Часть вторая

I

Покуда происходили такого рода знаменательные происшествия в моем маленьком мирку, в доме генеральши следовали одна за другой неприятности. Первоначально с ней сделался, бог уж знает отчего, удар, который хотя и миновался без особенно важных последствий, но имел некоторое влияние на ее умственные способности. Исправница, успевшая окончательно втереться к ним в дом, рассказывала, что m-lle Полина была в совершенном отчаянии. Любя мать, она в душе страдала больше, нежели сама больная, тем более, что, как она ни уговаривала, как ни умоляла ее ехать в Москву или хотя бы в губернский город пользоваться – та и слышать не хотела. «После болезни скупость ее, – прибавляла исправница по секрету, – еще больше увеличилась». А между тем на второй неделе поста старушку постигла еще новая неприятность. Медиокритский, остававшийся ее поверенным, потеряв место, недели две безвыходно пил в известном трактире. Генеральша, не зная этого, доверила ему, как и прежде часто случалось, получить с почты тысячу рублей серебром. Тот получил – и с тех пор более не являлся, скрылся даже из города неизвестно куда. Можете судить, какое впечатление произвела эта дерзость и потеря такой значительной суммы на больную! С ней опять сделалось что-то вроде параличного припадка, так что никаких сил более недоставало у m-lle Полины. Она написала коротенькую, но раздушенную записочку к князю Ивану и отправила потихоньку с нарочным. Тот на другой же день приехал. Генеральша, никак не ожидавшая князя, очень ему обрадовалась. В какие-нибудь четверть часа он так ее разговорил, успокоил, что она захотела перебраться из спальни в гостиную, а князь между тем отправился повидаться кой с кем из своих знакомых.

В дальнейшем ходе романа лицо это примет довольно серьезное участие, а потому я считаю необходимым сообщить о нем несколько подробностей. Некогда адъютант гвардейского генерала, щеголявшего своими адъютантами, а теперь прекрасно живущий помещик, он считался одним из первых тузов. Несмотря на свои пятьдесят лет, князь мог еще быть назван, по всей справедливости, мужчиною замечательной красоты: благообразный с лица и несколько уж плешивый, что, впрочем, к нему очень шло, среднего роста, умеренно полный, с маленькими, красивыми руками, одетый всегда молодо, щеголевато и со вкусом, он имел те приятные манеры, которые напоминали несколько манеры ветреных, но милых маркизов. К этой наружности князь присоединял самое обаятельное, самое светское обращение: знакомый почти со всей губернией, он обыкновенно с помещиками богатыми и чиновниками значительными был до утонченности вежлив и даже несколько почтителен; к дворянам же небогатым и чиновникам неважным относился необыкновенно ласково и обязательно и вообще, кажется, во всю свою жизнь, кроме приятного и лестного, никому ничего не говорил. Никогда никто не слыхал, чтоб он о ком-нибудь отозвался в резких выражениях, дурно или насмешливо, хоть в то же время любил и умел, особенно на французском языке, сказать остроту, но только ни к кому не относящуюся. Кто бы к нему ни обращался с какой просьбой: просила ли, обливаясь горькими слезами, вдова помещица похлопотать, когда он ехал в Петербург, о помещении детей в какое-нибудь заведение, прибегал ли к покровительству его попавшийся во взятках полупьяный чиновник – отказа никому и никогда не было; имели ли окончательный успех или нет эти просьбы – то другое дело. Большей частью они, по стечению обстоятельств, не исполнялись. Кроме того, знакомясь с новым лицом, князь имел удивительную способность с первого же раза угадывать конек каждого и направлял обыкновенно разговор на самые интересные для того предметы. Вследствие этого все новые знакомые, особенно лица, почему-либо нужные князю, всегда приходили в восторг от знакомства с ним. Семь губернаторов, сменявшиеся в последнее время один после другого, считали его самым благородным и преданным себе человеком и искали только случая сделать ему что-нибудь приятное. Прочие власти тоже, начиная с председателей палат до последнего писца в ратуше, готовы были служить для него по службе всем, что только от них зависело. В деревне своей князь жил в полном смысле барином, имел четырех детей, из которых два сына служили в кавалергардах, а у старшей дочери, с самой ее колыбели, были и немки, и француженки, и англичанки, стоившие, вероятно, тысяч. Сам он почти каждый год два – три месяца жил в Петербурге, а года два назад ездил даже, по случаю болезни жены, со всем семейством за границу, на воды и провел там все лето. При таких широких размахах жизни князь, казалось, давно бы должен был промотаться в пух, тем более, что после отца, известного мота, он получил, как все очень хорошо знали, каких-нибудь триста душ, да и те в залоге. Женат был на даме очень милой, образованной, некогда красавице и певице, но за которой тоже ничего не взял. Несмотря, однако, на все это, он не только не проматывался, но еще приобретал, и вместо трехсот душ у него уже была с лишком тысяча. К объяснению всего этого ходило, конечно, по губернии несколько темных и неопределенных слухов, вроде того, например, как чересчур уж хозяйственные в свою пользу распоряжения по одному огромному имению, находившемуся у князя под опекой; участие в постройке дома на дворянские суммы, который потом развалился; участие будто бы в Петербурге в одной торговой компании, в которой князь был распорядителем и в которой потом все участники потеряли безвозвратно свои капиталы; отношения князя к одному очень важному и значительному лицу, его прежнему благодетелю, который любил его, как родного сына, а потом вдруг удалил от себя и даже запретил называть при себе его имя, и, наконец, очень тесная дружба с домом генеральши, и ту как-то различно понимали: кто обращал особенное внимание на то, что для самой старухи каждое слово князя было законом, и что она, дрожавшая над каждой копейкой, ничего для него не жалела и, как известно по маклерским книгам, лет пять назад дала ему под вексель двадцать тысяч серебром, а другие говорили, что m-lle Полина дружнее с князем, чем мать, и что, когда он приезжал, они, отправив старуху спать, по нескольку часов сидят вдвоем, затворившись в кабинете – и так далее… Всему этому, конечно, большая часть знакомых князя не верила; а если кто отчасти и верил или даже сам доподлинно знал, так не считал себя вправе разглашать, потому что каждый почти был если не обязан, то по крайней мере обласкан им.

В настоящий свой проезд князь, посидев со старухой, отправился, как это всякий раз почти делал, посетить кой-кого из своих городских знакомых и сначала завернул в присутственные места, где в уездном суде, не застав членов, сказал небольшую любезность секретарю, ласково поклонился попавшемуся у дверей земского суда рассыльному, а встретив на улице исправника, выразил самую неподдельную, самую искреннюю радость и по крайней мере около пяти минут держал его за обе руки, сжимая их с чувством. Проезжая потом по главной улице, князь встретил Петра Михайлыча, и тому еще издали снял шляпу, кланялся и улыбался. Петр Михайлыч, с своей стороны, подошел к нему, расшаркался и отдал почтительный поклон. Он уважал князя и выражался о нем таким образом: «Талейран[30], сударь, нашего времени, Талейран».

– Здоровы ли вы? – сказал князь, дружески сжимая руку Петра Михайлыча.

– Благодарю вас покорно, слава богу, живу еще, – отвечал тот.

– Очень, очень рад вас видеть, – продолжал князь.

Петр Михайлыч поклонился.

– Давно не изволили жаловать к нам в город, ваше сиятельство, – сказал он.

– Что делать! Что делать! – отвечал князь. – Но полагаю, что здесь идет все по-старому, значит, хорошо и благополучно, – прибавил он.

– Конечно-с, – подтвердил Петр Михайлыч, – какие здесь могут быть перемены. Впрочем, – продолжал он, устремляя на князя пристальный взгляд, – есть одна и довольно важная новость. Здешнего нового господина смотрителя училищного изволите знать?

– Да, как же, как же, знаю, видал его: очень, кажется, порядочный молодой человек.

– Очень хороший-с, – подтвердил Петр Михайлыч, – и теперь написал роман, которым прославился на всю Россию, – прибавил он несколько уже нетвердым голосом.

– Скажите, пожалуйста! – воскликнул князь. – Роман написал.

– Вы, может быть, даже читали его: «Странные отношения» называется? – проговорил Петр Михайлыч с почтением.

– Да, читал, читал и по крайней мере с полчаса ломал голову: вижу фамилия знакомая, а вспомнить не могу. Очень, очень мило написано!

Говоря это, князь от первого до последнего слова лгал, потому что он не только романа Калиновича, но никакой, я думаю, книги, кроме газет, лет двадцать уж не читывал.

– Теперь критики только и дело, что расхваливают его нарасхват, – продолжал между тем Годнев гораздо уже более ободренным тоном. – И мне тем приятнее, – прибавил он, склоняя по обыкновению голову набок, – что вы, человек образованный и знакомый со многими иностранными литературами, так отзываетесь, а здешние некоторые господа не хотят и внимания обратить на это сочинение и еще смеются!

Князь покачал головою.

– Как это можно! – проговорил он.

– Что делать. Не славен пророк в отечестве своем! – отвечал со вздохом Петр Михайлыч.

– Отчего же?.. Нет! По крайней мере я сейчас же заверну к господину Калиновичу поблагодарить его за доставленное мне наслаждение. До свидания.

Проговоря это, князь, с прежним радушием пожав руку старику, поехал.

Надобно сказать, что Петр Михайлыч со времени получения из Петербурга радостного известия о напечатании повести Калиновича постоянно занимался распространением славы своего молодого друга, и в этом случае чувства его были до того преисполнены, что он в первое же воскресенье завел на эту тему речь со стариком купцом, церковным старостой, выходя с ним после заутрени из церкви.

– Вот вы, некоторые из купечества, избегаете образовывать детей ваших. Это очень нехорошо! – начал было он.

Староста, старик, старинный, закоренелый, скупой, но умный и прехитрый, полагая, что не на его ли счет будет что-нибудь говориться, повернул голову несколько набок и стал прислушиваться единственно слышавшим правым ухом, на которое, впрочем, смотря по обстоятельствам, притворялся тоже иногда глухим.

– Теперь вот мой преемник, смотритель, – продолжал Петр Михайлыч, – сирота круглый, бедняк, а по образованию своему делается сочинителем: стало быть, человеком знатным и богатым.

Купец только пожал плечами.

– Всякому, сударь, доложить вам, человеку свое счастье! – сказал он, вздохнув, и потом, приподняв фуражку и проговоря: – Прощенья просим, ваше высокоблагородие! – поворотил в свой переулок и скрылся за тяжеловесную дубовую калитку, которую, кроме защелки, запер еще припором и спустил с цепи собаку.

Отнеся такое невнимание не более как к невежеству русского купечества, Петр Михайлыч в тот же день, придя на почту отправить письмо, не преминул заговорить о любимом своем предмете с почтмейстером, которого он считал, по образованию, первым после себя человеком.

– Вы знаете моего преемника? – спросил он.

– Был, сударь, у меня, – отвечал тот и почему-то вздохнул.

– Сочинение теперь написал, которым прославился на всю Россию.

– Какое-с это? О господи помилуй! – проговорил почтмейстер, кидая по обыкновению короткий взгляд на образа.

– Романическое!

Почтмейстер поглядел несколько времени через очки на Петра Михайлыча как бы с видом некоторого сожаления.

– Нам с вами, в наши лета, пора бы и другие книжки уж почитывать, – проговорил он.

– Что ж, я почитываю и те и другие, – отвечал Петр Михайлыч, заметно сконфуженный этим замечанием, и потом, посеменив еще несколько времени ногами, раскланялся.

– Умный бы старик, но очень уж односторонен, – говорил он, идя домой, и все еще, видно, мало наученный этими опытами, на той же неделе придя в казначейство получать пенсию, не утерпел и заговорил с казначеем о Калиновиче.

– Сам ходит новый смотритель к вам в кладовую ставить шкатулку-то? – спросил он его так, будто к слову.

– Сам, – отвечал казначей и икнул.

– Роман он сочинил, и за какие-нибудь сто печатных страничек ему шестьсот рублей серебром отсыплют.

Петр Михайлыч желал поразить казначея, как и Палагею Евграфовну, деньгами; но тот и на это ничего не сказал, а только опять икнул. Годнев, наконец, понял, что этот разговор нисколько не интересовал казнохранителя, а потому поднялся.

– До свиданья, – сказал он.

– До свиданья, – проговорил казначей и еще раз икнул.

«Эк его!» – подумал про себя Петр Михайлыч и заметил вслух:

– Верно, желудок испортили: все икаете?

– Нет, так, поминает кто-нибудь, – отвечал казначей.

Выйдя на крыльцо, Петр Михайлыч некоторое время стоял в раздумье. – Ну, попробую еще, – проговорил он и взобрался в земский суд, где застал довольно большую компанию: исправника, непременного члена и, кроме того, судью и заседателя: они пришли из своего суда посидеть в земский. Секретарь, молодой еще человек, только что начинавший свою уездную карьеру, ласкал всех добрым взглядом. Два рыжие писца, родные братья Медиокритского, тоже молодые люди, владевшие замечательно красивым почерком, стояли у стеклянных дверей присутствия и обнаруживали большое внимание к тому, что там происходило.

Всех занимал некто, приехавший в город, помещик Прохоров, мужчина лет шестидесяти и громаднейшего роста. По случаю спора о военной службе он делал теперь кочергой, как бы ружьем, разные артикулы и маршировал. Судья ему командовал: «Раз, два! Раз, два!» – говорил он, колотя себя по ляжке. Прохоров, с крупными каплями поту на лице, маршировал самым добросовестным образом. «Стой!» – скомандовал судья. Прохоров остановился. «Дирекция налево!» – крикнул судья. Прохоров повернул несколько налево свои бычачьи глаза. «Заряжение на двенадцать темпов!» – скомандовал судья. Прохоров сначала представил, что как будто бы он вынул патрон, потом скусил его, опустил в дуло, прибил шомполом, наконец, взвел курок, прицелился. «Пли!» – крикнул судья. Прохоров выпалил ртом. «Чисто делает», – заметил непременный член заседателю. – «Еще бы!» – подтвердил тот.

В подобном обществе странно бы, казалось, и совершенно бесполезно начинать разговор о литературе, но Петр Михайлыч не утерпел и, прежде еще высмотрев на окне именно тот нумер газеты, в котором был расхвален Калинович, взял его, проговоря скороговоркой:

– Про здешнего одного господина тут пишут, – и прочел весь отзыв вслух.

При этой выходке его все потупились и молчали, как будто старик сказал какую-нибудь глупость или сделал неприличный поступок.

– Что уж, господа, ученое звание, про вас и говорить! Вам и книги в руки, – сказал Прохоров, делая кочергой на караул.

Петру Михайлычу это показалось обидно.

– Что ж, книги в руки? В книгах, сударь, ничего нет худого; тут не над чем, кажется, смеяться, – заметил он.

– Что ж, плакать, что ли, нам над вашими книгами, – сострил Прохоров.

Все засмеялись.

Петр Михайлыч промолчал и поспешил уйти.

С месяц потом он ни с кем не заговаривал о Калиновиче и даже в сцене с князем, как мы видели, приступил к этому довольно осторожно. Но любезность того сразу, так сказать, искупила для старика все его неудачи по этому предмету и умилила его до глубины души. Услышав звон к поздней обедне, он пошел в собор поблагодарить бога, что уж и в провинции начинает распространяться образование, особенно в дворянском быту, где прежде были только кутилы, собачники, картежники, никогда не читавшие никаких книг. Князь между тем заехал к Калиновичу на минуту и, выехав от него, завернул к старой барышне-помещице, у которой, по ее просьбе и к успокоению ее, сделал строгое внушение двум ее краснощеким горничным, чтоб они служили госпоже хорошо и не делали, что прежде делали.

В доме генеральши между тем, по случаю приезда гостя, происходила суетня: ключница отвешивала сахар, лакеи заливали в лампы масло и приготовляли стеариновые свечи; худощавый метрдотель успел уже сбегать в ряды и захватить всю крупную рыбу, купил самого высшего сорта говядины и взял в погребке очень дорогого рейнвейна. Князь был большой гастроном и пил за столом только один рейнвейн высокой цены. Часу в первом генеральша перешла из спальни в гостиную и, обложившись подушками, села на свой любимый угловой диван. На подзеркальном столике лежала кипа книг и огромный тюрик с конфетами; первые князь привез из своей библиотеки для m-lle Полины, а конфеты предназначил для генеральши. Она была вообще до сладкого большая охотница, и, так как у князя был превосходный кондитер, так он очень часто присылал и привозил старухе фунта по четыре, по пяти самых отборных печений, доставляя ей тем большое удовольствие. М-lle Полина, решительно ожившая и вздохнувшая свободно от приезда князя, разливала кофе из серебряного кофейника в дорогие фарфоровые чашки, расставленные тоже на серебряном подносе. Князь очень удобно поместился на мягком кресле. Генеральша лениво, но ласково смотрела на него и потом начала взглядывать на разлитый по чашкам кофе.

– Полина, как хочешь, дай мне кофею, – проговорила она.

У старухи после болезни сделался ужасный аппетит.

– Мамаша… – произнесла Полина полуукоризненным, полуумоляющим голосом.

Генеральша, пожав плечами, отвернулась от дочери. М-lle Полина покачала головой и вздохнула.

– Небольшую чашечку кофею ничего, право, ничего, – решил князь.

– И я тоже утверждаю; но что же мне делать, если все мне нельзя и все вредно, по мнению Полины, – произнесла старуха оскорбленным тоном. М-lle Полина грустно улыбнулась и налила чашку.

– Извольте, maman[31], кушайте; я для вас же… – проговорила она, подавая матери чашку.

Генеральша медленно, но с большим удовольствием начала глотать кофе и при этом съела два куска белого хлеба.

– Кофе хорош, – заключила она.

– Стакан воды, ma tante[32], стакан воды непременно извольте выкушать! Этим правилом никогда не манкируйте, – сказал князь, погрозя пальцем.

– Я согласна, – отвечала генеральша таким тоном, как будто делала в этом случае весьма большое одолжение.

М-lle Полина позвонила; вошел лакей.

– Холодной? – спросила она, обращаясь к князю.

– Самой холодной, – отвечал тот.

– Воды холодной маменьке, – сказала она человеку.

Тот ушел и возвратился с водой. М-lle Полина наперед сама ее попробовала, приложив руку к стакану.

– Кажется, холодна? – обратилась она к князю.

Тот тоже приложил руку к стакану.

– Хороша, – сказал он и подал стакан генеральше.

Та медленно отпила половину.

– Будет, – проговорила она.

– Нет, ma tante, как угодно, весь, непременно весь, – возразил князь.

– Допейте, maman; иначе кофе вам повредит! – подтвердила Полина.

Генеральша нехотя допила.

– Ох, вы меня совсем залечите! – сказала она и в то же время медленно обратила глаза к лежавшим на столе конфетам.

– За то, что я тебя, дружок, послушалась, дай мне одну конфету из твоего подарка, – произнесла она кротко.

– Можно ли до обеда, maman, – заметила Полина.

– Ничего, ничего, это самые невинные, – разрешил князь и поднес генеральше вместо одной три конфеты.

Та начала их с большим удовольствием зубрить, а потом постепенно склонила голову и задремала.

– Ребенок, совершенный ребенок! – произнес князь шепотом.

М-lle Полина вздохнула.

– Совершенный ребенок! – повторил он и, пересев на довольно отдаленный стул, закурил сигару.

Полина села около него. Князь некоторое время смотрел на нее с заметным участием.

– Однако как вы, кузина, похудели! Боже мой, боже мой! – начал он тихо.

Полина грустно улыбнулась.

– Ты спроси, князь, – отвечала она полушепотом, – как я еще жива. Столько перенести, столько страдать, сколько я страдала это время, – я и не знаю!.. Пять лет прожить в этом городишке, где я человеческого лица не вижу; и теперь еще эта болезнь… ни дня, ни ночи нет покоя… вечные капризы… вечные жалобы… и, наконец, эта отвратительная скупость – ей-богу, невыносимо, так что приходят иногда такие минуты, что я готова бог знает на что решиться.

Князь пожал плечами.

– Терпение и терпение. Всякое зло должно же когда-нибудь кончиться, а этому, кажется, недалек конец, – сказал он, указывая глазами на генеральшу.

– Терпение! Тебе хорошо говорить! Конечно, когда ты приезжаешь, я счастлива, но даже и наши отношения, как ты хочешь, они ужасны. Мне решительно надобно выйти замуж.

Загрузка...