Весь 1929 год вокруг имени Булгакова бушевала буря. Если судить по письмам (например, письмо к брату: «В сердце у меня нет надежды…», «… этой весной я почувствовал усталость, разлилось равнодушие. Ведь бывает же предел»), в душе его было отчаяние. Но из творческих рукописей Булгакова ничего подобного не видно. Весь 1929 год он работал — много, сильно, блистательно.
Этот год в биографии Михаила Булгакова заполнен трудом над первой редакцией «романа о дьяволе», автобиографической повестью «Тайному другу» и пьесой «Кабала святош», более известной впоследствии под названием «Мольер».
Пьесу Булгаков, по его словам, писал «во второй половине 1929 года». Рукописи помечены «осенью», «октябрем». Дата окончания — 6 декабря 1929 года. Несмотря на очень трудные обстоятельства, работа шла вдохновенно, радостно.
Драматург уходил «в призрачный и сказочный Париж XVII века» (его выражение), в век дворцовой роскоши и католического ханжества, век расцвета французской комедии, век Мольера. Ему хотелось создать сценическое зрелище необыкновенное — по форме, по духу, по всему строю образов. Под заголовком одного из первых вариантов записал: «Пьеса из музыки и света».
Личная и общественная драма Мольера и смертельная схватка великого комедиографа с гнусным ханжеским обществом Кабалы святош сразу облекались в звучное и красочное чередование сцен — музыки и света, теней и пятен красок: мольеровский театр, сцена, представленная на сцене, пестрота костюмов, грохот аплодирующего зала — и черные, гулкие, леденящие подвалы судилища святош — и блеск дворцовых зал с отчетливо звучащим в них голосом короля.
В двух картинах спектакля — первой и последней — над всем зримо господствует сцена мольеровского театра. Полная жизни, света и движения в начале, в финале трагически пустая и темная. Сцена, с которой связаны творчество Мольера, его страсть, его жизнь и его смерть. Мощно встает образ Мольера — страстного, несдержанного, чудовищно противоречивого, гениального и будничного, великого артиста и великого драматурга. И парадоксальнейшее сочетание силы и слабости в этом характере — его верность себе и своему творчеству, его яростный монолог против короля, повергающий в ужас слугу Бутона, и слабость физическая, страх смерти, и частая ремарка «испуганно» рядом с его репликами — все это уже предвещает работу Булгакова над образом Мастера, хотя образа Мастера в воображении писателя, кажется, еще нет.
Комедия «Тартюф» становится центром схватки между добром и злом, истиной и лицемерием, благородством и бесчеловечностью. В огромную зловещую силу вырастает в пьесе католицизм с его культом доносов, предательства, выслеживаний и лжи. Церковь предстает воплощением торжествующего зла, и как символ этого воплощения в реалистическом и точном мире образов пьесы внезапный, мгновенный и зримый возникает образ дьявола. Дважды в дьявольском обличье становится виден архиепископ Шаррон, плетущий свою смертельную сеть против Мольера. В сцене с Мадленой Бежар и в сцене с Армандой, женой Мольера, «…Шаррон возникает страшен, в рогатой митре, крестит обратным дьявольским крестом Арманду несколько раз быстро. Орган загудел мощно».
«Я — писатель мистический», — говорил Булгаков…
Позже Главрепертком, разрешив пьесу к постановке, обе эти ремарки с дьяволом снял (они восстановлены в издании 1965 года). Почему работники Главреперткома, люди явно неверующие, испугались упоминания дьявола, навсегда останется загадкой.
Но значительно острей, чем антагонизм между Мольером и архиепископом, напряженнее, трагичнее, сатиричней в пьесе противостояние и связь между Мольером и королем. Уже тревоживший Булгакова мотив: Гений и Власть. Три точки, нерасторжимо соединенные в треугольник: Людовик XIV — архиепископ Шаррон — Мольер.
Аналогичный треугольник — в другом историческом варианте, в другой художественной трактовке — в воображении писателя в эту пору уже существовал: Понтий Пилат — первосвященник Каифа — Иешуа Га-Ноцри. Над «романом о дьяволе» Булгаков работал, когда начал свою пьесу о Мольере.
В отличие от фигуры Пилата (каким мы знаем его в романе «Мастер и Маргарита») образ Людовика в пьесе «Кабала святош» сдержанно, яростно сатиричен, хотя и проработан с присущей Булгакову великолепной исторической добротностью. Воспитаннейший из королей, никогда не забывавший снимать шляпу перед дамами, никогда не произносивший оскорбительных слов и обладавший «очень важной для короля способностью выражаться кратко, но ясно, и говорить ни более, ни менее того, что было нужно», каким его рисуют, скажем, Э. Лависс и А. Рамбо в своей хорошо известной Булгакову «Всеобщей истории».
Из черновых тетрадей пьесы видно, как тщательно работает Булгаков над интонацией этого своего сатирического персонажа, как лепит образ «золотого идола с изумрудными глазами».
Первое действие. Сцена, в которой мы впервые встречаемся с Людовиком. Еще не с Людовиком, а с его голосом, возникающим «из сини», в невидимой ложе мольеровского театра. В этой сцене король благосклонно принимает предложение Мольера просмотреть еще одну смешную интермедию, «если только мы вам не надоели».
В набросках к пьесе реплика короля звучит так: «Напротив, господин де Мольер, я сам хотел просить вас об этом и боялся лишь одного, что устали ваши талантливые актеры». В следующем варианте: «Напротив». (Зачеркнуто.) «Я сам хотел просить вас об этом. Ваша публика, уплатив 30 су, совершает выгодную сделку». (Конец фразы зачеркнут.) «…уплатив 30 су, смеется на 10 пистол…» (Не дописано и вычеркнуто.) «…и опасался одного, что устанете вы».
Но вот Булгаков снимает эффектное выражение, взятое у одного из современников Мольера («Уплатив за вход 30 су, я смеялся на 10 пистолей»). И все остальное снимает тоже, оставляя всего лишь две краткие реплики Людовика: «Благодарю вас, господин де Мольер», «О, с удовольствием, господин де Мольер».
И одновременно правит ремарку. Сначала в ней был описан «молодой, ясный, необыкновенно четко выговаривающий слова» голос. Потом: «необыкновенно четко выговаривающий слова, картаво клекочущий». И, наконец, просто: «Голос Людовика (из сини)».
Ремарка о голосе оказывается ненужной. Голос слышен. Бесстрастный, размеренный, четко выговаривающий слова голос человека, который знает, что каждому слову его внимают. Голос деспота. И вместе с тем голос актера. Актерство, комедиантство Булгаков подчеркивает в Людовике неумолимо.
Понтий Пилат в романе «Мастер и Маргарита» жесток и прям. Людовик в пьесе «Кабала святош» жесток и любезен. Если нужно выругаться, у изящнейшего короля есть шут — Справедливый сапожник. Если нужно отправить кого-нибудь в тюрьму, король распоряжается так: «Герцог, если вам не трудно, посадите маркиза де Лессака на один месяц в тюрьму…» Если нужно допросить доносчика, он и это делает с изяществом. «Великий монарх, видно, королевство-то без доносов существовать не может?» — замечает Справедливый сапожник. «Помалкивай, шут, чини башмак», — властно обрывает его король.
Но жизнь Мольера — судьба драматургии Мольера — как на волоске подвешена в его руке. Подобно жизни Иешуа Га-Ноцри в руке Понтия Пилата. Впрочем, в истории Понтия Пилата Булгаков высветит трагическое, недостижимое тяготение обеих фигур друг к другу, особенно Понтия Пилата к Иешуа Га-Ноцри, единственному, оказывается, человеку, с которым так жаждет говорить прокуратор. В романе «Мастер и Маргарита» трагичны обе эти огромные фигуры — Иешуа и Понтий Пилат.
В пьесе «Кабала святош» такого глубоко внутреннего, трагического стремления героев друг к другу нет. Трагическая фигура здесь одна — Мольер.
Для Людовика Мольер — игрушка, собственность, которой он может распорядиться по своему усмотрению. Осчастливить, сказав: «…Я вам разрешаю играть в Пале-Рояле вашу пьесу «Тартюф». И, чтобы напомнить придворным о своем расположении к комедианту, добавить: «Сегодня вы будете стелить мне постель». Или в дальнейшем с таким же спокойствием земного бога принять другое решение: «Запрещаю вам появляться при дворе, запрещаю играть «Тартюфа». Только с тем, чтобы ваша труппа не умерла с голоду, разрешаю играть в Пале-Рояле ваши смешные комедии, но ничего более… Лишаю вас покровительства короля». И «дерзкий актер» умрет, затравленный с разрешения воспитаннейшего из королей.
Деспот, властный решать судьбу гения. А может быть, все-таки комедиант, действия которого направляет режиссер? Ибо в данном случае могущественный Людовик делает то, чего хочет архиепископ Шаррон, что диктуют стоящие за Шарроном католическая церковь и Кабала святош.
…Когда Булгаков закончил пьесу, в доме не было ни гроша. Гонорары давно не поступали, бухгалтерия МХАТа требовала возвращения аванса за непоставленный «Бег». «Я сейчас уже терплю бедствие, — писал Булгаков брату и подчеркнул эти слова: «терплю бедствие», — 15-го марта наступит первый платеж фининспекции… Полагаю, что если какого-нибудь чуда не случится, в квартирке моей миленькой и сырой вдребезги… не останется ни одного предмета. Барахло меня трогает мало. Ну, стулья, чашки, черт с ними! Боюсь за книги!..»
О новой пьесе в литературных и театральных кругах заговорили сразу.
10 февраля К. С. Станиславский взволнованно писал Леонидову из Ниццы: «Пьеса Булгакова — это очень интересно. Не отдаст ли он ее кому-нибудь другому? Это было бы жаль».[85]
18 марта из Главреперткома пришла официальная бумага, кратко извещавшая, что пьеса «Кабала святош» к представлению запрещена. Этот листок в архиве Булгакова сохранился; в архиве Главреперткома имеется его дубликат: «По распоряжению председателя ГРК сообщаю, что пьеса Ваша «Кабала святош» к постановке не разрешена».[86]
Булгаков обратился с письмом к И. В. Сталину. В эту пору Елена Сергеевна Шиловская, впоследствии Булгакова, уже была очень близким Булгакову человеком, его «тайным другом». Она рассказывала, что отправляли они это письмо вместе.
Булгаков писал:
«…Под двумя строчками казенной бумаги погребены — работа в книгохранилищах, моя фантазия, пьеса, получившая от квалифицированных театральных специалистов бесчисленные отзывы — «блестящая пьеса»…
Я прошу Советское правительство принять во внимание, что я не политический деятель, а литератор, и что всю мою продукцию я отдал советской сцене…
Я прошу о назначении меня лаборантом-режиссером в 1-й Художественный театр — в лучшую школу, возглавляемую мастерами К. С. Станиславским и В. И. Немировичем-Данченко. Если меня не назначат режиссером, я прошусь на штатную должность статиста. Если и статистом нельзя — я прошусь на должность рабочего сцены…»
18 апреля 1930 года в квартире Булгакова раздался телефонный звонок. Женский голос сказал: «С вами будет говорить товарищ Сталин».
Голос Сталина в телефонной трубке не обещал ничего. Он поинтересовался, действительно ли Булгаков хочет уехать за границу. Писатель оставлять родину не хотел. Об этом сказал. Ответ его был принят одобрительно. «Вы где хотите работать? — спросил Сталин. В Художественном театре?» — «Да, я хотел бы. Но я говорил об этом — мне отказали». «А вы подайте заявление туда, сказал Сталин. Мне кажется, что они согласятся».[87]
В мае 1930 года Михаил Булгаков стал режиссером Художественного театра, а в октябре 1931 года пьеса «Мольер» (на изменении названия настоял Главрепертком) была принята к постановке.
В театре (Булгаков всегда называл его с большой буквы: Театр) Булгакова встретили с нетерпеливой радостью. Художественный театр хотел ставить «Мертвые души» Н. В. Гоголя. Мечтали об этом давно — с середины 20-х годов. Режиссер Художественного театра В. Г. Сахновский в прошлом уже ставил «Мертвые души» — в петроградском Театре имени Комиссаржевской. Проект инсценировки текст, составленный драматургом Смолиным, Художественный театр уже имел. Проект этот был неудачен. Поставленный Сахновским в Театре имени Комиссаржевской спектакль тоже был неудачным. Попыток переделать «Мертвые души» для сцены в течение почти столетия (первая инсценировка, вызвавшая протест Гоголя, относится к 1842 году) накопилось множество. Неудачными считались все. В спектаклях были отдельные яркие сцены, отдельные запоминавшиеся роли. В этих ролях блистали Варламов, Давыдов, Далматов, Шумский. Но спектакли в целом, как правило, не получались, и театры предпочитали показывать отрывки из них. Великие «Мертвые души» не сценическое произведение. «Мертвые души» — поэма.
В предполагаемый спектакль Художественного театра Булгаков входил на роль режиссера-ассистента. Думаю, в театре не сомневались при этом, что спектаклю нужен не столько Булгаков-режиссер, сколько Булгаков-драматург.
Два года спустя, когда в процессе этой работы и в отношениях драматурга с театром произошло уже много событий и накопилось немало горечи, Михаил Булгаков писал П. С. Попову:
«Итак, «Мертвые души»… Через девять дней мне исполнится 41 год. Это — чудовищно! Но тем не менее это так.
И вот к концу моей писательской работы я был вынужден сочинять инсценировки. Какой блистательный финал, не правда ли? Я смотрю на полки и ужасаюсь: кого, кого еще мне придется инсценировать завтра? Тургенева, Лескова, Брокгауза-Ефрона? Островского? Но последний, по счастью, сам себя инсценировал, очевидно предвидя то, что случится со мною в 1929 и 1931 гг. Словом…
1) «Мертвые души» инсценировать нельзя. Примите это за аксиому от человека, который хорошо знает произведение. Мне сообщили, что существуют 160 инсценировок. Быть может, это и не точно, но во всяком случае играть «Мертвые души» нельзя.
2) А как же я-то взялся за это?
Я не брался, Павел Сергеевич. Я ни за что не берусь уже давно, так как не распоряжаюсь ни одним моим шагом, а Судьба берет меня за горло. Как только меня назначили в МХТ, я был введен в качестве режиссера-ассистента в «М. Д.» (старший режиссер Сахновский, Телешева и я). Одного взгляда моего в тетрадку с инсценировкой, написанной приглашенным инсценировщиком, достаточно было, чтобы у меня позеленело в глазах. Я понял, что на пороге еще Театра попал в беду — назначили в несуществующую пьесу. Хорош дебют? Долго тут рассказывать нечего. После долгих мучений выяснилось то, что мне давно известно, а многим, к сожалению, неизвестно: для того, чтобы что-то играть, надо это что-то написать. Короче говоря, писать пришлось мне».[88]
Горечь возникла позже, когда писалось письмо. А тогда, в мае 1930 года, мысль об инсценировке «Мертвых душ» буквально захватила Булгакова. Он ушел в эту работу с головой, и, кажется, еще до того, как было окончательно оформлено его зачисление в штат театра. Начало работы отметил в своей «Записной книге»: 17 мая 1930 года.
После Мольера — Гоголь! После личности Мольера — личность Гоголя сквозь «пленительные фантасмагории» так горячо любимых Булгаковым «Мертвых душ». Гоголь писал «Мертвые души» в Риме? Значит, будет Гоголь и будет Рим…
В письме к П. С. Попову далее:
«Первый мой план: действие происходит в Риме (не делайте больших глаз!). Раз он видит ее из «прекрасного далека», и мы так увидим!»
В «Записной книге» первые записи.
Большой лист разграфлен по вертикали пополам. Слева: «Человек пишет в Италии! В Риме (?!). Гитары. Солнце. Макароны».
Справа — наброски реплик Ноздрева и его зятя Мижуева. Возгласы на итальянском языке — кусочки уличного шума в Риме.
Набросок сцены: «Картина I. Мозаичный пол. Бюро. Римская масляная лампа (древняя). Книжный шкаф. Узкий соломенный диван. Графин с холодной водой. Солнце. Ставни. Крик женщины. Ecco, ladrone».
Крупно: «Великий чтец. Поклонник». Реплика: «Эк, разнежился негодяй!» И еще раз: «Великий чтец. Поклонник».
Запись о П. В. Анненкове. Даты его жизни. Дата его приезда в Рим. Анненков в 1841 году в Риме переписывал первый том «Мертвых душ» под диктовку Гоголя и в пьесе Булгакова должен был узнаваться в фигуре Поклонника… Адрес Гоголя в Риме («Strada Felice»). Образчики гоголевской речи — из писем:
«Я чувствую даже по временам свежесть мне очень нужную. Я это приписываю отчасти холодной воде, которую я стал пить по совету доктора, которого за это благораздражение…» (П. А. Плетневу из Рима).[89]
«…Геморроид мне бросился на грудь и нервическое раздражение…» (П. А. Плетневу из Рима).
И первый набросок текста:
«Картина I.
Комната в доме на Виа Феличе в Риме. В прорезях ставень раскаленный Рим. Мозаичный пол. Книжный шкаф. Бюро. Древняя римская лампа. Громаднейший графин с холодной водой.
Великий чтец без фрака. Поклонник за бюро пишет под его диктовку.
Слышно бряцание трех гитар, и нежный тенор поет по-итальянски. Слышен женский голос: «Ma dove vada, corpo di Bacco! Ecco, ladrone!»
Чтец — худой человек с неопрятными длинными волосами, острым длинным носом, неприятными глазами, со странными ухватками, очень нервный человек. Пьет воду.
Поклонник (робко). Что это вы, Николай Васильевич, все воду пьете?
Чтец (таинственно). Геморроид мне бросился на грудь и нервическое раздражение…
Поклонник смотрит, открыв рот.
Чтец. Облегчение приписываю я холодной воде, которую стал я пить…»
А затем — вырванные листы…[90] В письме П. С. Попову (далее):
«Рим мой был уничтожен, лишь только я доложил expose. — И Рима моего мне безумно жаль!
3) Без Рима, так без Рима…»
Отблеск Рима, однако, еще долго держался в пьесе. И фигура Гоголя тоже.
Начиналось лето 1930 года. Коллектив Художественного разъезжался на гастроли. В театре было пустынно и тихо. До самой середины июля собирались втроем — Булгаков, Сахновский и Павел Марков. Обсуждали инсценировку, разбирали выписки из гоголевских текстов, вариантов, писем, воспоминании. Цитировали Белинского, Герцена, Чернышевского. Слушали потрясающие проекты Булгакова и написанные им диалоги и сцены.
Продолжим письмо Булгакова к П. С. Попову:
«…Без Рима, так без Рима.
Именно, Павел Сергеевич, резать! И только резать! И я разнес всю поэму по камням. Буквально в клочья. Картина I (или Пролог) происходит в трактире в Петербурге или в Москве, где секретарь опекунского совета дал случайно Чичикову уголовную мысль покойников купить и заложить. (Загляните в т. I, гл. XI.) Поехал Чичиков покупать. И совсем не в том порядке, как в поэме. В картине Х-й, называемой в репетиционных листах «Камеральной», происходит допрос Селифана, Петрушки, Коробочки и Ноздрева, рассказ про Капитана Копейкина и приезжает живой Капитан Копейкин, отчего прокурор умирает. Чичикова арестовывают, сажают в тюрьму и выпускают (полицеймейстер и жандармский полковник), ограбив дочиста. Он уезжает. «Покатим. Павел Иванович!»
Вот-с, какие дела.
Что было с Немировичем, когда он прочитал! Как видите, это не 161-я инсценировка и вообще не инсценировка, а совсем другое. (Всего, конечно, не упишешь в письме, но, например, Ноздрев всюду появляется в сопровождении Мижуева, который ходит за ним как тень. Текст сплошь и рядом передан в другие уста, совсем не в те, что в поэме, и так далее.)».
То, что предложил Булгаков, действительно не было инсценировкой. На материале гоголевских «Мертвых душ» — на материале первого тома «Мертвых душ» главным образом — Булгаков построил великолепную сатирическую комедию, с тугим, прекрасно развивающимся сюжетом, с сценически ярко очерченными действующими лицами, с блестящим, то и дело вызывающим в зрительном зале смех диалогом. Основные драматургические точки этой комедии в приведенном письме к П. С. Попову отмечены им с гордостью и прекрасным пониманием сделанного.
Несколько строк из XI главы, оброненная чиновником фраза («Да ведь они по ревизской сказке числятся?» — сказал секретарь. «Числятся», — отвечал Чичиков. «Ну, так чего же вы оробели? — сказал секретарь: — один умер, другой родится, а все в дело годится») развернулись в картину Пролога, стали завязкой.
Визиты Чичикова к помещикам, возникавшие у Гоголя один за другим стихийно: Манилов — Коробочка — Ноздрев — Собакевич — Плюшкин («Нельзя ставить «Мертвые души» без ревизии, — говорил Булгаков. — Нельзя смотреть пять дуэтных сцен подряд», на театральной сцене это будет «одно и то же»), драматург переставил. И вот мы уже видим, как растет напористость и ловкость героя. Осторожный в первой покупке — у Манилова, ободренный откровенным торгашеством Собакевича, он наглеет и проявляет незаурядную находчивость в покупке душ у Плюшкина, неудача с Ноздревым не обескураживает его, и с Коробочкой он настойчив, решителен и весьма бесцеремонен. И одновременно назревает опасность… А все вместе создает то, что Булгаков называл «нарастанием сценического действия».
Гротескно и остро решенная «Камеральная» картина стала кульминацией пьесы. Слово «камерально» — гоголевское слово, Гоголь поясняет его как «сообща, собравшись всем, как в английском парламенте». Но такой сценической остроты и движения у Гоголя здесь нет, и фантасмагорическое появление фельдъегеря, представляющегося как Капитан Копейкин, принадлежит Булгакову.
А развязка? «Мертвые души» — «эпическое течение громадной реки», — говорил Булгаков. Сцена же требует «конца». Где «конец реки»? «Куда» она течет?[91]
Сценической развязки, как помнит читатель, в первом томе «Мертвых душ» нет. Чичиков, наделавший столько шуму, поспешно бежит из губернского города N, и только погребальная процессия — хоронят прокурора — ненадолго задерживает его бричку. Впрочем, «это, однако ж, хорошо, что встретились похороны, говорят: значит счастие, если встретишь покойника», — тут же говорит себе Чичиков.
Булгаков воспользовался для развязки материалом так называемой «одной из последних глав» — уцелевшими страницами второго тома «Мертвых душ». В этой главе Чичиков, неудачно подделавший трехмильонное завещание, разоблачен, схвачен, ограблен и выпущен. «Это был не прежний Чичиков, — пишет Гоголь, — это была какая-то развалина прежнего Чичикова. Можно было сравнить его внутреннее состояние души с разобранным строением, которое разобрано с тем, чтобы строить из него же новое, а новое еще не начиналось, потому что не пришел еще от архитектора определительный план, и работники остались в недоумении».
Правда, у Гоголя, дав огромнейшую взятку в тридцать тысяч, Чичиков бежит, по-видимому, с достаточными средствами, не забыв напоследок заказать себе новый фрак цвета «наваринского пламени с дымом». «Покатим, Павел Иванович, — сказал Селифан. — Дорога, должно быть, установилась: снегу выпало довольно».
У Булгакова Чичиков ограблен почти дотла, унижен, раздавлен, почти уничтожен. Хотя, вероятно, попытается и на этот раз все начать сначала. У Булгакова Чичикова, над которым мы смеялись на протяжении всей комедии, неожиданно становится жаль. Жаль Чичикова? Но рождается ощущение, что не Чичиков олицетворение зла, что зло — несравненно шире Чичикова, рождается ощущение громады зла в крепостнической России, его страшной, всепроникающей силы. Раскрываются гоголевская горечь и гоголевский трагизм…
Так же смело работал Булгаков над словом. Известно мнение — оно высказывалось в печати неоднократно, — что в написанной Булгаковым инсценировке нет ни одного слова которое не принадлежало бы Гоголю. Утверждение это шло от Булгакова (и от режиссера Сахновского, вероятно), и задачей его было укрыть пьесу от несправедливых нападок, так сказать, укрыться за Гоголя.
Вот, например, запись обсуждения «Мертвых душ» во МХАТе в декабре 1932 года, непосредственно после премьеры. Присутствует новый председатель Главреперткома Осаф Литовский; председательствует Вс. Вишневский, в общем разделяющий отношение Литовского к драматургу Булгакову. Булгаков в своем выступлении сказал: в пьесе «все из Гоголя, ни одного слова чужого».[92]
На самом деле это не совсем так. Это не могло быть «совсем так» хотя бы потому, что в прозе много косвенной речи. У Булгакова же герои заговорили. «Я зарядил их словом», — сказал Булгаков.
У Гоголя о губернаторе, искусно вышивающем кошельки, Собакевич говорит: «И лицо разбойничье!.. Дайте ему только нож, да выпустите его на большую дорогу, — зарежет, за копейку зарежет!» У Булгакова Собакевич говорит: «Дайте ему только нож да выпустите на большую дорогу, он вышьет вам кошелек, он за копейку вас зарежет». И это «он вышьет вам кошелек» запомнят все, кто хотя бы раз видел «Мертвые души» на мхатовской сцене.
В пьесе Ноздрев при первой же встрече с Чичиковым (в доме губернатора) восклицает: «Мы все время говорили о тебе!» — «Обо мне?» — переспрашивает изумленный Чичиков, впервые в жизни видя Ноздрева. Зал хохочет: Ноздрев весь тут.
У Гоголя Ноздрев произносит почти те же слова: «Зять мой Мижуев! Мы с ним все утро говорили о тебе. «Ну, смотри, говорю, если мы не встретим Чичикова». Гоголевский Ноздрев врет, — но врет это все-таки не при первой, а при второй встрече с Чичиковым.
Таких примеров много. В замыслах их было еще больше. От иных приходилось отказываться, экономя сценическое время.
Короче говоря, это был Гоголь — и это была пьеса Михаила Булгакова, Гоголь в пересказе Булгакова.
Осенью 1930 года пьеса была прочитана Немировичу-Данченко. «Влад. Иван. был в ужасе и ярости, — пишет далее Булгаков П. С. Попову. — Был великий бой, но все-таки пьеса в этом виде пошла в работу».
В декабре начались репетиции. А Булгаков продолжал работу над текстом: он пытался удержать хотя бы след своего «обрамления», своего «Рима», и фигуру Гоголя — фигуру Чтеца, Ведущего, «Первого в пьесе» (так он стал называть эту роль). Немирович-Данченко мысль драматурга о роли Первого поддержал.
Булгаков написал к «Мертвым душам» Пролог — не тот, который открывает пьесу теперь (то, что стало впоследствии Прологом, в ту пору мыслилось драматургу Первой картиной). В Прологе Первый, одетый в дорожный плащ, какие носили путешественники в гоголевские времена, выходил на заходе солнца и произносил монолог о Риме, развернувшемся перед ним, — о Риме в час захождения солнца.
«…и я глянул на Рим в час захождения солнца, и предо мной в сияющей панораме предстал вечный город!
Вся светлая груда куполов и остроконечий сильно освещена блеском понизившегося солнца. Одна за другой выходят крыши, статуи, воздушные террасы и галереи. Пестрит и разыгрывается масса тонкими верхушками колоколен с узорной капризностью фонарей, и вот он, вот он, выходит плоский купол Пантеона, а там за ним далее поля превращаются в пламя подобно небу.
О, Рим!
Солнце спускается ниже к земле. Живее и ближе становится город, темнее чернеют пинны, готов погаснуть небесный воздух.
О, Рим!
И вот вечер в тебе устанавливает свой темный образ. И над развалинами огнистыми фонтанами поднимаются светящиеся мухи, и неуклюжее крылатое насекомое, несущееся стоймя, как человек, ударяется без толку мне в очи.
О, ночь, о, ночь! Небесное пространство! Луна, красавица моя старинная, моя верная любовница, что глядишь на меня с такой думою? Зачем так любовно и умильно нежишь меня в час, когда Рим полон благоуханием роз и тех цветов, название которых я позабыл? Я зажигаю лампу, при свете которой писали древние консулы, но мне чудится, что это фонарь, и будочник, накрывшись рогожей, лишь только ночь упадет на дома и улицы, карабкается на лестницу, чтобы зажечь его…»
Доктор Лесли Милн, английский литературовед и прекрасный знаток творчества Булгакова, проделала интереснейшую работу: «разнесла по источникам» монолог Первого, установила источник каждой фразы и почти каждого слова.[93] Булгаков последовательно использовал здесь повесть Гоголя «Рим», причем строки и слова из разных мест повести совместил, свободно перекомпоновав; «Мертвые души», письмо Гоголя, воспоминания Анненкова… А далее включается «Невский проспект» — строки из разных мест «Невского проспекта» — и снова «Мертвые души»… И весь этот из гоголевских слов состоящий текст звучит необыкновенно и ново: в завораживающем ритме Михаила Булгакова, с гоголевской необычайностью выражений, с лаконизмом XX века.
Нельзя сказать, что Первый помогал действию, — комедия Булгакова ни в каких подпорках не нуждалась. Первый включался в действие, участвовал в нем. Он задумчиво комментировал биографию Чичикова в первой картине. Появлялся после третьей и произносил знаменитый монолог о дорогах. «…Русь! Чего же ты хочешь от меня? Какая непостижимая связь таится между нами?» В своем дорожном плаще входил в усадьбу Плюшкина. В бальном костюме был виден на балу у губернатора. И снова провожал в дорогу своего героя. А затем зажигалась лампа, и Первый произносил свои заключительные слова: «…и я глянул вокруг себя и, как прежде, увидел Рим в час захождения солнца».
Художник В. В. Дмитриев, в прошлом работавший с Мейерхольдом, сделал для пьесы эскизы необыкновенных декораций. На одном из эскизов виден гротескный пейзаж провинциального города с множеством куполов и огромной, фантастической фигурой Спасителя на заднем плане, на фоне дорог. На другом эскизе — развалины античных колонн… В декорациях Дмитриева тоже держался отблеск «Рима».
Осенью 1931 года подготовленные картины показали Станиславскому. Весь режиссерский план — всю уже проделанную режиссером работу — Станиславский перечеркнул и предложил ставить пьесу иначе. Работа увлекла его, и вскоре он полностью взял постановку в свои руки.
10 октября 1931 года О. Бокшанская писала Немировичу-Данченко: «Мне говорили многие …что «Мертвыми душами» К. С. занимается совершенно потрясающе, что, наконец, пьеса начинает поблескивать и, конечно, заблестит так, как она должна была бы блестеть в исполнении наших актеров».[94]
Прочтение Гоголя у Станиславского было свое — отличное от прочтения Гоголя Сахновским. Гораздо печальнее, что оно отличалось от прочтения Гоголя Булгаковым. К. Рудницкий пишет: «…авторская позиция Станиславского в работе над «Мертвыми душами» заявила себя прежде всего и энергичнее всего в самом сильном выпячивании комизма, в желании дать полную волю комической стихии. Лирика же Гоголя, столь мощно выраженная в великой поэме, попросту убиралась. Гоголевская лирика в этот момент режиссеру Станиславскому не понадобилась».[95] И так же решительно Станиславский отбросил не любимый им в эту пору гротеск.
«Рим» был снят очень скоро. Потом отвергнуты декорации Дмитриева. Был назначен другой художник спектакля — В. А. Симов. Роль Первого еще держалась — Первый нравился Станиславскому.
Булгаков наступление на свою пьесу переносил стоически и, кажется, без горечи. Вдохновенная работа великого режиссера восхищала драматурга. 31 декабря 1931 года Булгаков писал Станиславскому:
«Дорогой Константин Сергеевич!
Я на другой же день после репетиции вечеринки в «Мертвых душах» хотел написать это письмо, но, во-первых, стеснялся, а во-вторых, не был связан с Театром (простужен).
Цель этого неделового письма выразить Вам то восхищение, под влиянием которого я нахожусь все эти дни. В течение трех часов Вы на моих глазах ту узловую сцену, которая замерла и не шла, превратили в живую. Существует театральное волшебство!..
Я не беспокоюсь относительно Гоголя, когда Вы на репетиции. Он придет через Вас. Он придет в первых картинах представления в смехе, а в последней уйдет подернутый пеплом больших раздумий. Он придет».
Роль Первого была снята незадолго до окончания работы над спектаклем. К. Рудницкий рассчитал, что это произошло в мае 1932 года.
К осени 1932 года спектакль «Мертвые души» был готов. Без Рима, без Первого, без лирических отступлений. И все-таки это был Гоголь! И все-таки это была пьеса Михаила Булгакова, блестяще поставленная Станиславским. Спектакль, в котором играли Топорков, Москвин, Тарханов, Леонидов, Кедров… 23 ноября генеральную репетицию — чтобы проверить «доходчивость» — показали детям. Дети были в восторге, смеялись до слез, аплодировали неистово, и такой же восторженный отзыв появился в газете. Потом состоялась премьера, спектакли пошли один за другим — и шли с неизменным, невероятным успехом почти полвека, прежде чем постановка, в которой сменилось несколько поколений актеров, начала угасать…
И были рецензии. Было много рецензий. В них, как всегда, хвалили актеров и ругали драматурга. За многое ругали. За отсутствие личности Гоголя в пьесе. За опущенные лирические отступления. За то, что был снят гротеск. Кое-кто видел в пьесе нарушение мхатовских традиций, кое-кто утверждал, что это не Гоголь. В. Ермилов нашел, что это не социалистическое искусство.
На критику Булгаков не отвечал, а к гоголевскому «Риму» попытался вернуться еще раз. В 1934 году, по предложению «Союзфильма», он пишет киносценарий «Похождения Чичикова, или Мертвые души». И вводит в него «Рим»…
В июле 1934 года пишет П. С. Попову: «Люся (Елена Сергеевна Булгакова. — Л. Я.) утверждает, что сценарий вышел замечательный. Я им показал его в черновом виде, и хорошо сделал, что не перебелил. Все, что больше всего мне нравилось, то есть сцена суворовских солдат посреди ноздревской сцены, отдельная большая баллада о капитане Копейкине, панихида в имении Собакевича и, самое главное, Рим с силуэтом на балконе, — все это подверглось полному разгрому! Удастся сохранить только Копейкина, и то сузив его. Но — боже! — до чего мне жаль Рима!»
И еще раз он вспомнил «Рим» — в том же июле 1934 года, в письме к В. В. Вересаеву. Тогда предполагалась так, впрочем, и не состоявшаяся поездка Булгакова в Париж и Рим, и о воображаемой встрече своей с Парижем и Римом Булгаков Вересаеву писал так: «Париж! Памятник Мольеру… Здравствуйте, господин Мольер, я о Вас и книгу и пьесу сочинил; Рим! — здравствуйте, Николай Васильевич, не сердитесь, я Ваши «Мертвые души» в пьесу превратил. Правда, она мало похожа на ту, которая идет в Театре, и даже совсем не похожа, но все-таки это я постарался…»
Это были странные годы в жизни Михаила Булгакова.
В начале 1932 года на сцене МХАТа возобновились «Дни Турбиных». («Пьеса эта была показана 18-го февраля, — писал Булгаков два месяца спустя П. С. Попову. — От Тверской до Театра стояли мужские фигуры и бормотали механически: «Нет ли лишнего билетика?» То же было и со стороны Дмитровки. В зале я не был. Я был за кулисами, и актеры волновались так, что заразили меня. Я стал перемещаться с места на место, опустели руки и ноги. Во всех концах звонки, то свет ударит в софитах, то вдруг, как в шахте, тьма, и загораются фонарики помощников, и кажется, что спектакль идет с вертящей голову быстротой. Только что тоскливо пели петлюровцы, а потом взрыв света, и в полутьме вижу, как выбежал Топорков и стоит на деревянной лестнице и дышит, дышит… Наберет воздуху в грудь и никак с ним не расстанется. Стоит тень 18-го года, вымотавшаяся в беготне по лестницам гимназии, и ослабевшими руками расстегивает ворот шинели… Актеры волновались так, что бледнели под гримом, тело их покрывалось потом, а глаза были замученные, настороженные, выспрашивающие… Занавес давали 20 раз».)
В конце 1932 года вышли «Мертвые души».
Булгаков очень много работал. В 1931 году написал пьесу о будущей войне — «Адам и Ева». Но она не пошла.
В 1932–1933 годах — повесть о Мольере для серии «Жизнь замечательных людей». Закончил ее в марте 1933 года. В апреле из издательства пришел ответ. После вежливой и краткой похвалы стилю в ответе говорилось, что фигура «воображаемого рассказчика», от лица которого ведется повествование, неудачна; что рассказчик этот не марксист; что из книги не видно, интересы какого класса или какой социальной группы обслуживал театр Мольера; что к числу крупных недостатков книги относится то, что рассказчик «страдает любовью к афоризмам и остроумию». Но если Булгаков учтет эту критику и сочинение свое исправит… Булгаков, однако, критику не учел и не стал оправдываться и объясняться. Усмехнувшись по поводу обвинения в роялизме, он передал рукопись Елене Сергеевне (в эту пору она уже была его женой), и Елена Сергеевна убрала «Жизнь господина де Мольера» в «красную шифоньерку», где рукописи предстояло провести ближайшие тридцать лет. И лишь потом она вышла в той же серии «Жизнь замечательных людей», для которой была написана, была переиздана, переведена на многие языки и снискала любовь читателей и в Советском Союзе, и во многих странах мира.
В 1934 году Булгаков написал комедию «Блаженство» для Московского театра сатиры. Это была фантастическая комедия о машине, пронзающей время, о путешествии в будущее трех людей конца 20-х годов: изобретателя Рейна и двух его случайных спутников — управдома Бунши-Корецкого и «специалиста по театральным буфетам» Жоржа Милославского, по прозвищу «Солист». В печати появилось сообщение, что комедия театром принята.
В театре, однако, долго размышляли над пьесой, потом попросили автора ее переделать. По мотивам «Блаженства» Булгаков написал ставшую со временем такой популярной комедию «Иван Васильевич». Она долго принадлежала по договору Театру сатиры, но света рампы при жизни Булгакова так и не увидела.
В конце 1934 года Булгаков задумал и в 1935 году написал пьесу «Александр Пушкин» — лирическую трагедию. Трагедией ее, впрочем, не назвал. Как и все его трагедии и драмы, она называется просто: «пьеса». Право первой постановки ее оспаривали Театр имени Вахтангова и МХАТ. Режиссер И. Судаков писал Булгакову: «Дорогой Михаил Афанасьевич! Я очень прошу Вас прислать мне Вашу пьесу о Пушкине. Я очень прошу Вас сделать так, чтобы я получил возможность работать в МХАТе Вашу пьесу параллельно с вахтанговцами… Я очень прошу Вас пока никому больше в Москве пьесу не передавать. Очень прошу Вас срочно мне ответить…» В декабре 1935 года мхатовская газета-многотиражка «Горьковец» сообщила, что пьеса Булгакова «Александр Пушкин» включена в репертуар.
Но пьеса — под измененным названием «Последние дни» — была впервые поставлена только во время Великой Отечественной войны, в 1943 году, во МХАТе. Ее патриотический, ее мобилизующий смысл тогда обозначился особенно остро, и Немирович-Данченко, готовивший спектакль, упорно и успешно добивался чувства непримиримости у актеров. После спектакля, молчаливые и прямые, расходились люди в гимнастерках и шинелях, те, кто приехал с фронта в командировку или по ранению, и те, кто проезжал через Москву на фронт…
Булгаков своего «Александра Пушкина» на сцене так никогда и не увидел. Шли «Дни Турбиных»… Шли «Мертвые души»… Критика хвалила актеров. Имя драматурга упоминалось в печати редко, как малоинтересная подробность…
В марте 1932 года во МХАТе начались репетиции пьесы «Мольер». К этому времени Станиславский добился для своего театра, уже занявшего особое, почетное положение в стране, разрешения работать над спектаклями как угодно долго. И к пьесе Булгакова это разрешение впервые было применено в полной мере.
Репетиции шли и в 1932 году, и в 1933-м, и в 1934-м. Дважды менялся состав исполнителей. Дважды менялись художник спектакля и план постановки. Спектакль переносили с Большой сцены на сцену филиала и обратно. Раздражались актеры. В. Станицын, репетировавший роль Мольера, говорил: «Еще два года, и я не сумею играть в «Мольере»: толстею, начинаю задыхаться. Весь первый акт построен на движении, на физических задачах. Раньше мне было легко проводить первый акт, а теперь уже тяжело…»[96] Б. Ливанов, игравший Муаррона, говорил, что уже ненавидит и роль свою, и самую пьесу. За годы то прекращающихся, то возобновляющихся репетиций он сыграл уже сорок образов Муаррона: «Я не могу возобновлять старое, это все равно что подогретые котлеты».[97] Неизменной оставалась только пьеса, и никто не замечал, как в репетициях терялась ее мысль и подлинное содержание образов расплывалось.
Режиссером спектакля был Николай Горчаков. Вполне ли он понимал пьесу, которую ставил? Из многочисленных выступлений его в печати в канун премьеры и из более поздней книги мемуаров («Режиссерские уроки К. С. Станиславского», 1952) этого не видно. «Ну что ж, ну, репетируем, — писал Булгаков П. С. Попову в марте 1934 года. — Но редко, медленно. И, скажу по секрету, смотрю на это мрачно… Но работаю на этих редких репетициях много и азартно. Ничего не поделаешь со сценической кровью!»
Он был сорежиссером в спектакле «Мольер» и одновременно, режиссером же, работал над постановкой «Пиквикского клуба», в котором сыграл свою единственную актерскую роль во МХАТе (говорят, очень удачно) — роль судьи. «Пиквикский клуб», начатый значительно позже, вышел на сцену. А «Мольера» репетировали…
В марте 1935 года замученную трехлетними репетициями пьесу, уже разученную наизусть, но все еще без костюмов и декораций, показали Станиславскому. Семидесятидвухлетний режиссер, который так ценил драматургическое мастерство Булгакова и к пьесе относился весьма положительно, к этому времени пьесу, по его собственному признанию, уже забыл. С присущим ему острым интересом он смотрел фрагменты постановки и тут же с изумлением отметил, что идея пьесы ускользает от него.
«Внешне все сильно, действенно… — сказал он, — много кипучести, и все же чего-то нет. Вот в одном месте как будто что-то наметилось и пропало… Нет какой-то ведущей линии». (В Музее МХАТа хранятся протоколы и стенограммы этих репетиций, и хотя протоколы конспективны, а стенограммы не правлены и, следовательно, не могут считаться точной записью слов участников репетиций, ход споров все-таки виден по ним, порою слышны даже интонации.)
Может быть, нужен содержательный монолог? — сказал Станиславский. — В пьесе нет Мольера, человека огромной мощи и таланта, трагически задавленного и умирающего. Этого ощущения в пьесе нет!
Это было в пьесе, оно утеряно, — заметил Яншин, игравший роль Бутона, слуги Мольера.
Я знаю, что вы ищете, — сказал Булгаков. — Новые монологи здесь не помогут. Гениальность Мольера должны раскрыть актеры. Авторская линия закончена. А может быть, — добавил он, — я большего и не могу дать… Моя главная забота была о том, чтобы он был живой.
Но Станиславский уже увлекся. Он представил себе Мольера, себя в роли Мольера, может быть, на месте самого Мольера себя. Неудовлетворенность гения, который отдает себя целиком, ничего не получая взамен. В его воображении стала складываться тема, которую он тут же начал развивать вслух, — очень интересная тема, может быть, не менее важная, чем булгаковская, но — и в этом была вся беда — не имеющая никакого отношения к пьесе.
Булгаков знал, что с гениальным стариком не спорят. (Помните? «Вот и нужно было не спорить, — тихо сказал Бомбардов, — а отвечать так: «Очень вам благодарен, Иван Васильевич, за ваши указания, я непременно постараюсь их исполнить». Нельзя возражать, понимаете вы или нет? На Сивцевом Вражке не возражают». — «Театральный роман».) И вместе с тем перед драматургом был не Иван Васильевич из еще не написанного «Театрального романа», а Константин Сергеевич Станиславский, великий актер, режиссер, так увлеченно репетировавший десять лет назад с молодым драматургом его первую пьесу «Дни Турбиных» и потом «Мертвые души»…
Булгаков сказал, что, пожалуй, некоторые реплики перепишет.
Но Станиславский уже лепил заново пьесу и жертвы попросту не заметил. «Нужно добавить еще несколько фраз о значении «Тартюфа», — фантазировал он, совершенно забывая, что перед ним уже не начинающий драматург, а мастер, притом никем не поддерживаемый мастер… — Из простой реплички сделайте сценку… Только приоткройте немного, а актер уже доиграет…»
Тут вмешался и Горчаков. Необходимо переписать текст в сценах Кабалы, сказал он. А Ливанов потребовал увеличить роль Муаррона: «Не нужно монологов, но какие-то отдельные подчеркивающие фразы необходимы»…
Надо, впрочем, сказать, что Станиславский не слушал и их. Глаза его блестели. Новые идеи занимали его, и он их вдохновенно развивал. «Сейчас надо взять пьесу и пройти по всем трем линиям…» — он имел в виду всю совокупность образов пьесы: двор, Кабалу и театр Мольера.
(Помните? «И вскоре ужас и отчаяние охватили меня, и показалось мне, что я построил домик и лишь только в него переехал, как рухнула крыша.
— Очень хорошо, — сказал Иван Васильевич по окончании чтения, — теперь вам надо начать работать над этим материалом.
Я хотел вскрикнуть: «Как?!»
Но не вскрикнул.
И Иван Васильевич, все более входя во вкус, стал подробно рассказывать, как работать над этим материалом», — цитирую «Театральный роман».)
Репетиции продолжались в апреле и мае. Пьеса все больше захватывала Станиславского. А Булгаков… Есть фотография Булгакова, сделанная год спустя, на генеральной репетиции «Мольера». Его лицо на этой фотографии мудро и грустно, есть в нем булгаковская непреклонность и булгаковская беззащитность. Вот таким оно мне представляется и на этих репетициях со Станиславским.
Давайте послушаем вместе с ним, как идет репетиция. Станиславский разъясняет актеру Подгорному (роль д'Орсиньи), как выделить важный момент — крик изумления, вырывающийся у д'Орсиньи, внезапно увидевшего Арманду. Как великолепно показывал в этой сцене Станиславский! Не думаю, чтобы сам д'Орсиньи, будь он реальным лицом, двигался в большем согласии с этикетом. «Теперь смотрите, — говорил режиссер, — я вам покажу поклон со шляпой. Прежде всего они ходили с тонкой палкой-тростью, высота которой была немного ниже плеча. Держали эту палку они сверху тремя пальцами правой руки (большим, указательным и средним), и, прогуливаясь, они легко и мягко выбрасывали низ палки вперед, слегка придерживая ручку ее пальцами, так как вся тяжесть палки покоилась на кисти руки, на которую от палки шел шнурок. Прежде чем сделать поклон, я перебрасываю палку в левую руку, правой рукой снимаю шляпу и прикладываю ее к сердцу. От сердца я несу шляпу к вашим ногам, обметаю ею вам ноги и несу ее обратно к сердцу. Почтительно поднимаю голову с деланной, неискренней улыбкой. Затем надеваю шляпу на голову, слегка хлопнув ее сверху правой рукой. Перекинув палку в правую руку и заложив три пальца левой руки в карман, останавливаюсь в надменной позе, выставив одну ногу вперед». И затем так же подробно, так же точно и совершенно объяснял и показывал поклон-приседанье придворной дамы.
Не это ли обернется в «Театральном романе» уроком подношения цветов? «Иван Васильевич сопровождал урок интересными и назидательными рассказами о том, как нужно подносить букеты дамам и кто их как подносил. Тут же я узнал, что лучше всего это делали все тот же Комаровский-Бионкур… и итальянский баритон, которого Иван Васильевич знавал в Милане в 1889 году. Я, правда, не зная этого баритона, могу сказать, что лучше всех подносил букет сам Иван Васильевич. Он увлекся, вышел на сцену и показал раз тринадцать, как нужно делать этот приятный подарок».
Или, быть может, сценой «дуэли» в «Театральном романе»? «Ссора между двумя действующими лицами в четвертой картине повлекла за собой фразу: «Я тебя вызову на дуэль!» И не раз в ночи я грозился самому себе оторвать руки за то, что я трижды проклятую фразу написал. Лишь только ее произнесли, Иван Васильевич очень оживился и велел принести рапиры…»
Впрочем, в «Театральном романе» все это привязано к истории пьесы «Дни Турбиных», в которой есть и «подношение цветов» Шервинский Елене, и ссора с угрожающей репликой! «А когда прикажете, господин Тальберг?» — в первой картине…
Ну вот, Станиславский показывал Подгорному, как выделить возглас изумления у д'Орсиньи, увидевшего Арманду. А когда он закончил, прозвучало тихое замечание Булгакова: «Я уверен, что и этого крика не было и он ее не видел в этом месте».
Прославленная «система» на этот раз работала вхолостую. Великолепно прорабатывались детали. У артиста, игравшего Людовика, появились самые натуральные манеры французского короля. Д'Орсиньи классически владел шпагой. Арманда изумительно приседала. И архиепископ Шаррон разговаривал с Мадленой именно так, как разговаривает иезуит. С каждым днем спектакль приобретал все большую мхатовскую доподлинность. А образ Мольера разваливался на глазах, и идея уходила из пьесы, как уходит вода из лопнувшего сосуда. Увлеченный задачей ликвидировать эту пустоту, Станиславский не сразу заметил, что автор перестал появляться на репетициях.
Станиславскому очень хотелось подчеркнуть гениальность Мольера. Чтобы герой произносил монологи. Чтобы вдохновенно сочинял прямо на сцене, цитируя самого себя. А то что же у автора? Мольер вспыльчив, ревнив, капризен, да еще и драчлив…
Или вот образ Муаррона. Может быть, Муаррона поставить рядом с Мольером? Конфликт Мольер — Муаррон в основе пьесы. Совершенно напрасно Булгаков боится, что Муаррон заслонит образ Мольера. «Вчера мне говорили, — огорчался Станиславский по этому поводу, — что Булгаков не хочет сделать так, чтобы было два героя в пьесе. Мне кажется, что он ошибается. Ведь два героя в пьесе могут быть. Разве в «Отелло» Яго — не герой? Где в трагедии нет двух героев?» А в роли Муаррона столько возможностей…
В конце апреля репетировали допрос Муаррона в подвалах Кабалы святош. Муаррона пытают. Завинчивается испанский сапог. Ливанов проходит каждый оттенок чувства в этой волнующей сцене. Да, но как же искалеченному Муаррону покинуть сцену? Уносят его? Или он сам уходит с поломанной ногой? «Если Муаррон пойдет сам, этим будет зачеркнута предыдущая сцена», — замечает Ливанов. И вдруг вспоминают, что у Булгакова в пьесе Муаррона вообще не пытают. Ему лишь угрожают пыткой. «Да, — возвращается к реальности Станиславский, — железные башмаки лучше убрать… Когда вы почувствуете трагизм этого положения, одно движение палача уже даст вам трепет».
Как случилось, что режиссер не заметил идеи пьесы? Не увидел, что в ней именно и есть два героя? Не Мольер и Муаррон, естественно. Мольер и Людовик.
В конце апреля, получив от помощника режиссера очередную выписку из протокола репетиций, из коей следовало, что драматургу надлежит заново переписать сцену Кабалы, и даже был изложен новый план этой сцены, сочиненный Станиславским, Булгаков официально заявил, что продолжать работу не может. «…Ввиду полного разрушения моего художественного замысла и попыток вместо принятой театром моей пьесы сочинить другую, я категорически отказываюсь от переделок пьесы «Мольер» (письмо H. М. Горчакову, 22 апреля 1935 года). «Если Художественному театру «Мольер» не подходит в том виде, как он есть, хотя Театр и принимал его именно в этом виде и репетировал в течение нескольких лет, я прошу Вас «Мольера» снять и вернуть мне» (письмо К. С. Станиславскому, в тот же день). Герой «Театрального романа» говорит: «Небось у Островского не вписывал бы дуэлей, не давал бы Людмиле Сильвестровне орать про сундуки!» «И чувство мелкой зависти к Островскому терзало драматурга». Напрасная зависть. Станиславский был Станиславский. А. П. Чехов тоже, как известно, порою бывал вне себя, сталкиваясь с трактовкой своих пьес в Художественном театре.
Встретив совершенно неожиданный для себя протест Булгакова, Станиславский был изумлен, озадачен, обижен и после еще нескольких репетиций работу над спектаклем прекратил. Но так как с пьесой, которую готовили столько лет, что-то надо было делать, упросили Немировича-Данченко закончить эту работу. Он приступил к репетициям в январе 1936 года и вскоре выпустил спектакль.
Немирович-Данченко начал с того, что внимательно прочел пьесу. И тут оказалось, что идея ее никуда не исчезала. Основное в Мольере — его ненависть к королю. Не может быть, чтобы писатель мирился с насилием, говорил, беседуя с актерами, новый руководитель постановки и сравнивал Мольера с Пушкиным. Чувство писателя, что он в себе что-то давит, «я считаю одним из самых важных элементов в образе Мольера». И не надо бояться вспыльчивости, странных выходок, даже драчливости Мольера, втолковывал режиссер. «Берите пример с Константина Сергеевича, который до того мнительный, грозный, так обаятелен, так подозрителен и так доверчив, как молодая девушка. Невероятное сочетание противоречий… Увидеть в раскаянии негодяя, как это есть у Мольера, и сразу все забыть или вспыхнуть внезапно от какой-то фразы — все это свойство гениального человека вообще». И еще режиссер сказал: «Самый большой общий недостаток, который всегда был в Художественном театре… Берется в работу пьеса, и сразу начинается с того, что не верят автору. Так было с пьесами «Три сестры», «Сердце не камень» и другими. Автору не верят… Начинается переделка…»[98]
Но в корне менять всю постановку было уже поздно. В первой половине февраля прошли генеральные репетиции. 15 февраля показали премьеру.
«Мольер» Художественного театра так и не стал по-настоящему булгаковским спектаклем. И все-таки это был ослепительный спектакль. Пышность декораций, великолепие костюмов, проработанность и изящество каждого актерского движения ошеломляли и, кажется, заслоняли несколько смысл пьесы, так что публика, собственно, и не всматривалась в ее идейную глубину.
Елена Сергеевна записывала в своем дневнике: «6 февраля. Вчера, после многолетних мучений, была первая генеральная «Мольера», черновая… Это не тот спектакль, о котором мечталось… Аплодировали после каждой картины. Шумный успех после конца. М. А. извлекли из вестибюля (он уже уходил) и вытащили на сцену». «9 февраля. Опять успех и большой. Занавес давали раз двадцать». «11 февраля. Сегодня был первый, закрытый, спектакль «Мольера» — для пролетарского студенчества… После конца, кажется, двадцать один занавес. Вызывали автора, М. А. выходил. Ко мне подошел какой-то человек и сказал: «Я узнал случайно, что вы — жена Булгакова. Разрешите мне поцеловать вашу руку и сказать, что мы, студенты, бесконечно счастливы, что опять произведение Булгакова на сцене. Мы его любим и ценим необыкновенно. Просто скажите ему, что это зритель просит передать». «16 февраля. Итак, премьера «Мольера» прошла. Сколько лет мы ее ждали! Зал был, как говорит Мольер, нашпигован знатными людьми… Не могу вспомнить всех… Афиногенов слушал очень внимательно, а в конце много аплодировал, подняв руки и оглядываясь на нашу ложу… Успех громадный. Занавес давали, по счету за кулисами, двадцать два раза».
И она же первая чутко уловила нарастающую угрозу. Недоуменная запись: «15 февраля. Генеральная прошла чудесно (речь идет о спектакле 14 февраля. — Л. Я.). Опять столько же занавесов. Значит, публике нравится? А Павел Марков рассказывал, что в антрактах критики Крути, Фельдман и Загорский ругали пьесу». «17 февраля. В подвале «Вечерки» ругательная рецензия некоего Рокотова — в адрес М. А… Короткая неодобрительная статья в газете «За индустриализацию». «24 февраля. В мхатовской газете «Горьковец» отрицательные отзывы о «Мольере» Афиногенова, Всеволода Иванова, Олеши и Грибкова, который пишет, что пьеса «лишняя на советской сцене».[99]
На спектакле 4 марта в ложе видели председателя Главреперткома О. Литовского. Он что-то писал. Почему это так поразило Елену Сергеевну? Она записала об этом в дневнике. Она много лет спустя с дрожью волнения и ярости говорила мне об этом этими самыми словами: «На одном из спектаклей в ложе видели Литовского». Литовский был на спектакле не в первый раз. За несколько дней до премьеры в газете «Советское искусство» появилась его уничижительная рецензия на предстоящую премьеру. Пьеса, писал Литовский, «представляет собой типическую мещанскую мелодраму, в которой Мольер, в конце концов, играет вполне второстепенную роль».[100] Теперь, по выражению ли его лица, или потому, что он что-то писал в полутьме ложи, Елена Сергеевна поняла, что этим не ограничится. 9 марта в «Правде» появилась редакционная статья. Она называлась так: «Внешний блеск и фальшивое содержание» и заключала в себе критику пьесы «Мольер». 10 марта «Мольер» в Художественном был заменен и затем снят. Спектакль успел пройти семь раз.
Правда, в театре еще надеялись, что история с «Мольером» как-нибудь утрясется. Может быть, автор все-таки перепишет пьесу. Вложит в руку Мольера гусиное перо, а в уста его — строки его сочинений. Режиссер H. М. Горчаков, например, не сомневался, что этим кончится. Куда же деваться автору?
В последних числах мая Елена Сергеевна увезла мужа на две недели в Киев — подальше от треволнений. Позже, на август, хотя с средствами было очень туго, — в Синоп, возле Сухуми.
Уйти от треволнений не удавалось. Возвращаясь из Киева, в поезде, купили номер журнала «Театр и драматургия». В передовой «Мольер» был назван низкопробной фальшивкой. В Синопе отдыхали мхатовцы — П. Марков, Н. Горчаков и другие. Упоенный разгромом драматурга и ощущением своего права, Горчаков принялся давать Булгакову «установки». Прежде всего в отношении «Мольера», разумеется. А затем и по поводу перевода «Виндзорских кумушек», над которым Булгаков по договору с МХАТом начал работать здесь, в Синопе.
По-видимому, это и было последней каплей.
Напрасно П. Марков уверял Булгакова, что театр может охранить этот перевод от посягательств Горчакова. «Все это вранье, — с горечью сказал Булгаков. — Ни от чего Театр меня охранить не может». Бросил работу, уехал с женой в Тифлис. Оттуда — во Владикавказ. Когда вернулись в Москву, все было продумано им и решено. Он не станет переделывать «Мольера» («запятой не переставлю»). В сентябре подал заявление в МХАТ о том, что не будет делать для театра уже начатый перевод «Виндзорских кумушек» и просит расторгнуть соответствующий договор. И от штатной должности режиссера просит его освободить. «Мне было слишком тяжело работать там после гибели «Мольера», — напишет Булгаков брату несколько месяцев спустя.
Он принял предложенную ему в Большом театре должность либреттиста. Это не была синекура, нужно было писать оперные либретто, и Булгаков напишет их четыре — «Минин и Пожарский», «Петр Великий», «Черное море» (о Фрунзе и гражданской войне), «Рашель» (по новелле Мопассана «Мадемуазель Фифи»). И в подготовке оперных спектаклей нужно было участвовать. Но все-таки это была должность, прибежище («Я не могу оставаться в «безвоздушном пространстве», — говорил Булгаков, — мне нужна окружающая среда, лучше всего — театральная»). Теперь снова можно было писать. И Булгаков пишет…
В ноябре того же 1936 года он извлекает старую, датированную 1929 годом тетрадь с крупно выписанным заголовком-посвящением «Тайному другу» и записанными далее подряд вариантами названия: «Дионисовы мастера», «Алтарь Диониса», «Сцена», «Трагедия машет мантией мишурной». Это тетрадь обольстительно-иронической автобиографической прозы Булгакова, замысел романа о театре (из праздников в честь бога Диониса у древних родился театр; строка о трагедии, которая «машет мантией мишурной», — из любимого Булгаковым Пушкина, из восьмой главы «Онегина», где речь идет о театре). Но до театра ироническая исповедь автора в этой тетради так и не дошла: в ней описана история и первая публикация романа — романа о гражданской войне, который ляжет в основу пьесы.
Теперь эти главы, предвещающие рождение пьесы и рождение спектакля, Булгаков пересказывает с гибкой, волшебной краткостью и почти сразу же в действие вводит Театр… Булгаков пишет «Театральный роман». Пишет легко, стремительно, почти не правя. Через два-три месяца Елена Сергеевна отметит: «М. А. пишет с увлечением эту вещь. Слушали уже отрывки…»
Под его пером раскрывался мир творчества — творчества вообще и творчества драматургического с его соблазном, яростью и болью. Сюжетная канва оставалась той же, что и в давних записках «Тайному другу», — первый роман и приглашение романиста в знаменитый театр; в ее основе лежала история «Дней Турбиных», использованная очень близко к реальной биографии драматурга. Но горечь и боль шли от событий другого ряда — от очень свежих для писателя событий, связанных с судьбой «Мольера»… Разновременные в реальности впечатления и ситуации смешивались и совмещались. И складывался портрет Театра — обольстительный, фантасмагорический, обобщенный. Сатирический гимн театру. Впечатления первого прикосновения к колдовству сцены, ошеломляющий юмор встречи с неожиданным, и горечь разочарований, и печаль утраты. Два воплощения страсти драматурга — пьеса и театр, пьеса, написанная для театра, и театр, едва не загубивший пьесу, — скрещивались в единстве и противоречии. И на образ таинственного владыки мира театра — властного старика с живыми глазами, гениального актера Ивана Васильевича — ложился отблеск могущества, противопоставленного творчеству.
Это был последний и самый высокий всплеск автобиографической прозы Михаила Булгакова — прозы гротескной и доверительной, фантасмагорической, искренней, саркастической, нежной.
В 1937 году работу над «Театральным романом» Булгаков прервал. Он не оставил, он всего лишь отложил роман, не зная, что уже не успеет к нему вернуться. А может быть, понимал, что времени ему отпущено очень мало, и именно поэтому отложил «Театральный роман».
Главное дело его жизни — роман «Мастер и Маргарита» подымался на новую высоту и ждал завершения. Сатира «Мастера и Маргариты», в частности литературная сатира, обещала быть обобщенней и острей, чем театральная сатира романа о театре. В 1937 году определилось наконец самое название романа — «Мастер и Маргарита». И имя Воланда, в первой редакции писавшееся через V («D-r Theodor Voland», — прочел Иван на карточке иностранца), будет писаться через W («двойное В»), странно связанное с именами героев своим написанием — опрокинутым М…
А к «Театральному роману» Булгаков все-таки надеялся вернуться. В его предсмертной записной книжке зимой 1939–1940 года сделаны записи к «Театральному роману» — вероятно, варианты заглавия: «Драматург», «Записки драматурга».