Самым крупным событием зимнего сезона в Нью-Йорке в этом году было открытие нового великолепного концертного дворца, выстроенного на Мэдисонской площади. Открытие новой залы ознаменовалось необычайным концертом. Оркестр состоял из двухсот двадцати музыкантов, и каждый из них был всемирно прославленным артистом. Дирижировать этим удивительным оркестром был приглашен немецкий композитор, окруженный ореолом мировой славы, получивший за один вечер неслыханный гонорар в шесть тысяч долларов.
Цены на места поразили даже Нью-Йорк. Дешевле тридцати долларов не было ни одного места в зале, а барышники, торговавшие билетами, поднимали цену за ложу до двухсот долларов и выше. Но каждый, кто считал себя принадлежащим к «обществу», не смел пропустить этого вечера.
К восьми часам Двадцать шестая, Двадцать седьмая и Двадцать восьмая улицы, а также Мэдисон-авеню были запружены шипящими и нетерпеливо вздрагивающими автомобилями. Барышники, торгующие билетами, всю свою жизнь проводящие среди фыркающих автомобилей, покрытые потом, несмотря на двенадцатиградусный мороз, бросались с безумной отвагой, зажав в руке пачку долларов, в середину бесконечного, стремившегося к площади потока яростно гремящих экипажей. Барышники вскакивали на подножки, на места шоферов и даже на крыши автомобилей и пытались заглушить грохот моторов своими охрипшими голосами: «Here you are! Here you are!»[1] – «Два места в партере, десятый ряд! Одно место в ложе… Два места в партере!..» Косой град внезапно очистил улицу, точно залп пулеметов.
Но как только открылось окно в автомобиле и раздавалось: «Сюда!», барышники мгновенно появлялись опять и ныряли среди экипажей, как водолазы. Пока они устраивали свои дела и набивали карманы деньгами, на лбу у них замерзали капли пота…
Концерт должен был начаться в восемь часов, но и в четверть девятого необозримая вереница экипажей ждала очереди, чтобы подъехать к сверкающему огнями среди мрака и сырости красному балдахину у входа в новый музыкальный дворец. Под крики барышников, фырканье моторов и стук града, барабанившего по крыше балдахина, выходили из подъезжавших экипажей всё новые и новые группы людей, на которых толпа, стоявшая темной стеной у входа, смотрела с жадным любопытством: драгоценные меха, затейливые прически, сверкающие камни, возгласы, смех и ножки в шелковых чулках и белых туфельках…
Представители изысканного общества Пятой авеню, Бостона, Филадельфии, Буффало и Чикаго наполняли торжественный гигантский натопленный зал, весь в золоте и пурпуре, воздух которого в течение всего концерта дрожал от тысяч быстро колыхавшихся вееров. От белых плеч женщин поднималось облако одуряющих ароматов, иногда совершенно исчезавших в простых запахах лака, штукатурки и масляной краски, присущих новым зданиям. Неисчислимые электрические лампочки на потолке и на хорах блестели так ярко и резко, что только очень крепкие и здоровые люди могли выносить этот поток света.
Парижские художники ввели в моду в эту зиму маленькие венецианские чепчики, которые дамы надевали на низкие прически. Паутинные ткани из кружев, серебро, золото, вышивки и кисти из драгоценностей, жемчуг, бриллианты ослепительно сияли. Так как веера непрерывно дрожали и головы были в постоянном движении, то над перекошенным партером непрерывно искрились и сверкали снопы лучей и то там, то тут вспыхивали огнями бриллианты.
Над этим обществом, столь же новым и пышным, как и концертный зал, неслись звуки музыки старого, давно вышедшего из моды композитора…
Инженер Мак Аллан со своей молодой женой Мод занимал маленькую ложу у самого оркестра. Гобби, его друг, строитель дворца на площади Мэдисон, предоставил в распоряжение Аллана эту ложу бесплатно. Аллан приехал сюда из Буффало, где находилась его фабрика стальных инструментов, не для того, чтобы слушать музыку, в которой он ничего не понимал, а ради десятиминутного разговора с железнодорожным магнатом и банкиром Ллойдом, одним из самых могущественных людей в Соединенных Штатах и одним из богатейших людей земного шара. Встреча с ним имела огромное значение для Аллана.
Вечером, в поезде, Аллан не мог победить своего волнения, и в тот момент, когда он увидел, что ложа, находившаяся напротив – ложа Ллойда, – была пуста, им овладело то же странное беспокойство. Но через несколько минут он заставил себя смотреть на вещи спокойно.
Ллойда еще не было. Но, может быть, он и не будет здесь! А если даже приедет, то и это еще ничего не решает, несмотря на торжествующий тон телеграммы Гобби.
Аллан сел, как человек, решивший ждать и вооружившийся для этого необходимым терпением. Он удобно расположился в кресле, утонув широкими печами в мягкой спинке, вытянул ноги и спокойно осмо трелся кругом. Он не был высок, но широкоплеч и крепко сложен, как боксер. У него была крупная голова, скорее четырехугольной, нежели продолговатой формы, а безбородое сухое лицо отличалось необычайной смуглостью и было покрыто веснушками. Даже теперь, зимой, на щеках у него виднелись следы веснушек. Как у всех, волосы его разделялись ровным пробором; они были темны, мягки, с медно-красным оттенком. Глаза Аллана лежали глубоко в глазных впадинах – светлые, голубовато-серые, с детским выражением. Аллан в общем был похож на морского офицера, только что вернувшегося из плавания, надышавшегося свежим воздухом и сегодня случайно надевшего фрак, который был ему не совсем впору. По первому взгляду он производил впечатление здорового, немного грубоватого, но всё же добродушного человека, довольно интеллигентного, ни в коем случае не выдающегося.
Аллан старался возможно лучше скоротать время. Музыка не подчинила его своей власти, и вместо того, чтобы сосредоточивать и углублять его мысли, она только рассеивала их. Он измерял взглядом размеры огромного зала, удивляясь устройству потолка и лож. Взглянув на колыхавшееся море вееров в партере, он подумал: «Много денег в Соединенных Штатах. Здесь можно предпринять то, что я задумал». Он стал вычислять, во что обходится в час освещение этого концертного дворца. Остановившись на круглой цифре в тысячу долларов, он стал изучать некоторые мужские лица. Женщины его не интересовали. Затем он снова взглянул на пустую ложу Ллойда, на оркестр, правое крыло которого он мог видеть из ложи. Как все люди, не понимающие в музыке, он удивлялся той механической точности, с которой работал оркестр. Аллан даже наклонился немного, чтобы видеть дирижера, рука которого, размахивающая палочкой, иногда поднималась над перилами. Этот худой, узкоплечий изящный джентльмен, которому заплатили за вечер шесть тысяч долларов, был для него настоящей загадкой. Аллан наблюдал за ним долго и внимательно. Даже внешность этого человека казалась ему необыкновенной. Его голова – с крючковатым носом и маленькими живыми глазами, с плотно сжатым ртом и мягкими, откинутыми назад волосами – напоминала голову коршуна. Казалось, он состоял только из кожи, костей и нервов. Однако он спокойно стоял среди хаоса звуков и управлял ими по своему желанию одним мановением белых и, по-видимому, бессильных рук. Аллан восхищался им, как волшебником, проникнуть в тайны которого он и не пытался. Этот человек казался Аллану принадлежащим к отдаленным временам, к какой-то чуждой, непонятной расе, обреченной на вымирание.
В это мгновение дирижер поднял руки вверх, потряс ими, точно в сильном гневе, и в его руках ожила вдруг сверхъестественная сила. Оркестр загремел с неистовой страстью и сразу замолк.
Лавина аплодисментов прокатилась по зале, оглушительно гремя в огромном помещении. Аллан выпрямился и вздохнул, намереваясь встать. Но он ошибся. Музыка возобновилась, и деревянные духовые инструменты начали адажио. Из соседней ложи донесся до него конец разговора:
– …двадцать процентов дивиденда!.. Блестящее дело!..
И Аллану пришлось снова сесть на свое место и ждать. Он принялся изучать кольцо лож, устройство которых было ему не совсем понятно. А в это время жена его, сама хорошая пианистка, всем своим существом отдалась во власть музыки. Рядом со своим мужем Мод казалась нежной и маленькой. Она сидела, склонив набок темную красивую голову, поддерживая ее рукой, затянутой в белую перчатку, и ее прозрачное ушко впитывало волны звуков, которые неслись к ней снизу, сверху, со всех сторон. Вибрация, которой наполняли воздух двести инструментов, потрясала каждый ее нерв. Возбуждение ее было так велико, что на ее нежных матовых щеках появились круглые красные пятна.
Никогда – так казалось ей – она не чувствовала музыки так глубоко и сильно. Даже незначительная мелодия, второстепенный музыкальный мотив будили в ней незнакомое раньше блаженное ощущение. Отдельный звук вдруг вскрывал в ее душе какой-то неведомый ей источник счастья, которое вдруг заливало ее. И чувства, которые вызывала в ней эта музыка, были чистейшей радостью и красотой. Все образы, возникавшие перед ней под влиянием музыки, были окружены сиянием такой красоты, какой действительность не могла ей дать.
Жизнь Мод была так же скромна и проста, как и сама Мод. В этой жизни не было никаких крупных событий, ничего замечательного, и она была похожа на жизнь многих тысяч молодых девушек и женщин. Мод была родом из Бруклина, где у ее отца была типография, и выросла в имении, в Беркшайр-Хилле, воспитанная своей матерью-немкой. Мод получила хорошее образование в школе, посещала в течение двух лет курсы в Чаутакуа и набила свою маленькую голову всевозможной мудростью, чтобы затем всё это позабыть. Хотя она и не обладала большими музыкальными способностями, она всё же хорошо изучила фортепианную игру и закончила музыкальное образование в Мюнхене и Париже у первоклассных профессоров. Она путешествовала со своей матерью (отец ее давно умер), занималась спортом и флиртом с молодыми людьми, как и все молодые девушки. У нее было увлечение в ранней молодости, о котором она теперь и не вспоминала. Она отказала Гобби, архитектору, потому что любила его только как друга, и вышла замуж за инженера Мак Аллана, потому что влюбилась в него. Еще до замужества умерла ее горячо любимая мать, и Мод долго оплакивала ее. На втором году своей супружеской жизни она родила девочку, которую страстно любила. Вот и всё. Ей было двадцать три года, и она была счастлива.
В то время как она в блаженном оцепенении наслаждалась музыкой, в ней, точно под влиянием волшебства, расцветали воспоминания, необычайно отчетливые и полные особого значения. И вдруг ее собственная жизнь показалась ей таинственной и глубокой. Она видела перед собой лицо матери, но чувствовала при этом не горе, а, наоборот, радость и невыразимую любовь. Мать как будто находилась еще среди живых. Одновременно с этим перед ней появился весь ландшафт Беркшайр-Хилля, – те места, где она часто каталась на велосипеде. Но ландшафт этот был полон таинственной красоты и удивительного блеска. Она вспомнила о Гобби и в ту же минуту увидела перед собой свою девичью комнату, заставленную книгами. Она увидела самое себя, сидящую за роялем и разыгрывающую упражнения. А затем снова появился Гобби. Он сидел возле нее на скамье у площадки для тенниса, которую в темноте трудно уже было рассмотреть, и только белые полоски, разделявшие площадку на квадраты, выделялись на темном фоне. Гобби, заложив ногу на ногу, стучал ракеткой по кончику своего белого башмака и ораторствовал. Она ясно увидела, как она улыбалась, потому что Гобби болтал разный любовный вздор. Но веселая музыка, зазвучавшая в оркестре, унесла прочь образ Гобби и вызвала в ее памяти веселый пикник, на котором в первый раз увидела она Аллана. Она гостила у своих знакомых, Линдлеев, летом в Буффало. Пред ней встала картина: два автомобиля, компания, человек двенадцать мужчин и дам. Она ясно различала каждое лицо в эту минуту. Было жарко. Мужчины сняли пиджаки. Земля была сухая и горячая. Решили приготовить чай, и Линдлей крикнул: «Аллан, не разложите ли вы костер?» Аллан ответил: All right[2]. Мод казалось теперь, что уже с той минуты она полюбила его голос – его мягкий, грудной голос. Она видела отчетливо и теперь, как он раскладывал костер, как тихо собирал и ломал сучья и вообще как он работал. Она видела, как он с засученными рукавами сидел на корточках у огня, тщательно раздувая его. И вдруг она заметила на правой руке у Аллана бледно-голубую татуировку – скрещивающиеся молотки. Она указала на это Грации Гордон, и Грация Гордон (та самая, супружество которой недавно кончилось таким скандалом) взглянула на нее с удивлением и сказала: Don’t you know, my dear?[3], и она сообщила ей, что этот Мак Аллан был раньше конюхом в шахте «Дядя Том», рассказала ей о романтической юности этого смуглого, веснушчатого юноши, а он всё сидел на корточках, не обращая внимания на болтающую веселую компанию, и раздувал огонь. И она уже любила его в эту минуту! Конечно, тогда уже она любила его, но только не знала этого до нынешнего дня! И Мод отдалась воспоминаниям о своей любви к Маку Аллану. Она припомнила его удивительное сватовство, венчание, первые месяцы брачной жизни. Затем настало время ожидания ребенка, и появилась на свет ее дочка, маленькая Эдит. Мод никогда не забудет, каким нежным и любящим был Мак, какою заботливостью окружал он ее в то время, которое для каждой жены является мерилом любви мужа.
И вдруг Мод поняла, что и Мак нуждается в ее заботах, как дитя. Никогда она не забудет того времени, когда она узнала, как добр Мак! Волна любви наполнила ее сердце, и она закрыла глаза. Воспоминания и лица вдруг исчезли, и музыка овладела ею всецело. Она больше ни о чем не думала, только слушала…
Вдруг в ушах Мод раздался грохот, точно обрушилась стена. Мод очнулась и глубоко вздохнула. Симфония была окончена. Мак уже стоял, расправляя усталое от неподвижности тело. Партер бесновался.
И Мод встала, немного растерянная, чувствуя легкое головокружение, и начала вдруг неистово аплодировать.
– Аплодируй же, Мак! – крикнула она вне себя от восторга, вся пунцовая от волнения.
Аллан засмеялся над необычным возбуждением Мод и громко зааплодировал, чтобы доставить ей удовольствие.
– Браво! Браво! – кричала Мод звонким, высоким голосом, с влажными от волнения глазами, и перегнулась через барьер ложи.
Дирижер оркестра вытирал побледневшее от утомления лицо и непрерывно раскланивался. Аплодисменты не утихали, и дирижер указал на оркестр. Такая скромность была явным лицемерием и пробудила в Аллане его всегдашнее недоверчивое отношение к артистам, которых он не признавал за настоящих людей и, говоря откровенно, считал их ненужными для жизни. Но Мод присоединилась к новой буре восторженных аплодисментов.
– Мои перчатки лопнули! Посмотри, Мак. Что за артист! Разве всё это не чудесно?
Ее губы дрожали, глаза блестели, точно драгоценные камни, и Мак находил, что она была необычайно хороша в своем экстазе. Он улыбнулся и ответил несколько равнодушнее, чем хотел:
– Да, ловкий парень!
– Он – гений! – воскликнула Мод и снова восторженно зааплодировала. – Ни в Париже, ни в Берлине, ни в Лондоне я не слышала ничего похожего!
Она замолчала и повернулась к двери; в ложу входил Гобби, архитектор.
– Гобби! – воскликнула Мод, продолжая хлопать, потому что она, как и тысячи других, желала, чтобы дирижер вышел еще раз. – Аплодируй же! Он должен выйти. Браво! Браво!
Гобби заткнул уши и свистнул, как уличный мальчишка.
– Гобби, как ты смеешь!
И Мод топнула возмущенно ногой. В этот момент снова показался дирижер, обливавшийся потом и вытиравший затылок носовым платком, и Мод опять бешено зааплодировала.
Гобби выждал, пока шум несколько утих.
– Совсем сошли с ума! – сказал он, громко смеясь. – Такая овация! Я засвистел только для того, чтобы увеличить шум, Мод! Как ты поживаешь, girl? And how are you, old chap?[4]
Только теперь они могли наконец обменяться приветствиями.
На редкость искренняя дружба связывала этих трех людей. Аллан прекрасно знал о прежних чувствах Гобби к Мод, и хотя об этом никогда не было сказано ни слова, но это обстоятельство всё же придавало особую теплоту и даже некоторую пикантность отношениям обоих мужчин. Гобби всё еще был немного влюблен в Мод, однако он был достаточно умен и тактичен, чтобы не показывать этого. Но женский инстинкт Мод нельзя было обмануть. Она знала, что он любит ее, и это наполняло ее гордой радостью, которая временами отражалась во взгляде ее нежных карих глаз. Она относилась к Гобби как искренно любящая сестра.
Все трое всегда старались быть полезными друг другу, оказывать различные услуги, и Аллан в особенности считал себя обязанным Гобби: благодаря посредничеству и личному поручительству Гобби Аллан смог достать несколько лет назад пятьдесят тысяч долларов для производства технических опытов и устройства фабрики! Гобби, кроме того, защищал интересы Аллана у железнодорожного короля Ллойда, и благодаря его посредничеству в этот вечер должно было состояться свидание Аллана с банкиром. Гобби готов был сделать для Аллана всё, что мог: он искренно восхищался им. Уже в то время, когда Аллан еще ничего другого не изобрел, кроме особого сорта стали, названной алланитом, Гобби говорил всем своим знакомым:
– Как, вы не знаете Аллана? Того, который изобрел алланит? Ну, вы еще услышите о нем!
Друзья виделись ежегодно несколько раз. Алланы приезжали в Нью-Йорк, или Гобби навещал их в Буффало. Летом они обыкновенно проводили вместе три недели в скромном поместье Мод, на ферме Беркшайр-Брук, в Беркшайр-Хилле. Каждое новое свидание являлось для них большим событием. Они чувствовали себя опять возвращенными к прошлому, к тому, что было пережито ими три-четыре года назад; всё это вдруг оживало, когда они снова оказывались вместе…
Эту зиму они не виделись, и радость свидания была сильнее обычного. Они осматривали друг друга с головы до ног, точно большие дети, и находили друг друга изящными и красивыми. Мод посмеивалась над франтовскими лакированными ботинками Гобби, у которых носки были похожи на рог носорога из блестящей кожи, а Гобби с видом знатока рассматривал модное платье Мод и новый фрак Аллана. Как всегда после продолжительной разлуки, они обменивались сотней быстрых вопросов и быстрых ответов, не останавливаясь долго ни на одном из них. Гобби, разумеется, пережил за это время множество самых невероятных приключений и рассказывал то об одном, то о другом.
Затем разговор перешел на концерт, на события дня, на общих знакомых.
– Как нравится вам этот Концертный дворец? – спросил Гобби с торжествующей улыбкой, так как знал уже, что ответят друзья.
Аллан и Мод, конечно, не скупились на похвалы. Они восхищались всем.
– А фойе?
– Грандиозно, Гобби!
– Только зал кажется мне чересчур пышным, чересчур роскошным, – заметила Мод. – Лучше, если бы он был более интимным.
Архитектор добродушно рассмеялся:
– О, конечно, Мод! Это было бы верно, если бы люди собирались сюда, чтобы слушать музыку. Но об этом публика не думает. Сюда приходят, чтобы удивляться и вызывать удивление. «Создайте нам нечто волшебное, – сказал мне консорциум. – Зал должен убить всё, что существовало до сих пор в этом роде».
Аллан согласился с Гобби. Впрочем, его поражало в этом зале не его декоративное великолепие, а смелая конструкция лож, кольцо которых висело в воздухе.
Гобби улыбался, польщенный.
– Да, это было не так просто, – сказал он. – Пришлось поломать голову. Когда заклепывали кольцо, то всё качалось при каждом шаге, вот так! – Гобби стал на цыпочки и начал раскачиваться. – Рабочих охватил страх…
– Гобби! – закричала Мод и испуганно отошла от барьера ложи. – Ты меня пугаешь!
Гобби, смеясь, прикоснулся к ее руке:
– Не бойся, Мод! Я сказал рабочим: «Подождите, пока не будет замкнуто кольцо». И вот теперь никакая сила в мире, разве только динамит… Алло! – воскликнул он вдруг, перегнувшись через барьер ложи.
Какой-то его знакомый, свернув в трубку программу и сделав из нее подобие рупора, звал Гобби. Гобби тотчас же вступил с ним в разговор. Все в зале могли слышать каждое слово, если бы одновременно не начались такие же громкие разговоры повсюду.
Характерная голова Гобби скоро была узнана всеми. У Гобби были самые светлые волосы во всем зале, серебристо-белокурые. блестящие, тщательно причесанные, с безукоризненным пробором. Его насмешливое, тонкое, лукавое лицо ярко выраженного английского типа, с несколько вздернутым носом и почти белыми ресницами, отличалось необычайной подвижностью. В противоположность Аллану Гобби был тонок, нежен и гибок, как девушка.
Мгновенно все бинокли обратились на него, и со всех сторон раздавалось его имя. В Нью-Йорке Гобби был самым популярным человеком. Его чудачества и талант быстро составили ему славу. Не проходило недели, чтобы газеты не рассказали про него какой-нибудь новый анекдот. Четырех лет он поражал своим умением рисовать цветы, а в шесть – своим искусством рисовать лошадок; он мог в пять минут набросать на бумаге целое стадо бешено мчащихся лошадей. А теперь он – гениальный строитель зданий из железа и бетона и строит небоскребы. У Гобби были удивительные любовные похождения, а в двадцать два года он проиграл в Монте-Карло состояние в сто двадцать тысяч долларов. Он погряз в долгах по самую свою светловолосую макушку (несмотря на огромные доходы), ни на секунду не беспокоясь об этом. Он проехал однажды верхом на слоне среди белого дня по Бродвею, а год назад в течение четырех дней он разыгрывал собою миллионера: поехал в экспрессе в Иеллоустонский парк, а назад вернулся пешком, как погонщик скота. Он побил рекорд продолжительности игры в бридж – сорок восемь часов! Его знал всякий трамвайный вожатый и был с ним почти на дружеской ноге. Бесчисленные остроты его повторялись везде, так как Гобби по природе своей был шутник. Вся Америка смеялась над его шуткой во время конкурсного перелета Нью-Йорк – Сан-Франциско. Гобби полетел в качестве пассажира с известным миллионером и спортсменом Вандерштифтом и на лету бросал с высоты тысячи метров записочки: «Иди сюда, мы должны тебе что-то сказать!» Эта шутка так понравилась самому Гобби, что он повторял ее в течение всего перелета, продолжавшегося два дня. Еще недавно он ошеломил всех своим проектом превратить Нью-Йорк в Венецию. Так как в деловом квартале нельзя было приобрести уже ни пяди земли, то он предлагал построить гигантские небоскребы на Гудзоне, Ист-Ривере и в Нью-Йоркской бухте, провести целые улицы на бетонных столбах, которые соединились бы подъемными мостами, так что океанские пароходы могли бы свободно проходить под ними. В газете «Геральд» были помещены рисунки и чертежи Гобби, что произвело большую сенсацию, и Нью-Йорк был восхищен этим проектом.
Гобби один давал пищу толпе репортеров. Он день и ночь только и думал, как бы удивить мир: положительно, он не мог существовать без постоянного напоминания обществу о своем бытии.
Таков был Гобби, и вместе с тем он был самый талантливый и самый известный архитектор Нью-Йорка.
Покончив разговоры со знакомыми, Гобби опять обратился к своим друзьям.
– Ну, расскажи подробно о маленькой Эдит, Мод! – сказал он, хотя уже раньше выслушал сообщение о девочке, которая была его крестницей.
Ничто не могло так растрогать Мод, как вопросы о ее ребенке. В этот момент она была просто в восторге от Гобби и, покраснев, взглянула на него с горячей благодарностью.
– Я сказала уже тебе, что Эдит с каждым днем становится прелестнее, – ответила Мод с материнской нежностью в голосе, и глаза ее засияли.
– Она всегда была прелестна.
– Да, но, Гобби, ты не можешь себе представить, как она развивается! Она уже начинает говорить.
– Расскажи ему историю с петухом, Мод! – вставил Аллан.
– Ах да! – И Мод, веселая и счастливая, передала смешную историю, в которой ее девочка и петух играли главные роли.
Все трое смеялись, как дети.
– Я хочу ее повидать как можно скорее! – сказал Гобби. – Через две недели приеду к вам. Ты говоришь, было скучно в Буффало?
– Deadly dull[5], – быстро ответила Мод. – Уф, Гобби! – Мод приподняла свои тонкие брови, и на миг ее лицо приняло страдальческое выражение. – Линдлеи переселились в Монреаль, ты знаешь это?
– Очень жаль!
– Грэс Коссат уже с осени в Египте! – И Мод начала изливать Гобби свои печали. – Такая скука бывает днем и так тоскливы вечера! – Тоном шутливого упрека она добавила: – Ты ведь знаешь, какой веселый собеседник Мак! Он еще меньше прежнего обращает на меня внимание. Иногда он целые дни проводит на фаб рике. К разным прекрасным вещам, которые он там изготовляет, он прибавил опыты с особого рода бурами, сверлящими днем и ночью гранит, сталь и еще бог весть что! Он ухаживает за этими сверлами, точно за больными, Гобби! Они даже снятся ему по ночам…
Аллан громко расхохотался.
– Предоставь ему свободу, Мод! – сказал Гобби, и его белые ресницы задрожали. – Он сам знает, чего он хочет. Ведь не станешь же ты ревновать его к этим сверлам?
– Я их просто ненавижу! – отвечала Мод. – Ты думаешь, – прибавила она, вся покраснев, – что он приехал бы со мной сюда, если бы у него не было здесь дела?
– Но, Мод! – воскликнул с упреком Аллан.
Слова Мод напомнили Гобби то, что он хотел сообщить Аллану. Он вдруг принял серьезный вид и, взяв Аллана за борт фрака, сказал, понижая голос:
– Слушай, Мак! Боюсь, что ты понапрасну приехал из Буффало. Старый Ллойд не совсем здоров. Час назад я телефонировал Этель Ллойд, но она не могла сказать мне наверное, будет ли он здесь. В самом деле, это всё очень неприятно…
– Ну, что ж! Встреча может произойти и не сегодня, – возразил Аллан, стараясь скрыть свое разочарование.
– Во всяком случае, я буду увиваться около него, как сатана. У него не будет больше ни одного спокойного часа. А пока прощайте!..
В следующую минуту Гобби уже входил с громким приветствием в соседнюю ложу, где сидели три рыжеволосые девушки с матерью.
Дирижер, с сухой головой коршуна, внезапно появился опять у пульта, и от литавр поднялся всё нарастающий гром. Фаготы выводили вопросительную, нежно звучащую мелодию, которую они повторяли и усиливали до тех пор, пока скрипки не подхватили ее.
Мод снова отдалась музыке.
Аллан сидел с холодными глазами, сдерживая волнение. Он раскаивался теперь в том, что приехал сюда. Он согласился на предложение Ллойда переговорить с ним в ложе концертного зала, потому что знал капризы этого богача, знал, что он почти никого не принимал в своем доме. Аллан готов был извинить Ллойда, если тот действительно был нездоров. Но всё же он требовал исключительного внимания к своему проекту, грандиозность которого подчас даже его самого пугала. Он работал над этим проектом день и ночь в течение пяти лет, и о его планах знали пока только двое: Гобби, который умел так же хорошо молчать, когда это было нужно, как и болтать, затем Ллойд. Мод не знала ничего.
И ему хотелось, чтобы Ллойд, несмотря на болезнь, притащился хоть как-нибудь на концерт или, по крайней мере, известил его о своей болезни и назначил ему свидание в другом месте!
Если Ллойд этого не сделает, тогда он, Аллан, не захочет больше иметь никакого дела с капризным больным миллионером!
Возбужденная атмосфера концертного зала, наполненная оглушающими звуками музыки, ароматами духов, потоками света и сверканием драгоценных камней, делала мысль Аллана напряженной и необыкновенно ясной.
Голова его работала быстро и точно, хотя сейчас его внезапно охватило сильное волнение. Этот проект был для него всем. В нем заключалась его гибель или его спасение. Он пожертвовал своим состоянием для опытов и подготовительных работ, и ему придется теперь начинать всё с начала, если его планы не осуществятся. Проект был его жизнью. Он мысленно старался определить свои шансы на успех, решить этот вопрос, как алгебраическую задачу. Прежде всего он мог бы заинтересовать своим проектом стальной трест, который сильно пострадал от конкуренции сибирского железа. Трест должен ухватиться за его проект. Десять против одного, что это будет так. А если нет, то с трестом можно начать беспощадную войну! Он может повести атаку на крупный капитал – на Моргана, Вандербильта, Гуда, Маккея, Астора, Гевмейра, Бельмонта, Уайтнея и всех других, как их там зовут! Можно открыть огонь против крупных банков; наконец, он может, если ничего не удастся, заключить союз с печатью.
Можно достигнуть цели окольным путем и обойтись без Ллойда. Но с Ллойдом, как союзником, атака была бы сразу выиграна и не нужно было бы брать с боя каждую пядь земли.
И Аллан, сидя в ложе с полузакрытыми глазами, не слыша и не видя ничего, обдумывал план кампании в мельчайших подробностях.
Вдруг словно трепет пробежал по молчаливому залу, завороженному музыкой. Головы зашевелились, драгоценные камни засверкали сильнее, стекла биноклей заблестели.
В оркестре только что началось нежнейшее пиано. Дирижер сердито повернул голову, так как в зале раздался шепот. По-видимому, произошло что-то, пересилившее гипноз двухсот двадцати музыкантов, дирижера и бессмертного композитора.
В соседней ложе кто-то вполголоса произнес:
– На ней розовый бриллиант из сокровищницы Абдул-Гамида… Оценивается в двести тысяч долларов!
Аллан поднял глаза и взглянул на ту темную ложу, находившуюся напротив. Ллойд приехал!..
В темной ложе неясно виднелся знакомый всем тонкий профиль Этель Ллойд. Ее светло-золотистые волосы слабо поблескивали в темноте, а над левым виском, повернутым к публике, сверкал красноватым огнем огромный бриллиант.
– Взгляните на эту шею, на этот затылок! – продолжал соседний глухой голос. – Видали вы когда-нибудь такую линию? Говорят, что Гобби, архитектор… Да, этот блондин, который только что был рядом в ложе…
– Ну, что ж, это возможно! – прошептал другой голос с чисто английским акцентом, и вслед за тем раздался тихий смех.
Задняя часть ложи Ллойда была отделена от передней занавеской, и по одному движению Этель Аллан заключил, что именно там сидит Ллойд. Нагнувшись к Мод, Аллан шепнул ей на ухо:
– Ллойд всё-таки приехал, Мод!
Но Мод была загипнотизирована музыкой. Она не поняла, что сказал ей Аллан. Быть может, она была единственной в зале, не знавшей о том, что Этель Ллойд сидела в своей ложе и что на ней был розовый бриллиант. Под влиянием душевного волнения, вызванного музыкой, она протянула Аллану свою маленькую руку. Аллан взял ее и машинально погладил, в то время как в голове у него проносился вихрь смелых мыслей и планов, а ухо улавливало отрывки разговора, долетавшие из соседней ложи.
– Бриллианты? – спросил один голос шепотом.
– Да, – отвечал другой. – Говорят, он так начал. В австралийских копях…
– Он спекулировал?
– В своем роде. Он был маркитантом, содержал буфет для рабочих.
– Но у него не было своей копи, говорите вы?
– Была своя собственная алмазная копь.
Тихий, заглушенный смех…
– Так говорят. У него была своя алмазная шахта, которая не стоила ему ни одного цента… Рабочих, как вы знаете, тщательно обыскивают… Они проглатывают бриллианты…
– Для меня это новость!
– Ллойд, как говорят… подмешивал что-то в виски… чтобы у них делалась морская болезнь… Это и были его алмазные россыпи.
– Невероятно!
– Так говорят. А теперь он жертвует миллионы на университеты, обсерватории, библиотеки…
– Невероятно!.. – прошептал голос, окончательно подавленный этим открытием.
– К тому же он тяжко болен, избегает людей… Толстые бетонные стены окружают его жилые комнаты, чтобы ни один звук не проникал туда… Точно пленник…
– Т-с-с! – Мод с негодованием повернула голову, и голоса замолкли.
Во время антракта все видели, как светловолосый Гобби вошел в ложу Ллойда и пожал руку Этель Ллойд как добрый приятель.
– Видите, я был прав! – сказал громко голос в соседней ложе. – Гобби – счастливчик. Впрочем, там и Вандерштифт…
А вскоре после этого в дверях ложи Аллана появилась голова Гобби.
– Иди, Мак! – крикнул Гобби. – Старик хочет говорить с тобой.
– Вот Мак Аллан! – сказал Гобби, хлопнув Аллана по плечу.
Ллойд сидел съежившись, с опущенной головой, в полутемной ложе, из которой он мог видеть лишь часть ослепительного кольца лож, наполненных смеющимися дамами и джентльменами. Но Ллойд не поднимал глаз и, казалось, ничего не слышал. Однако через минуту он произнес медленно и задумчиво, сухим, скрипучим голосом:
– Искренно рад вас видеть, мистер Аллан! Я подробно изучил ваш проект. Он очень смел, грандиозен и… возможен. Всё, что я могу сделать, я сделаю. – И с этими словами он протянул Аллану свою мягкую, как шелк, безжизненную руку с короткими четырехугольными пальцами и повернул к нему лицо.
Гобби уже подготовил Аллана к тому, что он должен был увидеть, тем не менее Аллан с трудом подавил дрожь ужаса, когда увидел Ллойда. Лицо его напоминало морду бульдога. Нижние зубы выдавались вперед; вместо ноздрей – два круглых отверстия; маленькие глаза – воспаленные, слезящиеся – узкими косыми щелями прорезывали темное, неподвижное, высохшее лицо. Череп был совершенно лыс. Отвратительная экзема изгрызла голову Ллойда. Мускулы сморщились и узлами обтягивали кости, кожа стала табачного цвета…
При виде его лица люди бледнели, а некоторые падали в обморок, и только крепкие нервы могли выносить это зрелище без содрогания. Лицо его внушало ужас, точно ожившая голова мертвеца. Оно напоминало Аллану те страшные мумии индейцев, на которые он наткнулся при постройке железной дороги в Боливии. Мумии лежали скорчившись в четырехугольных ящиках. Их головы были высушены, зубы блестели за полуоткрытыми, сухими губами; глаза были жутко похожи на живые: в глазные впадины были вставлены коричневые и белые камни.
Ллойд, прекрасно знавший, как действует его лицо, остался доволен впечатлением, произведенным на Аллана, и пытливо разглядывал его своими маленькими влажными глазками.
– Да, действительно, ваш проект – самый грандиозный и смелый из всех, о которых мне приходилось слышать, – заметил Ллойд, – и вместе с тем выполнить его возможно…
Аллан поклонился.
– Я очень рад, – сказал он, – что заинтересовал мистера Ллойда своим проектом.
К своему удивлению, Аллан чувствовал себя совершенно спокойным, хотя наступил самый решительный момент в его жизни. Волнение, которое он испытывал еще при входе в ложу, теперь исчезло, и он мог ясно и обстоятельно отвечать на краткие, точные вопросы Ллойда. Аллан чувствовал удивительную уверенность в присутствии этого человека, наружность которого, жизненная карьера и богатство производили на тысячи других ошеломляющее впечатление. Почему он испытывал такую уверенность, Аллан не мог себе объяснить.
– Подготовили ли вы свой проект настолько, чтобы завтра же выступить с объяснением его публично? – спросил Ллойд.
– Нет, мне надо еще три месяца.
– Так не теряйте же ни минуты! – сказал Ллойд тоном приказания. – Рассчитывайте на меня вполне! – Притронувшись слегка к рукаву Аллана, он указал ему на дочь. – Это Этель Ллойд, – сказал он.
Аллан взглянул на Этель, которая всё время его разглядывала, и поклонился.
– How do you do[6], мистер Аллан? – сказала Этель приветливо и непринужденно, протянув ему руку, и пристально посмотрела на него. – Так вот какой вы! – прибавила она после короткой паузы, шутливо улыбаясь и стараясь скрыть под этой улыбкой интерес, который он возбуждал в ней.
Аллан почувствовал смущение, так как совсем не знал, как держать себя с молодыми дамами.
Он заметил, что Этель была сильно напудрена. Она напоминала ему картину, писанную пастелью: так нежны и прозрачны были краски – золото ее волос, лазурь ее глаз и нежно-розовый оттенок ее губ. Она держала себя с ним как важная светская дама, но в голосе ее звучало что-то детское, словно ей было не девятнадцать лет (он знал это от Гобби), а только двенадцать.
Аллан пробормотал какую-то вежливую фразу; на губах его оставалась всё время смущенная улыбка.
Этель всё еще рассматривала его с детским любопытством, хотя и старалась придать себе важный вид влиятельной дамы, от милости которой зависит стоящий перед ней человек.
Этель Ллойд была типичная американская красавица: тонкая, гибкая, женственная. Ее пышные волосы были чудесного золотистого оттенка, и многие дамы, у которых волосы не могли сравняться с волосами Этель, утверждали, что она красится. Поразительно длинные ресницы, на которых виднелись следы пудры, точно вуалью прикрывали ее темно-голубые глаза. Линии ее профиля, лба и шеи были красивы и породисты. Но на правой щеке уже виднелись следы той ужасной болезни, которая изуродовала ее отца. От подбородка к углу рта шла темно-коричневая, почти закрытая пудрой линия, как волокно на листе.
– Я люблю разговаривать с моей дочерью обо всем, что меня интересует, – опять заговорил Ллойд, – поэтому вы не должны гневаться на меня за то, что я рассказал ей о вашем проекте. Она умеет молчать.
– О, да, я умею молчать! – с оживлением повторила Этель и, улыбаясь, кивнула Аллану. – Мы целыми часами изучали ваши чертежи, и я так много разговаривала об этом с папой, что он наконец действительно увлекся проектом. Не правда ли, папа? – Маска Ллойда осталась неподвижной. – Папа восхищается вами, мистер Аллан! Вы должны посетить нас. Вы согласны?
Глаза Этель точно из-под вуали заглядывали в глаза Аллана, и приветливая улыбка затрепетала на ее красивых губах.
– Вы очень любезны, мисс Ллойд! – сказал Аллан с легкой улыбкой в ответ на ее настойчивость.
Этель понравилась его улыбка. Она непринужденно смотрела на его белые, крепкие зубы, засверкавшие, когда он улыбнулся, и открыла рот, собираясь что-то сказать, но в этот миг заиграл оркестр. Она быстро прикоснулась рукой к колену отца, чтобы попросить у него извинения за то, что она еще говорила – Ллойд был большой любитель музыки и не терпел, когда ему мешали слушать, – и с важным видом шепнула Аллану:
– В моем лице у вас верная союзница, мистер Аллан! Даю вам слово, что я не допущу, чтобы папа изменил свое мнение. Вы знаете, это бывает с ним иногда! Я заставлю его всё сделать для вас. До свидания!
Аллан ответил на ее рукопожатие вежливым, но довольно равнодушным поклоном, несколько разочаровавшим ее. Разговор, решивший вопрос его жизни и создавший новую эпоху в сношениях Старого и Нового Света, окончился.
Взволнованный этой победой и теми мыслями и ощущениями, которые она вызвала в нем, Аллан вышел из ложи вместе с Гобби.
Открыв дверь, они наткнулись на юношу лет двадцати, который едва успел отскочить в сторону. Очевидно, он пытался подслушать, что говорили в ложе. Молодой человек улыбнулся и попросил извинения. Это был репортер газеты Herald, которому была поручена светская хроника. Он без церемонии загородил Гобби дорогу и спросил:
– Мистер Гобби, кто этот джентльмен?
Гобби остановился и, хитро улыбнувшись, спросил в свою очередь:
– Вы его не знаете? Это Мак Аллан, владелец фабрики стальных изделий в Буффало, изобретатель алмазной стали алланит, чемпион бокса из Грин-Ривера и первейшая голова в мире!
– Вы забываете о голове Гобби, мистер Гобби! – смеясь, возразил журналист и затем, указывая на ложу Ллойда, шепотом спросил: – Есть что-нибудь новенькое, мистер Гобби?
– Да, – ответил Гобби, улыбаясь и быстро шагая по коридору, – вы будете поражены. Мы строим виселицу в тысячу футов вышиной, и на этой виселице будут повешены четвертого июля все репортеры Нью-Йорка.
Конечно, эта шутка Гобби появилась на следующий же день в газете вместе с фальшивым портретом мистера Мак Аллана, изобретателя алланита – алмазной стали, которого Ч. Г. Л. (Чарльз Горас Ллойд) принимал в своей ложе для переговоров о новом миллионном предприятии.
Мод всё еще наслаждалась музыкой, хотя, оставшись одна, не могла слушать с прежним увлечением. Она наблюдала за тем, что происходило в ложе Ллойда. Она знала, что Мак был занят каким-то новым «великим планом», как он говорил. Какое-то изобретение, какой-то проект, о котором она никогда его не расспрашивала, так как ничто ей не было более чуждо, чем машины и техника. Она понимала всё же, как ценен дли Аллана союз с Ллойдом, но ей было неприятно, что он избрал именно этот вечер для своих деловых разговоров.
В первый раз за всю зиму они отправились вместе в концерт, и Мод не в состоянии была понять, как это Аллан мог подумать о делах, слушая такую музыку! Иногда ей казалось, что она не подходит для этой американской жизни, где у всех на первом месте «бизнес», и только «бизнес»; она думала, что, пожалуй, лучше чувствовала бы себя в Старом Свете, где всё же умеют отделять отдых и развлечения от дел! И не только это одно тревожило Мод. Инстинкт любящей женщины внушал ей опасение, что этот «великий план» и эти Ллойды – или как их там зовут! – с которыми теперь придется иметь дело Маку, еще больше будут отнимать у нее ее мужа, чем это делала до сих пор его фабрика в Буффало.
Веселое настроение Мод омрачилось, и на лбу появились складки. Однако вскоре лицо ее повеселело: музыка, по какой-то загадочной ассоциации, вызвала в ее воображении очаровательный образ ее ребенка. Ей захотелось услышать в музыкальной мелодии предсказание о будущем ее маленькой дочери. Сначала всё шло хорошо. Радостная, веселая мелодия раздавалась в зале. Да, такою и должна быть жизнь ее Эдит, веселой и счастливой! Но вдруг характер мелодии изменился, веселость исчезла, раздались мрачные звуки, maestoso sostenuto[7], и вызвали у нее дурные предчувствия. Но скоро сердце Мод стало биться спокойно. Нет, жизнь ее дорогого ребенка не должна быть похожа на эту музыку! Разве не безумие искать аналогий? Она мысленно наклонилась над своей малюткой, чтобы прикрыть ее своим телом от этой тяжелой, гнетущей музыки, и через некоторое время ей удалось дать другое направление своим мыслям. Музыка пришла к ней на помощь, как и раньше, и она вся обратилась в слух. Звуки подхватили ее и понесли с собой, как буря оторвавшийся от ветки листок. Но вдруг появилось какое-то препятствие, и страстные звуки, точно ударившись о скалу, как волна, внезапно превратились в отдельные плачущие, дрожащие и испуганные голоса. Мод показалось, что и она тоже должна остановиться и подумать о чем-то, ей неизвестном и таинственном. Тишина, внезапно наступившая после бури звуков, была полна такого очарования, что все колыхавшиеся в зале веера вдруг остановились. Но вот снова раздались звуки, сначала нерешительные и колеблющиеся – веера опять пришли в движение, – и эти звуки, точно с трудом создавшие мелодию, навеяли на Мод задумчивость и печаль. Она подумала о своей жизни и точно впервые поняла ее. Она не была счастлива, хотя Мак обожал ее, и она любила своего мужа так, что готова была молиться на него! Нет, нет, чего-то всё же недоставало ей!..
Как раз в эту минуту Мак прикоснулся к ее плечу и шепнул ей на ухо:
– Извини, Мод, в среду мы едем в Европу. Мне многое надо подготовить в Буффало. Если мы отправимся сейчас, то поспеем на ночной поезд. Как ты думаешь?
Мод ничего не отвечала. Она сидела неподвижно. Глаза ее медленно наполнились слезами. Так прошло несколько минут. Она была глубоко возмущена Маком в этот миг. Так грубо увозить ее с концерта только потому, что этого требовали его дела!
Аллан видел, что она тяжело дышит, и заметил, что щеки ее покраснели. Он положил ей руку на плечо и ласково прошептал:
– Ну, что ж, дорогая, останемся. Я только предложил тебе! Мы можем, конечно, поехать завтра с ранним поездом.
Но настроение Мод было испорчено. Музыка теперь только мучила ее и вызывала тревогу. Она колебалась еще несколько секунд, но вдруг заметила случайно, что Этель Ллойд бесцеремонно направила на нее бинокль, и тотчас же решила уехать. Она заставила себя улыбнуться мужу, чтобы Этель Ллойд увидела это, и Аллан был очень удивлен тем, что она нежно взглянула на него еще влажными от слез глазами:
– Поедем, Мак!
Она обрадовалась, что муж предупредительно помог ей встать, и, весело улыбаясь, со счастливым видом вышла из ложи.
Они приехали на центральную станцию как раз в тот момент, когда поезд тронулся.
Мод, засунув руки в карманы мехового пальто, лукаво посмотрела на Мака из-за поднятого воротника.
– Твой поезд уходит, Мак! – сказала она не без злорадства.
– Жаль! – отвечал спокойно Аллан, вынимая часы и смотря на них. – Леон, – обратился он к своему слуге, старому китайцу, который держал их дорожные вещи, – мы едем обратно в отель.
В автомобиле он сказал Мод, что ему неприятно, в особенности из-за нее, что они пропустили поезд. Наверное, ей придется много повозиться с укладкой вещей.
Мод слегка усмехнулась.
– Почему это? – спросила она, мельком взглядывая на мужа. – Разве ты уверен, что я с тобой поеду, Мак?
Аллан посмотрел на нее с удивлением:
– Я думал, что поедешь… Разве нет?
– Я еще не знаю. Не рискованно ли ехать зимой с Эдит? А без нее я не поеду…
– Я об этом не подумал, – заметил Аллан после крат кого колебания. – Да, Эдит… впрочем, мне кажется, всё это можно будет устроить…
Мод ничего не возразила.
Она ждала. Так легко он на этот раз не получит ее согласия!
После паузы Аллан прибавил:
– Ведь пароход всё равно что отель, Мод! Я возьму лучшую каюту и устрою вас как можно удобнее.
Мод отлично знала своего Мака. Он больше не станет ее упрашивать. Он не скажет больше ни слова и не будет на нее в претензии, если она отпустит его одного. Она видела, что он уже старается примириться с этой мыслью. Он задумчиво и разочарованно смотрел перед собой. Ему и в голову не приходило, что ее отказ был только комедией: он никогда в жизни не играл комедий. Его прямота и искренность всегда поражали Мод.
Под влиянием внезапного прилива нежности она взяла его руку.
– Разумеется, я поеду с тобой, Мак! – сказала она, ласково взглянув на него.
– А, я так и знал! – отвечал он и с благодарностью пожал ей руку.
Мод вдруг стало радостно и легко, и она начала весело болтать. Заговорила о Ллойде и об Этель.
– Этель была любезна с тобой? – спросила она. – А как она тебе понравилась?
– Она была очень мила со мной. Мне она показалась безыскусственной, немного наивной, почти как ребенок.
– Ха! Ха! Ха! – расхохоталась Мод. Неизвестно почему ответ мужа слегка раздосадовал ее. – О, Мак! Как мало ты знаешь женщин! Этель Ллойд… и безыскусственность и наивность! Ха! Ха! Ха!..
Аллан тоже рассмеялся.
– Право, она мне такой показалась, – уверял он.
Но Мод продолжала горячиться.
– Нет, Мак! – воскликнула она. – Я никогда ничего смешнее не слыхала! Вот каковы вы все, мужчины! Нет более искусственного существа, чем Этель Ллойд. Я хорошо знаю это, Мак! Ее естественность – величайшее ее искусство. Этель, поверь мне, Мак, утонченная кокетка, и всё в ней рассчитано. Ей хотелось бы подчинить своей власти всех мужчин. Можешь мне поверить, я знаю ее! Ты заметил, что у нее глаза сфинкса?
– Нет.
Аллан сказал правду.
– Не заметил? Она сказала как-то Мабель Гордон: «У меня глаза сфинкса. Все говорят это». А ты находишь ее наивной! Она страшно тщеславна, эта очаровательная Этель! Ее портреты по крайней мере раз в неделю появляются в газетах. Она день и ночь делает себе рекламу, совсем как Гобби. Даже благотворительностью она занимается для рекламы!
– Но, может быть, у нее действительно доброе сердце, Мод? – сказал Мак.
– У Этель Ллойд? – Мод рассмеялась, а затем вдруг внимательно посмотрела в глаза Маку и спросила: – А она действительно красива, эта Этель?
– Да, она красива, Мод! Но только зачем она так сильно пудрится?
У Мод разочарованно вытянулось лицо.
– Может быть, ты влюбился в нее, Мак, как и все остальные? – спросила Мод тихо, с притворным страхом.
Аллан засмеялся и привлек ее к себе.
– Ах ты, глупенькая! – воскликнул он и прижал ее лицо к своей щеке.
Мод снова успокоилась. Что это с нею сегодня? Каждая мелочь раздражает ее. Что ей за дело до Этель Ллойд?..
Мод помолчала несколько мгновений и потом сказала задушевным тоном:
– А может быть, и в самом деле у Этель доброе сердце. Я теперь даже верю этому…
После ужина, который был подан в номер, Мод легла, а Аллан остался в салоне, чтобы написать несколько писем. Однако Мод не могла спать. Она с раннего утра была на ногах и так устала, что теперь не могла сразу заснуть. Сухой, жаркий воздух комнаты в отеле вызывал у нее легкую лихорадку. Все впечатления этого дня: путешествие, концерт, толпа людей, Этель Ллойд, – всё снова проносилось в ее утомленной голове. Она опять слышала музыку, в ушах ее звучали различные голоса.
Внизу гудели автомобили, издали доносился шум поездов. Как раз когда она начала дремать, ее разбудили стуки в трубах парового отопления. Она слышала слабое пение поднимающегося лифта. В щели двери видна была полоска света…
– Ты всё еще пишешь, Мак? – спросила она, почти не раскрывая губ.
Мак ответил:
– Go on and sleep[8].
Его голос звучал так нежно, что она, полусонная, улыбнулась.
Она заснула наконец, но вдруг почувствовала резкий холод и проснулась в странной тревоге и тоске. Она не могла понять, что с нею, но потом вспомнила свой сон: она вошла в комнату Эдит, и кто же сидел там? Этель Ллойд! Этель Ллойд, ослепительно красивая, с бриллиантами в волосах, заботливо укладывала девочку в постельку, точно была ее матерью…
Мак сидел без пиджака в уголке дивана и писал. Скрипнула дверь, и вошла Мод в ночной рубашке, щурясь от света. Волосы ее были распущены. Юная, цветущая, как молоденькая девушка, но в глазах ее была тревога и печаль.
– Что с тобой? – спросил Аллан.
Мод смущенно засмеялась.
– Ничего, – сказала она. – Мне приснились разные глупости. – Она села в кресло и пригладила волосы. – Почему ты не ложишься, Мак?
– Письма должны быть отправлены завтра с пароходом. Тебе будет холодно здесь, дорогая!
Мод отрицательно покачала головой.
– О, нет! – сказала она. – Здесь, наоборот, очень жарко. – Затем она испытующе заглянула в глаза Мака. – Послушай, Мак, – прибавила она, – почему ты не скажешь мне, какие у тебя дела с Ллойдом?
Мак улыбнулся и ответил задумчиво:
– Ты меня никогда не спрашивала, Мод! А я не хотел говорить тебе, пока дело это висело еще в воздухе.
– Ну а теперь ты можешь мне сказать?
– С удовольствием, Мод!
И он рассказал ей, о чем шли переговоры. Прислонившись к спинке дивана и улыбаясь, он спокойно принялся излагать ей свои планы: дело шло как бы о постройке моста через Ист-Ривер. Мод сидела, широко раскрыв глаза, и ничего не понимала. Но потом, по мере того как она начала понимать, ее удивление всё возрастало, а глаза раскрывались всё шире и шире. Голова ее пылала! Она вдруг поняла его работу за последние годы, его опыты, его модели, чертежи! Она поняла также, почему он спешил уехать: он не может терять ни минуты! Поняла, почему все эти письма должны быть отправлены завтра же с пароходом. Всё это было так чудесно, что казалось ей новым сном…
Когда Аллан кончил, она сидела неподвижно, смотря на него большими блестящими глазами, в которых застыли удивление и восторг.
– Ну, теперь ты всё знаешь, маленькая Мод! – сказал Аллан и попросил ее лечь спать.
Мод подошла к нему, обняла его так крепко, как только могла, и поцеловала в губы.
– Мак, мой Мак! – прошептала она.
Но когда Аллан еще раз сказал, что она должна идти спать, она послушно вышла из комнаты. «Дело Мака, – подумала она, – так же велико, как та симфония, которую я только что слышала, но только в другом роде».
К удивлению Аллана, через несколько минут она вернулась. В руках у нее было одеяло. Она закуталась, в него и легла на диван возле мужа.
– Работай! Работай! – прошептала она, кладя ему голову на колени, и вскоре спокойно заснула.
Аллан взглянул на нее, спящую, и подумал: «Какая она хорошенькая… и трогательная, моя маленькая Мод!» Он тысячу раз готов пожертвовать для нее жизнью!
Затем снова принялся быстро писать.
В следующую среду Аллан с Мод и маленькой Эдит сели на германский пароход, который шел до Европы всего три дня. Гобби сопровождал их: он «тоже ехал на недельку».
Мод была в чудесном настроении. Она была весела. Она снова обрела свое веселое девичье настроение, хотя на пароходе видела Мака только за столом, во время еды, и вечером.
Смеясь и весело болтая, расхаживала она взад и вперед по ледяным коридорам верхней палубы в тонких лакированных башмачках, закутанная в мех.
Гобби немедленно стал самым популярным человеком на пароходе. Он везде был как дома, начиная с каюты врача и счетовода и кончая капитанским мостиком, самым недоступным для простых смертных местом на пароходе. С раннего утра до позднего вечера везде раздавался его звонкий голос.
Но Аллана не было ни слышно, ни видно. Он был занят целые дни. Две пароходные переписчицы всё время путешествия были заняты перепиской его писем. Сотни писем лежали готовыми, с напечатанными адресами, в его каюте.
Аллан готовился к своей первой битве.
Сначала они поехали в Париж, оттуда в Кале и Фолькстон, где снова возобновились теперь работы по постройке туннеля под Ла-Маншем, после того как Англия победила свой страх перед вражеским вторжением, которое можно было остановить одной батареей. Оттуда они отправились в Лондон, Берлин, Лейпциг, Франкфурт и обратно в Париж. Во всех этих местах Аллан прожил по несколько недель. До обеда он работал один, а после обеда у него ежедневно происходили совещания с представителями крупных фирм, инженерами, техниками, изобретателями, геологами, географами и океанографами, статистиками и учеными различных специальностей. Целая армия выдающихся умов из всех стран Европы: Франции, Англии, Германии, Италии, Норвегии и России!
Вечером он обедал с Мод вдвоем, если у него не было посетителей. Мод была в прекрасном настроении. Ее воодушевляла та атмосфера работы, которая окружала Аллана. Три года назад, тотчас после свадьбы, она совершила почти такое же путешествие с Алланом, но тогда она с трудом прощала ему, что он оставлял ее одну и занимался какими-то непонятными ей работами или проводил время в переговорах с посторонними людьми. Теперь смысл всех этих конференций стал ей понятен, и всё приняло в ее глазах другой вид.
У нее оставалось много свободного времени, но она с пользой употребляла его. Часть дня она посвящала ребенку, затем посещала музеи, храмы и другие достопримечательности. Во время первого своего путешествия она не могла часто пользоваться этим. Тогда Мак всюду сопровождал ее, куда она выражала желание пойти, но она скоро заметила, что все эти великолепные картины, скульптуры, старые ткани и украшения не особенно интересовали его. Он с гораздо большим удовольствием осматривал машины, фабрики, большие промышленные выставки, аэропланы, технические музеи, а в этом она ничего не понимала.
Но теперь она могла на досуге восхищаться всем тем, чем ей была дорога Европа. Она посещала театры, концерты так часто, как ей хотелось. Она старалась насытиться ими и на будущее время – в Америке. Она целыми часами бродила по улицам и узким переулкам, фотографируя каждый покривившийся дом и каждую старую лавочку, которые чем-нибудь восхищали ее. Она покупала книги, репродукции картин из музеев и открытки с видами старых и новых зданий. Эти открытки предназначались для Гобби, которого она искренно любила и который просил ее об этом. Ей приходилось тратить немало усилий, чтобы собрать нужный материал, но ради Гобби никакой труд ей не был тяжел…
В Париже Аллан оставил ее одну на неделю. Недалеко от Нанта, в Ле-Сабль, на бискайском берегу, у него было назначено свидание с землемерами и сонмищем агентов. Затем вместе с землемерами, инженерами и агентами Аллан и Мод отправились на Азорские острова. Аллан больше трех недель работал на островах Файяль, Сан-Йорго и Пико, между тем как Мод наслаждалась с Эдит самой чудесной весной, какую только ей пришлось переживать. С Азорских островов на грузовом пароходе (они были там единственными пассажирами, к великой радости Мод) поплыли по Атлантическому океану на Бермудские острова. Там, в Гамильтоне, они нашли Гобби, который совершил эту маленькую поездку, чтобы встретить их. Дела на Бермудах были скоро окончены, и они вернулись в Америку. Аллан нанял дачу в Бронксе и продолжал в Америке так же напряженно работать, как он работал в Лондоне, Париже и Берлине. Ежедневно совещался он с разными агентами, инженерами и учеными, приезжавшими из всех городов Соединенных Штатов. Так как он часто вел продолжительные переговоры с Ллойдом, то общественное внимание было сильно возбуждено. Журналисты нюхали воздух, как учуявшие падаль гиены. В Нью-Йорке стали распространяться самые фантастические слухи…
Но Аллан и его доверенные молчали. Мод, от которой хотели выведать что-нибудь, смеялась и не говорила ни слова.
В конце августа все подготовительные работы были окончены. Ллойд разослал тридцати главным представителям капитала, крупной промышленности и крупных банков приглашения на собрание. Приглашения эти были написаны им собственноручно и разосланы со специальными курьерами, чтобы подчеркнуть значение предстоявшей конференции.
И восемнадцатого сентября эта памятная конференция состоялась в отеле «Атлантик» на Бродвее.
В Нью-Йорке в те дни стояла удушающая жара, и Аллан решил устроить собрание в саду, на крыше отеля «Атлантик».
Приглашенные, по большей части проводившие лето где-нибудь за городом, начали съезжаться с утра, а некоторые прибыли накануне.
Приезжали в огромных автомобилях, покрытых пылью, с женами, дочерьми и сыновьями из своих летних резиденций в Вермонте, Гэймшайре, Мэне, Массачусетсе и Пенсильвании.
Одинокие и холостяки прикатили в экстренных поездах, промчавшихся без остановок из Сен-Луиса, Чикаго и Цинциннати. Трое чикагских богачей – Килгаллан, Мюлленбах и С. Моррис – явились на воздушных кораб лях, и расстояние в семьсот миль, отделявшее Чикаго от Нью-Йорка, они покрыли в восемь часов. А известный спортсмен-миллионер Вандерштифт опустился на своем моноплане прямо на крышу «Атлантик». Некоторые пришли пешком, как скромные путешественники, с небольшими чемоданчиками в руках.
Но они явились все! Некая солидарность, которую создают деньги, заставила их дружно откликнуться на призыв.
Ллойд называл в своем послании таинственный проект «самым грандиозным и самым смелым предприятием всех времен». Этого было достаточно, чтобы все богачи выползли из своих берлог: создание новых предприятий было для них так же важно, как сама жизнь!
Приезд стольких представителей крупного капитала не мог, разумеется, пройти незамеченным в Нью-Йорке. С утра уже на бирже наблюдалось легкое волнение. Небольшое вознаграждение в такой момент могло доставить богатство! Газеты поместили список имен всех, явившихся в отель «Атлантик», не забывая при этом прибавить, в какую сумму оценивается каждый из них. Общая цифра капитала, представленного в отеле «Атлантик», к пяти часам дня достигла нескольких миллиардов. Предстояло что-то необычайное. В этом не было сомнения! Какое-то гигантское состязание капиталов!
Некоторые газеты многозначительно намекали, что их сотрудники были на завтраке у Ллойда, что им всё известно, но что Ллойд потребовал от них молчания. Другие шли дальше и печатали, что «их друг Ллойд» открыл им за десертом: «Ничего необыкновенного». Продолжение однорельсовой электрической железной дороги от Чикаго до Сан-Франциско. Сеть воздушного сообщения должна быть распространена по всем Соединенным Штатам, чтобы можно было летать во все города так, как теперь в Бостон, Чикаго, Буффало и Сен-Луис. Идея Гобби «Нью-Йорк – Венеция Америки» тоже близка к осуществлению…
Репортеры шныряли вокруг отеля, точно полицейские собаки, напавшие на след. Они проделывали своими каблуками дыры в размягченном от жары асфальте Бродвея и так долго и внимательно смотрели на тридцать шесть этажей отеля «Атлантик», что белая стена вызывала у них галлюцинации. Одному из репортеров пришла в голову гениальная мысль проскользнуть в отель под видом телефонного рабочего, и он действительно пробрался в комнату телефонов, где надеялся услышать что-нибудь из происходивших разговоров. Но управляющий отелем открыл его там и вежливо заметил ему, что все телефонные аппараты отеля в полном порядке.
Совершенно уничтоженный репортер вышел на улицу; он вдруг исчез, чтобы испробовать еще новую выдумку. Через час он подъехал к отелю под видом путешественника в автомобиле, который был наполнен чемоданами и сундуками с наклеенными ярлыками, и потребовал для себя комнату в тридцать шестом этаже. Но так как тридцать шестой этаж был занят служебным персоналом отеля, то управляющий с лицемерно-деловым видом предложил ему комнату под номером 3512. Заняв этот номер, репортер попытался подкупить юношу китайца, который обсаживал сады на крыше. Репортер предложил ему хорошее вознаграждение за то, что он спрячет в каком-нибудь растении, стоящем в кадке, маленький аппарат величиной с кодак. Китаец согласился. Но репортер не принял во внимание, что алланит – твердая сталь, которую нельзя пробить никакими усилиями. Аллан потребовал от управляющего отелем, чтобы все его инструкции выполнялись точнейшим образом. Как только приглашенные соберутся в саду на крыше, лифт не должен подниматься выше тридцать пятого этажа. Слуги не должны уходить с крыши, пока не удалится последний из приглашенных. На собрание были допущены только шесть представителей печати и три фотографа (они были нужны Аллану так же, как и он им), но с них взяли слово, что до окончания конференции они не будут входить ни в какие сношения с внешним миром.
За несколько минут до девяти часов Аллан появился на крыше, чтобы осмотреть и удостовериться, что все его распоряжения исполнены. Он мгновенно открыл беспроволочный телеграфный аппарат, запрятанный в одном из лавровых деревьев. Через четверть часа после этого изобретательный репортер получил свой аппарат в запечатанном пакете, направленном в комнату под номером 3512. Он, впрочем, нисколько не удивился, потому что перед этим в приемнике ясно услышал голос, говоривший с раздражением: «Немедленно уберите эту штуку!..»
С девяти часов вечера лифт начал работать.
Приглашенные, обливаясь потом и отдуваясь, проплывали в лифте через весь огромный отель, пышущий жаром, несмотря на вентиляторы и охлаждающие аппараты. Выйдя из лифта, все тотчас же снимали пиджаки, попросив предварительно извинения у присутствующих дам. Дамы эти были: Мод, оживленная и сияющая, в белоснежном туалете, и миссис Броун, маленькая, сморщенная и плохо одетая старуха, тугая на ухо и с выражением скаредности на желтом лице, самая богатая женщина в Соединенных Штатах и ростовщица, пользовавшаяся дурной славой.
Приглашенные были все, без исключения, знакомы друг с другом. Они встречались на различных полях битв капиталов и часто сражались бок о бок или друг против друга. Их взаимное уважение не было очень велико, но всё же они ценили друг друга. Почти у всех были седые и даже белые волосы. Все держались спокойно, с достоинством; все были сдержанны и благоразумны, как осень; у многих были добродушные, приветливые, почти детские глаза. Некоторые из них, одинокие и нелюдимые, сидели отдельно, развалившись в креслах, и молча, с холодным и несколько неприязненным выражением лица разглядывали персидский ковер, разостланный на полу. Время от времени они вынимали часы и бросали взгляд на лифт: опоздавшие всё еще прибывали.
Внизу клокотал Нью-Йорк, и это кипение как будто усиливало зной. Нью-Йорк обливался потом, как боксер после работы, и пыхтел, как локомотив, пробежавший триста миль и въезжавший в вокзал. Автомобили, вязнувшие на размякшем асфальте мостовой, жужжали и шумели на Бродвее. Нагонявшие друг друга вагоны трамвая громко давали сигналы; издалека доносился звук колокольчика: это пожарный обоз мчался по улицам. От всех этих звуков в воздухе стоял звон, точно от гигантских колоколов, смешиваясь с отдельными криками, как будто где-то вдали избивали людей.
Кругом сияли огни, сверкавшие в темно-синей знойной ночи. С первого взгляда трудно было решить, были это огни земные или небесные. С крыши отеля видна была часть Бродвея, делившего Нью-Йорк, точно глубокое ущелье длиной в двадцать километров, на две части. Город казался раскаленной плавильной печью, в разноцветном пламени которой носились микроскопические частицы пепла – люди. Ближайшая боковая улица блестела, словно поток расплавленного свинца. Над более отдаленными поперечными улицами поднимался прозрачный серебристый туман. Отдельные небоскребы возвышались, как белые привидения на залитой ярким светом площади. Группы других домов-башен, тесно прижавшись друг к другу, стояли мрачные и молчаливые, точно гигантские надгробные памятники, возвышаясь над соседними домами в двенадцать – пятнадцать этажей, которые рядом с ними казались лишь карликовыми постройками, прижавшимися к земле. Вдали на небе выделялись сияющие матовым блеском окна двенадцати этажей, причем нельзя было заметить ни малейших признаков самого здания. То тут, то там возвышались сорокаэтажные башни, на которых горели матовые огни. Это были сады на крышах отелей «Регис», «Метрополитен», «Вальдорф», «Астория», «Републик». На горизонте сияли огни Гобокена, Джерси-Сити, Бруклина и восточного Нью-Йорка. В щели между двумя небоскребами то и дело мелькал двойной световой луч, похожий на электрическую искру, перескакивавшую с одного дома на другой: это сверкал поезд воздушной железной дороги на Шестой авеню…
Вокруг отеля «Атлантик» сиял фейерверк ночи. Фонтаны света и снопы разноцветных лучей поднимались с улиц к небу. Один такой луч внезапно осветил отель сверху донизу, и над отелем появился сверкающий огненный сапог. Другой дом осветился ярким пламенем, и среди огня появился красный бык с надписью: «Bull Durham, табак». К небу взлетали ракеты, взрывались и рассыпались словами. Фиолетовое солнце, бешено вращаясь высоко в воздухе, бросало огненные лучи на Манхэттен. Бледные лучи прожекторов ощупывали горизонт и освещали белые ряды домов. А высоко в небе над сверкающим Нью-Йорком висели бледные, незаметные, печальные звезды и луна.
С мягким жужжанием пропеллера быстро пронесся рекламный воздушный корабль с двумя большими огненными глазами. На его брюхе постепенно появлялись слова: «Здоровье!.. Успех!.. Влияние!.. Богатство!.. Пайн-Стрит, 14».
А глубоко внизу, вокруг тридцатишестиэтажного оте ля, двигались сотни шляп: репортеры, агенты, маклеры и любопытные (в ослепительном потоке света все фигуры были без тени) возбужденно гудели, не спуская глаз с гирлянды огней на крыше здания. Гул голосов вдруг пронизали громкие крики газетчиков: «Экстренный выпуск! Экстренный выпуск!..» Газета World одержала в последнюю минуту победу над всеми своими соперниками. Всезнающая газета сообщала, в чем заключается проект, заставляющий миллиардеров потеть там, наверху отеля: это – подводная пневматическая почта между Европой и Америкой. «А. Е. L. M.» «America – Europa – Lightning – Mail» – точно такая, какая существует между Нью-Йорком и Сан-Франциско и доставляет письма через подземные трубы посредством давления сжатого воздуха. Через гигантские трубы, которые будут проложены, подобно телеграфному кабелю, будет отправляться почта в Европу. В пути только три часа! Через Бермуды и Азоры. (Очевидно, газета действительно проведала маршрут Аллана.)
Даже самые спокойные нервы наверху, на крыше, не могли избежать влияния волнующейся улицы бурлящего и сверкающего Нью-Йорка и влияния раскаленного зноя.
Каждая новая минута ожидания всё более напрягала нервы, и поэтому все почувствовали облегчение, когда светловолосый Гобби с важным видом объявил заседание открытым. Он взмахнул телеграммой и сказал, что Ч. Г. Ллойд очень сожалеет, что по болезни не может лично приветствовать собравшихся. Ллойд поручает ему, Гобби, представить собранию Мак Аллана, долголетнего сотрудника эдисоновской компании и изобретателя алмазной стали алланит.
– Вот это он сидит здесь, – сказал Гобби, указывая на Аллана, сидевшего в соломенном кресле рядом с Мод.
Аллан был без пиджака, как и все остальные.
– Мистер Аллан, – прибавил Гобби, – желает сообщить нечто собранию. Он намерен представить проект, который, как вам известно, мистер Ллойд называет самым смелым и самым грандиозным проектом. Мистер Аллан обладает талантом и подготовкой, необходимыми для его выполнения, но ему нужны ваши деньги. – К Аллану: – Go on, Mac![9]
Аллан встал.
Но Гобби сделал ему знак выждать еще момент и, бросив взгляд на телеграмму, прибавил небрежно:
– Я забыл сказать… Если проект будет принят собранием, то Ч. Г. Ллойд становится участником и подписывает двадцать пять миллионов долларов. – К Аллану: – Now, my boy![10]
Аллан занял место Гобби. Наступила тяжелая, гнетущая тишина. Снизу ясно доносился гул толпы на улице. Все глаза устремились на него. Так вот тот, который намерен сообщить им нечто необыкновенное! Мод от испуга открыла рот. Но Аллан ничем не выдал своего волнения перед аудиторией. Он окинул собрание спокойным взором, и никто не заметил его внутренней тревоги. Не шутка выступать перед такими людьми и класть голову им в пасть. И, кроме того, он совсем не был оратором. Впервые он говорил перед таким большим и избранным собранием. Однако, когда он начал, голос его звучал спокойно и ясно.
Аллан сперва заметил, что боится разочаровать собрание. Его проект едва ли можно счесть более грандиозным, чем проект Панамского канала или моста, связующего Цейлон с Индией. По существу, проект весьма прост.
Затем Аллан вынул из кармана брюк кусок мела и провел две линии по доске, стоящей позади него. Вот тут Америка, вот Европа. Он обязуется в пятнадцатилетний срок построить подводный туннель, который соединит два континента, и поезда будут в двадцать четыре часа пробегать расстояние между Америкой и Европой. Вот его проект!
В этот момент вспыхнул ослепительный свет магния, и фотографы начали свою работу.
Аллан сделал короткую паузу. С улицы послышались крики – там поняли, что битва началась.
Казалось сначала, будто проект Аллана, который должен был составить эпоху в истории двух континентов и который даже для нашей современности не был обычным, не произвел в ту минуту почти никакого впечатления на присутствующих. Некоторые были даже разочарованы: им чудилось, что они уже слышали о нем; в воздухе носился и этот, как и многие другие проекты, но всё же лет пятьдесят или двадцать назад об этом нельзя было бы заговорить без того, чтобы не вызвать улыбки. Здесь собрались люди, которые зарабатывали за одну минуту больше, чем массы людей за целый месяц. Здесь были люди, которые не моргнули бы и глазом, если бы завтра же земной шар взорвался, как бомба, но среди этих людей не было ни одного, который позволил бы, чтобы его заставили скучать. И этого они боялись больше всего. Ведь и Ллойд мог один раз ошибиться! Могло оказаться, что этот парень явится с какой-нибудь старой идеей, вроде орошения Сахары или чего-нибудь в этом роде. Нет, проект его, во всяком случае, не был скучен. Это уже значило немало. Особенно были довольны молчаливые и одиноко сидевшие джентльмены: они вздохнули с облегчением.
Аллан, впрочем, не рассчитывал поразить аудиторию своим проектом и был доволен тем впечатлением, которое произвело его сообщение. Большего он пока не мог требовать. Он мог бы постепенно и подробно рассказать собранию о своей идее, но он сразу изложил суть проекта, чтобы одним ударом пробить панцирь кажущегося равнодушия, усталости и расчетливости своих слушателей, которые могли обескуражить любого оратора. Он должен был заставить эти семь миллиардов себя слушать: это была его первая задача. И это как будто удалось ему. Кожаные кресла заскрипели, некоторые уселись поудобнее, закурили сигары. Миссис Броун прибегла к помощи своей слуховой трубки. Виттерштейнер из Нью-Йоркского центрального банка шепнул что-то на ухо Морзе, крупному медному промышленнику…
И Аллан продолжал бодро и уверенно.
Туннель начнется в ста километрах к югу от Нью-Йорка, от берега Нью-Джерси, коснется Бермудских и Азорских островов и Северной Испании и окончится у бискайского берега Франции. Обе океанские станции, на Бермудских и Азорских островах, неизбежны по техническим условиям. Кроме того, они повысят доходность туннеля. Несомненно, океанские станции сделаются такими же узловыми пунктами всемирных сношений, как Нью-Йорк и Лондон. Без пояснений понятно всем, какую роль должны будут играть на земном шаре в будущем эти американские и европейские станции. Отдельные европейские правительства вынуждены будут дать свое согласие на сооружение такого туннеля. Да, он, Мак Аллан, сумеет их принудить к тому, чтобы они допустили на своей бирже акции синдиката туннеля, так как иначе их промышленность понесет убытки в тысячи миллионов.
– Туннель Берингова пролива, начатый три года назад, – сказал Аллан, – и туннель Кале – Дувр, который в этом году будет окончен, доказали с достаточной очевидностью, что сооружение подводных туннелей не представляет никаких затруднений для современной техники. Туннель Дувр – Кале длиною приблизительно пятьдесят километров. Мой туннель будет длиной около пяти тысяч километров. Моя задача, следовательно, будет состоять исключительно в том, чтобы увеличить во сто раз работу англичан и французов. Мне незачем говорить вам, что там, где современный человек может установить машину, там он у себя дома. В финансовом отношении осуществление этого проекта зависит от вашего согласия. Ваши деньги мне не нужны – хотя Гобби и сказал вам, что они нужны мне, – потому что я буду строить туннель на европейские и американские деньги, на деньги всего мира!.. Техническое выполнение проекта в пятнадцатилетний срок зависит целиком от моего изобретения, от алланита, твердость которого, как вы знаете, лишь немного ниже твердости алмаза. Он даст возможность просверливать и обрабатывать самые твердые каменные породы, и благодаря ему возможно дешевое изготовление бесчисленного количества сверл любой величины…
Аудитория слушала. Казалось, собрание заснуло, но это именно и означало, что в головах слушателей происходила работа. Большая часть седых и белых голов поникла, и только три лица, блестящие от пота, были подняты к небу, где слабо мерцали звезды. Один из слушателей, кусая сигару, одобрительно щурился; другой, подперев подбородок рукой, задумчиво кивал головой. Почти у всех исчезло прежнее равнодушное, детское выражение глаз, уступив место сосредоточенному и пытливому взгляду. Миссис Броун пристально смотрела на губы Аллана, и рот ее принял насмешливое, почти злобное выражение… Все эти головы, в которые Аллан вбивал свои идеи и аргументы, начали усиленно работать. Проект Аллана не был обыкновенным проектом. Он стоил того, чтобы над ним подумать; такие проекты не валяются на улицах. Одним это дело сулило горы золота, без особенного риска для угольной, железной или стальной промышленности. Другим нажива представлялась здесь сопряженной с большим риском… Но надо было сразу определить свое положение. Дело шло о сотрудничестве с Ллойдом, всемогущим Ллойдом, шествующим по земному шару как призрак золота, созидающий и разрушающий. Ллойд хорошо знает, что он делает, а он выдвигает теперь этого Аллана. В последние недели заключались на Уолл-стрит[11] крупные сделки на ценные бумаги горной промышленности. Все знали, что это было дело Ллойда, действовавшего через подставных лиц. Ясно было, что Ллойд, сидевший в эту минуту среди своих сокровищ и покуривавший сигару, подготовил всё это, и Аллан был игрушкой в его руках. Всегда Ллойд был первым и всегда умел находить для себя самые прибыльные дела. Но пока еще есть время опередить Ллойда! Нужно разослать теле граммы по всему миру сегодня же, немедленно после собрания!
Многие из слушавших внимательно рассматривали Аллана. Слушая его, подробно разъяснявшего, как он построит туннель, как будет проводить штольни, освещать и вентилировать их, они изучали его, начиная с кожаных желтых башмаков (белоснежные фланелевые брюки, его пояс, воротник, галстук) и кончая влажными от пота волосами. Лицо Аллана, покрытое потом, блестело, как бронза, но на нем не было заметно и тени усталости после часовой речи. Напротив, оно стало более значительным и непреклонным. Его глаза, детски-добродушные вначале, теперь были суровы и сверкали, как алланит, почти равный по твердости алмазу. И было ясно, что не часто у этого человека так сверкают глаза. Когда он набрасывал чертеж на доске, все внимательно изучали его загорелую руку с нататуированным на ней изображением двух скрещивающихся молотков. Это была рука хорошо тренированного фехтовальщика и игрока в теннис. Слушатели изучали Аллана, как боксера, за которого хотят держать пари. Несомненно, Аллан производил впечатление силы. Даже проиграв на нем, можно было не испытывать стыда. Всем было известно, что Аллан двенадцать лет был конюхом в угольных копях и собственными силами поднялся из-под земли, с глубины восемьсот метров, где находился тогда, до высоты сада на крыше отеля «Атлантик». Это уже значило кое-что. И то, что он выработал такой проект, тоже представляло нечто. Но самое трудное и самое удивительное было то, что он сумел заставить тридцать человек, для которых каждый час составлял капитал, собраться сюда и слушать свой доклад при температуре девяносто градусов по Фаренгейту!
Перед их глазами разыгрывалось изумительное зрелище: к ним, на вершину, явился человек, потребовавший себе место среди них! И он доказал свое право на это!
Аллан сказал:
– Для оборудования штолен и производства работ мне нужна сила тока, равняющаяся той, которую вырабатывают все электрические станции Ниагары, вместе взятые. Ниагара нам служить не может, поэтому я решил соорудить собственную Ниагару!
И все очнулись от своих мыслей и впились глазами в лицо Аллана.
Еще одно понравилось собранию в этом смелом человеке: в продолжение всего доклада он ни разу не улыбнулся, не позволил себе ни одной шутки. Юмор, по-видимому, не был свойствен ему. Только раз у его слушателей явился повод рассмеяться: это было, когда фотографы начали борьбу между собой, кому снимать первому, и Аллан властно крикнул:
– Stop your nonsense![12]
Аллан прочел в заключение мнение первейших авторитетов мира о своем проекте: мнение инженеров, геологов, океанографов, статистиков и финансистов Нью-Йорка, Бостона, Парижа, Лондона, Берлина.
Огромный интерес возбудило резюме Ллойда относительно финансирования и доходности проекта. Аллан прочитал это под самый конец, и тридцать голов заработали с величайшей быстротой и отчетливостью.
Жара как будто еще усилилась. Обливаясь потом, лежали все в креслах, и ручьи текли по лицам. Расставленные между растениями холодильные аппараты, безостановочно выделявшие холодный воздух, насыщенный озоном, не приносили облегчения. Китайские слуги, одетые в белоснежное прохладное полотно, бесшумно скользили между креслами и предлагали лимонад, horses-neck, gin-fizz и ледяную воду. Ничто не помогало! Как удушливый газ, жара поднималась с улиц на крышу и, как раскаленный вал (казалось, его можно было ощутить руками), катилась через сад на крыше. Нью-Йорк – город железобетона и асфальта – являлся как бы огромным аккумулятором, который выталкивал теперь весь зной, поглощенный им в предыдущую неделю. И непрерывно, глубоко внизу, ревел и бесновался похожий на ущелье лихорадочный Бродвей. Нью-Йорк, этот кипящий, беспокойный город, казалось, подхлестывал самого себя всё к большему, неслыханному напряжению. Сам Нью-Йорк, этот мозг Америки, напряженно размышлял над каким-то небывало грандиозным планом…
В это мгновение Аллан оборвал свою речь. Почти посредине фразы. Он оставил свою речь без заключения, прервал ее среди наибольшего напряжения. Конец был так неожидан, что все остались сидеть в прежних позах, всё еще слушая, когда Аллан уже исчез, предоставив им обсуждать свой проект без себя…
Рекламный воздушный корабль пронесся в это время над крышей-садом и полетел дальше, над Манхэттеном. На брюхе его сверкали слова: «Продление жизни на двадцать пять лет! Гарантия! Д-р Джости, Бруклин».
Аллан спустился вместе с Мод в свой номер на десятый этаж, чтобы пообедать. Он промок насквозь от пота и должен был совершенно переодеться. Но и после этого капли пота немедленно выступали у него на лбу. Его глаза всё еще были затуманены, взгляд блуждал без цели от прежнего напряжения. Мод намочила полотенце в ледяной воде и освежила ему лоб и виски.
Мод сияла. Она весело болтала и смеялась от возбуждения. Что за вечер! Это собрание! Эти гирлянды огней! Сад на крыше! Волшебный Нью-Йорк! Никогда она не забудет этой картины! Они все сидели полукругом. Все те, имена которых она постоянно слышала с самой ранней молодости, и один звук этих имен вызывал в ее уме представление о богатстве, могуществе, смелости, скандалах. И все они сидели и слушали ее Мака! Мод была бесконечно горда Маком. Его триумф наполнял ее восторгом. Она ни на мгновение не сомневалась в его успехе.
– Как я боялась, Мак! – воскликнула она и обняла его за шею. – Но как ты говорил! Я просто не верила своим ушам! Боже мой, Мак!
Аллан засмеялся:
– Я бы охотнее выступил перед целым сонмом дьяволов, нежели перед этими молодчиками, поверь мне, Мод!
– Как ты думаешь, сколько времени это продолжится?
– Час, два часа. Может быть, всю ночь!
– Всю ночь?!
– Возможно, Мод! Во всяком случае, у нас будет время спокойно пообедать.
Спокойствие вернулось к Аллану. Его руки больше не дрожали, и в глазах; появилось прежнее выражение. Он вспомнил о своих обязанностях супруга и джентльмена и положил Мод на тарелку лучший кусок мяса со спаржей и бобами, как она любила. Затем деловито позаботился и о себе. Он почувствовал, что бешено голоден. Мод продолжала так возбужденно болтать, что почти ничего не ела. Она перебирала всё общество. Ей понравилась красивая голова Виттерштейнера, она удивлялась моложавости Килгаллана, а Джона Эндрума, горнозаводского короля, она сравнивала с бегемотом. Ч. Б. Смит, банкир, представлялся ей маленькой, седенькой, хитрой лисичкой! А эта старая ведьма миссис Броун, третировавшая ее как школьницу! Правда ли, что она из скупости никогда не зажигает огня у себя дома?..
В середине обеда в комнату явился Гобби. Он осмелился без пиджака спуститься в лифте отеля!
Мод бросилась к нему навстречу.
– Ну, что там, Гобби? – закричала она.
Гобби захохотал и бросился в кресло.
– Ничего подобного я еще не видывал! – воскликнул он. – Точно на Уолл-стрит после выборов! Они спорят до того, что готовы вцепиться друг другу в волосы. Ч. Б. Смит хотел удрать, объявив, что проект ему кажется чересчур смелым. Но они вытащили его из лифта и заставили остаться. Это надо было видеть. Я не лгу! Килгаллан стоит посредине, повторяет слова Мака и кричит: «Против этого вы ничего не можете возразить! Против этого вы ничего не можете сказать!»
– Ну, конечно, Килгаллан! – вставил Мак. – Килгаллан ничего не имел бы против! (Килгаллан был главой стального треста.)
– А миссис Броун! Хорошо, что фотографы остались там наверху! Она похожа на огородное пугало в экстазе. Право, она сошла с ума, Мак! Она чуть не выцарапала глаза Эндруму и кричала изо всех сил: «Аллан – величайший человек в мире! Будет позор для Америки, если его проект не осуществится!»
– Миссис Броун! – вскричала Мод с удивлением. – Ведь она даже огня не зажигает от скупости!
– И всё-таки, Мод! – Гобби снова расхохотался. – Дьявол знает людей, девочка! Она и Килгаллан помогут тебе, Мак!..
– Не хочешь ли пообедать с нами, Гобби? – спросил Мак, который в это время был занят обгладыванием куриного крыла.
– Да, Гобби, садись! – И Мод поставила ему тарелку.
Но у Гобби не было времени. Он волновался гораздо больше, чем Аллан, хотя всё это дело мало касалось его. Гобби снова выбежал из комнаты. Через каждые четверть часа он прибегал, чтобы сообщить, в каком положении дело.
– Миссис Броун подписала десять миллионов долларов, Мак! Начинается!
– Боже мой! – воскликнула Мод и всплеснула руками от удивления.
Аллан, очищая грушу, спросил:
– Так. А дальше?
Гобби был слишком взволнован, чтобы сидеть спокойно, он бегал взад и вперед, вытащил сигару из кармана и откусил кончик.
– Она вынимает из кармана свой блокнот, – начал он, закуривая сигару, – блокнот, который я бы и щипцами не решился взять, так он грязен, и пишет. Молчание! Все оцепенели! А потом и другие опускают руку в карман… Килгаллан обходит всех и собирает записки. Никто не произносит ни слова. Только фотографы напряженно работают. Твое дело выиграно, Мак, I will eat my hat…[13]
Затем Гобби долго не появлялся.
Прошел целый час.
Мод совсем присмирела. Аллан сидел в кресле и задумчиво курил трубку.
Наконец Мод не выдержала и спросила вполголоса:
– А что, если они не решатся, Мак?
Аллан вынул трубку изо рта, с улыбкой взглянул на Мод и ответил спокойно:
– Тогда я вернусь в Буффало и опять буду фабриковать свою сталь… – Но затем, уверенно тряхнув головой, он прибавил: – Они решатся, Мод!
В это мгновение зазвонил телефон. Это был Гобби.
– Сейчас же иди наверх!
Когда Аллан опять появился на крыше, глава стального треста Килгаллан пошел ему навстречу и, хлопнув по плечу, сказал:
– You are all right[14], Мак!
Аллан победил. Он передал груму в красной куртке пачку телеграмм и тотчас исчез в лифте.
Спустя несколько минут сад на крыше опустел, и слуги тотчас же принялись за работу, быстро убирая кадки с растениями и кресла, чтобы дать место огромной птице Вандерштифта.
Вандерштифт влез на свою машину и зажег фонари. Пропеллер заработал, и поднявшийся в воздухе вихрь загнал в дальний угол слуг отеля. Машина про бежала несколько шагов и поднялась в воздух. Большая белая птица пронеслась через светящийся туман Нью-Йорка и исчезла…
Через десять минут после этого заседания по телеграфу уже шли распоряжения в Нью-Джерси, Францию, Испанию, на Бермудские и Азорские острова. Через час агенты Аллана уже приобрели на двадцать пять миллионов долларов земельных участков.
Эти участки находились в местах, наиболее удобных для постройки туннеля; Аллан выбрал их сам несколько лет назад.
Большею частью это были дюны, болота, степи, бесплодные острова, скалы, песчаные мели. Двадцать пять миллионов, конечно, были ничтожной суммой, если принять во внимание, что всё пространство купленной земли равнялось почти целому герцогству. Купленные земли лежали вдали от больших городов, города эти были не нужны Аллану. На его пустошах и дюнах в будущем должны вырасти новые города, как только туннель будет построен.
Пока мир еще спал, телеграммы Аллана уже летели по кабелю и по воздуху на все мировые биржи! Утром Нью-Йорк, Чикаго, Америка, Европа, весь мир были потрясены словами «Синдикат Атлантического туннеля»!
Дворцы газет всю ночь были ярко освещены. Ротационные машины типографий работали с максимальной быстротой. Herald, Sun, World, Journal, Telegraph, – все издававшиеся в Нью-Йорке английские, немецкие, французские, итальянские, испанские, еврейские, русские газеты вышли в огромном количестве экземпляров, и миллионы газетных листов засыпали Нью-Йорк при наступлении утра. На трамваях, на движущихся тротуарах и лестницах станций воздушных железных дорог, на перронах подземной дороги, где каждое утро шла борьба из-за мест в битком набитых вагонах, на сотнях перевозов через реки и каналы и в тысячах трамвайных вагонов, начиная от Баттери до Двухсотой улицы, происходили форменные свалки из-за не просохших еще газетных листов. На всех улицах фонтанами сыпались на толпу экстренные выпуски, все протягивали к ним руки…
Новость была необычайна, неслыханна, невероятна!
Мак Аллан! Кто он? Откуда он явился? Кто был этот человек, в одну ночь завоевавший славу?
Глаза всех впивались в те строки, где были сообщены мнения о туннеле разных выдающихся лиц в кратком телеграфном стиле:
Ч. Г. Ллойд: «Европа сделается предместьем Америки!»
Табачный король X. Ф. Гербст: «Можно будет отправлять вагоны с товаром из Нового Орлеана в Петербург без перегрузки».
Архимиллионер Белл: «У меня будет возможность видеть мою дочь, которая замужем в Париже, вместо трех раз двенадцать раз в год!»
Министр путей сообщения де ля Форест: «Туннель для каждого дельца означает лишний год сбереженного времени…»
Все требовали подробных сведений и, конечно, имели право требовать. Перед дворцами газет стояла такая толпа, что вагоновожатые должны были непрерывно звонить, чтобы заставить толпу расступиться.
Газеты сообщали подробности заседания на крыше отеля «Атлантик»; и это заседание изображалось кинематографически на огромном экране на втором этаже дворца газеты «Геральд», перед которым постоянно стояла несметная толпа. Картины сменяли одна другую, изображая отдельные моменты заседания:
«В саду представлены в лицах семь миллиардов».
«Мак Аллан излагает свой проект перед собранием миллиардеров».
«Миссис Броун подписывает десять миллионов».
«Банкира Смита вытаскивают из лифта».
«Мы одни только можем показать прибытие Вандерштифта на моноплане вплоть до того момента, как он опустился на крыше отеля. Наш фотограф был сбит с ног его машиной…»
На картине виден белый небоскреб, весь состоящий из окон. Над ним появляется белая бабочка, постепенно превращающаяся в маленькую птицу, затем в чайку и, наконец, в моноплан. Он описывает дугу и, взмахнув гигантскими крыльями, опускается. Конец…
«Портрет фотографа Спиннавея, нашего фотографа, которого машина Вандерштифта свалила с ног и тяжело ранила».
Другая серия: Мак Аллан прощается в Бронксе с женой и ребенком, отправляясь в свою контору.
И опять начинается та же серия. Вдруг, около одиннадцати часов, серия прерывается. Что-нибудь новое? Взоры всех обращены вверх, и все ждут.
Портрет: «Мистер Гунтер, маклер, Тридцать седьмая улица, двести двенадцать, вписывает в книгу свой билет на первую поездку из Нью-Йорка в Европу».
Толпа смеется, аплодирует. Машут шляпами…
Телефонные станции, телеграфы и кабель не могли справиться с той работой, какая от них требовалась теперь. В Нью-Йорке у общественных телефонных станций – а их насчитывалось тысячи в городе – стояла толпа у аппарата, ожидая очереди. Все хотели переговорить немедленно о новом событии со своими компаньонами и друзьями. Весь Манхэттен был охвачен лихорадочным возбуждением! С сигарой во рту, сдвинув шляпу на затылок, сбросив пиджаки, обливаясь потом, деловые люди в волнении вскакивали со своих мест, снова садились, кричали, жестикулировали. Банкиры, маклеры, агенты, клерки вырабатывали предложения. Необходимо было занять как можно скорее определенную позицию, и позицию наиболее выгодную. Предстояла жесточайшая кампания, гигантская международная битва капиталов, в которой можно погибнуть, если не принять заранее мер. Кто будет финансировать это гигантское предприятие? Как всё это случилось? Какое положение занимает в этом Ллойд? Виттерштейнер? Кому известны подробности? И кто этот черт Мак Аллан, который в одну ночь скупил на двадцать пять миллионов земельных участков, стоимость которых должна скоро возрасти в три, пять, сто раз?
Больше всего волновались в крупных трансатлантических пароходных компаниях. Мак Аллан был убийцей пассажирского пароходного сообщения. Как только будет готов его туннель – а возможно, что он будет готов когда-нибудь! – станут ненужными огромные суда вместимостью во много тысяч тонн, и роскошные трансатлантические пароходы, пожалуй, придется обратить в плавучие санатории для легочных больных или подарить их африканским неграм. Не прошло и двух часов, как образовался антитуннельный трест, который, посредством телефона и телеграфа, уже подготовил запросы различным правительствам. Из Нью-Йорка волнение распространилось на Чикаго, Буффало, Питтсбург, Сант-Луис, Сан-Франциско, и туннельная лихорадка перескочила в Европу и охватила Париж, Лондон, Берлин.
Когда полуденный зной несколько уменьшился и на улицах снова появилась толпа, всех поразили колоссальные плакаты, возвещавшие о вызове «ста тысяч рабочих».
Стало известно наконец и местопребывание синдиката: «Бродвей, Уолл-стрит». Там высилось белое, еще не вполне законченное здание в виде башни в тридцать два этажа.
Через полчаса по появлении плакатов на улицах Нью-Йорка армия безработных, насчитывающая в любой момент в Нью-Йорке не менее пятидесяти тысяч, начала стекаться к зданию синдиката. На нижнем этаже, который был еще завален лестницами, бочками красок и строительным материалом, агенты Аллана, опытные, хладнокровные, обладающие проницательным взглядом работорговцев, сразу определяли пригодность каждого из рабочих, его мускульную силу, его здоровье. Никакие ухищрения не могли обмануть их. По повороту плеча, по сгибу руки они узнавали силу рабочего. Прикидываться бодрым, румяниться, красить волосы было совершенно лишнее. Они неумолимо отвергали каждого, казавшегося им слабым, старым или изнуренным убийственными условиями нью-йоркской работы. И хотя перед ними проходили сотни людей в течение нескольких часов, горе тому, кто попытался явиться на осмотр во второй раз: его встречали таким ледяным взглядом, что у него кровь застывала в жилах, и, конечно, агент больше уже никогда не видел его в залах синдиката…
И в этот же день на всех пяти станциях предполагаемого туннеля, на французском, испанском и американском берегах, на острове Бермуде и на острове Сан-Йорго (один из Азорских островов), появились группы странных людей. Они приехали в повозках и автомобилях, взятых напрокат, которые с трудом прокладывали себе путь по полям, увязали в болотах, подскакивали на кочках, пробирались к дюнам. В каком-нибудь пункте, который решительно ничем не выделялся из окружавших его пустошей, они останавливались, вылезали из экипажей, вынимали аппараты для нивелировки, измерительные инструменты, связки палок для отметок нужных пунктов и принимались за работу.
Со спокойной сосредоточенностью они определяли данный пункт, измеряли, делали вычисления совершенно так же, как будто дело шло просто о планировке сада. Капли пота блестели у них на лбу. Они отделяли вехами какую-нибудь полоску земли, спускающуюся под определенным углом к морю и назад, к материку. Затем они разбрелись по разным направлениям и стали работать каждый отдельно.
В степи появилось несколько возов, груженных балками, досками, кровельным толем и различными строительными материалами. Эти телеги, казалось, совершенно случайно появлялись здесь и не имели ничего общего с землемерами и инженерами, которые даже и не взглянули на весь этот обоз. Повозки остановились. Балки и доски были выгружены на землю. Лопаты заблестели на солнце, пилы завизжали, молотки застучали…
Затем, подпрыгивая по неровной, кочковатой степи, подъехал еще один автомобиль, и оттуда выскочил человек, громко кричавший и жестикулировавший. Он взял под мышку связку землемерных вех и направился к землемерам. Он был тонок, гибок, светловолос. Это был Гобби, начальник американской станции.
Гобби воскликнул:
– Алло! – Засмеялся, вытер пот с лица – он обливался потом – и сообщил громким голосом: – Через час здесь будет походная кухня и повара!
Затем он вложил в рот два пальца и пронзительно свистнул. Из телеги вышли четверо с вехами на плечах и подошли к Гобби.
– Вот эти джентльмены расскажут вам, что нужно делать, – сказал он, указывая на инженеров.
А затем Гобби, перепрыгивая с одной кучи досок на другую, быстро пошел назад, где выгружали строительный материал.
Вскоре он исчез в своем автомобиле, чтобы осмотреть работы в Лэкхерсте, где уже начали проводить временную телефонную линию. Гобби кричал, бранился и ехал всё дальше вдоль железнодорожного полотна между Лэкхерстом и Лэквудом, которое пересекало земельный участок синдиката. На железнодорожном пути, на выгоне, где пасся скот, стоял дымящийся товарный поезд из пятидесяти вагонов с двумя паровозами. Вслед за ними пришел поезд с пятьюстами рабочими. Было пять часов. Эти пятьсот рабочих были приняты агентами синдиката в Нью-Йорке до двух часов дня, а в три выехали из Гобокена. Все они были веселы и счастливы, что вырвались из раскаленного Нью-Йорка и нашли работу на свежем воздухе. Они бросились на пятьдесят вагонов товарного поезда и стали выгружать оттуда доски, жесть, кровельный толь, походные кухни, провиант, палатки, мешки, тюки! Гобби чувствовал себя превосходно. Он кричал, свистел, распоряжался работами, перелезал с ловкостью обезьяны через вагоны и груды досок. Через час были готовы полевые кухни, и повара стояли за работой; двести рабочих поспешно строили бараки для ночлега, другие же всё еще разгружали вагоны.
Когда стемнело, Гобби приказал своим «парням» прекратить работу и ложиться спать, где кто может. Затем он вернулся к землемерам и инженерам и телефонировал оттуда свой рапорт в Нью-Йорк. Закончив рабочий день, Гобби отправился с инженерами на дюны купаться. После купания все бросились, не раздеваясь, на дощатый пол барака и мгновенно заснули, чтобы на рассвете снова приняться за дело.
В четыре часа утра прибыли еще сто вагонов с материалом. В половине пятого явились пять тысяч рабочих, которые провели ночь в поезде и приехали усталыми и голодными. Полевые кухни работали с рассвета, и хлебопеки уже вынимали готовый хлеб.
Гобби был пунктуален. Работа доставляла ему наслаждение, и хотя он проспал всего несколько часов, всё же он был в прекрасном настроении и сразу завоевал симпатии рабочих. Он достал себе лошадь и без устали разъезжал на ней целый день.
У линии железной дороги накопились уже горы материалов для постройки. В восемь часов утра прибыл поезд в двадцать вагонов, нагруженный только балками, рельсами, тачками и двумя маленькими паровозами для узкоколейной железной дороги. В девять часов пришел второй поезд. Он выбросил целый батальон инженеров и техников, и Гобби отрядил тысячу человек на постройку узкоколейной железной дороги, которая должна была соединить этот пункт с другим местом работ, находившимся на расстоянии трех километров. Вечером поезд привез две тысячи железных походных кроватей и одеял. Гобби по телефону просил прислать ему еще рабочих, и Аллан обещал ему на следующий день новые две тысячи человек.
И действительно, на рассвете две тысячи рабочих были на месте. За ними потянулись нескончаемые поезда с материалами. Гобби изрыгал проклятия: Аллан буквально заваливал его; но затем Гобби покорился своей судьбе: он узнавал темп работы Аллана. Это был американский темп, достигший в этот период особого напряжения. И Гобби подчинился неизбежному, хотя у него дух захватывало от такой быстроты.
На третий день уже была готова линия узкоколейной железной дороги, и к вечеру маленький локомотив засвистел при громких криках «ура!» в лагере рабочих. Он тащил за собой бесконечный ряд платформ, груженных досками, балками и жестью. Две тысячи рабочих с лихорадочной быстротой стали сооружать бараки, походные кухни, сарай. Однако ночью разразилась буря и смела весь городок, созданный Гобби…
Гобби на эту злую шутку ветра ответил длинным проклятием. Он попросил у Аллана отсрочки на двадцать четыре часа, но Аллан не внял этой просьбе, и поезда продолжали подходить один за другим, так что у Гобби потемнело в глазах.
Вечером в этот день, в семь часов, приехал на автомобиле Аллан вместе с Мод. Он объехал все работы, шумел, кричал, бранился, объявил в заключение, что работа идет медленно и что синдикат, платя большие деньги, требует самой напряженной работы. Уехал он так же внезапно, как приехал, вызвав всеобщее изум ление и уважение.
Но Гобби был не такой человек, чтобы потерять мужество от первых неудач. Он решил, что работы по туннелю должны быть закончены в пятнадцатилетний срок, и метался теперь как дьявол. Аллан увлекал его за собой своим быстрым темпом. Часть рабочих была занята сооружением насыпи для железнодорожной линии в Лэквуде для регулирования поездов, и ржавое облако пыли указывало направление работ. Другая часть бросалась на приходящие поезда и быстро разгружала их, третья занята была устройством шахты, а четвертая строила бараки. Всеми работами руководили инженеры, которых можно было узнать только по непрестанным окрикам и оживленной жестикуляции.
Гобби был вездесущ. Рабочие называли его «веселым Гобби», а Аллана звали просто «Мак». Главного же инженера Гарримана, мрачного, упорного человека, они прозвали «быком».
Среди этих сотен лихорадочно работавших людей расхаживали землемеры со своими инструментами, как бы не замечая всей этой суеты, и повсюду расставляли пестро раскрашенные колышки и вехи.
Через три дня после того, как был сделан первый удар лопатой, будущий туннельный город представлял уже обширный лагерь. Еще через день он превратился в поселок, а через неделю – в огромный барачный город, в котором разместились двадцать тысяч человек и где уже были все необходимые учреждения: бойни, молочные фермы, булочные, базары, трактиры, почта, телеграф, больница и кладбище. В стороне от барачного города была уже проложена целая улица из эдисоновских патентованных домов, которые отливались тут же на месте и через два дня были совсем готовы для жилья. Весь город был покрыт таким густым слоем пыли, что казался совсем белым; трава и кустарник исчезли под кучами цемента. Улицы состояли из шпал и рельсов, а низенькие бараки тонули в целом лесе кабельных мачт.
Еще через неделю в барачном городе появился черный, ревущий и пыхтящий дьявол – гигантский американский товарный локомотив на высоких красных колесах. Он притащил бесчисленное множество вагонов и остановился в поле, усеянном грудами обломков, извергая огромные клубы черного густого дыма, заслонявшего солнце. Все восторженными криками приветствовали появление чудовищного локомотива: это была Америка, прибывшая в туннельный город!
На следующий день их явилось еще несколько, а через неделю – целая стая этих черных, изрыгающих дым и чад дьяволов. Барачный город утопал в чаду. Порою дым был так густ, что в потемневшем воздухе разряжалось электричество и в самую лучшую погоду над туннельным городом раздавался гром. Город бесновался, кричал, свистел, выл, рычал, гремел!..
Ночью и днем над городом поднимался громадный столб пыли, образовывавший нечто вроде облаков, замечаемых при извержении вулканов. Эти облака уносились ветром, и пароходы в море наблюдали их за много километров от берега.
Иногда туннельная пыль осыпала Нью-Йорк как мелкий дождь из пепла.
Место, где происходили работы, имело в ширину четыреста метров и уходило в глубь земли на пять километров. Оно спускалось террасами – всё глубже и глубже. Основание террас у входа в туннельные штольни должно было находиться на двести метров ниже уровня моря.
Сегодня это была песчаная равнина, на которой были расставлены бесчисленные пестрые колышки, завтра это было песчаное русло, а послезавтра – уже каменоломня, ворохи щебня, гравия, песчаника, известняка. Наконец возникало глубокое ущелье, в котором копошились какие-то червячки. Это были люди, казавшиеся сверху крошечными, белыми от пыли, покрывавшей их лица, волосы и ресницы и превращавшейся на губах в серую кашицу. Двадцать тысяч человек работали день и ночь в этой яме, и, точно море, блестели внизу их заступы и кирки. Трубный сигнал – поднимается облако пыли, каменный колосс колеблется, падает и рассыпается, и людская масса копошится в пыли. Землечерпальные машины скрипят и стонут, водочерпалки визжат, краны с треском поднимаются и опускаются, тележки со свистом проносятся в воздухе, а насосы день и ночь выкачивают потоки грязной воды через огромные трубы.
Стаи маленьких локомотивов шныряют под землечерпальными машинами, тащатся между грудами щебня и кучами песка. Но, достигнув наконец свободного пространства и прочного пути, они мчатся по рельсам, неистово свистя и звеня, между бараками, туда, где нужны песок и камни. Там уже горы мешков с цементом, и толпы рабочих заняты постройкой больших казарм, в которых могли бы поместиться сорок тысяч человек зимой.
В пяти километрах от шахты, где террасы под тупым углом начинают опускаться, стоят в облаках дыма четыре черные машины на новых блестящих рельсах, ждут и чадят. Перед их колесами блестят заступы и лопаты. Обливаясь потом, массы рабочих прокладывают дорогу, устраивают насыпь, укрепляют ее камнями и щебнем. На камни кладут шпалы, еще липкие от смолы, и на них привинчивают рельсы. А когда оказывается готов таким образом путь в пятьдесят метров, четыре черных чудовища начинают шевелить своими стальными членами и двигаются по вновь проложенному пути, останавливаясь у того места, где снова сверкают заступы и лопаты…
Так постепенно подвигаются вперед четыре черных чудовища. Вот они уже глубоко внизу, между горами щебня, а затем, еще через день, они останавливаются под террасами, в колодце с бетонными стенами, и смотрят глазами циклопа в каменную стену, где в тридцати шагах пробиты две огромные арки – устье туннеля.
Как в туннельном городе на американском берегу, так и в других пунктах – во Франции, в Финистерре и на океанских станциях, – армии обливающихся потом рабочих всё дальше и дальше углублялись в недра земли. День и ночь над этими пятью пунктами земного шара вздымались огромные столбы дыма и пыли. Стотысячная армия рабочих была набрана из американцев, французов, англичан, немцев, итальянцев, испанцев, португальцев, мулатов, негров и китайцев. Здесь говорили на всех существующих на земле языках и наречиях. Батальоны инженеров состояли по преимуществу из американцев, англичан, французов и немцев. Но вскоре к месту работ явились новые добровольцы из всех высших технических школ мира: японцы, китайцы, скандинавы, русские, поляки, испанцы, итальянцы.
На различных пунктах французского, испанского и американского берегов, на Бермудских и Азорских островах появились инженеры Аллана и рабочие массы. Их задачей было создать новый источник энергии, устроить «Ниагару» Аллана, которая была необходима ему, чтобы перевозить поезда из Америки в Европу, а также освещать и проветривать чудовищной величины штольни. Аллан усовершенствовал немецкую систему Шлика и Литманка и выстроил огромные резервуары, куда во время прилива вливалась вода из моря, а затем низвергалась в нижележащие бассейны и приводила в движение турбины, развивавшие ток в динамо-машинах. При отливе вода возвращалась обратно в море.
Железоплавильные и железопрокатные заводы Пенсильвании, Огайо, Оклахомы, Кентукки, Колорадо, Нортумберленда, Дурхэма, Южного Уэльса, Швеции, Вестфалии, Лотарингии, Бельгии, Франции завалены были огромными заказами Аллана. Медь, сталь, цемент неслыханно повысились в цене. Угольные копи увеличили добычу угля, чтобы удовлетворять повышенным требованиям. Большие машиностроительные заводы Америки и Европы работали при двойных сменах рабочих. В Швеции, России, Венгрии и Канаде вырубались огромные леса.
Целый флот грузовых пароходов и парусных судов совершал рейсы между Францией, Англией, Германией, Португалией, Италией и Азорскими островами, между Америкой и Бермудом, доставляя материалы и рабочих к главным пунктам постройки.
Четыре парохода туннельного синдиката сновали по океану, чтобы при помощи первоклассных ученых авторитетов (большей частью – французов и немцев) исследовать и контролировать спроектированную на основании океанографических измерений кривую линию туннеля.
От всех станций туннеля, от всех мест работы, от пароходов, промышленных центров тянулись нити к зданию туннельного синдиката на углу Бродвея и Уолл-стрит, а оттуда в одну руку – руку Аллана.
После нескольких недель напряженной работы Аллан привел в движение свою чудовищную машину. Его имя, никому раньше не известное, теперь сверкало как метеор над миром. Тысячи газет и журналов занимались Алланом, и вскоре не было на свете ни одного газетного читателя, которому не была бы хорошо известна биография Мака.
История его жизни не была обыденной: с десяти до тринадцати лет Аллан принадлежал к армии тех безвестных миллионов, которые всю свою жизнь проводят под землей и о которых никто не думает.
Аллан родился в западном каменноугольном округе, и первое впечатление, оставшееся навсегда в его мозгу, был огонь. Этот огонь появлялся ночью на небе, точно огненные головы на грузных чудовищах, и пугал его. Иногда он принимал вид пылающей горы в огромной печи напротив, и он видел, как люди направляли на эту пламенеющую гору струи воды, превращавшейся в огромное облако пара, в котором всё исчезало. Люди появлялись всегда группами на улице, вдоль которой тянулись потемневшие от дыма и угольной пыли кирпичные домики. Люди приходили группами и уходили группами. Они всегда были черны, и даже по воскресным дням в глазах у них была угольная пыль. Во всех их разговорах постоянно повторялись слова: «Дядя Том».
Отец и брат Фред работали в шахте «Дядя Том», как и все, кто жил тут. Улица, на которой вырос Мак, почти всегда была покрыта блестящей черной грязью. В конце улицы протекал мелкий ручей. Чахлая трава, растущая по его берегам, была не зеленая, а черная. Сам ручей был грязен, и на поверхности его плавали большие масляные пятна радужного цвета.
За ручьем стоял уже ряд печей для обжигания кокса, а за ними возвышались черные железные и деревянные мосты, по которым беспрерывно двигались тачки. Всего больше интересовало маленького Мака огромное колесо, вертевшееся в воздухе. Иногда оно на мгновение останавливалось, а затем начинало жужжать и вертелось с такой быстротой, что нельзя было разглядеть его спиц. Но вот снова были видны спицы, движение замедлялось, и колесо останавливалось. А затем опять начинало жужжать и вертеться…
На пятом году Мак был посвящен своим братом Фредом и другим маленьким конюхом шахты в тайну добывания денег: можно было продавать цветы, открывать дверцы в автомобиле, подавать упавшую палку, подзывать джентльмену автомобиль, собирать газеты в трамваях и опять продавать их. Маленький Мак очень гордился своей работой в городе. Каждый полученный цент он отдавал Фреду, и за это ему разрешалось проводить воскресные дни в салуне с юными конюхами. Он достиг такого возраста, когда изобретательный мальчуган может уже разъезжать по целым дням, не платя за проезд ни одного цента. И он жил как паразит на всем, что двигалось и что могло перевозить его. Потом он стал собирать на постройках пивные бутылки и продавал их, говоря: «Отец послал меня». Но однажды его поймали и больно избили. Выгодное предприятие этим и закончилось…
На восьмом году Мак получил от отца серую шапку и большие сапоги, которые носил раньше его брат Фред. Сапоги были так широки, что Мак мог их швырнуть в противоположный угол одним движением ноги. Отец взял его за руку и повел в шахту «Дядя Том».
Этот день оставил в памяти Мака неизгладимое впечатление. Он и теперь еще живо помнит, как он, испуганный и взволнованный, шел за своим отцом по шумному двору шахты. Работа была в полном разгаре. Воздух дрожал от крика, свиста; тачки летали по воздуху, катились по рельсам вагонетки. Всё находилось в движении. А наверху вертелось колесо подъемника, которое Мак уже много лет наблюдал издали. Сзади, из коксовых печей, поднимались столбы огня и облака дыма. Копоть и угольная пыль падали с неба. В широких трубах свистело и гудело. Из холодильников с шумом лилась вода, а из толстой и высокой фабричной трубы поднимался к небу дым, черный как смола.
Чем ближе они подходили к закопченному кирпичному зданию с потрескавшимися оконными стеклами, тем громче и страшнее становился шум. В воздухе раздавался визг, точно кричали тысячи истязуемых маленьких детей. Земля дрожала.
– Что это кричит, отец? – спросил Мак.
– Уголь кричит.
Никогда Мак не думал, что уголь может кричать.
Отец поднялся с ним по лестнице большого, содрогавшегося от движения машин здания с трещинами на стенах и чуть приоткрыл дверь.
– Здравствуй, Джосиа! Я хочу показать мальчугану твои машины! – крикнул он и плюнул на лестницу. – Ну, идем, Мак!
Мак заглянул в большой чистый зал, пол которого был выложен плитами. Джосиа сидел на стуле и смотрел на гигантский барабан в глубине зала. Раздался сигнал – звон колокола. Тогда Джосиа повернул рычаг, и большие машины справа и слева начали шевелить своими частями. Барабан, казавшийся Маку величиной с дом, вертелся всё быстрей, и на него накручивался черный проволочный канат толщиной с руку.
– Корзинка идет в шестую штольню, – объяснял отец. – Она падает быстрее, чем камень, Джосиа работает с машинами в тысяча восемьсот лошадиных сил.
У Мака совершенно помутилось в голове. На белом шесте перед барабаном двигалась стрелка, и когда она опустилась, Джосиа опять повернул рычаг, и барабан стал кружиться медленней и остановился.
Мак никогда не видел более мощной подъемной машины.
– Thanks[15], Джосиа! – сказал отец, но Джосиа не обернулся.
Они обошли кругом всё машинное отделение и поднялись по узкой железной лесенке, по которой Маку было очень трудно идти в своих огромных сапогах.
В помещении, куда они вошли, их встретили детские крики. Там стоял такой шум, что нельзя было разобрать ни одного слова. Это был огромный сарай, темный, наполненный угольной пылью, и здесь непрерывно, с шумом, катились взад и вперед железные тачки, груженные углем.
Сердце у Мака сжалось.
Как раз там, где визжал и кричал уголь, отец передал Мака каким-то черным людям и ушел. Мак, к своему удивлению, увидел ручей из угля! Перед ним непрерывно лилась шириной в метр лента из мелких кусков угля, которая низвергалась через широкое отверстие в полу, точно бесконечный черный водопад, в желез нодорожные вагоны. По обеим сторонам этой длинной движущейся ленты стояли черные мальчуганы, маленькие карапузы, такие же как и Мак, и быстро выбирали из угля камни и бросали их в железные тачки.
Один из мальчуганов крикнул в ухо Маку, чтобы он внимательно смотрел. У мальчугана лицо было засыпано угольной пылью, и Мак только через несколько мгновений узнал его по заячьей губе. Это был мальчик, живший с ним по соседству, с которым у Мака накануне была потасовка из-за того, что Мак кинул ему его прозвище – Заяц.
– Мы отбираем камни, Мак! – крикнул ему на ухо Заяц. – Камни нельзя продавать вместе с углем.
На следующий день Мак уже научился отличать так же хорошо, как и другие мальчики, уголь от каменной породы по его блеску и излому, а через неделю ему казалось, что он уже годы стоит в этом черном сарае, полном шума и угля. Он простоял на этой работе два года, и тысячи тонн угля прошли через его быстрые маленькие руки.
Каждую субботу он получал свою заработную плату, которую должен был отдавать всю до последнего цента отцу. Когда же ему минуло девять лет, он уже считал себя взрослым мужчиной и, отправляясь в свободное воскресенье в салун[16], надевал воротничок и шляпу котелком. В зубах у него была трубка, он жевал резину и говорил как мужчина. Только у него был звонкий голос мальчика, проводившего дни за работой среди оглушительного шума. Он был наблюдателен и знал относительно всего, что касалось угля, гораздо больше, чем его отец и брат Фред. Большинство мальчиков не имели ни малейшего понятия, откуда берется тот бесконечный поток угля, который изливается в вагонетки. День и ночь, не переставая, гремели железные двери шахты, день и ночь железные тачки поднимались наверх и, высыпав уголь, убегали обратно. Подъемник поднимал каждый раз пятьдесят центнеров угля. Затем уголь встряхивался в огромных ситах. Звук, который слышался при этом, и назывался «криком угля». Падающий через сито уголь попадал в бассейн с текущей водой, которая уносила его с собой, а камни опускались на дно. Промытый уголь, двигаясь дальше, проходил через пять сит с разными отверстиями. Крупный уголь опускался вниз и грузился в вагоны.
Всё это знали и другие мальчики, но десятилетний Мак уже знал и то, что ни угольная пыль, ни мелкий уголь не пропадают даром. Их «высасывают», пока ничего не остается. Угольный мусор спускался по дырявой железной лестнице. Эта чудовищная лестница, покрытая сероватой грязью, казалась неподвижной, но если к ней присмотреться, то можно было заметить, что она медленно, очень медленно движется. Через два дня каждая ступенька достигала верха, опрокидывалась и высыпала угольную пыль в громадную воронку. Оттуда этот мусор шел в коксовые печи, превращался в кокс, а из угольных газов извлекались разные химические продукты. Это было химическое производство шахты «Дядя Том № 1», и Мак знал всё это. Когда ему исполнилось десять лет, он получил от отца желтую суконную куртку углекопа, шерстяной шарф на шею и спустился в первый раз туда, где добывался уголь.
Железная решетка звякнула, колокол загудел, корзинка стала спускаться. Сперва медленно, затем с бешеной быстротой – так стремительно, что Маку показалось, будто доска, на которой он сидел, разламывается. На секунду у него потемнело в глазах и засосало под ложечкой, но он быстро справился с собой. С оглушительным шумом неслась вниз железная корзина на глубину восемьсот метров.
Мак уверил себя, что всё, очевидно, так и должно быть. В течение двух лет Мак ежедневно вместе с группой шахтеров его смены, похожих с их лампочками на светляков в темной пещере, спускался и поднимался в железной корзине, и только два раза за всё это время произошло нечто необычайное: один раз корзина поднялась под самую крышу, и поднимавшиеся ушибли себе головы, а второй раз оборвался канат, и два штейгера и один инженер упали в болото.
Вдруг корзина остановилась. Они были на рудничном дворе штольни № 8, и сразу наступила тишина. Их встретили две полуголые фигуры, вымазанные так, что узнать их было нелегко.
– Ты привел с собою своего мальчика, Аллан?
– Yes (Да).
Мак очутился в жаркой узкой галерее в полной темноте. Но скоро впереди заблестела лампа, показалась лошадь и рядом с ней Джей, мальчик-конюх, которого Мак давно уже знал, а позади них двадцать железных тачек, наполненных углем.
Джей засмеялся.
– Алло! Ведь это Мак! – закричал он. – Мак, я вчера выиграл после тебя еще три стаканчика в покер. Хей, хей, стоп, Бони!
Вот этому Джею и отдали Мака на обучение. Целый месяц Мак, как тень, ходил рядом с Джеем, пока тот не передал ему все свои знания по уходу за лошадью. Затем Джей исчез, и Мак стал работать один.
Он привык к штольне № 8 и чувствовал себя там как дома. Ему никогда не приходила в голову мысль, что мальчик в десять лет может быть кем-нибудь другим, кроме конюха.
Вначале темнота и жуткая тишина галереи угнетали его. Да, каким он был дураком, когда думал, что здесь, внизу, со всех сторон раздаются стуки! Хотя в штольне № 8 работали сто восемьдесят человек, но Мак редко видал кого-нибудь, и его постоянно окружало безмолвие могилы. Только в одном месте этой галереи стоял всегда ужасный шум – там, где работали с бурильными машинами. Два человека, управлявшие пневматическими бурами и сверлившие скалу, давно уже должны были оглохнуть. Для Мака было событием, когда в каком-нибудь месте темной штольни показывался огонек лампочки углекопа. Мак должен был ходить взад и вперед по черным, низким галереям, собирать угольные тачки и отвозить их к шахте, по которой ходила корзина вверх и вниз. Он прекрасно изучил весь лабиринт штолен, каждую отдельную балку, поддерживавшую свод, и все угольные пласты, носившие различные названия: «Джордж Вашингтон», «Веселая тетка», «Жирный Билли» и т. п. Он знал сложное устройство дверей и вентиляции штолен, трубы, которые выводили наружу, вредные газы. Каждый день он спускался вместе со своими товарищами в корзине в шахту и так же поднимался из нее, совершенно не думая об опасности. Он садился в скрипевшую, качавшуюся корзину так же спокойно, как садится в лифт какой-нибудь клерк, поднимаясь в свою контору или спускаясь из нее на улицу.
Там, в штольне № 8, Мак привязался к старой белой лошади, которою управлял; эта лошадь прежде называлась Наполеон Бонапарт, но теперь ее кличка была просто Бони. Она уже много лет провела в темноте под землей и была слепая, жирная и очень флегматичная. Всегда она шла одним и тем же размеренным шагом, и ничем нельзя было заставить ее двигаться быстрей. Она привыкла к такому темпу и не могла изменить его. Мак мог ее бить, толкать. Она только еще ниже опускала свою, всегда опущенную к земле голову, но не прибавляла шагу.
Мак обращался с ней не очень нежно: он толкал ее коленом в брюхо, когда ему нужно было, чтобы она повернулась, бил ее кулаком по носу, когда она засыпала во время работы, но, несмотря на всё это, они были добрыми друзьями. Иногда, истощив весь свой репертуар песенок, которые он насвистывал для развлечения, Мак хлопал старую клячу по шее и начинал разговаривать с ней: