– Это случится сегодня.
Всю ночь мне чудилось, что постель залита околоплодными водами, а утром ребенок казался необычайно тяжелым и лежал слишком низко. На меня нахлынула волна паники, подталкивая к черте, за которой таился страх, – почти сорок недель беременности я сознательно его избегала. В ожидании, когда закипит чайник, я шептала: Все в порядке, ничего страшного. Да, у тебя будет ребенок. Я уселась за кухонный стол и принялась писать эти мантры на листе бумаги.
– Машину я подготовил, – сказал ты. – Буду на телефоне, звони, если что.
Я засунула листок под пластиковую салфетку. Ты поцеловал меня и ушел на работу.
Вечером, в полвосьмого, мы с тобой сидели на полу в спальне. В моих коленях застряли занозы от паркета. Ты держал меня за бедра, а я старалась дышать глубоко и ровно. Мы сто раз тренировались, выполняли все задания, однако я не могла войти в состояние покоя, второе дыхание не открывалось. Ты записывал количество и продолжительность схваток. Я вырвала блокнот из твоих рук и швырнула тебе в лицо.
– Едем немедленно! – Я больше не могла находиться в квартире. Она рвалась наружу, а я удерживала ее внутри. Мое тело сопротивлялось. Я не могла представить, как она выскальзывает из моего чрева, словно из речного устья. У меня никак не получалось настроиться, чтобы исторгнуть ее из себя. Я была зажата и напугана.
Все, что говорили про боль, – чистая правда. Я уже не помню, насколько было больно. Помню понос. Помню, холодную палату. На каталке, увитой рождественской гирляндой, лежали хирургические щипцы. Руки у акушерки были как у дровосека. Она засунула их в меня, чтобы проверить раскрытие; я заскулила, она отвернулась.
– Не хочу, – прошептала я, ни к кому не обращаясь.
Ты стоял рядом и пил воду, которую медсестра принесла для меня. Я не могла сделать ни глотка.
– Чего не хочешь?
– Ребенка.
– В смысле, рожать не хочешь?
– Нет, ребенка не хочу.
– Может, вколем эпидуралку? Тебе не помешает. – Ты повертел головой в поисках акушерки и положил мне на затылок холодное полотенце, придерживая меня за волосы, словно кобылу за гриву.
Я не собиралась принимать медикаменты, мне хотелось прочувствовать роды сполна. Сделай мне больно, мысленно обратилась я к ней, порви все в клочья. Ты поцеловал меня в лоб, а я отмахнулась, ненавидя тебя за твои ожидания.
Я попросилась в туалет – мне казалось, там будет комфортнее. К тому времени я уже не помнила себя, не могла выполнить даже простое указание. Ты уговорил меня вернуться на родовую кровать. Мои ноги водрузили на подставки. Внизу все жгло. Я потянулась, чтобы потрогать, но кто-то отвел мою руку.
– Твою ж мать.
– Давай, – подбодрил меня врач, – ты можешь.
– Не могу, не хочу, – огрызнулась я.
– Надо тужиться, – спокойно произнес ты.
Я закрыла глаза. Мне хотелось, чтобы произошло что-нибудь ужасное. Смерть. Я желала смерти, своей или ребенка. Тогда мне казалось, кто-то обязательно умрет – или она, или я.
Когда она покинула мое тело, доктор поднес ее к моему лицу, но из-за ослепительно яркого света мне не удалось толком ее разглядеть. Меня трясло от боли. Я сказала, что меня вот-вот стошнит. Ты подошел к доктору, тот повернулся к тебе и произнес: «У вас девочка». Ты положил руку под скользкую головку, осторожно приблизил к лицу и что-то произнес – мне не удалось разобрать, что именно: с первой минуты ее появления на свет вы с ней общались на своем тайном языке. Доктор подхватил ее под живот, словно мокрого котенка, передал акушерке и вернулся к работе. Послед с хлюпаньем упал на пол. Врач принялся накладывать швы, а я смотрела на лампу, поражаясь содеянному мной. Теперь я одна из избранных – мать, создательница жизни. Никогда не чувствовала себя настолько живой; от меня едва ли не искры сыпались. Зубы стучали так, что я боялась, вот-вот раскрошатся. Раздался детский вопль. «Ну что, мамочка, готова?» – спросил кто-то. С нее смыли мою кровь, завернули в больничное фланелевое одеяльце и положили мне на грудь. Она напоминала теплый вопящий батон. Нос был весь в желтых пятнышках, покрытые слизью темные глаза глядели прямо на меня.
– Я твоя мама.
Первую ночь в роддоме я не спала. Молча смотрела на нее, отгороженная от всего мира полупрозрачной ширмой, и любовалась ее пальчиками – ровным рядком крошечных горошинок. Я отвернула краешек одеяла, провела пальцем по нежной коже. Она пошевелилась. Надо же, настоящая, живая. Вышла из моего тела. Пахнет мной.
Она отказывалась брать сосок, даже когда акушерка, стиснув мою грудь, словно гамбургер, сунула его ей прямо в рот. Мне сказали, нужно время. Акушерка предложила забрать малышку на ночь, но я отказалась: мне необходимо было смотреть на нее. Я плакала, не замечая слез. Слезинки упали ей на лицо, я вытерла их мизинцем и облизнула его. Меня так и тянуло попробовать на вкус эти пальчики, кончики ушек. Тело онемело от обезболивающих, а внутри все горело от окситоцина. Это чувство называют любовью, но я испытывала скорее восторг, словно при виде чуда. Я не думала о том, что будет, когда мы вернемся домой, не строила планов, как стану растить ее, меня не волновало, кем она вырастет. Мне просто хотелось быть с ней наедине, чувствовать каждое биение маленького сердца.
В глубине души я знала: этот момент больше не повторится.
1962
Этта включила воду, чтобы вымыть спутанную шевелюру Сесилии. Девочке уже исполнилось пять, и ее нечасто удавалось заставить причесаться.
– Наклонись назад, – велела Этта и резко дернула дочь за волосы. Она пригнула ее голову сильнее, так что лицо Сесилии оказалось прямо под струей холодной воды. Девочка пыталась глотнуть воздуха, сопротивлялась. Наконец ей удалось вырваться из костлявых пальцев. Она с трудом перевела дыхание, не понимая, что происходит. Этта с непроницаемым лицом смотрела на нее. Сесилия поняла, что мать с ней не закончила.
Этта схватила ее за уши и вновь сунула под кран. Вода залилась в рот и ноздри. Сесилия начала терять сознание.
Этта отпустила ее, выдернула затычку из ванны и ушла.
Во время борьбы Сесилия обкакалась. Она так и сидела в ванне, дрожащая, грязная и мокрая, пока не уснула.
Когда она проснулась, Этта уже легла спать, а Генри смотрел телевизор в гостиной и ужинал разогретым ростбифом.
Сесилия накинула на плечи полотенце и спустилась вниз. Не переставая жевать, Генри поинтересовался, почему она не в постели, ведь уже почти полночь. Сесилия ответила, что описалась.
Генри помрачнел. Он взял девочку на руки и отнес к Этте. От нее дурно пахло, но отчим ни словом об этом не обмолвился.
– Дорогая, – ласково потряс он жену за плечо, – ты не могла бы сменить Сесилии белье? Она описалась.
Сесилия затаила дыхание.
Этта крепко взяла дочь за руку, отвела в детскую, натянула на нее ночную рубашку и усадила на кровать. С замиранием сердца Сесилия слушала, как на лестнице стихают шаги отчима. Она всегда прислушивалась к его шагам – в присутствии Генри настроение матери моментально менялось.
Не вымолвив ни слова, Этта вышла из комнаты.
Сесилия поняла – солгав, она поступила правильно: то, что произошло, должно остаться между ней и матерью.
В течение следующих нескольких лет Сесилия замечала у Этты симптомы «нервного расстройства». Иногда она без объяснений не пускала дочь домой после школы: двери оказывались заперты, шторы задернуты, изнутри доносились звуки радио или шум воды из-под крана. Тогда Сесилия шла на Мейн-стрит и бродила по магазинам, разглядывая вещи, которые ее мать когда-то любила, но уже давно не покупала, например душистое мыло или шоколад с мятным вкусом.
Когда темнело, Сесилия возвращалась домой, надеясь, что Генри уже вернулся с работы. Она говорила ему, что ходила в библиотеку, а он гладил ее по голове и отвечал, что такими темпами она станет лучшей ученицей в классе. Этта не обращала на нее ни малейшего внимания.
Иногда Сесилия спускалась утром на завтрак, а Этта сидела за кухонным столом, бледная как полотно, будто не спала всю ночь. Сесилия понятия не имела, чем Этта занималась по ночам, но в такие дни она казалась особенно отстраненной. Моя мать сидела тише воды ниже травы, пока на лестнице не раздавались шаги Генри.