Билл, составитель антологий, однажды выступал редактором сборника гей-эротики про призраков. Он спросил, может ли перепечатать «Вкус Полыни», мою непочтительную дань «Гончей» Лавкрафта и мой самый переиздаваемый рассказ. Я сказал — конечно же, позабыв, что уже разрешил двум другим составителям антологий, Майклу и Тому, перепечатать его в сборнике гей-эротики про вампиров того же издателя. (Явно никто не догадывался, о чем же, черт подери, этот рассказ на самом деле повествует).
Книга Майкла и Тома вышла за пару недель до того, как Билл должен был отчитаться издателю, и он прислал мне в высшей степени вежливое, но нескрываемо нервозное электронное письмо: его редактор жаждала увидеть меня в сборнике про призраков; ее это не обрадует; Билл ее не обрадует — и я представала в роли отпетой лицемерной проныры. (Ну, этого он не сказал, но определенно подразумевал.)
«Не переживайте», — написал я в ответ. — «Это моя вина, и я до конца недели напишу вам рассказ, который будет даже лучше прежнего». И отбарабанил эту крошку. Не знаю, или «Развлекая мистера Ортона» лучше, чем «Вкус Полыни», но сюжета я и впрямь выдумал чуточку больше.
Лондон, 1 августа 1967 года
— Ты читал мой дневник?
Кеннет отрывается от головы бабуина, которую прикрепляет к телу мадонны. Он стоит на кровати, чтобы дотянуться до коллажа, под которым скрывается большая часть стены, и макушка его лысого черепа почти касается розово-желтой плитки низкого квартирного потолка. Они прожили в этом крохотном местечке в Айлингтоне восемь лет.
— Нет, я не читал твой дневник, — врет Кеннет.
— Почему нет?
— Потому что он довел бы меня до самоубийства.
— Ах да, — говорит Джо с ноткой раздражения в голосе. Он многократно слыхал эту угрозу и прежде, в той или иной форме, и Кеннета смутно осеняет, что его любовник или не верит в нее, или ему просто плевать. Это не значит, впрочем, что Кеннет может заставить себя перестать ее повторять.
— Но если ты не читаешь мой дневник и не говоришь со мной, — продолжает Джо. — В чем смысл наших отношений? Ты вечно всем плачешься, как я порчу тебе жизнь. Что удерживает тебя рядом?
Кеннет вытирает перепачканные клеем пальцы о штаны, поворачивается и тяжело опускается на кровать. Он недавно принял парочку валиумов, но что-то в голосе Джо выдергивает его разум из приятного оцепенения. Они все еще могут друг друга слушать, и даже вести серьезные разговоры, когда по-настоящему хотят.
Конечно, большая часть серьезных разговоров теперь касается сочинительства. Сочинения пьес Джо, если точнее. Тех самых великолепных и популярных пьес, которые сделали имя Джо синонимом декаданса, черного юмора и дешевого шика, насколько известно Лондону. Если речь идет не о пьесах Джо, то о том, как распорядиться деньгами, которые приносят пьесы Джо. Большую часть этих денег Джо тратит на игрушки: вещи, поляроидные камеры, отдых в Морокко.
— Что меня удивляет, — продолжает Джо. — Так это то, что ты меня до сих пор не убил. Думаю, ты не уходишь, и счеты с жизнью не сводишь только потому, что не выносишь мысли о том, как меня будет иметь кто-то другой.
— Вздор. Тебя и так имеет кто ни попадя.
— А! Значит, ты все-таки читал мой дневник.
Кеннет внезапно вскакивает в одной из своих вспышек ярости.
— Когда ты приходишь домой и от тебя за версту несет дешевым лосьоном после бритья, мне и безо всякого дневника ясно, где ты был!
Джо отмахивается.
— Я имею в виду, кто-то другой будет иметь меня постоянно. И я сам этого тоже представить не могу, по чести говоря. Будто у нас с тобой все стало так уж безнадежно.
Подозрение вспыхивает в мыслях Кеннета.
— Почему ты говоришь о том, чтобы я тебя убил? Планируешь меня как-то подставить?
Джо закидывает голову и разражается резким хохотом, звук которого обычно снимает с Кеннета напряжение, но сейчас лишь распаляет гнев.
— Что ты там навоображал? Как я подставляю тебя, инсценирую свое убийство и незаметно ускользаю в Танжер? Как стараниями моей семьи твой жирный зад оказывается за решеткой, и ты опять заводишь свою «Балладу Редингской тюрьмы»? Ох, Кен… — из глаз Джо льются слезы, слезы от смеха, такие, какими он плакал иногда после яркого оргазма в постели. Кеннет помнит, каковы они на вкус — соль и медь на языке, словно кровь.
— Думаю, я мог бы тебя убить, — говорит он, но Джо его не слышит.
Танжер, 25 мая 1967 года
Пять английских королев под кайфом от гаша, валиума и плоти марокканских мальчиков потягивают красное вино на террасе кафе под кроваво-рыжими небесами. Пара американских туристов, пожилая супружеская чета, сидит неподалеку, подслушивает обрывки разговора и демонстрирует свое неодобрение. Джо Ортон постепенно повышает голос и переходит в конце концов не столько на крик, сколько на выступление, как подкованный в Шекспире актер, коим он и является:
— Он засадил мне прямо в попку, и впоследствии поблагодарил за то, что так здорово меня оттрахал. Они — крайне вежливые люди. У нас в квартире лежит ковер из леопардовой шкуры, и он хотел, чтобы я выебал его прямо на нем, но сперма, понимаете, я побоялся, что она может неблаготворно повлиять на пятнышки на леопарде.
— Эта пара туристов слышит, что ты говоришь, — замечает кто-то из сопровождающих. (Не Кеннет Халливелл — хоть он и присутствует, но не смог бы одернуть Джо, даже если бы захотел.)
— Я и хочу, чтобы они слышали, — провозглашает Джо. — Они не имеют права занимать места, зарезервированные для благопристойных сексуальных извращенцев… Он мог прокусить в ковре дыру. Он так корчится, понимаете, когда я вставляю в него свой хуй, что мог бы до прискорбия повредить ковер, и я не смею просить его контролировать свое возбуждение. Это было бы неестественно, когда в задницу заряжено шесть дюймов, не так ли?
Американцы платят за кофе и удаляются, имея при этом такой вид, будто обоим зарядили по шесть дюймов в задницу — всухую.
— Не стоит так отпугивать людей, — говорит сердобольная королева. — Городу нужны туристы.
Джо презрительно усмехается. Это он отрабатывал перед зеркалом.
— Не такие. Это наша страна, наш город, наша цивилизация. Я не хочу иметь ничего общего с цивилизацией, которую произвели они. Нахер их! Посидят, послушают мои педерастические россказни, допьют кофе и свалят.
— Кажется, это какая-то странная шутка, — застенчиво предполагает другой член окружения.
— А это не шутка. Такой вещи, как шутка, не существует вовсе, — заявляет автор самой популярной комедии, которую нынче ставят в Вест-Энде, Лондон.
Лейстер, 2 августа 1967 года
Джо выходит из маленького обшарпанного дома своего отца и проходит две мили по дороге к заброшенному амбару, где его ждет человек, которого он повстречал раньше в центре. Он у себя в родном городе, который по большей части ненавидит — прибыл, чтобы посмотреть постановку своей пьесы «Развлекая мистера Слоуна» и выполнить семейный долг. Но сейчас у него есть личный долг, который превыше всего.
Джо нередко ходит на свидания с некрасивыми мужчинами, мужчинами, которых находит физически отталкивающими, но этот — красавец: высокий и жилистый, с каштановыми кудрями, которые скрывают его яркие голубые глаза, с сильным шотландским акцентом, с парой чрезвычайно искусных рук и покрытым венами членом с большой головкой.
В предзакатных лучах солнечного света, который пробивается сквозь дырявую крышу амбара, они по очереди встают на колени и отсасывают друг другу, доходя до крайнего возбуждения. Потом Джо опирается на стену и впускает этот толстый, рельефный член глубоко к себе в зад, открываясь этому незнакомцу так, как не может сделать с Кеннетом — больше не может, и не сможет никогда.
Лондон, 8 августа 1967 года
Разговор после того, как погашен свет:
— Джо?
— …
— Джо?
— Что?
— Почему ты упомянул, что я тебя убью?
— Не знаю, о чем ты.
— Ты что, хочешь умереть, Джо?
— Хочу ли я… — внезапный взрыв хохота. — Нет, черт возьми! Дурачина, с чего бы мне умирать?
— Зачем тогда об этом сказал?
— Хм… — Джо уже снова засыпает. — Наверно, просто любопытно было, насколько плохи твои дела.
Его дыхание углубляется, замедляется. Джо лежит на левом боку, лицом к стене. Коллаж простирается над ним, словно грибница, его составляющие неразличимы во тьме, рассеиваемой лишь уличным светом. Кеннет садится, выскальзывает из кровати — возможно, чтобы принять нембутал, а может, просто пойти отлить.
Но застывает при виде столика у кровати: открытый дневник Джо и, беззаботно лежащий на нем, будто случайно оброненный, молоток. Днем Джо развешивал кое-какие картины, и у молотка есть все причины там лежать. Но сочетание предметов завораживает Кеннета, притягивает его.
Он осторожно протягивает руку, словно боясь, что молоток исчезнет. Потом он оказывается у него в ладони — тяжелый, с гладкой, удобной деревянной рукоятью. Он его поднимает.
— Джо?
Ровное дыхание.
— Джо?
Наверно, просто любопытно было, насколько плохи твои дела…
И сознание того, что они настолько плохи, что Джо должен понимать это, если не слеп, захлестывает Кеннета темной морской волной. Все годы, которые он потратил, его труды, его талант, все его существование поглощены Джо. Измены любовно описаны в дневниках, буквально под носом у Кеннета (квартира занимает площадь всего шестнадцать на восемнадцать футов). В этот момент плотина прорывается, пелена спадает, дерьмо попадает в вентилятор и жизнь, какой ее знал Кеннет Халливелл, становится невыносимой.
Не позволяя себе об этом задуматься, он обрушивает молоток.
Девять раз.
Количество крови на его коллаже ошеломляет. Даже во тьме Кеннет различает, что большая часть вырезок забрызгана, если не залита совсем. Предмет на подушке — больше не Джо; он похож на анатомический макет, модель раздробленного черепа. И все же ему кажется, что он до сих пор слышит ровное дыхание.
Раздевшись (пижамный верх липнет к телу от крови Джо) и накалякав поспешную, невнятную записку, Кеннет нашаривает бутылочку с нембуталом и глотает двадцать две штуки, запивая из банки грейпфрутовым соком. Он умирает прежде, чем его внушительная масса касается пола.
Простыни Джо, тем не менее, все еще хранят тепло следующим утром, когда находят тела.
Лондон, 8 августа 1996 года
— Сильнее! Он не пролазит! Попробуй налечь на него… Ох, блядь, Уиллем, уйди с дороги, дай, я сам!
Клайв проталкивается вверх по узкой лестнице и отпихивает Уиллема прочь от края большого дивана, обитого роскошным пурпурным бархатом. Другой край этого почтенного предмета мебели застрял в дверном проеме крошечной квартиры. Клайв налегает и производит мощный толчок. Крепкие жилы вздуваются на его шее и плечах. Уиллем бормочет что-то по-голландски.
— Чего?
Уиллем тычет пальцем себе в живот под пупком.
— Как называется, когда кишки выпадают?
— Грыжа? Нет, смотри, надо толкать, согнув колени. Вот так… Уф! — дверной косяк теряет несколько слоев краски, и диван оказывается в квартире.
Вернувшись на улицу, они с трудом втаскивают большой пароходный сундук, полный фотографического оборудования Клайва, по гранитным ступеням на крыльцо. Лестница мрачно нависает над ними. Все казалось гораздо легче в Амстердаме, наверное, оттого, что им помогали двое друзей. Теперь, когда они здесь, их пожитки представляются чудовищными и неподъемными.
Молодой прохожий останавливается, чтобы поглазеть на их мучения. Клайв бесится до тех пор, пока парень, явный выходец из низов, не предлагает:
— Может, подсобить вам чуток со шмотками?
Они соглашаются со слишком явной благодарностью, и он просит сорок фунтов. Они сторговываются с ним за тридцать. Самый что ни на есть торг, потому что вдвоем они этого не осилили бы. К тому моменту, как остаток вещей перемещен в квартиру, они доверяют молодому человеку уже достаточно, чтобы спросить, где в Айлингтоне можно раздобыть шмали. Молодой человек восклицает, что живет за углом и знает парня, который как раз сегодня разживется хорошим товаром. Они платят ему тридцать фунтов, добавляют еще двадцать на шмаль и прощаются, отчасти надеясь, что больше никогда его не увидят.
Конечно же, так и происходит.
— Ебаный Лондон, — ночью ворчит Клайв над индийской едой навынос. — Добро пожаловать, блядь, домой. Прямо забыл, почему уезжал.
На пороге тридцатилетия Клайв получил множество лестных отзывов о своей художественной фотографии, но не смог устроиться на прибыльную должность портретиста, которую искал, чтобы хорошо жить в Амстердаме. Он рассудил, что голландцев съемки заботят далеко не так сильно, как англичан. Даже Уиллем во всем своем неряшливом белобрысом очаровании плохо годится в модели — вечно ерзает, хочет сигарету, хочет дунуть, ноет, что замерз. Уиллем писатель (отчасти) и может работать где угодно (или нет), так что они решили переселиться на родину Клайва. Уиллем переездом взволнован — в свои двадцать пять он никогда не жил за пределами Нидерландов. Клайв надеется, что надолго они здесь не задержатся.
— Вырубим у кого-нибудь другого, — утешает Уиллем.
— Здесь ты в Англии, дорогуша. Ты не можешь просто завалиться в кофейный магазинчик на углу и попросить меню. В любом случае, меня напрягает не трава, — Клайв агрессивным жестом указывает в потолок. — Меня тошнит от самого места.
— От квартиры? — Уиллем тревожно озирается. Это он выбрал их новый дом, и питает особенную симпатию к розовым и желтым плиткам на потолке, хоть и задавался вопросом, насколько мудрой идеей было перевозить пурпурный диван.
— Нет-нет… От Лондона. Грязное место, так ведь? Повсюду грабеж, начиная с уличного барыги и заканчивая самым роскошным рестораном в городе, — он смотрит на Уиллема. — Тебе так не кажется?
За три года совместной жизни они дважды бывали в Лондоне, а подростком Уиллем не раз ездил сюда один. Ему нравятся просторы и панорамы, водоворот уличного движения, ослепительный блеск и противоречия.
— Нет. Он меня очаровывает.
Клайв усмехается.
— Погоди, поживешь здесь с мое…
Уиллем расправляется с рисом, вымачивает остатки виндалу из ягненка половинкой чапати и начинает убирать со стола контейнеры.
— Будем распаковывать вещи? — спрашивает он. — Или ты слишком устал?
— Думаю, слишком устал, чтобы что-либо распаковывать.
Уиллем останавливается на полпути к маленькой кухне и глядит на Клайва. Клайв все еще усмехается, но теперь совсем иначе.
— Только чтобы распаковывать? — допытывается Уиллем.
— Ну, кровать-то уже распакована, верно?
Первый секс в новом доме уникален, он как-то сохраняется под наблюдением стен, перевидавших уже слишком многое. Он помечает пространство как ваше собственное, и во время акта это чувствуется. А еще он пробуждает в пространстве вещи, дремавшие, возможно, долгие годы — токи, если хотите, или энергетические точки, или электромагнитные импульсы. Или призраков.
Клайв и Уиллем не знают, что когда-то здесь произошло убийство. Клайв слыхал о Джо Ортоне и его знаменитой смерти, но едва смог бы припомнить детали, если бы его спросили. Уиллем видел постановки двух пьес Ортона в Роттердаме, но мало что знает о лондонской жизни автора. Он нашел пьесы очень талантливыми, восхищался их легким остроумием. И вот он здесь, несведущий, отсасывает своему возлюбленному в том самом месте, где это остроумие нашло свой конец.
Они единодушно решили, что кровати самое место под одной из более длинных стен у большого окна. Тридцатилетние наслоения краски — последний слой спермообразного, устричного оттенка белого — скрывает пятна крови и кошмарные коллажи. Клайв лежит, растянувшись на кровати, выгнув спину, зарыв пальцы в волосы Уиллема. Горячий рот Уиллема плотно обхватывает его член, язык дразнит головку, губы скользят по стволу. Обиды и напряжение минувшего дня начинают утекать, и Клайв позволяет себе погрузиться в ступор, состоящий в равной степени из блаженства и истощения.
«Какого ХЕРА…»
Это первая мысль Джо, и он подозревает, что она не слишком оригинальна. Но наплыв чувств невыразим — память об ударах молотка, ощущение, что он покидает тело, медленно, очень медленно высвобождаясь из размозженной плоти, как животное, которое отгрызает угодившую в капкан лапу. Рядом Кеннет, но он до безумия холоден и мертв, избравший легкий способ побега. Оставив последнее слово за собой, Кеннет не остался связан с этим местом; он мог бы умереть где угодно.
А потом — ничего. С момента первого удара могла пройти секунда или столетие. Не было ни рая, ни ада, вообще ничего. Как Джо и предполагал. Пока не настал нынешний момент. Пока он не обнаружил себя не просто в сознании, а посреди оргазма.
— Уиллем! — слышит он, как сам выдыхает. Имя ему неизвестно, но ощущения восхитительно знакомые.
Молодой человек, который только что ему отсосал, смотрит на него и улыбается. Лицо у него прямоугольное, честное и прекрасное, глаза серо-голубые, на полных губах все еще поблескивают капельки семени.
— Пожалуйста, трахни меня, — просит он.
— Ну… что ж, ладно.
— Ты не очень устал? — у Уиллема очаровательный легкий акцент, немецкий или голландский — да хоть готтентотский, Джо наплевать.
— Совершенно не устал, — становясь на колени, он осматривает то благословенное тело, в котором себя обнаружил. Сложением оно напоминает его собственное, чуть ниже, но крепкое. У него большой необрезанный член, который снова уже наливается в полуготовность, пока Уиллем целуется с ним, гладит по груди, кусает соски. Оно молодое, здоровое, чудесное.
Он разворачивает Уиллема и трется членом меж его ягодиц. Попка Уиллема покрыта легким золотистым пушком. Когда Уиллем отталкивается от него, он стонет. Уиллем передает ему тюбик лубриканта и презерватив. Джо смазывает свой стоящий член и симпатичную попку Уиллема, нежно вставляет в нее палец, затем два. Он отбрасывает презерватив, недоумевая, зачем он нужен.
Уиллем чувствует, как Клайв входит в него без резинки, это странно, но не безосновательно — оба они трижды сдавали тест с отрицательным результатом, и после третьего уже пару раз не предохранялись. Так приятно ощущать, что он сейчас не защищен. Обнаженный член Клайва скользит в него все глубже, быстрее и жестче, чем Клайв обычно вставляет. Руки Клайва стискивают бедра Уиллема, натягивают его. Клайв всегда был великолепным ебарем, но когда в последний раз засаживал Уиллему столь основательно — Уиллем не помнит.
Кажется, это длится часами. Каждый раз, когда он уверяется, что Клайв сейчас кончит, должен кончить, Клайв останавливается, переводит дыхание, некоторое время целует Уиллема в шею и снова начинает ебать. В какой-то момент он вынимает, без труда переворачивает Уиллема, прижимает колени Уиллема к груди и снова вставляет. Они входят в медленный, глубокий ритм. Клайв утыкается Уиллему в рот, не просто целуя его, а вдыхая его дыхание, жадно присасываясь к его губам и языку. Жадно. Вот как Клайв занимается с ним любовью — как человек, который по этому изголодался.
Наконец Клайв шепчет:
— Я сейчас кончу.
Его член проникает еще глубже, и Уиллем чувствует, как он пульсирует внутри. Потом Клайв обнимает его очень крепко, прижимая лицо к шее Уиллема, и (Уиллем может поклясться) всхлипывает. Его сперма обжигает кишки Уиллема, горячая и шипучая, растворяется в тканях Уиллема и расцвечивает их чем-то, чего Уиллем никогда прежде не чувствовал. Это немного напоминает кислотный трип, если бы все бредовое разноцветье и странное великолепие кислотного трипа могло уместиться в пространстве двух взмокших, дрожащих тел.
— Спасибо, — говорит Клайв, целуя его. Уиллем видит, что Клайв действительно плачет, и, отвечая на поцелуй, чувствует на языке медно-соленый вкус его слез.
Клайв знает, что нечто произошло, пока Уиллем ему отсасывал, но не может понять, что именно. Это был секс всей его жизни (и его член, и попка Уиллема будут болеть в напоминание об этом не один день), но он был каким-то отстраненным, как если бы Клайв наблюдал за тем, как трахает Уиллема, вместо того, чтобы делать это по-настоящему.
Неважно, говорит он себе. Они оба устали от переезда, поэтому было немного странно. Неплохо, впрочем. Он ничего не имеет против, если это повторится.
Через несколько дней после их прибытия все амстердамское портфолио Клайва за приличные деньги выкупает роскошная лондонская галерея. Какое-то время ему не нужно будет заниматься портретами. Направляясь домой, чтобы сообщить Уиллему хорошие новости, Клайв покупает поляроид.
Зайдя в квартиру, он с удивлением видит, как Уиллем стучит на своей старой печатной машинке. Насколько Клайву известно, Уиллем и строчки не написал с тех пор, как они переехали. Но сейчас на столе рядом с ним скопилась уже целая стопка листов.
— Я ни о чем конкретном не думал, — поясняет Уиллем. — И тут меня внезапно озарила идея для пьесы.
— Пьесы?
— Да, я раньше их не писал. Даже мысль не нравилась, — жмет плечами Уильям. — Не знаю, что на меня нашло, но, надеюсь, оно останется.