— Сударыня, — возразил тот с живостью, — позабудьте, что я догадался о тайном влиянии этого священника, и я забуду, что вы также об этом знаете. Если мы не будем скрывать нашу осведомленность, мы прослывем его сообщниками; нас начнут опасаться и ненавидеть. Делайте, как я, — притворяйтесь недогадливой, а сами на каждом шагу помните об опасности; я вам достаточно намекал, вы не желали меня понять, а я боялся себе повредить.

— Но как нам выпутаться из этого дела? — воскликнул барон.

Вопрос был не в том, покинуть ли аббата Бирото, — это само собой подразумевалось всеми тремя участниками совещания.

— Искуснейшие полководцы всегда умели отступать с достоинством, — ответил г-н де Бурбонн. — Подчинитесь Труберу; если тщеславие в нем сильнее ненависти, он станет вашим союзником. Но подчиняйтесь ему до известного предела — иначе он наступит вам на горло, согласно изречению Буало[15]: «Уничтожай дотла — так поступает церковь!» Прикиньтесь, барон, что оставляете службу, таким образом вы ускользнете от Трубера. А вы, сударыня, расстаньтесь с викарием, пусть Гамар возьмет верх. Когда будете у архиепископа, спросите Трубера, играет ли он в вист, — он ответит утвердительно. Пригласите его к себе на партию виста; ему так хочется бывать у вас, он, конечно, придет. Вы — женщина, сумейте привлечь его на свою сторону. Когда же барон станет капитаном первого ранга, дядя его — пэром Франции, Трубер — епископом, тогда вы преспокойно сделаете Бирото каноником. А до тех пор подчиняйтесь, но подчиняйтесь, сохраняя достоинство и как бы угрожая. Ваше семейство может оказать Труберу не меньшую поддержку, чем он вам. Вы прекрасно поладите. А вы, моряк, плавайте поосторожней и не пренебрегайте лотом!

— Бедняжка Бирото! — вымолвила баронесса.

— О, образумьте его как можно скорей! — ответил помещик, направляясь к выходу. — Если какой-нибудь ловкий либерал завладеет этой пустой башкой, вы увидите от Бирото немало огорчений. Возможно, что суд выскажется в его пользу, так что Трубер, я думаю, побаивается приговора. Он может еще простить вам то, что вы начали враждебные действия, но, потерпев от вас поражение, он станет неумолим. Я все сказал.

Он защелкнул табакерку, надел кожаные калоши и ушел.

На следующее утро, после завтрака, баронесса, оставшись наедине с викарием, сказала ему с заметным смущением:

— Дорогой Бирото, вы, конечно, сочтете меня несправедливой и непоследовательной, но я прошу вас ради нашего общего блага, во-первых, отказаться от иска к мадемуазель Гамар и, во-вторых, выехать из моего дома.

Бедняга Бирото побледнел. Она же продолжала:

— Я неумышленно стала причиной вашего несчастья, — я знаю, если бы не мой племянник, вы не начали бы этой тяжбы, на беду и себе самому, и всем нам. Я сейчас вам все расскажу.

И она объяснила ему вкратце, какой размах приняло дело и как важны его последствия. За ночь она поразмыслила над всем поведением Трубера и обо многом стала догадываться, так что была в состоянии безошибочно разъяснить Бирото, как опутывала его эта ловко подготовленная месть, рассказать о проницательности и силе его врага, раскрыть всю его ненависть, поведать о ее причинах, представить ему, как Трубер пресмыкался перед Шаплу целых двенадцать лет, а теперь пожирает, изничтожает этого Шаплу в лице его друга.

Простодушный Бирото сложил ладони словно для молитвы и заплакал от огорчения, услыхав о таких мерзких делах, о которых его чистое сердце и не подозревало.

Чувствуя себя будто на краю какой-то пропасти, Бирото молча слушал, уставившись мокрыми от слез глазами на свою благодетельницу, которая в заключение сказала ему:

— Я знаю, как дурно вас покидать, но, дорогой аббат, семейные обязанности стоят выше дружеских. Склонитесь перед грозой, как это делаю я, и я докажу вам впоследствии свою признательность. Что касается ваших житейских дел, я ими займусь. У вас не будет забот о куске хлеба. Через посредство г-на де Бурбонна, который сумеет соблюсти осторожность, я устрою так, чтобы вы ни в чем не терпели недостатка. Дорогой друг, позвольте мне предать вас! Я подчинюсь необходимости, но моя привязанность к вам останется неизменной. Решайте!

Несчастный аббат, потрясенный до глубины души, воскликнул:

— Значит, прав был Шаплу, говоря, что Трубер, если бы только мог, и в могиле не оставил бы его в покое! И он-то спит в постели Шаплу!

— Теперь не до сетований, — заметила г-жа де Листомэр. — Время не терпит! Решайте.

Доброе сердце Бирото не могло не последовать в такой переломный момент непосредственному порыву преданности. Да и жизнь его была теперь лишь медленным умиранием. Он сказал, бросив своей покровительнице полный отчаяния взгляд, от которого дрогнуло ее сердце:

— Я отдаю себя в ваши руки. Я уже всего лишь труха, трушинка, упавшая на мостовую.

Это туренское словцо не имеет равнозначного, кроме слова «соломинка». Но бывают красивые соломинки, желтые, гладкие, блестящие — их подбирают дети, тогда как трушинка обозначает соломинку бесцветную, серую, грязную, валявшуюся по канавам, гонимую ветром, измятую ногами прохожих.

— Но только, сударыня, мне не хотелось бы оставлять аббату Труберу портрет Шаплу, сделанный для меня. Он — мой. Добейтесь, чтобы мне его вернули, от остального я отказываюсь.

— Хорошо, — ответила г-жа де Листомэр, — я зайду к мадемуазель Гамар.

Тон этих слов выдавал, какое усилие сделала над собой г-жа де Листомэр, решаясь унизиться до того, чтобы потешить тщеславие старой девы.

— Я постараюсь все уладить, — добавила она, — хотя не смею даже надеяться. Ступайте к господину де Бурбонну, пусть он напишет в должной форме бумагу о вашем отказе от иска. Принесите мне документ, а затем, с помощью его высокопреосвященства архиепископа, нам удастся, быть может, совсем замять ваше дело.

Бирото ушел охваченный ужасом. Трубер вырос в его глазах до размеров египетской пирамиды. Руки этого человека орудовали и в Париже, и в соборе св. Гатиана.

«Что же это такое? — вертелось в мозгу Бирото. — Он, и вдруг помешает господину маркизу де Листомэру стать пэром! И, быть может, с помощью его высокопреосвященства удастся дело замять!»

Перед лицом столь крупных интересов Бирото чувствовал себя какой-то мошкой. Он признавал свою вину.

Известие о переезде Бирото удивило всех, тем более что причина его была неясна. Г-жа де Листомэр говорила, что ей понадобилось помещение викария, чтобы расширить свою квартиру, ввиду женитьбы племянника, уходящего со службы. Никто еще не знал об отказе Бирото от иска. Таким образом, наставления г-на де Бурбонна были в точности соблюдены.

Эти две новости, дойдя до ушей главного викария, должны были польстить его самолюбию, доказывая ему, что семья де Листомэров если еще и не сдалась, то, по крайней мере, держалась нейтрально и молчаливо признавала тайную власть конгрегации. А признание не было ли в какой-то мере и подчинением? Но дело все же подлежало судебному разбирательству. Не означало ли это одновременно и уступку и угрозу?

Итак, Листомэры заняли в борьбе положение, подобное тому, какое занимал главный викарий: они держались в стороне и могли всем руководить.

Но произошло важное событие, еще более затруднившее успех планов, намеченных г-ном де Бурбонном и Листомэрами для умиротворения лагеря Гамар и Трубера: мадемуазель Гамар простудилась, возвращаясь из собора, слегла и была, как говорили, тяжело больна.

В знак сочувствия весь город огласился притворными сетованиями: «Чувствительность мадемуазель Гамар не вынесла этой скандальной тяжбы!», «Она во всем права, и она же умирает от огорчения!», «Бирото убивает свою благодетельницу!»

Такого рода фразы разносились повсюду капиллярами великого тайного собрания женщин и сочувственно повторялись всем городом.

Госпожа де Листомэр испытала напрасное унижение, нанеся старой деве визит, — она ничего не добилась.

Она очень вежливо спросила, нельзя ли переговорить с главным викарием. Аббат Трубер, очевидно, весьма польщенный визитом знатной дамы, которая им пренебрегала, и радуясь, что он может принять ее в библиотеке Шаплу, у камина, над которым висели пресловутые ценные картины, — заставил баронессу подождать некоторое время, затем соблаговолил дать ей аудиенцию.

Ни один придворный или дипломат, защищая свои собственные интересы или ведя переговоры государственного значения, не проявил бы больше ловкости, скрытности, изворотливости, чем аббат и баронесса, оказавшись друг против друга.

Подобно средневековому пестуну, который, готовя рыцаря к турниру, заботился о его вооружении и поддерживал его своими советами, старый плутяга предупреждал баронессу:

— Не забывайте своей роли: вы — примирительница, а не заинтересованное лицо; Трубер тоже всего лишь посредник. Взвешивайте свои слова, следите за колебаниями голоса у главного викария. Если он погладит свой подбородок, значит, вы пленили его.

Некоторые рисовальщики забавлялись, изображая в карикатуре контраст, нередко существующий между тем, что говорят, и тем, что думают. И здесь, для правильного понимания смысла словесной дуэли между священником и светской дамой, необходимо разоблачить мысли, которые они прятали друг от друга под незначительными с виду фразами.

Госпожа де Листомэр прежде всего высказала огорчение по поводу судебного дела Бирото, затем выразила пожелание, чтобы оно было прекращено без ущерба для обеих сторон.

— Зло уже совершено, — сурово ответил аббат, — добродетельная мадемуазель Гамар умирает. (Эта безмозглая старая дева интересует меня не больше, чем китайский богдыхан, — думал он, — но я не прочь взвалить ее смерть на вас и встревожить вашу совесть, раз вы настолько глупы, чтобы тревожиться из-за таких пустяков.)

— Узнав о ее болезни, сударь, — продолжала баронесса, — я потребовала, чтоб господин викарий отказался от иска, и вот я принесла этот документ нашей праведнице. (Я тебя вижу насквозь, хитрая шельма. Но теперь нам не страшна твоя клевета. А вот если ты возьмешь документ, ты попался, ты признаешься в своем соучастии.)

С минуту длилось молчание.

— Мирские дела мадемуазель Гамар меня не касаются, — ответил наконец Трубер, опуская тяжелые веки на орлиные глаза, чтобы скрыть свое волнение. (Эге! Я не попадусь на ваши уловки! Однако слава богу! Проклятые адвокаты перестанут заниматься этим делом, которое могло бы меня запятнать! Но что нужно этим Листомэрам, чего ради они так заискивают передо мной?)

— Сударь, дела господина Бирото мне настолько же безразличны, как вам — интересы мадемуазель Гамар. Но, к сожалению, религия может пострадать от их раздоров; в вас я вижу не более чем посредника, а сама выступаю как примирительница... (Мы с вами не проведем друг друга. Чувствуете ли вы, уважаемый Трубер, всю соль моего ответа?)

— Религия пострадает, сударыня? — переспросил главный викарий. — Религия стоит слишком высоко, чтобы люди имели возможность ее задеть. (Религия — это я.) Бог все рассудит, я признаю лишь его суд.

— Ну что ж, — ответила она, — постараемся согласовать решение людей с божьим приговором. (Да, религия — это ты.)

Аббат Трубер вдруг переменил тон:

— Ваш племянник, кажется, побывал в Париже? (Вы там узнали кое-что новенькое; да, я могу раздавить вас, — вас, презиравших меня; вы готовы сдаться!)

— Да, сударь, спасибо за ваше внимание к нему; сегодня вечером он возвращается в Париж по вызову министра, который очень хорошо к нам относится и не хочет, чтобы барон оставлял службу. (Нет, иезуит, ты нас не раздавишь, и тайная твоя насмешка мною понята.)

Молчание.

— Я не одобряю его поведения в этом деле, — снова заговорила она, — но следует простить моряку неосведомленность в правовых вопросах. (Заключим союз. Воюя друг против друга, мы ничего не выиграем.)

Слабая улыбка, мелькнув на лице аббата, затерялась в морщинах.

— Он оказал нам услугу, уяснив нам ценность этих двух произведений искусства, — сказал Трубер, бросив взгляд на картины. — Они будут прекрасным украшением для часовни Пресвятой девы. (Вы съязвили на мой счет, вот вам в ответ: мы квиты.)

— Если вы пожертвуете их собору, я попрошу у вас разрешения принести в дар церкви рамы, достойные как этих полотен, так и самой часовни... (Хорошо бы заставить тебя признаться, что ты зарился на обстановку Бирото!)

— Они мне не принадлежат, — ответил священник, по-прежнему держась настороже.

— Но вот документ, который кладет конец всей распре и признает их принадлежность мадемуазель Гамар. — С этими словами она положила документ на стол. (Оцените же мое доверие к вам.) — Сударь, — добавила она, — сделайте доброе дело, достойное вас, достойное вашего благородного характера, примирите этих двух христиан; хотя Бирото мало занимает меня в данный момент...

— Однако он живет у вас, — прервал ее аббат.

— Нет, сударь, — ответила она, — его у меня уже нет. (Ради пэрства моего шурина и повышения в чине племянника я вынуждена пойти на всякие подлости.)

Невозмутимость не покидала аббата, но именно такое полное спокойствие было у него признаком сильного волнения. Только один г-н де Бурбонн сумел разгадать тайну этой кажущейся невозмутимости. Священник торжествовал.

— Зачем же вы берете на себя его поручение? — спросил он, возбуждаемый тем же чувством, которое подстрекает женщин все снова и снова напрашиваться на комплимент.

— Только из сострадания. Вы знаете, конечно, какой у него нерешительный характер, — и вот он попросил, чтоб я пошла к мадемуазель Гамар и ценой его отказа...

Священник нахмурил брови.

— ...от своих прав, признанных выдающимися адвокатами, добилась от нее портрета...

Трубер взглянул на нее в упор.

— ...портрета Шаплу, — договорила она. — Я оставляю его просьбу на ваше усмотрение. (Тебе плохо пришлось бы, если бы ты вздумал судиться.)

Когда она упомянула о «выдающихся адвокатах», Трубер понял, что ей известны уязвимые места противника.

В этой беседе, которая велась еще долго в том же духе, г-жа де Листомэр выказала столько ума и находчивости, что умный аббат, оценив их по достоинству, согласился наконец переговорить с мадемуазель Гамар о примирении.

Вскоре он вернулся.

— Сударыня, передаю вам слова нашей бедной умирающей: «Аббат Шаплу был так добр ко мне, и я не могу расстаться с его портретом». Что касается меня — будь этот портрет моим, я не уступил бы его никому. Чувство мое к дорогому покойнику неизменно. И, полагаю, именно я, больше чем кто бы то ни было, вправе владеть его изображением.

— Сударь, не стоит ссориться из-за плохого портрета. (Наплевать мне на него так же, как и тебе.) Пусть он останется у вас, а мы закажем с него копию. Я поздравляю себя с тем, что замяла это злополучное дело и имела удовольствие познакомиться с вами. Я слышала, что вы мастерски играете в вист. Женщине простительно быть любопытной, — добавила она, улыбаясь. — Можете не сомневаться, что если вы придете когда-нибудь ко мне поиграть, вам будет оказан самый радушный прием.

Трубер погладил рукой подбородок.

«Я его завоевала, — подумала она, — Бурбонн был прав, в нем есть-таки доля тщеславия!»

В самом деле, главный викарий переживал в этот момент восхитительное ощущение, столь хорошо известное Мирабо, видевшего наконец в дни своей славы, как распахивались перед его экипажем ворота особняка, ранее закрытые для него.

— Сударыня, — ответил он, — мои занятия мешают мне бывать в свете, но чего не сделаешь для вас? (Старая дева подохнет, я возьмусь за Листомэров и услужу им, если они мне услужат; с ними лучше дружить, чем враждовать.)

Госпожа де Листомэр вернулась домой в надежде, что архиепископ завершит дело примирения, столь счастливо начатое.

Но Бирото не суждено было дождаться плодов своей уступчивости. Г-жа де Листомэр узнала на другой день о кончине мадемуазель Гамар. Когда ее завещание было вскрыто, никого не удивило, что она назначила аббата Трубера своим единственным наследником. Ее имущество было оценено в триста тысяч франков. Главный викарий послал г-же де Листомэр два пригласительных билета на заупокойную службу и похороны: один — для самой баронессы, другой — для ее племянника.

— Придется пойти, — сказала она.

— Это, конечно, не что иное, как испытание! — воскликнул г-н де Бурбонн, — монсеньор Трубер хочет проверить вас... Смотрите же, барон, проводите покойницу до самого кладбища, — обратился он к лейтенанту, который, к своему несчастью, еще не успел уехать.

Отпевание отличалось небывалой пышностью; но оплакивал покойницу только один человек — никем не замечаемый Бирото, который, уединясь в отдаленном притворе, искренне молился за упокой ее души и, считая себя виновным в ее кончине, горько сокрушался о том, что не попросил у нее прощения за свой проступок.

Аббат Трубер провожал тело своей духовной дочери до могилы. На краю ямы он произнес надгробное слово и с присущим ему красноречием создал из убогой жизни новопреставленной поистине величественную картину. Присутствующие обратили внимание на заключительную часть.

«Жизнь эта, обильная днями, посвященными богу и религии, жизнь, украшенная многими высокими деяниями, свершаемыми втайне, многими смиренными и сокровенными добродетелями, была разбита страданием, которое мы назвали бы незаслуженным, если бы у порога вечности не обязаны были помнить, что все наши печали ниспосланы нам самим господом. Многочисленные друзья этой благочестивой девицы, зная благородство и чистоту ее души, предвидели, что она способна вынести все, кроме подозрений, позорящих ее жизнь. Быть может, всеблагой промысл затем и призвал ее в лоно господа нашего, дабы избавить от юдоли страданий. Благословенны сохраняющие здесь, на земле, душевный покой, подобно тому как девица София покоится ныне в блаженных селениях, облаченная в одеяние невинности...»

— Теперь вы представьте себе, — продолжал г-н де Бурбонн, сообщавший о подробностях погребения г-же де Листомэр, когда были сыграны все партии, закрыты двери и с хозяйкой дома остались только он сам да барон, — представьте себе, как этот Людовик Одиннадцатый в сутане, окончив свою пышную речь, делает последний взмах кропилом — вот так вот! — И г-н де Бурбонн, взяв каминные щипцы, настолько живо воспроизвел жест аббата Трубера, что барон и его тетка невольно улыбнулись. — Он выдал себя только тут, — продолжал старый помещик. — До этого его поведение было безупречным. Но, законопачивая на веки вечные старую деву, которую он презирал до глубины души, а уж ненавидел, вероятно, не менее, чем аббата Шаплу, ему, конечно, трудно было подавить свое ликование: оно прорвалось наружу.

Мадемуазель Саломон, придя на следующее утро завтракать к г-же де Листомэр, взволнованно сообщила:

— Нашему бедному аббату Бирото нанесен удар, в котором чувствуется тщательно обдуманный план мщения. Он назначен приходским священником в Сен-Сенфорьен.

Сен-Сенфорьен — пригород Тура, расположенный за мостом. Этот мост, длиной в тысячу девятьсот футов, — один из лучших памятников французской архитектуры; у обоих его концов раскинулись совершенно одинаковые площади.

— Вы понимаете?.. — спросила она после паузы, удивленная равнодушием, с каким г-жа де Листомэр приняла эту новость. — Он будет там словно за сто миль от Тура, от своих друзей, от всего, к чему привык... И хуже всего то, что, оторванный от родного города, он будет его видеть, но только издалека! После всех потрясений он еле волочит ноги, а ему пришлось бы пройти целую милю, чтобы нас повидать! Сейчас у бедняги жар, он в постели. Церковный дом там — холодный и сырой, а приход небогат и не может его отеплить. Наш бедный старик будет словно замурован в склепе. Как все это жестоко!

Чтобы закончить наше повествование, нам только остается сообщить о кое-каких событиях и набросать последнюю картину.

Спустя полгода главный викарий был посвящен в епископы. Г-жа де Листомэр скончалась, оставив аббату Бирото по завещанию тысячу пятьсот франков ежегодного дохода. Завещание баронессы стало известно, когда его преосвященство Гиацинт, новопосвященный епископ города Труа, готов был уже покинуть Тур, отправляясь в свою епархию. Но он отложил свой отъезд. Взбешенный тем, что женщина, которой он протянул руку, его перехитрила и тайно поддерживала человека, бывшего, как он считал, его врагом, Трубер вновь ополчился против де Листомэров. На собрании в гостиной архиепископа он бросил по их адресу одно из тех пастырских изречений, в которых под медоточивой кротостью таится смертоносный яд, и тем поставил под угрозу мечту дядюшки о звании пэра и мечту племянника о повышении в чине.

Честолюбивый капитан навестил непримиримого священника, который, очевидно, предъявил ему суровые условия, ибо дальнейшее поведение барона доказало его полную покорность страшному члену конгрегации.

Дом мадемуазель Гамар новый епископ особой дарственной записью передал соборному капитулу, библиотеку Шаплу подарил духовной семинарии, обе картины принес в дар церкви для часовни Пресвятой девы, но портрет Шаплу оставил у себя. Никто не мог понять причины этого отказа от наследства мадемуазель Гамар. Г-н де Бурбонн предположил, что епископ тайно сохранил часть его наличными деньгами, чтобы с достоинством поддерживать свое положение в Париже, если бы ему пришлось занять место на скамье епископов в верхней палате.

Лишь перед самым отъездом епископа старый плутяга догадался о конечной цели этого поступка, о смертельном ударе, который упорнейшая мстительность наносила слабейшей жертве.

Права Бирото на наследство г-жи де Листомэр были оспорены бароном де Листомэром под предлогом недобросовестного воздействия аббата на волю завещательницы. А через несколько дней после возбуждения дела барон был произведен в капитаны первого ранга. В качестве дисциплинарной меры викарию церкви Сен-Сенфорьена было запрещено совершать богослужение. Церковные власти предрешили постановление суда:

— Убийца Софии Гамар — к тому же еще и мошенник!

Сохранив наследство мадемуазель Гамар, Труберу было бы трудно добиться наказания для Бирото.

Когда монсеньор Гиацинт, епископ города Труа, отправляясь в Париж, проезжал в почтовой карете по набережной Сен-Сенфорьена, больной аббат Бирото был вынесен в кресле на открытую площадку, на солнышко. Несчастный священник, на которого возложил кару архиепископ, исхудал и побледнел. Скорбное выражение до неузнаваемости изменило весь его облик, когда-то столь приветливый и ласковый. В глубоко запавших от болезни глазах — некогда простодушно-веселых глазах человека, любящего хорошо поесть и не утруждающего себя тяжелым раздумьем, — появился как бы проблеск мысли; это был лишь остов прежнего Бирото, пустого, но довольного жизнью, который только год тому назад катился шариком по Монастырской площади.

Епископ бросил на свою жертву взгляд, полный презрительной жалости, затем соблаговолил забыть о нем и проехал мимо.

В другие времена Трубер, несомненно, стал бы каким-нибудь Гильдебрандом[16] или Александром VI[17]. Ныне же церковь утратила политическое могущество и не дает выхода для жизненных сил человека, обреченного на одинокое существование. Ведь безбрачие порочно тем, что сосредоточивает все помыслы и чувства человека на собственном я, развивает в нем эгоизм и, следовательно, превращает холостяков в людей бесполезных и даже вредных для общества.

В нашу эпоху правительства совершают ошибку, заставляя не общественный строй служить человеку, а человека — общественному строю. Индивидуум постоянно борется с системой, которая его эксплуатирует, меж тем как он стремится эксплуатировать ее в своих интересах; а прежде человек, располагавший большею свободой, относился с большим воодушевлением и к общественному благу. Сфера возможного применения человеческой деятельности постепенно увеличилась; ум, который способен был бы охватить ее в целом, представлял бы собою блистательное исключение. В мире духовном действует тот же закон, что и в мире физическом: движение теряет в своей напряженности столько, сколько выигрывает в широте охвата; нельзя основывать общества на исключениях.

В начале исторического развития общества мужчина был всего лишь отцом, и сердце его горячо билось для семейного круга. В дальнейшем он отдавал свои силы клану или небольшой республике. Отсюда ведут начало великие исторические подвиги Греции и Рима. Затем он становился членом замкнутой касты или приверженцем какой-либо религии, для возвеличения которых он был способен на высокий героизм. Здесь сфера его духовных запросов расширяется множеством интеллектуальных интересов.

Ныне жизнь каждого человека связана с жизнью огромной страны; предполагают, что вскоре его семьей станет весь мир. Но этот духовный космополитизм — мечта христианского Рима — не окажется ли только лишь величественной ошибкой? Так естественно верить в осуществление благородной химеры, в братство людей! Но увы! Человеческая машина не рассчитана на столь грандиозный размах. У заурядного человека, отца семейства, нет такой широты души, чтобы вместить мир чувств и мыслей, волнующих великих людей.

Некоторые физиологи полагают, что когда мозг человека развивается, сердце его должно суживаться. Это заблуждение! Напротив, кажущийся эгоизм людей, вынашивающих в себе научные открытия, судьбы народов и законы, не представляет ли собою самое благородное из людских чувств — чувство материнства, обращенное на народные массы?

Чтобы пробуждать к жизни новые народы или создавать новые идеи, могучий мозг таких людей должен обладать одновременно животворной щедростью, подобно материнской груди, и мощью самого бога. Ведь Петр Великий и другие преобразователи и вершители судеб человеческих, а в церковном мире папа Иннокентий III — это, в своих высочайших сферах, носители той же силы ума, какую в зародыше представлял Трубер, каноник собора св. Гатиана.


Сен-Фирмен, апрель 1832 г.

Загрузка...