Боже мой, какой гвалт раздался, сразу же после как я сказала, что у меня готова пьеса! Все, оказывается, уже знали и о моем сочинении, и даже о сегодняшней премьере, но нужно было, как стали говорить нынче, "озвучить" повод! Озвучили - так поговорим.
Завидуют ли учителя ученикам? Если старики об этом не догадываются, не отдают себе отчета, то молодежь-то должна знать и даже сочувствовать старым писателям. И ты таким же станешь! С возрастом продуктивная сила у писателя угасает. А тут рядом со своими свежими мыслями и дерзкими решениями крутится юная поросль. Но, даже надеясь и любя воспитанника, наставник все равно хочет, чтобы тот ваял свои романы и повести под него. Через ученика утвердиться в своих неудачах. С какой трагической неохотой писатель цедит о достижениях своих учеников!
Я сразу почувствовала - впрочем, как и предполагала - некую двойственность моей защиты. Почему же я оказалась такой интересной и живым и мертвякам? Они ведь тоже приползли и в количестве, о котором я и не подозревала. Я ведь вас не всех звала, старые кости. А они устроили себе лав-парад. Стечение ли это обстоятельств или проявление тенденций? Разве раньше в литературе не писали о женщинах легкого поведения? Вон у Достоевского что ни роман, то обязательно какая-нибудь или проститутка, или содержанка. Чем эти Грушеньки и Настеньки от меня отличались? Ну, понятно, наши отчасти зацепились за тематику. Но, наверное, основное, что за меня зацепились. Так сказать, персональное недоброжелательство старичков-импотентов. Всегда считалось, что журналисты - это вторая после проституции древнейшая профессия. И никто особенно на это не обижался. Может быть, мертвым мэтрам обидно, что представительница первой древнейшей захотела стать писательницей? Тень бросает на сословие? Ах, этот мужской шовинизм! Мужикам, всем этим сраным поэтам и писателям, можно становиться и ворами, и убийцами. Франсуа Вийон даже к смерти за разбой приговаривался. Рембо с Верленом черти что творили, а пишущая и знающая изнутри своеобразную тему женщина, - это уже преступление. А может быть, это просто живые здесь, в своих интригах пытаются разобраться, что дальше с литературой делать? В какую сторону проворачивать это тупое колесо социалистического реализма? Я - камень на дороге у их телеги. Все на борьбу! Отечество в опасности!
В самом начале защита покатилась как всегда. Передо мной защищался какой-то славный парень - поэт. Только в Литературном институте произрастают такие экзотические фрукты. Только студенты Лита умеют, картинно подбоченившись, подражая своим голосистым преподавателям, так пронзительно читать свои сочинения. Определенно, этот заочник был бравым московским хлопцем. Брит, по последней моде наголо, как знаменитый актер Федя Бондарчук.
Ах, как неудачно, что Саня в свое время не уделил должного внимания этой аудитории под номером 23, что находится как раз над конференц-залом. Как теперь обойтись без декораций, без места действия! Придется мысленно по его, так сказать, стопам возвращаться назад, к тем минутам, когда он утром стоял на втором этаже центральной парадной лестницы. А это приостановит ход сюжета.
Впрочем, как считает бывший ректор, оставивший за собой кафедру творчества, и действующий писатель, "замедление" - один из основных и эффективных приемов литературы. Он часто рассуждал об этом на своих семинарах. Во-первых, оно полезно для самого писателя, потому что в рефлексии "пишется" - "не пишется", этой основной и хронической писательской болезни, в томительной и бесплодной, как пустыня, паузе возникают иногда странные "всплытия", появляются в тексте вместо двух планируемых ранее переходных строк замечательные подробности и эпизоды, удивительные по своей красочности. Откуда они взялись, кто подсказал, какое кресало ударило по кремню? Во-вторых, идет обратный процесс: текст, подчиняясь раздумьям, уплотняется, уходят стертые слова, отжимаются мысли, все становится жестче и активнее. Да, конечно, Саня пропустил нужный момент, теперь приходится наверстывать, но появились и новые предметы описания. А литература, как известно, все же ближе к изобразительным искусствам, нежели к искусствам кинетическим. Не очень уж она движется, это кино и телевидение куда-то летят.
Собственно, мы все это со слов институтского эстетика, профессора Олега Кривцуна, прекрасно знаем. На всякий случай все запомнили некую цитатку из "Тюремной исповеди" Оскара Уайльда, которую профессор зачел как-то на лекции. Потом долго эту мысль осваивали по частям. Начинается все так: "Современная жизнь сложна и относительна. Это ее отличительная черта". Подумать только, в конце девятнадцатого, начале двадцатого веков, можно поиронизировать, она уже сложна! А что же говорить о дне сегодняшнем? Какие же у него-то отличия? "Для того чтобы отразить первую черту, нам нужна атмосфера со всеми тончайшими нюансами, намеками и необычными перспективными искажениями..." Здесь у первого модерниста современной литературы стоит точка с запятой. Но это ему, модернисту, все кажется ясным, а я старательно размышляю над словами "перспективные искажения". Можно понимать это как усложнение жизни, как набегание одного жизненного слоя на другой. Все равно полностью цитата мне долго не давалась, пока глаз не остановился на приютившемся в самом конце предложения слове "фон".
Итак, после точки с запятой продолжение цитаты: "вторая черта требует соотнесения с фоном". Вот что в литературе нынче особенно важно - фон, на котором действуют герои. Этот фон, как клей, держит их, тянет, не дает самим по себе ступить ни шагу; они лишь появляются из фона, как грешники - в приоткрытой двери ада. А вот и конец высказывания, здесь притаилась формула, вернее ее, для публики простенькое, воплощение, английский эстет для широкого понимания даже прибегает к сравнениям: "Вот почему Скульптура перестала быть изобразительным искусством, а Музыка стала им". Это еще не самое главное; музыка, скульптура - это дудочки не нашего оркестра, мы слышим заключительный аккорд, который тут же следует опять через точку с запятой: "вот почему Литература есть, была и навсегда останется наивысшим изобразительным искусством". Ура литературе! На всякий случай я медленно и добросовестно в своем сознании пишу фон происходящего.
Сама аудитория, в которой происходит защита дипломов, повторяет размеры конференц-зала, находящегося под ней. Но здесь другой декор, чуть пониже потолки, наверное, поменьше по высоте окна. Здесь всегда довольно темно, и хотя к большим плоским светильникам на потолке, повешенным здесь еще при советской власти, когда праздновали очередной юбилей института, несколько лет назад, прибавили люминесцентные лампы, их свет только усугубил мрачность помещения, придав ему несколько зловещий оттенок мавзолея. Особенно это ощущение возникает поздним вечером, при потемневших окнах - тогда холодный, безжизненный свет подчеркивает имперскую торжественность интерьера.
Стены обиты деревянными панелями, крытыми синтетическим лаком. Мерный ход деревянных плоскостей разрежен встроенными в стены стеклянными этажерками. На них в качестве интеллектуальных фетишей - книги преподавателей и знаменитых выпускников. Понизу вдоль стен еще ряд небольших застекленных витрин. Здесь опять разложены книги, так сказать итоги творческой работы студентов. Доказательства того, что писатели не только дурно выступают по телевизору и участвуют в заседаниях, но и что-то пишут.
Во всю длину зала, по обеим его сторонам, два панно со всей атрибутикой сочного социализма, собирающегося шагнуть в рукотворное завтра, и сопутствующей ему литературы. В наличии алые знамена, солнце, масонские символы и, как сеятель, идущий навстречу бессмертию, - Максим Горький. Куда без него? Поверху этих немеркнущих художеств собраны еще и великие афоризмы, которые надо бы каждому переписать и запомнить на всю жизнь:
"Самый верный признак истины - это простота и ясность". Л.Толстой.
"Поэт - эхо мира, а не только няня своей души". М.Горький
"Прекрасное есть жизнь". Н.Чернышевский
Второй Горький - в виде гипсового бюста на специальной консоли, прикрепленной к стене, противоположной окнам. Консоль и бюст выдвинуты навстречу входящим, как ростра древнего корабля. Традиционно народный, пролетарский и безусловно русский писатель. Он плывет вперед, словно сирена или усатый морской бог, окруженный интеллектуальным излишеством. Чтобы бюст как-то оживить и приблизить к современной жизни, студентки из года в год аккуратно мажут усы и губы гипсовому классику помадой. Видимо, это какой-то художественный атавизм, тенденция, идущая еще из античности и средних веков с их привычкой раскрашивать скульптуру.
На всем пространстве зала расставлены парты-столы, изготовленные по моде шестидесятых годов двадцатого века из древесностружечной плиты, покрытой эпоксидной смолой. Не самый экологически безопасный материал, но роскошный, хотя и не очень дорогой. В учебные дни здесь целым курсом рассаживаются студенты, и кто-нибудь из профессоров, звезд Литинститута - Владислав Пронин или Инна Гвоздева - внушают им нечто духоподъемное. Во время защит за партами устраиваются товарищи выпускников, пришедшие поболеть, иногда родители или знакомые. На задних партах лежат букеты цветов.
Параллельно местам для зрителей вдоль трех фасадных окон тянется еще один ряд столов, составленных торцами. Стулья за ними обычно занимает государственная комиссия. Ареопаг. Благостные, знакомые по телепередачам и портретам на книжках лица, седины, взвешенные речи, вибрирующие голоса. Здесь же, во втором ряду, оппоненты, которыми обычно становятся преподаватели института. Замечательное занятие наблюдать за ногами членов комиссии. Занятная возникает картина, особенно когда в президиуме нет единомыслия и кто-нибудь из педагогов, нервничая за своего студента, сучит ножками или дергает туда-сюда носками ботинок...
Описание написано, фон - создан. Как раз к тому времени бритый наголо, в дорогих джинсах, с художественными заплатками и специально протертыми дырами парень начинает читать свои стихи. Через дыры на ляжках отсвечивало сытое московское тело.
- Стихотворение "Нетютчев", - громко объявил парень и выразительным жестом простер руку.
Я не Тютчев, я чуть чутче.
Еще не успела прозвучать первая строка, рокот восторга прошелся по залу. Какая аллитерация, какая звукопись! Но дальше было еще энергичнее. Бойкий москвич немедленно поставил на место двух поэтических идолов!
Чуть возвышенней, чем Фет.
Уже привыкший к лакомству, зал затих, приготовившись получить новую порцию откровения. Две следующие строки были безукоризненны:
Люди морщатся от чуши -
Разве это не эффект?
Поэт выражал мнение современной поэтической общественности, которая по преимуществу устраивает фестивали в метро и пользуется финансовой поддержкой московского правительства. В институте, конечно, далеко не все такие, многие занимаются и традиционной поэзией смысла. Каков парень! Его хоть сейчас назначай директором департамента. Как чувствует время и конъюнктуру! Как сильна в нем лирическая струя иронической самокритики:
Поэтически рассеян,
Повторяю чей-то штамп.
Голосистей, чем Есенин!
Мудреней, чем Мандельштам!
Накал в стихе и в зале возрастал. Поэт, действительно, выразитель времени. Именно он дает поэтические формулы культуры и жизни. Чешет прямо и конкретно. Невольно начинаешь думать, что именно поэт устанавливает литературную иерархию. Просто второй Иртеньев!
Ну, а Лермонтов, Некрасов...
Только, братцы, без обид:
Я читал их. Все не в кассу.
Я! И Пушкин,
может быть.
Все происходило довольно обычно. Беспокоило меня только то, что в президиуме сегодня сидело три или четыре дамы. Защита могла усложниться при таком обилии решающих дело женщин, которые, по словам Пушкина, всегда составляют один народ, одну секту. Ох, и достанется голубушке.
Увлеченное восприятие молодой поэзией совершенно не мешало мне наблюдать за залом. Я даже увидела своего Саню, который открыл дверь и осторожно, на цыпочках шел по старым половицам, чтобы сесть возле меня. Что-то глазки у него мутноватое. Но в этом полупустом зале, я чувствовала, что-то стремительно менялось. Я уже знала что - гости на защиту пожаловали. Многовато, правда. На свободных местах, которые зияли между внимающими старшим товарищам студентами и другими болельщиками, вдруг, словно тени от папиросного дыма, стали появляться некие фигуры. Что значит "некие", я понимала какие. При этом я абсолютно была уверена, что кроме меня этих возникающих из небытия литературных деятелей былого никто не видит. И, конечно, не видит рассевшийся предо всеми наш замечательный президиум. При этом я еще подумала, что жалко сегодня отсутствует обычный председательствующий в комиссии Андрей Михайлович Турков. Он бы этому эстетезированному хлопцу дал бы, как говорится, мешалкой по предмету. Турков сам старейший выпускник Лита, вот он мог бы еще тоже разглядеть извивы и кольца папиросный дым. Этот бы догадался...
Полноватая, похожая на крупную черную овцу дама, сидящая во главе стола, конечно, подобного сделать не сумела. На лице ее было разлито интеллектуальное блаженство. Но из зала, по крайней мере, с моего места, эти экстатические призраки и бледные тени были очень хорошо заметны. И опять я, как много раз какой-нибудь культурный человек до меня, вынуждена была воскликнуть: "Ба, знакомые все лица!" Сегодня только встречались! Время у нас в литературе такое - время центона, цитат!
Некоторых из туманных пришельцев я сразу распознала. Опять явился Владимир Германович Лидин, побратим Гоголя. Этот вряд ли из моих помощников и защитников. Ничуть не изменился, курилка, по сравнению с той фотографией, которую любой студент мог видеть в коридоре на втором этаже. Его, бедного, читатели совсем забыли, значит, пошел в общественники, ходит по заседаниям. Теперь, как болельщик неизвестно за что, тут трепещет. Блаженный старичок, дворянин, партийный. Интересно, как он в щекотливой ситуации себя поведет?
После явления Лидина, словно переводные детские картинки, стали являться тени иных известных и никому не известных писатели. В своей неживой бесплотности, словно приклеенные к стенам зала, они обрисовывались позади живых, сидящих за партами и столами, роились возле гипсовой головы Горького, укрепленной на массивной консоли. Все эти неживые деятели, как я понимала, преподавали когда-то в институте. Ах, время, время! Преподавали, учили, указывали, решали судьбы, властвовали, а теперь превратились в мнимость! Ой, не их я ждала!
Возникло еще одно чудесное явление, впрочем, уже знакомое. Когда я переводила свой удивленный взгляд с одной тени на другую, то будто какой-то добрый ангел, как и прежде, в подвале, на ухо шептал мне некоторые характеристики. Я тут точно определила, что этот ангел не был Евгенией Александровной Табачковой. Эта солидная дама давно возглавляет отдел кадров, это был не ее голос. Мне ли ее не знать, женщина она не только прекрасная, но еще и водительница литинститутской собаки Музы. Не станет подлинная и истинная собачница на кого-нибудь кляузничить. Собака в наше время - это почти залог добропорядочности. Вероятно, в подобных случаях возникал своеобразный полтергейст. Может быть, даже сам дух КГБ, как известно, по должности тесно связанный с кадрами, архивами, шептал внутренним голосом. Передо мною будто разворачивался документальный фильм с дикторским текстом в духе 50-х годов. Первые кадры фильма были просто обнадеживающими. Какая для исследователя немыслимая удача!
Сначала вроде мелькнул забытый классик-природовед Георгий Паустовский. Чего пришел: про рыбалку и пейзажи у меня в дипломе ничего такого нет. Перед Паустовским, сразу сообщил вежливый внутренний голос, даже Марлен Дитрих на колени становилась, когда в Россию приезжала. Имели - не ценили. Все о природе писал, продолжал комментарий внутренний голос, стерегся, лишнего не говорил, но жил, как классик, в Высотном здании на Котельнической набережной. Тайно диссидентствующий: именно он вдохновлял и редактировал знаменитые "Тарсуские страницы", вызвавшие идеологический скандал. Классик, как и положено, остался в стороне. Но разве не интересно на него посмотреть? Сумел, кстати, воспитать двух известных советских писателей: Юрия Бондарева и Григория Бакланова. Одного поумнее - Бакланова, потому что тот очень быстро во время перестройки прошмыгнул в нужный лагерь, другого поглупее - потому что Бондарев так и остался при своих гражданских и военных убеждениях. Оба в армии были артиллеристами. Один наводил, а другой - стрелял. Бакланов тоже в свое время в Лите преподавал. Хорошо, конечно, что оба со своим учителем не пришли - еще оба, к счастью, живые.
Потом обозначились легким пунктирным свечением детский писатель Лев Кассиль и гражданский поэт Михаил Светлов. У Кассиля учился брат Раисы Максимовны Горбачовой Женя Титаренко. Для всеобщего назидания, что ли, явились? Мемориальные доски обоим - и Кассилю и Светлову - установлены в центре Москвы. Первым прославился Кассиль - любимым романом советского юношества. Роман о футболе, "Вратарь республики". По роману был даже снят кинофильм, в котором сверкала неотразимая улыбка кумира советского экрана Сергея Столярова. Второй писатель - знаменит ныне забытым стихотворением "Гренада". Романтическое восприятие революционной действительности было тесно спаяно с социальным заказом. Как радио в старые времена ни включишь, все - "Гренада, Гренада, Гренада моя". По национальности оба были евреями, об обоих хорошо отзывались их современники. Светлов был еще и великим бражником и острословом.
Как многое, тут подумала я, значат в литературе тусовка и застольные разговоры! Может быть, там делается слава? Есть же у нас писатели без книг и вообще без произведений! Мемориальные доски у Светлова и Кассиля стоят, а настоящей, прочной, живой литературной славы уже нет. Слишком оба были активные, слишком хорошо понимали, что такое социальный заказ. Сейчас скучают без публики, читателя и успеха, поэтому притащились. Через кого же, также думала я, просочилось, что я кое-кого позвала на подмогу? Вот Платонов, просто житель Литературного двора, а никакой не преподаватель Литинститута, никогда и не помышлявший, чтобы вести сановное застолье в ресторане Дома литераторов, блистать, сыпать каламбурами и экспромтами. Не руководил никакими писательскими секциями и никуда не избирался, был современником этих двух блестящих людей, а вдруг оказался на вершине мировой славы, как, впрочем, и Булгаков. А вот эти два, обильно публиковавшиеся при жизни и имевшие огромную прессу писателя - этой славы не получили. Почему же обошла их память? Почему так отомстило время? Может быть, кто-то держит баланс между настоящим и прошлым?
Появились тут же и многие другие. Эти, возникшие из небытия тени, между тем пугая своей развязностью, которая нынче зовется раскрепощенностью, свободно двигались по залу, рассаживались между живыми участниками собрания. Одна из этих весьма благообразных туманностей, по виду совсем немолодой мужчина, даже пыталась устроиться в президиум, нагло втиснувшись между сегодняшним преподавателем с недовольным лицом и самоуверенной дамой. Однако другая боевая тень женского пола резко осадила втирушу: "Валерий Яковлевич, на место, здесь садиться покойнику просто неприлично!"
Внутренний голос с неизменной готовностью, не ожидая моего вопроса, по-пионерски доложил: "Известный в советское время литературовед, младший современник Горького Кирпотин. Заведовал в институте кафедрой. Всегда хвастался тем, что выступал на 1-м учредительном съезде Союза писателей. Есть точка зрения, что понятие "соцреализма" придумал именно он. Возможно, он сам об этом распустил слух".
В этот момент невольно я подумала, было бы хорошо, если бы этот господин придумал что-нибудь другое. Но внутренний голос не успокаивался. Оказывается, позже, уже после войны, этот ученый выбрал себе другое направление. Он стал разрабатывать наследие Достоевского. Советский до мозга кости ученый интерпретировал этого, почти тогда запрещенного, писателя не с позиций сердцевины мировоззрения, т.е. христианского учения, а вгонял в привычные для литературоведа, как в гроб, социальные рамки. Певец обездоленных - борец с режимом! Этот мог во время защиты оказаться опасным. Это чучело тут не зря. Этот рукомойник определенно мне помогать не собирается. Тут имеет место старая социологическая закалка. Я бы еще об этом странном и двойственном явлении, как о тенденции, поразмышляла, но тут не без некоторого величавого кокетства вплыла в аудиторию дама.
Внутренний голос опять с аккуратностью полкового писаря доложил, что дама тоже в свое время учила студентов, но знаменита она иным. Она непременно в любом разговоре сообщала окружающим, что была, по ее словам, близка с поэтом Александром Блоком. Пойди здесь проверь! А тогда, собственно, чего дама здесь ошивается, а не сидит на Спиридоновке, возле бронзового памятника классику?
Об остальных тенях я спрашивать не стала, только попросила перечислить. Фамилии знакомые, все участвовали в литературном процессе, произведения их мало кто не помнит. Поэт Городецкий, писательница Валерия Герасимова, поэт Луговской. Здесь же оказался и даже очень ловкий и похожий на змею, вставшую на хвост, с маленькой усатой головкой, вознесенной высоко над полом, поэт и просветитель Василий Захарченко. Ладно, хай, присутствуют; с мертвяками не поспоришь, неймется им в подвале, но может, пришли безо всякого умысла? Захарченко, правда, всегда поддерживает текущую власть.
А тем временем бритый поэт завершал свою защиту. Вести дальше наблюдения мне было особенно некогда - я внутренне уже собиралась, чтобы начинать свое выступление. Так уже просто, подмечала.
Словно две дорогих музейных виолончели, захлебываясь восторгами, выступили в конце защиты ученые дамы-оппоненты. Обе, конечно, лысого поэта хвалили, из последних сил предрекая грандиозное будущее. Только где оно, это будущее выпускников Лита? Александр Бойко, написавший блестящую прозу в своем дипломе, нынче корректором работает; Леша Фролов, в свое время схлопотавший грант от американского фонда, служит смотрителем в музее на Поклонной горе. Корректоры, телевизионные редакторы, сочинители рекламных слоганов. Хороши слоган - стоит "Войны и мира", а эффектный клип - "Броненосца Потемкина". Критерии в искусстве обезумели. Я, конечно, догадывалась, что одна виолончель, руководительница талантливого поэта, немножко фальшивит в восторгах, а другая, оппонирующая ей, ловко подыгрывает. А что делать? На следующей защите дамы могут поменяться местами.
Парень в модных штанах сиял. Он уже видел свое кружение над вечностью и собственную мемориальную доску. Ну, скажем, не на стене основного здания Лита, то хотя бы где-то на заборе, возле проходной. Он знал также, что нынче напьется до изумления паленой водкой.
Наступало минута выходить к трибуне и мне.
Когда я примусь за свой роман, об учебе в Лите, я распишу этот эпизод подробней. Сейчас же сознание определенно двоится. Последний в моей жизни полет, каждую деталь которого надо сохранить в памяти. С другой стороны - странная процедура защиты дипломной работы тоже требует своего анализа. А может быть, в собственном сознании я уже пишу два романа? Все надо запомнить и зафиксировать, пока кипит фантазия.
Разве кому-нибудь станет ясно, что произошло в дальнейшем, если не объяснить волнующей процедуры защиты дипломной работы? Процедура не менее выразительная, нежели литургия. Ах, времена, когда с этих защит уходили прямо в энциклопедии! Бывшие лейтенанты привинчивали на гимнастерки, оставшиеся после демобилизации, лауреатские значки за повести и рассказы, о которых публика впервые узнавала в этом зале. Тогда-то и возник строгий, неприкосновенный, как церковная служба, ритуал.
Сначала председатель комиссии вызывал автора диплома. Раньше обязателен был для мужчин костюм и галстук, для женщин строгая юбка, белая кофточка или парадное платье. Дипломник произносил несколько тщательно подобранных слов о себе и о своей работе. Обращаться было принято к комиссии и к залу. Потом трибуну осанисто занимал научный руководитель и произносил речь. Обрисовывалась в выгодных тонах работа дипломника. Здесь требовалось особое искусство, которое давалось опытом. Иногда удавалось недостатки работы превратить в ее достоинства. Преподаватели, естественно, в литературе между собой враждовали. Все тогда были классики, орденоносцы! Это сейчас литературный комсостав помельчал.
Я появилась перед президиумом, будто сотканная из света и чистоты. Так и было задумано. Если уж всем известна моя профессия, то - работаем на контрасте. Девочка недотрога, Белоснежка!
День уже давно двигался на покой, в низкие окна второго этажа били красные лучи склонявшегося к горизонту солнца. Светило гвоздило прямой наводкой из-за купола храма Иоанна Богослова. Лучи падали на почерневшие от долгого стояния старые запыленные книжки препов, выставленные за стеклами витрин. Умершие тексты будто оживали, высвечиваясь вспоминаемым смыслом.
Юбка на мне, когда я шла по залу, чтобы занять свое место, - это тоже планировалось - немножко просвечивалась. Это могло придать особую убедительность моей речи и литературе.
Нужны еще описания? Но может быть, я что-то запомнила совсем не так, как случилось? Происходило все это в натуре или в моей фантазии? У писателей граница между реальностью и фантазией так зыбка. Писатель и сам порой не знает, идет ли он за хлебом в булочную или ему это только снится. Сидит ли он за столом и отодвинув в сторону книжки и тетрадки сына и недоеденный бутерброд с дешевой колбасой, все это описывает, и в том числе писателя, который идет в булочную и никак не может сообразить, действительно ли он идет или это только описывает, отодвинув бутерброд с колбасой?
По мере того, как я произносила свою вступительную речь, и, как и положено в Лите на защитах, начала с описания своего сурового детства, в зале кое-что начало меняться. Но теперь я уже не могла все контролировать и вмешиваться. Назревало безобразие. Тени решительно отделились от стены, и эта группа захвата принялась занимать места возле живых. Порой мертвяки даже расталкивли сидящих, и те ойкали и недоуменно озирались по сторонам. Более того, через окно в дальнем конце зала, выходящее на пожарную лестницу, водосточную трубу и глядящее боком на родственное окно кафедры современной литературы, стала проталкиваться какая-то чертовщина. Например, пробился Пузырь, прикрывая свою рожу маской покойного ученого. Вслед за ним появился и Тыква, в полуразложившемся виде и в облике циркового скетчиста. Тыква в руках держал морской кортик. Может быть, готовилось ритуальное убийство литературы?
Тем временем остальные подвальные тени, которые я первоначально не вполне узнавала, в полном и отчетливом виде идентифицировались. Их имена, как при фотопечати, проявились в моем сознании. Потом произошло какое-то чудо. И пусть мне не говорят, что литература - это не место для чудесного. Точнее, повторилось прежнее. Появившиеся покойники стали бодро вселяться во внутрь ждущих обязательного небольшого банкета, традиционно следующего за защитой, студентов и самых неимущих и молодых препов. Надо понимать, что молодые препы жаждали скорейшей выпивки и закуски. Возникла даже какая-то странная история кадрового состава института в лицах за многие годы.
Я тогда же с особой силой подумала: истории все надо запомнить. Кто здесь был? Кто захотел выпить и закусить? Кто просто продемонстрировал свое наличие. Имя им - легион, все хотели участвовать в литературе, но некоторые имена я все же здесь привела. Забытый писатель Замошкин, писатель Москвин, писательница Валерия Герасимова, уже объявленный ранее поэт Луговской, которому жена поставила памятник в Ялте на тропе, идущей к дому творчества писателей. Дом творчества почему-то - из-за старости и разгильдяйства руководства Союза писателя - вместе с памятником поэту и Крымом достался украинцам. Присутствовали также писатель Вашенцев, по слухам очень хороший человек, а также критик Валерий Дементьев, верный рыцарь социал-реализма. Запомнился также критик Коваленков, преподаватели Мигунов, Налдеев, а также некто Зарбабов, всегда носивший с собой магнитофон, чтобы точнее передать куда надо речь своих оппонентов, и уверявший всех, что он похож на Пушкина. Здесь же упорно тусовался уже объявленный Кирпотин, который придумал соцреализм для Горького. А как вы думаете, Путин сам от начала до конца пишет речи, которые он читает с небольших листочков? Были еще некоторые тени, в которых смутно угадывались писатели. Среди них блистали РАППовцы Астахов и Исбах. Звездой первой величины явился также теоретик литературы Виктор Шкловский. Он написал много книг и прославился фотографией с Маяковским на пляже. Чего он Маяковского, лучшего советского поэта с собою не привел? Как-то бочком, бочком возник в аудитории и почти забытый критик Виталий Озеров. Очень важный в Союзе писателей был человек. Его вспоминают сегодня только потому, что он был мужем знаменитой редакторши Мэри Озеровой, давшей в журнале "Юность" творческую жизнь многим современным прозаикам. И Василий Аксенов, и Анатолий Гладилин, и Сергей Есин, и Руслан Киреев - многих она выпустила из своего рукава. Также присутствовала здесь же любопытная женская часть - проблематичная любовница Блока и несколько других дам. Очень разные персоны, подумала я, как они себя поведут?
Закончив речь с описанием своего трудного, в доме секретаря райкома КПСС, детства, я перешла собственно к дипломной работе. Всегда требовалось маленькое обоснование, как та или иная вещь написана, что автора подвигло на нее создание. Немножко майонезу к мясному блюду! Что здесь? Но разве имеет значение в литературе это пресловутое что? Не мог, конечно, понравиться старым препам, сплошь членам бывшей правящей партии, секретарь райкома, изнасиловавший свою падчерицу. Но такое было! И не могло понравиться, как некая студентка, чтобы платить за квартиру и учебу, устроилась горничной к своему женатому любовнику-бизнесмену. Что за тематику придумывают себе студенты Лита! А этот кавалер предложил юную красавицу другому деловому человеку вместо взятки. Ценное оборудование не должно простаивать. Рынок! Никто же из мастеров соцреализма в подобное не поверит! Литература - чистое, как слеза ребенка, дело. Единственное доказательство, которое я смогу привести, это - так было! Так было со мною! Ах, какое же это несовершенное доказательство! Сколько раз на творческих семинарах было сказано будущим писателям: никогда не ссылайтесь на то, что "так было!". В литературе живет и существует только то, что достоверно!
Продолжая подобным образом рассуждать, я все время думала, как же сейчас достанется мне, бедной девочке. Похоже, живые и покойные литературные динозавры собираются проводить интеллектуальную экзекуцию молоденькой писательнице. Я физически ощущала, как что-то поменялось в воздушной среде. Я еще не закончила свою речь, а будто дохнуло из металлических ящиков с мусором и отбросами, установленных возле столовой, под старым, еще с времен Герцена, тополем. Ой, не к добру!
Из-за закрытой двери аудитории, соседствующей с залом, в котором происходила защита, отчетливо выплывали запахи готовых салатов и мясной нарезки, но так же отчетливо пахло устоявшейся мертвечиной. Все покойники уже переселились в живых, и теперь уже настоящих людей отличить от перепревшей литературы, ее навоза. Такие еще недавно сидели милые и наивные девочки и мальчики, доброжелательные профессора, респектабельные старые преподавательницы в бантах, но кто из них настоящий, пади теперь узнай. Не станешь же каждому раздирать пасть, чтобы взглянуть, есть или нет клыки? Талантливый человек имеет много обличий - определи, какое из них настоящее. Сталин, знаменитый генсек и единственный из читающих литературу вождей, совершенно определенно сказал: "Других писателей у меня нет". Писатель - редкая порода, думала я, ценить их надо в любом обличии, даже в волчьем. Может быть, я тоже какая-нибудь перерожденка?
Пора была закруглять свою речь. Предварительно несколько слов я сказала о творческих планах. Перед тем как рухнуть в поток, я набрала в легкие воздуха. Погибать, так с музыкой! Хоть мы и договаривались с Саней, - о пьесе молчок, но ведь уже всем известно. Так пусть завидуют!
По мертвой тишине, которая установилась в зале, я поняла, что это мое признание не понравилось никому. А кому из писателей и даже однокурснику студенту может понравиться успех товарища? Да еще тут же, да еще сегодня же! По усилившемуся зловонью, которое испускали, переселившись в живое обличье, мертвяки, я окончательно поняла: основной конфликт именно здесь. Одним покойным писателям не понравилась драматургия, другим рассказ о секретаре райкома. Специально, значит, вызвали в подвал, выведывали тайны. Блюстители! Не призналась, хотела всех надуть! Ах, дескать, своевольница!
- Есть ли вопросы к дипломнице? - громко сказала дама-председатель, тревожно подернув носом. Новые запахи беспокоили и ее. Смрад сегодня благоухал как-то по-особенному. Может быть, книжки в витринах тлеют, переполненные умными мыслями?
Обычно на защитах вопросов никаких не бывало, ответом стала гробовая и зловещая тишина, которую разрядила воющая сирена с машины скорой помощи, проносящейся в этот момент по Тверскому бульвару.
Преп, т.е. преподаватель - он вообще по своей природе трусоват. Вы спросите, какой руководитель семинара, какой профессор будет топить и станет критиковать свою дипломницу на защите? Это вопрос тонкий, как придется, как подскажет конъюнктура... Старый Рекемчук, мой руководитель, не струсил... Он - боец! В конце концов, именно он все пять лет отбивал свою независимую ученицу от остального очень правильного и праведного семинара. Правильный - это еще не означает талантливый. Теперь еще и на защите ее пришлось отбивать? Ромочка Сенчин, тоже, кстати, его ученик, с ним тоже на защите было не совсем просто. Но Рекемчук еще и стратег, знает какие говорить слова. Не даром много лет был главным редактором еще советского "Мосфильма". В какую сторону гнуть железо представляет.
Во время своего выступления всячески подчеркивал социальную смелость дипломницы, так ясно обнажившей духовные язвы нынешнего и прежнего веков. Но ведь это и понятно, когда писатель начинает сомневаться в собственной судьбе, вся надежда у него на учеников. А вдруг судьба зацепит именно ученика или ученицу, тут и он сможет протиснуться в историю. В речи руководителя тоже промелькнуло, как само собой разумеющее, что у дипломницы есть готовая пьеса - инсценировка дневников Михаила Алексеевича Кузмина. Какого Кузмина? Какого Кузмина? Того самого, без мягкого знака!
Вот тут защита и пошла по непривычной орбите.
- Как, Кузмина? - Послышался громовой голос кого-то из покойников, на время переселившегося в живого. Голос был очень знакомым, с театральными раскатами. Наверняка принадлежал кому-нибудь из специалистов по новейшей литературе. Покойники в этих случая обычно говорят голосами живых. А живым всегда обидно, что их не спросили и не проконсультировались. - Михаила Алексеевича Кузмина, - выявлял свою ученость обладатель театрального голоса, - знаменитого поэта Серебряного века и педераста? Докатились.
- Нравственно ли это? - взвизгнуло женское густое сопрано, явно давно не испытывавшее любви. Я про себя, несмотря на начинающийся скандал, холодно, как и полагается наблюдателю, отметила: писатели обожают говорить о нравственности, как либеральная интеллигенция о покаянии и собственности. - В стране рождаемость падает, - продолжало то ли мертвое, а то ли живое сопрано, подбавив грудных душевных нот, - а тут про однополую любовь!
- Вот именно, - еще один голос прозвучал со стороны задних рядов, от гипсового Горького, - советская литература всегда хранила заветы. - Какие заветы, чего именно хранила литература, сказано не было, но в подобных дискуссиях, как любил говорить Тыква, главное спонтить, что-нибудь гадкое вбросить в спор, а уж потом пусть разбираются. Почему-то запахло кислой капустой. Когда появляется Тыква, капустой пахнет всегда.
- Так порочить нашу родную партию мы тоже никому не позволим! Мы что, значит, даром пятьдесят лет этого, так называемого поэта, не печатали и через библиотеки не распространяли?
Кому, опять подумала я, надо про сгинувшую партию говорить? При чем здесь, наконец, партия? Все уже давно покойники, а что-то еще отстаивают, борются. Лучше бы пыль со своих книг в библиотеки ходили сдувать. Стараясь сделать это незаметно, я обвела наличных мертвяков взором: кто? И тут с другой стороны зала раздалось.
- К черту вашего Кузмина. Он не наш, не московский, они в Питере все извращенцы, даже кабак назвали в честь бродячей собаки. Зоофилы!
Кто же все-таки грязно вещает? Все вроде сидят тихо, скромно, словно еще не просватанные барышни. Тут я окончательно увидела, что моя защита как бы раздвоилась. Одна шла своим чередом - у живых, а другая покатилась у мертвых. У тех и у других была своя правда. И, Боже мой, мертвые, оказывается, агрессивнее живых. Какая у них здесь началась свара. Или они пронюхали о моем желании написать роман об институте и теперь лезут в герои?
Конечно, кое-кто из мертвяков знал о моей работе. Девочка, красавица, недотрога, да еще и романы и повести пишет! Ах, какое торжество народного просвещения! Но только для одних девочка, к которой можно и прикоснуться и о которую можно потереться, а для других - смертельный враг, - у девицы другая творческая практика! Для этих других литература - секретарь райкома, приезжающий на производство, да колхозница, которая коровам вертит хвосты или буряки за ботву из земли таскает. Другой литературы для них нет. Девочка на то, чему они посвятили жизнь, покусилась. Обыденную жизнь простых людей они писать не умели. Социалистический натурализм!
Мертвяки закисли в своем самодовольстве. Премии распределены, места в словарях и энциклопедиях заняты, авторитеты и ранги устоялись. По этим канонам до сих пор дискуссии по подвалам ведут, ветошь перетирают. Но время все же идет, и мертвякам, как и живым, пришлось выработать более гибкую концепцию. Писатель - как овца в стаде: куда ее козел поведет, туда и пойдет. Теперь пытаются обновить политические тенденции.
Тени из подвала пришли не для того, чтобы меня поддержать. Я сразу решила: сейчас что-то произойдет, как и всегда бывает, во время писательских сходок возникнет гвалт, живые полезут на мертвых, будут стараться обратно их закопать. Не дай Бог, в свою очередь, мертвяки вытащатся откуда-нибудь косу, которая является непременной частью их подземной жизни, и начнут превращать живых в покойников. Что же будет? Институт могут обескровить. Но мои предположения не оправдались.
Вся публика просто на моих глазах как бы раздвоилась, словно в балете. Так в сепаратор попадает обычное молоко, а выходит разделенное на две фракции: сливки и обрат. С одной стороны ничего вроде бы в зале не изменилось, все как сидели по своим местам, так и продолжали сидеть, оппоненты что-то говорили, молодые препы терпеливо ожидали обещанную выпивку, профессора делали заинтересованные лица, болтали между собой. Но это была видимая часть; как любил говорить Хэмингуей - надводная часть айсберга.
Что касается части невидимой, т.е. подводной, то в зале царило столпотворение. Много лет в силу плюрализма помалкивавшие писатели словно с цепи сорвались. Что они только ни выкрикивали, и как только ни комментировали мою защиту. Сразу же образовались лагеря и группы "за" и "против". Еще минуту, и дело дошло бы до рукопашной. И все это для настоящих, вполне живых людей, сидящих в зале, было абсолютно невидимо. Живые студенты и просто присутствующая на защите публика им не мешали. Иногда мне было видно, как кто-нибудь из ретивых мертвяков просовывал через живых руки, таранил живого человека головой, проходил через него насквозь. Будто перед ним не чувственная и ранимая плоть, не материальная субстанция, а легкий пар и романтические замыслы. Отдельные мертвяки целиком внедрялись в какого-нибудь из профессоров и подобным образом щеголяли перед другими. Но не это главное. Стало очевидным, что невидимая часть этой публики чрезвычайно влияла на живую, материальную. Подобный симбиоз живого и мертвого начинал управлять течением общественной мысли. Один еще совершенно живой профессор и либерал, кажется даже заведовавший кафедрой, вдруг принялся говорить о новаторстве в литературе скандального советского драматурга Сурова, уверяя, что его пьеса "Зеленая улица" предвосхитила приватизацию железных дорог. Оппоненты, после выступления Рекемчука, казалось бы довольно доброжелательно отнесшиеся к моей работе, вдруг принялись намекать на идеологические недостатки и отсутствие национальной идеи. Интересно, в каком гастрономе они видели эту идею?
Но великое дело инстинкт, как он затягивает! Особо надо говорить о писательском инстинкте. Помимо себя, подчиняясь этому подражательному писательскому духу, я тоже совершенно явственно разделилась на две части. Естественно, не так как делят на рынке мясные туши: или вдоль, от морды до хвоста, или поперек: "задок" и более постная передняя часть. Я раздвоилась всем своим естеством. Разделилась, словно слои молочного гриба, который хозяйки держат для выращивания домашней простокваши. Возникли как бы два самостоятельных и вполне правдоподобных организма. Видимый и - опять-таки тайный, - невидимый. Будто компьютер снял копию с вполне конкретного оригинала.
Я видимая и реальная вслушивалась в замечания и точку зрения моих абсолютно живых оппонентов, которые, к моему удивлению, начали просто нести чушь. Намеченный заговор не удавался, потому что чушь - она и есть чушь, даже прекрасная. Возможно, этому заговору, о котором меня предупредил Саня, препятствовала атмосфера института. А может быть, сами произведения, которые я написала, оказались не так плохи, и ругать их - значит терять репутацию. Может быть, подумала я, все обойдется? Но параллельно среди невидимой части публики начинался скандал.
Вторая моя летучая и воздушная часть ринулась в самое жерло схватки. Когда еще современной писательнице представится возможность наяву наблюдать и реконструировать события минувшего политического строя. Будто закрутилась машина времени. Я ловила и запоминала детали, язык еще недавних реальностей становился моей явью. Мертвая публика была явно плохо ко мне настроена. Чем я им досадила? Особенно непримиримы были бывшие наши же преподаватели.
- Анонимку надо на эту особу написать, - выкрикнул некий старичок, занимавшийся ранее марксистско-ленинской философией. - Смотрите, как она распинается. Старичок при этом указал на мой реальный образ. - А какая на ней юбка? - Анонимка - оружие пролетариата. Я сам при жизни их написал не одну дюжину; дело не хитрое, но творческое. В институте и сейчас есть здоровые силы, которые готовы писать и писать, им только надо дать импульс, толчок.
- Да, было время, как интересно и весело мы жили! -вторил ему вполне респектабельный критик, который ранее преподавал в Институте. - Как же его фамилия, хотелось уже мне спросить у окружающих. - Какие замечательные устраивали облавы и травли, - мечтательно продолжал критик и сделал несколько шагов вперед, будто по привычке пробиваясь к трибуне. При этом я заметила, что критик немножко хромал. Может черт? - Каким высоким слогом говорили на партийных собраниях! Как принципиально. Щадили - только действующее начальство. Как цвела анонимная критика, как важен был тайный сигнал! Любая критическая инициатива приветствовалась. Помню, как дружно мололи Михаила Петровича Лобанова, когда он в своей статье в журнале "Волга" сказал, что первым террористом был Владимир Ильич Ленин, когда стал утеснять крестьян. Добили бы, как говорится, гадину, если бы не мягкотелый интеллигент Андропов! Весело было во время этих разборок, душа ликовала. Андропов тогда к Георгию Маркову, первому секретарю Союза Писателей лично приезжал. КГБ к писателю! Вот это резонанс! Тогда всю Поварскую оцепили, у каждого окна по топтуну в плаще. Советовались. - Что будем с Лобановым делать? - спрашивает государственный деятель у секретаря союза писателей. Два часа занятые люди рядили, судили, и все же дали слабину. Лобанов, дескать, фронтовик, в Литинституте преподает, общественность будет обеспокоена. Плохо они знали общественность. Именно общественность тогда и статьи написала, и анонимные письма. КГБ - лишь откликнулся на зов, импульс дала общественность. Все тогда решили передать Литинституту. Попугать до смерти или инфаркта, но спустить на тормозах. Как обсуждали статью из журнала "Волга" на заседании кафедры творчества...
- Но вы, кажется, дорогой коллега, были в своей войне с Лобановым не один. Не был ли с вами заединщиком поэт-песенник? Вы ведь сами, дорогой коллега, - в разговор вмешался совсем ветхий мертвец, читавший в институте лекции про иностранную литературу; мертвец был бойкий, остатки волос у него были подкрашены и чуть подзавиты на голом черепе, на манер любимой этим препом эпохи Людовика ХIV, - сами-то вы всегда к какому-нибудь чужому мнению прислонялись, любили идеологическое соавторство! И я бы на вашем месте, - продолжал череп с прической, - поостерегся говорить о еще живом. Лобанов прекрасно до сих пор работает в институте, несмотря на преклонные годы. Может произойти казус, фронтовики горячий народ. Он еще о вас не написал? Напишет. Наша репутация, знаете ли, в руках у живых.
- Да я ничего, ничего, - немедленно испугался прихрамывающий, маскирующийся под черта критик. При этом он застрелял глазами в представительную тень того самого поэта-песенника, пытаясь перевести разговор на него. Но на поэта переводить разговор никто не хотел - поэт был лауреатом. - Я просто вспомнил, мы жили в очень интересное время. То на партийном бюро разбираем заявление, то принимаем к сведению анонимку, то кафедра гудит от морально-этических вопросов. У нас тогда родилась хорошая мода, когда ректор уходил с должности, то сразу на него писали анонимку. Ректору Владимиру Федоровичу Пименову, например, какое-то старое кресло вменили, народный контроль наслали. Кресло, на котором восемнадцать лет ректор просидел, он домой унес. Естественно, у него сразу же - инсульт. Кресла никому не было жалко, развалина - важен принцип. Да и завидно, а что мне тогда из института унести? Замечательно жили: либералы сражались с патриотами. Оружием не брезговали никаким.
- Да, шумел сурово Брянский лес, - на мотив известного вальса прошептал поэт-песенник, на которого исподтишка кивал хромой критик. - Отлетело золотое время.
- Ну, уж не скажите, - заявила дама, выдававшая себя за любовницу Блока, - времена возвращаются, и мы своего не упустим. Этой проститутке, - жест в мою сторону, но не туда, где я "внутри", а "наружу", где я стою перед комиссией, - этой "писательнице", которая позорит честное звание советского творца, надо вручить "волчий билет". Вы помните, вы все, конечно, помните, в прежние времена была изумительная традиция. Сейчас, когда наконец-то наступило время духовности, пора ее возобновить. Я совершенно не согласна числиться с этой, простите меня, девицей легкого поведения в писательском цехе.
- Интересно и правильно мыслите, коллеги, - раздался здесь тихий ироничный голос писателя-природоведа Паустовского. - Я где-то читал, что большую часть доносчиков и осведомителей до революции составляли артисты и писатели. Мы до сих пор толком не знаем, кто из коллег или из ближайших друзей в свое время написал донос на критика Дмитрия Беленкова и поэта Эмку Манделя, который потом стал Наумом Коржавиным.
- Я прошу без иронии, любезнейший, - сказал преподаватель, ходивший всегда с портативным магнитофоном в руках, чтобы фиксировать неосторожные высказывания коллег. - Не следует кичиться своей земной известностью, мы здесь все в одних чинах - покойники. Мы все, допустим, знаем, рукописи не горят, следы доносов обнаруживаются... Я только не могу понять, вы "за" или "против"?
- Нам со Светловым девку эту молодую жалко. Чего пристали, старые пердуны?
- Я прошу здесь без эротики, - снова выступила дама, гордящаяся дружбой с Блоком. - Пусть выступающий в защиту товарищ объяснится.
- Каждый пишет, как он дышит. Она реалистка - пишет поток жизни. Вы первый раз слышите, что секретарь райкома малолетнюю оттрахал? Это вас удивляет? А про Берию не слышали? Сходите на Вспольный переулок, благо это рядом, побродите по подвалам его особняка, может быть, там вы и не такое нанюхаете. Правда, Миша? - обратился Паустовский к Светлову за поддержкой. Но Светлов был или совершенно пьян, или, по обыкновению, чтобы не входить в сложную дискуссию, притворялся пьяным. Покачиваясь и мелодично погромыхивая косточками, он повторял, словно "Отче наш" - "Гренада, Гренада, Гренада моя...."
Поддержка классика против людей, которые выдают себя за писателей, всегда лестна. Мужская поддержка всегда придает силу. Я подумала, что может быть, лучше всего, действительно, объясниться. Я начала очень осторожно.
- Никого винить нельзя: время было такое. Развитие литературы идет неравномерно. В ваше время вы все писали мнимость, искусственную жизнь, парящую над самой жизнью. Это тоже трудно, здесь нужна определенная стилистика, мы относимся с уважением к знаменитому методу социалистического реализма. Литературная синтетическая действительность была похожа на настоящую. В отдельных реальностях и проявлениях эти две действительности смыкались. Это как в средние века: считалось, что у королевы нет ног, потому что помыслить, что она, как настоящая женщина, не только ест, но ... было невозможно. А теперь жизнь поменялась, действительность стала, как на картинах Рубенса. Советские писатели знали Рубенса? - Здесь я, конечно, перебарщивала, я также подумывала ввинтить слово "тоталитаризм", но побоялась: слово могло кого-то обидеть. - Ну, естественно, социальные явления оставались: воровство, коррупция, обман. Как без этого? - я переходила на учительский, столь любимый в советское время, тон. - Но ведь в жизни человек любит, у него есть страсти; дети, в конце концов, получаются не путем сложения "икса" и "игрека", а через некий физиологический механизм. Железы внутренней секреции у молодежи бунтуют. Вот я об этом и пишу... Я хочу напомнить вам, что в романе Фадеева "Разгром" тоже есть эротическая сцена... Мнимость - исчезла, осталась действительность. Пишу, - продолжала я говорить самым ласковым и увещевающим голосом, - про то, что было в жизни. Это ведь реализм. Процесс появления на свет детей не всегда связан с переживаниями любви и духовности. Но надо пробовать, развивать тенденции. Сегодняшний президент требует от нас демографических изменений. Я понимаю, вас смущает моя профессия. А может быть, вас просто смущает слово? Тогда называйте меня, скажем, Манон Леско. У меня есть постоянный парень, за которого я собираюсь замуж и который знает обо мне, он учится в нашем институте. Я могу с ним познакомить. Я меняю профессию, и сегодня мы вместе, как актеры, выступаем в клубе с отрывком из моей новой пьесы, так сказать, фрагментом...
- Ах, как вы сладко, милочка, поете, - ввинтилась в мой монолог дама из Серебряного века. - А вы, старые пентюхи, - это уже к теням прошлой литературы, - развесили уши и слушаете? Вам о том, чтобы вовремя менять памперсы, надо думать, а не об эротике. Кто-нибудь заглядывал в эту пьесу? Кто-нибудь ее читал? Знаете, она о ком? Это вам не Алитет уходит в горы. Это пьеса о Михаиле Кузмине.
- Ну почему только о Михаиле Кузмине, - сказал занятой рыжеватый профессор. - Я полюбопытствовал, хорошая пьеса на двух актеров, один из которых играет поэта, а другой - трех его любовников 1905 года. Даже соблюдена некая революционная хронология.
- Не другой, - тихо сказала я, но значительно, как и положено в театре. - Кузмина играет женщина.
- Как Сара Бернар или Алла Демидова Гамлета?..
На этих словах я услышала треск и топот на лестнице. Это шло подкрепление, душа моя возликовала.
Естественно, в "верхнем" мире все шло по-старому: мелкие придирки, одна дама - оппонент начала про христианскую идею и безнравственность, но я почувствовала, что давление вроде ослабевает. Наверху, тоже не без предчувствия, догадались, что ситуацию не надо загонять глубоко. Про моих "гостей", конечно, не предполагали, но наверняка заработала бюрократическая интуиция. Такая бойкая девочка, как я, могла и в Федеральное агентство по надзору за образованием написать, и какие-нибудь другие каверзы сотворить. Ум писателя, даже маленького, подозрителен и подл, а какая зато фантазия! А вдруг у этой "красотки по 300 долларов за ночь" есть какой-нибудь поклонник из администрации, скажем, президента? Это было, конечно, все не так, но я моделирую чужое сознание.
Гости влетали в дверь по старшинству, вернее в соответствии с иерархией. Первым появилось огромное кресло. Сорванное с постамента у Малого театра, дымясь, как космический корабль, кресло порыскало равновесие и приземлилось прямо в центр зала, по оси с бюстом Горькому.
Другая часть защиты моего диплома, условно говоря, "верхняя", надводная часть тем временем шла своим чередом. Никто из присутствующих ничего не замечал. Я по-прежнему, половина моего "я" находилась на своем месте среди условно живых и выслушивала критику. Если бы кто-нибудь в президиуме в прошлой жизни был собакой, то наверняка почувствовал бы внедрение чужой среды, но все, видимо, раньше были львами, тиграми и крокодилами. Чехов, великий русский писатель, никогда не ошибался. Никто ничего так и не чувствовал.
Потом в зал, в зону "нижнего действия", вслед за влетевшим, как космический корабль, креслом, степенно вошла бронзовая, но как живая, скульптура Александра Николаевича Островского. В дверь вслед за ним попытался протиснуться кто-то из героев его пьес, то ли Глумов, то ли старая дама, твердящая о людях с пёсьями головами, но великий драматург грозно цикнул, и вся эта самодеятельность превратилось в прах. При этом, как мне показалось, маскируя происходящее в нижнем мире, декан заочного отделения Зоя Михайловна Кочеткова демонстративно хлопнула дверью. Звуки слились. Может быть, только она о чем-то догадалась? Драматург степенно опустился в кресла, подоткнул под себя полы халата, закинул ногу на ногу. Присутствующие писатели второго, подчиненного ряда немедленно стушевались, потеряли свой объем и в виде силуэтов, которые иногда умельцы вырезают на улице из черной фотографической бумаги, церемонно, словно придворные в тронном зале, расположились по обе стороны от кресла. Как писателей тянет к монархизму! Все стало напоминать дворцовый зал, но вместо орла или другой эмблемы царил гипсовый бюст Горького.
Потом, наподобие морской торпеды или низко, параллельно земле стремящейся ракеты класса "земля-земля" в дверь горизонтально влетел памятник Гоголю. Тот, другой, уже советского бронзового производства с Гоголевского бульвара. Я успела подумать: хорошо, что прилетел без гранитного постамента с надписью "Н.В. Гоголю от правительств Советского Союза". Лестница бы обвалилась. Правительство сгнило и забылось, а Гоголь тут как тут, как живой.
Николай Васильевич был мил и даже галантен. Раскланялся и посетовал, что в такое общество явился в бронзовом плаще, а не в голубых панталонах и пестром жилете, как он любил хаживать в юности. Но ведь национальная известность - это вечная юность. Театрально и фатовато облокотившись, даже несколько фривольно, на спинку кресла великого драматурга, глава натуральной школы стал бочком к публике. Возможно, своим внутренним взором он увидел "ненатуральность" происходящего, картина сия показалась ему фантастической, и классик гадливо отвернулся. Почему надо защищать то, что защиты не требует? А может быть, он начал прислушиваться к грохоту, который раздавался снизу, от лестницы.
Я тоже тревожно прислушалась. Так и есть, Александр Фадеев, памятник которому стоит на улице Александра Невского напротив Дворца пионеров и рядом с домом бывших ЦК-овских служащих, где проживает нынче профессор Лев Иванович Скворцов! Не подвел! Фадеев прискакал на боевом коне. Здесь у меня сразу мелькнула мысль. Вот и включай в памятник средство передвижения. Хорошо, что не позвала Юрия Долгорукова от Моссовета, называемого ныне на западный лад мэрией, или Юрия Никулина от цирка на Цветном бульваре. Один мог приехать на бронзовой кобыле, переделанной по деликатному указанию Сталина при помощи сварки ко дню открытия в жеребца, другой; Никулин - на своем бронзовом автомобиле, в котором любят сниматься дети.
Фадеев, как известно, вообще был человеком красивым, а тут соскучился по руководству и командам. Влетев верхом в зал, он поднял на дыбы горячего бронзового коня и крикнул:
- Кто у вас, товарищи писатели, за старшего?
Откуда-то из придворного полукружья писательского строя деликатно раздалось:
- У нас коллективное руководство.
- Это значит - руководства нет. Плохо, товарищи, отсутствует дисциплина. Ну, тогда рассказывайте, что у вас случилось?
Довольно нестройно писатели принялись повторять мне и читателю давно известное. Когда дошли до секретаря райкома, изнасиловавшего падчерицу, Фадеев, так и не слезший с боевого коня, сказал:
- Может быть, нам секретаря райкома материализовать и воскресить? Допросим, дадим выговор, исключим из партии, по-товарищески пожурим.
- Не надо прецедентов с оживлением, - сказал тихий природовед Паустовский. Он-то в природе разбирался. - Я знаю эту публику: оживишь одного, потом, как от клопов, не избавишься. Вы уж сами, Александр Александрович, как бывший член ЦК решайте.
- Ладно, будем считать, что у девушки ошибка юности. Все ошибались, я даже от алкоголизма страдал, но, как видите, излечился. А еще в чем девица виновата?
- Понимаете, товарищ Фадеев, - вступилась, немного осмелев, прежняя дама, - студентка еще написала некую вредную пьесу. Нам это не нравится. Пьеса в диплом не вошла, но ее собираются сыграть. Но каков герой этой пьесы! Ему, понимаете ли, все не нравится! Вы только послушайте, - и дама, как и все покойники обладавшая исключительной начитанностью, заверещала: "Я не люблю молочных блюд, анчоусов и теплого жареного миндаля к шампанскому, я не люблю сладковатых вин, я не люблю золота и бриллиантов, я не люблю "бездны и глубинности", я не люблю Бетховена, Вагнера и особенно Шумана, я не люблю Шиллера, Гейне, Ибсена и большинство новых немцев (исключая Гофмонсталя, Ст. Георги и их школы), я не люблю Байрона. Я не люблю 60-ые годы и передвижников. Я почти не люблю животных, я не люблю запах ландыша и гелиотропа, я не люблю синего и голубого цвета, я не люблю хлебных полей и хвойных деревьев, я не люблю игру в шахматы, я не люблю сырых овощей". Каков? Вот оно - лицо врага! - заключила дама.
При этих словах, как мне показалось, Гоголь облизнулся. Вот тебе и аскет!
- Что за пьеса? - немедленно вмешался Александр Николаевич Островский. - Это по моей специальности.
- Я тоже пьесы писал, - по-молодому бойко вошел в разговор Николай Васильевич. - Это, наверное, какая-нибудь сатира? Не волнуйся, милочка, - тут Гоголь обернулся ко мне, - сатира сначала всегда встречается плохо. У меня на премьере "Ревизора" в Александринском театре директора императорских театров чуть апоплексический удар, инсульт по-современному, не разбил. Приехал император в театр, и никто не знал, как он отнесется, к сей дерзости. И ничего - царь мне перстень пожаловал.
- Понимаете, дорогие классики, - я на секунду замялась, потому что не знала, как мне к ним обращаться: "товарищи" - в этом есть оттенок фрондирования, "господа" - подобострастно и для меня неорганично, - я написала пьесу на основе произведений знаменитого поэта Серебряного века Михаила Кузмина. Он был первым русским, открывшим для публики свой специфический мир, когда написал роман "Крылья".
- Содомитом он был, - сказал Островский. - Это порок встречался даже в Библии. - При этом классик нахмурился.
Гоголь как-то деликатно устремил взгляд вверх, будто не слышал. Гоголь никогда женщин не знал, но об этом мечтал. Рюши, кружева, косыночки вокруг лилейных шеек. Мечты, мечты, где ваша сладость!
Фадеев вспомнил о своем алкоголизме, а также мысль И.В.Сталина, когда тому донесли о том, что кто-то из писателей пьет, кто-то балуется с малолетними девушками, а кто-то грешит другими недостатками. Сталин тогда сказал: "Других писателей у меня нет". Фадеев знал, что писатели - редкий зверь и на всякий случай решил не высказываться. Все не без греха.
Я продолжала:
- Дело не в этом. В 1905 году Кузмин написал цикл замечательных стихотворений, которые посвятил трем своим интимным друзьям.
- Понятно, понятно, - буквально выкрикнула из своего полукружья дама, ровесница Серебряного века. - Мы знаем, как это называется. - На секундочку дама даже обрела некоторый объем и телесную полноту, потребную для появления голоса. - Пусть выпускница Литинститута напомнит, что эти стихи посвящены мальчишке Павлу Маслову, банщику. Ни токарю или слесарю, в крайнем случае, инженеру, создателям материальных основ общества. Именно с ним классик занимался блудом.
Я не обратила на скандалистку внимания и продолжала:
- Цикл назывался "Любовь этого лета". Стихи поразительные. Можно я их чуть-чуть почитаю?
- Валяйте! - дружно и неманерно сказали классики, и я порадовалась нашему языковому единству и богатству русского языка. В каком другом языке найдешь такое замечательное и всеобъемлющее слово "валяйте"?
Я начала, уже совсем было войдя в ту роль, которую мне предстояло сыграть вечером:
Где слог найду, чтоб описать прогулку,
Шабли во льду, поджаренную булку
И вишен спелых сладостный агат?
Далек закат, и в море слышен гулко
Плеск тел, чей жар прохладе влаги рад.
- Знаем, знаем, читали, слышали, - дружно подтвердили классики, а Гоголь, мягко, на украинский манер смягчая согласные, стихотворение прочел даже дальше.
Твой нежный взор лукавый и манящий, -
Как милый вздор комедии звенящей
Иль Мариво капризное перо.
Твой нос Пьеро и губ разрез пьянящий
Мне кружит ум, как "Свадьба Фигаро".
Фадееву это, конечно, не очень понравилось. Он немножко скривился:
- Упадочные стихи, эгоистические, но скроено ловко. Не вписываются в нашу эпоху. Все о личном, мелком. Не для рабочего класса. Что это такое? - Теперь уже Фадеев продолжил чтение стихотворения:
Дух мелочей, прелестных и воздушных,
Любви ночей, то нежащих, то душных,
Веселой легкости бездумного житья!
Ах, верен я, далек чудес послушных.
Твоим цветам, веселая земля.
- Что это такое? - для усиления смысла повторил классик риторический вопрос, - мещанские чувства.
- Стихи как стихи, - возразил Гоголь. - Пушкин тоже повесничал: "откупори шампанского бутылку иль перечти "Женитьбу Фигаро". И вино и Фигаро.
Разговор уходил в литературоведческие споры; мне надо было продолжать, тем более, что Островский, кажется, собирался задремать. Я решила продолжать.
- Кроме этих стихов Кузмин также вел Дневник, который стал фактом литературы и ее истории.
- Дневник для писателя очень опасная вещь, друзей с дневником не приобретешь, - сказал Фадеев и, видимо, подумал о чем-то своем.
Я, естественно, совершенно с Фадеевым была согласна, но в дискуссию вступать не стала. Надо было проводить свою линию. Я продолжала:
- Не даром, несмотря на всем хорошо известные недостатки, отраженные, кстати, в тексте дневника Михаила Александровича, этот манускрипт по инициативе Владимира Владимировича Бонч-Бруевича был приобретен Литературным музеем. Владимир Владимирович Бонч-Бруевич к этому времени, когда Ленин умер, стал заведовать музеем. Значит, что-то важное кроме этих недостатков в дневнике было?
- Бонч, - пояснил всем коллегам Фадеев, - это тот самый, который при Ленине занимался планом ГОЭРЛо. В литературе тоже, кажется, разбирался.
Не даром его сын сейчас служит в "Литературной газете". Но дневник потом комитетчики чуть ли не зажилили, всякие пикантные подробности про интеллигенцию читали.
- Так вот, - решилась я снова продолжать и отстаивать свою идею, - в этом дневнике есть еще и большие фрагменты, так сказать, весьма прозаических свидетельств отношений. Грубо говоря, я хотела бы показать, как большой поэт извлекает поразительные образы из быта, переосмысляя его. В социалистическом реализме происходило приблизительно то же самое. Ахматова хорошо сказала: "Ах, если б знали, из какого сора растут стихи, не ведая стыда..." Меня лично, - продолжала я свой монолог, - преследует этот двойной образ. - Тут я почему-то перешла на какую-то личную и женскую интонацию. - С одной стороны поразительная лирика, с другой, когда чувство к этому мальчику стало уходить, в дневники появились циничные и грубые замечания. Двойной текст: один произносит лирик, а другой человек, в теле которого этот лирик живет.
- Ну, это что-то на манер драматурга Николая Коляды? - внезапно открыл свои полусонные глаза Островский. Стало видно, что небожитель внимательно ко всему прислушивается. - Коляда, кажется, выпускник Лита, не так ли? Что касается вашей задумки, это обычный литературный прием, сейчас в Москве многие пьесы "про это". Саша Родионов, ваш недавний выпускник, перевел пьесу, и ее поставили "Шопинг и факинг". В этой пьесе тоже какого-то малолетку все время отчим, выражаясь вашим новым языком, трахает, и тоже все про содомию. А пьесы с двумя-тремя исполнителями - очень сегодня модные. Мобильно, удобно для антрепризы. А если дама в этой пьесе играет мужчину, - продолжал драматург, - это даже эффектно, публике это понравится, когда дама в мужском костюме разгуливает. Сара Бернар так представлялась, а в ваше время Франческа Галь и Марлен Дитрих. Не слабые дамочки. Это, наверно, сценично. Но мне все это не близко, вы бы что-нибудь про земное, про возвышенное. Уходите от схемы. У вас здесь Виктор Розов, говорят, хороший драматург был. Нет, ребята, - классик обратился здесь к своим бронзовым сотоварищам, - дело здесь простое, зачем нас вызвали, сорвали с пьедесталов, от почвы оторвали?
- Но то, что я вам рассказала, - взмолилась я, - это лишь первый акт моей пьесы. - Главное удержать внимание, а дальше уже пошло. - Это все, Перро, Фигаро, "губ разрез пьянящий" произошло в 1905 году, но через пять лет случилась еще одна история, новая, трагическая. Второй акт - это уже вторая половина десятых годов. Как всегда у Кузмина, история частично рассказана в дневнике, а частично в его прозе, в повести "Картонный домик". - Тут, чтобы не лезть в давнюю довольно запутанную историю, я снова прочитала кусочек стихотворения.
Обладанье без желанья
И желанья без конца.
В этом таинство слиянья
В дивной вечности кольца...
Прикоснешься, не гадая,
И утратишь сам себя...
- Это какая-то новая мораль, - перебил мое чтение Колумб Замоскворечья. - В наше время все как-то с любовью по-другому происходило.... Это о ком Кузмин пишет? Какая-нибудь живая подкладка под стихотворением есть?..
Ответить я не успела.
- Плохо о вашем Кузмине Анна Ахматова отзывалась, - внезапно видимо вспомнив, потому что у каждого писателя в голове целая библиотека, сказал Фадеев. - В "Поэме без героя" она лихо его описала:
Маска это, череп, лицо ли -
Выражение злобной боли,
Что лишь Гойя мог передать.
Общий баловень и насмешник,
Перед ним самый смрадный грешник -
Воплощенная благодать...
- Редкая была сука, - сказал кто-то из анонимных покойников. - Именно Кузмин написал предисловие к ее самому первому поэтическому сборнику.
- Это вы в спецхране стихи прочитали? - довольно ехидно спросил Гоголь у Фадеева. - В ваше время поэма еще не была напечатана. - Как же все-таки писатели, подумала я, любят подозревать друг друга в связях с охранкой.
- Не будем считаться ошибками. Вы тоже опубликовали "Избранные места из переписки с друзьями". Белинскому, неистовому Виссариону, эта книжечка очень нравилась, он вам еще письмо написал. Изящная получилась штучка. Кто ее из вас только пиарил...
- Не спорьте, пожалуйста, мои милые друзья, - из своего кресла проворковал Островский, остановив могущий начаться скандал, - дайте девушке рассказать еще одну любопытную историю. Для драматурга история - это главное.
По мере того, как я принялась рассказывать о том, как во второй половине десятых годов Кузмин влюбился в поэта гусара Всеволода Князева, который в свою очередь был влюблен в Ольгу Глебову-Судейкину, наверху, в так сказать реальном мире положение менялось. Комиссию опять стали беспокоить мои повести, моя пьеса и мой моральный облик. Их не волновал многозначительный факт, что к этой самой Ольге Глебовой за некоторое время перед этим ушел и другой лирический друг Кузмина, знаменитый художник Судейкин. Женщина-судьба! "Наверху", в комиссии даже возникала и запорхала фраза, что писателей нынче и так очень много и не следует расширять их круга, что диплом можно защищать на следующий год и повторно. Я также заметила, что те тени, которые только что смирно на манер придворных стояли вокруг кресла Островского, попривыкли к близости с классиками, что-то о себе возомнили, может быть даже решили, что они снова живые и, переместившись в реальное пространство, принялись что-то внушать пока бесспорно живым персонажам. Я рассказывала, как из Риги, где Князев служил и где его навещал Кузмин, гусар приезжает в Петербург для свидания с возлюбленной и наталкивается в "Бродячей собаке" на бывшего приятеля. Они встретились, как чужие. А тем временем покойные жужжальцы из подвала уже шепчут своим еще не умершим коллегам, что можно написать куда-нибудь письмо, например, в театр, где собираются пьесу ставить, можно написать письмо и в издательство, которое собирается печатать книжку молодой писательницы.
- Как интересно! - "внизу", параллельно верхнему умствованию Островский анализировал мою пьесу. - Это, пожалуй, новый в драматургии конфликт: двое мужчин, связанные между собой сложными отношениями, и женщина. И чем же у вас должно все это, милочка, закончиться? - обратился классик уже ко мне.
- А как в жизни, Александр Николаевич, - позволила я себе такое почтительное обращение. Бедный Всеволод Князев от любви застрелится.
- У меня в пьесах все заканчивается безо всяких выстрелов, - сказал Гоголь. - Только госпожа Похлебкина сама себя высекла.
- Иногда конфликт по-другому разрешиться и не может, - рассуждал Островский. - Куда, спрашивается, мне надо было Ларису в "Бесприданнице" девать, куда отправлять? Вот Карандышев, ее жених, вместо меня, ее и застрелил.
- Друзья мои, - прервал начавшийся спор Фадеев, - по-моему, здесь все ясно. Коллеги из института перебдели. Их понять можно, они все прожили трудную эпоху. Нам пора разлетаться по своим табельным местам дислокации, у меня еще конь не кормлен.
- Но вы слышите, позволю я себе заметить, - сказал элегантный Гоголь, - как наверху, в бельэтаже разнервничались? Шумим, братцы, шумим.
- Пожалуйста, не пользуйтесь раскавыченными цитатами. Вы - Гоголь, а не Грибоевдов. Без плагиата! - Островский несколько повысил голос, ого-го старичок. - Мы с этим отсутствием авторского права в наше время натерпелись, все грабили. А теперь стало еще хуже: любую нашу фразу, как свою, газетчики в заголовок пихают, и никаких авторских отчислений. Вот тебе и интеллектуальная собственность. Куда смотрит, спрашивается, Российское авторское общество! Я предлагаю поступить так, - драматург был несколько раздражен происходящим наверху беспорядком. - Пусть Фадеев распорядится, что диплом хороший; если надо, подпишет документ.
- А куда мы денем комиссию, как мы живому народу все объясним? - спросил Гоголь, уже расправляя свою бронзовую крылатку, чтоб не парусила в полете.
- Объяснять ничего не надо, - сказал Фадеев. - Русский народ, к счастью, не памятливый. Членов Комиссии сразу отправляем закусывать, стол уже готов; писателей-покойников - в подвал до следующего случая. А все остальное - превращаем в осенние листья и - в окно.
- А куда нас? Нам куда идти? - откуда-то из уголочка вдруг появилась сладкая парочка почти забытых преподавателей: Светлов и Паустовский.
- Ах, ребята, как я вам рад! - оживился, увидев старых приятелей, писательский генсек Фадеев, который, по сути, был всегда добрым человеком. - Я уже забыл, у вас какая-нибудь в Москве дощечка мемориальная или памятничек есть? Вы бы там могли, как почетные люди, как вип-персоны передохнуть, свернуться в щели на недельку. Во всяком случае, я вам обоим пока даю отпуск. Паустовский может прогуляться в Старый Ботанический сад возле метро Проспект Мира, а Михаила Аркадьевича Светлова можно на пару деньков отправить отдохнуть в буфет Дома Литераторов на Большой Никитской. Теперь, - когда мы все уже почти сделали, выполнили свой долг, - как-то очень многозначительно сказал Фадеев, - я предлагаю нам всем немножко побаловаться.
В этот момент классики Гоголь и Островский как-то недоуменно пожали плечами. А Фадеев, тем не менее, продолжал.
- Вы же все знаете, мы культурные люди, у нас есть свои запросы. У меня жена была актрисой. Так что получается, что все мы люди тетра. Так вот, я предлагаю, пока мы еще не расстались, не разлетелись, давайте нашу прекрасную молодую писательницу попросим разыграть перед нами вместе со своим Возлюбленным несколько сцен из ее пьесы. Пусть это будет генеральной репетицией.
- Замечательная идея, - сказал Островский, поплотнее запахнув халат, квалификацию надо повышать постоянно.
- Чудненько, - сообщил присутствующим Гоголь и весьма грациозно присел на ручку кресла русского Мольера.
Саша уже был тут как тут. Мне осталось только сказать: "Занавес!"