Часть первая ПОБЕДЫ ХАТШЕПСУТ



Отворились и вновь сомкнулись высокие резные двери, украшенные изображением крылатого солнечного диска, и в покоях воцарилась тишина, такая тишина, что стук крови в висках фараона показался ему оглушительным. Так бывает, когда из пустыни дует горячий ветер. Тогда больная, отравленная кровь отзывается на далёкий рёв песчаной бури, застилает глаза тяжёлым красноватым туманом, и нежная плоть под глазным яблоком ноет, словно её царапают горячие сухие песчинки. Но сегодня нет бури, напротив, за дверями совершается великое и чудесное таинство, оберегаемое от всего нечистого незримым сплетением лучей, сомкнутым кольцом Исиды[16], — отчего же стучит кровь? Жрец, вышедший из-за дверей, только склоняет почтительно голову и прижимает к груди руку, не произнося ни слова, — это уже было и означает всё то же. Фараон откинулся на спинку кресла; его молодое лицо в мечущихся отсветах огня кажется совсем измученным. Бедная кровь, отравленная, быть может, проклятиями кушитов, чью страну он ещё совсем недавно разорил и поставил на колени. Но мужчин, способных проклинать его величество, почти не осталось, значит, это дело матерей и жён. Жрецы говорят, что проклятия матерей опаснее других… А то, что у владыки Кемет до сих пор нет сына, это тоже проклятие? Чего же тогда стоят молитвы, ежедневно, еженощно возносимые жрецами! Тяжело, как капля расплавленного золота, сползла с колен молодого царя леопардовая шкура, которой заботливо укутали его ноги всеведущие мудрецы в белых одеждах, а он даже не заметил этого. Так тяжело и горько, так ноет грудь, что трудно дышать и не хочется смотреть. Вот этого самого леопарда его величество самолично убил на охоте. Зверь был крупный, свирепый, его когти даже в предсмертной агонии сорвали золотую обшивку с борта царской колесницы. Вот и след засохшей крови на шкуре, знак небрежения мастеров, превративших золотистый покров гордого зверя в обыкновенное покрывало. Фараон тогда приказал срезать когти леопарда, они повредили не только колесницу — это пустяк, — но и нанесли смертельные раны его любимой охотничьей собаке Вану. Тутмос II любит охоту, он не прочь сразиться не только с леопардом, но даже с голодным львом, однако его мечта — охота на слонов, царственных животных, сильнее которых только бурный разлив великого Хапи да ещё, быть может, песчаная буря. Он столько раз видел во сне подробности этой охоты, что теперь, наверное, может изобразить их на папирусе с мастерством, достойным лучшего царского художника Хеви. Круто изогнутые бивни зверя, его хобот, который в Кемет называют рукой слона, летящий из-под копыт коней песок, остриё копья, блеснувшее в лучах полуденного солнца, глаза великана, полные ярости и боли, — всё это так живо стоит перед глазами, что даже закрывать их ни к чему. Если у фараона недостаёт сил, чтобы самолично возглавить войско, то уж по крайней мере для великой охоты они найдутся. Впрочем, Тутмос II вовсе не так уж миролюбив, как об этом шепчутся в Ханаане[17]. Посмотреть только на вытоптанные поля Куша, на вырубленные сады, на дворцы, в которых птицы проводят дни за нескончаемой трапезой! Теперь сам Куш подобен птице, прикованной золотой цепочкой к трону владык Кемет, и цепь эту при желании можно сделать ещё короче. Кто же посмеет сказать, что Тутмос II слаб, что его рука недостаточно крепко держит плеть? Не найдётся такого человека! Молодой фараон принёс некогда клятву, безрассудную по своей смелости, — истребить в Куше всех мужчин, способных носить оружие, и почти достиг этого, да ещё сложил к престолу лучезарного покровителя Нэ[18] щедрые, прекрасные дары. И принесёт ещё большие, если великий Амон сделает так, что Иси, одна из младших жён, принесёт ему сегодня сына. Удивительно всё-таки, что нечто великое, укрепляющее власть живого бога на земле, наполняющее ликованием сердца тысяч людей, совершается с помощью такого хрупкого и безропотного существа, как Иси. Но что же делать, если великая царская жена Хатшепсут принесла ему только девочку? Правда, царевна Нефрура славная, и её так приятно держать на руках и играть с ней, но Тутмос II не позволяет дочери даже в шутку тянуться к его урею[19]. Вот поэтому мать Исида и возложила свой венец на прелестную головку маленькой Иси, такой робкой, что даже при сильном порыве ветра она втягивает голову в плечи. Бедная, робкая Иси, разве она создана быть матерью наследника престола? Она и мечтать не смела о сыне и, когда ощутила потаённое, сперва залилась слезами. А фараон мечтал — во всё сердце, широко, как умеют мечтать цари. Иси прятала поблекшее лицо, в своих покоях приказывала не зажигать светильников до глубокой темноты, боялась, что фараон разлюбит её, совсем некрасивую. Смеясь, он брал её за руку, силой вытаскивал на свет, целовал блестящие огоньки слёз на побледневших щеках. Вот родится сын — и не будут страшны никакие болезни, даже глухое биение отравленной крови. Вот родится сын — и непременно зацветёт таинственное растение, привезённое из страны Офир[20], расцветающее, согласно преданию, только в миг величайшего человеческого счастья, а таких мгновений по всей земле наберётся не больше, чем пальцев на обеих руках. Вот родится сын — и можно будет двинуть войска на Ханаан и даже самому участвовать в битве, не боясь, что вражеская стрела ввергнет Кемет в пучину бедствий, которые обрушиваются на страну без царя. Только бы свершилось, только бы всё прошло хорошо! Фараон пожелал дожидаться разрешения Иси в соседних покоях, хотя его предупредили, что первые роды обычно бывают долгими. Строго говоря, это нарушение обычая, но его легко простит даже Аменемнес, верховный жрец Амона, который всё время стоит за креслом фараона. Как может верховный жрец столько времени стоять неподвижно, подобно каменной статуе? Тутмос борется с искушением оглянуться, проверить, уж не превратился ли жрец и в самом деле в глыбу чёрного камня, прочнее которого нет на свете. Но вот рука Аменемнеса протягивает фараону кубок с питьём, укрепляющим силы. Вовремя… Горькое питьё пахнет мёдом, который добавляют для вкуса. Увы, Тутмос II привык к своему нездоровью, привык и к заботам жрецов, к почти всегда неприятному вкусу целебных снадобий. Губы ощущают холод серебра, но первый же глоток обжигает огнём, огонь медленно стекает по горлу, и в груди, где-то очень глубоко, тихо загорается маленькое солнце, лучи которого покалывают, но приятно. Но вот ровное тепло разливается по всему телу, веки фараона тяжелеют, хотя он борется со сном. Нельзя спать в то время, когда свершается такое важное событие, нужно непрестанно молиться матери Исиде, богине Таурт, покровительнице фараонов Маат[21], просить владыку богов о великой милости. Может быть, это лучи, исходящие от его золотого престола, проникают в сердце?.. Рука верховного жреца на плече владыки сдерживает дрожь. Иси должна родить сына — жрецы храма Пта[22], которые искуснее других читают по звёздам, уверяли фараона, что желание его сбудется. Он не желает верить голосам, которые кричат ему, что так было и раньше, даже перед самым рождением дочери. Снова рука Аменемнеса на плече… Что это, неужели озноб так силён, что даже воля фараона не может побороть его? Перед глазами снова леопардовая шкура, золотистая, как песок в пустыне. А каким золотым бывает песок, когда его пронизывают первые лучи восходящего солнца! На закате он становится иным — серым, коричневатым, тёмно-рыжим, иногда багровым. А в земле Дешерт песок всегда красный, действительно — красный. Песок шуршит в ладонях, течёт меж пальцев, говорят, так проходит время. Если каждая песчинка — день, то меж пальцев молодого фараона протекли уже тысячелетия. Горит драгоценный камень перстня, и горит так близко, будто поднесён к самым глазам. Что это — яшма, лазурит? Если не вести победоносных войн, не будет драгоценного лазурита. В глубине камня таинственно мерцают серебристые звёзды, словно капли чудесного небесного Хапи. И серебра не будет, если не собирать дань с покорённых народов. Правда, золота в Кемет пока ещё много. Того самого золота, которое заставляет даже тусклые глаза светиться алчным блеском, ибо золото — солнце. Оно же и знак вечности, древности, потому и говорят о знати: «Люди золотой крови», потому и лицо мумии покрывают золотой маской. Очень много песка — золотого. (Откуда песок в царских покоях?) Горы песка, подобные пирамидам, и — горящие драгоценные камни. Говорят, пески Великой пустыни скрывают немало сокровищ, даже сын ничтожного кочевника может отыскать в песке камень, достойный украсить статую бога. Но это грустные безмолвные вестники погибших караванов, свидетели жестоких мук, зверских убийств, коварных обманов. Горячий ветер Сетха[23], чёрный вихрь, несущийся с такой стремительностью, что закричавший в пустыне уже не слышит своего голоса, потому что ветер унёс его и тоже убивает, убивает беспощадно… Однажды Тутмос II со своей свитой едва не стал жертвой этого вихря, спасла его только обращённая к Амону страстная мольба, да ещё, быть может, то, что один из телохранителей успел набросить на голову фараона какой-то плащ, предохранивший его глаза и рот от смертельного дыхания чёрного вихря. Тяжело придётся воинам, которых он пошлёт в Ханаан, но кто из них не отдаст с радостью жизнь на благо Кемет и процветание Великого Дома[24]? Только бы Иси родила сына. Она любит красную яшму, напоминающую плоды сикоморы, и он подарит ей много драгоценных ожерелий из красной яшмы, они будут так красиво лежать на её груди, полной молока. Когда родилась царевна Нефрура, Тутмос был болен, нестерпимый жар и холод во всём теле сменялись с головокружительной быстротой, на губах — постоянная горечь от целебных трав, глаза слезились, он с трудом понимал, что ему говорят. Позже он увидел Хатшепсут, её глаза были чужими, за ними — глухая, непроходимая обида. Хатшепсут напоминала мать, царицу Яхмос, но была суровее, жёстче, по совести сказать — некрасивая, сухая женщина, на ложе любви — крепость, не желающая сдаваться, и это вызывало досаду, порой грустную усмешку. Странно ли, что на зов истомившегося по ласке сердца и плоти явилась Иси, тихая красавица, с которой хотелось плыть и плыть бесконечно по морю наслаждений, окунаться радостно в розовеющие под рассветными лучами волны? Для неё у Тутмоса всегда находилась ласка, а во время торжественных церемоний во дворце и в храме — нежный взгляд. Но почему сейчас он видит её стоящей посреди пустыни, по щиколотку, по колено уже в песке, необыкновенно быстро меняющем свой цвет, от золотистого до тёмно-багрового? Она такая же, как в последние месяцы, побледневшая, с тяжёлым животом, и глаза её подобны чёрным грустным птицам, коснись — и улетят. Вдруг в самом деле улетят, оставят его одного? Он спешит к ней, но песок обступает со всех сторон, сковывает тело, подступает к горлу, душит, душит… Вот спасительная влага на губах — её слёзы, потому что иной влаги нет в пустыне. Вот её рука на его плече, прохладная, чуть более тяжёлая, чем обычно…

Священный сон фараона не разрешалось нарушать никому, даже жрецам. Аменемнес осторожно взял руку фараона, безмолвным жестом повелел окурить спящего дымом целебных трав. Над курильницами тотчас взвились благовонные облака, сотворившие в покое нечто — зыбкость очертаний, размытые краски, контуры, перетекающие из одного в другой… Стоны Иси, затихшие было, возобновились. Молодой жрец, дежуривший у ложа роженицы, появился снова, покачал головой в ответ на вопросительный взгляд Аменемнеса, развёл руками — «нет». Распорядитель церемоний шёпотом доложил верховному жрецу, что царица Хатшепсут проследовала в свои покои, что царевна Нефрура отошла ко сну, что жрец, прибывший из храма Пта, принёс вести о благоприятном расположении звёзд. Тутмос II спал, его худощавое остроскулое лицо было спокойно, наверное, целебные курения оказали своё действие. Испросили повеления зажечь факелы, верховный жрец сделал отрицательный жест, велел оставить горящим только один светильник из тех, что окружали кресло фараона. И вновь воцарилась тишина, нарушаемая только лёгким дыханием спящего, тихими стонами за дверью и потрескиванием масла в светильнике. Раскинувшиеся за окнами царского дворца сады безмолвствовали, и молчала великая река. Верховный жрец снова поправил сползшую с колен фараона леопардовую шкуру, плотнее укутал колени молодого царя. Если госпожа Иси родит сына, то именно ему, Аменемнесу, выпадет сомнительная честь доложить об этом царице Хатшепсут. Боги покарали её за какие-то неведомые грехи, прошлые или будущие, ведь боги всеведущи, всемогущи… Если госпожа Иси родит сына, он станет по обычаю мужем царевны Нефрура, как всегда делается в царском доме. Но это сейчас не главное… Фараона снова охватывает дрожь, уголки его губ судорожно подёргиваются. Болезнь медленно подтачивает его силы, которых и от природы не так уж много. Тутмосу очень важно иметь сына, ведь может случиться, что молодой владыка Кемет отправится на поля Налу[25] раньше, чем подрастёт даже его дочь. Божественный отец Аменемнес, конечно, сделает всё, чтобы продлить жизнь владыки, у него для этого есть великие, чудесные средства. Есть и такие, о которых нельзя не только говорить, но даже думать, за раскрытие тайны великий Амон может покарать даже своего верного слугу. Но если понадобится, то Аменемнес готов испробовать и это. Он очень любит молодого фараона, да и кто не любит его? Старик ощущает прилив нежности, необыкновенной нежности к спящему юноше с утомлённым и болезненным лицом. Боги, исполните его желание! Тутмос II благочестив и милостив. Военачальники упрекают его за то, что он не обладает воинственностью своего отца, могучего Тутмоса I[26], но с ним Кемет отдохнула от войн, залечила тяжёлые раны, нанесённые далёкими походами воинственного фараона. По закону мирового порядка, смешивающего в бездонной чаше неба яркие и тёмные звёзды, сын Тутмоса II может стать воителем. Но это будет не скоро, Аменемнес не доживёт до этого дня, не увидит молодого царя на боевой колеснице. А вот внук, сын его единственной дочери Ка-Мут, увидит обязательно. Может быть, став верховным жрецом, Инени благословит нового фараона на великий поход в земли Ханаана. Его путь предопределён, чего ещё не скажешь о нерождённом наследнике престола. Муж Ка-Мут, любимый ученик Аменемнеса Джосеркара-сенеб, тот самый, что сейчас дежурит у ложа Иси, вряд ли станет верховным жрецом Амона после смерти своего тестя, он слишком занят наукой врачевания и, надо сказать, преуспел в этом весьма, весьма… В случае необходимости именно он поможет Аменемнесу изготовить таинственное снадобье, которое и мёртвого может вернуть к жизни. Ох, скорее бы только кончилось это томительное бдение, потому что у самого Аменемнеса больше нет сил. Боги не могут влить в его жилы новую кровь, а может быть, не хотят. Аменемнес пожил достаточно, многое успел увидеть и изведать, теперь вот выдал замуж свою некрасивую дочь, дождался внука. И, похоже, Ка-Мут тяжела опять… Что ж, они оба молоды, его дочь и Джосеркара-сенеб, и хорошо, когда в доме сразу рождается много детей. Поистине, дети — благословение богов, но отчего-то оно порой минует фараонов, словно повелители Обеих Земель[27] меньше нуждаются в объятиях нежных детских ручек, в восхищенных взглядах устремлённых на родителей глаз. Дома бедняков, которые кормятся варёными корнями папируса, полны детских криков, а роскошные дворцы порой стынут в мрачном молчании, изредка прерываемом стариковским кашлем и тяжёлыми вздохами. Удивительно! Хвала матери Исиде и доброй Таурт, что благословили чрево дочери верховного жреца, тем более что только она одна может подарить своему отцу внуков. Пусть их будет много, много… Бедная Ка-Мут росла одна, все её братья и сёстры умирали в младенчестве, оттого, должно быть, она и выросла такой тихой и кроткой. И очень хорошо, что удалось выдать её замуж за Джосеркара-сенеба, лучшего из учеников, такого многообещающего, доброго и разумного человека. Он живёт со своей женой в мире и согласии, лучшего и пожелать нельзя, и, если бы такая любовь царила и в семье фараона, у него давно, пожалуй, родился бы сын. Хатшепсут неласкова, а у Тутмоса недостаёт ни сил, ни желания смягчать её сердце. И этого уже исправить нельзя…

Фараон открыл глаза, усталые, отягощённые сном. Распорядитель церемоний почтительно осведомился, не желает ли его величество отведать какой-либо пищи. По лицу Тутмоса было видно, что он готов отказаться, но верховный жрец опередил его, сказал, что владыке необходимо подкрепить свои силы, что роды Иси всё ещё продолжаются, а здоровье фараона не позволяет ему столь долгое время оставаться без пищи и питья. Молодой фараон подчинился молча, как в детстве, беспрекословно. А может быть, у него просто не было сил возражать, да и к чему? Слуги принесли стол, накрыли его с быстротой, достойной волшебных сказок. Верховный жрец наклонился над плечом владыки:

— Твоё величество, прикажешь позвать музыкантов?

— Нет.

Стремительно, беззвучно снуют проворные слуги, по покоям разносится аппетитный аромат свежего пшеничного хлеба и жареного мяса, хотя всё ещё сильно пахнут целебные курения, сладковато-неприятно. Слуги зажигают факелы, превращающие ночь в день, томительное бдение — в обычный царский ужин. Словно бы и нет страдающей женщины за дверью, маленькой женщины с испуганными глазами, от которой сейчас зависит судьба Кемет, по крайней мере на ближайшие годы. А вдруг родится девочка? Что ж, фараон не разлюбит Иси, он будет ждать. Оба они ещё молоды, вот только болезнь… Тутмос ест медленно, совсем без аппетита, просто потому, что нужно есть. Как в детстве. Но и это хорошо для больного, только слегка освежённого сном, уже столько часов сидящего почти неподвижно в золотом кресле. На стенах покоев, покрытых многоцветной росписью, играют весёлые оранжевые блики. Вот родится сын — и Тутмос прикажет устроить праздник, какого ещё не бывало, с катанием на барках, с музыкой, с огнями на воде. Очень приятно смотреть на огни в воде, на золото и рябь. И в глаза Иси он будет смотреть до тех пор, пока не закружится голова, пока не почувствует, что очутился на дне этих глаз.

— Что там, Аменемнес?

— Твоё величество, Джосеркара-сенеб говорит, что недолго ждать священного часа.

— Сколько же это?

— Этого никто не может сказать, прости меня, божественный фараон.

— А что говорят звёзды?

— Их расположение благоприятно для твоего величества.

— А для Иси?

— Тоже.

Тутмос отлично знает, что ему всё равно не скажут правды, но предпочитает услышать эту утешительную ложь или, скорее, полуистину. Царский кравчий угадывает желания повелителя по малейшему движению его бровей, тёмное вино густой струёй льётся в золотой кубок. Жажда — непременный спутник лихорадки, когда приступ проходит, фараону хочется пить. А вино очень хорошее. В прошлом году царские виноградники в дельте дали обильный урожай. Если родится сын, фараон прикажет упомянуть об этом событии на всех печатях. «Вино из дома Тутмоса, с западного рукава, год царствования шестой, в год рождения его высочества Тутмоса, возлюбленного сына повелителя Обеих Земель». Да, очень красиво. Сыну он даст своё имя. Поистине, ребёнок, которого ждут с таким нетерпением, должен нести на себе благословение богов. Всё, всё будет у него, если только он родится на свет мальчиком. Тогда и его величество Тутмос II преодолеет всё — болезнь, слабость тела, неприязнь к главной царице, мелкие обманы и злодейства царьков Ханаана и Куша, даже разорение царской казны, что вполне может случиться, если не вести победоносных войн на юге и северо-востоке…

Аменемнес прислушивается к звукам, доносящимся из соседних покоев, но слышит только шелест шагов, только приглушённые голоса. Иси больше не кричит, не стонет, и это тревожит старого жреца. Не начал бы фараон прислушиваться к этой опасной тишине, которая может разразиться чем угодно — и благословением небесного Хапи, и чёрной бурей. Он снова кладёт свою сухую, узкую ладонь на плечо повелителя.

— Твоё величество, прикажешь укутать тебя потеплее?

— Нет, мне совсем хорошо. Вино согрело грудь, Аменемнес…

— Лучше закрой глаза, твоё величество, они воспалены и могут заболеть.

— Веки слишком тяжёлые, Аменемнес. Я не хочу спать.

— Это действие трав. Лучше будет, если ты погрузишься в сон.

— Сон больше не придёт, мне только будет казаться, что я засыпаю.

— Придёт, если ты выпьешь немного из этого кубка.

— Я больше не хочу усыпляющих трав!

— Это может продлиться долго. Зачем же нужен ещё один приступ? Прошу тебя, твоё величество, сделай хотя бы несколько глотков.

Молодой фараон снова подчиняется верховному жрецу, хотя и казался преисполненным намерения настоять на своём. Всё-таки не зря божественные отцы всегда стояли у трона владык. Какой же властью обладает старый Аменемнес, если он умеет так подчинять себе волю царя! И при этом всегда спокоен, внушительно спокоен. Невозможно представить себе, чтобы он повысил голос. Удивительно!

…Снова в покоях сгущается ночь, факелы притушены, опять остался только один светильник. И в соседних покоях тишина. Джосеркара-сенеб — искусный врачеватель, и у него добрая рука: младенцы, которым он помогал появиться на свет, всегда выживали, даже если рождались слабыми. Этому жрецу всего двадцать три года, а он уже умеет читать незримые тайны в свитке вечности. Хорошо, что именно он сейчас у ложа Иси. Снова старый жрец прислушивается к звукам, снова его слух улавливает только гнетущую тишину. И вдруг эту тишину разрывают два крика — женский, полный боли, и другой, слабый, едва слышный. Но вот первый крик затихает, а второй становится всё громче, всё настойчивее, жизнерадостнее. Вот отворяются двери, вот Джосеркара-сенеб на пороге, у него усталое и счастливое лицо, чёрные глаза блестят. Он простирает руки к небесам и кажется сейчас волшебной птицей Бенну[28], по воле богов посетившей царские покои. Это его искусство, вдохновлённое милостью Тота[29] и благостью Таурт, помогло долгожданному царевичу появиться на свет. Радость, великая радость! Белые одежды молодого жреца запятнаны кровью, его руки слегка подрагивают, но во всей Кемет нет сейчас человека счастливее его, ибо у маленькой Иси просто нет сил радоваться. Вот когда проснётся его величество… Но фараон спит, и нельзя будить его. Кто знает, над какими неведомыми пространствами витает сейчас его Ба[30]? Когда владыка спит, с ним говорят боги. Но вот, видно, мать матерей Исида сообщила ему радостную весть — Тутмос открывает глаза, лицо его уже светится от счастья. Все лица вокруг сейчас светлые, даже лица слуг, телохранителей, стражей, охраняющих покои. Долгожданный сын родился. Долгожданный царевич, наследник престола, будущий Тутмос III.


* * *

По узорчатому полу покоев процокала копытцами маленькая домашняя газель, вошла в круг света, очерченный светильниками, и остановилась, насторожив чуткие уши. Её глаза, цветом похожие на чёрные сливы, впитывали свет и излучали его, окрасив лёгкой задумчивостью, лёгкой грустью. Удивительное это было животное, напоминавшее о волшебных превращениях, заколдованных красавицах. Джосеркара-сенеб опустил руку, погладил газель по голове, и она улеглась возле его кресла, продолжая прислушиваться к чему-то, чего не мог уловить слух её господина. В саду громко и немного надсадно кричала ночная птица, но газель слышала её не в первый раз.

— Да что сегодня с тобой, Гези? Успокойся же!

Вошёл раб Техенну, родом хатти, низкорослый, плечистый человек с глазами, глядящими преданно и с любовью лишь на одного человека в мире — на Джосеркара-сенеба. Он служил в доме много лет, знал все дела хозяев и обо всём молчал, а доверяли ему безраздельно, как говорили иные — слишком. Техенну вошёл и склонился перед хозяином, его тень на стене сделала то же самое, и газель посмотрела почему-то не на человека, а на эту тень. Джосеркара-сенеб взглянул вопросительно, оторвав взгляд от свитка, который развернул только что.

— Что тебе, Техенну?

— Прибыл человек из храма, господин, от господина Аменемнеса. Просит тебя прибыть незамедлительно.

Джосеркара-сенеб поднялся со вздохом.

— Там что-то случилось?

— Он не сказал.

— Хорошо, иду. Господин Инени уже спит?

— Да, господин.

Газель встала и теперь смотрела на Техенну словно с укоризной, недовольная тем, что раб нарушил покой её господина и её собственный. Впрочем, сам Джосеркара-сенеб недовольства не выказал. Он привык к тому, что ему нередко поручают важные дела, которые творятся ночью. Есть целебные снадобья, которые можно изготовить только при свете звёзд. И младенцы почему-то любят появляться на свет по ночам. И ещё важные советы жрецов всегда происходят в часы владычества Нут[31].

— Госпожа у себя, Техенну?

— Она вышла в сад с прислужницами, господин.

— Хорошо, значит, я её увижу. Ты будешь провожать меня, Гези? Остерегайся только сторожевых собак. Идём же. Где посланец?

Уже собираясь сесть в носилки, Джосеркара-сенеб увидел свою жену — она возвращалась домой, окружённая толпой прислужниц, молоденьких и нарядных. Он улыбнулся, увидев Ка-Мут, — он очень любил её. Некрасивая, даже невзрачная, она была тихой и покорной, умела приласкать и утешить, а хозяйство вела так, что Джосеркара-сенеб удивлялся её умению. И хотя женился он на ней прежде всего потому, что это было желание его учителя Аменемнеса, он очень скоро всем сердцем привязался к жене, по-настоящему оценил её. И матерью она была хорошей, заботливой, серьёзной. Двоих детей принесла она Джосеркара-сенебу, сына и дочь. Инени было уже девять лет, он учился в жреческой школе, подавал большие надежды, недавно родилась дочка Мерит-Нейт, правда, очень слабенькая и хрупкая, но всё же она родилась живой в утешение родителям, которые до этого потеряли двух нерождённых детей. Несмотря на это, Джосеркара-сенеб был счастлив, ему даже казалось, что боги одарили его слишком щедро. Что значит его искусство врачевателя по сравнению с той благодатью, которая столь щедро изливается на него? Такая любовь в глазах Ка-Мут, что нельзя удержаться — нужно поцеловать эти глаза.

— Ты уходишь, господин мой? Жаль… Я думала, что смогу вместе с Гези примоститься у твоих ног и наглядеться на тебя, пока ты будешь читать свои свитки. Это отец прислал за тобой? Боюсь, не увижу тебя тогда целый день.

— Думаю, что вернусь к утру, любимая. Увижу ещё, как Инени отправляется в школу. А может быть, и позавтракаем вместе. Не печалься.

Он держал руку Ка-Мут, маленькую и горячую, и с любовью всматривался в её лицо, озарённое щедрым лунным светом. Было полнолуние, красавица Нут не жалела своих даров. Газель мягко ткнулась в колени Джосеркара-сенеба, напоминая о себе. Но нельзя же, в самом деле, брать её с собою! Будь она священной кошкой, он взял бы её в свои носилки.

— Боюсь, не больна ли ты, Гези! Присмотри за ней, Ка-Мут. Беспокоится весь вечер! А, Нехи, это тебя послал господин Аменемнес? Надеюсь, ничего не случилось?

— Нет, но всё же поторопись, господин.

Аменемнес встретил молодого жреца на пороге храма, обнял его за плечи, сразу повёл в небольшую комнату без окон, в которой обычно проходили тайные советы жрецов. Сюда входили не торопясь, низко кланялись стоящей в углу статуе Амона, неспешно бросали в курильницу горсть благовонных зёрен, рассаживались чинно, говорили вполголоса. Порог этой комнаты обычно переступали лишь пророки, избранные старшие жрецы и члены унуита[32], даже о самом её существовании знали немногие, хотя все проходили почти каждый день мимо скрытой в стене двери. Но на этот раз никого в комнате не было. Аменемнес затворил двери, велел Джосеркара-сенебу сесть. Он очень постарел за последнее время, и Джосеркара-сенеб ещё раз с горечью отметил это, посмотрев на его руки. Это были руки очень старого, утомлённого жизнью человека — очень белые, с тусклыми ногтями, с набухшими лиловатыми жилками. И на чёрной эбеновой поверхности стола они лежали бессильно, будто спящие.

— Божественный отец, — почтительно сказал Джосеркара-сенеб, — я слушаю тебя.

Губы старого жреца чуть дрогнули, но он не заговорил. И руки были неподвижны, не выдавали ни волнения, ни тревоги, но казались уснувшими навек. Что-то мешало жрецу заговорить, хотя он не мог позвать Джосеркара-сенеба без причины, хотя был не таков, чтобы обдуманным молчанием нарочно возбуждать в сердце собеседника почтение или страх. Казалось, он в последний раз обдумывает нечто, что можно облечь только словами, взвешенными на весах самой строгой меры. Его лицо на фоне высокой чёрной спинки жреческого кресла казалось выступившим из мрака скульптурным изображением, воплощающим мудрость истекших веков, бережно хранимую служителями Амона мудрость ушедших поколений. Аменемнес занимал кресло верховного жреца величайшего из храмов уже тридцать лет, он стал им ещё при отце нынешнего фараона, воинственном и благочестивом Тутмосе I. Жрецами Ипет-Сут[33] передавался из уст в уста рассказ о том, как Аменемнес был избран самим провозвестником божественной воли[34], как статуя бога склонилась в его сторону, когда её извлекли из святилища во время великого праздника Ипет-Амон[35]. Неудивительно поэтому, что почтение, с которым относились к верховному жрецу, смешивалось со страхом, а преклонение перед его мудростью, опытом и знаниями граничило с благоговением. Не случайно к Аменемнесу обращались за советами не только жрецы Ипет-Сут, его ученики и верховные жрецы многих храмов Кемет, но и цари — Тутмос II внимательно прислушивался к его словам, даже брошенным вскользь, всегда спокойным и обдуманным словам, не похожим на приказы. И сейчас Аменемнес готовился произнести что-то важное, необыкновенно важное даже для него. Джосеркара-сенеб спокойно ждал, сложив руки на коленях, как ученик жреческой школы.

— Я позвал тебя для того, чтобы ты мне помог. Ни к кому другому я не мог бы обратиться с этим поручением… Ты спокоен сейчас?

— Да, божественный отец.

— Спроси своё сердце.

— Я спрашиваю, и оно отвечает: «Да».

— Ты не имел сегодня сношений со своей женой или с какой-либо другой женщиной?

— Нет.

— Не пил вина, не предавался веселью?

— Нет.

— Тогда ты можешь совершить то, что я могу поручить только тебе. Слушай же! Настало время испробовать последнее страшное средство для исцеления его величества… Ты понимаешь меня?

— Да.

— Когда родился его высочество Тутмос, радость влила живительную силу в ослабевшее тело владыки Обеих Земель, но это длилось недолго. Его величество угасает с каждым днём, лекарства больше не помогают. Царевич ещё слишком мал, чтобы взойти на трон, алчные глаза великой царской жены сказали мне то, о чём, быть может, не ведает и она сама. Нельзя, чтобы Кемет осталась без повелителя… Фараон должен прожить ещё хотя бы десять лет. И я знаю такое средство… Его позволено применить лишь в самом крайнем случае, секрет его изготовления передаётся из уст в уста лишь верховными жрецами храма Амона. Но я слишком стар, чтобы совершить всё, что требуется. Ты мне поможешь… Для этого нужна молодая сила, молодые руки. Я знаю, ты искусен, твой нож легко рассекает больную плоть, чтобы отсечь источник болезни, легко находит обломок наконечника стрелы, глубоко засевший в мышце воина, умеет отыскать и тот злой очаг, в котором уже разгорается болезнь, ещё невидимая и неведомая. Но на сей раз тебе придётся действовать не ножом… Идём со мной. Возьми светильник… Сначала мы совершим омовение у врат святилища.

Молча, совсем беззвучно они пересекли двор храма, залитый лунным светом, совсем белым, без серебра. Ни шелест листьев громадных пальм, ни трепет флагов на высоких мачтах у входа в святилище не нарушали торжественного безмолвия ночи, даже голоса жрецов унуита, воспевающих гимны спящему божеству, не доносились из глубин храма. Великий покой царил вокруг, луна дышала покоем, небо словно опустилось на воздух, ставший твердью, и мир за пределами храма казался бесплотным, тонким прозрачным кольцом, обвившим стены Ипет-Сут. Странное ощущение охватило Джосеркара-сенеба — холодок в груди и лёгкое покалывание, будто лунный луч бил в сердце. Они вошли в одно из потаённых помещений храма, долго шли по узкому коридору, уходящему вглубь. У врат святилища бога учитель и ученик совершили омовение в каменном бассейне, и Аменемнес разомкнул пояс на одеждах Джосеркара-сенеба — они должны были свободно облекать его тело, омытое от земного праха, от всех нечистых желаний. Шепча молитвы, верховный жрец сломал печать на вратах святилища и переступил его порог. Взволнованный, с бьющимся сердцем, шагнул вперёд и Джосеркара-сенеб. Но они были ещё только в преддверии святилища, сам бог пребывал за другой, тоже запечатанной дверью. Внезапно старый жрец опустился на колени и нажал на какой-то почти невидимый глазу выступ на каменной плите пола. Плита отодвинулась, и взору Джосеркара-сенеба предстал тайник, сначала показавшийся ему пустым. Вдруг раздалось тихое шипение, шелест, и в круге света блеснуло тёмное серебро змеиной чешуи. Невольно Джосеркара-сенеб отпрянул назад, хотя ему нередко приходилось видеть змей и даже извлекать яд из их зубов. Но эта не была похожа ни на одну из них, хотя молодой жрец и не мог бы объяснить, в чём заключалось различие. Преодолев страх, он наклонился и внимательно осмотрел змею, которая скользнула в самый угол тайника, но не свернулась клубком, а замерла в угрожающей позе.

— Смотри, — тихо сказал Аменемнес. — Из зубов этой священной змеи ты добудешь целительный яд… Её укус смертелен, но её яд способен убить злых духов болезни, поселившихся в теле фараона. Ты извлечёшь змею из её жилища с помощью бронзового крюка, который найдёшь в этом ларце, там же и чаша, в которую ты будешь сцеживать яд. Ты сделаешь это в святилище бога, перед ликом владыки богов, призывая его на помощь заклинанием, известным тебе с ночи посвящения — оно написано на третьей священной плите… Когда змея отдаст тебе свой яд, ты опустишь её в тайник и запечатаешь дверь святилища. Я буду ждать тебя неподалёку, вознося молитвы великому Амону. Будь осторожен… Ты понял меня?

— Да, божественный отец.

На мгновение Аменемнес задержал руку на сгибе локтя Джосеркара-сенеба, потом медленно опустил веки. Молодой жрец опустился на колени и почтительно поцеловал край его одежды. Не вставая с колен, склонив голову, ждал, когда верховный жрец уйдёт и он останется один. Вот прошелестели шаги, вот затворилась тяжёлая дверь, вот метнулось пламя светильника от лёгкого порыва ветра. Пора! Медленно, громко произнося слова молитвы, Джосеркара-сенеб сломал печать на двери святилища и пал ниц, не смея поднять глаза на статую бога. Он чувствовал странное тепло, приближавшееся к нему тяжёлой, душной волной, на мгновение закружилась голова, в сомкнутые веки ударил луч света и сразу погас. Хотя в святилище не было окон, казалось, что лунный свет проникает и сюда, что неподвижное ночное небо, минуя толщу стен и крыши, смыкается над головой и приносит одурманивающий запах ночных садов, а может быть, тех волшебных курений, которые возжигают перед своими престолами боги. Странное ощущение необъятного пространства и в то же время сжатого кольца, очерченного магическим невидимым кругом, охватило молодого жреца, одно мгновение казалось, что он задыхается, потом — что парит в неизъяснимой высоте, совсем рядом с лунным диском, сердце билось то быстро, то совсем медленно, лёгкое покалывание над бровями и в кончиках пальцев то усиливалось, то почти прекращалось, и Джосеркара-сенеб понял, что бог испытывает его, осторожно вводя в свою тайну. Вдруг отхлынуло всё, что он испытал до сих пор, и великий покой хлынул в сердце, словно уже отлетела жизнь с её заботами и трудами, словно вечность раскрыла объятия и раскинулось перед глазами беспредельное пространство блаженных полей, словно он перестал быть самим собой, предстал перед вечностью и сказал: «Вот я». Небо вновь поднялось ввысь и повлекло за собой странное тепло, в святилище стало прохладно и пусто, словно исчезли стены, сердце успокоилось и забилось ровно. Это всё, что нужно для исполнения предназначенного ему… На гладкой каменной плите у ног статуи Джосеркара-сенеб разложил инструменты, необходимые для его опасного дела. Теперь можно извлечь священную змею из её жилища…

Змея обвилась вокруг бронзового крюка, как обвивается огонь вокруг священного жезла, её чешуя горела, и от неё тоже, казалось, исходил странный жар — удивительно, ведь змеиная кровь холодна! С величайшей осторожностью, стараясь не делать лишних движений, Джосеркара-сенеб перехватил змею и пригнул её голову к чаше. Удалось! На мгновение ему показалось, что он не помнит заклинания, потом — что он не смеет произнести священных и страшных слов. Он мысленно воззвал к великому Амону, смиренно моля его не гневаться, снизойти к своему недостойному слуге. Ему показалось, что тишина вокруг изменилась, будто её пронизывали едва слышные, очень высокие звуки, похожие на те, что издают насекомые в самом начале времени ахет[36]. Низко наклонившись над чашей, к краю которой он всё сильнее и сильнее прижимал отверстую пасть змеи, он начал громко читать заклинание, и ему показалось, что голос его оглушителен, что вокруг него сыплются камни. Голос будто отделился от него и раскатом звучал где-то в вышине, над головой, вступая в таинственную беседу с безмолвным голосом божества:

— О, Амон, Ра-Иукаса, о, бог, правитель богов Востока, твоё имя — На-ари-к, Касаика твоё имя, Аретикасатика твоё имя, Амон-на-ан-ка-антек-шаре твоё имя, о, Амон, позволь мне обратиться с просьбой к тебе…

Близко-близко были глаза змеи, страшные, совсем неживые глаза, горящие мёртвым сухим огнём. Пальцы Джосеркара-сенеба горели, но он знал, что может усилием воли сдержать их дрожь. Капля яда, золотисто-огневая, скользнула в чашу и медленно стекла по её стенке, покрытой священными письменами. Джосеркара-сенеб надавил сильнее, змея упруго шевельнулась в его руке, слегка задев скользким чешуйчатым хвостом.

— О, Амон, позволь мне обратиться к тебе с просьбой, ибо я, именно я знаю твоё имя. Амон твоё имя, Ирикаи твоё имя, Маркатаи твоё имя, Ререи твоё имя, Насакбубу твоё имя, Танаса, Танаса твоё имя, Шарешатаката твоё имя, о, Амон, о, Амон[37]

Ещё одна капля стекла по стенке чаши, задержавшись на иероглифе «анх»[38], и Джосеркара-сенеб счёл это добрым знаком. Воздух вокруг него сгущался, как перед бурей, змеиная чешуя вдруг начала слепить глаза своим блеском. Огонь жёг кончики пальцев, а внутри, у самого сердца, всё ещё гнездился холодный и покалывающий лунный луч. Ему осталось сделать совсем немного. У него и впрямь сильные руки, сильные, как у воина. И великий Амон знает, что он делает это ради спасения его величества, ради спасения Кемет. Осмелится ли он хотя бы в самом конце поднять глаза на чудесную статую бога? Если Амон позволил извлечь змею из тайника и дал ему власть над ней, значит, он не гневается на своего верного служителя и желает проявить милосердие к страдающему владыке Кемет. Дело почти закончено, яд стекает в чашу крохотными капельками, скоро их не станет совсем, и тогда священная змея вернётся в своё жилище, а Джосеркара-сенеб передаст драгоценную чашу верховному жрецу и вознесёт благодарственные молитвы владыке богов. А завтра принесёт Амону в жертву тельца и сосуд с благовонным маслом, ибо милосердие бога неизмеримо и способно вернуть к жизни даже мёртвого, а живого избавить от смертельной опасности. Теперь молодому жрецу казалось, что от статуи исходит ровное тепло, мирное, как приятный жар домашнего очага в начале времени перет.

— О, Амон, о, Амон, о, бог, о, бог, о, Амон, я преклоняюсь перед твоим именем…

Змея вдруг рванулась, сделала молниеносный бросок, ядовитые зубы, загнутые внутрь, скользнули по руке Джосеркара-сенеба. С ужасом он увидел два тёмных пятнышка на пальцах правой руки, большом и указательном. Смерть… Неожиданно взгляд его упал на кинжал, лежащий в ларце, сделанный из какого-то неизвестного ему тёмного металла. Почти не сознавая, что делает, Джосеркара-сенеб схватил его левой рукой, с размаху ударил по пальцам правой. Он не перерубил кости большого пальца сразу, пришлось ударить ещё раз, два обрубка остались на гладкой чёрной поверхности каменной плиты, а сверху хлынула кровь. Он успел ещё отодвинуть чашу с драгоценным ядом, ни одна капля крови не осквернила её. Странно, Джосеркара-сенеб почти не чувствовал боли, ощущал только головокружение, и он понял, что нужно торопиться. Так быстро, как только позволяли ему постепенно исчезающие силы, он вновь схватил змею левой рукой и отнёс её в тайник под каменной плитой. Собрал инструменты, взял чашу, боясь, что упадёт и опрокинет её, вспомнил, что ему надлежит ещё запечатать двери святилища. Перед глазами поплыли красные круги, всё быстрее и быстрее, и молодому жрецу показалось, что он слышит стук капель крови о каменный пол. Слишком сильно размахнувшись кинжалом, он не только отрубил пальцы, но и глубоко порезал тыльную сторону руки, откуда кровь била тёмной горячей струёй, хорошо ещё, что у него было достаточно силы и перерубить кость он смог очень быстро. Теперь скорее, скорей, пока не потерял сознания и ещё может идти, иначе завтра его найдут на полу святилища мёртвым, истекшим кровью, — сам искусный врачеватель, Джосеркара-сенеб понимал, что значит эта тёмная горячая струя, которая бьёт не ослабевая… Прижимая чашу к груди левой рукой, он вышел из святилища, поставил её на пол, с трудом поборов приступ слабости, запечатал двери. Он сделал всё, что должен был сделать, вот драгоценный яд, который убьёт духов болезни в теле фараона, и сам он умрёт тоже, если только яд успел проникнуть в кровь. Только бы выбраться из святилища, успеть передать чашу Аменемнесу — яд должен быть свежим, непременно свежим… Он пошатнулся, прислонился к холодной каменной стене. Как много крови! Не потому ли была так беспокойна умная ручная Гези, что предчувствовала эту горячую тёмную кровь, холод этой каменной стены, эту тьму, сгущающуюся перед глазами Джосеркара-сенеба? Оттолкнувшись от стены, он сделал ещё несколько шагов. В тумане перед его глазами мелькнула чья-то тень, но он сразу понял, что это не Аменемнес, а бесплотное существо, может быть, даже его собственная тень на озарённой светом единственного факела стене. Он мог бы зажать рану и остановить кровь, но в левой руке была драгоценная чаша. Ка-Мут, Инени, Мерит-Нейт… Увидит ли он их ещё когда-нибудь? Он молод, ему всего двадцать восемь лет, неужели владыка богов уже призывает его на загробный суд? Он ещё не успел позаботиться о своей гробнице, не сможет даже передать Аменемнесу свитки с рецептами созданных им лекарств, сила которых уже испытана не раз. Эти свитки он хранит дома, в своём рабочем покое, в ящике, ключ от которого носит с собой, их найдут очень не скоро, да и многое в них понятно только самому их создателю. Темнота перед глазами вспыхивает множеством светящихся точек, порой они складываются в таинственные письмена, но среди них нет иероглифа «анх», нет даже намёка на жизнь, они уводят в сгущающийся мрак, где сами погаснут, но перед этим погасят и слабо тлеющее пламя жизни Джосеркара-сенеба. Если яд успел проникнуть в кровь, обморок перейдёт в вечный сон и все его попытки спастись уже с того края вечности покажутся нелепыми, смешными. Правая рука, без которой не обойтись жрецу-врачевателю, рука без пальцев, лишённая возможности держать целительный нож, — что останется в его жизни, даже если великий Амон сжалится над ним? Люди, умеющие с помощью острого бронзового ножа исцелять болезни, ценятся в Кемет высоко, таких немного даже в самой Нэ и в Мен-Нофере[39]. Но Ка-Мут, Инени, маленькая Мерит-Нейт… Светящиеся точки кружатся, сплетаются в имена, имена любимых заключены, точно царские, в красные кольца-картуши[40]. Кольца вертятся с неимоверной быстротой. Джосеркара-сенеб медленно продвигается вперёд в красноватом тумане, густом и липком, как кровь. Или он уже преодолевает огненную реку, одну из тех, что сопровождает путь к вратам Аменти? Но вместо дыхания огня тело ощущает холод; лунный луч, затаившийся где-то глубоко в груди, стал подобен охлаждённому в воде металлу, пронизывает сердце насквозь. А теперь Джосеркара-сенеб как будто слышит голос Аменемнеса, но очень издалека, словно тот зовёт его по имени из-за каменной стены. Сумеет ли старик преодолеть эту стену? Джосеркара-сенеб слышит шаги, как будто приближающиеся шаги, но вот странность — голос отдаляется, звучит всё глуше и глуше, отдаётся в ушах отдалённым звоном. Мелькание красных кругов и светящихся точек всё быстрее, а вот в просветах между ними вспыхнули слепящие мертвенные звёзды, похожие на глаза священной змеи. Смерть?.. Джосеркара-сенеб почувствовал, что у него берут чашу, и упал к ногам верховного жреца.


* * *

Госпожа Иси не без тревоги смотрела, как царевич натягивает маленький детский лук. Правда, делает он это под присмотром опытного военачальника Руи-Ра, но как всё-таки тревожно, когда видишь оружие в руках собственного сына, семилетнего ребёнка, которого до сих пор хочется взять на руки и приласкать! Впрочем, на него уже надели набедренную повязку и пояс[41], а это значит, что пора Иси сдерживать свои материнские чувства, по крайней мере в присутствии других. Увы, её мальчика нельзя назвать красавцем, только глаза хороши — совсем чёрные, большие. Он не похож лицом ни на неё, ни на его величество, хотя что-то в его облике напоминает его деда, могучего Тутмоса I. И силён этот малыш не по годам, даже способен причинить матери боль, обнимая её. Руи-Ра говорит, что уже через год он сумеет править колесницей. Иси относится к этому недоверчиво, она всего боится. А вдруг попадутся слишком быстрые и необузданные кони? Ей приятно, когда она вместе с сыном катается на лодке или слушает придворного чтеца. И так хорошо, когда рядом с ними его величество, её возлюбленный господин, когда он смеётся, подбрасывая мальчика на руках. Но руки эти в последнее время всё-таки стали слабее. Два года назад владыка казался уже умирающим, и вот жрецы храма Амона принесли чудодейственное средство, изготовленное в тайном святилище бога. Через несколько дней Тутмос встал на ноги, ещё через пять дней совершил длительную прогулку по царским садам, ещё через месяц отправился на охоту, где убил много онагров[42] и антилоп. Чудо свершалось на глазах — к больному прибывали силы, возвращались давно утраченные аппетит и сон. Фараон принёс богатые жертвы Амону, Иси добавила к ним собственные дары, и вдвоём они щедро наградили жрецов храма, изготовивших такое чудесное лекарство. Как раз в это время в Нэ пригнали пленников из Ханаана, среди которых был и малолетний сын правителя Хальпы[43], и все они стали собственностью бога. Должно быть, великий Амон благосклонно принял принесённые от всего сердца дары, потому что все вдруг поверили в исцеление фараона, в его долгий, поистине золотой век. И крепче других верила в это маленькая Иси, хотя именно ей часто казалось, что болезнь вовсе не ушла, только затаилась где-то глубоко, чтобы вновь наброситься на свою жертву и на этот раз уже не выпустить её. О, она с радостью отдала бы свою жизнь, но что значит она в глазах богов? Только маленькая испуганная женщина, хотя и носящая почётный титул матери наследника престола. Великая царская жена так и не принесла фараону сына, да и вообще в последнее время царственные супруги отдалились друг от друга. Говорили, что взор царицы обратился на Сененмута, воспитателя её дочери, и в истинность слухов можно было поверить, когда Хатшепсут вдруг начала скромно опускать глаза в присутствии красивого жреца. Иси боялась только, чтобы фараон не разгневался или не огорчился, но он как будто не слышал шёпота придворных, не желал замечать присутствия царицы и почти всё время, свободное от государственных дел, проводил со своей младшей женой, с любимым сыном. Вот и сейчас вышел на широкий балкон, с которого Иси наблюдала за играми царевича, подошёл так тихо, что она даже не услышала его шагов, только всем существом ощутила его присутствие и обернулась со своей обычной робкой, ласковой улыбкой. Фараон ответил ей взглядом, полным нежности, мягко сжал её руку. На его груди поблескивало новое драгоценное небти, которого Иси ещё не видела, и он улыбнулся, поймав её взгляд.

— У меня есть подарок и для тебя, моя золотая газель. Смотри, нравится тебе этот перстень? У этого лазурита необыкновенный цвет.

Он сам надел перстень на её палец и ласково погладил по щеке обрадованную и смущённую Иси. Лазурит и в самом деле был необыкновенный, отливал лёгким фиолетовым блеском, как бывает иногда на закатном небе. Иси поднесла руку к самым глазам, чтобы вдосталь налюбоваться чудесным, подарком.

— Благодарю тебя, господин мой!

— Ты достойна тысячи таких перстней, Иси. Где я найду женщину, подобную тебе?

Она не ответила, хотя фараон и не ждал ответа. Он привлёк её к себе, обнял. Они вместе смотрели на маленького царевича, упражнявшегося в стрельбе из лука. Теперь он стрелял в цель — пучок травы, перехваченной травяным жгутом и поставленный на расстоянии примерно пятнадцати шагов. Первые две стрелы пролетели мимо, цели достигла только третья. Видно было, что мальчик рассердился, нахмурил брови. Военачальник спокойно поправил его руку, слишком напряжённо держащую лук.

— Он всегда сердится, когда у него что-то не получается, особенно в присутствии других, — сказала Иси.

— Это гордость. Она свойственна царям.

Иси вдруг подумала о том, что этот черноглазый мальчик, её сын, и в самом деле станет царём, взойдёт на трон, будет повелевать жизнью и смертью своих рехит[44]. Только бы он успел подрасти и стать настоящим мужчиной, только бы её возлюбленный жил долго, долго… Она представила себе сына уже совсем взрослым, почему-то сорокалетним. Но в сорок лет жизнь человека уже начинает клониться к закату. А вот её возлюбленному нет ещё и тридцати, значит, впереди у него большой срок. И она будет с ним всегда, даже когда состарится и станет совсем некрасивой, потому что боги даровали ей счастье стать матерью наследника престола. Она, пожалуй, слишком легко представила себе взрослого сына, а вот представить стариком своего возлюбленного не может. Говорят, была в древности царица, которая пожелала ослепнуть, чтобы запечатлеть в памяти прекрасное лицо своего мужа и своё собственное. Боги исполнили это желание, но сын царицы, не зная об этом, неустанно молил богов вернуть матери зрение. И молитва сына оказалась сильнее — царица прозрела и увидела себя и своего мужа дряхлыми, морщинистыми стариками. Невозможно представить, что лицо его величества когда-нибудь покроется сеткой морщин, что глаза потускнеют, что губы станут бесцветными и больше не напомнят плодов граната. Лучше и в самом деле ослепнуть. На глаза вдруг навернулись непрошеные слёзы.

— О чём ты, Иси?

— Ничего, господин мой, это бывает со мной… Грусть подкрадывается нежданно, сжимается сердце. Может быть, скоро ты разлюбишь меня?

— Не говори так. Зачем ты меня огорчаешь? Поговорим лучше о другом. Ты видела пленных ханаанских царевичей? Настоящие воины, особенно этот Араттарна, сын Харатту. Ему всего одиннадцать, но силой он не уступит шестнадцатилетним. Я хочу, чтобы он стал телохранителем нашего сына. Из этих хурритов получаются самые преданные слуги. Джосеркара-сенеб говорил мне, что вначале это был дикий зверёныш, кусался и царапался как бешеный. А теперь ходит за божественным отцом, как верная собака.

— Божественные отцы, должно быть, умеют глядеть в самое сердце.

— Это так. И Джосеркара-сенеб заслуживает любви, ведь правда? Никто лучше него не умеет смирять этих гордых ханаанских львят. Говорят, он находится под особым покровительством великого Амона с той самой ночи, когда вышел из тайного святилища лишённым двух пальцев, истекающим кровью. Чем больше я смотрю на него, тем больше убеждаюсь, что это правда. Милосердие владыки богов простирается за пределы того, что может постичь наше сердце…

Иси подняла на фараона глаза — глубокие, полные грусти.

— Мой господин, я слышала, что ты собираешься отправиться с войском в Ханаан. Это правда?

— Правда.

— Я думала, будет достаточно великого похода в земли Куша…

Тутмос рассмеялся.

— Но это было так давно, Иси! Ещё до рождения нашего сына! Память побеждённых очень короткая, они быстро поднимают головы. Я слышал, что даже Видийя и Апшара начали сколачивать союз против меня. Что же ты думаешь, я позволю им грозить Великому Дому? Смахну их как назойливых насекомых, недаром владыка богов вернул мне силы. Ты ведь боишься за меня, не хочешь расставаться со мной? Поход будет очень коротким. Разве много времени понадобилось для того, чтобы покорить Куш?

Иси невольно улыбнулась этому невинному хвастовству.

— Господин мой, мой возлюбленный, всякая разлука с тобой тяжела. Даже когда ты отправляешься на охоту к великим пирамидам! Мне нужно сладостное дыхание уст твоих, как мне жить без него? Твой отец воевал непрестанно, а ведь Кемет совсем недавно сбросила ярмо чужеземных царей. Она устало дышит, наша Чёрная Земля… Ты хотел воздвигнуть величественные храмы по всей стране, разве нет?

— Ты думаешь, я забыл об этом? Сененмут принёс мне несколько чертежей; планы самых больших построек. Эти храмы могут быть великолепны… В обоих Домах золота ещё найдётся то, что поможет мне украсить Кемет новыми храмами во славу великого Амона. Если распорядителем работ станет Сененмут, я буду совсем спокоен…

Он с лёгкостью произносил имя Сененмута, как будто в нём не было ничего, кроме приятно перекатывающихся звуков, словно горсть виноградин на ладони. Ни гнева, ни обиды, ни даже лёгкого раздражения, хотя Тутмос не мог не знать того, что происходило прямо на его глазах. Сененмут, помимо всего прочего, ещё и талантливый архитектор, отчего же ему не послужить во славу Амона? Иси не понимала. Но, как всегда, свои мысли оставила в глубине сердца, за самой потаённой его створкой.

— И ты всё-таки будешь воевать, божественный господин?

— Разве поход на царьков вроде Харатту — это война? Он бежал быстрее антилопы, оставив в наших руках малолетнего сына, а теперь шипит, как змея под камнем в глубокой расщелине. Вот чем сыновья Кемет отличаются от всех этих нехси[45] и ханаанеев — разве кто-нибудь из наших воинов побежал бы, оставив в руках врагов наследника престола? Они пали бы мёртвыми вокруг его трона и своими телами преградили проход врагу! Но великая и сильная Кемет вынуждена воевать со всей этой мелочью, как лев вынужден отбиваться от злой мошкары. Я верю, что настанет время, когда и воевать уже не понадобится, нужны будут только умные и преданные наместники во всех покорённых краях. Мой отец для этого немало потрудился, а что мне мешает пойти по его следам? Теперь, когда есть сын…

Иси грустно склонила голову и снова стала смотреть на подаренный фараоном перстень, хотя где-то в глубине её сердца жила мысль, что фараон просто храбрится. Царевич Тутмос уже отложил лук, занимался другим, не менее важным делом — строил из камешков подобие пограничной крепости, низкой и широкой, похожей на неуклюжую черепаху. Руи-Ра спокойно наблюдал и за этим занятием, скрестив на груди руки. Военачальники и вообще воины всегда казались Иси совсем не похожими на остальных людей, как будто в слёзы Ра, из которых они были сотворены, добавили ещё каменную пыль и песок. Издавна могущество царской власти покоилось на копьях воинов, особенно это стало ясно, когда Кемет раскололась и в неё хлынули толпы хека-хасут[46], а теперь, после царствования свирепого Тутмоса I, войско вновь становилось большой силой. Они даже смели роптать, что долго сидят в Кемет без всякого дела! И всё ведь начинается с малого — с такого вот почти презрительного спокойствия, с каким совсем ещё молодой военачальник смотрит на забавы царского сына. Правда, Руи-Ра происходит из знатного рода, его отец долгие годы был правителем Дома войны, но ведь так ведёт себя не только он. А фараон мечтает о военных походах. Неужели все мужчины созданы так, что жить не могут без войны — все, даже цари, даже такие миролюбивые по природе люди, как Тутмос II? Не успел он как следует оправиться от тяжёлой болезни, как все его мысли обратились к богатым землям Ханаана, к какому-то ничтожному Харатту, бросившему своего сына… А для неё счастье — просто ощущать его молчаливое присутствие, просто смотреть на сына, даже когда он занят постройкой военной крепости. Вот и всё. Это так мало в глазах богов, но это — целый мир, за существование которого она с радостью отдала бы жизнь. Что жизнь? Её гробница, такая красивая, уже почти совсем готова, и расположена она неподалёку от гробницы фараона, а это для неё значит больше, чем все богатства, с которыми она уйдёт в страну Вечности. И этот перстень, который он сегодня надел ей на палец, она тоже возьмёт с собой туда, где уже не будет войн и разлук.

— Ты сегодня грустна, Иси. Может быть, нездорова?

— Нет, мой господин. Я же сказала тебе — это случается…

— Почему на людей иногда нападает внезапная грусть? Надо бы спросить у божественных отцов. Может быть, это боги напоминают нам о стране Заката?

— А разве там никто не радуется, не смеётся?

— Аменемнес говорит, что обитатели полей Налу живут там совершенно так же, как здесь, на земле. Там есть всё…

— И любовь?

— И любовь. Только не рождаются дети.

Нет, сегодня ей не вырваться из кольца охватившей её грусти, как ни пытайся. Должно быть, эта грусть и в самом деле рождена в иных мирах, в утробе Нут, среди бессмертных звёзд. Иси хочется прижаться головой к груди фараона, но этого нельзя сделать на людях. Вот так, прижаться щекой к золотым крыльям коршуна Нехебт, к переливчатой чешуе Буто. И слушать, как под ними бьётся сердце фараона, омытое свежей, помолодевшей кровью. Страшной ценой было добыто чудодейственное средство, но ведь оно помогло. Говорят, кое-где в Ханаане и в Джахи[47] изготовляют лекарства, замешанные на крови младенцев. Но жрецы Кемет никогда бы такого не допустили, поэтому и процветает благословенная Чёрная Земля. Его величество чувствует себя гораздо лучше, и в этом заслуга божественных отцов, к которым Иси с детства питает глубокое уважение. Её дед был верховным жрецом Осириса в священном городе Абаде[48].

— Может быть, отправимся в сады храма? Там много тени и воды.

— Как ты прикажешь, мой господин. Моё счастье — исполнять желания твоего сердца…

Чудесные запахи со всех сторон, обилие зелени и цветов, лепестки которых переливаются всеми красками рассветных и закатных небес, от золотисто-розового до тёмно-фиолетового, почти чёрного. Смотритель садов Амона знает своё дело, и знают его садовники, в чьих руках цветы, кажется, не только дышат, но и говорят. По узким желобкам вдоль дорожек струится вода. Повсюду чудесные деревья — стройные акации и сикоморы, красные кедры мер, драгоценные аш и уат, дерево сеснеджем[49], в кору которого можно глядеться, как в зеркало, и ещё множество других, привезённых из далёких краёв вместе с необходимой им почвой, в которой прекрасные гости Кемет и растут, как в родной земле. А пальмы такие высокие, что заслоняют небо. Впрочем, они всё равно ниже колонн в храме Лиона. Есть и совсем низкие пальмы, раскидистые, подобные опахалам. И те, что зовутся пальмами кукушек, у которых совершенно особенный оттенок листьев. И ещё очень много тамариска, белого и розового. Как на росписях в опочивальне Иси. Только там из зарослей тамариска выглядывают белые нахохленные куропатки. Они собрались стайкой, как собираются иногда обитательницы женского дома фараона, и, наверное, перемывают косточки голубкам — новым наложницам горделивого, блестяще оперённого повелителя. Говорят, одному из фараонов древности так надоели его жёны, что он в досаде пожелал всем им обратиться именно в куропаток. Но и став куропатками, женщины не унялись — так ворковали, что фараон приказал их выпустить на волю, а сам в отчаянии поклялся, что больше не возьмёт ни одной жены. А что было дальше, говорят по-разному: то ли фараон сам обратился в коршуна, то ли влюбился в прекрасную чужеземную царевну, которая обернулась коршуном и выклевала ему глаза, отомстив за весь женский род. Женщины Тутмоса II болтливы, но Иси редко принимает участие в их разговорах. Она была молчуньей и до того, как стала матерью наследника.

Рождение царевича могло бы изменить её нрав, это нередко случалось со счастливицами. Но Иси не изменилась — по-прежнему была робка, молчалива, по-прежнему боялась великой царской жены Хатшепсут. А та её просто не замечала, особенно теперь, когда всё её существо было напоено страстью. Обычай есть обычай, от него нельзя отступать — царевич Тутмос женится на царевне Нефрура, дочери главной царицы, своей сводной сестре. Это знают и Иси и Хатшепсут, знает и Нефрура, которой уже минуло десять лет. А что за дело до неё загорелому мальчишке с озорными чёрными глазами, который сейчас, должно быть, всё ещё строит крепость из камешков под наблюдением невозмутимого военачальника! Но такова судьба тех, кто принадлежит к царскому дому — вся их жизнь предопределена заранее, уже подрастают новые жрецы, новые воины, новые телохранители для будущего фараона. Вот, должно быть, один из них — рослый, плечистый мальчик с чёрными кудрями, закрывающими шею и лоб до самых бровей, с кожей смуглой, как у всех хурритов, с тёмными глазами, которых он ещё не научился опускать при виде царственных особ. Он идёт рядом с божественным отцом в белых одеждах, идёт сбоку и чуть позади, как собака, и только рука жреца, пригибающая его к земле, заставляет мальчика склониться перед величием живого бога и его возлюбленной жены. А жрец стоит, почтительно склонившись, сложив на груди руки, и вновь лёгкая грусть касается сердца Иси — Джосеркара-сенеб, сделавший для неё и для фараона так много, теперь присматривает за знатными пленниками, потому что его правая рука, лишённая двух пальцев, высохла и больше не может держать целительный нож.

— Кто это, Джосеркара-сенеб? — спрашивает его величество.

— Его имя Рамери, божественный фараон.

— А старое?

— Араттарна, сын Харатту.

— Тот самый львёнок, который царапался и кусался? Теперь, я вижу, он присмирел… Подойди ближе, повелитель кочевников! Из тебя выйдет хороший телохранитель для моего сына. Смотри, служи ему верно, иначе великий Амон… Понимаешь ли ты, какая тебе уготована честь? Ты был пылью в пустыне, теперь будешь свежим тростником у ног живого бога, лучи священного солнца закалят твоё сердце и сделают его сильным, а от него необыкновенной силой нальются и твои мышцы. Понимаешь ли ты, Араттарна, сын Харатту?

И Иси, и Джосеркара-сенеб смотрели удивлённо на фараона, говорившего так спокойно с маленьким пленником, рабом, жизнь и смерть которого не должна была беспокоить владыку. Мальчик слушал серьёзно, глядя на драгоценное небти фараона, уже не поднимая столь дерзко своих блестящих глаз. Тутмос II никогда не позволял себе столь вопиющего нарушения священных обычаев. Но и царской жене, и божественному отцу показалось, что он готов даже положить руку на плечо мальчика, словно тот принадлежал не к царскому дому маленькой и ничтожной Хальпы, а к великому царскому дому Кемет.

— Мне говорили, что ты очень силён, я и так это вижу. Сможешь ли на охоте защитить фараона от когтей свирепого льва? Сможешь ли в бою закрыть его собой, хотя бы тело твоё ощетинилось вонзёнными в него стрелами, как ветви колючих растений? Сможешь ли ты зубами вырвать стрелу из его раны, если даже обе руки у тебя будут отрублены по локоть? Смотри, гнев Амона обрушивается на нерадивых рабов и на земле их предают проклятию, а в Стране Заката их сердца пожирает чудовище Амт[50]. Был ли ты уже в храме владыки богов?

— Отвечай его величеству, — шепнул Джосеркара-сенеб.

— Твоё величество, да будешь ты жив, цел и здоров[51], я уже переступил порог храма, следуя за божественным отцом Джосеркара-сенебом, и великий Амон призвал меня к служению. Пусть имя моё будет предано вечному проклятию, если когда-либо я изменю своему долгу и позволю причинить вред своему повелителю.

Мальчик говорил на языке Кемет довольно правильно, хотя в его речи проскальзывали свойственные хурритам гортанные звуки и порой чувствовалось, что он подбирает слова и очень тревожит этим сердце божественного отца, с волнением следящего за своим воспитанником. Тутмос II улыбнулся и сделал знак Джосеркара-сенебу, что они могут следовать дальше. Мальчик вновь пал ниц, на этот раз без принуждения, и лежал до тех пор, пока жрец не разрешил ему подняться. Иси невольно оглянулась, когда они с фараоном пошли дальше. Этот пленный ханаанский царевич, сын правителя Хальпы, чем-то встревожил её сердце. А ведь он будет телохранителем её сына, так сказал фараон. И почему его величество вдруг заговорил с обыкновенным рабом, пленником, хотя бы и знатного рода? Она робко подняла глаза на своего царственного возлюбленного, но он шёл молча, глубоко задумавшись. Солнечные лучи, пробившиеся сквозь густые зелёные кроны, золотыми искрами вспыхивали на драгоценном царском небти.


* * *

Инени начертил на земле большой круг, а в нём — несколько маленьких кружков и предложил Рамери метнуть дротик в каждую из этих мишеней. Отойдя немного в сторону, он смотрел на хуррита с восхищением, слегка приоткрыв рот. Самому Инени казалось немыслимым подобное искусство. Даже если он подойдёт вплотную к кругу, а не встанет на расстоянии пяти шагов, как делал Рамери, он вряд ли сумеет метнуть дротик так, чтобы он вонзился в землю отвесно. А Рамери делал это спокойно и со знанием дела и, к ещё большему восторгу Инени, совсем не хвастался своим умением.

— А ты можешь метнуть дротик так, чтобы срезать головку цветка? — замирая от восторга, спросил Инени.

Рамери смерил предложенную мишень спокойным, деловитым взором:

— Могу.

Ярко-розовая головка цветка отлетела в траву, и Инени, подняв её, глазам своим не мог поверить. Чего стоило его умение читать священные тексты и находить на небе созвездие Бегемотихи[52] по сравнению с волшебным, поистине волшебным искусством Рамери! Поначалу он отнёсся с высокомерием к своему ровеснику, который был пленником и, значит, всего лишь рабом, хотя и происходил из царского рода Хальпы. Встретившись с ним случайно в садах храма Амона, Инени не придал никакого значения этой мимолётной встрече и насторожился только, когда вечером отец начал рассказывать дома об удивительной чести, выпавшей на долю маленького хуррита. Встретившись с Рамери во второй раз, Инени пригляделся к нему более внимательно. С виду Рамери был ничем не примечателен, хотя, несомненно, силён и крепок, но разве мало вокруг фараона людей сильных и отважных? Отец сказал, что и царевич Тутмос, чьим телохранителем в будущем должен был стать Рамери, с удовольствием смотрел на него, а ведь царевич ещё несмышлёныш. Инени снизошёл до разговора с пленником и убедился, что он неглуп и отвечает на все вопросы спокойно и с достоинством, хотя не так уж хорошо говорит на благозвучном языке Кемет. А так как Инени всегда скучал со своими сверстниками, товарищами по жреческой школе, то он предпочёл познакомиться поближе с заинтересовавшим его хурритом, который, несомненно, не был простым человеком, раз даже его величество снизошёл до беседы с ним. Кроме того, отец нередко рассказывал об успехах своего воспитанника, называя хуррита умным и способным, явно гордился им. Да и от других людей Инени слышал, что ханаанский царевич не только сильнее, но гораздо умнее многих своих сверстников, и это вызывало любопытство маленького жреца. Всё это способствовало тому, что вскоре Инени и Рамери стали друзьями, несмотря на столь значительную разницу в их положении. Инени, которому предстояло стать жрецом, очень хотелось выучиться боевому искусству, а Рамери с любопытством слушал рассказы друга о тайнах небесных светил и премудростях математики, с которыми он, конечно, не был знаком так глубоко, как сын Джосеркара-сенеба. Было ещё нечто, что сближало мальчиков, — пылкая, порой даже удивлявшая Инени любовь хуррита к своему наставнику, Джосеркара-сенебу. Инени с любопытством и не без ревности слушал рассказ Рамери о том, как он впервые увидел божественного отца.

— Нас долго гнали по пескам Великой пустыни, раскалённой солнцем и ветром, руки были связаны за спиной, а у иных над головами, и, если мы падали, нас подгоняли палочными ударами. Рядом со мной тащился человек низкого происхождения, может быть, рыбак, потому что от него сильно пахло рыбьей чешуёй, мы были вместе всё время, пили воду из одной чаши, делили сухие бобы, но за всё время не обмолвились ни словом, потому что от усталости не могли говорить. Много людей умерло в пути, а одна женщина родила младенца и сумела добраться вместе с ним до самого Нэ, и я потом видел этого ребёнка — он стал рабом садовника. Наконец нас пригнали в Нэ, но было это ночью, и я ничего не видел. Меня заперли одного в каком-то тёмном помещении, и я сразу уснул, а проснулся оттого, что свет бил мне в глаза. Рядом со мной на коленях стоял человек со светильником в руке и, наклонившись, рассматривал моё лицо. Он сразу показался мне похожим на бога, но я был ещё глупцом и отполз в сторону, стараясь спрятаться в темноте. Тогда божественный отец достал из корзины лепёшку и кусок жареного гуся и протянул мне, а я был точно собака, которая хочет есть, но не смеет подойти. Божественный отец сам подошёл ко мне и погладил по голове, и я стал есть у него из рук и сразу после этого заснул, потому что много дней не ел ничего, кроме сухих бобов, и от сытости глаза мои сомкнулись. А на другой день я снова увидел божественного отца, который опять принёс мне еду и ласково погладил по голове. Когда меня гнали по пустыне, я хотел убить себя голодом или броситься на стражника, чтобы он меня заколол, но после встречи с учителем я перестал об этом думать. Он научил меня вашему языку и открыл мне глаза на истинного бога, который сильнее всех богов. Он ввёл меня в храм великого Амона, я лежал распростёртый перед величием владыки богов и слушал его волю, которая запечатлевалась в моём сердце, и рука учителя не оставляла меня…

— Но ведь было время, когда ты кусался и царапался, я своими глазами видел следы твоих зубов и ногтей на руках отца, — заметил Инени.

— Я был глупцом, я блуждал в темноте, я был слеп, — ответил Рамери, помрачнев. — За каждый след моих зубов и ногтей на руках учителя я готов заплатить каплей моей крови.

— Ты просто хвастаешься! — засмеялся Инени, хотя ему было противно собственное притворство — он ясно видел, что Рамери не лжёт и не хвастается. — Кто же потребует от тебя твоей крови? Не отец и никто другой. Твои слова — это песок, который умчит ветер.

Ни слова не говоря, Рамери отстегнул кинжал, висевший у него на поясе, и молниеносно, прежде чем Инени успел что-либо сказать или сделать, ударил им себя по левой руке, чуть ниже локтя. Из глубокого пореза сразу потекла кровь, а Рамери опять пристегнул к поясу кинжал и посмотрел на потрясённого Инени всё тем же спокойным взглядом своих тёмных глубоких глаз. Он не стал мешать Инени перевязывать ему раненую руку и больше в ту встречу не произнёс ни слова, но его поступок наполнил сердце будущего жреца ужасом и почти благоговейным восторгом. С тех пор ему не раз пришлось убедиться в полном презрении Рамери к физической боли и вообще к каким бы то ни было лишениям, и ловить хуррита на слове ему больше не хотелось. Сегодня Рамери вновь поразил воображение Инени искусным обращением с дротиком, этого было уже достаточно, и мальчики отправились на двор храма, где, сидя под навесом, можно было наблюдать за неспешной, деловитой жизнью двора и разговаривать о чём угодно, не боясь не услышать зова наставников. Занятия Инени на сегодня были уже кончены, но Рамери предстояло ещё заниматься военными упражнениями, как только вернётся из казарм Амон-нахт, обучавший его этому искусству.

— Говорят, тебя уже водили во дворец и ты видел царевича, это правда? — спросил Инени.

— Правда.

— А что ты чувствовал, когда с тобой говорил его величество — да будет он жив, цел и здоров?

— Боялся пропустить что-нибудь из его слов.

— А сам ты говорил что-нибудь?

— Как я мог, Инени? — Из скромности Рамери ни словом не обмолвился о том, что фараон задал ему вопрос и он сумел на него ответить, причём ответ явно понравился и его величеству, и Джосеркара-сенебу. — Это всё равно что говорить с самим великим Амоном.

— Но ведь с богом мы говорим и обращаемся к нему, а жрецы даже получают от него ответы, — важно сказал Инени. — А верховным жрецам позволено даже давать советы фараонам. Может быть, я буду верховным жрецом.

Рамери улыбнулся добродушно, но чуть насмешливо.

— Всё может быть.

— А кем станешь ты?

— Начальником царских телохранителей. Тогда смогу быть при его величестве постоянно, днём и ночью, и смогу выполнить всё, о чём говорил его величество — да будет он жив, цел и здоров!

Инени задумался.

— Это очень почётная должность. Многие воины мечтают о ней.

— Они мечтают, а я сделаю, — отрезал Рамери.

Инени недоверчиво покосился на своего друга, поражённый смелостью его слов.

— Для этого нужно оказать очень большие услуги его величеству. Как Пенту, нынешний начальник. Он спас его величество в пустыне во время песчаной бури. И потом… — Инени запнулся, — он свободный человек и родом из самого Мен-Нофера, а ты…

Он не смотрел на друга и не мог видеть, как по лицу Рамери пробежала тень: Инени было очень стыдно, что он произносит эти слова, ведь они в какой-то мере умаляли и его собственное достоинство, но некий злой дух заставил его не только произнести, но и повторить их. А Рамери молчал, и это молчание было невыносимо для робкого и совсем не злого по природе Инени. Он не выдержал, поднял глаза и с удивлением увидел всё то же спокойное лицо, твёрдый и прямой взгляд — Рамери взял себя в руки, мгновенно, как умеют это делать только очень сильные духом люди.

— Я раб великого Амона, — сказал он негромко, ровным голосом. — Владыка богов призвал меня служить его сыну, и я буду это делать до смерти. А если и живой бог Кемет говорил мне об этом, как могу я сомневаться или считать свою судьбу несчастливой?

Инени вздохнул с облегчением и сразу заговорил о другом:

— Вчера в храме был господин Сененмут, воспитатель царевны Нефрура. Он принёс в жертву драгоценное масло. Говорят, что как архитектору ему нет равных. Он сейчас руководит постройкой Дома Вечности[53] его величества, да будет он жив, цел и здоров. А как только закончит, сразу перейдёт к работам в гробнице её величества. Он очень часто бывает в её покоях, она с ним постоянно разговаривает. Я слышал, как царевна жалуется на невнимание учителя. Но если у господина Сененмута важные дела с её величеством…

— Они вместе проводят время на царской барке, — лениво заметил Рамери. — Это все знают.

— Как так — проводят время?

Рамери ничего не ответил и только вздохнул, сетуя на недогадливость своего друга. В некоторых вещах он смыслил куда больше, чем образованный и изнеженный Инени.

— А ещё завтра в храме будут читать таинственные молитвы о здравии его величества. Пока мне нельзя слышать их, но скоро будет можно. На будущем празднике великого Амона я уже буду нести чашу со священными курениями. Мой дед говорит, что если я и дальше буду так хорошо учиться, скоро смогу стать младшим жрецом, а потом и херхебом[54]. Я пробовал дома читать проповедь, только ты никому не говори. Я умею говорить красиво, недаром нас этому учат в школе. А жрецу очень важно уметь красиво говорить. Правда, мой отец считает, что иногда человеку лучше меньше говорить и больше делать, но ведь он врачеватель, ему можно молчать, когда изготовляешь лекарства. А потом, ему всё-таки много приходится говорить, когда он учит вас, прибывших в Кемет, — Инени искусно обошёл щекотливую тему, — а иначе вы вряд ли бы научились нашему языку и вообще всему, что полагается. Знаешь, даже его величество…

— Послушай, — перебил его Рамери, — можешь ты мне сказать, кто сделал калекой моего учителя?

Он сказал «моего учителя», а не «твоего отца», и ревнивое сердце Инени ощутило острый укол обиды. Стараясь не выдать этого чувства, он ответил сухо:

— Это случилось по воле великого Амона в тайном святилище бога. Мой отец рассказывал мне ещё кое-что, но этого я тебе не могу сказать.

Инени лгал, но ему эта ложь казалась вполне безобидной. Должен же он хоть в чём-то превосходить Рамери, с которым делит даже любовь отца!

— Я слышал от одного человека в храме, что это сделала священная змея. Это правда?

— Кто это сказал?

— Я поклялся, что не назову его имени. Так это правда?

Инени знал, что не выдержит взгляда Рамери, направленного на него в упор, и старался спрятать глаза, но Рамери твёрдо взял его за плечи и повернул к себе. Он сделал это так решительно, словно был господином, а Инени его слугой.

— Ты скажи мне — это правда?

Внутренне Инени пытался сопротивляться, хотя вырваться из рук Рамери было не легче, чем птице выбраться из искусно сплетённых силков. Инени пришлось уступить, хотя он сделал это через силу и очень обиделся на друга, так легко подчинившего себе его волю.

— Это правда, только сейчас же отпусти меня!

Рамери разжал пальцы, но и не думал просить прощения за свой необузданный порыв. Он снова опустился на землю и задумался, а Инени, предаваясь своей обиде, тоже молчал. Он хорошо помнил то утро три года назад, когда мать вошла в его комнату с заплаканным лицом и сказала, чтобы он завтракал один и побыстрее отправлялся в школу. Обычно утром Инени всегда заходил к отцу, чтобы приветствовать его, и встревожился, увидев слёзы на лице матери и услыхав её приказание. Неужели отец заболел? Он попытался спросить об этом у матери, но она только закрыла лицо руками и велела ему замолчать. Делать было нечего, он подчинился, хотя сердце вдруг заныло от непонятной тоски. В школе он был так невнимателен, что целых два раза отведал плётки учителя и едва обратил на это внимание, хотя в другое время испытал бы и боль и стыд. Вернувшись домой к обеду, он заметил суету в доме и, обезумев от тревоги, бросился в комнату отца. Над ложем отца склонилась мать, лица Джосеркара-сенеба мальчик не увидел, но услышал шёпот, такой слабый, что он мог показаться шёпотом умирающего. В глаза ему бросилась перевязанная белым полотном правая рука Джосеркара-сенеба и красные пятна на этом полотне, и сердце так забилось, что горячая волна подкатила к горлу и трудно стало дышать. Мать обернулась, и Инени увидел сразу оба лица — её и Джосеркара-сенеба. Он увидел, что отец жив, это было главное, и он бросился к ложу и встал на колени рядом с матерью, и Джосеркара-сенеб ласково коснулся его подбородка левой, очень слабой рукой. Целых три дня в доме говорили о том, что отец в смертельной опасности, и мать не отходила от его ложа ни днём, ни ночью, а на четвёртый день Аменемнес радостно объявил, что опасность миновала и Джосеркара-сенеб, несомненно, спасён милостью богов. Тогда-то в дом и просочились слухи о священной змее, укус которой смертелен, и о том, что Джосеркара-сенеб сам отсёк себе поражённые пальцы и едва не погиб от потери крови, так как, выйдя из тайного святилища бога, долго блуждал по храму, прежде чем Аменемнес услышал его шаги и поспешил навстречу. Говорили об этом только шёпотом, прикладывая палец к губам, ибо с этим была связана какая-то тайна, и всем казалось поистине великим чудом, что ужаленный священной змеёй мог остаться в живых. Но Джосеркара-сенеб уже не смог вернуться ко многим занятиям, которые составляли значительную часть его жизни, хотя и выучился писать левой рукой и мог изготовлять целебные снадобья. Печаль в доме Джосеркара-сенеба совпала с великой радостью во дворце, ибо его величество Тутмос II каким-то чудом поднялся на ноги после тяжёлой болезни, которую считали смертельной, и в те же дни был застегнут пояс царевича и заплетена его косичка. Всё это Инени помнил очень хорошо, но он не понимал, почему Рамери так настойчиво расспрашивает его. Он невольно бросил взгляд на смуглую руку Рамери, на которой виднелся ещё след от нанесённой кинжалом раны. Неужели ему не было больно? А как можно отрубить кинжалом собственные пальцы, Инени вообще не понимал. Сам бы он, кажется, лишился бы чувств сразу, как только увидел следы змеиных зубов на своей коже, и не подумал бы спасать свою жизнь таким страшным способом. Если в Рамери, жителе далёкой варварской Хальпы, это презрение к физической боли было понятно, то как понять его в собственном отце, который, правда, силён и крепок, но никогда не был на войне и большую часть времени проводил в глубинах храма? Нет, конечно, великий Амон внушил своему верному служителю спасительную, хотя и страшную мысль. И во всём этом тоже было какое-то тайное сходство между Рамери и Джосеркара-сенебом, которое вызывало ревность его сына.

— Мой отец когда-нибудь наказывал тебя палкой? — спросил Инени, чтобы нарушить тяжёлое молчание.

— Только один раз.

— А за что?

— Я был глупцом и отказался воздавать почести великому Амону, — Рамери судорожно сглотнул, произнося эти ужасные слова, — и не хотел слышать увещеваний. Это было ещё до того, как меня ввели в храм.

— Когда тебя называли диким львёнком?

Рамери только молча наклонил голову.

— Нас, свободных людей, в школе тоже учат палкой, — сказал Инени. — Даже царевичу иногда приходится это испытывать. Хорошо только царевнам, их учат и не бьют. А господин Сененмут, говорят, во время занятий бывает очень весел и вместе с царевной чертит на папирусе чудесные постройки, будущие дворцы. Не понимаю, почему его так не любят во дворце!

— Зато его любит царица, — насмешливо сказал Рамери.

Инени не понял намёка.

— А его высочество Тутмос, хотя ещё так мал, всё время отдаёт военным упражнениям. Говорят, науки ему плохо даются. Любит он только счёт, а пишет плохо, совсем некрасиво, и часто путает знаки. А в звёздах он так и не разобрался, хотя это так интересно! Как это может быть, чтобы царевич не отличал Ногу Быка от Бегемотихи[55]? Может быть, он ещё просто не понял, как хорошо учиться? Я очень доволен, что могу писать и читать старинные предания и сказки. А ты?

— Я люблю читать рассказы о походах великих фараонов.

Инени засмеялся.

— Совсем как его высочество. Он тоже любит слушать такие рассказы. А мне больше нравятся сказки и изречения мудрецов. Отец часто читал мне «Поучения Птахотепа»[56], когда я был маленьким. А твой отец учил тебя мудрости?

Лицо Рамери вдруг странно изменилось, как будто окаменело. Так сильно изменилось, что Инени не на шутку испугался и даже тронул друга за локоть.

— Что с тобой?

— Ничего!

— Я не понимаю…

— А разве не знаешь, что у меня нет отца?

Инени застыл от удивления.

— Но как же? У каждого человека есть отец. И про тебя говорят: «Араттарна, сын Харатту…» Разве ты не сын правителя Хальпы?

Рамери вскочил на ноги, лицо его пылало тёмным румянцем — Инени ещё никогда не видел друга в таком-гневе, да и вообще не видел выражения такой ярости на человеческом лице.

— У меня нет отца, слышишь? Если не понял, научу тебя кулаком! Меня зовут Рамери, и у меня нет отца, есть только учитель, божественный отец Джосеркара-сенеб!

— Рамери!

Но Рамери не слушал — резко оттолкнул Инени, пытавшегося его удержать, и бросился прочь, в глубину сада. Инени побежал было за ним, но где ему было догнать Рамери! Смущённый, он направился в сторону дома, совершенно не понимая, что произошло и почему он так обидел хуррита. Надо бы расспросить у отца, иначе он всё время будет совершать ошибки и в конце концов потеряет друга. И поговорить с отцом нужно как можно скорее, потому что ему не заснуть спокойно, пока он не помирится с Рамери. «Араттарна, сын Харатту» — что в этом обидного? Ведь говорят же про него: «Инени, сын Джосеркара-сенеба…» Как это понять? Правда, Джосеркара-сенеб рассказывал, что этот Харатту оказался трусом и бежал из горящего дворца, бросив на произвол судьбы малолетнего сына и его мать, что эта бедная женщина погибла на глазах у мальчика, а его самого воин Кемет сбил с ног и скрутил верёвкой. Ещё хуже было то, что Харатту остался жив и укрылся в дальней земле, где потихоньку чинил козни против Великого Дома, но даже и не пытался спасти сына или хотя бы выкупить его, как делали порой другие иноземные правители. О Харатту все говорили с презрением, но от этого он не переставал быть отцом своего сына Араттарны. За что же хуррит так обиделся на своего друга, который не причинил ему ни малейшего зла? Просто у Рамери горячая кровь, а горячее не может быть разумным. Как всё-таки они, жители Ханаана, отличаются от детей Кемет, таких спокойных и мудрых! Отвага у них есть, это несомненно — смог же Рамери глубоко порезать свою руку, тате что кровь текла и не могла остановиться! — но отвага никогда не заменит разума. В этом Инени чувствовал своё превосходство. Разум внушает человеку спокойствие, твёрдость, уверенность в себе. С его помощью можно одолеть даже самую горькую обиду, ведь сумел же он, Инени, простить своего друга за сегодняшнюю выходку, хотя ему, сыну такого значительного лица, было очень обидно, что его трясут за плечи, как какого-нибудь слугу. А что было бы, если бы он обижался на каждый удар плётки, полученный в школе? Сознание собственного превосходства пробудило снисходительную жалость в сердце Инени. Конечно, он и не подумает просить прощения у Рамери, потому что не за что, но постарается объяснить ему, как полезно бывает умение держать себя в руках и как много ошибок можно совершить, если поддаваться безрассудству. Он всё-таки любит Рамери и жалеет его, хотя, пожалуй, отец мог бы уделять больше времени ему, своему родному сыну, а не бедному пленному хурриту… Но, блестяще подтверждая только что изложенную самому себе мысль о превосходстве разума над чувством, Инени запретил себе всякую ревность, недостойную умного человека. В самом деле, какая ерунда! Он, Инени, навсегда останется для отца любимым старшим сыном, а Рамери вырастет, станет воином или, быть может, и в самом деле начальником царских телохранителей и совсем отдалится от своего учителя. Инени был доволен, что привёл такой веский довод в пользу своего несомненного превосходства. Он отправился домой нарочно длинной дорогой, рассчитывая по пути встретить Рамери, но хуррита нигде не было, более того — так же безуспешно искал его Амон-нахт. Встревоженный, Инени бросился домой уже со всех ног и вихрем влетел в покои отца, позабыв все правила приличия и уважения к старшим. И онемел. Рамери был тут, он стоял на коленях у кресла Джосеркара-сенеба, всё его тело содрогалось от рыданий, а жрец склонился над ним и шептал ему что-то, чего не мог расслышать Инени. Ни Джосеркара-сенеб, ни тем более Рамери не заметили, как он появился, и вдруг Инени подумал, что сейчас, именно сейчас он всё узнает и поймёт. Он отступил назад, за тростниковую занавеску, постарался сдержать возбуждённое дыхание, прислушался. Рыдания Рамери мешали ему разобрать слова, вырывавшиеся из уст хуррита подобно стонам боли, но два слова он расслышал совершенно явственно, и слова эти были: «Отец, отец мой!» А Джосеркара-сенеб, успокаивая мальчика, наклонился к нему и заговорил вполголоса, но очень раздельно и медленно, и Инени разобрал все его слова.

— Я не спрашиваю тебя, что ты искал в храме — об этом нельзя говорить, об этом страшно думать. Но что было бы с тобой, безумец, если бы ты встретил не меня, а любого другого жреца? Тебя обвинили бы в оскорблении святыни, тебя зашили бы в полотняный мешок и опустили на дно Хапи, и моё сердце вечно терзалось бы собственной виной, ибо я послужил причиной твоего безумства, хотя и невольно. Проси прощения у великого Амона, обливай слезами подножие статуи бога, проси его вернуть тебе рассудок и благодари за спасение. Чем теперь ты искупишь свою вину перед ним? Я думал, что дикая кровь уже укрощена в тебе и ты стал настоящим сыном Кемет, верным служителем Амона и его возлюбленного сына на земле, но оказывается, достаточно малой искры, чтобы она вспыхнула вновь. И об этой малой искре я тебя не спрашиваю, потому что знаю тебя, но скажи мне только одно, безумец: неужели ты думал, что отыщешь то, что искал, неужели верил, что тебе откроются тайны, которые неведомы даже многим жрецам?

— Божественный отец, меня вела ненависть, только ненависть, и она ослепила меня…

— Как же ты мог принять тьму за свет? Ведь ты сам говоришь: «ослепила». Ты, в чьём сердце я видел такую любовь к Амону, ты мог поддаться ослепившему тебя чувству, хотя знаешь о своём предназначении и о том, чего потребовал от тебя владыка богов? Поистине в твоём сердце бушевали все силы зла! Но что я должен сделать с тобой? Убить тебя одним словом, рассказав о твоём поступке верховному жрецу? Ты чужеземец, тебя не пощадят, да и для сына Кемет это было бы непростительным преступлением. Милостйвый бог послал меня, чтобы я удержал твою руку, но тем самым сделал меня твоим сообщником. Ты хотел этого, когда решился на своё безумство?

— Тебе не придётся быть моим сообщником, учитель, я сам расскажу всё верховному жрецу.

— В таком случае мы разделим вину, Рамери. Не будь меня, ты никогда бы на это не решился. И если ты оказался способным на такой поступок, значит, я не сумел вложить в твою грудь свет истины и моя вина ещё тяжелее твоей.

Рамери застонал, обхватив голову руками.

— Тогда лучше мне умереть!

— Ты умер бы, если бы на то была воля богов. Даже если бы ты нашёл тайник и… Но великий Амон пощадил тебя, значит, ты нужен для чего-то другого. Не для того ли, о чём говорил тебе его величество, да будет он жив, цел и здоров? Убить себя легко, но подумай о том, что у богов есть тысяча тысяч способов прервать жизнь человека, и, если они не делают этого, не ему брать в руки чашу судьбы. Я жду от тебя клятвы, самой священной клятвы, Рамери. Поклянись тем, что для тебя дороже всего, что никогда, никогда больше не помыслишь о подобном безумстве, что весь отпущенный тебе богами срок будешь молить великого Амона о прощении, что никогда не позволишь силам зла в твоём сердце возобладать над силами света, по крайней мере насколько это в твоей власти. Клянись же!

— Я клянусь, учитель…

— Чем же?

— Священным именем Амона и…

— И ещё?

— И твоим, отец мой, — совсем тихо произнёс Рамери, но Инени, стоявший за порогом, расслышал его слова и увидел, как лёгкая смущённая улыбка вспышкой скользнула по лицу Джосеркара-сенеба. У Инени дрожали руки, капли пота выступили на лбу. Неужели Рамери решился… о, об этом даже подумать страшно, за одну такую мысль боги могут покарать не только самого человека, но и всех его потомков. И какой великой тайной владеет теперь он, Инени, какой немыслимой, страшной тайной! Он ощутил что-то похожее на прикосновение змеиной чешуи к горячей оболочке сердца. Нет, никогда он не выдаст своего друга, даже если его тело разрежут на тысячи кусков, даже если будут жечь огнём! И всё-таки ревность змеёй скользит по сердцу, обвивается вокруг него. Ведь это Джосеркара-сенеба, отца Инени, пленный ханаанский царевич называет не только учителем, но и отцом. И Джосеркара-сенеб не запрещает ему, он смотрит на Рамери так, будто слова хуррита смутили и растрогали его. А Рамери приникает лицом к искалеченной руке Джосеркара-сенеба и шепчет, шепчет почти беззвучно слова, смысл которых слишком легко угадать. «Араттарна, сын Харатту…» Он, Инени, был глупцом, когда произносил это.


* * *

Царевна Нефрура капризничала, разбрасывала по полу браслеты, которые доставала из резного ларца — один за другим, один за другим, великое множество. Царевич Тутмос следил за ней равнодушными, чуть прищуренными глазами. Ещё по-мальчишески угловатый, от природы не слишком красивый, но уже с царственной осанкой, он смотрел на Нефрура не только свысока, как мужчина на женщину, но и с лёгким презрением, как мальчишка на ровесницу, хотя она и была старше его на три года. Он не любил Нефрура, на которой вскоре должен был жениться, вернее, был к ней равнодушен, и даже пробуждающиеся желания плоти скорее приковывали его взор к красивым танцовщицам или певицам Амона, чем к не отличающейся красотой сводной сестре. Прекословить отцу, который в последние месяцы уже не покидал своих покоев, показалось бы Тутмосу святотатством, но всё же он позволял себе жаловаться — не слишком громко — матери, любимой жене фараона. Никаких сомнений в том, что Тутмос II умирает, уже не было, он уже не поднимался с ложа, на всех торжественных церемониях его заменил верховный жрец Аменемнес, старик, иноземных послов принимал чати[57] и иногда даже главная царица, всеми царскими работами распоряжался красивый и надменный Сененмут. Его величество умирал… Он лежал на своём роскошном ложе, осенённый взглядами золотых сфинксов, украшавших спинку, укутанный мягкими леопардовыми шкурами, с кроткой улыбкой принимая всё, что подносили или советовали жрецы. Часто к нему приходила Иси, всё ещё любимая» и почти никогда — Хатшепсут. Они подолгу смотрели друг на друга, царь и его младшая жена, мать наследника престола, уже не с отчаянием, как в первые месяцы возвращения болезни, но с грустной покорностью судьбе. А если заговаривали, то говорили только о сыне, которому минуло четырнадцать, и это было утешением, истинным, не обманным. Царевич рос могучим, сильным — настоящий воин, — но не проявлял особого рвения к наукам, хотя неплохо справлялся с математикой, любил решать сложные задачи. К науке постижения тайн небесных светил был почти равнодушен, зато любил слушать старинные боевые песни и рассказы о подвигах великих фараонов древности. Тутмосу II казалось, что сын его грубоват и не слишком умён, но он держал эти мысли при себе и утешался тем, что царевич по крайней мере растёт сильным и гордым, что физическая слабость ему незнакома, а в иные моменты сила значит больше, чем самый проницательный ум. В конце концов юный Тутмос, наверное, пошёл в своего деда, воинственного Тутмоса I, и это было не таким уж плохим сходством, тем более что слава покорителя стран гремела и по сей день. Фараону очень хотелось дожить до того дня, когда его сын взойдёт на настоящую боевую колесницу, дела Кемет требовали этого, но Тутмос II угасал, и сам он лучше других понимал это. Чувствуя приближение конца, велел готовиться к свадьбе наследника с царевной Нефрура. Царевич покорился безмолвно и, как показалось фараону, равнодушно. А Иси всё ещё робко смотрела на великую царскую жену, боялась её, хотя Хатшепсут не выказывала никаких особенных чувств ни к ней, ни к её сыну. Говорили — уже не шёпотом, а вполголоса, — что она без ума от Сененмута и проводит ночи в его объятиях, более того — она и днём не стыдилась появляться в обществе бывшего воспитателя своей дочери и каталась с ним на золотой царской барке, изредка показываясь даже народу. Иси знала, что всё это правда, наивно пыталась уберечь от неё умирающего фараона, но Тутмосу II всё это было уже безразлично. Он был занят мыслями о сыне. Какое наследство получит Тутмос? Держава уже далеко не так сильна, как при его деде. Царская казна пустеет, хорошо живут только храмы, верных советников мало, верховный жрец Аменемнес стар, остальные не стоят пыли под его ногами, разве что Джосеркара-сенеб… Начальники областей живут по своим законам, даже время исчисляют годами собственного правления. Податей поступает всё меньше, а народ почему-то живёт плохо. На царских работах хеммуу-нисут[58] позволяют себе лениться, работают кое-как, пытаются уклониться от повинностей. Всюду не хватает камня, меди, серебра, не говоря уже о драгоценных породах деревьев, стада не столь обильны, как в былое время, много пересохших каналов, заболоченных мест. Разливы последних двух лет были плохие, Хапи гневался на народ Кемет — не потому ли, что был нарушен древний обычай, по которому папирус с приказом начать разлив бросал в реку сам фараон, добрый бог? Именно в это время болезнь фараона усилилась настолько, что он не мог покинуть дворец, и на священной церемонии его опять заменил верховный жрец. А вокруг Кемет дела ещё хуже. Ханаанские царьки оправились от испуга, отряхнулись, как вымокшие в воде псы, и начали потихоньку строить козни за спиной Великого Дома. Даже в Куше, разорённом и придавленном к земле стопой возлюбленного сына Лиона, нашлись люди с сердцами, сочащимися кровью и пропитанными ненавистью. Могущественное царство Митанни[59] настороженно следит за тем, что делается в Кемет, зоркие змеиные глаза способны уловить малейшее изменение, которое можно обратить в свою пользу. Иногда бывает, что даже малейшая ссора между фараоном и главной царицей может заставить врагов потирать от радости руки. А Тутмос и Нефрура будут ссориться, это несомненно. Вот тут-то и появятся чужеземные царевны, младшие жёны и хитрые наложницы, ведь далеко не все они так скромны и благородны, как Иси. Лёжа в своих покоях, Тутмос II старался представить их вместе, сына и дочь, но, сколько ни старался, сделать этого не мог. Не мог и сейчас… А царевич спокойно сидел на вышитой золотом подушке, и до него долетали осколки камней из ударяющихся о каменный пол браслетов. Нефрура устала, задержала в руке изумительной красоты браслет из бирюзовых скарабеев, соединённых букетами золотых лотосов. Вспомнила, что этот браслет отец надел на её руку в день оглашения помолвки с царевичем Тутмосом — какое неприятное воспоминание! Она бросила ревнивый, подозрительный взгляд на брата. Тутмос своей не слишком красивой, грубоватой внешностью отталкивал её, а своим достоинством оскорблял самолюбие своенравной царевны. Неужели он будет фараоном, повелителем Обеих Земель? Впрочем, это бы ещё ничего, но он станет её хозяином, владыкой, она будет принуждена подчиняться любому его желанию, а какие у него могут быть желания? Никто и не подумал спросить её, хочет ли она стать женой Тутмоса, и хотя она знает, что соблюдение древнего обычая царского дома не требует ничего сверх положенных церемоний, ей было обидно, что всю себя она должна принести в жертву недалёкому грубому юнцу, к которому не испытывает никаких чувств, кроме презрения. То ли дело красавец Руи-Ра, военачальник, мужчина с лицом, подобным лику Хора из Бехдета, с сильными руками, которые, должно быть, умеют жарко ласкать, возбуждая в теле женщины сокровенный пламень… Нефрура знала об увлечении своей матери Сененмутом и в глубине сердца укоряла её, но в этом было и нечто похожее на страх перед собственным будущим. Она слышала от придворных, что Сененмут без ума от царицы, и тем не менее нередко видела мать опечаленной, мрачной, однажды даже с заплаканными глазами — а ведь её бывший учитель был так добр! Что же тогда говорить о Тутмосе, чьё лицо и тело высечено из грубого камня, а сердца, наверное, вовсе нет! Впрочем, Нефрура понимала, что быть царицей очень приятно, а взойти на престол одной, без Тутмоса, нельзя. В Кемет никогда не было властителей-цариц, даже богини не правили ею. Поэтому царевне придётся смириться — пока.

Она отложила в сторону браслет из бирюзы и взяла другой — золотой, украшенный сердоликом.

— Послушай, Нефрура, ты хотела со мной о чём-то поговорить или позвала для того, чтобы я полюбовался этими осколками?

Голос у Тутмоса был глуховатый, даже с хрипотцой, совсем не похожий на голос отца, и тон его не понравился царевне — слегка презрительный, надменный. Она выпустила из руки ещё один браслет из крошечных лазуритовых бусин, он шелестящей змейкой соскользнул с её колен и упал на пол. Тутмос покосился на него; ему почудилось, что браслет и в самом деле уподобился змейке, готов зашипеть и ускользнуть. Поддавшись обману, он даже протянул руку к драгоценному украшению, но вовремя одёрнул себя, остановился. Нефрура заметила его движение и нахмурила брови. Ей не о чем было разговаривать с Тутмосом, но нравилось проявлять свою власть, хотя бы кажущуюся — позвала его, и он пришёл. Можно было спросить его о кушитской дани, Аменемнес почему-то не пожелал, чтобы она присутствовала на церемонии приёма иноземных послов. Нефрура зажмурила глаза, уподобившись ленивой надменной кошке.

— Я хотела видеть тебя.

— Зачем?

— Просто так. Разве это странно?

Тутмос усмехнулся.

— Странно, Нефрура.

— Почему?

— Разве мы не виделись в храме во время утренних жертвоприношений?

— Виделись, но не могли поговорить.

— О чём же говорить?

— Отец и мать всегда разговаривают.

— Твоя мать?

Нефрура обиделась.

— Моя мать — главная царица, и я тоже буду главной царицей, твоей великой женой. — Она пристально следила за выражением лица Тутмоса, но тщетно, оно совершенно не изменилось. — И нам придётся говорить о государственных делах.

— Говорить с женщиной о государственных делах? — Тутмос презрительно пожал плечами. — Это дело чати и советников, а не цариц. Может быть, я ещё буду обсуждать с тобой планы моих военных походов и ты мне будешь указывать, как строить в бою войско, брать крепости?

— Строить войско? Брать крепости? — Нефрура презрительно рассмеялась. — Стань сначала фараоном!

— Это будет в свой час.

— И что же твоё величество будет делать, когда взойдёт на престол?

— Что я буду делать? — Взгляд Тутмоса теперь был устремлён прямо в глаза сестры, и ей стало не по себе. — Укреплю власть фараона — вот что я сделаю! Зажму рты жадным начальникам областей — вот что я сделаю! Двину моё войско на врагов Кемет — вот что!

— А разве власть фараона так уж слаба?

Нефрура хотела поймать брата на слове, но жадная поспешность выдала её — Тутмос только презрительно усмехнулся и придвинулся ближе к ложу, на котором она сидела, так что его голова оказалась прямо у её колен. Царевна вдруг почувствовала нечто похожее на страх — брат был сейчас похож на злую птицу. Тутмос положил руку на край ложа, сжал в горсти переливчатую бахрому драгоценного покрова.

— Ты увидишь, что будет, если боги дадут тебе дожить до этого дня. Помни моё слово — оно крепко! Кемет содрогнётся и Хапи выйдет из берегов, если я пожелаю. А пожелаю — и звёзды в небе не взойдут! — Он неожиданно рассмеялся резким, неприятным смехом. — Спрашивать совета буду только у величайшего из богов, а не у глупых женщин. И подчиняться женским капризам не буду, хотя бы все красавицы Кемет собрались у моего ложа. Слышишь?

В появившемся на миг перед глазами Нефрура мужчине вдруг опять проглянул ребёнок, злой мальчишка, и её страх сразу отхлынул. Царевна брезгливо оттолкнула руку Тутмоса, и он выпустил бахрому. Мальчишка, пустой бахвал! Она спросила колко и насмешливо, не скрывая своего намерения обидеть:

— На кого же ты пойдёшь войной, могучий воитель?

— Пойду в земли Ханаана и припугну царя Митанни. Посмотрю, что за дела будут твориться в Куше. Повоюю с царствами Сати[60], их много, как песка в пустыне. А ведь есть ещё земли, которые лежат за Тростниковым морем[61]

— Не слишком ли много?

— Не слишком! — Тутмос снова был мужчиной — спокойным, уверенным в себе. — Покорю Куш до самых последних порогов Хапи. Кочевников заставлю платить дань. Кемет будет богата, как во времена древних царей.

— Как просто! — Нефрура рассмеялась нарочито громко, как смеются женщины Сати, издевательски воздела руки к небесам. — Почему же наш отец — да будет он жив, цел и здоров! — ничего этого не сделал? Разве ты умнее его?

Тутмос нахмурил брови.

— Отец тяжело болен.

— Это сейчас. А когда не был болен?

— Не пытайся оскорбить ни меня, ни нашего божественного отца. Отец — да будет он жив, цел и здоров! — не рождён воином. Но я — иное дело. Я стану воином…

— И своими войнами разоришь Кемет.

— Что ты, женщина, понимаешь во всех этих делах! Дань, которую я соберу со всех покорённых народов, покроет расходы на войско. И я ещё посмотрю, одарить ли тебя частью этой дани.

— Замолчи! — Нефрура сжала кулаки, не в силах выдержать его презрительного тона. — Кто тебе позволил так говорить со мной? Ты ещё не владыка Кемет и мне не господин. И если я расскажу обо всём отцу…

— Что ты расскажешь? — Насмешливые глаза Тутмоса опять были рядом, совсем близко. — Что ты можешь рассказать? Ты тростник, который хочет быть сильнее меча. Помни своё место, если хочешь… — он нагнулся и подобрал с пола части разломанного браслета, показал ей на ладони, — если хочешь иметь всё это. Я ведь могу и не быть таким щедрым, как мой отец.

— Этому я не удивлюсь!

— И ещё вот что, — Тутмос заговорил медленно, чётко, очень спокойно, — уразумей сразу: править буду я, а ты будешь исполнять мои желания. Будешь вмешиваться в мои дела — отправлю тебя в Куш, будешь собирать плоды с чёрных деревьев. В Кемет цариц не было и не будет, и ты постарайся быть такой умной, как твоя мать, не пытайся выхватить из моих рук жезл, не то пройдусь по тебе плетью. — Он легко поднялся, распрямил ладонь, стряхнул с неё драгоценные осколки. — Помни — я уже не мальчик. Хочешь быть моей женой — крепко держи эти слова в своём сердце.

Нефрура, сдерживая злые слёзы, смотрела на брата.

— Я и не хочу быть твоей женой. Я ею стану только потому, что это воля отца. Но я знаю, что ты меня не любишь! Ты злой мальчишка, сердце у тебя каменное, ты ведь можешь и ударить меня…

— Могу. Если ты выведешь меня из терпения.

В покоях повисла тяжёлая тишина, нарушаемая только прерывистым дыханием царевны, тишина, которая могла разразиться чем угодно, злым и ненужным. Тутмос стоял, скрестив на груди руки, его глаза были спокойны, и спокойно сердце. Злой мальчишка, сокол, который клюёт всех без разбора, надменный, жестокий, способный ударить женщину! И этот человек предназначен ей в мужья! Нефрура наконец заплакала, закрыв лицо ладонями, упала на ложе, задыхаясь от слёз, остаток разломанного браслета больно царапнул щёку. Помедлив немного, Тутмос подошёл, коснулся её головы не привыкшей к ласке рукой — прямой, с твёрдыми вытянутыми пальцами.

— Перестань…

Она заплакала ещё жалобнее.

— Перестань, мне неприятно видеть твои слёзы! Я не мог не сказать тебе этого, ты должна знать. Разве лучше, когда Маат скрывает от нас своё лицо? Не скрывай и ты своего! — Он рассмеялся, с силой повернул к себе заплаканное лицо Нефрура. — Скажи, ты ведь любишь меня хоть немного? Золотая нашептала тебе хоть одно словечко любви[62]?

— А тебе?

— Я буду тебя любить, если только ты не станешь мне перечить.

Она улыбнулась сквозь слёзы, потому что вдруг опять ощутила свою власть над ним. Пусть Тутмос погладил её по голове так, как гладят охотничьих собак, пусть произнёс неуклюжие, похожие на его шаги слова, но всё-таки он не ушёл и был явно смущён её слезами, хотя прятал своё смущение за показной грубостью. Что ж, оступившегося можно простить. Пока…

— Твоё высочество, ты несправедлив и жесток ко мне. Прости, если оскорбила твой слух… Но и ты мог бы не забывать о том, что нам обоим предстоит быть властителями Кемет.

— Я и не забываю, Нефрура.

Тутмос встал с ложа, быстрыми шагами пошёл к двери. Под его ногой хрустнуло что-то, потом ещё раз, потом отворилась дверь и закрылась снова… Когда он ушёл, Нефрура опустилась на пол и стала собирать то, что осталось от бирюзовых скарабеев и золотых букетов. Когда же она успела сломать и этот, любимый ею браслет? От обиды сжалось горло, к глазам снова подступили слёзы. Так она и плакала, сидя на полу у своего ложа, чувствуя себя — не без упоения — покинутой и беззащитной. Смог бы Руи-Ра равнодушно смотреть на её страдания?..

После неприятного разговора с сестрой горько было и на сердце у Тутмоса, хотя он старался подавить в себе это чувство и принять равнодушный вид. В последнее время он всё чаще слышал о том, что очень скоро ему предстоит взойти на трон, более того — он видел ясные предвестия этого в преувеличенной почтительности придворных, даже тех, кто совсем недавно едва удостаивал его коротким общепринятым приветствием. Он слишком хорошо понимал, что это значит, неприятное чувство двойственности смущало его. От высоты, которую представлял золотой трон властителей Кемет, кружилась голова, но терзал не страх, а честолюбивые помыслы, и Тутмос тщетно взывал к великому Амону, прося бога избавить его от них. Тутмос II умирал, его Ка уже летело в объятия Атума[63], а сердце его сына металось в тоске, содрогаясь от своих тайных помыслов. Если бы боги смилостивились и продлили земной срок отца, Тутмос вздохнул бы спокойно, он был бы счастлив — бездумно, безмятежно счастлив, как в тот день, когда появился на свет. Но жрецы переговаривались между собой тихо и печально, с лица Аменемнеса не сходила озабоченность, порой слишком похожая на скорбь, и рана Тутмоса продолжала кровоточить, и боль не отпускала сердце, становясь сильнее всякий раз, когда её касались неосторожной рукой. Вот сегодня коснулась Нефрура, не боявшаяся думать и говорить о скором восхождении на трон Кемет…

Тутмос шёл по коридорам дворца, сжимая ладонями виски, словно у него болела голова. Этого ему не вынести… Его терзают злые духи, нашёптывающие по ночам страшные вещи — он хочет смерти отца, желает её, мечтая о власти! Неужели грудь его полна тьмы и неужели этого не замечают ни отец, ни мать, ни даже старик Аменемнес? Лучше, во сто раз лучше было бы, если бы на него накинулась чёрная болезнь, та самая, страшная и неведомая, которая терзает отца, и его, царевича, а не Тутмоса II, увела бы на поля Налу. Но нет, блаженных полей ему не достигнуть! Сможет ли он на суде Осириса отречься от своих преступных помыслов? Сердце, брошенное на весы, выдаст его[64]. Вот и сейчас оно корчится в несказанной муке, предчувствуя гибель в чудовищной пасти Амт, пытаясь не слушать настойчивой, навязчивой речи невидимого злого духа. «Разве ты не хочешь этого? Разве есть на свете человек, который мог бы отказаться от божественной власти, от возможности распоряжаться жизнью и смертью своих рехит, от всех даров, которыми боги наделяют сидящего на троне? Нет, не беги, признайся, что ты этого хочешь, что мечтаешь встать во главе войска, что хочешь поскорее покончить с надоевшим тебе учением и взойти на боевую колесницу, а для этого нужно, необходимо…» Нет! Разве он чудовище? Разве он не любит отца? Сердце его сжимается, когда он слышит о страданиях его величества, он с радостью взял бы на себя боль отца, не побоялся бы отдать кровь и даже свои зоркие глаза, чтобы дыхание жизни вновь коснулось уст Тутмоса II! Но неужели он лжёт и теперь? Когда же он лжёт на самом деле — когда думает о смерти отца или о его спасении?..

— Твоё высочество!

Тутмос остановился. Слова Аменемнеса — это несомненно был он — с трудом процарапывались сквозь пелену, застилавшую очи измученного Ба.

— Что случилось?

— Его величество желает видеть тебя.

— Отец?

— Я провожу тебя, твоё высочество.

— Что с отцом? Ему хуже?

— Увидишь сам.

В царских покоях тревожно пахло целебными курениями, которые постоянно возжигались у ложа фараона — странный это был запах, сладковатый и горький в то же время, совсем неземной. Наверное, так пахнут цветы блаженных полей… Его величество лежал, укутанный леопардовыми шкурами, его голова покоилась на великолепной подставке из слоновой кости, а глаза были широко раскрыты и смотрели напряжённо, пристально поверх голов окружающих, поверх всего, что было в этом покое. Обилие пушистых шкур не могло скрыть ужасающей худобы царя, розовые отблески пламени не скрывали бледности почти прозрачного лица, остроскулого, с огромными глазами, подведёнными уже не чёрным порошком, а синеватой тенью.

Увидев сына, фараон улыбнулся, но улыбка была так слаба, что показалась скорее гримасой боли, чем выражением радости. Лёгким движением руки его величество повелел сыну приблизиться, и царевич покорно подошёл и опустился на колени у самого ложа. Рука Тутмоса II медленно легла на голову сына, тонкие длинные пальцы слегка потрепали туго заплетённую косичку и судорожно сжались, как будто справляясь с неведомой внутренней болью. Один из жрецов поднёс к губам больного кубок с целебным питьём, поддерживая голову фараона, напоил его. Некоторое время Тутмос II лежал с закрытыми глазами, не снимая руки с головы сына, потом медленно открыл глаза, в которых таилась сдерживаемая, видимо, давно уже ставшая привычной боль. Губы его ещё были влажны от питья, но раскрылись они с трудом, царевичу пришлось напрячь слух, чтобы разобрать слова отца.

— Божественный отец Аменемнес сказал мне, что ты не слишком-то преуспеваешь в учении, — это правда? Зато с мечом и луком обращаешься не хуже опытного воина — это тоже верно? Можешь не говорить, я вижу ответ на твоём лице. Тиа не снизошёл к твоей колыбели[65], но Сохмет благословила тебя… Что ж, пусть будет так. Но если ты просто ленив…

Царевич в отчаянии сжал руки.

— Твоё величество…

— Можешь говорить «отец».

— Отец, клянусь тебе священным именем Амона — я не ленив, но есть вещи, которых понять не могу. Даже если моя спина от палочных ударов станет пятнистой, как шкура леопарда, я не смогу превзойти в науках самого плохого ученика жреческой школы…

Лёгкая улыбка вновь тронула бледные губы Тутмоса И.

— Ты откровенен!

— Я не могу лгать тому, кто дал мне жизнь. И никогда не буду лгать!

— Я верю, ты любишь меня…

Горячая слеза медленно поползла по щеке царевича, солью и горечью обожгла краешек рта. Он отвернулся, чтобы умирающий фараон не заметил этого.

— Я не умею говорить, как ученики жреческой школы, я не могу сказать того, что на сердце. Отец, я хотел бы…

Тутмос II остановил его чуть заметным движением руки, лёгким, как прикосновение птичьего крыла.

— Верю, верю… Скоро ты станешь фараоном, скоро на твою голову возложат двойную корону[66], и Кемет увидит восход нового солнца. Хор Золотой, ты ли склоняешься передо мной[67]? Боги дали мне тебя в счастливый час, может быть, в самый счастливый час моей жизни. Иди же, соверши всё, что задумал… Я знаю, ты мечтаешь о покорении царств, ты не понимаешь, как мог я не воевать, когда под моей рукой было сильное войско, как мог я не продолжить завоеваний моего отца…

— Отец!

— Не смей перебивать меня! — Слабый голос фараона сбился на хрип, рука слегка задрожала. — Непочтительный сын, ты не боишься наказания? Или ты думаешь, что уже можешь мне не покоряться? Удержи свои слёзы, ведь ты хочешь стать могучим воином! Тутмос, я ухожу в расцвете сил, боги не дали мне счастья увидеть тебя стоящим на боевой колеснице, поражающим врагов Кемет… Дайте мне питьё, скорее! Скорее, я должен успеть!

Из уст фараона вырвался хриплый стон, тело его внезапно напряглось, пальцы судорожно вцепились в края ложа, и стоящие поодаль жрецы бросились к умирающему, окружили его, почти скрыв от глаз царевича. Тутмос слышал, как судорожно стучат зубы царя о край серебряного кубка, как из груди его вырывается тяжёлое прерывистое дыхание, как оно постепенно затихает, становится почти ровным, будто у спящего… Жрецы отступили, только старый Аменемнес остался у ложа фараона, поддерживая слегка вздрагивающее хрупкое тело. Тутмос II с трудом открыл глаза, взгляд его был устремлён в пространство, поверх головы сына, но рука вновь потянулась к голове царевича, и потемневшие, почти чёрные губы зашевелились снова:

— Наклонись ко мне, Тутмос, ближе, ближе… Я говорю тебе — иди, сотвори всё, что задумал. Пусть великий Амон благословит тебя, всегда помни о нём, почти его великими дарами из той добычи, которую захватишь, из дани, которую соберёшь с покорённых племён… Тутмос, сын, иди и…

Над бронзовой курильницей, которую Аменемнес поднёс к самым глазам умирающего, взвился лёгкий голубоватый дымок, и взгляд Тутмоса II начал медленно угасать, растворяясь в этом облаке. Бледная рука с тонкими длинными пальцами соскользнула с головы царевича и ударилась о край ложа, хрупкое тело сильно вздрогнуло, голова ещё раз качнулась из стороны в сторону… и лицо окаменело, лёгкий вздох слетел с холодеющих губ. Вскрикнув, новый фараон в ужасе отпрянул от ложа, на котором покоился новый Осирис[68]. Сладковатый запах курений начал разрастаться, раздирая горло, и глаза Тутмоса III застлала качающаяся пелена, сотканная из тьмы и слабо вспыхивающего света. Сквозь неё мелькнули смутные тени — то были тени рук, поддерживающих его. Кто-то сказал: «Твоё величество, тебе лучше уйти, я провожу тебя до твоих покоев». Какие глупые, бессмысленные слова! Зачем отцу покидать собственные покои, к тому же он так слаб, что с трудом поднимает руку, для чего же его тревожить? Но, значит, он не умер, раз к нему обращаются жрецы, раз говорят: «Твоё величество…» Шатаясь, Тутмос поднялся на ноги, невольно бросил взгляд на ложе отца. В первый момент он ничего не увидел, потому что жрецы стояли плотным кольцом, но потом произошло что-то странное — все они, не исключая старого Аменемнеса, опустились на колени уже не перед мёртвым владыкой Кемет, а перед новым фараоном, которого почтительно поддерживал под руку один из старших жрецов храма Амона.


* * *

Время всегда летит, летит неудержимо, как птица, гонимая ветром, её крылья окрашиваются то золотистым сиянием рассвета, то серебристым светом звёзд. Иногда оно подобно стреле или солнечному лучу, пронизывающему одинаково и каменные стены дворцов, и глинобитные стены лачуг. Оно избирает лицо или сердце человека или то и другое вместе и оставляет на них следы своего неумолимого резца. Не успев побыть настоящим, становится прошлым, ибо первый вздох мгновения уже становится добычей вечности, и так день за днём, год за годом, столетие за столетием. Оно сильнее богов, ибо и боги подвержены течению времени и так же рождаются и пропадают в глубинах людской памяти, чтобы тысячелетия спустя возникнуть вновь или исчезнуть навсегда. Время, как жадно отверстый голодный рот, поглощает без разбора радости и печали, любовь и смерть, превращает детей в старцев, старцев — в бесплотные тени, пирамиды — в груды камней, царские сады — в заросшие сорной травой долины. Оно и жестоко, и милосердно, ибо наносит раны и само же врачует их, и оно не даёт пустовать тронам, хотя порой и оставляет пустым брачное ложе…

Много дней прошло со дня смерти Тутмоса II, его священное тело давно упокоилось в роскошной гробнице на западном берегу Хапи, на голову Тутмоса III была возложена двойная царская корона, но он до сих пор не сочетался браком с царевной Нефрура. Желание покойного фараона видеть её женой Тутмоса было только его желанием, отчасти — желанием Хатшепсут и её собственным, но молодой фараон хранил молчание, всё продлевая и продлевая дни великой скорби, как будто и не замечая своей сводной сестры. Аменемнес, уже глубокий старик, почтительно напоминал ему о желании Тутмоса II и о том, что фараон не может жить без царицы, но Тутмос только отмалчивался, никому не доверяя своих мыслей. Он не говорил об этом даже с матерью, хотя Иси, ставшая совсем безгласной после смерти возлюбленного, и не осмелилась бы давать ему советы. Все знали, что скорбь его по отцу не будет вечной и не всегда будет вынуждать молодого фараона проводить дни в тяжёлых воспоминаниях и мрачных раздумьях, но кто мог прекословить ему? Только Аменемнес, но он не хотел этого. Тутмос был из породы царственных львов, всегда готовых показать свои когти, и производил впечатление человека, выросшего в военных казармах, — трудно было поверить, что отцом его был миловидный и хрупкий Тутмос II, а матерью — ласковая красавица Иси. Если бы он был красив и весел, всё могло бы быть иначе, во всяком случае, так думала Нефрура, но молодому фараону не было свойственно ни то, ни другое. Царевна терзалась страхом, сомнениями, опасениями за свою судьбу. Что, если Тутмос другую изберёт главной царицей, хотя бы нежноокую Мерит-Мут, дочь Тутмоса II от вавилонской царевны? Она с трудом сдерживала обиду на мать, которая вся предалась безудержной страсти к Сененмуту, делая вид — а может быть, так оно и было на самом деле, — что её совсем не касаются дворцовые и государственные дела. С помощью Аменемнеса, мудрость которого стоила разума любого чати и всех советников вместе взятых, молодой фараон постепенно знакомился с делами государства, вникал во все подробности, но порой казалось, что строительство дамб и каналов и судебные дела степатов[69] его вовсе не интересуют и он внимательно относится только к тем делам, которые касаются войска. Говорили, что он обдумывает планы военных походов, но Аменемнес сдерживал порывы безрассудного юноши, совсем ещё не готового ни к воинским подвигам, ни к воинским лишениям. Слыша это, Нефрура ощущала жаркую волну страха, обнимающую сердце. Пока жив верховный жрец Амона, он не допустит, чтобы безумный юнец бросился в битву, не имея ни жены, ни наследников, но ведь он так стар, что уже почти не видит и с трудом выдерживает долгие церемонии во дворце и в храме. Что же будет с ней тогда? Под влиянием тяжких раздумий она решилась на разговор с братом, от одной мысли о котором сжималось сердце. Ещё одно унижение! Но что делать, когда…

Был вечер, в покоях фараона горели светильники — Тутмос не любил темноты, и светильников было много. Молодой фараон сидел, прямо и твёрдо положив руки на подлокотники кресла, сидел в царственной, величественной позе, хотя лицо было усталое — Нефрура знала, что он провёл прошлую ночь в заупокойном храме отца. Тутмос действительно смотрел на сестру устало и как-то очень по-взрослому, без обычной мальчишеской насмешки, и новое в нём — это она теперь поняла — было именно отсутствие этой насмешки, к которой она успела привыкнуть. В покоях фараона был кто-то ещё, кого не сразу заметила Нефрура, — молодой воин, судя по лицу — хуррит, он стоял прямо за креслом фараона. Нефрура с удивлением взглянула на воина, который был, вероятно, личным телохранителем Тутмоса — во всяком случае, раньше она его не видела или просто не замечала. Смуглая кожа, большие тёмные глаза, прямой нос, густые чёрные волосы — да он просто красавец, гораздо красивее Руи-Ра! Мысль замерла в сердце царевны смутным желанием.

— Твоё величество, я желала бы поговорить с тобой наедине.

— Можешь говорить. Мы здесь одни.

— Но этот раб…

— Тебе помешает даже присутствие телохранителя? В таком случае говорить нужно было в храме.

В тоне Тутмоса даже на этот раз не прозвучало насмешки, была только усталость и ещё, пожалуй, лёгкое раздражение. Телохранитель поднял голову, его глаза сверкнули. Как ни мало была приучена Нефрура обращать внимание на рабов, она всё же заметила, что на его красивом лице промелькнуло что-то вроде гнева. Гордый? Не случайно же Тутмос держит его при себе.

— Ты доверяешь ему, господин? Как его зовут?

— Рамери. Он из знатных пленников Ханаана. И он будет стоять за моей спиной, пока я не отдам ему другого приказа.

— И я поступлю так, как мне прикажет мой господин. Прикажет — и я буду говорить при нём.

— Тогда говори.

Нефрура опустилась в кресло напротив фараона, по привычке кокетливо расправила складки длинного прозрачного платья. Прозрачного, как воздух, сквозь которое светилось её смугло-розовое тело. Из-под длинных ресниц скользнул переливчатый призывный взгляд, обращённый то ли к фараону, то ли к красавцу-воину.

— Твоё величество, я долго не решалась прийти сюда. Ты знаешь, как долго…

Тутмос на мгновение прикрыл глаза, как будто подтверждая справедливость её слов.

— И моя скорбь по отцу велика и не находит утешения, но я вижу, что твоя тяжелее. Я смотрю на тебя, и у меня разрывается сердце. Время идёт, а глаза твои всё ещё обращены в сторону Запада, всё ещё печалятся и тоскуют. Женское сердце способно увидеть многое…

— Всё это только слова, Нефрура. Чего ты хочешь?

Нефрура вздрогнула от этой резкости, но постаралась скрыть обиду.

— Мне нужно твоё слово, только одно слово, мой господин.

— Какое же?

— Разве я могу произнести? Ты его знаешь…

Тутмос устало провёл ладонью по глазам.

— Я очень устал, Нефрура.

— Прости меня…

— Можешь называть меня братом.

— Я бы хотела назвать тебя возлюбленным братом. Если ты позволишь.

— Пусть так.

Она решила не обращать внимания на его безразличие, ведь пришла просить не любви.

— И всё же я не решаюсь рассказать тебе о своей тревоге. Помоги мне…

— Я знаю, о чём ты тревожишься. О нашей свадьбе, ведь так?

Нефрура опустила ресницы, вся — смущение и трепет.

— В дни великой скорби недостойно было думать об этом, хотя сердце моё рвалось к возлюбленному брату. Я сдерживала своё сердце, оно не всегда слушалось меня. Но теперь я словно корабль, оказавшийся в море без единой путеводной звезды. Придворные и жрецы смотрят на меня с непонятной жалостью, шепчутся за моей спиной, и я боюсь, что навлекла на себя твой гнев или чем-нибудь оттолкнула твоё сердце. Скажи мне, кто я? Невеста моего возлюбленного брата или одинокая, покинутая девушка? Этот вопрос я читаю во всех взглядах, устремлённых на меня.

Она лгала, но без всякого опасения, потому что Тутмос всё равно не смог бы разобраться в подобных тонкостях. А он слушал её всё так же равнодушно, совсем не меняясь в лице.

— Может быть, ты прикажешь мне отправиться в Мен-Нофер? Наверное, так было бы лучше и для тебя и для меня. Прости меня, брат мой, я только женщина, боги сотворили меня ею. Скажи мне только одно слово, и камень упадёт с моего сердца или придавит меня совсем, но как бы ни была горька правда, она не будет горше той неизвестности, которая терзает меня сейчас. Я прошу тебя — скажи… Вы, мужчины, почитаете нас слабыми, но порой мы способны нести на своих плечах громаду нашей печали и молча сносить наши муки. Так скажи, сильнее ты меня уже не ранишь.

— Желание отца будет исполнено. Ты это хотела услышать, Нефрура?

«Желание отца…» Голос у Тутмоса был тусклый, безразличный, словно он говорил со своим слугой или простым жрецом, с человеком, которого не удостаивают проявлением каких бы то ни было чувств, даже гнева. Но это было всё, чего добивалась Нефрура, и она не сумела скрыть своей радости, предательским румянцем пробившейся сквозь грустную бледность. Вдруг её взгляд встретился со взглядом телохранителя, в котором — она могла бы поклясться — и менее проницательный человек мог бы заметить насмешку. Внезапно тёмной бурей нахлынул гнев, сердце обожгло яростью и стыдом. Она и так терпит немало оскорблений от своего царственного брата, но уж сносить насмешки его раба…

— Твоё величество, прикажи своему рабу отвести взор! Он слишком дерзко смотрит на меня, а я не привыкла, чтобы ничтожества смели глядеть мне прямо в глаза!

Не глядя, Тутмос через плечо хлестнул Рамери по лицу веером из страусовых перьев. Это не был оскорбительный удар плетью, который вполне удовлетворил бы мстительность царевны, но она была довольна тем, что дерзкий взгляд раба обратился в камень, застыл без всякого выражения, миновав её разгневанное лицо. Гнев вдруг обернулся в сердце Нефрура непонятным восторгом, и она сама опустила глаза. Тутмос не решился пойти против воли отца, и хотя по всему видно, что он не любит её, она всё-таки станет царицей, великой царской женой, и на первых порах постарается угождать своему мужу. А потом… Вот хотя бы этот пленник, красавец с эбеновыми глазами, юный и могучий, воистину царевич, более царственный, чем некрасивый и низкорослый Тутмос. В конце концов, от скуки можно залюбоваться и пожелтевшим листом пальмы, если он затейливо шелестит на ветру, или судорожным промельком полевой мыши, если наскучили придворные музыканты и танцовщицы. Тутмос отчего-то приблизил к себе этого пленного хуррита, хотя подобной чести добиваются многие знатные юноши Кемет. Если Тутмос всё же осуществит свои честолюбивые помыслы, этот раб может стать военачальником, а то и правителем Дома Войны. Пока же довольно и того, что он красив и волнует плоть царевны Нефрура. Пусть только ещё раз взглянет на неё так же дерзко…

— Это всё, что ты хотела сказать мне, Нефрура?

От счастья она забыла о поручении, которое дала ей мать, — от счастья и того всепобеждающего чувства, что огненным крылом ласкает сердце и тело.

— От радости я совсем лишилась разума, брат мой. Моя мать…

— Хатшепсут? Что ей нужно?

— Я могу открыть тебе своё и её сердце?

— Говори, не терплю недомолвок.

— Она пребывает в страхе, возлюбленный мой господин, в сильном страхе.

— Чего же ей бояться? Твоей матери оказывают все царские почести, как было при жизни отца. Поистине, вы, женщины, всегда найдёте причину для беспокойства! Разве я сказал ей или тебе, что вы неугодны мне? Разве повелел удалиться в Мен-Нофер? Разве лишил благовонных умащений, драгоценностей, рабов? Иди к ней и успокой её, если она боится моей немилости. Или она боится ещё чего-нибудь?

Нефрура едва подавила злорадную улыбку.

— Нет, это всё, мой господин. Я сейчас же пойду к ней и передам твои милостивые слова, если только приближённые уже покинули её покои.

— Какие приближённые? Я в последнее время слышу только об одном.

— Когда я уходила, у неё были Хаи и Сен-нефер, военачальники.

— А с каких это пор она принимает у себя военачальников?

— С недавних, мой господин. Они приходят, чтобы утешить её в её несчастье.

— Одного Сененмута уже недостаточно?

Нефрура проглотила обиду своей матери, но женщина в ней всё же возмутилась и вознамерилась отомстить.

— Я не понимаю, о чём ты говоришь. Этих людей любил и отличал его величество, а Хаи был одним из его друзей, приближённых к плоти бога, кому поверяют то, что в сердце… Разве удивительно, что теперь они окружили своей заботой ту, которая одинока и несчастна?

— Может быть, она ещё вздумает давать им советы, как лучше брать крепости и учить колесничих? — Раздражение Тутмоса слишком явно вырвалось наружу, и это выдало его возраст, его мальчишескую неопытность. — Но смотри, чтобы она не забыла, что войском командую я!

Нефрура удивлённо подняла брови.

— Кто же осмелится спорить с этим, твоё величество?

— Я сказал, довольно с неё этого Сененмута и красивых телохранителей! — Тутмос ударил кулаком по подлокотнику кресла, видимо, решив не сдерживаться больше. — Передай своей матери, что я запрещаю ей видеться с военачальниками, пусть довольствуется теми, о ком я сказал! Сегодня она разделяет своё горе с Хаи и Сен-нефером, а завтра я услышу, что Хаи по её приказу отправился в земли Куша! Я сказал — запрещаю!

— Твоё величество, — Нефрура умоляюще сложила ладони, — прости меня, недостойную…

— Что ещё?

— Ты не можешь запретить этого, так ещё никогда не бывало! По обычаю в дни великой скорби все рехит могут выражать своё сочувствие царице, даже самые ничтожные из них, если только это свободные люди, а не рабы. Твоё величество до сих пор не сложил с себя бремени скорби, во дворце нет ни пиров, ни увеселений, и народ Кемет видит царские одежды, приспущенные с левого плеча[70]. Нельзя идти против обычая, освящённого веками! Спроси у жрецов, они скажут тебе…

— А почему бы военачальникам не выражать своё сочувствие моей матери?

— Она не была великой царской женой, прости меня, твоё величество.

Украдкой она взглянула на брата — он в гневе кусал губы, золотое ожерелье нехебт слишком сильно вздымалось на его груди. Нефрура могла почувствовать себя удовлетворённой, но снова лицо Рамери обратило на себя её внимание — раб как будто досадовал на то, что его господин слишком явно выразил свои чувства перед женщиной и унизил себя этим. Если обратить внимание Тутмоса на эту дерзость, он, пожалуй, велит избить раба плетью из гиппопотамовой кожи. Молодой фараон вспыльчив, дело может и не обойтись одной только плетью — разве смеет раб выражать своё одобрение или неудовольствие? Плеть, жёсткая гиппопотамовая плеть. Но жаль будет этой гладкой смуглой кожи, на которой останутся глубокие рубцы, жаль этих губ, которые будут прокушены насквозь. В будущем Нефрура найдёт способ отомстить дерзкому хурриту за эти взгляды и особенно — за мимолётную слабость своего сердца. А пока…

Тутмос нетерпеливо поднялся с кресла, давая понять, что разговор окончен, из-за его плеча вновь блеснул яркий взгляд Рамери. Нефрура почтительно простилась со своим царственным братом и удалилась, одарив своей улыбкой обоих юношей — с той только разницей, что одному она предназначалась, а другому досталась случайно, просто потому, что он стоял впереди.


* * *

Царица Хатшепсут прошлась по покою, неприятно похрустывая пальцами, продолжая бросать нетерпеливые и недовольные взгляды на Сененмута, спокойно сидевшего на скамье. Его спокойствие, которое она про себя называла безразличием, было оскорбительно, ранило больно и тяжело. Сколько же можно терпеть? Она постоянно взывает к нему, молит о помощи, а он загадочно молчит, хитро улыбается, многозначительно поглядывает на звёзды. Мальчишка, ставший фараоном, осмеливается выказывать недовольство действиями царицы, жены его отца, пока этим дело и ограничивается, но кто поручится за завтрашний день? Тутмос бредит войнами, победоносными походами, а ведь одного слова фараона, даже безмолвного движения его руки достаточно, чтобы сдвинуть с места огромные массы войск, даже если ноги этого сидящего на троне повелителя не совсем уверенно достают до пола. Правда, он исполнил волю отца и женился на царевне Нефрура, даже улыбался, когда вёл её в брачные покои, но Нефрура до сих пор не ощутила никаких признаков беременности и, похоже, не слишком привлекает своенравного супруга. Недавно боги призвали на поля Налу старого Аменемнеса, и его место неожиданно занял Хапу-сенеб, слишком осторожный, чтобы открыто встать на чью-либо сторону, но и он может оказаться опасным, если его вовремя не склонить к себе. Молодой фараон приблизил к себе Джосеркара-сенеба, искусного врачевателя и не менее искусного наставника знатных пленников, сделал его царским писцом и управляющим виноградниками Амона, а умный человек, подобный Джосеркара-сенебу, может стать ещё более опасным орудием, если всерьёз поверит в свою преданность Тутмосу. Куда ни кинь взгляд — всюду таится опасность, а Сененмут спокойно сидит на невысокой резной скамье, опершись на неё обеими руками, сидит, как какой-нибудь мастеровой, окончивший работу, и спокойно наблюдает за волнением Хатшепсут. Когда он был воспитателем царевны Нефрура, его глаза не казались такими глубокими и красивыми. Вплоть до одного дня… Почему это воспоминание приходит так часто и всегда совершенно неожиданно? Тутмос II был тогда ещё жив, но уже не покидал своих покоев. Дворец весь был пронизан раскалёнными стрелами Сохмет, от камня исходил жар, ни зелёные листья пальм, ни опахала и веера не приносили облегчения. Хатшепсут не находила себе места, выходила в сад, окуналась в тёплую воду бассейна, что приносило только временное облегчение, пила принесённое из тёмных погребов прохладное вино, которое тут же нагревалось и отдавало чем-то приторным и терпким. В одном из коридоров дворца встретилась с Сененмутом, воспитателем царевны. Он был красив, лицо высечено тонким резцом, глаза с отблеском лазурита, сладкие, смелые. Она взглянула на него почти умоляюще, как будто он мог избавить её от зноя, оба они не произнесли ни слова, но он, видимо, нечто более сокровенное прочёл в её взгляде, потому что его рука вдруг сжала её пальцы. И она ощутила прохладу, невероятную и спасительную — руки Сененмута отчего-то были прохладными. Зной, раскалённый ветер, душный запах цветущего тамариска и — рука Сененмута, его глаза, в которых огонь мерцал, как небесный факел Нут. Тело её мгновенно откликнулось на безмолвный зов, расцвело в один миг и властно потребовало безрассудства — пожалуй, единственного безрассудства в её жизни. Она смотрела на него, он — на неё. Источник благодатной прохлады, порывистый и нежный, он оставался таким всё время, которое они провели в её покоях, на её ложе. Она глотнула этого душистого вина и больше не хотела пить воды, всё возвращалась к нему, страсть разгоралась или, скорее, разливалась подобием небесного Хапи, бросала её в его объятия безоглядно, безрассудно, даже днём, даже в присутствии рабов и слуг. Наступления темноты она ждала, как жадная до ночных охот кошка, томясь, бросалась на ложе, и Сененмут, входя, всегда находил её жаркой, как солнце, нетерпеливой, ненасытной. Он смеялся: «Что же останется на долю бедной Та-Неферт?» Та-Неферт была женой Сененмута, имела от него троих детей и, как говорили в столице, готова была терпеть всё что угодно, лишь бы видеть его хотя бы раз в десять дней на своём ложе. Но Хатшепсут вскрикивала так злобно: «Не смей о ней говорить!», что он предпочитал не упоминать о своей жене. Царица желала быть с ним везде, постоянно, придумала возведение роскошного поминального храма, он приносил ей сотни рисунков, планов будущих построек, наклоняясь над ней, показывал их, объяснял, а она наслаждалась близостью его тела, сладостью его дыхания, ароматом благовоний, которые сама для него выбирала. И вот теперь… Она отдала ему своё тело, своё сердце, более того — своё уважение и бесконечное доверие, а у него спокойный взгляд, спокойное, почти равнодушное лицо. Да любит ли он её, в самом деле? Всего несколько месяцев назад казалось, что он сходит с ума от любви, что тело его подобно томимому жаждой рту, что глаза — лотосы и мёд — постоянно обращены на неё… Неужели она, Хатшепсут, так насытила его любовью, что он больше не может сделать ни глотка? Когда она впервые разделила с ним ложе, Тутмос II был ещё жив. Она не побоялась преступить закон, она безрассудно бросилась в объятия молодого жреца — и что же, какую награду получает за это? Его оскорбительное пренебрежение, полное равнодушие к её судьбе. Так больно не должно быть женщине, тем более — царице! Он видит её страх, наблюдает её смятение и — молчит. Обдумывает, по её приказанию, планы будущих построек? Она позвала его не для этого и даже не для того, чтобы утолить свою страсть. На этот раз — не для того… Вот он сидит — спокойный. Чуть-чуть вольности — и он разляжется на скамье, подложив руки под голову, как какой-нибудь ремесленник, уставший от работы. А если позволить ему сесть на царский трон, он, наверное, и на нём расположится так же удобно и равнодушно. Она мечется, как львица в царском зверинце. Великолепную львицу однажды убил на охоте её муж. Теперь золотистая шкура украшает её покои, но глаза царственного животного пусты, слепы. Если во время охоты лев был неподалёку, львица, наверное, смотрела на него такими же укоризненными и страдающими глазами, как сейчас смотрит царица Хатшепсут на своего жестокого возлюбленного. Львица погибает, разве он не видит этого? Скоро, должно быть, царицу отошлют в Мен-Нофер, оставят ей десяток рабов и один сосуд благовонного масла на месяц. Мать царя, Иси, займёт почётное место, которое раньше занимала Хатшепсут. А Нефрура? Если она и дальше будет вызывать неудовольствие фараона или, ещё хуже, останется бездетной, её судьба будет не лучше судьбы её матери. В сердце Хатшепсут кипит чёрная смола. Она может претвориться в силу величайшего добра, может обернуться и великим злом, разве благодатное солнце не убивает своими лучами истомлённых путников в пустыне? И солнце это — страсть к Сененмуту, жестокому, отрешённому, как лунный свет, и лучи солнца переплавляются в ядовитые жала. Её, царицу, сбросят с трона? Пусть! Лев не так беспощаден, как этот бессердечный жрец, которого она назвала своим возлюбленным. Ему всё равно, ему безразлично… Царевич Тутмос, который ещё совсем недавно занимал незначительную должность при храме Амона и вызывал насмешки своей неуклюжестью и необразованностью, стал повелителем Обеих Земель — пусть! Сененмут не шевельнётся, он всё равно будет смотреть на Хатшепсут, как та самая мёртвая львица, невидяще и равнодушно. Иси, мать фараона, возвысившаяся в одночасье, велит ей подавать себе воду для умывания — пусть! Сененмут не сдвинется с места и, наверное, через некоторое время обратится в каменную статую. В покоях бывшей царицы Хатшепсут будет вечно находиться каменная статуя, изображающая молодого жреца с пустым и равнодушным взглядом. Сененмута не коснётся тление, ибо оно не касается мёртвых камней. Она будет приносить ему жертвы, возжигать перед ним благовония, и тогда, быть может, он улыбнётся ей с другого края вечности, издалека, ведь это будет безопасно. Неужели только вечность способна оживить эти каменные губы?..

Она вдруг разрыдалась — по-женски, надрывно, закрыв ладонями лицо. Упала на колени возле ложа и плакала, утратив всё своё царское величие, некрасиво растягивая губы, раскачивалась из стороны в сторону, как жрица во время священных молений. Упала на пол, на ту самую львиную шкуру, и, уткнувшись в неё лицом, продолжала плакать. Хатшепсут, бедная Хатшепсут! Она не плакала так со дня царских похорон, да и тогда, пять лет назад, горше ей не было. Она прижималась к шкуре мокрым лицом, цеплялась за неё пальцами, словно шкура была островом, словно она лежала на нём, сходя с ума от безмерного одиночества, а мира вокруг не было — он ещё просто не был сотворён… Но тогда над рыдающей женщиной должен был склониться великий Ра, полный милосердия к страждущим, и утешить её. И вот склонился, мягкая рука легла на голову, руки бога подхватили её, понесли на ложе. Она сразу затихла, почти успокоилась, слёзы остались в глазах, как в пересыхающих колодцах. Губы ощутили вкус вина, слишком крепкого и оттого показавшегося горьким, больно стало искусанным губам. Она коснулась руки, подававшей чашу, пальцы скользнули по рисунку, выгравированному на золотом браслете. Она узнала этот рисунок, этот браслет — её подарок, первый дар любви. Сененмут сидел рядом с ней на краешке ложа и гладил её по щеке, как ребёнка, — снисходительно, со знанием собственного превосходства, так, должно быть, он ласкал своих детей от Та-Неферт. Женщина Хатшепсут успокаивалась, царица продолжала вздрагивать от негодования. Сененмут не целовал её, он лишь касался её мокрых щёк ладонями, пальцами, и руки у него, как в тот первый раз, были прохладные. О, эти возлюбленные руки, умеющие ласкать так страстно! Но могут ли они поддержать готовое обрушиться здание, помешать песку просочиться сквозь его стены, удержать царскую корону на голове Хатшепсут? Она приникла к этим рукам, в которых был весь мир и вся защита от него. Приникла — и разомкнула уста.

— Скажи, скажи наконец, что мне делать?

Он ответил мягко:

— Править.

Хатшепсут была слишком измучена, чтобы возмутиться новым издевательством, у неё даже не дрогнули губы, она только прикрыла глаза, как от боли.

— Чем править? Дворцом, который мне оставят, землями в дельте?

— Нет, Кемет.

— У Кемет есть владыка.

— Кто?

Она не открывала глаз, чтобы не видеть усмешки на лице Сененмута. Он издевается над ней? Пусть! Разве это не продолжение того, что было?

— Я повторяю, Хатшепсут: кто?

— Сын Тутмоса II.

— Как его имя?

— Тутмос.

— Имена пишутся на каменных плитах, но только великие имена пробиваются сквозь толщу времён. Тот, кто сидит на царском троне — ещё не фараон. Тот, кто не совершил ни одного великого дела — ещё не фараон.

— Но он может приказать войску двинуться в земли Ханаана!

— Может. Если ты ему позволишь.

Хатшепсут рывком села на ложе, слегка толкнув сидящего рядом с ней человека.

— Если, Сененмут?

— Да, если позволишь.

— Ты издеваешься надо мной!

— Нет.

— Ты забываешь, что я всё ещё царица!

— Это ты забыла, Хатшепсут.

Их глаза встретились, как в поединке — лезвие об лезвие, одна обжигающая искра.

Лицо Сененмута было совсем рядом, коснись рукой — и ощутишь сладостную прохладу его кожи. И — ни проблеска насмешки во взгляде, ни тени улыбки на устах. Он был серьёзен, бесконечно терпелив, сосредоточен.

— Теперь послушай меня, Хатшепсут. Я не мешал твоим слезам, не мешай и ты моей речи. Если я…

— Как ты смеешь!

— Смею. Разве я не твой возлюбленный? А возлюбленный — всегда господин той, над чьим лицом склоняется его лицо. Вспомни…

Она боялась податься чарующей ласке его рук, томительной влажности его взгляда, как это бывало всегда, поэтому села, отвернувшись от него, села так, чтобы не видеть его лица.

— Что же ты мне скажешь, мой возлюбленный и господин?

— Многое. Твои слёзы долго искали выхода, теперь глаза твои сухи, а сердце по-прежнему пылает. Разве я не прав?

Она промолчала.

— Мы будем говорить так, как будто рождены от единой утробы, как два вернейших советника, преданных своему господину, как два соединённых в одно друга. Я многое прочёл в твоём сердце, Хатшепсут, читать было легко. Ты думала, что Сененмут покинул тебя, что он равнодушно смотрит на твои страдания, что плоть твою он оценил превыше твоей судьбы. Ты обвиняла меня в предательстве, кляла за безразличие, сомневалась в моей любви к тебе. Или всё это не так? Тогда скажи, что я ошибаюсь.

Она промолчала и на этот раз, её безмолвие было достаточно красноречиво.

— Сененмут всё же не покинул тебя, царица, он тебя не предал. Я позволил тебе излить свою горечь, позволил обвинить меня и проклясть, чтобы тебе стало легче. Но моя рука по-прежнему лежит на твоей руке, и моё сердце согласно с твоим, моя плоть дышит твоей плотью. Скажи, разве я не был прав? Теперь ты излила на меня свой гнев и свою боль, и теперь ты спокойна.

— Цена этого спокойствия слишком высока, Сененмут.

— Для царя ни на что нет слишком высокой цены. Даже для царицы. Любой, кто восходит по ступеням трона, уже измеряет свои радости и беды иной мерой, чем обыкновенные люди. Вот видишь, мне приходится учить тебя, как когда-то я учил твою дочь! — Он засмеялся, слегка коснувшись локтя женщины. — Видно, это моя судьба — быть наставником цариц.

— Ты забываешься, Сененмут!

— Ничуть! Я спасаю тебя, мою царицу, от тебя самой. Уже завтра… нет, даже сегодня вечером ты поймёшь, что в моей груди не было тьмы и тогда, когда я позволил тебе рыдать на этой львиной шкуре. Но слушай же! Ты тревожишься из-за мальчика, ставшего фараоном? Но ведь ты женщина, а женщина по природе своей не может бояться детей, даже тех, чей лоб украшает священный урей. Твоё чрево всё ещё готово к цветению, кто знает, что ещё может случиться? — Она и не глядя чувствовала, как сладко и лукаво улыбается Сененмут. — Детей рождает любовь… Я с большей охотой поговорил бы о том, что доставило бы мне радость, но ты всё думаешь об этом мальчике…

— Тутмос уже не мальчик.

— Годами — нет, но умом, опытом — мальчик. Да ещё и не из самых разумных! Иные и в двенадцать лет способны править страной. Ты боишься, что он начнёт осуществлять свои честолюбивые замыслы? Но для этого нужно войско.

— А разве в Кемет нет войска?

— Войском командуют военачальники. Но они не боги. Они только люди, им можно приказать…

— Именно это он и сделает!

— Но среди военачальников есть мудрые люди, Хатшепсут.

— Опытные, ты хочешь сказать?

— Нет, те, кто способен оценить свою выгоду. Склони их на свою сторону, как ты сделала это с Хаи, который тебе понравился. Зачем ты приблизила к себе его и Сен-нефера и почему Тутмос так встревожился, когда узнал об этом? Вспомни, что рассказывала твоя дочь, и ты поймёшь истину.

Хатшепсут не выдержала, повернулась к Сененмуту, глаза её горели. Что она слышит, о, боги, какие простые, ясные вещи! Чтобы говорить это, не нужно знать сокровенных тайн святилищ, не нужно проводить ночи под звёздным небом, даже не нужно слыть умным и проницательным человеком. Разве глупый Тутмос своей слишком явно выказанной тревогой не указал ей пути к спасению, разве своим неудовольствием сам не наметил плана её действий? Возможно, это была лишь оплошность с его стороны, но какая выгодная для Хатшепсут! Сененмут тысячу раз прав, его любящее сердце разглядело истину на дне сосуда с мутной водой, и он очистил эту воду, чтобы Хатшепсут могла глядеться в неё без опаски. Но пусть он говорит, пусть он только говорит!

— Я вижу, ты поняла меня, царица. Ты склонишь военачальников на свою сторону, привлечёшь их богатыми подарками, щедрыми обещаниями, поможешь им вести роскошную жизнь в столице, и тогда никто из них не захочет покидать своего дворца и гнаться за ещё неизвестной добычей. Зачем плыть через три моря за благовониями, если дерево, растущее в твоём саду, даёт тебе драгоценную смолу? Поговори с Хапу-сенебом, пусть он убедит фараона, что разорительная война не нужна Кемет, а если нужно, то и припугнёт его неповиновением войска, которое уже будет предано тебе. Какая сила в руках Тутмоса? Только ханаанеи, хурриты и шердани[71], воины его охраны, но ведь с ними не совершишь великого похода. Как ни глуп Тутмос, даже ему вскоре станет ясно, что войско на твоей стороне, и ему придётся покорно исполнять то, что прикажешь ты. Пусть на празднике Амона плывёт в священной ладье и гребёт длинным веслом, пусть даже народ приветствует его как фараона — глупцу это будет приятно, а тебе поможет беспрепятственно править. Только не упусти время, поскорее окружай себя верными людьми, действуй хитро и осторожно. Позови дочь, разъясни ей, что к чему, она не так уж предана своему мужу и не любит его, и в те немногие часы, которые Тутмос проводит с ней, она тоже будет внушать ему мысли, благие для тебя. Повторяю — не теряй времени! Начни с Хапу-сенеба, верховный жрец Амона многое может. Есть у него какие-нибудь тайные желания? Может быть, хочет золота, или новых земель, или ему понравились бы виноградники в низовьях Хапи?

Хатшепсут покачала головой.

— Знаю, что он жаден, но кто же признается в своей жадности? Хотя нет, мне известно ещё одно его тайное желание. Он хочет жениться на одной молоденькой жрице своего храма…

— Именно так — жениться, ввести её госпожой в свой дом?

— Именно так.

— Похвальное желание, чистое желание! — Сененмут рассмеялся, беспечно закинув руки за голову. — Что же, у жрицы нет матери и ты можешь дать Хапу-сенебу согласие от её имени, ибо царица — истинная мать своих подданных?

— Дело в том, что эта жрица особенная. Она принесла обет верности великому Амону в награду за спасение её отца.

— Так это дочь Джосеркара-сенеба?

— Да.

— Это плохо! — Сененмут помрачнел, красивые брови сдвинулись. — Джосеркара-сенеба слишком уважают в Нэ… Сама же девушка, вероятно, и слышать ничего не хочет?

— Она фанатичка.

— Красивая?

— Да.

— А кто может освободить её от обета?

— Это во власти верховного жреца. Если он женится на ней, то не нарушит воли божества.

— Очень хорошо. Так намекни Хапу-сенебу, что он может пустить в ход кое-какие тайные приёмы жрецов, чтобы убедить девушку в необходимости выйти замуж за верховного жреца. Они это знают, а тем более если она фанатичка, как ты говоришь… Просто скажи ему, что мы закроем глаза на кое-какие слухи, если они поползут по столице.

Хатшепсут немного покоробило слово «мы», но она сдержалась и только нахмурилась, при этом слегка отвернувшись в сторону.

— Жрецы многое могут, я это знаю, когда жрица находится в священном экстазе, ей можно внушить всё, что угодно, но это опасно.

— Для кого?

— Прежде всего для самой девушки.

Сененмут беззаботно махнул рукой.

— Не так уж страшно! Эти жрицы способны перенести многое, от чего обыкновенные женщины бежали бы, закрыв лицо. Не беспокойся.

— Есть ещё одно, Сененмут.

— Что же?

— Оскорбление божества. Если Амон разгневается…

— Если Амон разгневается, то гнев его падёт на молоденькую жрицу. Но я думаю, всё обойдётся. Мы принесём ему богатые жертвы, и он отпустит одну из своих небесных жён, чтобы она послужила благу Кемет. А Хапу-сенеб, обязанный тебе своим счастьем — надо сказать, глупым счастьем, — будет в наших руках. Человек он не слишком сильный, хотя хитрости ему не занимать. И для хорошенькой жрицы не так уж плохо выйти замуж за верховного жреца, кстати сказать, не старого и не уродливого. Уверен, она ещё поблагодарит тебя! Всё равно рано или поздно станет наложницей одного из старших жрецов, так уж лучше ей приносить благодарственные жертвы Бэсу[72]… Ну, теперь ты уверена во всём?

— Военачальники, верховный жрец, управители царским хозяйством, обоими Домами Золота, управитель судебного чертога… Этого не так уж мало. Правда, не так уж мало. Ты, пожалуй, прав…

— Этого вполне достаточно! Главное — военачальники. Без войска Тутмос не опасен! А если будет слишком уж сильно рваться на войну, можешь отправить его в Куш с небольшим отрядом, пусть постоит на границе. Поспит в походном шатре, поест сушёных плодов сикоморы, посидит у костра и почувствует себя настоящим воителем. А царский сын Куша Небсехт достаточно умён, чтобы держать мальчика в руках. Он предан тебе, у него большая власть, а Тутмос, я уверен, будет проводить целые дни, стреляя из лука.

Хатшепсут даже привстала с ложа, изумлённая и разгневанная.

— Нет, я не дам ему даже небольшого отряда!

— Как тебе угодно, но если захочешь удалить его на время из дворца, лучшего способа не найти. Военачальники, преданные тебе, сумеют внушить ему кое-какие правильные мысли, а если будет хорохориться, сразу укажут ему его место. Если удастся привлечь на свою сторону правителя Дома Войны, беспокоиться тебе будет не о чем.

Хатшепсут засмеялась, представив крепость того кольца, которое сожмёт Тутмоса и лишит слабые крылья молодого сокола всякой возможности вознести его к небесам. Она откинулась на ложе и вдруг почувствовала, как томительная страсть овладевает ею. Присутствие Сененмута, его близость, аромат его золотистой кожи и блеск чёрных глаз, в которых она видела так много нежности, постепенно превращали царицу в покорную, трепетную, влюблённую в своего господина рабыню.

— Ты любишь меня, Сененмут?

— Разве ты не видишь?

— Я награжу тебя, если ты будешь мне верен.

— Награди собой…

— Я возвеличу тебя!

— Больше, чем теперь — не надо. Мне будут завидовать, ненавидеть… К чему же это? Я и так не слишком силён, и дома мне порой приходится несладко. Пожалей меня!

— Но я хочу…

— Оставь всё как есть.

— Сененмут, я сгораю…

— Я не предам тебя. Только не забывай, что ты царица… — Он коснулся указательным пальцем изображения священной змеи на её диадеме. — Владычица Буто, великая… Кто омрачил твой разум? Кто заставил тебя забыть о своём величии? Я и на ложе буду напоминать тебе постоянно, что ты великая царица.

— Нет, на ложе ты — господин мой. И не только на ложе… Ты у меня ни разу не просил ни золота, ни земель. Но я одарю тебя ими…

В его глазах блеснул лукавый огонёк — точь-в-точь серебристая рыбка, мелькнувшая в тёмной воде ночного Хапи, играющая в лунном свете.

— Мне придётся сдерживать твою щедрую руку.

— Я не позволю тебе этого.

— А я сдержу, чтобы никто не подумал о корыстолюбии Сененмута. Разве можно чем-нибудь оценить любовь? — Теперь он целовал, целовал её, размыкал застёжки её ожерелий. — Разве возлюбленной не принесёшь в жертву всё, что есть у тебя самого дорогого? Мне не нужны твои подарки, оставь их для военачальников, а красивых жриц — для верховных жрецов Амона! — Он смеялся, размыкая пояс на её платье. — Вот твой Сененмут, которого ты так проклинала и ненавидела, вот твой Сененмут, у которого есть только одно солнце, золотое, заключённое вот в этом драгоценном сосуде… — Он ласкал её тело, смеясь. — Утолишь ли ты его обиду? Напоишь ли таким вином, чтобы его грустные мысли отлетели прочь? Но когда встанем с ложа, забудь о Сененмуте, прикажи позвать к себе Хаи, Сен-нефера, Руи-Ра… Да, да, после, когда утолишь обиду Сененмута…


* * *

В те редкие часы, когда Рамери разрешали отлучаться из дворца, он спешил к своему учителю, чтобы рассказать ему обо всех своих радостях и печалях, попросить совета или просто высказать то, чего не понимал. Пленный ханаанский царевич очень изменился, от прежнего дикого львёнка остались, пожалуй, только густые чёрные волосы, которые он причёсывал так, как это делали в Хальпе, но в остальном он был настоящим сыном Кемет и по языку, и по одежде, и по привычкам. Джосеркара-сенеб изменился меньше, лицо его было моложаво, стан строен, как у юноши, только глаза запали глубже и резкие морщины пролегли в углах рта, и Рамери с гордостью думал, что даже время щадит его благородного наставника. Жрец нередко появлялся во дворце, и тогда Рамери мог видеть его, стоя на страже в царских покоях, но ему и это безмолвное созерцание приносило радость, которую мог бы понять лишь тот, кто испытал большое горе и был излечен от своих ран доброй рукой. Но настоящее блаженство испытывал в те недолгие часы, когда они встречались в садах храма и он мог сидеть у ног учителя, ощущать его руку на своей голове, слышать его мягкий голос, видеть его улыбку. Сегодня Хатхор[73] одарила его долгожданной радостью, и сердце юноши пело от счастья, хотя он и видел, что учитель чем-то расстроен и молчалив. Но радость от встречи с ним была такова, что Рамери заговорил сразу же, торопясь поделиться сокровенными мыслями. В последнее время в царском дворце творились странные вещи, которых он не понимал. Несколько месяцев назад, в самом начале разлива, боги призвали на поля Налу мать царя, ласковую красавицу Иси, любимицу всех придворных и даже обитательниц женского дома покойного фараона. Спустя некоторое время её место в Зале Приёмов заняла царица Хатшепсут, и это никого не удивило, но странным было то, что её голос начал звучать и в Зале Совета и звучал всё увереннее и громче, так что порой был слышен лучше голоса самого фараона. Ещё непонятнее было то, что царицу плотным кольцом окружили военачальники, среди которых были такие влиятельные люди, как Хаи и Руи-Ра. О чём же могла говорить с ними женщина, пусть даже царица? Большинство придворных тоже оказывали ей слишком большие почести, и Рамери видел, что это задевает самолюбие молодого фараона. На ступенях трона прочно утвердился надменный красавец Сененмут, бывший — об этом говорили не скрываясь — отцом ребёнка, которого носила во чреве уже не слишком молодая Хатшепсут. Молодая царица Нефрура, которая, как говорили, была бесплодна, от стыда и отчаяния кусала губы. Странно вёл себя и Хапу-сенеб, который до сих пор держался осторожно, умело ведя свою барку между троном царя и золотым креслом вдовы Тутмоса II. Его всё чаще видели в обществе Сененмута, замечали, что он стал суетлив и неискренен, видели его выходящим и из покоев Хатшепсут. Было ещё много такого, о чём не стоило упоминать, ибо это были мелочи по сравнению с самым главным. А главное было то, что ничего не мог понять не только царский телохранитель, но и сам Тутмос. Рамери нередко становился свидетелем страшных припадков ярости, которые овладевали молодым фараоном по возвращении из Зала Совета. Тогда летели на пол ларцы, ожерелья, драгоценная посуда, Тутмос бился на ложе, как раненый зверь, жертвой его гнева становились леопардовые и львиные шкуры, свитки папируса, светильники… Рамери видел и другое — слёзы бессильной ярости, стекающие по загорелому лицу, ногти, впившиеся в ладони. А над всем этим царила улыбка Хатшепсут, такая сладкая, что сводило скулы. Эта улыбка не исчезала, когда в присутствии царицы почтительно приветствовали Тутмоса, напротив, становилась ещё слаще, наливалась снисхождением, и от этого лицо молодого царя темнело, как небо в ожидании бури. Рамери рассказывал, горячась, его кулаки невольно сжимались. Не утратив способности наблюдать и мыслить, он замечал всё — насмешливые взгляды придворных, слащавые улыбки Сененмута, притворную кротость Хатшепсут. Но он был только немым свидетелем, бессловесным, как каменная статуя, рабом, которого можно было хлестнуть по лицу не только веером, но и плетью — недавно великая царская жена Нефрура сделала это… Рамери слегка запнулся, упоминая об этом, и Джосеркара-сенеб, оторвавшись от своих раздумий, пристально взглянул на него.

— Что же ты сделал, мальчик?

— Не знаю. Она сказала, что я слишком дерзок. Но ведь я безмолвен, у меня есть только глаза. Однажды мой взгляд уже показался ей дерзким.

— А ты уверен, что он таким не был?

Рамери слегка улыбнулся.

— Как я могу дерзко смотреть на великую царскую жену! Во взглядах наложниц иногда и я вижу эту дерзость, и мне неприятно видеть, как они презирают царицу за её бесплодие. Но и у них пока рождаются только девочки. Я часто думаю, учитель, — неужели повторяется судьба? Его величество желает наследника так же, как желал его вечно живущий Тутмос II. Но боги пока не внимают мольбам фараона и великой царской жены.

— Его величество ещё очень молод. Времени впереди достаточно.

— Я слышал, что сыновья рождаются от любви, а фараон…

— Об этом тебе нельзя говорить. Не превращай своего языка в подобие змеиного жала. Их во дворце достаточно и без тебя…

Рамери покорно опустил голову.

— Прости меня, учитель, — смущённо пробормотал он, — это Сохмет затмила мой разум. Клянусь священным именем Амона, больше ты никогда не услышишь от меня недостойных речей. Только прости меня! — Он взглянул со страхом в лицо Джосеркара-сенеба. — Тяжелее всего знать, что я огорчил тебя. Ты же знаешь…

— Знаю, Рамери. И всё помню. Но не совершай новых безумств.

Молодой воин снова опустил голову. Глядя на него, Джосеркара-сенеб подумал, что великая власть над человеческим сердцем налагает великие обязанности на того, кто обладает ею. Мог ли он подумать, что пленный ханаанский царевич, дикий львёнок, оставивший следы своих зубов и ногтей на его руках, вдруг станет таким преданным, кротким, бесконечно любящим его существом? И ещё раз подумал: столь благословенна Кемет, в которой знатные пленники воспитываются не в казармах, а в храмах. Должно быть, внушаемая им любовь к Амону творит чудеса с этими дикими сердцами, превращает гордых зверёнышей в преданных слуг, верность которых ещё ни разу за целые столетия не обманула доверия Великого Дома. Вот и царевич Араттарна, сын Харатту, не стал исключением, под рукой наставника в белых льняных одеждах[74] превратился в смелого воина, на преданность которого фараон может положиться, что бы ни случилось в Кемет и в его дворце. И всё же его любовь порой страшит Джосеркара-сенеба, а сознание собственной власти над ним смущает. На какие ещё безумства может толкнуть молодого хуррита эта всепоглощающая любовь? Несколько лет назад он пытался отыскать в храме Амона тайник священной змеи, по вине которой Джосеркара-сенеб стал калекой. Боги не захотели гибели Рамери, хотя Амон и мог разгневаться, и послали Джосеркара-сенеба, чтобы именно он встретился на пути безумца. Хорошо, что этого никто не узнал, иначе храмового раба ждала бы неминуемая мучительная смерть. Но поистине, такая дикая мысль могла родиться только в сердце, ещё сохраняющем что-то от зверя. Поднять руку на священную змею — от одной этой мысли темнело в глазах верного сына Кемет.

— Чем сейчас занят его величество, Рамери? — спросил Джосеркара-сенеб, заметив, что юноша всё ещё не оправился от смущения и подавленно молчит. — Что тревожит его?

— Сегодня он будет говорить с Хапу-сенебом, просить его благословить поход в Ханаан. — Рамери явно сдерживал себя, чтобы не высказать своих мыслей по этому поводу. — И есть ещё одно, что заботит его величество, но это мелочь…

— Ты так думаешь?

— Я не должен думать, учитель, но если ты спрашиваешь…

— Говори толком.

— Он осматривал колесницы, они кажутся ему слишком тяжёлыми. Ведь говорят, что лучшие колесницы делают в Митанни?

— И хатти делают хорошие боевые колесницы.

— Его величество хотел указать мастерам на их ошибки. Он сказал, что только воин может определить, хороша ли колесница, но услышал Себек-хотеп, правитель Дома Войны. Он ответил с насмешкой, грубо, что именно так, но это действительно может сделать только настоящий воин, а не тот, кто целыми днями упражняется в стрельбе по соломенной мишени. Это слышали воины, стражники. Они смеялись — тихо, но смеялись, и его величество это видел.

— И ты называешь это мелочью?

Рамери поднял на учителя удивлённый взгляд.

— Но, учитель, — тихо сказал он, — подобное случается часто, часто, почти каждый день! Ты ведь знаешь, мне многое приходится видеть…

Джосеркара-сенеб положил руку на плечо юноши и некоторое время молчал, собираясь с мыслями. Рамери смотрел на него с бесконечной преданностью, покорно ожидая слова учителя, но лицо его было радостно только оттого, что он ощущал на своём плече руку Джосеркара-сенеба.

— Я очень надеюсь на тебя, мальчик. Его величеству нужны верные люди, и не только те, кто своими телами закроет его в случае опасности. Нужны те, на чьих губах не появится усмешка, чьи сердца будут полны не сострадания, а силы. Помни, человека можно убить не только оружием, но и словом.

— Магическими словами?

— Не только ими. Злое слово, насмешка — они подобны ядовитым цветам, которые пускают корни в слабых сердцах и губят своим ароматом. Иногда насмешку перенести труднее, чем отразить нападение трёх сильных воинов… Я знаю, ты можешь выполнить только свой долг. И всё же помни, что и уста, невольно улыбнувшись, могут нанести рану.

— Клянусь, учитель, мои уста всегда сжаты!

— Верю, мальчик. Придёт ещё время, когда оценят молчаливую верность! А теперь поговорим о другом. Видишь, у меня с собой свиток, где записаны поучения Аменемхета[75], они написаны на древнем языке. Помнишь ли ты, чему я тебя учил? Можешь ли разобрать эти письмена?

…Молодой фараон пожелал принять верховного жреца Амона в маленькой беседке, увитой виноградными лозами, — слишком красивой для подобных свиданий, но и вполне уединённой, что и было принято во внимание прежде всего. Они сидели друг напротив друга, фараон и верховный жрец — человек средних лет, с благородными чертами, с хорошей осанкой. Хапу-сенеб был родом из Мен-Нофера, но в юности встретился с Аменемнесом и последовал за ним в Нэ, превратившись в его смиренного ученика. Большими способностями он не обладал, но был терпелив, внимателен и усидчив, к тому же непритворно благочестив. Став очень скоро старшим жрецом, затем херхебом, он занял должность управляющего садами Амона, приобрёл некий вес в столице, что укрепил женитьбой на дочери градоправителя, но очень скоро овдовев, всецело предался служению Амону. После смерти Аменемнеса Хапу-сенеб занял его место без всякого видимого восторга, скорее неохотно, но очень скоро жрецы и придворные убедились, что это только личина, под которой новый верховный жрец скрывал упоение данной ему властью. Положение, которое сложилось во дворце, не слишком благоприятствовало быстрому возвышению, ибо ни Хатшепсут, ни молодой Тутмос не выказывали никакого интереса к советам верховного жреца. Тем не менее от него зависело многое, об этом знали и они оба, и сам Хапу-сенеб, хотя внешне он никогда не проявлял своих истинных чувств и не выдавал истинных мыслей. И сейчас, глядя на него, можно было подумать, что он всецело, даже с восторгом предан молодому владыке Кемет, заботится о нём, как отец о любимом сыне. Хапу-сенеб всегда был учтив, но сегодня поистине превзошёл самого себя — мёд и благовонное масло так и лились из его уст, когда он по просьбе фараона излагал ему положение дел в Кемет. Тутмос хмурился, и только человек, знающий его сокровенные желания, не удивился бы этому — фараон не был доволен, фараон догадывался, что не всё правда в устах многоречивого жреца. Когда Хапу-сенеб наконец окончил свою цветистую речь, Тутмос нетерпеливо спросил его:

— Скажи, божественный отец, разве храмы ни в чём не нуждаются? Мне говорили, что во времена моего деда владыке богов приносились столь щедрые жертвы, что счесть все принесённые дары жрецы не могли в течение трёх суток. Мой отец, Осирис Тутмос, после своего похода в Куш тоже сложил бесценные дары к ногам величайшего… А теперь никто не платит нам дани, сокровищница пустеет, мы оскорбляем величие Амона ничтожными подношениями и всё же молчим, словно великие жертвы могут явиться сами собой! Не кажется ли тебе, что победоносный поход во славу Амона необходим для величия бога?

Глаза жреца чуть-чуть оживились, он пожевал тонкими губами, явно раздумывая — мысль была заманчива, Хапу-сенеб не мог похвастаться бескорыстием. Всё же ответил он не без труда, сопровождая свои слова благостной улыбкой:

— Твоё величество, храм великого Амона получает достаточное количество драгоценных даров от имени её величества Хатшепсут, не забывают о благочестии и возвеличенные ею сановники, да и все жители Нэ необыкновенно чтят своего покровителя.

— Значит, по-твоему, великий владыка довольствуется всеми этими скромными подношениями?

— Нет, нет, разве я это говорю? — Хапу-сенеб, не привыкший к подобной прямоте в выражении своих мыслей, явно встревожился. — К счастью, в последнее время из Куша поступает большое количество золота и слоновой кости, и мастера нашего храма смогли украсить празднество бога новыми великолепными статуями. Но, разумеется…

Тутмос взглянул на верховного жреца исподлобья и слегка насмешливо.

— Впервые вижу жреца, который от имени бога выражает удовлетворение скромными дарами, да к тому же ещё случайными! Слушай, божественный отец, я принёс клятву великому Амону, что после первого же военного похода к его ногам будут сложены дары, превосходящие ценностью все жертвы моих предков. Может быть, теперь ты благословишь меня?

— Но её величество….

— А разве её величество стоит во главе войска?

Жрец с беспокойством взглянул на фараона, губы его сжались. Желание осадить не в меру ретивого юнца показалось ему прямо-таки долгом, священным долгом наставника, и он сделал это не без удовольствия.

— Как тебе известно, возлюбленный сын Амона, её величество была коронована ещё при жизни отца, вечноживущего Тутмоса I. Ты же, разделяя с ней трон, не можешь пойти против её воли, ибо раздор внутри царского дома губителен для страны. Если Амон благословит тебя — что ж, иди! Но бог не меняет своих решений…

В тоне Тутмоса зазвучала уже не только насмешка, но и раздражение:

— Слышал я эти сказки! Где папирус, на котором начертана воля моего деда? Я его не видел! Если я ещё не достиг зрелых лет, Хатшепсут может быть только моей помощницей в государственных делах, но не больше! Может быть, скоро вы станете называть её фараоном, повелителем Обеих Земель?

— Твоё величество, сдержи свой гнев…

— Благодарю за то, что ты ещё называешь меня «твоё величество»! И ты осмеливаешься утверждать, что Амон не благословит дело, которое я начинаю для того, чтобы прославить его величие?

— Владыка богов печётся прежде всего о благоденствии Кемет, — сухо возразил жрец.

— Мой дед заставил поклоняться Амону жителей Куша и Митанни! Хапу-сенеб, ты хочешь, чтобы статуи бога теперь были повержены во всех землях, сбросивших со своей спины руку Кемет? Поистине, для верховного жреца желание странное!

— Твоё величество, мои желания ничего не значат по сравнению с волей бога, которому все мы служим. Вопроси провозвестника божественной воли, и если он тебя благословит, собирай войско и иди в Ханаан. Но помни — для этого нужны огромные средства.

— Которых вы мне не дадите?

— Это не в моей власти, твоё величество, как бы ты ни гневался на меня. — Хапу-сенеб покачал головой, лицо его выразило не только озабоченность, но даже печаль. — Начальники областей, которые отбирают в войско хемунисут, дают средства и на их содержание. Но сможешь ли ты убедить их в необходимости такого крупного расхода?

— Если божественные отцы благословят мой поход, начальники областей сделают всё, что я им прикажу.

— Сомневаюсь! — Хапу-сенеб как будто с искренним сожалением развёл руками. — И ещё… Твоё величество, ты так уверен, что поход будет удачным?

— Уверен!

— Ты ведь никогда не командовал войском, никогда не вступал в стычки даже с презренными хабиру[76]. Если ты сразу направишь своё войско в Ханаан, его правители не станут спать на своих щитах.

Тутмос насмешливо прищурился.

— Ты и в военных делах сведущ, Хапу-сенеб?

Насмешка явно покоробила верховного жреца, заставила его изменить деланному спокойствию.

— Твоё величество, боги обычно дают своим служителям мудрость, позволяющую им разбираться во многих делах, в том числе и в военных. Даже мне, недостойному, не было отказано в этом.

Тутмос слегка откинул голову назад, на его грубоватое широкоскулое лицо упали лучи солнца, пробившиеся сквозь виноградную зелень. Он как будто изучал лицо Хапу-сенеба, но бесстрастно, как наблюдает сокол за полётом другого сокола.

— Хорошо, божественный отец, последую твоему мудрому совету и вопрошу моего великого отца Амона. Когда это можно будет сделать?

— Через пять дней, твоё величество.

— Скажи, — Тутмос вдруг наклонился к Хапу-сенебу, близко-близко, заглянул в его глаза, — а могу я поговорить с моим великим отцом в его тайном святилище?

Жрец слегка вздрогнул и едва заметно отстранился от фараона.

— Ты хочешь вопросить бога в его тайном святилище?

— Разве мне в этом отказано?

— Это опасный и таинственный обряд, твоё величество.

— Бояться должен тот, кто согрешил против бога. А в моей груди нет тьмы.

Наступило молчание. Хапу-сенеб как будто что-то обдумывал, исподлобья поглядывая на молодого фараона. Наконец он сказал:

— Хорошо, твоё величество, пусть будет так, но я должен быть уверен, что дело, по которому ты обращаешься к владыке богов, действительно очень важное. Бог разгневается на меня, если я позволю тревожить его по ничтожному поводу…

— Мне скрывать нечего! Я хочу испросить его благословения на поход в Ханаан и ещё касательно одной жрицы, его служительницы, которую хочу взять в свой женский дом.

— Твоё величество! — Хапу-сенеб в ужасе воздел руки к небесам. — Разве можно тревожить владыку богов по такому ничтожному поводу? Об этом ты можешь поговорить со мной, и если только дело не касается той, что находится под особым покровительством бога…

— А если именно её оно и касается?

Выражение лица Хапу-сенеба внезапно изменилось, стало мягким, почти кротким.

— Твоё величество, освободить девушку от её обета я могу, но я не посоветовал бы тебе брать её в свой женский дом. Бог иногда бывает ревнив, и если я знаю некоторые тайные способы, как склонить его к милосердию, то ты, не посвящённый в сан жреца, можешь поплатиться за это.

— Это угроза? — Тутмос рывком поднялся со своего кресла. — Только от кого она исходит — от бога, от тебя или от Хатшепсут?

Хапу-сенеб побледнел, но не опустил головы. Обида, разгоревшаяся в сердце жреца, заменила недостающее мужество, и взгляд его преисполнился твёрдости и укоризны.

— Твоё величество, я не могу просить бога склониться к твоим мольбам, если ты нарушишь обычай. Эта девушка может принадлежать только жрецу.

— Может быть, тебе?

— Я не угрожаю, твоё величество, только предостерегаю тебя.

— Значит, если я правильно тебя понял — если я уступлю девушку тебе, ты благословишь мой поход?

Хапу-сенеб молчал.

— Отвечай мне, я приказываю! Значит, судьба моего похода зависит от какой-то девки?

— Не богохульствуй, когда говоришь о девушке, находящейся под особым покровительством бога! Все твои дела может благословить только он, я же удерживаю тебя от ошибок!

— Вы не посмели бы, — Тутмос задохнулся от ярости, — вы не посмели бы так говорить с моим дедом, даже с моим отцом! Вы все, кто лижет пятки Хатшепсут, осыпанные её милостями, собаки, которых можно приманить подачкой, трусливые собаки, гиены, падаль! Все вы зависите от милостей женщины, все побывали на её ложе, все вы трясётесь за свои богатства, за свои места на ступенях трона, вы плюёте на священную власть фараонов, издеваетесь над двойной короной! Ненавижу вас всех, проклинаю, призываю на вас гнев богов! — У него в глазах вдруг ярко блеснули злые слёзы. — Не успокоюсь, пока не выброшу вас в пустыню, подобно измочаленным змеям! Почему же до сих пор вы меня не убили? Вы ведь знаете, что пока я жив, спокойствия не будет ни у вас, ни у Хатшепсут! Нет, вы решили извести меня другим, взять измором, как пограничную крепость… О, будьте вы прокляты!

Хапу-сенеб смотрел не без страха на этот приступ ярости фараона. По натуре он не был слишком мужественным человеком и, хотя и польстился на обещания Хатшепсут исполнить его заветное желание, всё же трепетал перед царской властью. Он в испуге смотрел на Тутмоса, которого уже привык считать глупым и ничтожным, слёзы, текущие по щекам молодого правителя, были страшнее его слов.

— Твоё величество, — пробормотал он в смущении, — ты ошибаешься, тобой сейчас властвует Сохмет, ты не видишь истины…

— Не хочу её видеть! Если она в твоих словах — не хочу её знать! Тебе нужна эта девушка из храма? Так бери её, освобождай от обета, лишай невинности, мне всё равно! Только не приближайся ко мне и не говори мне своих лживых слов! Слышишь? Уходи!

Хапу-сенеб попятился к выходу, прижимая руки к груди, униженно кланяясь, но на пороге беседки остановился.

— Твоё величество, ты неверно истолковал мои слова. Я хотел жениться на этой девушке, сделать её госпожой своего дома, но лишь потому, что мне было жаль её и её отца, связанных обетом, от которого только я могу их разрешить. Но на других девушка может навлечь несчастье, и поэтому я считал своим долгом…

— Так женись на ней скорее!

— Я могу считать это царским словом?

— Да! — Тутмос с горечью рассмеялся. — Да! И ещё раз да, тысячу тысяч раз! Может быть, хоть в этом я смогу быть для тебя истинным владыкой Кемет?

Хапу-сенеб низко склонился перед молодым фараоном.

— Этой милости я не забуду, твоё величество. Но ты всё ещё желаешь вопросить провозвестника божественной воли?

— Нет! — Тутмос безнадёжно махнул рукой, он вдруг почувствовал себя совершенно обессиленным. — Иди, оставь меня… Ты ведь обо всём расскажешь Хатшепсут?

Расскажи… И сегодня я больше никого не хочу видеть. Никого!


* * *

В тусклом свете маленького бронзового светильника таинственно мерцало золото, и казалось, что блестят как живые лазуритовые глаза бога… Но смотреть в них прямо Раннаи не решалась, она обратила свой взор на руки Амона, спокойно лежащие на коленях. Это были гладкие руки, руки без возраста, совсем не похожие на отцовские, но она любила их и не испугалась бы их прикосновения. Когда она была совсем маленькой, она без всякого страха смотрела в лицо бога и даже говорила с ним, но последние три года с ней происходило что-то странное: она смущалась, встречаясь взглядом с Амоном, опускаясь у его ног, чувствовала непонятный трепет. Свободной от этого смущения она чувствовала себя только тогда, когда танцевала и пела для Амона во время торжественных церемоний. Тогда, лёгкая и прекрасная, как светящийся воздух, она чувствовала себя достойной посмотреть в бесстрастное лицо того, кому отдала свою жизнь, и была счастлива, упоительно счастлива, как птица под солнцем или цветок, напоенный влагой. Случилось так, что Раннаи, единственная оставшаяся в живых дочь Джосеркара-сенеба и Ка-Мут, ещё в детстве стала жрицей, а достигнув четырнадцати лет, принесла обет верности богу в благодарность за чудесное спасение её отца. Амон сам избрал её — однажды, ещё совсем маленькой девочкой, Раннаи уснула в храме, и священная змея, покинувшая своё убежище, обвила её своими кольцами. Однако она не причинила никакого вреда девочке, более того — та, проснувшись, совсем не испугалась ни страшных змеиных глаз, ни её трепещущего жала. Весть о чуде облетела тогда всю Нэ, люди только и говорили о маленькой избраннице Амона и с ещё большим уважением стали поглядывать на её отца. С тех пор прошли годы, Раннаи выросла и окончательно посвятила себя божеству, связав себя благодарственным обетом. Жизни вне храма она не представляла. За пределами обители бога было только три человека, которых она любила, — мать, отец и брат, но с двумя последними она виделась ежедневно в храме, а по дому не скучала, потому что он едва сохранился в её памяти. Отца она любила безмерно и поклонялась ему почти так же, как богу, брат был другом её детства, но любовь к Амону была превыше всего, и только в последнее время Раннаи начала ощущать странное и непонятное чувство томления, неуверенности, смущения перед богом. С другими жрицами было иначе — они смеялись, переговаривались между собой, говорили о жрецах храма, упоминая о чём-то непонятном, чего не знала Раннаи, и молчали, посмеиваясь, когда она задавала вопросы. Девушка, находящаяся под особым покровительством Амона, ещё ребёнком спавшая в кольцах священной змеи, — разве могла она быть похожей на прочих? Недавно во время священной церемонии в храме она. ощутила на себе странный взгляд молодого фараона, который почему-то её смутил, но потом она привыкла к этим взглядам и перестала обращать на них внимание. Однажды верховный жрец Хапу-сенеб, который был лишь чуть-чуть старше её отца и был ещё строен и даже, пожалуй, красив, обнял её за плечи почти отцовским движением — она слегка удивилась, но не придала этому значения, однако весь день после этого ощущала странную лёгкость, как будто кровь побежала быстрее, и, омывая своё тело перед сном, с удивлением подумала, что оно стало каким-то новым и немного чужим. Что с ней происходило? Бог не давал ответа. Она не уставала вопрошать, оставаясь ночью в храме. «О, Амон, о, Амон, о, Амон…» Она знала несколько его тайных имён, которые запрещалось произносить вслух. Но сегодня, оставшись наедине с богом, вновь почувствовала, что должна получить ответ, и поэтому мысленно назвала Амона одним из его тайных имён, которое нравилось ей больше всего, ласкало сердце перекатывающейся волной таинственных звуков.

Дрожа от волнения и страха, осмелилась поднять глаза и увидела прямо перед собой лицо бога, спокойное, величественное лицо неземной красоты. От золота, из которого была сделана статуя, исходил мертвенный блеск. Спокойные, пристальные глаза, твёрдо очерченные губы. Широкие плечи и грудь, руки, должно быть, очень сильные, похожи на руки воина. Золото прохладное — чуть-чуть, она ощутила это, когда кончиками пальцев коснулась руки Амона, лежащей на колене. Не разгневается ли бог на свою служительницу? Раннаи поднесла светильник поближе, лёгкие тени сдвинулись и затрепетали. «О, господин, мой возлюбленный господин!» — вырвалось у неё. И снова тишина, только золото и блеск, только движущиеся тени и тёплая волна, бьющаяся о берег сердца. Никого нет в храме, она одна. Жрецы, наблюдающие за звёздами, далеко. Кто придёт сюда в такой поздний час? Она наедине с Лионом, которого любит больше всего на свете.

Дрожащей рукой Раннаи бросила горсть благовоний в бронзовую курильницу, зажгла их. Потянуло ароматом кедровой смолы и ещё чем-то душистым, дурманящим — кажется, так пахнут маленькие фиолетовые цветы, которые привозят с Островов Моря. Эти зёрна дал ей сегодня утром верховный жрец Хапу-сенеб, бросив мельком, что она может испробовать их сегодня же вечером, если останется в храме одна. Лёгкое облако на мгновение скрыло лицо бога, и Раннаи отодвинула курильницу в сторону. «О, господин мой, возлюбленный мой господин, что могу я сделать для тебя?» Ей показалось, что губы бога затрепетали — чуть-чуть. Значит, ему угодно скромное подношение его служительницы! Раннаи зажгла ещё несколько курильниц, облака аромата стали подниматься ввысь, к расписанному звёздами потолку. Тихо-тихо, едва дыша, Раннаи тронула пальцами серебряный систр. Тело её мгновенно отозвалось на это движение, но как-то по-новому, совсем необычно. Привычным жестом Раннаи развязала пояс на бёдрах, сдерживающий лёгкое прозрачное одеяние, но пальцы почему-то дрожали, освобождая тело от одеяний и тяжёлых украшений. За облаками курений, сквозь которые лишь смутно просвечивало золото, Раннаи не видела лица Амона, но вдруг поняла, что он улыбается. Улыбка бога вдруг словно отделилась от его уст и поплыла ей навстречу лёгким облаком, ароматным и тёплым, оно коснулось тела Раннаи и окутало его невесомым щекочущим сиянием. Дрожа, она высоко подняла систр. Качнулись руки, и качнулись тени на стенах — жрица начала свой танец. Она двигалась медленно, в такт мелодичным звукам систра. Вдруг стало легко-легко — как же раньше она не понимала, что угодно её господину? Она закружилась, сначала медленно, потом всё быстрее и быстрее. Запрокинув голову, глядела в потолок, где сквозь облака курений светились звёзды — не нарисованные, а совсем живые. Вот и стен не стало, кругом одно небо. Совсем рядом, у самых глаз, сверкнуло золото, от которого исходил нестерпимый жар. Что это — огонь светильника или жаркое дыхание бога, которое может спалить её, но вдруг оборачивается прохладой северного ветра? Она танцует всё быстрее и быстрее, её ноги уже не касаются пола, их обжигает только ледяное прикосновение звёзд. Что это, они в самом деле под её ногами, устилают ей путь? Сверкающая дорога уходит в небеса, высоко-высоко, но тело стало невесомым, как лепесток, и она легко перелетает со звезды на звезду. Здесь, у лона небесной коровы, так блаженно и тихо! Единственный звук в мире — это звук её систра, и вдруг издалека ему отвечает другой, тоже тихий и мелодичный, и невыносимое сияние разливается вокруг, оно заполняет всё тело маленькой жрицы, водопадом льётся с её головы, исходит из глубины её чёрных глаз, превращает невесомую плоть в одно невыразимое, несказанное сияние… О, как больно и как легко дышать! Глаза бога совсем близко, но уже не лазурные, а тёмные, живые, совсем человеческие глаза, только больше и глубже обыкновенных. И руки бога сильны, как она и ожидала, и в них — прохлада и лёгкое тепло. Что-то неуловимо знакомое в этих чертах, хотя они вовсе не похожи на черты золотой статуи. Что это, она всё ещё танцует или остановилась, потому что бог сжал её в своих объятиях?

— Знаешь ли ты, кто я? — вопрошает он, и его голос доносится эхом из далёких пространств, как будто тысячи серебряных систров вторят ему.

— Знаю, — шепчет она.

— Кто же?

— Твоё имя Амон, ты владыка богов и господин мой.

— Это лишь одно из моих имён, которое дозволено произносить людям.

— Я знаю и другие твои имена… Позволишь ли ты мне произнести их, возлюбленный господин мой?

— Всё, что ты можешь сказать мне, я читаю в твоих мыслях, жрица Раннаи.

— О, уста твои произносят моё имя!

— Скажи мне, — снова вопрошает божество, — любишь ли ты меня, жрица Раннаи?

— Ты — владыка моего сердца и моей плоти, возлюбленный господин мой, тебя я люблю больше всего на свете… — Губы Раннаи тяжелеют, она с трудом выговаривает слова. — Я принесла тебе клятву верности и не нарушу её, пока у меня в груди бьётся сердце.

— Мне угодно, чтобы ты стала одной из моих жён, Раннаи.

— О, владыка! — Сердце бьётся так сильно, что невесомая плоть не выдерживает — лёгкой светящейся птицей оно вылетает из груди и кружится среди звёзд, а в нём любовь, сияющая любовь к Амону. Только губы тяжелеют всё больше и больше, она не только ощущает их, но и с трудом справляется с этой тяжестью. — О, Амон великий, владыка мой, неужели ты введёшь меня в свой сияющий чертог?

— Ты уже в нём. Разве ты не видишь?

— Но что я буду делать там, на земле, когда вернусь в храм? — лепечет она с ужасом, осознавая вдруг всю грозную опасность, нависшую над её сердцем. — Что буду я делать без тебя, возлюбленный господин мой, если ты отвергнешь меня и вернёшь на землю? Смогу ли я забыть этот чертог, эти звёзды и этот свет? — Слёзы душат её, и она чувствует их вкус, жгучий и солёный. — Скажи мне, владыка мой, найду ли я тебя на земле, в храме?

— Я пребуду в облике моего возлюбленного сына Хапу-сенеба, вернейшего из моих служителей. Помни — Хапу-сенеба! — Голос всё глуше, он теряется в звоне систров, в бешеном свисте ветра. Это, должно быть, руки бога подхватили её и несут по воздуху, они так сильны, что причиняют боль даже её невесомому телу. О, что это за боль! Мириадами звёзд вспыхивает она, освещая мозг и пронизывая ставшую сиянием плоть. Ей тяжело, уста сковала каменная тяжесть, и только дыхание бога слышит она, щекочущее и обжигающее лицо. Что происходит с ней, почему ей кажется, что она умирает? Уже не слышно звуков систра, только дыхание бога и бешеный свист ветра, несущегося из далёких миров. Она лежит на спине, распростёртая и беспомощная, а над нею бесконечные звёзды, неподвижные и мёртвые. Они остановились, будто нарисованные, они так отчётливо видны сквозь рассеивающиеся облака курений. Рука Раннаи ощущает холодок лежащего рядом систра. Она познала любовь бога и теперь низвергнута на землю, где так пусто и холодно, где её привычная, человеческая плоть ощущает незнакомую, не изведанную ранее боль. Должно быть, уже утро, потому что сквозь узкие окна под самым потолком проникает слабый розоватый свет. Масло в светильнике выгорело дотла, и над курильницами вьётся только слабый умирающий дымок. Раннаи села, огляделась вокруг, сжала ладонями виски — ещё ни разу в жизни она не испытывала такой страшной головной боли. Рядом лежало её платье, ожерелья. Морщась от боли, девушка оделась, но каждое движение пронзало мозг и всё тело сотней раскалённых игл. Она снова опустилась на пол, прижавшись щекой к шероховатым каменным плитам. Судя по тому, что вокруг становится всё светлее и ярче блестит золото на капителях колонн, солнце уже взошло и скоро придут жрецы, чтобы совершить обряд пробуждения бога в его тайном святилище. Когда Раннаи услышит их шаги, она найдёт в себе силы подняться, а пока… За стенами храма раздавался весёлый птичий щебет. Каменные плиты были совсем холодные, а на дворе храма, должно быть, тепло, ветерок играет флагами на высоких мачтах, ароматами цветущего сада напоен воздух, священная белая кошка жмурит на солнце свои узкие зелёные глаза. Раннаи улыбнулась, таинственные видения ночи бледнели, растворялись в розовом свете наступающего дня. Только боль не проходит, но девушка уже как будто сжилась с нею, словно и эта боль — чудесный дар возлюбленного Амона. А тело совсем чужое, такое тяжёлое, будто и не было светящейся плотью там, среди звёзд. И веки смыкаются, потому что глазам больно от утреннего света. Нет, нет, спать нельзя! Придут жрецы, придёт божественный отец Хапу-сенеб… Хапу-сенеб… тот, в котором воплотится её возлюбленный бог?

Кто-то наклонился над Раннаи, тронул её за плечо — она ничего не ответила, словно не заметила прикосновения. Человек опустился на колени рядом с ней, взял её руку — тишина, блаженная улыбка на устах Раннаи. Тогда сильные руки, похожие на руки бога, подхватили её, пол устремился вниз, ввысь поплыла яркая роспись стен — неужели снова в небо, сияющий чертог Амона? Но лицо, которое совсем близко от её лица, чужое. Очень красивое лицо, молодое, мужественное, но что-то в нём изобличает чужеземца, рождённого в Ханаане, Хару или в Джахи. Такого нет среди жрецов, нет и среди храмовых рабов, но когда-то Раннаи несомненно видела его, где только — в храме, в храмовых садах или во время великого праздника Ипет-Амон? Её бедро ощутило вдруг прикосновение рукояти меча, висящего на поясе юноши. Царский телохранитель Рамери, хуррит, ученик отца! Он несёт её на руках, и она благодарна ему, потому что понимает вдруг, что не смогла бы идти сама. Так хорошо в этих руках, как в тихо покачивающейся на волнах лодке. Как он оказался в пустом храме, который ещё не заполнили даже жрецы? Поистине, воля богов! От воздуха и солнечного света ей легче, боль уходит постепенно, растворяется. Но Рамери и не думает отпускать Раннаи.

— Опусти меня на землю, Рамери, теперь я уже могу идти сама.

Он останавливается, но не отпускает её.

— Ты знаешь моё имя, госпожа?

— Знаю. Ты ученик моего отца.

— Ты дочь Джосеркара-сенеба?

— Ты догадлив.

Рамери как будто хочет отпустить её, но тут же решительно отказывается от своего намерения и продолжает путь с Раннаи на руках.

— Зачем же идти самой, когда есть раб, который может нести тебя?

— Я должна вернуться в храм.

— Ещё очень рано.

— Скорее, очень поздно!

— Ты очень долго не откликалась, когда я звал тебя, смотрела так, словно и не видела. Я боялся, что с тобой случилось что-то плохое. В храмах иногда происходят странные вещи.

— Куда же ты меня несёшь?

— Вот сейчас опущу на скамью.

Он стоит перед ней выпрямившись, опустив руки, как будто ждёт приказа. Конечно, эта поза привычна ему… И он хорошо сделал, что вынес её на воздух, что принёс сюда, в сад, где так легко дышится и где боли просто не удержаться ни в веках, ни на висках. Среди зелени и птичьих криков уже не вспомнить подробности ночных видений, подробности её чудесного путешествия и брака с божеством. Осталось только имя — верховный жрец Амона, сын его возлюбленный Хапу-сенеб, в облике которого пребудет лучезарный владыка богов. И ещё слабо тревожит аромат незнакомых благовоний, которые она зажгла впервые сегодня ночью.

— Вот теперь хорошо, госпожа. Прикажешь ещё что-нибудь?

— Как ты очутился в храме, Рамери?

— Меня отпустили до полудня, я хотел увидеться с учителем, но дома его уже не было. Я думал, что он отправился в храм.

— Отец часто уходит из дома на рассвете, а то и поздно ночью, чтобы помочь страждущему. Другие божественные отцы порой отказываются, он нет. Правда, с тех пор, как его правая рука отказалась служить, он не может держать целительный нож и часто принуждён видеть, как человек умирает и ему никто не может помочь. А отец мог бы, если бы… Это его очень огорчает. Он пробовал научиться работать левой рукой, но это оказалось слишком трудным.

Взгляд Рамери показался девушке странным, но она приписала его простому любопытству, с которым ученик всегда слушает рассказы о своём учителе.

— Госпожа, послушай…

— Ты не знаешь моего имени? Меня зовут Раннаи. Разве брат не рассказывал тебе? Я знаю, вы дружны…

— Госпожа Раннаи, я слышал рассказы о маленькой жрице, уснувшей в кольцах священной змеи. Это ты?

— Да.

— Я хотел бы очутиться на твоём месте.

Что-то грозное, почти страшное почудилось Раннаи в его словах.


* * *

Острова, разбросанные по кажущейся бесконечной глади Зелёного моря[77], поистине рождали героев — мужчины все как на подбор, рослые и широкоплечие. Они позволяли своим большей частью чёрным волосам свободно падать на плечи и носили бороды, непривычные для жителей Кемет. Одежда на них была яркая, с причудливым геометрическим узором по краям, на руках они носили широкие серебряные браслеты с изображениями своих богов, на ногах — высокую закрытую обувь, а на голове — причудливые уборы из ярких перьев. Неудивительно, что все присутствующие в Зале Совета рассматривали их с любопытством, а маленькая царевна Меритра, дочь Сененмута и Хатшепсут, даже открыла ротик. Сам Сененмут, сидевший по левую руку от царицы, поглядывал на послов с некоторой ревностью — уж очень они высокие и стройные, и лица по большей части красивые. Чуть улыбаясь уголками губ и слегка прищурив свои подведённые чёрным порошком глаза, царский любимец ждал, когда послы заговорят. Они поклонились все разом, было непонятно, к кому из сидящих на царском месте относится поклон, и не только Сененмут, но и все придворные ждали с любопытством, к кому они обратят словесное приветствие. Хатшепсут тоже мудро улыбалась, ждала. С недавнего времени она носила корону фараона и держала в руках жезл и плеть, ничуть не смущаясь тем, что Тутмос владел теми же знаками царского достоинства, и они выглядели как два фараона-соправителя, странные только с точки зрения жителей Кемет. Старший из послов, мужчина лет сорока пяти, одетый несколько богаче остальных, наконец сделал шаг вперёд и обратился к Тутмосу, сидящему прямо и неподвижно, как раскрашенная статуя.

— Царь, мы приветствуем тебя от имени нашего царя Миноса[78] и желаем тебе благоденствия и счастливого царствования. Мы привезли тебе уверения в дружбе и зримое доказательство тому — прими же эти дары, и да оценишь ты щедрость минойского сердца.

В толпе придворных поднялся лёгкий ропот, похожий на шелест листвы, смущённой грубым порывом ветра. Царский писец, переводивший речь посла, тоже смутился и забормотал что-то неразборчивое, глядя в пространство между Тутмосом и Хатшепсут. Главный распорядитель церемоний, переглянувшись с верховным жрецом Амона, приблизился к послу и, смущённо улыбаясь, что-то зашептал ему на ухо на его варварском языке. Посол выслушал его с явным недоумением, но покорно приложил руку к груди и повернулся в сторону Хатшепсут.

— Прости меня, великая царица. Меня не предупредили об обычае вашей страны, по которому женщина почитается выше мужчины.

Хатшепсут засмеялась так весело и задушевно, что улыбнулись даже смущённые своей ошибкой послы.

— Нет, нет, гости, говорите с молодым царём, с тем, к которому обратились! Ему тоже нужно научиться править. Говорите, говорите!

— Но, великая царица…

— Нет, нет, пусть будет так, как я сказала! Юноше пора становиться мужчиной, да и не такой уж он юноша, скоро звезда Сопдет взойдёт над ним в двадцать шестой раз… Прошу вас, говорите с ним, иначе он так и не научится беседовать с послами. Я же послушаю, как он справляется с этим делом.

Придворные начали пересмеиваться, особенно усердствовали те, кто стоял ближе к трону. Не смеялись только несколько человек, среди них верховный жрец Амона Хапу-сенеб. И почему-то не засмеялась маленькая царевна Меритра — наверное, потому, что во все глаза смотрела на послов.

— Говорите, говорите с ним так, как говорили бы со мной! — воскликнула Хатшепсут, поворачиваясь к Тутмосу и указывая на него жезлом. — Я буду молчать! Клянусь, я буду молчать! Его величество должен крепко сидеть на своём троне! Но что же крепче приковывает к трону, чем тяжесть государственных дел?

Послы снова переглянулись между собой, кое-кто нахмурился, подозревая, что над ними смеются. Старший из них наконец обратился к Тутмосу и заговорил с ним, но больше не называл его царём. Смех в зале постепенно стих, придворные боялись оскорбить послов. Многих удивило то, что лицо Тутмоса не выразило никаких чувств — ни гнева, ни даже досады и стыда. Он продолжал сидеть совершенно неподвижно, как предписывал церемониал, неподвижно было и лицо, безмолвны губы, немы глаза. Даже тот, кто хорошо знал Тутмоса или думал, что знает его, не смог бы увидеть ничего, кроме того, что видели все — и те, кто сочувствовал ему тайно, и недоброжелатели, и явные враги. Тутмос только склонил голову, когда посол закончил свою речь, полную уверений в дружбе, и отпустил минойцев едва заметным движением жезла. Неудивительно, что послы, оказавшиеся в таком положении, вынуждены были ограничиться только приветствиями и не задали никаких вопросов, что, впрочем, нимало не огорчило Хатшепсут — дикие народы моря были далеко и не могли оказать никакого сколько-нибудь существенного влияния на ход дел в Кемет. Она и не стала задерживаться после ухода послов, кивнула Сененмуту, приласкала взглядом маленькую царевну и вышла, сопровождаемая толпой придворных. Почти у самых дверей она вдруг обернулась, чуть прищурившись, взглянула на Тутмоса.

— Мне сказали, что ты стер ладони, орудуя веслом во время прогулки по Хапи? Не забывай, скоро великое празднество Амона, тебе предстоит грести в священной ладье. Где ещё я найду такого сильного гребца?

Она засмеялась, смешок пробежал и по толпе окруживших её. Тутмос всё ещё сидел на троне ровно и неподвижно, только опустил руки, и распорядитель церемоний с почтительным поклоном вынул из них жезл и плеть, словно взял игрушки из рук ребёнка — ласково, но твёрдо. Немногочисленные придворные, среди которых был и Джосеркара-сенеб, остались возле трона. А верховный жрец Хапу-сенеб, поколебавшись немного, вышел вслед за Хатшепсут.

Молча сидел Тутмос, опустив на колени руки, склонив голову на грудь — голову, с которой уже сняли тяжёлую царскую корону. Казалось, уже ничто не шевельнётся в этом человеке, ни чувство, ни мысль, ни даже ресницы, под которыми и взгляд казался безразличным, ничего не выражающим, словно изображённым плохим художником. Он сидел так долго, долго… Нарушил молчание или, вернее, гнетущую тишину Джосеркара-сенеб — он подошёл ближе, почтительно склонил голову перед фараоном.

— Твоё величество, мы ожидаем тебя, чтобы сопровождать в твои покои.

— Кто это «мы»?

— Ты видишь, как нас мало, — тихо сказал Джосеркара-сенеб.

Тутмос поднял голову и посмотрел на стоящих возле трона людей. Вот они, и их действительно мало — царский писец Чанени, Джосеркара-сенеб, носитель опахала по правую руку Интеф, хранитель царских виноградников Аменемхет, верховный жрец храма Хонсу[79] Беки, несколько незначительных советников, от голоса которых не может зависеть даже прокладка новой дороги в дальнем степате. И всего один военачальник, молодой и ничтожный, годами почти юноша, по имени Дхаути. Вот и вся его свита, которая могла бы уместиться в одной небольшой лодке. И больше никого. Никого!

— Твоё величество, ты желаешь, чтобы мы сопровождали тебя?

— Нет. Разве мало моих телохранителей? Не бойтесь, мне не воткнут в спину нож. Даже этого не сделают…

— Если ты пожелаешь, божественный сын Амона, я отыщу способ переговорить с послами и разъясню им всё, — сказал Чанени.

— Какая разница! — Тутмос безразлично махнул рукой. — Кто они, эти дикари с дальних островов? Послы Митанни даже не испросили у меня разрешения предстать в Зале Приёмов. Они говорили только с ней одной в её дворце…

— И что ещё хуже — с ним! — воскликнул пылкий Дхаути. — А ты, божественный отец, — он обратился к Джосеркара-сенебу, — ты слышал, что рассказывал смотритель Места Правды[80]? Этот человек, руководящий работами по постройке поминального храма царицы, велел изобразить её в виде мужчины, в двойной короне, даже с ритуальной бородкой!

— Он не осмелился бы сделать это без её позволения, — заметил Беки.

— Да! Но женщина не может быть царём! Кемет никогда не правили даже богини! Мы молчим, а на стенах появляются всё новые и новые изображения фараона-женщины, воздвигаются храмы в её честь, слагаются песни! А то, что она снарядила воинов в далёкую страну Паванэ[81]? Мирное путешествие на кораблях, да ещё с подарками тамошним правителям! А земли Ханаана расползаются, точно муравьи, рассыпаются, как горсть песка!

— Она же не может встать во главе войска, — рассудительно заметил Чанени.

— Для этого есть его величество, настоящий воин! — Дхаути потряс кулаком. — Только ничего нельзя сделать без благословения верховного жреца!

— Странно, что он и не отказывает прямо, и не даёт его, — сказал Беки. — Я думаю, он боится чего-то. Всё, что могла дать ему Хатшепсут, она уже дала… — Он запнулся немного и украдкой взглянул на Джосеркара-сенеба. — Если он боится всё это потерять, пытаться перетянуть его на сторону его величества бесполезно.

— Это понятно! — Дхаути почти в отчаянии взглянул на фараона, который сидел молча и, кажется, даже не слышал их слов. — Кто же может помочь? Неджесы[82]? Но они живут хорошо, отдыхают от войн. Военачальники спят на роскошных ложах, божественные отцы безмолвствуют, художники изображают на стенах женщину с царской бородкой… Где же истина и существует ли она вообще? Иной раз мне кажется, что даже боги отвернулись от нас…

— Не кощунствуй, — строго остановил молодого военачальника Беки. — Если великий Амон скрывает от нас своё лицо, значит, такова его воля.

— Неужели богу не угодны славные победы в его честь? Не поверю! Но войско будет спать на своих щитах до тех пор, пока не опустеют винные подвалы во всей столице. Я знаю, что воины томятся, но им дают много вина и мяса, они имеют сколько угодно женщин и масла для умащений. Если бы великий Амон явился им во сне и показал неисчислимые богатства Ханаана и Куша!

— Об этом можно только молиться, — вздохнул Беки.

— Так молитесь же, это ваше дело, божественные отцы!

Они говорили, словно забыв о присутствии Тутмоса, уподобляясь его врагам, хотя и делали это невольно, побуждаемые благородными чувствами. Только Джосеркара-сенеб уловил злую иронию дружеской поддержки, но он молчал, опустив глаза. Он вообще был молчалив в последнее время, при всей своей обычной сдержанности из человека немногословного превратился почти в немого.

Тутмос поднялся с трона, некоторое время стоял как бы в нерешительности, потом медленно пошёл к выходу. Его друзья склонились в почтительном поклоне, но даже не прервали разговора — кланяясь, продолжали перешёптываться. Фараон прошёл между ними своей тяжёлой, почти неуклюжей поступью, золотые подвески церемониального передника издали тихий мелодичный звон, не соответствующий грубости шага. Распахнулись двери тронного зала, но за ними было тихо — толпа придворных не встречала фараона, не было шума приветствий и щебетания женских голосов, был только ровный шаг телохранителей и короткое бряцание мечей о щиты. Тутмос проследовал в свои покои, следом вошёл хранитель царских одежд, часть телохранителей остановилась у наружных дверей. Немного погодя в покои фараона вошёл хранитель царских сандалий, потом хранитель драгоценностей, но из покоев не донеслось ни звука, словно все вошедшие туда становились бесплотными тенями. Продолжая разговор вполголоса, прошли по коридорам Дхаути, Беки, Чанени. Джосеркара-сенеб следовал за ними в некотором отдалении, погруженный в свои думы. Кто-то остановил его мягким движением руки, он поднял голову и увидел верховного жреца Хапу-сенеба.

— Куда ты направляешься, Джосеркара-сенеб? Не к его ли величеству?

— Нет.

— Тогда, может быть, ты посетишь мой дом?

— У меня есть ещё дела в храме.

— Тогда отправимся вместе в моих носилках.

— Ты приказываешь мне, божественный отец?

— Нет! — Хапу-сенеб деланно рассмеялся. — Приказывать я могу членам унуита, чтобы они внимательнее наблюдали за звёздами, а что же я могу приказать искусному врачевателю, старшему жрецу храма, уважаемому во всей Кемет Джосеркара-сенебу? Но не стану скрывать, мне хотелось бы поговорить с тобой.

— О наших делах или о делах её величества Хатшепсут?

— И о том и о другом. — Хапу-сенеб предпочёл не заметить явной иронии.

— В храме, божественный отец?

— Ты прав, лучше будет поговорить на барке. Сейчас я распоряжусь.

Барка верховного жреца мало чем отличалась от царской, и люди, видевшие её с берега, падали ниц, сопровождая медленный ход судна почтительностью и страхом. Кроме гребцов, на барке было ещё несколько доверенных слуг Хапу-сенеба, но и они располагались на палубе так, что не могли слышать слов беседы, ведущейся в шатре. Впрочем, поначалу беседа не клеилась. Хапу-сенеб явно чувствовал себя смущённым и ожидал, что Джосеркара-сенеб задаст ему какой-нибудь вопрос, но тот молчал, и верховному жрецу волей-неволей пришлось заговорить первым:

— Не будем хитрить, Джосеркара-сенеб, если только это возможно. Ты — преданный друг Тутмоса, меня считают его врагом, но мы оба — жрецы великого бога, и нам не пристало забывать о божественном, о том, что связует нас крепче земной любви и ненависти. Тот наделил тебя разумом, которому завидуют владыки Кемет. По правде говоря, я чувствовал бы себя очень нехорошо, если бы ты был моим врагом.

Джосеркара-сенеб усмехнулся, но промолчал.

— Я намерен поговорить с тобой откровенно и сейчас это докажу. Твоя дочь, Раннаи, приглянулась фараону, но мы оба знаем, что освободить её от обета могу только я. Тутмос никогда не решится нарушить волю бога и отнять у него одну из его жён, а я могу жениться на Раннаи и сделать её госпожой своего дома. Однажды Тутмос сгоряча разрешил мне это, хотя я знаю — страсть к твоей дочери ещё не улеглась в его сердце. Ты мудрый человек, Джосеркара-сенеб, ты знаешь, что порой из-за женщины воздвигались и погибали царства. Я скажу откровенно: красота Раннаи волнует моё сердце и плоть. Что ты сказал бы мне, если бы я попросил у тебя руки твоей дочери?

— Я не могу распоряжаться судьбой девушки, посвятившей себя Амону.

— Она сделала это в ранней юности из любви к тебе, в благодарность за твоё спасение. А я уже сказал тебе, что своей властью могу освободить её от обета. Но дело не только в этом… Сейчас, я уверен, ты оценишь всю мою откровенность. Смотри, я даже не требую клятвы! Я знаю, для себя ты ничего не хочешь. А если Тутмос, которого ты любишь, получит наконец то, что желает?

Джосеркара-сенеб поднял на верховного жреца потемневшие от гнева глаза.

— Ты имеешь в виду мою дочь?

— О нет! — Хапу-сенеб закашлялся, словно в испуге. — Ведь она станет моей женой, моей! Разве я похож на того, кто торгует своими жёнами? Я люблю Раннаи, и ты убедишься в этом. Нет, нет, я имею в виду другое. Молодой фараон жаждет командовать войском, ведь так? Я могу благословить его поход в Ханаан, о котором он мечтает много лет. Понимаешь?

— Не понимаю одного — зачем ты спрашиваешь меня? Я знаю, что ты уже сумел внушить Раннаи эту мысль теми способами, которые мы нередко используем в храмах. Из тысячи ты выбрал один, и он оказался верным, Раннаи верит, что в тебе пребудет бог. Она принадлежит тебе как жрица храма, к чему же все эти церемонии?

Хапу-сенеб вздохнул, словно сетуя на недогадливость собеседника.

— Раннаи всё-таки твоя дочь.

— Прежде всего служительница Амона, одна из его небесных жён!

— Неужели мне ещё нужно повторять? — Хапу-сенеб воздел руки к небесам. — Хорошо, если тебе недостаточно, я скажу всё прямо, как бы ты ни истолковал мои слова. Ты не заметил, что в последнее время изменилось отношение царицы к Сененмуту?

Джосеркара-сенеб вздрогнул.

— Ещё не понимаю, божественный отец.

— Сейчас поймёшь. Царица гневается на отца своего ребёнка… Он получил от неё всё, он почти фараон, а она стареет и требует большего внимания и благодарности. Однако нельзя сказать, чтобы Сененмут был к ней особенно внимателен. Проводить время с певицами Амона ему куда приятнее, чем любоваться увядающими красотами Хатшепсут. Это заметили все… Правда, он очень любит свою дочь, маленькую царевну. И всё же… Знаешь, до чего он дошёл в своём неумеренном тщеславии? Приказал изобразить себя на стене поминального храма Хатшепсут, правда, на том месте, которое обычно закрывается дверью. Пока царица об этом не знает, но долго так не протянется, кое-кто уже намекнул ей на слишком вызывающее поведение её любимца. Боюсь, что Сененмут близок к падению! А если не будет Сененмута, царице будет куда труднее держать в своих руках руль управления государством. Я выражаюсь достаточно ясно?

Джосеркара-сенеб в волнении прошёлся по шатру, покусывая губы.

— Не на одном Сененмуте держится сила Хатшепсут. Разве ему подчиняются военачальники? Разве его превозносят жрецы во всех храмах?

— Хатшепсут стареет, Джосеркара-сенеб. Поздние роды подорвали её здоровье, она уже не та, что прежде. Да, мы все должны подумать о новом правителе! А его имя известно и тебе и мне, не так ли?

— Значит, божественный отец, ты хочешь заранее обеспечить себе хорошее место при будущем правителе, который, к слову сказать, и сейчас является истинным и законным фараоном?

Хапу-сенеб лукаво прищурился.

— А почему бы и нет? Все мы созданы так, что вынуждены заботиться о том, что составляет нашу жизнь. Не секрет, что при Тутмосе ты станешь значительным лицом и твоё слово будет весить больше слитка серебра. Тогда, быть может, мне понадобится твоя помощь.

— Ты мог бы обеспечить своё будущее при новом фараоне иными, лучшими способами. Сегодня, когда он был так унижен в глазах иноземных послов, ты не поднял голоса в его защиту!

— Это ни к чему бы не привело. Сененмут ещё стоит на ступенях трона.

— Разве?

— Где твоя обычная проницательность, Джосеркара-сенеб? Но беседа наша затянулась. Я предлагаю тебе…

— Сделку?

— Если хочешь, назови это так. Ты даёшь мне согласие на мой брак с Раннаи, ибо я не хочу иметь могущественного врага в стане будущего фараона. Я даю благословение Тутмосу, которого он так жаждет. А как управиться с Хатшепсут — это уж моё дело. Ты согласен?

Джосеркара-сенеб молчал.

— Я жду твоего ответа.

— Я знаю. Но подожди…

Хапу-сенеб слегка пожал плечами и отвернулся. Минуты текли, а Джосеркара-сенеб всё молчал, всё не поднимал головы. Наконец верховный жрец Амона нарушил молчание.

— Мне не хочется этого делать, но придётся поторопить тебя, Джосеркара-сенеб. Дело слишком ясное, иных разъяснений оно не требует. Я спрашиваю, согласен ли ты?

Ответ Джосеркара-сенеба прозвучал так тихо, что верховный жрец скорее понял по движению губ собеседника, чем расслышал его.

— Да.


* * *

Хатшепсут вошла в зал для трапез обычной деловитой походкой, по пути отдала несколько незначительных распоряжений, коротко ответила на приветствие верховного жреца Амона и нескольких приближённых военачальников. Её лицо, не слишком красивое и уже поблекшее, носило на себе следы неимоверных усилий царских косметиков — подведённые глаза, подведённые брови, тщательно умащённая драгоценными маслами кожа, — но сквозь искусную и всё-таки искусственную живопись явственно проступали усталость, видимое нездоровье, раздражительность… Навстречу встал Сененмут; его улыбка, как всегда, была ярче солнца.

— Приветствую тебя, царица, благословение Кемет! Тебя не тревожили сны? Был ли приятен ночной отдых?

Он улыбался так, словно не знал ответа на этот вопрос, словно и не был повелителем ночных бдений царицы. Но она ответила сухо, глядя в сторону:

— Надеюсь, что и ты отдохнул не хуже меня, Сененмут.

— О, конечно!

Подбежала маленькая царевна Меритра, потянулась к отцу, и Сененмут, смеясь, взял её на руки. Девочка тоже беззаботно рассмеялась, шлёпая ладошками по его лицу.

— Как быстро ты растёшь, Меритра! Совсем как волшебный цветок, приносящий счастье…

— Только бы этот цветок был долговечнее того, волшебного, — угрюмо сказала Хатшепсут.

Сененмут посмотрел на неё удивлённо, в его взгляде проскользнуло и лёгкое недовольство.

— Зачем же об этом говорить? Её высочество будет жить очень, очень долго и всегда будет прекрасна!

— Всегда! — подтвердила девочка своим щебечущим голоском.

Хатшепсут молча проследовала к своему столику на возвышении, опустилась в кресло, взглядом обвела зал. Главный распорядитель церемоний что-то шепнул ей на ухо, она кивнула. Торопливо вошла царица Нефрура, бледная и ещё более некрасивая, чем обычно, с заспанными и слегка покрасневшими глазами, поспешно заняла своё место за столиком. Сененмут со своей обычной льстивой грацией охотничьей собаки поднялся по ступеням, занял место чуть ниже Хатшепсут. Он улыбался несколько слащаво, обращаясь сразу ко всем, и вообще вёл себя так, словно его переполняла радость, но кое-кто из придворных заметил, что он украдкой бросает на царицу осторожные взгляды, которые сразу же разбивались, как о щит, о непроницаемое спокойствие царственной женщины. В зале было довольно тихо, придворные переговаривались между собой вполголоса, звонко щебетала только маленькая Меритра, требующая, чтобы ей непременно подали кубок в виде рыбы, стоящей на хвосте, с серебряной чешуёй.

Пустовало только одно место — Тутмоса, и многие поглядывали туда с беспокойством.

— Где же племянник? — спросила Хатшепсут своим резким, сегодня немного хрипловатым голосом, обращаясь к царице Нефрура. — Здоров ли он?

Молодая царица вздрогнула, как будто её обвиняли в чём-то, и ответила очень тихо, глядя в пол:

— Да, нездоров, твоё величество.

— Что же с ним?

— Я не знаю…

— Жена должна знать, Нефрура. Может быть, он гневался на тебя вчера и оттого у него разлилась желчь?

Кое-кто из придворных улыбнулся, но большинство хранили серьёзность, подобающую опытным царедворцам во всех двусмысленных и щекотливых делах.

— Что же ты молчишь? Мне известен вспыльчивый нрав Тутмоса и то, с ним иногда случаются припадки ярости, которые губительно действуют на его здоровье. Если ты повинна в этом, лучше было бы сознаться!

— Но я ни в чём не виновата, он давно уже не был у меня…

— Вот как? — Хатшепсут усмехнулась так недобро, что даже Сененмуту стало не по себе. — В таком случае, что бы с ним ни было, виновата ты, потому что жене положено быть рядом с мужем и исполнять все его желания, угождать ему так, чтобы он тебя не прогнал. Или, может быть, ты уступила свои права какой-нибудь наложнице? Я не примусь за еду, пока не узнаю, что с моим племянником. Немедленно разузнайте и доложите мне.

Никто ещё не принялся за трапезу, но после этих слов Хатшепсут прекратилось вообще всякое движение, словно присутствующие в зале окаменели по мановению волшебного жезла в один миг, на полувздохе, полувзгляде. Сененмут застыл с гроздью винограда в руке, а царевна Меритра обхватила обеими руками вожделенный кубок и замерла, устремив на него пристальный, как будто вопросительный взгляд. Хатшепсут, выпрямившись, сидела неподвижно, положив обе руки на стол — поза львицы, оскорблённой и гордой. Всё это длилось очень долго и закончилось неожиданно — в зал своей обычной тяжёлой поступью вошёл молодой фараон. Он приветствовал царицу лёгким кивком головы, в котором мало можно было усмотреть почтения, и прошёл на своё место, не глядя ни на кого вокруг. Хатшепсут слегка нагнулась над столом.

— Ты опоздал из-за нездоровья, Тутмос? Твоя жена сказала, что ты нездоров.

— Я здоров, — раздражённо возразил Тутмос.

— Значит, она солгала мне?

— Может быть.

— О, это тот редкий случай, когда радуешься неправде. Я бы хотела, чтобы сегодня ты принял смотрителя царских виноградников. Меня ждут более важные дела, чем урожай винограда в земле Нехебт. Я была бы очень благодарна тебе, если бы ты взял на себя часть моих забот.

Видно было, что Тутмос стиснул зубы.

— Столь мелкое дело ты мне поручаешь только потому, что тебе сказали, будто я нездоров? Как видишь, на какое бы то ни было недомогание я не жалуюсь. Могу принять не только смотрителя виноградников, но и правителя Дома Войны!

— О чём же с ним говорить? Разве Кемет в опасности?

— Опасность грозит Ханаану!

Из угла, где сидел верховный жрец Хапу-сенеб, донеслось лёгкое покашливание.

— А какое дело нам до Ханаана? — невозмутимо спросила Хатшепсут. — Если ему угрожают, пусть его войско сомкнёт щиты.

— Вот именно по этим щитам и ударят копья воинов Кемет!

Лёгкий ропот, пронёсшийся по залу, почти заглушил негромкий возглас, вырвавшийся у верховного жреца.

— Копья воинов Кемет? — Хатшепсут покачала головой, как бы не понимая. — Зачем? Разорить два-три мелких царства мы сможем без труда, но стоит ли ради этого собирать огромное войско? Хватит и пограничных отрядов!

— Речь идёт не о двух-трёх мелких царствах! — Тутмос даже поднялся с места. — Я поставлю на колени весь Ханаан, а потом и Митанни и Хатти[83]! Я получил благословение богов, великий Амон сказал мне, что поход будет удачен! Я прошу тебя не препятствовать мне, дело уже начато. Поэтому сегодня я буду говорить не со смотрителем виноградников, а с правителем Дома Войны!

— Зачем же откладывать? — Хатшепсут тихо улыбнулась. — Можешь поговорить прямо сейчас, Себек-хотеп присутствует здесь. Спроси его, в порядке ли войско, можешь разузнать о настроении военачальников, рассказать обо всех выгодах похода. Себек-хотеп, ты можешь говорить с его величеством.

Себек-хотеп, красивый и рослый мужчина средних лет, смущённо поднялся из-за своего столика.

— Если мне будет позволено сказать, твоё величество, — пробормотал он, обращаясь к Хатшепсут, — я мог бы…

— Говори не со мной, а с фараоном. Разговор о войне должны вести мужчины.

— Божественный господин, — Себек-хотеп повернулся к Тутмосу, — на содержание войска нужны огромные средства, которые не соберёшь в один день. Приказать воинам я могу, но превратить в пламень их сердца не в моих силах. Зачем тратить силы и средства на покорение мелких царств и грязных кочевых племён? Её величество ведёт грандиозное строительство по всей Кемет, не лучше ли заниматься возведением храмов, чем постройкой походных шатров? Я говорю за себя, но спроси других военачальников, они скажут тебе то же самое. Многие платят нам дань, многие со страхом вспоминают времена твоего божественного деда, мирное царствование её величества показало нашим соседям, что Кемет достаточно сильна, чтобы позволить себе мир. Чего же ещё ты желаешь? Разве мирное путешествие в страну Паванэ не принесло нам богатой добычи, которую мы вряд ли отыскали бы в Ханаане?

Смелая и отчасти дерзкая речь Себек-хотепа произвела впечатление на придворных, в зале поднялся одобрительный шум. Тутмос сжал кулаки.

— Ты отказываешься подчиняться, Себек-хотеп?

— Разве я это сказал? Я сказал, что собрать войско в один день нельзя, что на это нужны средства, что нужно переговорить с военачальниками… Зачем же ввязываться в войну, если в победе нет никакого смысла?

— Может быть, ты скажешь, что и в войне с хека-хасут не было никакого смысла и что фараон Секененра погиб напрасно[84]? А может быть, ты просто ханаанский прихвостень?

Глаза Себек-хотепа сверкнули злобой, удар был слишком силён.

— Твоё величество, я не заслужил оскорблений, ибо говорю правду. Разве достойно наказывать за неё?

— Ты просто трус, вот и всё! Что ты ни говори, а я получил благословение великого бога и начну действовать, даже если мне придётся на коленях ползти через великую пустыню! Вы отвыкли от меча, что ж, я дам вам в руки палки. Может быть, защищая свою жизнь, вы будете смелее…

— Послушай, Тутмос, — лениво перебила Хатшепсут, — если тебе не хочется есть, то для чего же морить голодом остальных? Продолжай свои речи, а мы примемся за еду. Хороший правитель всегда заботится о благе своих подданных. Мы не будем шуметь и слишком громко звенеть посудой, ты можешь говорить, все тебя услышат…

Первым засмеялся Сененмут, за ним остальные придворные, Хатшепсут притворно нахмурила брови и погрозила пальцем, но никто и не думал слушать Тутмоса, все с жадностью набросились на еду. Тутмос всё ещё стоял, но никто уже и не смотрел на него, даже кравчий налил вина в его чашу не глядя, улыбаясь и что-то бормоча себе под нос. Фараон резко повернулся, задев столик, зазвенела посуда. Он направился к выходу, и в спину ему, как камень или злая птица, полетел язвительный смех. Эта птица летела за ним долго, долго, не уставая… Он дошёл до своих покоев, бросился на ложе. Вцепившись в его края, обломал ногти. Внутри не было даже ярости — только мучительное ощущение безнадёжности, как глухая стена. Он видел себя, как видят людей с высокой башни, мечущимся у этой стены. Руки цеплялись за шероховатую поверхность камня, ломали ногти, но камень внезапно становился совершенно гладким, стена отвесной, и они бессильно соскальзывали и сжимались в отчаянии, вонзая острые концы обломанных ногтей в ладони. Он шёл то вправо, то влево, стене не было конца, а над ней в неизмеримой высоте была только пустота, не похожая даже на небо, пустота перевёрнутой пропасти. Он был готов разбить голову об эту стену, но её твёрдость смягчалась чем-то пушистым и мягким, как звериная шкура, и добраться до неё, несущей смерть, было невозможно. Он искал какого-нибудь оружия, даже осколка камня, чтобы уничтожить себя, но вокруг были только пушистая мягкость и пустота, даже песок не хрустел под ногами, не было ни тьмы, ни солнца — один нежный, полурассеянный свет. Он хотел кричать, проклинать судьбу — голоса не было, как случается иногда во сне, на грудь снова наваливалась мягкая тяжесть, губы не двигались, словно к ним были привешены камни. Впрочем, временами ему казалось, что он слышит свой крик, доносящийся как будто издалека, из-за плотно закрытых дверей, но собственный голос казался чужим, по ошибке вложенным богами в его уста. А злая птица всё кружилась и кружилась, издавая пронзительные звуки, похожие на хохот, крыльями задевала по лицу, когтями царапала лоб, но в руки не давалась, ускользала подобно воде, подобно тени собственного крыла. И это длилось долго, мучительно долго — до тех пор, пока не пришёл спасительный и милосердный сон. Тутмос не спал предыдущую ночь, и заснуть ему было легко, хотя только что начался день и сквозь высокие окна проникал золотой солнечный свет. Он уснул, обхватив голову руками, словно защищаясь от чего-то или испытывая головную боль, на спинке его ложа изображения священных ибисов повели в тишине свою безмолвную беседу, осеняя спящего своими крыльями, равнодушно-ласковыми, бесстрастными. Безмолвные телохранители, среди которых был и Рамери, затаили дыхание, которое и без того никогда не бывало громким. Эти верные телохранители, среди которых не было сыновей Кемет, непременно убили бы злую птицу, посланную этими самыми сыновьями, если бы знали о её существовании. Но что может знать статуя, стоящая в дворцовых покоях? Всё — и ничего, ибо она нема и бесстрастна. Созданная для того, чтобы перед ней возжигали курения или просто для украшения покоев, она не сможет стать ложем, оружием или чашей воды, даже если её господину понадобится что-либо из этих трёх вещей. Если бы воины, посланные Хатшепсут, осмелились бы распахнуть двери царских покоев, телохранители фараона встали бы кольцом у его ложа, обнажив свои мечи, своими мёртвыми телами загородили его, как защитной стеной. Но та птица, что была злее и опаснее ножа, легко преодолевала все преграды и впивалась в сердце, оставаясь невидимой для глаз преданных слуг.

…Джосеркара-сенеб смотрел, как солнце опускается в воду. Багровое, похожее на кровоточащее сердце, по краям которого темнели сгустки жёлто-красных облаков, оно каплями стекало в потемневшие воды великой реки. Жрец смотрел не отрываясь, с благоговением сложив руки на груди. Где-то плеснула волна, потом послышались лёгкие удары весел, тростниковая лодка скользила по реке. Вскоре она показалась из-за густых зарослей папируса, стоящий в лодке человек испуганно и подобострастно поклонился, увидев на берегу человека в белых льняных одеждах, заработал веслом быстрее. «Боится, — усмехнулся Джосеркара-сенеб, — боится жреца больше, чем крокодила. У этого бедняка тоже, наверное, есть семья, много детей, ему надо успеть домой до темноты. Много детей, которые питаются семенами лотоса и рыбой по праздникам и станут такими же землепашцами или рыбаками, как их отец. А мои дети, дети жреца, должны войти под сень храма. Кому из них это принесло счастье?»

Лодка скрылась из виду, плеск весел замер, растворившись в шелесте прибрежных зарослей и хлопанье крыльев речных птиц, стремящихся до темноты отыскать себе место для ночлега. У ног Джосеркара-сенеба промелькнула маленькая ящерка зеленовато-золотистого цвета, мотнула хвостиком и скрылась в траве, тоже, видимо, торопясь укрыться в своём жилище. Это растрогало Джосеркара-сенеба, он почувствовал, как сердце сжала болезненная нежность, похожая на то чувство, которое испытывает человек, держащий в руке беспомощного птенчика. Как много вокруг крохотных, беспомощных существ, для которых может оказаться смертельным даже порыв ветра или охлест пальмовой ветви! Вот и он, Джосеркара-сенеб, беспомощное существо. Он думал о своей напрасной жертве, хотел оправдать себя — и не мог. Видно, так уж повелось, что причиной всех бед и несчастий его семьи становятся члены царского дома — приготовление лекарства для Тутмоса II сделало его калекой, его любимая дочь принесена в жертву ради безумных прихотей Тутмоса III. Бедная девушка, пылающая любовью к Амону и оказавшаяся на ложе верховного жреца, который и не смел, и не в силах был выполнить до конца своё обещание — что может быть печальнее? Ка-Мут не понимала, что побудило мужа отдать дочь в жёны верховному жрецу, не понимал и Инени, во взглядах родных читался упрёк, более того — он видел этот упрёк даже в глазах Рамери, хотя и не мог понять, что за дело царскому телохранителю до его дочери. Лучше было бы, если бы Раннаи стала царской наложницей, тогда Джосеркара-сенеб не ощущал бы так остро бесполезность своей жертвы и стыд, вызванный позорной сделкой с Хапу-сенебом. Он видел дочь на другой день после свадьбы, её покрасневшие от слёз глаза сказали ему больше, чем самая горькая жалоба — видимо, Раннаи не узнала своего возлюбленного бога в сладострастном Хапу-сенебе и теперь страдала от разлуки с ним, обречённой длиться вечно, ибо обет был нарушен, и Амон никогда уже не принял бы её в число своих небесных жён. А сегодня ему рассказали о том, что произошло во дворце, и сердце стало сплошным вместилищем горечи, такой, что мешала смотреть и дышать. Нет, ни ему, ни Тутмосу не вырваться из сетей, концы которых крепко держат Хатшепсут и её любимец. Пока они ещё держат сеть вместе, что бы там ни говорил Хапу-сенеб… А даже если падёт Сененмут, что изменится? Ведь не на его красивых томных глазах держится могущество Хатшепсут, а на крепких руках военачальников, на искусных руках жрецов, в конце концов, и на мускулистых руках тех каменщиков и резчиков, что возводят сейчас великолепные храмы и дворцы по всей Кемет. Пожертвовать величественным храмом ради ханаанской крепости? Джосеркара-сенеб не понимал этого. И всё же он был далёк от того, чтобы встать на сторону Хатшепсут, беззастенчиво присвоившей себе права великих фараонов. Он утешал себя тем, что молодость Тутмоса проходит, а с нею вместе, конечно, уйдут и его безумные мечты. Когда он действительно займёт престол, принадлежащий ему по праву, он увидит сам, как прекрасна власть и как много можно сделать в самой Кемет, не выходя за её пределы. Разве локоть[85] Черной Земли не стоит тысячи локтей варварской земли Ханаана, даже царства Митанни? И всё это можно внушить фараону, если действовать мудро и осторожно. Что же касается Хатшепсут…

— Божественный отец, божественный отец! — Крик прорезал тишину, царящую над великой рекой, всколыхнул, должно быть, сонный покой уже дремлющего Хапи. — Скорее во дворец! Какое счастье, что я тебя нашёл!

Обернувшись, Джосеркара-сенеб увидел Пабеса, царского писца. Он бежал, смешно размахивая руками, словно его гнало весёлое опьянение техи[86], да и лицо его выражало скорее радостное возбуждение, чем тревогу. Он был приближённым Тутмоса и очень любил фараона, поэтому Джосеркара-сенеб и не встревожился, увидев его, — случись беда с Тутмосом, Пабес в отчаянии царапал бы себе лицо.

— Что случилось, Пабес, что ты так кричишь?

— Божественный отец, что-то случилось с Сененмутом! Царица ударила его по лицу плетью, он сейчас рыдает в своих покоях, такого ещё не бывало! Ты понимаешь, что это значит?! Царица не меняет своих решений, всё кончено! Может быть, его изгонят или даже убьют, если он оскорбил царицу, и тогда…

Джосеркара-сенеб грустно и немного снисходительно улыбнулся.

— Разве всё дело только в Сененмуте? Его место, наверное, не будет долго пустовать…

— Но божественный отец, мы же все так долго ждали этого дня! Всё, всё, что оскорбляло и причиняло боль его величеству, было придумано царицей вкупе с этим человеком, без его поддержки она никогда бы на это не решилась! Теперь ждать осталось недолго, эта женщина без мужчины — ничто! Его величество займёт место, принадлежащее ему по праву, если только…

— Если только место Сененмута не займёт военачальник Себек-хотеп или кто-нибудь другой, — насмешливо сказал Джосеркара-сенеб.

Пабес остановился в недоумении, как будто натолкнувшись с разбега на каменную стену, на него словно дохнуло ледяным ветром, безжалостно остудившим его порыв.

— Так для тебя это не радостная весть?

— Нет, пока я своими глазами не увижу последствий того, что произошло. Сененмут причинил много вреда его величеству, но он не был лжецом и негодяем, только верно служил царице, следуя любви и своим понятиям о добре и зле. Тот, кто займёт его место, может быть гораздо хуже.

— Но это место пока свободно, и мы не должны терять времени…

Джосеркара-сенеб горько рассмеялся.

— Пабес, может быть, ты мне предложишь занять это место — на благо его величеству и Кемет? Я уже продал свою дочь, отчего бы мне не продать и себя?

Широко раскрыв глаза, писец смотрел в изумлении на божественного отца.


* * *

После утренней трапезы, сопровождённой таким необычным представлением, придворные расходились смеясь, громко переговариваясь друг с другом. Древняя истина, что смех бывает порой опаснее оружия, драгоценным камнем блеснула вновь в истории с Тутмосом, потешила недалёкие умы, привыкшие обо всём справляться в потемневших от времени папирусах. Тот, кто вызывает смех, может внушить жалость, но не уважение — во всяком случае, если ведёт себя так глупо, как незадачливый фараон. Только царица Нефрура кусала губы — от стыда. Её унизили наравне с её мужем, и унизили жестоко, а сносить оскорбления ещё и от матери было совсем уж невыносимо. Она мирилась с раздражительностью Тутмоса, но в иные моменты начинала ощущать себя незримой союзницей мужа, разделяющей, во всяком случае, его унизительное положение. Если бы на троне не сидела мать, Нефрура сейчас занимала бы подобающее ей место, ведь Тутмос женился на ней и назвал её своей великой женой. Может быть — и даже наверное, — она не смела бы произнести ни единого слова ни в Зале Совета, ни в Зале Приёмов, но она держала бы в руках священные знаки царской власти и гордо несла бы своё имя царицы, а сейчас была вынуждена чувствовать себя только царевной, меньше, чем царевной — женой изгоя, над которым смеются. Когда-то она пыталась гордо противостоять Тутмосу, смотрела в небеса поверх его головы, дерзко спорила с ним — но куда всё это ушло? Должно быть, в кору деревьев, к которым она приникала мокрым от слёз лицом, в насмешливый взор Хатшепсут, в бесплодное ложе… Исида не благословляла её чрево, годы шли, взгляд Тутмоса становился всё более и более отчуждённым. Последняя обида, которую едва снесла Нефрура — беременность стареющей матери, — на какое-то время сделала её жизнь во дворце невыносимой, даже во взглядах рабов и слуг читалось презрение, а царский любимец, бывший воспитатель, изредка бросал сочувственные взгляды, что было ещё хуже. Роды Хатшепсут были тяжёлые, Нефрура тогда со страхом прислушивалась к её крикам, но что бы только она не отдала за то, чтобы такой же крик донёсся из её покоев! Однажды, когда никто не видел, она взяла из колыбели маленькую Меритра, приложила её головку к своей груди, но девочка не поддалась на обман, сейчас же выпустила изо рта пустой сосок и громко заплакала. Нефрура вспоминала об этом с горечью и стыдом и больше не подходила к девочке, но руки тосковали по ребёнку, а измученное сердце каплю за каплей впитывало всё увеличивающуюся горечь. Да, были и бесплодные царицы, но они по крайней мере наслаждались властью, их почитали, над ними не смеялись и не осыпали за спиной презрением и насмешками. Она же, будучи царицей по имени, имела власти ещё меньше, чем в свою бытность царевной и невестой будущего фараона — тогда по крайней мере никто, в том числе и она сама, не подозревал о её несчастье. А муж, которому смеются в лицо, — разве это не несчастье для женщины, даже если она и не любит его?

Покинув зал для трапез, Нефрура бросилась в сад, в дальний его уголок, к цветникам, отослала всех прислужниц и, спрятав лицо в траву, беззвучно заплакала. Она могла бы и не сдерживать себя, всё равно птичий щебет, раздававшийся над её головой, заглушил бы плач, но то была привычка — проливать слёзы беззвучно и подолгу, так, чтобы не услыхали ни мать, ни муж. Горько было и невыносимо, как будто выпила ядовитый настой трав, стыдно было и своего бессилия, и своего бесплодия: будь она матерью наследника, с ней не посмели бы обращаться как с непослушной девчонкой. Плача, она ждала того мига, который всегда наступал в подобных обстоятельствах — когда горечь начнёт постепенно переплавляться в сладость обиды, в утешительное чувство своей невинности и предвкушении жалости, которой через несколько веков, а может быть, даже лет будет окружено её страдающее имя. Она, обиженная собственной матерью, терпящая безразличие своего мужа, такая терпеливая и покорная — собственный отец не узнал бы её, своенравную гордячку, в этом кротком, униженном существе! — она всё-таки выше оскорбителей и вправе ожидать от богов награды. Какой только? Может быть, подобной волшебному сну любви, в которой иногда не отказано даже царям? Но кого же любить? Руи-Ра, который когда-то лишь скользил снисходительным взглядом по тоненькой некрасивой девочке, теперь уже не так молод, пополнел и утратил свою красоту, да к тому же обременён многочисленным семейством: его первая жена умерла, оставив ему пятерых детей, и он женился во второй раз на женщине, у которой уже было трое, а за последние годы прибавилось ещё четверо. Правда, Руи-Ра ни в чём не нуждается, царица Хатшепсут щедро одарила его наравне с другими, но как мечтать о сытом и довольном отце семейства, который с трудом стягивает поясом пополневший стан, редко покидает свой дом и постоянно говорит о своих полях, виноградниках и пастбищах в дельте? Из всех придворных, слуг и рабов никто не сравнится красотой с Рамери, телохранителем Тутмоса, но как простить ему дерзкий взгляд в ту первую встречу и особенно тот трепет, который и позже охватывал её в его присутствии? Когда-то она была влюблена в своего учителя Сененмута…

Неподалёку раздались голоса, и Нефрура оторвала лицо от земли — не хотелось, чтобы её видели лежащей, в смятом платье, в сбившемся парике. Она поднялась и села на траву, кончиками пальцев пытаясь осушить слёзы. Голоса стали явственнее, двое — мужчина и женщина — приближались к цветнику. Вот они остановились неподалёку, Нефрура была скрыта от них только невысокой изгородью цветущего кустарника. Разговаривали её мать и Сененмут — вернее, сейчас она слышала только голос матери.

— А как же ещё назвать твой поступок, как не дерзостью? Может быть, я и впрямь приказала бы изобразить тебя на стене своей гробницы, но ты сделал это самовольно. А твоя собственная гробница, подобная царской? Об этом уже начали судачить не только во дворце, но и за его пределами. Разве я не знаю? Ты осмелился без моего ведома принять послов Каркемиша, распорядился полученными дарами… Кстати, для чего тебе понадобился этот прекрасный перстень с изображением Нут на драгоценном лазурите? Мне сказали, что ты собирался преподнести его молодой царице, меня не обманули? О, глупец! Хочешь заранее купить расположение будущей властительницы?

— Твоей дочери, не забывай!

— Да, моей дочери! Прикажу — и будет гнуться, как тростник, и именно в ту сторону, куда я укажу! А может быть, ты и Тутмосу делаешь драгоценные подарки? Глупец, неужели ты не понимаешь, что тебя не потерпят при дворе, если я раньше срока уйду на поля Налу, тебя изгонят или просто казнят, все твои великолепные постройки не спасут даже архитектора Сененмута, не говоря уже о главе земли до края её! Хочешь подольститься к Тутмосу и Нефрура, только не понимаю, зачем! Или тебе что-то наговорили врачеватели? Ложь! Разве я старею? Разве не стала матерью шесть лет тому назад? Разве меня терзают какие-нибудь мучительные недуги? А может быть, жрецы храма Пта открыли тебе тайны моего гороскопа?

— Тебе лучше прекратить.

— Тебе недостаточно твоих наложниц, даже этой чернокожей Маура? Даже ночью ты был со мной дерзок, непозволительно дерзок, а ведь я ещё кое-что смыслю в искусстве любви! Или ты думаешь, что уже сидишь столь высоко, что тебя и не столкнуть? Ошибаешься! Тебя ненавидят, тебе завидуют, поддержки тебе не окажет никто! А поставить на место этого глупца Тутмоса — этого ты сегодня не мог сделать из-за лени, а может, из-за жалости к нему? Что же ты не бросился за ним в его покои, где, наверное, он рыдал, как женщина? Иди, выпроси себе подачку со стола фараона, если тебе недостаточно моего хлеба и вина! А для чего ты носишь эти драгоценные ожерелья, которые я тебе подарила, и эти перстни? Возьми другие, лучшие, из рук Тутмоса!

Послышался лёгкий звенящий звук, должно быть, Сененмут сорвал с шеи ожерелья, но всё ещё держал их в руках, не решался бросить. Если же он всё-таки бросит их, они наверняка полетят в ту сторону, где находится Нефрура, и ей придётся стерпеть, даже если тяжёлое ожерелье ударит её по лицу.

— Что же, тебе жаль ожерелий? Ты не остановился перед тем, чтобы отбросить меня, но жалеешь выпустить из рук золотые игрушки! О, я едва не украсила твой лоб священным уреем, ведь если бы смерть похитила Тутмоса, я бы так и сделала! Но, видно, боги хранят его и меня, иначе, взойдя на трон, ты отшвырнул бы меня ногой! Но берегись, я ещё не превратилась в сах[87]! Твои наложницы, твои жрицы, все эти бесстыжие женщины, в чьих кварталах ты тоже, должно быть, воздвигаешь дворцы и храмы! Оскорбляя женщину, ты забыл, что я царица, что я ещё многое могу…

— Не будем продолжать, Хатшепсут. Становится жарко, тебе лучше удалиться в свои покои.

— Не смей разговаривать со мной как со своей наложницей! Я не уйду, пока не скажу тебе всё. Я родила тебе дочь, но не думала, что она станет преградой между нами. Похоже, ей ты отдаёшь всю свою нежность, остающуюся от тысячи наложниц, хотя Та-Неферт вряд ли может похвастаться такой же любовью к её детям! А может быть, всё это просто потому, что Меритра царевна и, значит, стоит близко к трону? Всё может случиться, если Нефрура останется бесплодной, а Тутмос наконец вырвется на волю и погибнет где-нибудь в Ханаане! Так что ты думаешь, ступени трона останутся твоими, кто бы не носил двойную корону? А может быть, ты и сам уже мечтаешь о ней?

Звеня, ожерелье пролетело в воздухе, как диковинная золотая птица, и упало в траву почти у самых ног Нефрура. Она испуганно отстранилась, словно птица могла обернуться ядовитой змеёй.

— Хватит! Если я и любил когда-то тебя, это прошло! Запомни, я не военачальник, которого можно купить посулами и подарками, как ты сделала это по моему совету, и я не сладострастный Хапу-сенеб, которому можно пообещать самых красивых певиц из царского дворца! Твой трон держал я, обеими руками, ты царствуешь мирно и роскошно уже четырнадцать лет, но я не намерен превращаться во вьючного осла! — Вслед за ожерельем полетели перстни, они разноцветным дождём посыпались на цветущую изгородь кустарника. — Женщина, которая доходит до того, что попрекает мужчину любовью к её ребёнку…

Что-то просвистело в воздухе, как будто взмахнули плетью, и глухой стон сквозь зубы, похожий на рычание, мгновенно разъяснил испуганной Нефрура, что произошло в нескольких шагах от неё. Вслед за этим раздались быстрые, резкие шаги — Хатшепсут уходила, по пути она, судя по звуку, бросила в траву плеть, только что хлестнувшую Сененмута. Странное чувство, похожее разом и на злорадство, и на жалость, охватило Нефрура, испуганную, оскорблённую всем услышанным. Непрошено, совсем как во сне, всплыло в памяти далёкое воспоминание детства, когда Сененмут был ещё её учителем — голова к голове они склонились над папирусом, на котором начертана карта звёздного неба, и мягкий, приятный голос Сененмута называет созвездия по именам. Нефрура зажмурилась, стараясь отогнать навязчивые образы, но ей это не удалось, как не удалось и сдержать безумный порыв — не сознавая, что делает, она вышла из своего тайного убежища, руками раздвинув цветущие ветви кустарника, и появилась перед бывшим учителем, бледное лицо которого пересекал красный рубец. Это было ужасно, но она едва узнала его — даже красота его померкла, стала похожей на полустёртое изображение на древнем рельефе. Движимая только порывом сострадания, вызванным невольными воспоминаниями, она схватила Сененмута за руку, заглянула ему в лицо, хотя это как раз было немилосерднее всего, и тотчас потупилась, стыдясь и своего движения, и своих внезапно наполнившихся слезами глаз. Ни слова ни говоря, Сененмут мягко отстранил её и, пошатываясь, пошёл по узкой дорожке между тамарисковыми зарослями, шепча что-то сквозь зубы. Помедлив немного, Нефрура последовала за ним. Сененмут шёл не оглядываясь, изредка проводил рукой по лицу — кожа была рассечена до крови, один раз он вытер окровавленные пальцы сорванным ярко-жёлтым цветком. Не зная зачем, молодая царица нагнулась, подобрала этот цветок — кровь Сененмута была обыкновенной, не царской, не божественной, она не собиралась подносить цветок к губам и просто несла его в руке, довольно небрежно, точно сама сорвала для забавы. Должно быть, во дворце уже знали о ссоре царицы с Сененмутом и об ударе плетью — никто не вышел встречать царского любимца, даже рабы и карлики не бросились навстречу. Несколько слуг склонились перед царицей, она даже не взглянула на них, только цветок выскользнул из её пальцев, и она не стала его подбирать. Сененмут вошёл в свои покои, слышно было, как навстречу ему бросились слуги, и вслед за этим раздался крик, такой страшный крик, которого Нефрура никогда не слышала ни во дворце, ни даже на охоте. Сененмут кричал от боли, от ярости, раздиравшей его грудь, в отчаянии бился головой о ложе, судорожно рвал драгоценные покровы, слуги пытались удержать его. Распахнулась дверь, едва не ударив царицу по лицу, слуги бросились куда-то, должно быть, на поиски лекаря, за ними нёсся всё тот же крик обезумевшего человека, в котором было так же мало человеческого, как мало животного в крике умирающего на поле боя коня. Несколько человек с встревоженными лицами прошли по коридору, не заметив прижавшейся к стене царицы, в покои Сененмута вошли два жреца, один из которых нёс небольшую чашу с тёмно-красной жидкостью, и вскоре крик перешёл в хриплый стон, а затем в глухие рыдания. Эти рыдания как будто освободили царицу от заклятья — вздрогнув, она отшатнулась от дверей, беспокойно оглянулась вокруг, боясь встретиться взглядом с кем-нибудь из придворных. Но никого не было, словно вся жизнь дворца затихла и сосредоточилась в покоях бывшего царского любимца. Бывшего? Нефрура закрыла лицо руками. Если так легко может сорваться с неба казавшаяся недосягаемой сияющая звезда, то что же говорить о жизни простых смертных?

Она вернулась в свои покои, измученная, опустошённая. Спросила, что делает Тутмос, и ей ответили, что он отправился на охоту. Помедлив немного, спросила, что делает мать — и получила ответ, что её величества Хатшепсут приказала позвать музыкантов и отправилась кататься по реке на своей любимой золотой барке.


* * *

Ни удар плетью, ни долгая болезнь Сененмута, вслед за которой последовало его изгнание, ни горькие жалобы маленькой царевны Меритра, разлучённой с отцом, ни даже появление нового царского любимца ничего не изменили в жизни Тутмоса, как и предсказывал мудрый Джосеркара-сенеб. Новый любимец Хатшепсут, которого ненавидели так, что даже не называли его имени, оказался гораздо хуже Сененмута, ибо сразу взялся за плеть, не приводя в действие указующего жезла. Хатшепсут, выбравшая его из числа наиболее приближённых сановников, сама расплачивалась за свою жестокость, разлучившую её с Сененмутом, — на лице стареющей повелительницы придворные всё чаще замечали выражение растерянности, граничащей со страхом. Если Сененмут, хотя и хитрый, но мягкий по натуре, никогда не вступал в открытую схватку с Тутмосом, то новый любимец сделал именно это, разом ожесточив сердца немногих, но достаточно влиятельных друзей фараона. Однажды дошло до того, что Тутмос схватился за нож в Зале Совета, в присутствии царского сына Куша и военачальников, и никто не остановил его — так сильна была всеобщая ненависть, примирившая даже врагов, и дело кончилось бы плохо для царского любимца, если бы сама Хатшепсут не встала между ним и племянником. Верховный жрец Хапу-сенеб — и тот не мог сказать ни слова, не говоря уже о военачальниках, которые чувствовали себя уверенно только на поле боя, а не в дворцовых залах. Друзья Тутмоса посматривали на него с надеждой и скрытым неодобрением — что же он медлит? Судьба как будто нарочно подарила ему случай завоевать расположение придворных и жрецов, оскорблённых поведением нового любимца, но странное происходило с Тутмосом — он жил словно по привычке, в перерывах между вспышками ярости превращаясь в безвольного, как будто больного или смертельно уставшего человека. О том, чтобы собрать войско и идти с ним в Ханаан, он больше и не думал — по крайней мере, так казалось даже его ближайшим друзьям. Равнодушие, с которым Тутмос узнавал о прибытии иноземных послов, о возведении храмов или проведении нового канала в бесплодной пустыне, не только пугало, но и оскорбляло его друзей, а Нефрура почти не показывалась ему на глаза — так было лучше, по крайней мере он не смотрел так равнодушно поверх её головы. Только Рамери, который почти неотлучно находился при фараоне, видел и знал, что дух жизни ещё не покинул Тутмоса, что его Ба ещё живёт и дышит, хотя и поднимается так невысоко на переломленных крыльях. Со времени возвышения нового любимца телохранители фараона почти не смыкали глаз, ожидая покушения на его жизнь, и нередко казалось, что эти опасения вполне оправданны. Они, эти молчаливые ханаанеи, хурриты и шердани, не смотрели на фараона с упрёком, они и не жалели его, всему предпочитая верную службу, но именно их несокрушимое спокойствие и было тем живительным глотком воздуха, который не позволял Тутмосу превратить жизнь в сплошную пытку, в постоянное ожидание удара в спину. Рамери теперь редко отлучался из дворца, редко беседовал с Джосеркара-сенебом, но впервые в жизни он не жалел об этом — иное чувство переполняло сердце, превращало его в одну сплошную рану, на крови которой иногда вырастали чудесные цветы. Он думал о Раннаи, ставшей женой верховного жреца, думал о той, кого с такой лёгкостью нёс на руках. Он видел её во дворце во время торжественных церемоний, молчаливую и нарядную, как раскрашенная статуя богини Хатхор, она сопровождала мужа, иной раз он видел её беседующей с отцом, но даже в сновидениях перед его взором не могло бы проплыть более отчуждённое, более непроницаемое лицо. Рамери замечал и огонь в глазах фараона, оживлявшегося всякий раз, когда видел Раннаи, и чувство, которое он называл обидой, а на самом деле бывшее ревностью, начинало неприятно покалывать неискушённое сердце, знакомое только с безгрешной и бескорыстной любовью к учителю, наставнику. Когда-то он хотел убить священную змею, причинившую зло Джосеркара-сенебу; теперь, вспоминая об этом, он видел прежде всего ту, что ребёнком спала в кольцах этой змеи. Он был уже взрослым мужчиной, но до сих пор не знал женщин, они не привлекали его, а порой даже отталкивали, вызывая смутное отвращение своими откровенными взглядами, бесстыдными движениями, неискусными попытками привлечь внимание красивых дворцовых стражей. Но с Раннаи было что-то другое, и сама она была другая — по плоти дочь Джосеркара-сенеба и госпожи Ка-Мут, которую он не раз видел, но всем своим существом и обликом — дочь небесных светил, далёких бессмертных звёзд. Инени, с которым они изредка встречались, рассказал другу о страданиях Раннаи, разлучённой с возлюбленным Амоном, и сердце Рамери сжималось страхом — можно ли встать на пути божества, даже если случится невероятное и она обратит на него внимание? Он говорил с ней однажды, в тот день, когда вынес её на руках из храма, но тогда она не была ещё женой верховного жреца. Вряд ли она помнит его, быть может, и не узнает даже в толпе дворцовых стражей — много времени прошло с тех пор, Раннаи стала высокопоставленной госпожой, за чьё Ка поднимают чаши высшие сановники и военачальники Кемет. А если любовь к Амону в её сердце превышает любовь к мужу, то на что же надеяться Рамери, простому рабу? Мысль казалась то безумной, то верной и простой, змейкой ускользала в глубину сердца, свивалась клубком, снова дразнила трепещущим жалом. Но когда он видел Раннаи воочию, змейка всегда спала…

В тот день, когда он после стольких лет вновь заговорил с Раннаи, было неспокойно в царском дворце да и, пожалуй, во всей Кемет — великий Хапи гневался, разлив задерживался уже на восемь дней. Во дворце не было никаких торжественных церемоний и выходов, фараон оставался в своих покоях, Рамери получил милостивое разрешение покинуть дворец до захода солнца. Как ни привык он в последнее время к одиночеству, возможность увидеть Джосеркара-сенеба и поговорить с ним после очень долгого перерыва вспыхнула в сердце Рамери такой радостью, что он не смог противиться ей. Он поспешил в храм Лиона, но там ему сказали, что Джосеркара-сенеб нездоров и уже несколько дней не выходит из дома. Поколебавшись немного, Рамери отправился в дом учителя. Он был там всего лишь несколько раз и всегда чувствовал себя неловко, встречаясь с госпожой Ка-Мут, хотя она и была очень добра к нему, и теперь тоже смутился, называя привратнику своё имя. Робость и смущение усилились, когда он переступил порог покоев Джосеркара-сенеба, тех самых, где когда-то стоял на коленях перед учителем, вымаливая прощение за своё святотатственное намерение. Джосеркара-сенеб лежал, заложив руки за голову, лицо его показалось Рамери осунувшимся и печальным, но он улыбался, когда сидящая рядом с ним в кресле женщина наклонялась и тихо шептала что-то. Рамери не сразу понял, что у ложа отца сидит Раннаи — Раннаи в простом платье, почти без украшений, с живыми цветами в волосах. Она обернулась, когда вошёл Рамери, увидел его и Джосеркара-сенеб. Жрец улыбнулся и сделал Рамери знак приблизиться. Рамери повиновался, хотя вдруг почувствовал в ногах каменную тяжесть — подойдя к ложу, он оказался совсем близко от Раннаи.

— Ты пришёл навестить меня, мальчик? Мы не виделись очень давно… Ты знаешь мою дочь, Раннаи?

— Я не раз видел госпожу Раннаи во дворце, — смущённо сказал Рамери.

— Я тоже видела тебя, Рамери, ведь его величество очень благоволит к тебе и редко отпускает от себя.

— Я думал, что для лучших людей мы все на одно лицо, госпожа.

— Вовсе нет. К тому же мы уже встречались с тобой, разве ты не помнишь?

Тёмный румянец вспыхнул на смуглых щеках хуррита — как багряная краска на шафрановых лепестках.

— Я удивляюсь, что ты это помнишь, госпожа, — пробормотал он, и прекрасная женщина тихо засмеялась, давая понять, что всё отлично помнит.

— Ты стал настоящим воином, я не хотела бы быть врагом, которого ты схватишь за горло. Но может быть, ты забыл всю мудрость, которой учил тебя отец?

— Нет, — тихо сказал Рамери, — нет. Этого забыть нельзя…

По старой привычке Джосеркара-сенеб протянул руку, коснулся ею иссиня-чёрных, густых волос Рамери.

— Верю тебе, мальчик. И благодарю, что пришёл. Во дворце совсем плохо?

— Я не припомню, чтобы когда-либо было хуже.

Жрец грустно покачал головой.

— Знаю, знаю… Все мы оказались бессильными птицами в потоке жестокой бури, вознести нас к солнцу наши крылья не могут. Ты знаешь, что новый любимец царицы приказал повсюду уничтожить изображения Сененмута? Не только то, что вызвало гнев царицы, но и другие, совсем безобидные. Говорят, что он так и не смог оправиться от удара, проливает горькие слёзы в своём поместье в низовьях Хапи. Жестоко, что его разлучили с дочерью, маленькой царевной.

— Она тоже тоскует, хотя и не может понять того, что произошло.

— Горькие же настали дни, если дочь плачет о живом отце! — Джосеркара-сенеб тяжело вздохнул. — Что издавна почиталось величайшим богатством в Кемет? Дети! Они были желанны всегда, будь их отцы землепашцами, художниками, жрецами или царями. Но эту девочку, боюсь, ждёт печальная судьба…

— Не тревожься, отец, — сказала Раннаи, ласково поглаживая его по руке, — разве мало нам своих печалей? Я часто думала о том, сколь печальны были судьбы многих богов — разлучённых Геба и Нут, Осириса и Исиды, Нефтиды, жены Сетха… Разве мы лучше богов, чтобы нам не испытывать печали? Но и умножать её не стоит…

— Это правда! — Джосеркара-сенеб улыбнулся. — Великий Амон создал нас чистыми и прекрасными, как сосуды из драгоценного белого алебастра. И то, что сосуд темнеет, — это лишь наша вина.

— Даже с самой горькой судьбой можно примириться, если помнить об этом, — сказала Раннаи. Но, произнося это, она опустила глаза и тихо вздохнула, и Рамери понял, что она говорит о себе.

— Да, с несчастьями собственной судьбы мы можем и обязаны мириться, — задумчиво сказал Джосеркара-сенеб, — но когда несчастна земля, породившая тебя, ты должен стереть улыбку со своих уст. Вот времена хека-хасут, которые были так недавно. Могли бы мы наслаждаться счастьем собственной жизни, когда священный бык был впряжён в рабочее ярмо?

— Это так. Но разве сейчас Кемет не благоденствует?

Джосеркара-сенеб приложил руку к сердцу.

— Раннаи, мне было бы приятнее произнести ложь, чем правду, но истина в том, что Кемет действительно благоденствует под скипетром Хатшепсут, как бы мы ни стремились увидеть в её действиях иное. Смотри, Кемет уподобилась маленькому селению, в котором обильны поля и стада, плодородны сады и здоровы все жители. Оно могло бы быть больше и величественнее, но те, кому хорошо живётся, не думают о том, что может быть лучше. Так ли уж нужно расширение границ Кемет? Иногда я думаю, что боги не зря преградили его величеству путь к единоличной власти…

Рамери удивлённо взглянул на Джосеркара-сенеба.

— Учитель, но разве сокол не стремится вырваться из клетки, хотя бы и золотой? Пусть она будет даже величиной с целый дворец, всё равно вместо неба сокол видит потолок, а вместо пронизанной солнцем зелени — расписные стены. Этого сокола можно уподобить его величеству, но можно уподобить и самой Кемет.

Теперь уже Джосеркара-сенеб и его дочь удивлённо взглянули на Рамери, словно не ожидали, что он может так мыслить и так красиво говорить.

— Если говорить о соколе, мальчик, — сказал Джосеркара-сенеб, — вспомни, что его собственные птенцы нередко становятся добычей других хищников, которые нападают на его гнездо в его отсутствие.

— Разве его жена не сможет защитить своих птенцов?

— Она будет защищать их, если сил у неё будет не меньше, чем любви. И всё равно сокол должен быть всегда готов к тому, что найдёт своё гнездо разорённым.

— Но, поднявшись к солнцу, он увидит весь мир!

— Если только не опалит крыльев.

Рамери понял, что ему не удастся переубедить Джосеркара-сенеба, но он видел также, что учитель им доволен. Поэтому и не остановился перед тем, чтобы высказать всё, что было у него на сердце.

— Учитель, если селение, о котором ты говоришь, изначально было не больше трёх локтей в длину и локтя в ширину, его жителям даже представить трудно, что такое большой город или даже большое селение. Но если когда-то оно владело землями, на которых ныне пасутся чужие стада, жители всегда будут вспоминать с тоской о тех временах, когда эти земли были их собственностью.

Джосеркара-сенеб засмеялся.

— Мальчик, я готов признать себя побеждённым! Ты ещё молод, в твоих жилах течёт горячая кровь, и я понимаю, почему его величество приблизил тебя к своей особе, хотя, конечно, никогда не говорит с тобой. Я рад, что сумел научить тебя красиво говорить и ясно излагать свои мысли… И ещё я скажу тебе, Рамери, что ты счастлив. Да. Ибо тебе известен и ясен твой долг, и ты не колеблешься, не испытываешь сомнений, исполняя его. Поистине несчастен тот, кому не за кого и не за что отдать свою жизнь! Великий Амон призвал тебя к служению, и я вижу, что ты верен своей клятве. Счастливы те, кто сразу видит плоды своего труда, как видит их садовник и землепашец. Порой нам, живущим в тишине храмов, бывает нелегко разглядеть ростки, пробившиеся из посеянных нами семян.

— Как ты можешь сомневаться, учитель! — горячо перебил его Рамери.

Раннаи слушала отца внимательно и серьёзно, сложив на коленях свои точёные грациозные руки, привыкшие изгибаться в священном танце. Взгляд, который она украдкой бросила на Рамери, вновь зажёг исчезнувший было румянец на его лице.

— Учитель, — смущённо сказал молодой воин, — прости меня, что за разговором я забыл справиться о твоём здоровье. В Храме мне сказали, что ты нездоров…

— Даже если бы я был тяжело болен, ты не смог бы принести мне лучшего лекарства, мальчик, — улыбнулся Джосеркара-сенеб. — Слышать разумные речи ученика, видеть, как он послушен и верен — что может быть лучше? Не беспокойся обо мне, мой недуг не опасен. Я немало приготовил лекарств, которые излечивали и более тяжёлые болезни.

Рамери невольно взглянул на искалеченную руку учителя и сразу же потупил взор.

— Мне пора, отец, — со вздохом сказала Раннаи, поднимаясь с кресла. — Пусть великий Амон сохранит тебя в здравии много лет! А ты, Рамери, тоже направляешься во дворец? Божественный отец ждёт меня там.

Она не сказала «муж», не сказала даже «Хапу-сенеб», и снова змейка, скользкая и неприятно прохладная, коснулась сердца Рамери. Смущённый, он поднялся тоже.

— Если ты пожелаешь, госпожа Раннаи, я буду сопровождать тебя.

— Сейчас уже не так жарко. Отправимся пешком.

Они шли сначала по широкой людной дороге, потом дворцовыми садами, и Рамери, отставая на полшага от Раннаи, мог видеть её лицо сбоку — необыкновенное, точно явленное из глуби веков или небес лицо. Она была такая маленькая и хрупкая, что едва достигала груди воина, и Рамери чувствовал себя неловко, глядя на неё сверху вниз. Маленькая жрица, спавшая в кольцах священной змеи… Но теперь она жена Хапу-сенеба и, значит, утратила что-то, что отличало её от прочих женщин и делало почти неземным существом. Хозяйка дома, присматривающая за работами в ткацкой или в саду, принимающая гостей, поклоном встречающая своего мужа, владычица, а может быть, и рабыня на его ложе — могла ли она быть той Раннаи, окутанной божественной тайной, которую он когда-то нёс на руках? Внезапно Рамери понял, что она очень похожа на Джосеркара-сенеба, особенно глазами и линией губ, чего он не замечал во дворце, и это вдруг согрело его сердце нежным, трепетным чувством нежности. В этот момент она повернулась к нему, и воин смутился — она ведь могла счесть его взгляд дерзким, как было однажды с царицей Нефрура.

— Как тебя зовут? — спросила она тихо, глядя прямо в глаза Рамери, прямо и твёрдо, как редко делают женщины. — Скажи мне, как твоё имя?

Он был изумлён и даже остановился, вынудив остановиться и её.

— Разве ты не знаешь моего имени?

— Я спрашиваю о другом, твоём настоящем имени.

— Настоящем?

— Да, настоящем, которым тебя нарекли при рождении! — сказала она почти с досадой.

Теперь и он смотрел на неё в упор, словно собирался вступить в поединок.

— У меня нет иного имени, кроме того, которое дал мне божественный отец Джосеркара-сенеб.

— Не хочешь ли ты сказать, что забыл его? — спросила она насмешливо.

— Я не хочу его вспоминать.

— И ты забыл и тот язык, на котором произнёс первые слова?

— Да.

— Значит, твоя любовь к великому Амону и… — Раннаи помедлила немного, — к моему отцу так велика, что ради неё ты забыл своё имя, свой язык, имя своего отца?

Он не ответил, но она, кажется, и не ожидала ответа. Они всё ещё стояли друг напротив друга, разделённые только слабым колыханием собственных теней.

— Рамери — пусть так, — Рамери, ты можешь сказать мне, почему ты любишь владыку богов?

— Разве можно не любить того, кто справедлив и добр, кто дарует дыхание жизни и солнечный свет всему живущему на земле? Великий Амон поднял меня из праха, сделал из меня человека поистине счастливого, как сказал божественный отец. Я поклялся служить ему и фараону, его сыну, жизнь моя не кажется мне тенью, которая может бесследно исчезнуть, не оставив по себе памяти, она видится мне деревом, постоянно приносящим маленький, но нужный плод. Если бы Амон не указал мне верного пути, кем был бы я на своём царском троне?

— Я знаю, что ты царской крови… Но продолжай, говори, прошу тебя!

— Великий Амон устами божественного отца Джосеркара-сенеба научил меня мудрости, которую невозможно постичь без него. Он дал мне родину — истинную, великую, которая благословлена им… Разве недостаточно этого?

— Но что бы ты сделал ради Амона? — спросила Раннаи, внезапно опуская взор.

— Я сделал бы всё, что было бы угодно ему.

— А убить человека… — Раннаи вновь подняла голову, глаза её загорелись странным огнём. — Мог бы ты убить человека, если бы знал, что это угодно великому Амону?

— Врагов в бою убивают во славу величия Кемет, во славу Амона.

— Нет, нет, не в бою! — Она вдруг закрыла лицо руками. — Рамери, послушай, я знаю, что ты любишь моего отца… и меня, — добавила она неожиданно. — Если я лгу, посмотри мне в глаза и скажи, что это неправда!

Он ответил пересохшими губами:

— Это правда.

Вздохнув как будто с облегчением, она опустила руки, и Рамери увидел, что лицо её сияет счастьем. Приподнявшись на цыпочки, она положила руки на плечи Рамери и стояла так, как будто ждала, чтобы он обнял её. Не в силах оттолкнуть сокровище, дарованное милостью неведомых небесных покровителей, он обнял Раннаи, прижал её к своей груди. Он сделал бы это, даже если бы знал, что за его спиной стоит Хапу-сенеб, что вслед за объятием последует страшная, мучительная гибель, что Раннаи вдруг презрительно рассмеётся и гневно оттолкнёт его. Но она стояла, приникнув к нему, и он поцеловал её неловко и неумело, пробудив на её устах лёгкую улыбку. Раннаи мягко отстранила его, он повиновался мгновенно, как повинуется могучий лев маленькой богине.

— Пойдём, — сказала она своим мягким, совсем не изменившимся голосом. — Я знаю, что не ошиблась в тебе, прилежный ученик моего отца. Но всё же, теперь ты назовёшь мне своё имя?

— Я повинуюсь тебе, владычица, — сказал молодой воин дрожащим от волнения голосом, который ему самому показался бы смешным, если бы он мог видеть мир таким же, как раньше. — Я отрёкся от моего имени и проклял его, но тебе скажу — меня зовут Араттарна.

— Твой отец был родом из Митанни? Это митаннийское имя.

— Митаннийкой была моя мать.

— Араттарна, сделаешь ли ты для меня то, что сделал бы для моего отца и великого Амона? — спросила она, и голос её даже опьянённому любовью Рамери показался странным. — Нет, нет, ещё не пришло время… Если завтра ночью тебе удастся покинуть дворец, я буду ждать тебя в садах храма, там, где растёт маленькая пальма кукушек — она одна такая во всей столице… Приходи в час, когда Ра побеждает своих врагов, я буду ждать тебя. Но поклянись священным именем Амона, которого мы оба любим, что мой отец никогда не узнает об этом.

— Клянусь, Раннаи!

— А моей заботой будет сделать так, чтобы об этом не узнал божественный отец Хапу-сенеб, — сказала она и сухо, коротко рассмеялась. — Идём же, идём быстрее… Ты видишь, солнце клонится к закату?


* * *

Антилопа летела подобно стреле, выпущенной из лука, словно её несли невидимые руки бога Шу или могучие ветры пустыни. Из-под её копыт почти не летел песок, словно она не касалась земли, и казалось невозможным догнать её не только на колеснице, но даже на крыльях — ветер гнал её, и сама она была ветром. Тутмос поднял лук, натянул тетиву, но сразу понял, что стрела не попадёт в цель, и не ошибся. Отчего-то ему безумно хотелось убить именно эту антилопу, высокую, с яркой белой отметиной, ради неё он пожертвовал тремя другими, обыкновенными, которых мог бы подстрелить без особого труда. Солнце уже поднялось так высоко, что жар его становился нестерпимым, по лицу фараона стекали капли пота, но он упорно продолжал бессмысленную погоню, посылая одну за другой беспомощные стрелы. Он знал, что удача либо сопровождает охотника с самого начала, либо так и не приходит к нему, но гордость мешала смириться с сегодняшним не слишком-то приятным уделом, и Тутмос продолжал погоню, криками понуждая коней нестись быстрее. Антилопа, видимо, начала уставать, но устали и кони, один из них споткнулся несколько раз подряд, помешал пока ещё ровному бегу другого. В колчане осталось всего только три стрелы, Тутмос выстрелил наудачу ещё один раз и промахнулся. Вдруг антилопа споткнулась на всём бегу и полетела через голову, и в тот момент, когда она, оглушённая падением, поднялась на ноги, стрела вонзилась ей под лопатку с правой стороны. На этот раз выстрел был удачен, животное рухнуло на песок, смерть прилетела к антилопе мгновенно, быстрее, чем летела она сама, спасаясь от погони. Тутмос остановил коней и соскочил на землю, чувствуя, что и сам дышит, как загнанный конь. Он подошёл к антилопе, осмотрел её, удовлетворённо покачал головой — красавица! Он сел на песок рядом с убитым животным, отстегнул от пояса тыквенную флягу и сделал из неё несколько глотков. Солнце было уже беспощадно, воздух стал неподвижен, и надо было бы укрыться от жара в тени колесницы, но не было сил встать и сделать несколько шагов, и фараон остался возле антилопы, продолжая разглядывать её. Как многим в подобных случаях, Тутмосу казалось, что подобного животного он никогда не видел. Он пожалел, что отправился на охоту один и, значит, придётся самому позаботиться о добыче, самому приторочить её к колеснице, конечно, выждав немного, чтобы отдохнули кони. Солнце палило нестерпимым огнём, жар доходил до того, что сам зной вдруг начинал казаться прохладой, а малейшая тень — обжигающим холодом, и охотника постепенно одолевало ленивое равнодушие, которое нередко становится причиной гибели путника и даже целых караванов. Он вовремя понял опасность этого ощущения и, преодолевая сонливость, встал. Неплохо было бы отыскать какой-нибудь оазис, чтобы напоить коней, но Тутмос понимал, что вернее будет возвращаться назад, хотя бы путь этот был долгим и медленным. Он подумал о том, как тяжело, должно быть, приходится воинам в пустыне, хотя все основные переходы совершаются при свете звёзд. Большое войско движется медленно, но виной тому не только песок, в котором вязнут ноги, и не только жара — путь войска отягощают многочисленные повозки военачальников, набитые посудой, одеждами и драгоценностями, а нередко и присутствие женщин, искусных в делах любви, но совершенно бесполезных и даже опасных в походе. Если фараон совершает поход в своих золотых носилках, войско тянется ещё медленнее. Привалы на пути нередко превращаются в затяжные пиры, во время которых войско совершенно беспомощно — он кое-что читал об этом в старых свитках, оставшихся от деда. Он вдруг ясно представил себе, каким оружием победила его Хатшепсут.

Все эти военачальники, которые понастроили себе роскошных домов в столице, все эти воины с некогда мужественными лицами, на которых ныне лежит печать добродушного спокойствия, достойного вавилонских купцов, — разве способны они оставить свои дома и богатство, своих красивых наложниц ради того, чтобы брести по пустыне под палящими лучами солнца и подвергать опасности свою драгоценную жизнь в стычке с дикими кочевыми племенами? Теперь, должно быть, они брезгливо отвернутся, увидев грязного кочевника хабиру, не пожелают пачкать умащённых дорогими бальзамами рук, пыль на сандалиях из мягкой дорогой кожи приведёт их в ужас, а каким покажется на вкус грубый походный хлеб? И в самом деле, чего ради бросать им свои разукрашенные гнезда, этим холёным соколам, которых давно уже не смущает изящная золотая цепь, приковавшая их к трону женщины! Поднять всю эту изнеженную, благоухающую бальзамами из страны Паванэ массу так же трудно, как сдвинуть с места великую пирамиду Хуфу[88]. Опять перед ним стена, на этот раз расписанная чудесными картинами, вся в ярких красках, украшенная затейливой резьбой, но на деле всё такая же непроницаемая, непреодолимая, которую так же трудно разрубить мечом или боевым топором, как летящий по ветру гусиный пух. В одиночку можно построить прекрасный дом, посадить роскошную пальму, высечь из камня статую, но нельзя выйти на бой против целых народов, нельзя построить великую пирамиду, нельзя и произвести на свет ребёнка. У него нет войска, нет сына, нет даже гробницы — Хатшепсут занята постройкой своей, которую начал возводить Сененмут, а теперь неумеренно украшают менее искусные, но весьма ретивые мастера. У него нет ничего, кроме жезла и плети в руках, кроме священного весла в ладье Амона, кроме золотого урея, на который придворные взирают с насмешкой. Друзей так мало, что можно счесть их по пальцам одной руки, военачальник среди них только один, да и тот молод и не имеет в войске никакого веса. Правда, на его стороне мудрый Джосеркара-сенеб, но против насмешек, которыми осыпают незадачливого фараона, бессильна даже его мудрость. Есть верные телохранители, ханаанеи, хурриты и шердани, но с ними не отправишься в поход, да и щиты их опять-таки способны отразить только удары мечей, но не насмешливые взгляды и колкие слова. А ведь он получил благословение верховного жреца Хапу-сенеба, которое тот дал с видимой неохотой, и торжествовал победу — глупец! Хапу-сенеб мог бы дать это благословение и раньше, он ничего не потерял бы — всё дело было в войске, а войско было в руках Хатшепсут. В глазах правителей Сати она оставалась владычицей полумира, хотя в действительности более на словах, но иные послы привозили значительную дань, мирные путешествия в страны, подобные далёкой Паванэ, обогащали дворцы и сады царицы и её приближённых, и до его честолюбивых помыслов никому не было дела. Фараон без власти, военачальник без войска, окружённый кольцом даже не злобы, а презрения — каким жалким он, должно быть, казался своим царственным предкам, могучим Тутмосу и Аменхотепу! Иногда у Тутмоса появлялось странное и немного смешное ощущение, что он, при его небольшом росте, уменьшается каждый день и скоро станет почти карликом или вообще растворится в воздухе — поверх его головы смотрели теперь не только знатные сановники и военачальники, но даже кое-кто из слуг. Вот он останется в пустыне, и скоро солнце сожжёт его или превратит в маленькую ящерицу или бурую змейку, которая оставит только едва приметный волнистый след на рыжеватом песке и обовьётся вокруг священного урея, чьё золото постепенно будет тускнеть и исчезать под песками. У него нет даже наложницы, которая заплачет слезами истинного горя — вот до какой степени унижения дошёл он, единственный сын Тутмоса II, с детства обещавший стать могучим воином, непреклонным и отважным правителем! На днях ему минуло тридцать два года, ещё немного — и ладья жизни переплывёт тот рубеж, за которым жизнь человека начинает постепенно клониться к закату. Вот и все… Горе сухому дереву, не приносящему плодов, и никто не глядит на него с сожалением — разве только тот, кто хотел утолить голод с помощью его плодов или укрыться в его тени. Но и этих людей мало, так мало, что их попытки вернуть засохшему дереву жизнь не могут привести ни к чему. И что бы ни говорил Джосеркара-сенеб, сулящий Тутмосу в будущем великие дары за его страдания и терпение, стена уже доросла до неба и закрыла свет. Закрыть бы глаза самому…

Усилием воли Тутмос стряхнул с себя оцепенение, крепко зажмурил и вновь широко раскрыл глаза. Уже была видна дорога, ведущая ко дворцу, прямая и гладкая, как стрела, обсаженная по краям ровными густолиственными пальмами. Никто не вышел его встречать, да он и не ожидал этого. К чему церемонии, когда фараон лишь по имени возвращается с охоты, на которой был один, без свиты и рабов? Смыв с себя пыль и пот, переодевшись, выпив немного вина и наскоро проглотив обед, который приказал подать в свои покои, Тутмос почувствовал себя вполне отдохнувшим. Можно было заняться излюбленным делом — стрельбой из лука по самым коварным мишеням, но ладони ещё горели, и от затеи пришлось отказаться. В такую жару, пожалуй, хорошо на воде. Тутмос позвал Рамери — в присутствии этого хуррита он чувствовал себя спокойно, было в нём нечто, что внушало доверие и расположение к нему. Было только одно, что смущало Тутмоса: телохранитель был очень высок, и его собственный рост казался от этого ещё меньше. Он снова поймал себя на мысли, что придаёт значение таким мелочам, унизительным для величия благого бога, и усмехнулся — знал бы этот раб, о чём думает владыка Кемет, идя впереди него! А, впрочем, что это значит по сравнению со всем остальным? Гордость уже давно унижена, скоро не станет и самолюбия. Скоро слуги начнут задевать его по лицу, наливая вино в его чашу.

Откуда-то из сада доносился звонкий детский смех — должно быть, маленькая царевна Меритра развлекала себя, как могла, в скучном обществе строгих наставниц. Смех приближался, вот он ещё ближе, ещё, совсем близко, и Меритра показалась на дорожке, тоненькая, хрупкая, похожая на ту самую антилопу, которую Тутмос сегодня убил на охоте. Она замерла, увидев фараона и его телохранителя, но смеяться не перестала — слишком уж силён был восторг маленькой беглянки, ускользнувшей из-под сурового ока наставниц. Чёрные глаза девочки, казавшиеся даже слишком большими, светились таким искренним счастьем, что Тутмос не мог не улыбнуться, более того — улыбнулся даже невозмутимый Рамери.

— Кто это тебя преследует, царевна?

— Львы! Дикие львы пустыни. А я убежала от них!

— Но они приближаются, сейчас тебя найдут.

— Так что же ты стоишь? Помоги мне спрятаться!

Она произнесла это так внушительно, что нельзя было не подчиниться, и мужчины подчинились со смехом — отошли к деревьям, загородили своими спинами девочку. Это было сделано вовремя, преследовательницы уже появились в просвете между деревьями. Наставницы маленькой царевны, избранные самой Хатшепсут, едва взглянули на Тутмоса, ограничившись на бегу лёгким поклоном. Впрочем, лица у них были такие озабоченные, что они легко могли бы оправдать себя беспокойством за неуёмную Меритра, которая однажды едва не утонула в большом пруду, тогда её вытащил из воды один из телохранителей царицы Нефрура. Вскоре голоса женщин затихли, и девочка со смехом выскользнула из своего убежища — спрятанная за спинами мужчин, она не теряла времени даром, уже начала плести венок из мелких алых цветов.

— Ушли? Очень хорошо! За то, что ты спас меня, я щедро тебя награжу, у меня есть волшебный перстень, приносящий счастье. Вот! — Она показала перстень с маленьким синим камнем, давний подарок Сененмута. — Хочешь, исполню любое твоё желание?

— Хочу.

— Тогда загадывай. Тихо, тихо, тихо! Теперь слушай. Оно исполнится через… через… через три дня. Ты смеёшься? Если смеёшься, волшебство потеряет силу.

Тутмос, смеясь, подхватил девочку на руки, она взвизгнула от неожиданности и удовольствия.

— Ах ты, маленький чародей из Джахи! Что же, теперь прикажешь служить тебе?

— Мужчина может служить женщине, если он её любит, — серьёзно сказала девочка, — а так — нет. Ну, отпусти же меня!

— А если не отпущу?

— Я буду как твоя царица. Ой, неужели ты хочешь бросить меня в эти колючие заросли? Отпусти же!

Он опустил её на землю, она кокетливым движением, очаровательным у десятилетней девочки, поправила складки своего белого прозрачного платья. Несмотря на то что эта девочка была дочерью Хатшепсут и Сененмута, Тутмос привязался к ней, как к младшей сестре, и снисходил даже до игр с нею. Да и неудивительно — ведь она была одной из немногих, кто воспринимал его всерьёз, не смеялся над ним. А теперь, когда был изгнан Сененмут и его место занял новый царский любимец, и Меритра была чужой во дворце.

— Куда ты направлялся, Тутмос? К реке? Это очень хорошо! — Девочка захлопала в ладоши. — Покатаешь меня на лодке?

— Хорошо, идём. Крокодилов ты не боишься?

— Я знаю заклинание против подводных чудовищ. Если ты не знаешь, я тебя научу. Ты позволишь мне собирать лотосы? Говорят, где-то напротив храма Хонсу есть совсем лиловые.

— Позволю, только не раскачивай лодку.

— Неужели ты боишься?

— Я-то уж как-нибудь отобьюсь от крокодила. А ты такая маленькая, что он тебя сразу проглотит.

Царевна нахмурилась, но сразу же рассмеялась.

— Если на нас набросится это подводное чудовище, твой телохранитель спасёт меня.

— Почему ты думаешь, что он будет спасать именно тебя?

— Ты же справишься сам!

— И ты справишься с помощью своего заклинания, если только действительно его знаешь.

— А если крокодилов будет много?

— Значит, твоё заклинание убивает их поодиночке?

Жара понемногу спадала, но вода в Хапи по-прежнему была плотной и тёплой, как только что взятое от коровы молоко. И цвет её был густой, сине-зелёный, пронизанный солнцем. Тростниковая лодка скользила быстро, подгоняемая сильными ударами весел, и Меритра была в восторге, воды Хапи всё время отражали её искрящуюся счастьем улыбку. Девочка то опускала руку за борт, то зачерпывала воды и со смехом брызгала ею на Тутмоса, то вдруг затихала, глядя на своё скользящее отражение, или просила подплыть поближе к приглянувшемуся ей цветку, среди которых, однако, не было ни одного похожего на лиловый. Изредка мимо скользили другие лодки, барки, нагруженные товаром, военные суда. Птицеловы расставляли свои силки на берегу, неподалёку от зарослей папируса, иные подплывали к ним в лодке, с луками в руках, то и дело слышался плеск крыльев и испуганный птичий крик. В маленькой узкой лодке, казавшейся совсем невесомой, юноша целовал смущённую девушку, ласково отводя её ладони от лица, нежно говорил ей что-то, а лодку всё ближе и ближе прибивало к зарослям, и вот она уже нырнула в шелестящее царство тростников, скрывшее влюблённых от любопытных глаз. Меритра затихла, подобралась поближе к Тутмосу, доверчиво ухватилась за его руку и задумалась о чём-то, глядя вслед скрывшейся лодке. Потом вдруг спросила:

— Как ты думаешь, скоро я выйду замуж?

— Скоро ты станешь взрослой, и тогда…

— Как скоро?

— Через четыре года.

— За кого же я выйду замуж?

— Это решит твоя мать, — хмуро сказал Тутмос, — я тебе не отец.

— Почему же ты сердишься? Разве не хочешь, чтобы я вышла замуж?

— Какое мне дело, Меритра?

Девочка обиженно опустила голову.

— Правду говорят, что ты грубый и злой! Что я тебе сделала? Если ты когда-нибудь станешь настоящим фараоном, ты же сможешь мной повелевать.

— Могу и сейчас!

Меритра уверенно помотала головой.

— Нет, не можешь! Мой отец мог, а ты — нет. Но потом сможешь. Только не выдавай меня замуж за жреца!

— Почему же?

— Они, наверно, всегда читают молитвы.

Тутмос усмехнулся.

— Вовсе нет! Ты ещё маленькая, глупая девочка. Когда придёт время, никто тебя не спросит. Может быть, отдадут тебя замуж за какого-нибудь ханаанского царевича, уж очень их любит твоя мать, не хочет идти на них войной. И ты будешь повелевать кочевниками пустыни и жить в шатре из львиных шкур.

Меритра готова была заплакать.

— Не смей говорить такое! Ты мне не отец, даже не брат по крови, я не обязана тебя слушаться! Если ты станешь царём, я убегу из дворца и подниму против тебя войско…

— Попробуй, — насмешливо сказал Тутмос. — Твоя мать великая волшебница, она превратила войско в стадо ослов. Бояться мне будет нечего.

Девочка отвернулась, украдкой смахнула слёзы и стала смотреть на воду. Тутмос усмехнулся, но на сердце было неприятно, тяжело. Видно, прав был отец, когда говорил, что у него неуживчивый нрав, слишком гордое и обидчивое сердце. Сколько уже лет он покорно терпит унижения, которыми его осыпают каждый день, и вдруг обиделся на дерзкие слова глупой девчонки! Это уже верный признак слабости, а не силы. И зачем только он взял её в свою лодку? Давно уже решил для себя, что лучше всего быть одному, без врагов и без друзей. И опять, второй раз за сегодняшний день, больно кольнуло воспоминание о войске. Наверное, рана будет кровоточить всегда, пока жив он, пока жива Хатшепсут. Вчера Себек-хотеп в зале для трапез говорил о том, что кочевники напали на одну из пограничных крепостей и уничтожили всех находившихся там воинов, и Хатшепсут слушала с безразличной, оскорбительной улыбкой. «Ты предлагаешь мне идти войной на грязное стадо животных пустыни, Себек-хотеп?» Но даже это не заставило правителя Дома Войны посмотреть в сторону Тутмоса и хотя бы взглядом выразить сочувствие его всем известным планам.

— Послушай, Тутмос! Послушай! — Голос Меритра вывел его из задумчивости, девочка снова подобралась поближе, видно, совсем успокоилась, и по её лицу было заметно, что ею завладела какая-то новая, очень важная мысль. — А ты хотел бы жениться на мне?

— Я?!

— Я же спрашиваю у тебя, а не у твоего раба!

Несмотря на мрачное настроение, овладевшее им, Тутмос улыбнулся, а потом и рассмеялся.

— Послушай, у меня же есть жена, будут и другие. Какой толк жениться на тебе? Да и не будет у меня времени на жён. Как только освобожусь, пойду в Ханаан, буду воевать, там найду себе много женщин.

— Один?

— Что — один?

— Будешь воевать один, без войска?

— Замолчи, крикливый птенец!

Глаза царевны снова начали наполняться слезами, она всхлипнула, но на этот раз отворачиваться не стала.

— Я и сама не пойду за тебя! Ты грубый, думаешь только о войне. У тебя потому и сына нет, что…

— Вот сброшу тебя в воду! — угрожающе сказал Тутмос.

— Я тебя не боюсь. Никто тебя не боится! Все говорят, что ты глуп и никогда не станешь настоящим фараоном, потому что умеешь рассуждать только о войне, но у тебя и войска нет, потому что все военачальники над тобой смеются! — Меритра вдруг осеклась, взглянув в лицо Тутмоса. — Ты рассердился? Прости меня, прошу тебя, прости!

— Испугалась, что брошу тебя в реку, на корм крокодилам?

— Нет, не потому! Прости, я больше никогда не буду говорить таких слов! Это неправда, я не радуюсь, когда над тобой смеются, мне жаль тебя, я хотела бы тебе помочь. Прошу тебя, прости, ради всех богов!

Он сидел, отвернувшись в сторону, стиснув зубы. Нет, это уже слишком! Жалость девчонки, дочери его злейших врагов… Так жалеют больную собаку, которую не хотят лечить, чтобы не продлевать её страданий. Вспышка ярости уже была готова вырваться наружу, он даже сжал кулаки, но Меритра вдруг громко заплакала, продолжая дёргать его за руку, и он сдержался, только высвободил руку и не стал смотреть на девочку. Она пыталась заглянуть в его глаза и погладить по плечу так нежно, как никогда не делала этого царица Нефрура. Что ж, Хатшепсут одержала ещё одну победу, только очередную в ряду своих побед. Эта девочка, которая несомненно любит его, как брата, тоже считает его глупым и грубым и жалеет, как большого и неуклюжего пса, который постоянно мешается под ногами и получает со всех сторон пинки и удары палкой. Девочка, годящаяся ему в дочери, дочь его заклятых врагов — чего же ещё ждать? Может быть, даже этот хуррит, вернейший из телохранителей, вскоре усмехнётся ему в лицо?..

Лодка плыла, покачиваясь, вдоль заросших папирусом берегов Хапи, мимо дворцов и храмов. Люди, проплывавшие мимо, не замечали фараона, да и те, кто были на берегу, не падали ниц, завидев её: мало кто узнал бы царя в загорелом, коренастом, ничем не примечательном молодом человеке, диадему которого украшала, правда, священная змея, но такая тусклая, что её едва ли можно было как следует рассмотреть.


* * *

Он смотрел на лунный диск — не тот, что был в небе, а тот, что отражался в глазах Раннаи. Серебристая капля, слеза или мимолётный огонёк, лодочка из чудесного серебра на поверхности чёрного водоёма, под ней — несказанная глубина. Он держал её на руках, лёгкую, почти невесомую, как лунный луч, и она шептала, запрокинув лицо, глядя на луну: «Араттарна, Араттарна, Араттарна…», словно он был там, в неизмеримой высоте, на этом сверкающем диске. По саду блуждали лёгкие тени ветвей, вспыхивали зеленоватые огни светляков, прохладный ветерок приводил в движение всю эту молчаливую громаду растений, беседок, цветников. Позади возвышался храм, чуть дальше — один из царских дворцов, но место, где встретились Рамери и Раннаи, было совсем уединённым, сикоморы здесь росли так густо, что почти сплетались ветвями, образуя лёгкий колышущийся свод. Неподалёку был прямоугольный водоём, на глади которого тихо покачивались растворенные тьмой тёмно-голубые лотосы, под ногами росла мягкая трава, повсюду — заросли густого кустарника, привезённого из каких-то дальних земель, его крупные цветы белели в темноте, ночью пахли особенно сильно. Правда, жрецы говорили, что они ядовиты, и Раннаи предупредила Рамери об этом, когда он хотел сорвать сильно пахнущий красивый цветок, чтобы украсить им волосы прекрасной жрицы. Она пришла на это свидание, рассеяв все сомнения Рамери, и бросилась к нему в объятия сразу же, как только увидела его, а он, пожалуй, не осмелился бы обнять её первым. Это был не сон, потому что во сне не чувствуешь запахов и не ощущаешь дыхания прохладного ветра, Рамери знал это, но он верил во всемогущество магии — прекрасная женщина могла оказаться призраком, только пленительным Ка некогда умершей красавицы, обманом, забавой бессмертных или посвящённых в таинства храмов. Он и подхватил её на руки для того, чтобы ощутить тепло и тяжесть её тела, Раннаи была очень легка, но он чувствовал её дыхание, слышал живое биение сердца и видел, как луна отражается в прекрасных глазах. Нет, не призрак, но и не земная женщина, каких много было во дворце, и самое великое чудо — то, что он боится назвать по имени, то чувство, которое знатная госпожа не может испытывать к рабу.

— Ты любишь меня, царевич?

— Я не царевич, я твой раб.

— Нет, ты мой господин. Мужчина — всегда господин женщины, я буду делать всё, что ты мне прикажешь… Араттарна, скажи, ты когда-нибудь признался бы, что любишь меня?

— Никогда.

— Верю, так бы оно и было. Я вижу, ты удивлён? Ты, наверное, хочешь спросить, почему я полюбила тебя, почему выделила из толпы дворцовых стражей…

— Потому, что я на голову выше остальных?

Раннаи рассмеялась, плотнее сомкнула пальцы на шее Рамери, крепче прижалась к нему.

— Нет, лев! Не спрашивай об этом. Когда-нибудь я расскажу тебе всё, ты будешь видеть моё сердце так же ясно, как чистую воду в серебряном кувшине. Ты не хочешь опустить меня на землю?

— Не хочу.

— В тот раз ты тоже не хотел отпустить меня…

— Разве тебе было плохо в моих руках?

— Нет, хорошо. И сейчас хорошо. Но я хочу обнимать тебя, а не только держаться за твою шею.

Он опустил её на траву, Раннаи села, грациозно подобрав ножки, жестом пригласила Рамери сесть рядом. Он повиновался, покорный, как ручной лев. Прямо перед ними, в траве, вспыхнул яркий огонёк светляка.

— Ты знал многих женщин? — помедлив, спросила Раннаи.

— Ни одной.

— Это правда?

— Клянусь священным именем Амона, хотя и нелегко мужчине признаться в этом.

— Почему же? Они тебе не нравились?

— У меня не было времени на женщин. И я не видел ни одной, которую хотелось бы любить.

— Я не говорю о любви.

— Раннаи, однажды… — Рамери помедлил, осторожно взглянул на женщину и продолжил, только дождавшись ободряющей улыбки: — Однажды царица Нефрура сказала мне, что я красив, что моя сила влечёт её и страшит. У неё в руке была плеть, и я помимо воли вспомнил о том, как она однажды ударила меня по лицу. Нет, я не боялся! Я знал, чувствовал, чего она хочет от меня. Но я не архитектор Сененмут, который мог посягнуть на жену своего господина.

— Разве долг может когда-нибудь удержать мужчину, если он поддался страсти?

— Я не испытывал страсти. И я не хотел бы обмануть доверие моего господина.

— Араттарна, он и не обратил бы внимания на это! — Раннаи улыбнулась, но тотчас же вновь стала серьёзной. — Я поступаю плохо, отец был бы недоволен мною. Не сердись на меня! Я только женщина, я очень неразумна. И, в отличие от тебя, уже дважды нарушила свой долг.

— Раннаи…

— Не будем больше говорить об этом. Разве для этого мы пришли сюда? Послушай, Араттарна, ты ведь царского рода, и будь ты сейчас царём Хальпы, у тебя было бы много жён…

— Ни одна из них не стоила бы тебя.

— Так часто говорят мужчины… — Раннаи взглянула лукаво, и Рамери смутился.

— Я этого не знал.

— Верю… Вот твои руки. В них я была словно лодка, покачивающаяся на волнах, и они могли бы сокрушить меня, если бы захотели. Дай мне свои руки! Вот так. Они многое могут, ими ты защищаешь трон… Скажи, тебе случалось видеть тайных убийц?

— Ты опять спросишь, готов ли я убить человека во славу великого Амона?

— Нет, нет! К этому мы больше не вернёмся… — Но она опустила глаза, не выпустив, однако, рук Рамери. — Я уверена в твоей любви к Амону, доказательств мне больше не нужно. Воин, владыка мой… Послушай, я хочу пить. Напои меня водой из своих рук.

Он встал, зачерпнул чистой воды из водоёма, опустился на колени перед сидящей Раннаи, и она наклонилась и приникла к его распахнутым ладоням. В тишине жалобно зазвучал голос сонной птицы, потревоженной, быть может, порывом ветра или промельком ночного хищника. Губы Раннаи скользили по жёстким ладоням воина, она не хотела бросать этой чаши.

— Его величество отпустил тебя?

— Иначе бы я не ушёл.

— На рассвете ты должен вернуться во дворец?

— Раньше рассвета.

— Божественный отец Хапу-сенеб молится в тайном святилище бога, я увижу его только завтра утром. Времени у нас много… Ты не боишься, Араттарна?

— Воин не должен бояться.

— А за меня?

— За тебя боюсь, — сказал он тихо.

— Не бойся ничего. Если подаришь мне счастье — чего стоит жизнь? Я знаю, великий Амон дал мне его ненадолго, только затем, чтобы… Но и этого достаточно. Смотри, какое небо! Прямо над нами созвездие Сеху[89], звёзды пылают, как зажжённые факелы. Смотри же, смотри!

— Я даже на небо не могу смотреть, когда ты рядом.

— И ты скажешь, что никогда, ни одной женщине не говорил таких слов? — Глаза, полные лунного света, смеялись.

— Никогда, ни одной.

— Любовь ко мне сделала тебя красноречивым?

— Я говорю то, что на сердце.

— Я забыла, что это такое.

— Но разве божественный отец Хапу-сенеб не любит тебя?

— Не всем дано знать, что такое любовь! Этому таинству не учат даже в храмах. Когда-то я была преисполнена любви к Амону, я верила в сияющий чертог… — Раннаи осеклась, заметив, что Рамери опустил глаза и старается не смотреть на неё. — Что с тобой?

— Ты говоришь о других.

— Я говорю о боге, Араттарна.

— Я знаю, — сказал он тихо, — моя ревность преступна, но сердце у меня дрожит, как птица в силках, и я не могу справиться с ним.

— Дай я поглажу эту птицу.

Лёгкие, прохладные пальцы Раннаи коснулись груди Рамери, и он вздрогнул, словно она и в самом деле дотронулась до обнажённой плоти сердца.

— Я боюсь себя, Раннаи.

— Разве ты так себя любишь?

— Нет, не то! — Он в отчаянии сжал руки. — Ты понимаешь, но смеёшься надо мной, потому что я только раб, а ты знатная госпожа. Ты говоришь о своём муже, великом жреце, о самом боге… Но я живой человек, Раннаи, и в груди у меня бьётся сердце.

— Оно слишком сильно бьётся, Араттарна. Бедная птица, золотой сокол! Дай, я поглажу и успокою его…

— Оставь, не нужно!

— Глупый…

Она небольшим усилием, нежной своей волей заставила его лечь, легла рядом и положила голову к нему на грудь. Он чувствовал аромат её волос, которые были так близко от его губ. Прямо над головой, в высоте, он увидел созвездие, о котором говорила Раннаи, оно было ясно видно в просвете между ветвями сикомор. Рамери вдруг показалось, что барка Осириса совсем близко, что можно протянуть руку и коснуться её борта. Она спускалась или он приближался к ней? Тело словно дышало испарениями звёзд, само становилось невесомой светящейся плотью. Вот колдовство, которое творит Раннаи… Она не призрак, но сделала призраком его, Рамери, вынула сердце из его груди, а он даже не заметил этого. Оно как будто уснуло под тёплой щекой Раннаи, его только омывают неведомые прохладные волны, лёгкая дрожь пробегает по всему телу.

— Хотел бы ты, Араттарна, чтобы мы были единственными людьми на земле?

— Я был бы счастливее богов.

— Ты и я. Единственные люди, сотворённые великим Амоном… Мы встречались бы с тобой в садах и в тени пирамид.

— Но кто создал бы эти пирамиды?

— Нет, нам не нужны были бы пирамиды. Только сады и великая река, чтобы плавать в ней. Плоды и вода, и тень от деревьев. И птицы, чтобы пели нам.

— Пожалуй, нужны ещё леопарды.

— Зачем? — Раннаи даже подняла голову, чтобы взглянуть на Рамери.

— Чтобы их шкурами укрывать тебя в холодные ночи.

— Мне было бы достаточно твоего тепла. Ведь ты обнимал бы меня?

— Всегда… Но ведь нужны ещё мастера, чтобы сделали для тебя ожерелья и соткали бы нам одежды.

— Зачем одежды? Мы будем ходить нагими…

Внезапно Раннаи поднялась, встала на колени, и Рамери увидел, что она расстёгивает ожерелье, словно желая показать, как это будет.

— Одежды не нужны и сейчас, любимый… Вот я, я принадлежу тебе. Развяжи мой пояс, я хочу, чтобы это сделал ты. У тебя дрожат руки, царевич? Я помогу тебе. И я не госпожа, нет, ты мой владыка, повелитель всех моих желаний… Не говори ничего. Нут слышит нас…

Он ещё раз вгляделся в серебристые капельки двух лун, отражённых в глазах Раннаи. Только мгновение, и вечность расколется на куски, ибо произойдёт то, чего не может быть. Вот она перед ним, тело, знавшее ласки бога, ждёт его любви, его силы. Браслеты на руках Раннаи движутся, вспыхивают в траве отражённым светом луны и серебра. Она закинула руки, зовёт, дразнит воина красотой своей груди, которая кажется непорочной. Он заставил луны в её глазах погаснуть, склонившись над нею, его тень упала на лицо Раннаи.

Тени в саду сгустились, потому что лунный диск скрылся за облаками. Может быть, исчезли и великие пирамиды? А громада храма, громада царского дворца неподалёку — неужели они ещё здесь? Но нет, дворец не исчез, напротив, он выплывает из темноты, надвигается на влюблённых множеством внезапно вспыхнувших огней, нарастающим шумом людских голосов, топотом ног. Но Рамери и Раннаи уже не могут разомкнуть объятий, они не замечают ни шума голосов, ни света факелов, ни движения, начавшегося в храме Амона. Вокруг них по-прежнему кольцо тишины, и его всё туже смыкает сладостный стон женщины, прерывистое дыхание мужчины. Кольцо распадается лишь в тот миг, когда вспыхивает единый огонь, сжигающий обоих. Но как много огней вокруг! Сейчас ночь осветится, яркие блики заиграют на воде, здесь, в этом уединённом месте, станет светло как днём. Но слишком много уже отдано страсти, нет сил прислушиваться, смотреть. Они лежат рядом, опустошённые, подобные водам великой реки, медленно возвращающимся в своё русло. Они не замечают того, что несколько факелов промелькнули совсем близко.

— Что это у меня под рукой? Моё ожерелье, оно разорвалось! — Раннаи села, зажав в горсти несколько лазуритовых бусин, она не была огорчена, только удивилась. — У меня кружится голова, Араттарна, может быть, я пьяна? У нас было вино, скажи, было?

— Ты пила воду из моих ладоней, но, кажется, я не умею превращать воду в вино.

— Мне кажется, умеешь!

Раннаи словно и не замечала яркого огня, разбившего тьму их тайного убежища, бросила в воду горсть бусин, как будто принесла жертву покровителю вод Себеку. Медленно натянула платье, милосердное к жадности воина — такое лёгкое и прозрачное, что не скрывало очертаний прекрасного тела. Он последовал её примеру, хотя и неохотно, оделся, снова пристегнул к поясу кинжал. Оружие делало его воином, пленительная близость только что принадлежавшей ему женщины превращала в покорного раба.

— Ты хочешь пить, Араттарна? Теперь я напою тебя водой из своих рук.

Он пил жадно, чаша была дороже питья, не хотелось выпускать её. Они по-прежнему смотрели друг на друга — Раннаи улыбалась, Рамери был серьёзен. Она снова коснулась рукой его груди, как будто хотела послушать, как бьётся его сердце.

— Ты очень силён, любимый. Ты рождён для страсти, хотя до сих пор не знал этого… Как теперь я забуду тебя? Не смогу забыть… Но что это, ты слышишь? Шум во дворце! Неужели что-то случилось с его величеством? О, боги, мы сошли с ума!

Пробуждённая тишина ночи хлынула разом, свет факелов, уже давно разбивший тьму, вспыхнул грозно и ярко в глазах обоих. Они вскочили на ноги, испуганные и потрясённые. Раннаи, дрожа, ухватилась за руку воина.

— О, великий Амон! Смотри, люди бегут ко дворцу из храма! Беги, Араттарна, я пойду следом. Ты слышишь плач? Это плачет ребёнок, может быть, царевна!

В ту ночь, когда ярко сияло на небе созвездие Сеху, когда умиротворённый лёгкой прохладой дворец уснул, не ожидая никакого несчастья, случилось нечто невероятное, то, чего не могло свершиться, — угасла жизнь царицы Хатшепсут, четырнадцать лет правившей Кемет, подчинившей своей власти сильных и своенравных мужчин, единственной женщины, возложившей на свою голову двойную корону великих фараонов. Смерть настигла её неожиданно для всех, должно быть, и для неё самой — лёгкое недомогание, которое она почувствовала с вечера, казалось таким пустяком, что царица отказалась даже от укрепляющих снадобий. Сердце её остановилось внезапно, никто не узнал бы об этом до утра, если бы маленькая Меритра, которую разбудили страшные сны, не прибежала бы в покои матери, хотя и неласковой, но всесильной, как любая мать — кто же ещё мог разогнать призраки, столпившиеся у детского ложа? Девочка скользнула на ложе матери, тихо позвала её, прижалась к её плечу — царица была безмолвна, холодна, рот её был приоткрыт, но Меритра не услышала ровного дыхания спящей. Она стала звать громче, мать не откликалась, лунный луч внезапно упал на её лицо и осветил странную болезненную гримасу, потемневшие, почти почерневшие губы. Громко вскрикнув, Меритра соскочила с ложа, принялась звать слуг, и первый же человек, откликнувшийся на зов и вбежавший в покои старой царицы, понял, что случилось. Ужас, охвативший людей во дворце, был так велик, что никто не догадался разбудить Тутмоса, который крепко спал после целого дня удачной охоты. Сон фараона и в самом деле был так крепок, что даже поднявшийся шум не нарушил его, хотя телохранители, стоявшие на страже в царских покоях, тревожно переглядывались. Тутмоса разбудила Меритра — когда её оттеснили от ложа мёртвой царицы, она бросилась в его покои. Он проснулся от её громкого плача, ещё не понимая, что произошло, схватил девочку, прижал к себе, как сделал бы отец или старший брат. Прижавшись к его груди, Меритра затихла было, но тотчас же вздрогнула опять и закричала так пронзительно, что крик её услышали даже за стенами дворца:

— Слышишь, моя мать умерла! Великая царица оставила нас! Почему она не захотела остаться с нами? Почему боги забрали её у меня?

Тутмос молча выпустил девочку из объятий, поднялся с ложа. В глазах, ещё полных сонных видений, не было ни радости, ни изумления, только по всему лицу вдруг разлилось выражение блаженного покоя, словно на лице человека, с груди которого сдвинули придавивший его тяжёлый камень. Выпрямившись, он стоял перед заплаканной царевной, опустив руки, как послушный воин или внимающий приказу слуга. Освобождён… Девочка молча смотрела на него, потом вдруг скользнула вниз, распростёрлась на полу у ног фараона. Так приветствовала благого бога страны Кемет Тутмоса III его будущая жена, мать наследника престола, царица Меритра.

Загрузка...