.

— Чего, — говорит, — учить. Не надо. Пускай охотиться учатся, оленей пасут.

— Чудак человек, — объясняю ему, — они читать научатся, писать.

— Зачем? — говорит.

— Как зачем? Грамотные будут. Потом, как русские, научатся железо делать, любые вещи. Русские оттого все умеют, что грамотные.

— Ладно, — говорит, — пускай месяца два поживут. Посмотрю, чему научатся.

Ну, оставил я детей, значит, всего семь человек стало. Только месяц прошел, его баба приезжает. Детей забрать хочет.

— Почему, — говорю, — слова не держишь?

Ничего не отвечает. Твердит свое: заберу да заберу. А у нас при школе старичок был. Одного паренька дядя. Он у нас вроде воспитателя был. Переводил иногда — русский хорошо знал, ночевал с детьми, чтобы не боялись. Вот он и говорит:

— Тот мужик-то, что детей отдал, помер. Теперь этой бабы отец — шаман большой, их забрать хочет. Говорит, во сне видел, будто ребятам худо, и помер их отец.

Ну, думаю, зачем их отпускать. В шаманской семье будут жить, кроме того, здесь и питание получше, и в тепле. Велел я той женщине уезжать. Сказал, что детей не отпущу.

Ну, проходит дня два, приезжает старик один. Пришел ко мне гостевать. По-русски говорит маленько. Держится гордо. Посидел час, потом говорит:

— Я, — говорит, — родня ребятам, у которых отец умер. Хочу их забрать.

— Не надо забирать, — объясняю я. — Мы хотим их грамоте научить, культурными людьми сделать.

— Ладно, — говорит, — только я хочу с ними увидеться.

— Иди, — говорю, — никто этого не запрещает. Кончится урок — и смотри сколько угодно.

Ушел. Взял с собой собаку — и прямо в школу. Мне из окна все видно, что на улице делается. Хотел сначала его остановить, сказать, чтобы собаку в дом не тащил, а потом раздумал: обидишь его еще. Пробыл он там с час, вышел и уехал. Смотрю — наш старик ко мне идет. Вошел, лица на нем нет.

— Чего, — говорю, — такой? Будто от волков бегал.

— Шибко худое дело, — говорит.

— Какое худое дело?

— Нгадя помрет сегодня (Нгадя — это парнишка из тех, что сироты остались. Другого-то Сырыйко звали).

— Почему помрет? — спрашиваю.

— Шаман сказал.

— Откуда шаман знать может? — спрашиваю его. — Какую ты глупость говоришь. Шаман, он, как наши попы, вам всякую глупость в голову заколачивает, чтобы из вас всякое добро тянуть. Ерунда все это.

— Как не знать? — старик говорит, — он через собаку смотрел. Шаман через собаку сразу видеть может, кто помрет. Он между ее ушами глядит под ноги кому-нибудь. Если под ногами глаза увидит, значит, помрет тот человек. Его коча [болезнь] поймает. Я сам видел глаза через собачьи уши под своим сыном. Прямо горят глаза. Умер сын мой.

— Ты бы, — я ему говорю, — поменьше вина пил, тогда бы тебе черти не мерещились.

Обиделся старик. Взял палку и ушел.

Ну, поужинали мы в тот день с моей жинкой да спать легли. В полночь стучат. Смотрю — наша учительница зовет. Оделся, бегу в школу. Захожу к детям — никто не спит. Сбились к печке и сидят на полу.

— Чего, — говорю, — на кроватях не лежите?

Один, что побойчее был, отвечает:

— Все время под кроватями ходит кто-то. Это, наверное, намтаруо [духи мертвых].

Другие детишки как расплачутся — прямо беда. Один к другому прижались, за учительницу цепляются.

Я взял лампу, везде на четвереньках облазил, посветил, чтобы им показать, что никого нет — дети все-таки. А старикан наш с головешкой прибежал, по всем углам смотрит. Я его прогнал со злости. И так дети нервничают, а тут он еще со своими глупостями.

Кое-как угомонили всю ораву, положили спать и ушел я — уснули вроде. Утром прихожу в школу — беда. Нгадя заболел. Бредит, никого не узнает. То плачет, то смеется. Говорит, что его отец щекочет. Ну, думаю, задача. Теперь что случись — никто в школу детей не отдаст. Что делать? Фельдшер смотрел мальчишку, говорит, ничего определить не может. Просто нервное потрясение. Поил его разными снотворными, а они не помогают. Парнишка мечется, пугается. Другие дети тоже волнуются. Я думал, что сам с ума сойду. К вечеру малышу совсем худо стало. Мне жинка говорит:

— Слушай, Андрей, может это гипноз какой-нибудь? Внушил шаман мальчику что-нибудь? Ты привези его. Мы бы поговорили.

— Ну, что ты, — говорю. — Это же значит признать его. Потом, как ни объясняй, ему больше верить будут.

— Все равно вези, — говорит, — пусть лучше верят, чем мальчишка болеть будет.

Пилила, пилила меня всю ночь. Утром я и сам решил сходить поговорить. Позвали старика. Спрашиваю у него, где можно шамана того найти. Говорит, что близко стоит — верст десять. Можно пешком пойти. Ну, пошли. Я дорогой все думаю, как это люди могут такой ерунде верить. Вот, например, в шайтанов. Что такое ихний шайтан? Деревяшка какая-нибудь, камень, медяшка. А они кормят его, возятся, как с живым человеком. Никак понять не могу этого. Как я, например, могу какому-нибудь камню кланяться? Не могу. Наши старики тоже всяким там чудотворным иконам верят, мощам. Не лучше, чем эти идолопоклонники. Но все-таки как такая вера может возникнуть? Ну, за этими мыслями я и дороги не замечал. Шагаем мы со стариком версту за верстой. Он идет, как заведенный. Дошли до одной сопочки. Через нее перевалили. А там камней видимо-невидимо лежит. Вдруг старик останавливается, достает из мешка кусок сала оленьего и давай им камень тереть. Камень как камень. Рядом таких же валяется множество. И чего он этот камень мусолит?

— Зачем, — говорю, — камень салом мажешь?

— Однако шайтан, — говорит.

— Какой шайтан? Тут вот сколько камней валяется. Что же, все шайтаны, что ли?

Старик на меня смотрит, не понимает.

— Разве не видишь, что живой камень этот, шайтан-камень.

— Не вижу, — отвечаю. — Такой же камень, как и все. Если на всех сало тратить, самому ничего не останется.

Совсем мой старик на меня глаза выпучил:

— Чего такое, — говорит, — как ум потерял? Если собаку видишь, а рядом дрова, всегда скажешь, что собака живая, а дрова неживые. Так-то можешь отличить, а живой камень от мертвого камня не отличишь? Тебя, наверное, тоже шаман испортил.

Тут мне словно в голову ударило. Старик один камень живым считает, другой мертвым, а я нет. Не можем мы думать одинаково. Отчего он камень живым считает, не так уж важно сейчас. Может, на что-то похож этот камень, может во сне приснился. Черт его знает. А главное — сколько не толкуй ему, что камень мертвый, все равно не поймет. Человека жизнь воспитывает. Разбей я сейчас этот камень, то может и умереть старик. Потому что верит. Даже не верит, а чувствует, что живой. Вот ведь какое дело. Стало быть, убеждать без примеров — пустое. Таких, как старик, нужно перевоспитать, чтобы поняли свою глупость. А так, не поняв, чем они дышат, ломать все сразу вредно. Только забоятся люди, обособятся. Враждебно относиться будут, и все. А надо их понять. Вот тогда и толк будет.

Ну, пришли мы на стойбище. Я прямо к шаману в чум пошел. Туда и другие собрались. Говорю им: «Шаман что-то с мальчишкой сделал».

Поговорили они между собой, потом стянули шаману живот ремнем и давай его давить. Его даже вырвало. Посмотрели они на рвоту. А мне наш старичок говорит:

— Он парня заглотнул. Вот его волосы. Теперь обратно вышли.

Тут один мужик санки пригнал; сели мы, на факторию поехали. Там этот мужик поговорил с Нгадей, и парнишка отошел. Поправился. Я уверен, что это точно гипноз был. Парнишку убедили, что он спасен, вот и выздоровел. А после этого дела у нас веселей пошли. Тот мужик свою девочку привез, еще кое-кто детей отдал. На следующий год школу расширять пришлось.

— Вот так. Хочешь смейся, хочешь нет, а я верю, что старики нганасанские совсем все иначе видят, чем мы. Самые старые умерли, конечно, а некоторые до сих пор одни камни живыми считают, другие — мертвыми или как-нибудь еще. Молодежь ихняя тоже вот часто понять не хочет, что у стариков совсем иначе мозги повернуты. Посмеиваются над ними. А зря.

— А что с шаманом стало? — перебил я Матвеича.

— Да ничего. Излупили его свои же крепко, чтобы воду не мутил, и прогнали в вадеевское племя. И там он не прижился. Отдельно кочевал, а потом умер. А ребят ты знаешь. Нгадя сейчас — бригадир, рыбачит, остальные в Усть-Аваме. У них у самих уже ребят полно. Старичок тот, который камень салом мазал, до сих пор жив. Ты его тоже знаешь — это Мухунда. Вот и все.

Матвеич, кряхтя, поднялся с лавки, окунул несколько раз разопревшее лицо в шайку, а затем пошуровал в топке. Когда он вернулся и опять взялся за ковш, я решил, что жизнь дороже, и кинулся из парилки.

— Чай пить приходи, — гаркнул вслед Матвеич.

В бане было уже человек пять, терпеливо дожидавшихся, когда Матвеич угомонится.

— Прямо саламандра, а не человек — в огне не горит, — восхищался хромой сельхозинспектор. — Баню накалил, как парную, а парную — как паровозную топку, и хоть бы что.

Я оделся и вышел на улицу. Ветерок с Хеты приятно освежал. На реке тарахтели моторки. С барж, пришвартованных около больницы, доносились голоса — разгружали уголь на зиму, солярку, разные ящики.

— Юрий Борисович, — окликнул меня начальник районного отделения милиции. — Куда направляетесь?

— На аэродром, — ответил я.

— Ну, пойдемте вместе, мне туда же надо.

Мы шли на аэродром, начальник отделения жаловался, как здесь тяжело живется милиционерам. Хоть в лепешку разбейся — никак не отличишься. Воровства, бандитизма или хулиганства здесь нет. Даже какого-нибудь захудаленького взлома не обнаружишь — замки отсутствуют. Запираются здесь только магазины и склады. Ключ от складского замка давно потерян, и в помещение проникают, отодвигая доски в стене. Непорядок, конечно, а хищений нет. Прямо беда для милиции. И штаты здесь смехотворные. Начальник отделения — подполковник, один старшина и два сержанта: нганасан и долган. А территория района солидная. Чуть поменьше Франции. На целую Францию — четыре блюстителя порядка, которым нечего делать. Трагическое положение. Сейчас, правда, у милиционеров есть занятие — разгрузка каравана.

Рассуждения моего приятеля перебил подошедший к нам парнишка, сын Юнто.

— Зайдите к отцу, — сказал он мне, — отец вас в гости ждет.

— Где стоит твой старик-то? — спросил я парня.

— Да как всегда, — застеснялся он. — Рядом с колхозным домом чум поставил. Там с матерью и живут. Говорят, жарко очень в доме. Дышать трудно. А мы с братом — в доме. Нам не жарко. Теперь с утра друг к другу в гости ходим. Они к нам — в дом, а мы к ним — в чум.

— Зайду, — пообещал я.

К Юнто надо было идти по берегу ручья, впадающего в Хету. Я прошел через мостик и свернул на аэродром. Здесь были заросли помятой ромашки, алых цветов, известных под названием «жарки», и пятачки земли, заросшей болотной пушицей. Я брел по колено в цветах, не смотря под ноги, пытаясь зажечь спичку и прикурить. Внезапно споткнувшись, выронил спички. Нагнулся, поискал их и увидел необычный пень. Ковырнув пальцем «кору», я убедился, что она какая-то каменная. Усевшись перед пнем, некоторое время созерцал, пока не понял, что это клык мамонта. Здесь кости мамонта — обычная вещь.

Мамонтовая кость великолепно режется ножом, если ее размочить в воде. Нганасаны, например, так и делают. Сначала размачивают бивень, а потом вырезают, что нужно, и покрывают поверхность вещи простым орнаментом. Из кости делается большая часть нащечников и надбровников в оленьей упряжке, наконечники хореев — ловсейки — и другие вещи.

Я встал и пошел к Юнто. После чаепития и обычных разговоров о новостях я сказал ему о своей находке. Мы взяли лопату и вместе с ним отправились смотреть кость. Могло оказаться, что здесь просто валяется бивень.

Не доходя до места, где торчал бивень, Юнто увидел второй бивень.

— Каладя [мамонт]! — закричал он и принялся рыть вокруг него землю.

Мы копали попеременно. Сначала был снят верхний слой почвы, затем слой льда сантиметров в тридцать. Но я решил, что дальше копать не стоит. Из-подо льда виднелись чистые, без трещин и надломов бивни. Возможно, сохранилась в вечной мерзлоте и туша «подземного оленя». В этом случае наша находка могла заинтересовать палеонтологов. А если бы мы разрушили слой вечной мерзлоты, за лето на этом месте образовалось бы болотце, а это не пошло бы на пользу туше мамонта.

— Однако надо милиция начальник говорить, — сказал Юнто, — пускай ребятам сказать будет, чтобы не копали, каладя того не бередили.

Мы так и сделали.

— Ничего не пойму, — наморщив лоб, говорил начальник. — Какой мамонт на аэродроме? Откуда?

— Олень-бык из земли маленько вылез однако, — пояснил невозмутимый Юнто, — нганасан сторона имя каладя будет. Под землей ходит.

Начальник только онемело посмотрел на него и помчался к аэродрому, оставив нас позади. Когда мы подошли, он уже о чем-то расспрашивал начальника аэродрома, нетерпеливо постукивая карандашом по блокноту. Тот лишь разводил руками.

— Совсем рехнулся, — пожаловался он нам, когда мы подошли, ткнув пальцем в главу милиции. — Про какого-то оленя спрашивает. Говорит, будто он у меня на аэродроме пропал.

— Однако не пропал, — досадливо пояснил Юнто. — Однако из земли вышел.

— Где этот олень чертов, — угрожал начальник аэродрома, — какого черта здесь оленей распустили. Тут от собак спасу нет: за самолетами на взлете гоняются. Еще олень на мою голову.

— Однако смотреть надо, — начал было Юнто.

— Пойдем, пойдем, — перебил его начальник аэродрома.

Зрелище бивней повергло их в молчаливое изумление.

— Сейчас я их трактором вырву, — первым отреаги- ровал начальник аэродрома.

— Нельзя, — возразил я. — Эта штука, возможно, имеет научный интерес. Вы, наоборот, помогли бы ее сохранить до приезда специалистов, если, конечно, они приедут.

— Это уж мое дело, — вмешался начальник отделения милиции. — Сохраним. Никому не позволим разрушить.

Через час около каждого бивня красовался вбитый колышек с дощечкой. На дощечках было написано: «Не трогать. За нарушение — штраф».

…Илья Сергеевич уже ждал в лодке. Я оттолкнул ее от берега, вскочил сам, мотор затарахтел, и лодка пошла вдоль берега. Мы прошли мимо горы товаров на берегу, мимо новенькой самоходной баржи «Авамец», приобретенной в этом году рыбачьим кооперативом, миновали здание аэропорта и звероферму колхоза имени Гагарина и свернули в устье речки, ведущей к Тагенарским озерам.

— Я тоже несколько лет назад нашел в тундре интересную штуку, — заговорил Илья Сергеевич, после того как я рассказал ему о находке на аэродроме. — Кость не кость, бивень не бивень — похож на коровий рог, только больше. Я его одной экспедиции отдал.

В этих местах загадок встречается много. Одни потруднее, другие полегче. Рисунки изб и лошадей на бляхах долганских ремней можно объяснить якутским происхождением, хотя на этих широтах такие гравировки выглядят совершенно необычно. Арабские монеты на старой нганасанской парке сюда могли попасть через купцов. Весьма заинтриговывает и появление здесь бронзовой готической буквы «К» большого размера, которую мы видели у стариков и о которой они ничего не могли сказать. Может быть, какой-нибудь корабль потерпел крушение у берегов Таймыра? Да, загадок много.

Дудыпта — Энкаху

В Аваме меня ожидали сразу три неприятности. Судьба решила побаловать меня: не растягивать бед на длинный срок, а предоставить возможность пережить их сразу. Самая большая неприятность — Эдди сжег руку.

Он давно искал возможности вести съемку в чуме без искусственного подсвечивания. Ему пришло в голову попытаться усилить свет костра. Он разобрал один из сигнальных факелов, вытащил оттуда какую-то магниевую смесь и стал экспериментировать. Разбил содержимое факела на куски разного размера и, держа их в руке, стал зажигать от костра самый маленький. Но он почему-то не загорался. Зато загорелся самый большой, крепко зажатый в ладони… К моему приезду рука уже не болела так сильно, как вначале, но работать ею было еще нельзя.

Источниками двух других бед был злополучный Володька-киномеханик. Он утопил наш лодочный мотор и вывел из строя магнитофон, который был необходим для синхронизации киносъемки и звукозаписи. Оказывается, ему не терпелось опробовать мотор в деле. Как только Володя выскользнул из-под нашего надзора, прицепил кое-как мотор к корме одной лодки и поехал с молодежью в ближнюю бригаду рыбаков к устью реки Угарной. По дороге кто-то из ребят подстрелил гуся. Гусь свалился в воду и стал нырять. Вместо того чтобы спокойно добить подранка, Володька стал гоняться за ним на неповоротливой лодке. Во время одного из пируэтов слабо закрепленный мотор слетел с кормы и нырнул навсегда в самом глубоком месте фарватера Авама.

Я напомнил Володьке путешествие прошлого года, когда он потерял отдельные части мотора.

— Теперь, видно, — сказал я ему, — тебе надоело топить мотор по частям, и ты решил отделаться от него сразу?

Володька только шмыгал носом и отворачивался от меня.

— А ты, старина, спроси у него, как он доканал магнитофон, — посоветовал Эдди.

Я вопросительно посмотрел на Володьку.

— Не знал, как выключить, — почти прошептал он.

Оказывается, еще месяц назад ему удалось обмануть бдительность Эдди и в его отсутствие исследовать запасной магнитофон. Когда Володька вдоволь насладился зрелищем вращающихся дисков, он попытался выключить его, но это ему не удалось. Увидев через окно идущего домой Эдди, Володька поставил магнитофон на место и аккуратно закрыл чехол. Когда через несколько дней Володьке удалось опять заняться магнитофоном, он понял, что тот выключился сам. А Эдди позже обнаружил, что батареи, добытые с великим трудом, начисто разряжены.

Мотора не было, на колхозные моторки нечего было рассчитывать, так как они день и ночь возили от бригад рыбу на приемный пункт. Оставалось плыть по маршруту на веслах. На этот последний маршрут Эдди возлагал самые большие надежды — хотел блеснуть техникой синхронных съемок. Но магнитофон, на котором стоял синхронизатор, бездействовал.

— Собери сухие батареи на фактории, посмотри по схеме вольтаж питания магнитофона и составь для него питание, — велел я Володьке.

Он с готовностью кинулся исполнять это указание. Ему хотелось загладить хоть часть вины. Он обошел всю факторию, приволок много батарей от приемников, вооружился вольтметром и засел мастерить аккумуляторы. Скоро он составил несколько батарей. Они были послабее тех, что разрядились, но все-таки это было лучше, чем ничего.

Итак, одна брешь была заделана. Оставалось подлечить руку Эдди и подыскать подходящую лодку. Лодка Нашлась случайно. Ее пригнал с Пясины новый механик колхоза. Дело стояло за небольшим: вытесать весла, смастерить уключины и просмолить днище. С помощью паяльной лампы и куска смолы все щели были более или менее заделаны в течение дня. С веслами дело обстояло хуже. Здесь трудно найти прямую лесину. Лиственницы в большинстве корявые и суковатые. Весла получились тяжелые и неказистые. Сделали и уключины.

Уезжали мы чудесным вечером. Ветра не было совсем. Река Авам гнала свои воды без единой морщинки на поверхности. Прощание с авамцами было теплым, но, как и любое прощание, немного грустным. Наши друзья-нганасаны помогли столкнуть тяжело груженную лодку.

Я греб не спеша: идти предстояло далеко. Надо было проплыть по Аваму до впадения его в Дудыпту, затем плыть по Дудыпте до устья Угарной. Там стояла бригада рыбаков, от которой надо было пройти до Пясины и уже по Пясине достичь Агапы, или Энкаху, как ее называют нганасаны. Путь немалый. Правда, мы шли по течению.

Отсутствие ветра было на руку не только нам. Такая погода по душе и комарам. Их тут несметное количество. Не глядя, проведешь рукой по любому месту на одежде— и в горсти полно комаров. Мы спасаемся от них диметилфтолатом. Мажемся беспрестанно. Но комар здесь все равно лезет. Кусает, правда, мало, но надоедает очень. Приходится постоянно выплевывать комаров, выковыривать из-за ворота и даже из-под шапки. Всюду лезут, проклятые.

Когда гребешь в одном ритме и не надрываешься, начинаешь двигаться, как автомат. Даже дремлешь за этим занятием. В пути мы уже больше половины суток, и спать очень хочется. Эдди прикорнул на корме и клюет носом. Я машинально шевелю веслами, и дремота наваливается на меня. Легкий толчок заставил нас вскинуть головы. Лодка идет прямо на маленький островок. Течение настолько сильное, что обогнуть островок мне не удается. Я поднимаю весла и жду, когда лодку прижмет к нему. Нас несет прямо на корягу, прибитую к берегу. Коряга сплошь усеяна какими-то маленькими красноногими птичками. Они спокойны. Лодка их не пугает.

Эдди прицеливается в них камерой и прокручивает несколько метров пленки. Его внимание тут же отвлекает лебедь, выскочивший неведомо откуда и хлопотливо бегающий по берегу. Попадает на пленку и он. Вылезаем из лодки на мель. Решили сделать привал.

Дым костра отгоняет полчища кровопийц. Мы с удовольствием наблюдаем, как комары бессильно пытаются поживиться на наших сапогах. Толстенная кожа им не по «зубам», вернее, не по носам. Попивая чай, покуривая, говорим о том, о сем. Затем собираем плавник посырее (как не хочется выползать из-под дыма!), бросаем его в костер…

Просыпаемся одновременно, идем к берегу. Берег песчаный. Вода сошла недавно, и весь он покрыт рябью, точно копирующей поверхность реки в ветреную погоду. По этой зыби идет какая-то маленькая птичка. Идет прямо от нас к полосе кустиков и мха.

— Птенец! — кричит Эдди и кидается за аппаратом.

Я преграждаю птенцу дорогу и пытаюсь взять его в руки. Он смешно растопыривает крылья, разевает клюв, кричит и даже наскакивает на мою руку. Внезапно над моей головой раздается свист крыльев. Инстинктивно оглядываюсь — буквально в нескольких сантиметрах от лица проносится крачка — небольшая чайка, с красиво изогнутыми крыльями. Она кричит требовательно и тревожно. Я все же беру птенца в руки: его надо отнести на не затоптанную сапогами землю, и тогда Эдди его снимет. Новая атака крачки чуть не заставила меня выпустить птенца из рук. Отважная птица зависает в воздухе совсем близко от моей головы, и мне кажется, что она вот-вот долбанет меня клювом. Я бегу от нее. Крачка гонится за мной. Приходится выпустить птенца…

Устье Угарной видно издалека. В этом месте Дудыпта делает крутой поворот и становится гораздо шире. Правый берег очень высокий. Там видны чумы бригады рыбаков. Нас догоняет Хунупте, выскочивший на ветке из какой-то протоки, здоровается и плывет рядом.

— Гостевать пришли? — спрашивает он улыбаясь.

— Гостевать, — отвечаем мы и тоже улыбаемся.

Трудно не улыбнуться в ответ старику: очень уж у него заразительная улыбка.

Старик Хунупте месяц назад поразил нас с Эдди сверхъестественным зрением. Здесь, на Угарной, в то время собрались рыбаки всего колхоза, чтобы выехать к местам лова. Однажды утром, выйдя из чума, я увидел группу нганасан, что-то рассматривающих в бинокль на еле видном противоположном берегу реки.

— Однако олень, — говорил старик Хунупте, показывая рукой на берег.

— Где олень? — спросил Эдди.

— Вон, — показал старик. — На берегу.

Я всматривался в ту сторону, с трудом различая берег.

— Ты видишь? — спросил я Эдди, не доверяя своему зрению.

— Нет, — ответил растерянно Эдди.

Зрение у него было безукоризненное.

— Дай-ка бинокль, — попросил я у одного парня.

Он протянул мне бинокль. Но и бинокль не помогал. Я разглядел маленькое белое пятнышко, похожее на кусок нерастаявшего снега. Эдди взял у меня бинокль, посмотрел и решительно объявил:

— Снег!

Старик Хунупте, приложив руку козырьком ко лбу, посмотрел и не менее решительно сказал:

— Однако пороз [бык] — рога маленько выросли.

Можно еще было допустить, что ему каким-то образом удается разглядеть оленя, но на таком расстоянии увидеть маленькие тонкие рога! Это было невероятно. Я в деликатных выражениях высказал сомнение.

— Однако ехать надо добывать, — обратился старик к своему сыну, пропустив все замечания мимо ушей.

Сын Хунупте, а с ним еще двое парней взяли моторку и отправились к месту, указанному стариком. Часа через три они вернулись и привезли пороза с уже отросшими рогами…

Хунупте плыл рядом с нами и рассказывал о рыбачьих делах. Они шли неплохо. В этом году колхоз принял решение заготовить много юколы для продажи. Юколой здесь называют сушеную рыбу. Заготовка юколы колхозом — дело новое. Еще неизвестно, как это будет принято на материке. Но колхозники надеются, что национальное северное блюдо будет одобрено.

На Угарной живут шесть семей рыбаков: четыре нганасанские и две долганские.

Мы идем в чум бригадира, Агаппия Левицкого. Туда сходятся и все рыбаки. Садимся пить чай, толкуем о рыбе. В таких масштабах, как сейчас, рыбу не ловили ранее ни нганасаны, ни долганы. Рыбная ловля играла лишь вспомогательную роль. Да и сетей было мало. Столетия три-четыре назад их делали из жил. С появлением здесь русских стали раздергивать ткани на нитки. Из ниток вязали сети. Перед установлением Советской власти здесь были еще в ходу сети, вязанные из ниток мешковины. Теперь даже капроновых сетей достаточно. Но это еще не все, что нужно для успешного лова. Рыбой здесь богаты, как иные внутренние водоемы, не все реки. Внутренние водоемы же находятся далеко от пунктов приемки рыбы — холодильников.

Отдыхать нам некогда. Приходится вновь спускать свое судно на воду и плыть дальше на север.

Пясина встречает нас ветром и крутой волной. Мы поднимаемся немного вверх и подходим к долганской бригаде, находящейся рядом с рыбоприемным пунктом и полярной станцией. Тут можно отдохнуть…

Трудно сказать, повезло нам или не повезло. С одной стороны, повезло. Пришла моторка, направляющаяся на Агапу, к рыбакам Норильского рыбозавода. Она нас забросит к устью Агапы, к последней нганасанской бригаде. С другой стороны, когда же, наконец, удастся выспаться? Опять потянутся десятки часов речного путешествия, опять ветер и болтанка, насквозь промокшие куртки и онемевшие от постоянного сидения в лодке ноги.

Мы проскакиваем мимо всех бригад. Рыбозаводской моторке останавливаться некогда. Она остановилась только один раз, чтобы высадить нас у бригады Боптэ.

Боптэ был рад нам. Мы с ним договаривались, что приедем повидаться в конце лета. Он думал, что мы не сможем добраться до его стойбища.

После двухдневного отдыха мы с Эдди стали укладываться, готовясь в путь. Теперь нам предстояло двинуться вверх по течению Пясины. Мы рассчитывали задержаться у старика Локая, прекрасного охотника на дикого оленя, потом побывать в бригаде Паддеку и оттуда — к полярной станции, к которой ходят самоходные баржи и речные караваны. От полярной станции наш путь лежал на юг, через факторию Курья и озеро Пясино на Валек, норильский речной порт.

Старого Локая все любят. Любят за веселый характер, за то, что он очень приятный собеседник и отзывчивый человек. А я люблю Локая еще за одно качество: он обладает сильно развитым чувством истории. Он очень любит вспоминать ушедшие дни, и слушаешь его — как будто читаешь увлекательную книгу.

Локай — хранитель истории нганасан. Он помнит все. Если его заставить рассказать хотя бы сказки, которые он знает, то это составило бы фолиант. Но самая большая страсть Локая — философствование о природе вещей. Вот и в этот раз после обязательного обмена новостями Локай начинает разговор на эти темы.

— Однако тебя ум как будет — земля живой или нет? — спрашивает он.

— Однако нет, — отвечаю я, лежа на шкуре, — тебя ум-то живая земля?

— Не знаю, — отвечает он, — только старая вера, будто живой земля. Старики говорили, земля шкуру держит. Каждый год линяет шкура. Как снег уходит— и линяет шкура. Новая шерсть — мох, трава вырастает… Раньше так думали.

— Теперь-то земля не живой, — вмешался в разговор совсем дряхлый старик Кая из соседней бригады, приехавший к Локаю гостевать, — мне моего сына дочь говорила — она в школе так слышала.

Старик славился тем, что был очень недалек, и Локай только досадливо рукой махнул, когда тот вставил свое слово.

— Тебя ум, видом-то земля какой будет? — спросил он опять меня.

— Видом-то будет шар, как кулак, — пояснил я, опасаясь, что старик не поймет. Круглых предметов в нганасанском обиходе нет.

— Вот-вот, — обрадовался внезапному открытию Локай. — Как мяч, наверное, будет. Я тоже век думал: видом земля какой будет? Старые люди говорили, земля ровный, как ладонь. Видом как круг на воде, когда камень бросишь. Однако я-то думаю — неправильно это. Каждый год весна бывает. Каждый год снег тает. Совсем много воды бывает весной. Уходит вода. Куда уходит? Не только весной уходит. Век бежит куда-то. Вода вверх никак идти не может. Никто не видел, как вода на гору идет. Всегда вода с горы идет. Век идет, идет. А куда девается потом? Если земля ровный, никуда вода течь не будет. На месте будет. Если земля круглая, все время сверху вниз течь будет.

— Однако перва-то земля ровным была, — перебил его рассуждения старик Кая, — теперь круглый стал.

— Однако совсем пустой говорка, — вскипел Локай. — Как земля может иной стать? Сам столько живешь, видеть можешь!

— Однако перва земля ровным была, — упорствовал Кая.

— Ты-то как знать будешь?

— Однако меня сторона мой дед говорил. Он никогда врать не мог. Всегда правду говорил. Теперь, круглый стал — девка сына говорила. Тоже не может врать.

Локай только головой покрутил в ответ и велел невестке жечь костер и варить рыбу.

За три дня, пока мы были у Локая, ЭдДи измучил всех и измучился сам. Он подкарауливал старика, его сына, Хопяку, жену Хопяку и даже его маленькую дочь и подолгу смотрел на всех в «большой бинокль». Так старик Кая называл киноаппарат.

К Пясине стали подходить маленькие разведывательные группы диких оленей, состоящие только из большерогих быков. Потом пошли большие стада. А затем повалила туча оленя. Везде, куда хватало глаз, были видны олени. Они подходили к водной преграде — Пясине — и переплывали ее. Есть особые места, которые дикий олень предпочитает для своих переправ. На этих местах и сейчас охотятся на них. А раньше здесь были поколки.

Нганасаны на ветках врывались в плывущее стадо и копьем били оленей в бок, где кончаются ребра. Охота была опасной и требовала большого мастерства. Надо было знать много тонкостей. Так, плывущего сзади оленя, которого на первый взгляд легче всего добыть, трогать не стоило. Особенно, если он плыл, высунув из воды круп. Это значило, что олень больной. Ударишь копьем — умрет сразу. Перевернется быстро вверх ногами и может задеть ветку. Для нганасан купание было больше, чем простая неприятность. Перевернуться на ветке — значило умереть. Спастись можно было, лишь ухватившись за проплывавшего оленя…

Старики-нганасаны в это время, казалось, обезумели. Они только и говорили о диком. Рвались добыть хоть одного рогача и тайком прилаживали наконечники копий к древкам: ружьям не доверяли. Или, может быть, их тянуло вспомнить молодость? Тогда добыча дикого определяла их место в обществе. Добыча дикого была все равно что сдача экзамена на аттестат зрелости. Сейчас старикам очень редко удается выйти с копьем на поколку. Оленя и так хватает, добытого молодыми с помощью карабинов.

Для нас дикий был сигналом к возвращению из экспедиции. Осень наступила. Надо отбывать. Рассчитывать на помощь со стороны было бесполезно. Мы привязали длинную бечеву к носу лодки и тронулись вверх по реке. Наши ноги шли и по песчаным косам, и по каменистым осыпям, и по топким берегам, и по бесконечным отмелям. Мы были бурлаками, а бурлакам трудно смотреть по сторонам. Смотришь под ноги, легши в лямку грудью, и думаешь о чем-нибудь, чтобы не чувствовать усталости. И не надо часто оглядываться назад, а то можно испортить настроение, увидев в конце дня какую-нибудь излучину, от которой уходили утром, совсем близко. Тяжелое это дело ходить бечевой, но великолепно чувство, когда путь окончен. Его не сравнишь, конечно, с тем настроением, когда прибудешь куда-то на самолете, на поезде, на моторке. Поэтому мы были просто счастливы, увидев вдалеке чумы Паддеку.

Это было ранним чудесным утром. Все в чумах еще спали… Только совершенно голый крошечный мальчишка вышел помочиться и замер, разглядывая нас.

— Тана сылы нимиля [как тебя зовут]? — спросил я.

— Лапса [ребенок],— ответил он, подумав.

— Не могу так тебя звать, — сказал я ему.

— Однако парень пока имя нету, — раздался голос Паддеку. Он высунул голову из чума и пригласил зайти.

— Услышал разговор и проснулся, — сказал он, когда мы вошли.

Мы снимали негнущимися руками куртки, стягивали мокрые сапоги. Шевелились еле-еле — устали.

— У парнишки никакого особого признака нет, — продолжал Паддеку, — и потому не дали ему еще настоящего имени. У нас такой обычай — настоящее имя дают, когда характер человека проглянет. Бывает подолгу так ребята детское имя носят, пока настоящее получат.

Он заботливо расчистил нам половину чума, постелил шкуры, и мы улеглись.

Через несколько дней мы с Эдди пересекли пешком небольшую равнину и вышли к полярной станции на другой стороне Пясины.

Что здесь будет

Компания на барже собралась веселая. На полярную станцию кроме нас с Эдди приехали двое охотоведов, нганасанская девушка и паренек. И вот теперь мы уезжали с полярной станции.

Охотоведы работали в научно-исследовательском институте. Ездили на четыре месяца в безлюдные места по реке Пуре. Четыре месяца были вдвоем. Не видели ни одного человека. Только птиц и животных. Они называют места, где были в экспедиции, «страной дураков», потому что животные там людей не видят и не считают их опасными врагами. Дикий олень, услышав шум мотора, прибегает. Песцы ведут себя более чем нагло, а птицы не слетают с гнезд при виде человека.

Ребята рассказывают о зверье очень интересно, и мы с Эдди замучили их вопросами.

Девушка-нганасанка была дочерью нашего знакомого старика Научптэ. У нее длинное и сложное имя, и мы звали ее сокращенно Верой. Она училась в Дудинке. Паренек окончил несколько классов ремесленного училища в Норильске и через год приобретет профессию механика. Мы вымели из каюты мусор, расстелили спальные мешки, соорудили из своих ящиков стол, и это временное жилище стало вполне сносным.

Ехать было весело. Шутили и смеялись, потому что мы, как и охотоведы, скоро будем дома, а наши юные спутники радовались предстоящей встрече с однокашниками. Веселье привлекло в нашу компанию женщину-врача и свободного от вахты помощника капитана.

Разговорам не было конца. Рассказывали разные истории из «веселой» полярной жизни. Потом пошли споры о том, что нужно, чтобы жизнь здесь стала лучше, чем сейчас. В конце концов расшумелись так, что пришлось установить порядок выступлений.

— Что здесь будет? — спросил кто-то.

— Плановое охотничье хозяйство! — воскликнул охотовед. — Охота такое же дело, как выращивание хлеба. Она сейчас идет самотеком, по существу так же, как сто или двести лет тому назад. Подумать только — сколько здесь птицы! А бьют ее как попало, но меньше, чем можно было бы забивать при плановом хозяйстве.

— Ведь отстрел птиц сейчас лимитируют, — вставляет Вера, — все-таки некоторая плановость есть.

— Какое это планирование, — возражает второй из охотоведов. — Это чепуха. С таким планированием далеко не уйдешь. Нужно знать средний прирост поголовья птицы, места гнездовий, пути перелетов и зимовки. По нашей стране давно пора было ввести плановый забой. Добывать птицу нужно именно здесь, причем осенью, когда птица упитанна и еще не истощена дорогой.

— А как быть с птицей, которая зимует за рубежом? — спрашиваю я.

— Здесь сложнее, — соглашаются охотоведы. — Но все же можно даже для этой птицы установить нормы добычи. Все дело в том, что у нас мало внимания обращают на охоту. А она может дать изрядный доход. Не надо только слишком усердствовать. Выбить дичь очень просто. Развести ее трудно. Так же и с диким оленем. Будущее этого края — плановая охота.

— Ну да, охота! — возражает помощник капитана. — Здесь надо рыбку ловить тю-умному. Тогда тундре цены не будет. Сейчас ведь только пенки снимают. Где поближе, где полегче, ловят. Не суются подальше, хотя там и рыбы очень много, думаю, что со временем наладят лов. Построят хорошие посудины на подводных крыльях или что-нибудь еще. Чтобы не тащиться, как мы тащимся, а быстро проскочить на рефрижераторе от самой дальней бригады до рыбозавода. И надо механизировать лов, чтобы рыбаки вручную неводов не таскали.

— Моторов надо сюда побольше, — вмешивается паренек-ремесленник. — Когда будет много моторов, горючки, легких лодок, тогда и ловить будут больше.

— А я думаю, что главным в хозяйстве будет оленеводство, — вступает в разговор Вера. — Если правильно им заниматься, то можно иметь очень большой доход. Конечно, много еще надо сделать. Но в конце концов придумают же что-нибудь, чтобы уничтожить комара, защититься от овода. Надо найти правильную систему выпаса, разделения стад, сохранения телят. Я хочу скорее выучиться и лечить оленчиков. В Дудинке прямо во сне снится, что аргишу со стадами.

— Аргишить тоже будут иначе, — говорю я. — Построят промежуточные базы для оленеводов, чтобы не таскать чумы с собой, а жить в настоящем доме. А если придется охотникам, рыбакам или пастухам далеко отрываться на время от постоянного жилья, то можно будет взять с собой какие-нибудь легкие и удобные передвижные жилища.

— И телевизоры будут карманные, как теперешние малогабаритные приемники, — говорит Эдди.

— И придумают что-нибудь, чтобы можно было в любую пургу выезжать к больным на вызов, — вставляет свое слово доктор.

После ее слов все замолкают. Наверняка думают о нашем разговоре. Пускай еще неизвестно, что здесь будет, ясно одно — не так уж много времени осталось, когда все это исполнится.

Скорее бы!


Загрузка...