Деревня Хэгербек лежит высоко на горе, добираться до нее надо по длинному крутому косогору, и старый Герман устало кряхтит, озирая весь путь до вершины горы. Полторы мили отшагал он сегодня, а для стариковских ног это чувствительно.
Герман несет узелок на дубовой палке, перекинутой через плечо. Живет он на лидахультском подворье для нищих, но каждый год по весне покидает на время богадельную избу и отправляется в мирские подворники. Случалось, что он возвращался обратно не раньше осени. Впрочем, если бы он и вовсе не вернулся, тужить там о нем некому. Никто не станет учинять розыск и возвращать его обратно. В лидахультском приюте и без него нищих довольно.
Апрель поворотил уже на вторую половину, и Герману невмочь стало сидеть взаперти в богадельной избе. Долгой, как крестный путь, показалась зима старому бобылю. Он сиднем сидел у окошка, томясь по весенним дням, и такая на него; иной раз тоска нападала, что хоть в гроб ложись. Его манило прочь отсюда, он хотел побывать в деревнях, повидать людей, которые покуда еще в своем уме. Тут, в богадельне, почти все старцы полоумные. Даже если они и не были такими, то, попав сюда, скоро из ума выживают. А он, Герман, еще рассудка не лишился. Он все понимает, и оттого ему тут горше, чем другим. И с рассветом первого весеннего дня берет он свою палку, узелок с одеждой и отправляется в путь.
Он ходит по крестьянским дворам, живет у мира на постое — неделю у одного хозяина, неделю у другого. Просить подаяния ему не приходится, он и так получает все, что ему надобно. Мирского подворника люди принимают, не прекословя. Ему поручают какую-нибудь работу полегче, так что даром хлеба он не ест. С ночлегом у него забот не бывает. Летом он спит на сеновале или в хлеву, если в избе нет места.
Благословенно будь, лето красное, с благодатным ласковым теплом! Проклята будь, зима лютая, с жестокой стужей, которая, словно волчьи когти, терзает старую зябкую плоть. Стынет старческая кровь, долги холодные ночи в богадельной избе с погасшим очагом. Да и дни тут немногим лучше, безрадостные, похожие один на другой. Само собой, каждое третье воскресенье является пастор и проповедует нищей пастве о благодати небесной, которой неимущему куда легче удостоиться, чем богатому. Да, бедняку из лидахультского приюта царствие небесное, можно сказать, обеспечено. Жаль только, что нельзя заполучить хоть каких-нибудь благ и на этом свете. Германа мало утешает благодать, которую сулят на небесах. Уж очень он охоч до всего земного. Ему лучше других нищих ведомо, чего они лишены тут, в богадельной избе. Он знает о мирских утехах из первых рук, потому что сам вкусил их полной мерой.
Герман получил в наследство четверть земельного надела и тысячу далеров в банке. Столько добра человеку вовек не прожить — говорили ему. И он, само собою, думал, как другие: такому богатству несметному конца-края не будет. Твердо веря в это, он жил весело и беспечно. Рука у него была щедрая, работой он себя не утруждал и на хмельное был падок. А выпив, начинал колобродить, ввязывался во всякие беспутные затеи. К тому же он брюхатил девок, а поскольку он был человек честный и совестливый, то расплачивался полной горстью всякий раз, когда не слишком сомневался в своем отцовстве. Отвалит, бывало, пять сотен риксдалеров одной девушке, пять сотен другой — никто не откупался так щедро, как он.
Но деньги что вода. И вот наступил день, когда весь его достаток как рекой унесло. Он до того обнищал, что хоть дверь в дому не запирай. Только одно оставалось ему: подворье для нищих в Лидахульте. Позорный конец в глазах крестьянина.
А ведь род Германа был когда-то одним из самых почитаемых в приходе Альгутсбуда. Он, Герман, происходил из древнего рода вирдов, говаривал ему пастор, который знал церковные книги как свои пять пальцев. Дед Германа был крестьянским старшиной в уезде. И вот теперь Герман привел свой род к бесчестью.
Герман вышел в сад, который больше не принадлежал ему, и отыскал там кривую березу, чтобы удавиться на ней. Он присмотрел дерево, а на нем сук, к которому можно будет приладить веревку. Потом он вернулся в дом и налил себе последнюю чарку вина со дна кувшина. На другой день он приготовил веревку. Он задумал лишить себя жизни, потому что навлек бесчестье на свой род. Спустя несколько дней он опять вышел в сад, чтобы поискать другую березу. Но нет, оказалось, что лучше дерева, чем эта кривая береза, ему не найти. Так тому и быть, на ней он удавится.
Береза та, должно быть, давным-давно пошла на дрова, да и дрова небось превратились в пепел и дым. А он и по сей день жив, хотя с той поры минуло двадцать лет. Отчего же он не порешил себя тогда? Оттого, что раздумал умирать. Но вовсе не потому, что смерти убоялся. Смерть — дело неминучее, природа рано или поздно свое возьмет. Не страшила его и боль, которую пришлось бы испытать, когда удавка затянется на шее. Эта боль длилась бы недолго. Но жить ему хотелось больше, чем умереть. Смерть все равно его не обойдет, стало быть, тут он ничего не потеряет. А вот если убьет себя в пятьдесят лет, то многого лишится. Есть ведь еще на земле люди, с которыми он рад повстречаться и выпить чарку-другую, ежели случай выпадет. И есть еще земля со всеми ее богатствами, даром что сам он сделался нищим. Не станет он лишать себя жизни только из-за того, что не на весь век хватило ему земли и тысячи далеров. Что из того, что земля его к другому перейдет? Не казнить же себя за это! Да и стыда тут никакого нет. Род может возвыситься, может и захиреть, но каждый человек сам блюдет свою честь или несет свой позор.
Обнищавший крестьянин пришел когда-то к кривой березе, чтобы предать смерти свое тело, а вместо этого воскресил к жизни душу.
И теперь Герман живет бобылем в богадельне, потому что ему без меры дорога жизнь. Только такие и остаются в приюте для нищих. Другим тут не выдержать. Но тем, кто сроду не знавал лучшей доли, все-таки легче. Иные старцы и в своей худой избе горе мыкали. Герман им не ровня. Он сладко ел и пил, проводил ночи с молодыми пригожими девушками, которых он лишал девства. Память о тех красных деньках не дает ему покоя. О, как порою клянет он свои воспоминания, как гонит их прочь! И не всегда удается ему таить про себя горькие свои думы. И тогда другие старцы скопом накидываются на него с бранью и насмешками. Дескать, он пропил, пустил добро по ветру, а теперь живет тут и отнимает у ближних сухую корку. Поделом ему, незачем было богатство из рук выпускать. Нет прощения тому, кто сам себя обобрал. Послушать иных бедняков, так выходит, что они по его вине сюда попали. Но Герман миролюбиво отвечает, что он пропил свое добро высшей благодати ради. Не хотел, чтобы богатство преградило ему путь в царствие небесное. Вот и выходит, что он умнее прочих оказался!
И Герман со смирением приемлет и убогий харч, и жесткое ложе, и все лишения, обычные для приютского житья. Но вот приходят первые весенние дни, и Герман покидает обитель страждущих в Лидахульте.
Косогор, по которому он взбирается, крут, каменист и ухабист. Но покрытые почками бурые ветки берез свисают по обе стороны тропы над его головой, точно триумфальные арки. Нынешний год он рано отправился в путь, и почки не успели распуститься. Сережки на кустах орешника дрожат на ветру, и ручьи плещут, словно доброе, свежее пиво в жбанах, которое не иссякнет во веки веков. На склоне блестит молодая травка, брусничник отливает на солнце темной зеленью, как веточки мирта. На липе стрекочут сороки, трудясь над гнездом, заяц большими прыжками пересекает дорогу — его белый куцый хвостик теряется в зарослях ивняка. Хороша земля. Любо жить на свете. Хоть и немало хлебнул горя Герман на своем веку, а все же никогда не расстанется он с жизнью по доброй воле. Очень уж много приходится покидать на свете тому, кто нищ, наг, но свободен, как птица.
Высоко лежит деревня Хэгербек, и старый Герман с трудом переводит дух. Но вот он уже на вершине косогора, на том месте, где вековечным стражем стоит верстовой столб. Отсюда можно видеть всю деревню, раскинувшуюся на косогоре.
Тринадцать домов тесно прибились друг к другу. Крестьяне строились кучно, чтобы всем миром противостоять разбойным людям и прочему лиху, которым грозят окрестные леса. Избы серые, с пожухлой травой на дерновых крышах и деревянными ставнями на окнах. Вокруг расстилаются пашни, надел за наделом, отделенные узкими межами и обложенные сотнями межевых камней. Поля еще голые, черные, борозды от осенней вспашки зияют, точно раны, взрезанные острым плугом. Но летом из этих ран прорастет зерно, и печи наполнятся пахучим хлебом. Межи уже голубеют подснежником и желтеют кукушкиным льном. Вихревой ветер налетает на груду палой листвы, гниющей на полях, загребает ее и, набравшись силы, уносит с собой высоко в небо. Дождь из желтых листьев падает на деревню, на поля, на изгороди, на поемные луга.
Внизу, в долине, бурлит в весеннем разливе ручей Хэгербекен. Вода отливает серебром на солнце, утки покачиваются на ее глади, а щуки выпрыгивают прямо на луг, оставляя круги на поверхности. За выгонами начинается лес. На лесной опушке у водопада Хэгербекен стоит мельница. Старый мельничный домик за многие годы оброс зеленым мхом, но колесо еще вертится и жернова еще стучат и будут стучать, пока жители деревни питают их зерном. Ручей, водопадом сбегающий в лес, теряется в чаще. Шумит лес, шумит вода, и голоса их сливаются.
Лес — точно кудрявый венок из елей вокруг деревни, огромный венок со светлыми лентами лиственных деревьев, вплетенными то тут, то там.
Прожорливая сталь, что распилит эти стволы, еще не вынута из недр земли и не превращена в зубья пил. Она еще долго будет покоиться в глубине рудоносных гор.
Это — деревня Хэгербек, и тут мирской подворник Герман останется на время. А может, и все лето тут пробудет, дворов-то в деревне тринадцать. Сперва он поживет у Хокана Ингельссона, который доводится ему племянником. Родню забывать не след. Из всех Ингельссонов Хокан теперь один землей владеет, да и то, слышно, дела у него худые. По всему видать, скоро род Ингельссонов последней земли лишится. С краю — усадьба Франса Готфрида. Этот старый скряга охоч до денег, что сатана до пасторских душ. Хлев у него того и гляди рухнет, одно из окошек в избе, заткнуто соломой, крыльцо обветшало, а точильный станок во дворе стоит на трех ногах. Но двери избы на крепком запоре средь бела дня. Франс Готфрид — человек нелюдимый и хмурый. И к тому же всегда потчует старого нищего черствым хлебом. У старосты Андреаса, двор которого стоит рядом, тоже особо не разживешься. Хлёбово у него до того жидкое, что и в утробе не держится. Старостиха Карна раздувает во дворе огонь под котлом. Она из тех баб, про которых никак не скажешь, что были они когда-то молодыми, гладкими, пригожими девками. Навряд ли есть на самом деле преисподняя, а надо бы ее сотворить, коли на свете сыщется еще хоть одна баба вроде Карны.
Но кто же сосед старосты по другую сторону двора? В прошлом году тут помер хозяин, к кому же теперь перешла усадьба? Не иначе, к кому-то из пришлых. На стене хлева растянута на просушку овечья шкура; стало быть, в доме есть свежинка. Герман причмокивает губами, вспоминая вкус жареной баранины. Двор чисто прибран, прошлогодняя листва, опавшая с растущего у избы клена, выметена граблями, гряды на огороде вскопаны, перед крыльцом положены молодые еловые ветки.
Какая-то женщина расстилает на траве холст для беления. На голове у нее платок в белую и красную клетку, сама она статная, рослая, с чистым белокожим лицом. Легкими, гибкими движениями склоняется она над холстом. Совсем молоденькая, как поглядишь, а все же не иначе как сама хозяйка дома. Даже если в доме есть работница, хозяйка нипочем не доверит ей этого дела. Ишь с каким гордым видом расстилает она свою холстину.
По всему видать, это женка нового хозяина усадьбы. Ладная молодица. Хоть и недавно вышла замуж, а нет в ней больше девичьей робости.
Вдалеке дом Хокана Ингельссона. Старик видит племянника на пашне. Приметить его немудрено, ростом вымахал с каланчу. Он пашет на волах; волы так медленно переставляют ноги, что чудится, будто упряжка стоит на месте.
Завидев приближающегося старика, Хокан швыряет вожжи. Надо дать передышку скотине, воловьи бока раздуваются, как кузнечные мехи.
— Гляди-ка, кто в деревню пришел!
Парень приветствует старика так, будто тот вернулся из долгих странствий в неведомые земли. Приход велик, и сродники тут не всякий день встречаются.
Герман садится на шест сохи и вытягивает натруженные ноги.
— Да вишь ты, заявился нищий сродник!
Младший Ингельссон передергивает плечами, точно силясь сбросить с них какую-то тяжесть. Скоро и у него имения останется не больше, чем у нищего, говорит он. Только слава, что эта земля его, а он ведь еще за нее и не расплатился. А за что долг не выплачен, тому ты не хозяин. Ежели по правде рассудить, то земля, которую он пашет, принадлежит господину из города. Купец из Кальмара купил когда-то закладную на эту землю. А Хокан купил надел у него. Подписал какую-то бумагу — вот и вся недолга. Наличными он за нее не платил, где ему было денег взять. А проценты на долг — пятьсот далеров в год. И все годы он только проценты и выплачивал, ни разу не смог сверх того отдать. А долг — какой был, такой и остался. Видно, вовек ему за эту землю не расквитаться.
А нынешней весной он и проценты задолжал. Теперь, того и гляди, отберут у него землю. Урожая он нынче собрал только половину против обычного. Трава в сенокос была короче кошачьего волоса, пастбища посохли, а жать поле была чистая мука. Зимой пришлось всю солому с крыши хлева скотине скормить, коровы так отощали, что в стойлах подняться не могут. Как выйдут весной на пастбище, так их там, поди, ветром валить на землю будет. По утрам их чуть ли не силком поднимать приходится.
Герман кивает, он и сам видит тощих волов в упряжке, ребра на боках так и выпирают.
— Зато ты сам себе хозяин, Хокан.
— Хозяин! Как бы не так! Я батрак, поденщик, раб, а не хозяин.
Хокан стискивает челюсти. Разве хозяин тот, кто от зари до зари спину гнет, чтобы каждый год отдавать по пятьсот далеров. Ни себе, ни скотине роздыху не даешь, — а все для того, чтобы купец Шёрлинг мог получить в срок свои деньги. Тут в пору бросить все да на траве полеживать!
Старик слушает племянника с удивлением. Парень ропщет, клянет судьбу. Чудеса! Не такой человек Хокан, чтобы из-за денег казниться. У него никогда к крестьянской работе душа не лежала, а коса, что земли чурается, много не накосит. Сроду не был он справным хозяином. Ну, да тужить нечего — может, нынче урожай получше будет. Хокан — парень молодой, дюжий, что его жалеть! Герман оглядывает племянника со стариковской завистью. Тело у него крепкое, мускулистое. Рукава овчинного тулупа закатаны, и видна кисть величиной с человечью ногу. Густая, золотистая, как солома, грива волос падает на уши; борода у него курчавая, глаза голубые. Сразу видать, что он из древнего рода вирдов.
Любопытный старик расспрашивает, что нового случилось в деревне.
— Никак у вас новый поселянин объявился?
— Летом переехал.
— А звать как?
— Повель Йертссон.
— Видел я его женку давеча. Что за люди?
— Люди хорошие. Они из Юдера оба, — добавляет Хокан.
— Вон что! И молодка тоже?
Герман понимающе кивает. В его молодые годы женщины из прихода Юдер славились красотой на всю округу. Жена Повеля Йертссона оправдывает эту славу, насколько он успел заприметить своими стариковскими глазами.
— А женку нового хозяина как звать?
Хокан не отвечает, будто не слышит вопроса. Взгляд его блуждает вокруг и пытливо устремляется к кучке деревенских изб. Его глаза примечают там платок в белую и красную клетку. Он виднеется издалека уже давно, все время, пока Хокан ходит за плугом. Всякий раз, поворачивая упряжку в конце борозды, он ловит взглядом этот платок.
Хокан что есть силы вытягивает волов вицей, и на боках у них остаются полосы. Нечего скотине прохлаждаться без дела.
— Идите в избу, там небось найдется, что пожевать, — говорит он дяде.
Старик молча семенит прочь.
И тут Хокан спохватывается. Старик спросил его, как звать жену Повеля Йертссона, а он ему не ответил. С чего бы это? Чудно! Тайны-то в этом никакой нет. Разве он выдал бы кого или предал, если бы сказал, как звать жену нового соседа? Чего тут таить? И его берет досада на самого себя, точно он сделал какую-то глупость. И Хокан кричит вслед старику:
— Слышь-ка, ее зовут Мэрит!
Ее зовут Мэрит, жену нового соседа. Она расстилает на траве перед домом холст для беления. Наклоняет свое ладное тело, разглаживает тканье округлыми руками, кладет то там, то тут маленькие камешки, чтобы холст не унесло ветром. С видом опытной хозяйки выполняет молодая жена Повеля эту важную работу. Вчера только вынесли ткацкий станок, который занимал всю горницу, а нынче холст уже лежит на траве.
Первый холст, сотканный ее руками. Мэрит поселилась тут в усадьбе прошлым летом. В тот день Повель, ее супруг, вывел ее из дому и показал небольшую делянку близ двора, всю синюю от цветущего льна. Там рос ее первый холст, который она соткет в собственном дому. Мэрит залюбовалась голубым сиянием и окинула делянку ласковым взглядом. «Начну с простынь», — подумала она.
Лишь накануне ее свадебные простыни были постланы в первый раз. Еще за два дня до того, как она появилась в Хэгербеке, Мэрит жила девушкой в отчем дому. Теперь она стала мужней женой и сменила отчий дом на свой собственный.
Замужество ее с Повелем произошло просто и буднично.
Она всегда была послушна родительской воле, слыла девушкой тихого, серьезного нрава. К пляскам и забавам не лежала у нее душа. К тому же плясать она была не мастерица, и ей не хотелось, чтобы парни скалили зубы у нее за спиной, говоря, что ее в танце волоком приходится тащить. Она была молода, но компании со сверстниками не водила. Когда ей минуло двадцать лет, к ее родителям явился Повель и спросил, не отдадут ли они за него дочку. Он только что купил усадьбу в Хэгербеке, и ему не хочется переезжать туда одному.
Отец с матерью в свою очередь спросили ее, не против ли она выйти за Повеля. Нет, она была не против. Ничего худого про него никогда не говорили, и он был старше ее ровно настолько, насколько подобает мужу быть старше жены. Правда, Повеля она прочила себе в мужья не больше, чем кого другого. Но так уж повелось, что муж выбирает жену, а не жена мужа. Их, не мешкая, сговорили, и с первого же дня Повель был с нею ласков и добр. А теперь уж и после свадьбы много дней минуло.
Мэрит задумчиво глядит в ясную апрельскую даль. На ее чистый белый лоб набегают морщинки, а в глазах затаилось глубокое удивление, они полны раздумья. Мэрит думает о своем прошлом и настоящем.
Прошлым летом, после свадьбы, когда ее льняное поле стояло в цвету, душу ее еще переполняла надежда. Теперь лен холстом стелется по траве. Летом он был цветущим предвестием, ныне стал осязаемой явью. В тот день, когда она любовалась голубым сиянием льна, жизнь сулила ей неведомые радости. И вот ее холст лежит на траве, а она думает о том, сбылись ли эти посулы.
Смутные мечты и желания томили ее, еще когда она была девушкой. Особенно донимали они ее по ночам, днем стыдливость гнала их прочь. С тех пор как Повель посватался к ней, у нее только и думы было, что о свадьбе. Как все это будет?.. Смутно догадывалась она о том, что однажды ночью с ней приключится чудо. То чудо, которого дожидается каждая девушка.
Последние девичьи сны видела Мэрит перед тем, как проснуться мужней женой.
То, что ей довелось пережить, не оправдало ее надежд. Она стала новобрачной, и между ней и Повелем произошло то, что бывает по ночам между мужем и женой. Но она обманулась в своих ожиданиях. То, что случилось, не было похоже на чудо. Душа ее томилась по чему-то иному. Хотелось освободиться от чего-то, что сковывало и томило ее, — она мечтала унестись куда-то в головокружительном забытьи. Но ей так и не удалось оторваться от земли. Повель взял ее, но не увлек за собою в захватывающий дух полет. Она лишь чуть воспрянула и вновь поникла.
Желание унестись куда-то ввысь крепло в ней с каждой новой неудачей. Может, она хочет того, чего и на свете нет?
Но сердце подсказывало ей, что это не так, и она не переставала надеяться.
Так было прошлым летом. К осени ее лен пожелтел, голубые цветы усохли и осыпались. Вместо них появились коробочки с семенами. И вот лен повыдергали с корнем, связали в снопы. На гумне лен околотили и разостлали по жнивью мокнуть. Потом его томили в банном пару, мужицкие руки мяли его, бабьи — теребили. Когда Мэрит в первый раз взяла в руки кудель, она была женой Повеля уже четыре месяца.
Долгими вечерами при свете лучины вертела она колесо прялки. Лен превращался в нити, когда поле, на котором он вырос, покрыли высокие снежные сугробы. Долгими вечерами сучила она пряжу, мотала ее на веретено. Когда она поставила в горнице ткацкий станок, она была женой Повеля шесть месяцев. И надежда все еще не покидала ее.
Целыми днями и вечерами сидела она за тканьем. Подножки скрипели под ногой, рука направляла челнок. Медленно выползала ткань. Жадно поглощала она пряжу, становилась крепкой и прочной, ползла под станок и наматывалась вокруг навоя, который что ни день становился все толще. Ей пришлось передвинуть распорку, локоть за локтем выползала ткань, а основа поглощала и поглощала пряжу. Ворот быстро раздавался в ширину и сделался толщиной с бревно.
Работа была ей привычна и шла сама собою, не занимая мыслей. За тканьем она погружалась в воспоминания о минувшей ночи.
В родительском доме она, сколько себя помнила, всегда спала с младшей сестрой. Ни разу до брачной ночи не лежала она рядом с мужчиной. Теперь сестру Ингу Лизу навсегда сменил Повель, теперь каждую ночь с ней был мужчина. Но чуда, которого она когда-то ожидала, не происходило.
Когда они ложились, Повель тянулся к ее телу и брал ее. Но она оставалась равнодушной. Потом она лежала взбудораженная, дрожащая и одинокая. Он крепко засыпал, а она долго не могла сомкнуть глаз.
Сон не приходил. По ней, так лучше бы вовсе ничего не было. Ей почти хотелось, чтобы она опостылела Повелю и он оставил бы ее в покое. Отчего это? Но мужу она не говорила ничего — совестно было. Повель никогда не сказал ей худого слова, он славный, ее супруг. И она не хотела обижать его, высказывая недовольство. К тому же, может, и недовольство ее пустое. Может, она ждет того, чего на свете не бывает. Может, она сама во всем виновата. Нет, она скорее умрет, но и словом не обмолвится об этом мужу, хоть им и не должно ничего таить друг от друга. И она молчала, притворяясь всякий раз, что с охотой уступает ему. Но когда она наконец засыпала, ей снились стыдные сны, воспоминание о которых потом весь день не давало покоя. Она не только совестилась их, она ненавидела их, открещивалась от них. До чего она, должно быть, беспутная, раз видит такие сны. Верно, она не такая, как все люди. Что же это находит на нее, когда она в себе не вольна?
Так боролась Мэрит с плотским желанием, которого чуралась и стыдилась. Ей и в голову не приходило, что Повель пробудил в ней жажду, которую не может утолить. Душа у Мэрит все еще девичья, еще тревожат ее прельстительные сны.
И так жила она ожиданием и надеждой с того самого дня, как увидала свое льняное поле в цвету.
Но теперь пришло время кроить полотно. Она прикидывает, сколько выйдет из него простынь. Она аккуратно сложит их в сундук, стоящий в спальне. Из этого сундука она будет вынимать их одну за другой и застилать ими широкую супружескую кровать, которая стоит рядом с сундуком. Она будет снимать простыни с кровати, стирать их, снова стлать и так сотни раз. Много тысяч ночей будут они с Повелем почивать на этих простынях. Из года в год будет полотно снашиваться от их тел. Крепок холст, но не вечен, и однажды, поутру, застилая постель, она заметит в простыне первую прореху и пришьет первую заплату. А там и недалек день, когда простыню сунут в мешок с тряпьем. Это случится много лет спустя, когда они с Повелем состарятся.
Но лишь год назад голубым сиянием цвело под солнцем ее льняное поле.
Дивно было оно, как несбыточное чудо, как сказочная небыль. Но теперь Мэрит перестала ждать и не верит больше в чудеса.
Путь окончен, впереди ее больше ничего не ждет. Девица стала мужней женой, но ничего не изменилось. И весь свой век проживет она так, как живет теперь.
И она расстилает свой холст, как повелось исстари в первый солнечный день весны. В месяц цветень расстилают его, чтобы выбелило его солнце и промыли дожди. И на память ей приходят думы, которые занимали ее, когда она ткала этот холст. Она ткала его в зимнюю пору, долгими одинокими часами, погруженная в раздумья и мечты. И потому он тесно сплетен с чем-то сокровенным в ее душе. Он напоминает о мечтах и яви, которая когда-то была цветущим предвестием. Он точно впитал в себя ее думы за прялкой, мотовилом, кроснами. И не холст стелет она по траве, а несбывшиеся свои мечты, обманутые ожидания, порушенную свою веру.
Мэрит, молодая жена Повеля, выпрямляет свое ладное тело и слегка ослабляет узел платка, слишком туго повязанного на голове. Вот так. Теперь холст может лежать. Но на всякий случай она кладет еще один камешек, оберегая полотно от ветра. Вот так. Теперь все, как надо.
Клетчатый платок больше не виден между деревьями, и Хокан, идя за плугом по лоснящимся на солнце бороздам, не поворачивает голову у межи. Ни к чему это теперь. Платок исчез. И ему остается довольствоваться видением, которое память услужливо рисует ему то и дело, хочет он того или нет. Это давнее видение, которое доставляет ему и муку, и радость, которое он и клянет, и благословляет.
Прошлым летом в сенокос он, как всегда, косил траву на своем поемном лугу. В тот день он был не шибко весел, но и особой печали в душе не чувствовал. И вдруг он увидел на другом берегу ручья незнакомую женщину, которая полоскала белье в проточной воде. Это было в самый зной. Женщина стояла в одной рубахе и юбке со стягивающим стан кушаком. Она была без платка, ее густые светло-каштановые волосы рассыпались по плечам, блестя на солнце.
Стоя на плоском камне, женщина окунала в воду белье. Она наклонялась с присущей молодости легкостью, выкручивала белье, и вода с громким всплеском устремлялась дальше по течению. Ее грудь выпирала из холщовой рубахи, налитая и крепкая. Женщина наклонялась вперед и протягивала над бегущей водой округлые руки; в руках этих ощущались сила и нежность, они призывно простирались вперед, точно раскрывая объятия.
После каждого взмаха косы он поднимал голову и бросал взгляд на женщину.
Она уронила в воду какую-то тряпицу, которая медленно поплыла по течению. Женщина подобрала юбку, засунула край подола за кушак, открыв ноги до бедер. Она думала, что ее никто не видит, но жест, которым она подобрала юбку, был полон нерешительности и девичьей стыдливости, точно она стояла перед тысячью глаз. И этот жест придал всему ее облику какое-то особое женское достоинство и неприступность. Медленно побрела она по дну ручья за бельем, запутавшимся в зарослях травы. Тот, кто верит в чародейство, наверняка принял бы ее за русалку, если бы увидел сейчас, по колена в воде, с распущенными волосами. Потом она опять встала на камень и опустила подол, с которого капала вода. И опять гибко склонилась она с бельем над водой и снова простерла свои округлые нежные руки над ручьем, точно обнимая кого-то на том берегу.
Новая молодица появилась в деревне. И когда Хокан Ингельссон шел в тот вечер с покоса домой, что-то небывалое творилось с ним. Что-то взбаламутило его душу и жгло ее огнем.
Сизые струи дыма поднимаются из трубы над избой Хокана. Время полдничать, Хокан распрягает волов и входит в дом.
Элин, работница Хокана, стоит у очага. Она только что разжигала хворост и теперь прикрывает глаза рукой, будто плачет. Но это слезы от дыма, который не успевает выходить через разваливающийся дымоход. Служанка Хокана черноволоса и темноглаза. Туловище у нее широкое, а ноги короткие, и от этого она кажется приземистой, низкорослой.
На чурбане у очага сидит старик Герман с узелком между коленями. Перед ним на подносе сковорода с картофельной дроченой, которую Элин поставила ему. Вдобавок она дала ему оглодыш бараньей ноги, с которой еще можно соскрести маленько мяса. Мирской побирушка — родня хозяину, к тому же в первый день положено потчевать получше. А вообще-то Элин не шибко рада приходу старика. Хокан не пожалеет для него харча, он не из тех сквалыг, у которых каждый кусок на счету. Но оттого-то и приходится другим за него куски считать. Служанке ясно, что скоро в доме будет хоть шаром покати. К тому дело идет.
Герман жует не спеша, чтобы растянуть удовольствие подольше. В богадельне дрочены не отведаешь, от тамошней еды брюха не нарастишь. Время от времени он косится на Элин, которая хлопочет у очага. Нет, и в этом году Хокан не сделал ей дитенка, насколько можно заметить при свете дня. Хотя оно и лучше было бы, случись такая оказия. Тогда бы им пришлось повенчаться, а Хокану вот как нужно обзавестись расторопной и работящей женкой вроде Элин. На невесту с приданым ему надеяться нечего. И зачем только сам он в свое время не женился на какой-нибудь из своих работниц? Он ведь всегда брал в услужение самых пригожих девок в округе. Мог бы взять в жены Кайсу или Хедвиг. Уж, верно, хуже не было бы, чем теперь. Но так уж повелось на свете, что женится человек в двух случаях: либо до того, как в разум войдет; либо после того, как последнего ума лишится. А Герману надо было вдобавок думать о чести своего рода, больно разумным он был тогда. Ох, уж этот разум, будь он неладен! Он преграждает человеку дорогу к радостям и мешает ему жить вольно.
Дивно старику, что Хокан не трогает своей служанки. Об Ингельссонах ходит молва, будто они ни одной бабы мимо не пропускают. И о Хокане то же прежде говорили. Но теперь, видно, блажь на него какая-то нашла. Он нынче сам на себя не похож. Правду сказать, он и всегда слыл бирюком, но парень он простой, без затей, и не в его обычае дурью маяться.
После встречи с Хоканом в поле Герман стал допытываться у служанки, что такое с ним сталось. Элин не любит зря языком трепать насчет хозяина, но старик все же родня… Да, верно. Он в последнее время стал хмурый и злой. И ни к какой работе у него теперь душа не лежит. Скоро, видать, совсем хозяйство забросит. Иной раз кажется, будто он оглох. Ему говоришь то да се, а он хоть бы словечко в ответ. Но началось это не вчера; в первый раз она приметила это прошлым летом в сенокос.
В сенокос, смекает Герман — стало быть, в ту пору недород еще не мог заботить его. Выходит, тут не в деньгах дело, другое что-то у него на сердце.
Элин — девушка скрытная, не болтливая. Она не Высказывает никаких догадок насчет кручины хозяина и не потерпит, чтобы другие гадали на этот счет. Она желает ему добра и не станет про него наушничать.
Завидев входящего в избу Хокана, старик начинает коситься на кувшин на полке над лавкой. Хоть племяш и толковал про недород, а быть того не может, чтобы он малую толику зерна на хмельное не приберег. Герман не охотник до вина, но от полчарочки, чтобы корку сухую размочить, он бы не отказался. Детям и нищим обычно дают каплю-другую к хлебу.
Так и есть, кувшин снимается с полки. Упадет-таки нынче божья роса на старика нищего.
Девушка выходит за припасами к полднику, и Герман говорит:
— Добрая у тебя работница. Как ее не похвалить!
— Скоро, видать, уйдет она от меня. Уж год, как платы не получала.
— Жаль! А ты будь с ней поласковее.
— Лаской за работу не расквитаешься.
— Для бабы это первое дело.
— Ну уж нет, улещать служанку я не стану.
— Коли будешь с ней спать, она и без платы останется.
Хокан обходит молчанием поданный совет. Но старик, который засиделся в своей богадельне, точно мышь в норе, хлебнул лишку, и язык у него развязался. Да Хокан никак лишился этого благодатного дара? Неужто его больше к бабам не тянет?
Хокан и сам выпивает чарку. От этого в груди полегчало, точно цветок у самого сердца расцвел.
Что сказал старик? Не тянет? Скоро год минет с тех пор, как он увидел Мэрит на том камне. Потом она подоткнула подол и побрела по воде. Это видение точно кто выжег в его душе каленым железом. Руки, протянутые как для объятия. Грудь от этого ноет.
Но за два дня до того, как он увидел ее у ручья, она вышла замуж за Повеля.
Уже новая трава выросла на том лугу. И после косовицы он виделся с ней, почитай, каждый день. Может, он и хотел бы обходить ее стороной, да избы в Хэгербеке близко друг от друга стоят. Хотя, говоря по чести, он не бегает от нее, а сам ищет случая повидать. Если днем ее не повстречает, то вечером отправляется в дом Повеля. Мало ли за каким делом можно наведаться к соседу. Занять что-нибудь, назад отнести. Вот давеча он занял у Повеля целый воз сена на корм скотине. Новые соседи — люди услужливые. А Повель — мужик свойский, он сам напрашивается в приятели. В деревне он недавно и хотел бы покороче сойтись с односельчанами. Ему не терпится завести дружбу с кем-нибудь из них, и он доволен, что Хокан не обходит стороной его дом. К тому же и по годам они ровни.
Так что Хокан видит Мэрит и в будни, и в праздники, и в трудах, и в безделье. Он сиживал с нею за одним столом, пил и ел с нею. Они не так уж много говорили друг с другом, а если и доводилось им перекинуться словом, то у Хокана это выходило так сбивчиво, что после самому совестно было. Но он не сводил с нео глаз, и в груди у него жгло огнем. И что за горемычная его доля — вместо того, чтобы бежать от своей муки, он вынужден постоянно искать ее.
А один раз он прикоснулся к телу Мэрит, можно даже сказать, держал ее в объятиях. Сама-то она, должно быть, и не заметила ничего, а у него дух захватило.
Однажды зимой он колол дрова на пригорке у дома, а она проходила мимо и поскользнулась на обледенелой тропке. Он подскочил, подхватил ее под мышки и помог подняться. Она чуть ушибла бедро и тяжело оперлась на его руку. Несколько минут он крепко прижимал руку к ее спине. А она глядела на него, запрокинув голову. Боль в бедре утихла, и она весело рассмеялась. Это длилось всего какой-то миг. Потом она высвободилась, она могла идти дальше. Поддерживать ее больше не было надобности. Но все же хоть раз, а довелось ему ощутить рукой мягкое ее тело.
Она ушла, а он все стоял, глядя на следы, оставшиеся на снегу от железных подковок ее башмаков. Следы эти походили на крошечные лошадиные подковки, точно следы молодой кобылицы. Легка, как шаг молодой кобылки, была поступь Мэрит. Он продолжал колоть неподатливые березовые поленья, но делал это больше для видимости, чтобы скрыть, что он все еще прижимает к себе Мэрит. Он и впрямь все еще ощущал ее тело в своих руках, хотя сама она давно скрылась из виду.
Отчего он не удержал ее? Отчего не приблизил свои губы к ее губам? Было у него такое помышление. Если бы он согнул свою крепкую руку и стал приближать ее тело к себе, медленно, медленно, до тех пор, пока не перестал бы видеть ее рот и отыскал бы его губами… Что бы она тогда сделала? Быть может, загорелась бы гневом и отвесила бы ему оплеуху? А может, побежала бы домой к мужу с криком: «Хокан Ингельссон — насильник! Вовсе стыд потерял, к замужней женщине пристает!» И, наконец, она могла бы уступить и податливо прижаться к нему, повинуясь его руке. Нет, этого бы она не сделала. Мэрит не из таких. Она женщина строгих правил и сочла бы его выходку легкомысленной блажью. Не могла бы она вот так сразу поступиться своей женской честью.
Он наверняка нажил бы в ней врага, но, может, — :оно и к лучшему было бы — тогда ему волей-неволей пришлось бы держаться подальше от ее дома.
А старый Герман дивится, что он не делит постель с Элин. Дядя — уже дряхлый, бессильный козел, которому теперь и не обнюхать молодую козочку.
В глазах старика появился масленый блеск. Только то и есть упущение в жизни, что ей приходит конец. А так — жизнь хороша, и человеку надо пользоваться ее утехами, пока можно. А иначе — для чего ж тогда и жить? Много ходит по земле молодых пригожих женок — зря, что ли, они на свет народились? Для того ли породили их в муках матери, кровью и потом взрастили отцы, чтобы любоваться на них, как на картину писаную? Для того ли даны им ладные налитые тела, чтобы оставаться нетронутыми? Для того ли дано им лоно, чтобы они сидели в праздном ожидании и плотском томлении? Нет, мужчины и женщины народились на свет для того, чтобы дарить друг другу радость своим телом. А они бегут друг от друга только потому, что пастор им преисподней грозит. Как много плотских желаний всякий день попусту пропадает! Что тут хорошего? Большим олухом был тот, кто первый стал это проповедовать.
— Легко вам живется, дядя, вы ни в чем не раскаиваетесь.
Пальцы Германа теребят заросшую щетиной щеку: только одного ему жаль — что богатства не хватило на весь его век. У других так веку не хватает на все богатство. Но, пожалуй, везучий все же тот, чей век дольше.
— А уж это кому как живется, — замечает Хокан.
Сам он по утрам встает с постели мрачнее тучи. Надо начинать новый день, а дни ему в тягость, как мучительная и долгая болезнь. Ни к чему у него душа не лежит. Он рад, когда солнце заходит, но скоро, видно, ему будет все едино — есть солнце на небе или нет. Может, тут дело в тайном желании, с которым ему постоянно приходится вести борьбу? Все напасти, которые он прежде терпеливо сносил, теперь двойной тяжестью ложатся на сердце.
Взять хоть бы этот долг за землю. Неужто он родился на свет только для того, чтобы подати да долги платить? Тем, кому его деньги достаются, хорошо. А ему что за радость от такой жизни? Ну, выпутается он каким-то чудом из беды нынешний год. Все равно, та же забота будет сокрушать его и через год и через много лет. Подати и налоги точно тиски сжимают горло и не дают свободно вздохнуть.
Но зачем позволяет он себя неволить? Зачем обрабатывает землю, которой сам не хозяин? Нет, такая жизнь не по нем, и он не собирается влачить ее до старости, пока его за порог не вышвырнут.
— Слыхали вы про Ингеля Силача? — спрашивает Хокан старика. — Того, что в лес ушел?
Герман кивает с таким усердием, что у него едва не отваливается голова. Хокан ведет речь о давнем их предке, основателе их рода. Предания о нем до сих пор живы в народе. Герман слышал про него от своего деда. Ингель Силач был человек строптивый и горячий и никакой власти над собой не терпел — рассказывал дед. И по вере он был истинный язычник. У него были свои боги — солнце, гроза, злаки. И он отказался платить церковную десятину пастору, который твердил ему об ином боге. Он бунтовал против пастора и ленсмана, против духовной и мирской власти. И в деревне все было не по нем. Не отдали за него девушку, которой он домогался. Ее родители сочли, что он нечестив и нравом буен. Тогда он бросил свою усадьбу, ушел в лес и девушку с собою увел — выкрал ее у родителей. Но пошла она за ним по своей воле, он ее не принуждал.
Ингель Силач вырыл землянку под поваленной сосной и зажил там со своей потаскухой — так говорили в деревнях. Никто не осмеливался тронуть его, и он никого не трогал. Женщина родила ему детей в землянке, но под конец ей наскучило жить в лесу, и она с детьми вернулась в деревню. А Ингель Силач оставался в лесу до самой смерти, потому что хотел жить по-своему, а не по указке других. Его мертвое тело нашли в трясине. Болото, где его засосало, было совсем близко от деревни. Он мог бы позвать на помощь, если бы захотел. Но он утоп, а людей не позвал. Вот до чего строптив был этот лесной житель. И поскольку умер он нехристем, то тело его изрубили на куски в колоде и погребли в бездонной трясине. Это было во времена лесных бродяг, больше ста лет назад. И пастор многоречиво распространялся об Ингеле Силаче и о его страшной погибели в назидание всем грешникам.
Старый Герман слизывает остатки вина и заключает: Ингель Силач ни перед кем шею не гнул, он был из рода вольных бондов. В нынешний холопий век не много сыщется таких, как он. Холопьи души всегда рады изрубить тело вольного бонда в колоде и схоронить его в бездонной трясине.
Хокан согласно кивает. Это верно, сейчас век холопов. Вот сам он кто? Поденщик. Гнет шею, а богач из города наживается на нем. Как подневольный батрак трудится он, и все ради того, чтобы купец из города получал каждый год пятьсот далеров, пастор — церковную десятину, а ленсман — подати. А ведь он потомок Ингеля — человека, у которого хватило духу закрыть дверь своего дома и податься в лес.
Герман начинает клевать носом. Хокан берет охапку сена и стелет ему у очага. Капля божьей росы ударила старику в голову средь бела дня.
Крестьянину недосуг рассиживаться в страду за чаркой вина. Надо засевать пашню, — земля ждать не станет, у нее свои сроки. Но семена у Хокана кончились. Он поднялся на сеновал, дочиста выскреб ларь, а зерна набралось всего с четверик. Хватит ли этого?
Добрые соседи и односельчане всегда приходят на выручку друг другу. А в деревне есть хозяева побогаче его. Но у старосты Андреаса он уже занял четверик ржи, а Франс Готфрид — скряга, он наверняка откажет, от него помощи не жди. Сходить, что ли, к Элофу Никлассону или Исаку Юханнесу, у них он еще ни разу не занимал… Или к Повелю Йертссону…
Но Повель занял ему так много сена, что просто совестно идти к нему просить семян. Да и зазорно должно быть ему принимать помощь из этого дома. Или он позабыл, зачем ходит к Повелю? А тот, поди, еще и другом своим его считает. Только друг ли он ему на самом деле? Ведь он не питает к Повелю ничего, кроме зависти. Какой же он после этого друг? Но все же придется идти к Повелю с мешком. Повель — человек с достатком, лари у него доверху засыпаны зерном, да и всего вдоволь в этой усадьбе. К тому же Повель всегда охотно выручает его. Вот только бы избавиться от мысли, что он станет его должником…
И Хокан принимается убеждать себя, что занимает семена для другого. Зерно нужно земле. Стало быть, для земли он берет. А земля-то не его, коль он за нее должен. Вот и выходит, что он берет зерно для владельца этой земли. Так преодолевает он свои колебания. Не для себя он просит, ему-то что за дело, сколько семян упадет в чужую землю! Убедив себя в этом, Хокан берет мешок и отправляется к Повелю. Хочешь не хочешь, а идти надо. Ради земли.
Повель, не мешкая, отправляется с ним в амбар и отсыпает в его мешок с полбочки ржи. Долго просить его не пришлось. Нешто он не понимает, говорит Повель. Крестьянину, у которого в страду семян для сева не хватает, грех не пособить.
Повель Йертссон ниже среднего роста. Он немного сутулится при ходьбе, но его кряжистое тело говорит о большой силе. У него короткая шея и светлые бакенбарды. Из-под широкого лба глядят светлые доверчивые глаза: они неподвижны, точно глазные яблоки слишком туго сидят в глазницах. Веки часто мигают, будто силясь освободить глаза из заточения.
Когда они отсыпали зерно в мешок, в амбар зашла Мэрит. Ей понадобилось мясо для жаркого. Она отрезает ломти от окорока, подвешенного на стропилах. Хокан смотрит на ее правую руку, в которой она держит нож. Крепкая, нежная кисть сжимает рукоятку. Маленький, мягкий комочек, который ему до смерти хочется стиснуть в своих ладонях. Уверенная, решительная женская рука, в которой не ощущается ни малейшей дрожи.
Мэрит погружает нож в мясо и отрезает огромные ломти. В этом доме снеди вдосталь, а у Хокана всех припасов — бочонок сельдей в погребе. Все есть у Повеля. Но не красным его дням завидует Хокан, он завидует его жарким ночам.
— Благодарствую, Повель, — говорит он. — Отплачу и я тебе добром.
Хокан прикусил язык. Ведь это же ложь! Ну, можно ли так кривить душой! Его охватывает стыд. Лучше было бы ему вовсе смолчать, чем говорить такие слова. Лучше промолчать, чем солгать. Можно быть завистливым, но уж криводушным-то быть ни к чему. Добром ли собирается он отплатить Повелю? Ему незачем спрашивать себя об этом. Он уже целый год знает, чем манит его к себе дом Повеля.
Повель насыпает ему зерна в мешок, а он, стоя рядом, только и думает, как бы обокрасть соседа. Разве не это у него на уме? Жена Повеля стоит тут же, и от ее близости у него перехватывает дыхание. Отчего он не протянет руки, не схватит ее в объятия? Отчего руки его так жадно вцепились в мешок с зерном? Он с удивлением косится на свои руки, которые могут быть так спокойны, когда Мэрит стоит рядом. До чего послушные руки… Он ведь хочет протянуть их и украсть женщину, до которой может дотронуться, не сходя с места. Ничего на свете он так не хочет, как украсть жену у Повеля. Ради этого и приходит он сюда каждый день. Для того и нынче пришел — зерно он мог бы и в другом месте занять.
Но человек прямодушный должен без обиняков сказать, за каким делом пришел в дом. «Отплачу и я тебе добром». Так он и сказал! Он сам себе гнусен. Ему хочется выплюнуть изо рта язык, который мог вымолвить такие слова. Это лживый язык, и он отрекается от него. Прежде язык его всегда говорил только правдивые слова — кто же подменил его?
— Всякому может понадобиться помощь, — говорит Повель, и его неподвижные глаза снизу вверх глядят на Хокана, который выше его на добрых две головы.
Хокан избегает смотреть в эти глаза, он переводит взгляд на Мэрит. У нее глаза серые, с коричневой каемкой. Точь-в-точь серые камешки в траве. Давеча он нашел у ручья камешек, похожий на зрачки Мэрит. У него была темная каемка, как у глаз. Хокан положил руку на этот серый камешек и провел по нему ладонью, медленно и бережно, точно гладя глаза Мэрит. Камень, вопреки его ожиданиям, оказался вовсе не шершавым и не холодным. Он был нагрет солнцем и обдал теплом гладившую его руку.
Но глаза Мэрит меняют окраску, они не всегда походят на серые камешки. Они могут становиться зелеными, как молодая трава, могут блестеть, как роса на листьях. Многое находит он на земле, что напоминает ему глаза Мэрит.
Хокан берет мешок и с помощью Повеля спускается с лестницы. Полмешка ржи давят ему плечи. Невелика ноша для такого дюжего мужика, но ему хочется сбросить мешок с плеч и сказать:
— Тут вышла ошибка, Повель! Ты дал мне зерно — а я приходил за твоей женой.
Мэрит идет в хлев подоить коров, подкидывает овцам листьё, набирает воду из колодца и ставит ужин на треногу в очаге. Потом она нацеживает в глиняную миску молоко от вечерней дойки и не забывает налить блюдечко кошке, которая выжидательно трется о ее подол. Снаружи стихает шум работы. Повель вернулся с поля, но ужин еще не поспел. Он заглядывает в кадку для воды и в дровяной закуток, смотрит, не надо ли чем помочь жене. Убедившись, что его помощь не требуется, он стаскивает сапоги и ложится на лавку. Он удобно вытягивает ноги и с облегчением вздыхает. Ноздри его ловят запах, идущий от котла; Мэрит поставила варить свежую баранину. Во рту у него набегает слюна, и он сглатывает ее. Он лежит на лавке, наблюдая, как хлопочет жена. У него уже вошло в обычай лежать вечерами на лавке и следить за движениями Мэрит. В этом есть для него какая-то услада. Что-то умиротворяющее исходит от жены, когда она вот так домовничает. Названия этому он не знает. Какое-то блаженное тепло, которое так приятно ощущать с устатку, когда воротишься вечером домой. Мэрит — его жена. Повель вздыхает от полноты чувств. Пусто было бы без Мэрит у него в дому. Ей-богу, он не раскаивается, что привел с собою сюда жену. Он привык видеть ее около себя. Она словно бы часть этого дома.
От глиняной миски, с которой она возится, распространяется запах парного молока. Этот запах под стать тому целительному теплу, которое исходит от Мэрит. Сладка и тепла она, как парное молоко, только что вытекшее из вымени.
Но в вечерних сумерках щеки жены кажутся ему бледными.
— Захлопоталась ты совсем, — говорит он.
— А, ничего! — отвечает она, — не жалуюсь.
— Скоро тебе полегче станет.
Через день-другой приедет служанка, которую они нанимают на лето. После двадцать четвертого у Мэрит будет подмога.
Повель жалеет ее. Хорошо, когда о тебе пекутся. Но заботы Повеля чуть-чуть докучают ей. Разве она недужная или хворая? Она пышет здоровьем, ей нравится двигаться, давать работу рукам и ногам. Неужто он не видит, что труды ей не в тягость, а в радость, что они ей по плечу?
Ей уже давно приходило в голову, что Повель словно бы и видит, и не видит ее. Он тотчас примечает, бледна она или румяна, утомлена или бодра. А вот весела она или смутна, заботит ли ее что или радует — об этом он не догадывается. Он никогда не замечает перемены в ее настроении, а ведь по ней небось сразу видно, что у нее на душе. Сам он никогда не меняется, нрав у него ровный. Должно быть, ему кажется, что все люди такие, как он.
Повель улегся в постель сразу же после ужина. И снова он глубоко вздохнул от полноты чувств. Какая это благодать — намаявшись за день, улечься в постель с набитым брюхом.
Он окликнул Мэрит:
— Ты небось тоже притомилась.
Да, как же, она скоро ляжет. Вот только сперва покончит с делами по хозяйству.
По правде говоря, с делами она уже управилась. Но в постель ей идти не хочется. По вечерам Повель бывает таким усталым, авось его сморит сон до того, как она ляжет. Хотя она знает наперед, что из этого выйдет. Только немного оттянет время, и все. Повель проснется на заре, и то, чего не случилось вечером, случится поутру.
Мэрит выходит за порог и вглядывается в апрельские сумерки. Вышла она просто так, поглядеть, как над деревней сгущается вечерний мрак. Темнота страшит ее, но в то же время и чарует, словно некое колдовство. Одни предметы растворяются и пропадают во тьме, другие меняют обличье. Вся деревня кажется иной в вечернем сумраке.
При свете дня деревня лежит на косогоре, приветливая, как надежный и гостеприимный кров. И лес вокруг нее точно заслон от лютых ветров. Но вот опускается ночь, и деревня оказывается в глубине бескрайнего леса. И лес этот больше не защита для крестьянских дворов, а укрытие для дикого зверя и воровского люда. Много зла таит его дремучая чаща. Зимой прибегают оттуда волки, круглый год хоронятся там воры в своих логовах. Люди всего опаснее. Воры, затаившись в лесу, не сводят глаз с деревни, а когда наступает ночь, они под покровом темноты подбираются близко к домам. И потому даже малость ценою в грош с наступлением ночи уносится в дом. Жители деревни никогда не забывают запереть, ставни, накинуть щеколды, задвинуть засовы, не раз и не два проверить, надежны ли запоры на дверях. А у порога всегда висят наготове топоры и заряженные ружья.
Давеча Карна, жена старосты, рассказывала Мэрит о кражах в деревне. Они повстречались у колодца, которым пользуются сообща. Карна лишилась своего самого большого медного котла. Было это у ручья. Она отлучилась по нужде, а вор тем временем прибежал и уволок котел в лес. Не иначе, затаился где-нибудь и подсматривал за ней, когда она стирала белье. Эти лиходеи всегда подстерегают удобную минуту. Вот как нынче на пасху, когда украли овцу у Элофа Никлассона. Хлев стоял открытым ночью не больше часа, пока телилась корова, а вор за это время успел туда наведаться. А тот, кто украл поросенка у Хокана Ингельссона, тоже небось все наперед выведал. Хорошо еще, что про односельчан худого не подумаешь, а то, глядишь, стали бы искать вора не в лесу, а поближе. Похоже, этот сброд глаз с деревни не сводит.
Все-то они видят: и как скотину бьют, и как за стол садятся, и как по нужде ходят.
Тут в деревне лихо все время подстерегает, говорила Карна. Иные гадают, уж не вор ли из Медной Топи озорует в округе. Самый ловкий ворюга из всего лесного сброда. Он может рубашку с тела украсть, так что человек и не заметит. Он знается с нечистой силой и умеет насылать корчи на людей, когда ему вздумается. Карна догадывается, что это его стараниями у нее живот схватило, когда она стирала у ручья, и ей пришлось отлучиться от котла в лес. А теперь вот сидит, поди, вор из Медной Топи в своей норе в лесной чаще и варит в ее котле похлебку.
Мэрит слушала старуху, затаив дыхание. Она родом из более приветливой стороны, края лиственных лесов. Деревни там близко стоят друг к другу, и у воров нет таких надежных убежищ. Тамошним жителям все эти страхи неведомы.
И теперь, когда она стоит в дверях, вглядываясь в темноту, ей чудится, будто черный лес ближе подступил к деревне. Все теснее сжимается кольцо деревьев. Коварен лес, он дает приют людям, замышляющим зло.
Мэрит запирает дверь. На цыпочках входит она в спальню. Так и есть, Повель заснул. Она слышит его дыхание, ей знакомы эти звуки. Долгими ночами лежит она, слушая дыхание Повеля. Оно растекается по горнице, как вечный, безмерный покой. Это дыхание, монотонное и несмолкаемое, должно было бы нагнать на нее сон. Отчего же она не засыпает? Она свернулась калачиком на краю большой, занавешенной пологом кровати. Но глаза у нее открыты. Нынче вечером чувство одиночества особенно тяготит ее. Она все еще чужая в этой деревне. В Хэгербеке много женщин, и молодых, и старых, крестьянских жен и дочерей. Она встречается с ними каждый день, но ни одна из них не стала ей наперсницей. Повель не обижает ее, он человек добрый, но когда ей хочется поведать ему свои думы, он не слушает ее, а когда у нее на душе смутно, он этого не замечает. И потому ей иной раз бывает тоскливо.
И дом стал какой-то пустой в последние дни. Хотя, верно: станок вынесен из горницы…
Мэрит рывком садится на постели. Ее холст! Он остался лежать на траве. Совсем из головы вон!
Холст белеет в ночной тьме. Его за версту видно, он так и лезет на глаза ворам, так и манит их. Не видать ей больше холста, если она оставит его там на всю ночь. Хочешь не хочешь, а придется идти за ним: надо унести его в дом от греха.
Повеля она будить не станет, сама принесет полотно. Бесшумно встает она с постели, накидывает на плечи большую шаль и выходит на крыльцо. Она медлит, не спускается с крыльца, ночной холод удерживает ее. Идти ей страх как неохота, но боязнь лишиться холста пересиливает.
Вон он, холст, белеет у огорода.
Вдруг ее обдает жаром. Там кто-то стоит. Какой-то человек стоит возле ее полотна. Она ясно видит его. Он замер, точно прислушиваясь, все ли тихо в доме. Вор.
Мэрит пятится назад. Она готова закричать. Все, что она слышала про воров, разом приходит ей на ум. Может, это вор из Медной Топи пришел украсть ее холст? Ему ведь все ведомо. Углядел, видно, как она клала белить полотно.
Скорее в дом, надо разбудить Повеля, пускай возьмет ружье… Она не спускает с вора глаз. Вот он наклоняется и ощупывает полотно, точно хочет убедиться, что его стоит украсть. Она отчетливо видит каждое его движение: он шарит руками по холсту… Вот сейчас он начнет свертывать его…
Мэрит крепко стискивает зубы, чтобы не закричать. Не спугнуть бы вора раньше времени. Вот он сел на корточки, хочет, видно, взять свою добычу. Мэрит тихонько отступает и натыкается на дверь, которая со скрипом подается назад. Человек возле холста поспешно вскакивает, он услышал ее, он почуял опасность и сейчас убежит… Надо кликнуть Повеля, не то вор скроется из виду…
Но и на этот раз Мэрит не закричала, потому что от удивления лишилась голоса. Человек не убегает в лес, он идет в ее сторону, подходит к крыльцу.
— Вы тут? А я хотел упредить насчет холста.
Это Хокан Ингельссон. Он подходит еще ближе и добавляет, словно оправдываясь:
— Тут кругом ворья много.
Стало быть, это вовсе не вор. Напротив, это заботливый сосед, который хочет уберечь ее добро от воров. Он пришел предостеречь ее.
— А я в аккурат иду за ним.
Вон как, а он-то думал, что про холст забыли. Хокану стало неловко. Этим ответом Мэрит дала ему понять, что она сама сумеет позаботиться о своем добре и помощь соседей ей тут ни к чему.
Мэрит неразговорчива, переход от страха к крайнему удивлению ошеломил ее. К тому же и другое ее занимает: то, что она сейчас видела. Что это было? Не ощупывал же Хокан ткань, чтобы убедиться, что ее стоит украсть! Но что же он делал в таком случае? Она начинает скатывать полотно, и он вызывается ей помочь. Ничего, она и сама справится… Но потом она все же принимает его помощь. Хокан берет скатанную ткань и несет к дому. Он несет холст, обхватив его руками. Холст пропитался ночной росой, он сырой и тяжелый. Они идут рядом по траве и оба молчат. Время от времени она чувствует то легкий толчок его бедра, то беглое касание его пальцев на своей голой руке. Все это получается как бы невзначай, и никто из них не произносит ни слова. Они входят в сени, и Мэрит показывает, куда положить холст. Теперь надобно все-таки сказать ей — он шел мимо, увидел полотно, думал, забыли его… в ночную пору лучше поостеречься… ну, доброй ночи!
Хокан выходит, и она запирает за ним дверь. Запирает медленнее, чем обычно.
Когда она снова укладывалась в постель, проснулся Повель. Она, вишь, позабыла унести в дом полотно, что расстелила днем белить. Повель спросонья слегка журит ее. Вот уж никак от нее этого не ждал, можно ли быть такой беспамятливой? Ладно, все обошлось, а ну как украли бы ночью холст? Он осерчал бы не на шутку…
— Гляди же, в другой раз ничего не забывай…
Но Мэрит не слушает мужа. Она вне себя от удивления. Зачем умолчала она о том, что встретила Хокана, который шел упредить ее? Ничего особенного тут нет, если разобраться. А она все же утаила это от мужа. Может, оттого, что она чувствует: Хокану не по душе было бы, если бы она проговорилась. А может, у нее самой язык не повернулся рассказать про это? Может, с ней приключилось такое, что лучше таить про себя?
Мэрит молчит. И чудится ей, что она открыла в себе нечто, доселе ей неведомое. Но доискиваться правды она не хочет, ей страшно. Как будто в душе у нее живет какое-то чуждое ей существо.
— Гляди же, чтоб больше такого не было!
И с этим последним наставлением муж засыпает. Но Мэрит не до сна. Множество вопросов теснится в ее голове. Выходит, то был не вор. Но она ясно видела, как он касался ее полотна руками. Руки Хокана щупали холст, она это собственными глазами видела. И пока она принимала его за вора, ее это не удивляло. Но теперь удивление ее безмерно. Зачем он это делал? Женщина стала бы щупать холст, чтобы узнать, добротное ли полотно. А мужику-то зачем? Что же он делал там? Что делали его руки?
И вдруг правда открылась ей. Она не доискивалась ее, разгадка пришла сама собой: руки Хокана гладили.
Они гладили холст, вот в чем дело. И Мэрит поднимает свои собственные руки, еще влажные от ночной росы. Она подносит их к лицу и вдыхает запах молодой апрельской травы. Вот оно что! Ее глаза, которые она теперь прикрывает руками, воочию видели, как Хокан гладил ее полотно.
И тут она рассмеялась. Беззвучный, счастливый смех, смех от всего сердца, родился в ней и тихо растекся в ночи.
Мэрит проснулась поутру. Она потянулась, и грудь ее выгнулась дугой. Она спустила ноги с кровати и надела исподнюю юбку. Подошла босиком к очагу и стала разжигать огонь. Из щелей в полу дуло, холод пошел по ногам.
Утро было такое же, как сотни других, и все-таки не такое. Она надела корсаж и юбку, уложила на голове тяжелые косы. Руки ее занимались привычным делом так же, как вчера, но все-таки все было не так, как вчера.
Она вышла подоить корову, увидела траву, освещенную солнцем. То же солнце, и ту же траву видела она вчера утром, и все-таки они были не такие, как вчера. Нет, не походило это утро на прежние. Мэрит была в этом твердо убеждена. Все вокруг было обычным, необычное было в ней самой.
Внутри у нее все дрожало. Такая дрожь донимает человека при тяжком испуге, а она ведь и впрямь напугалась вчера вечером. И все-таки не от испуга эта дрожь. Она не причиняла муки ее телу, а, напротив, была только приятна. Где-то в глубинах ее души таилась эта тихая тайная дрожь, наполняя отрадой все ее существо. Она перелилась в журчащий смех. Перед тем как заснуть, Мэрит дала волю этому смеху, она не в силах была сдержать его.
Правда открылась ей: руки Хокана гладили. Тихо и бережно скользили они по расстеленному холсту. Глаза не обманывали ее. И хотя ничего такого больше не случилось, все, что она увидела, было полно для нее особого смысла и значения, потому что она поняла связь между увиденным и собой.
Так обычно гладит мужчина не мертвую бездушную вещь, а женщину из плоти и крови. Всем сердцем почуяла она — это ее он гладил, а не холстину. И от этой ласки дрожмя дрожала теперь ее душа.
Это по ее телу скользили его руки. И нынче утром она словно ощущает их на себе. Руки Хокана скользили по ее плечам, по бокам, по бедрам. Точно теплый струящийся поток окатывал ее волна за волной. И ласка его досталась холсту. Но это ничего не значило! Он ласкал холст, потому что не мог ласкать ее. К ней хотел он прикоснуться, и хотел так сильно, что она ощутила его руки на себе, и душа ее сладко затрепетала. Уж если какая женщина и чувствовала ласку мужчины, так это она.
Хокан выступил из тьмы…
И ей вспомнился дурной сон, который повторялся на разные лады: она впустила в дом чужого человека. Ей и самой невдомек, как она могла решиться на такое. А теперь ей никак не выгнать его. Человек этот страшен, он грозит ей насилием, и она напугана до смерти. Она зовет Повеля на помощь, она понимает, что незваный гость в любую минуту может накинуться на нее и взять ее силой. Но Повель не идет, а она все кричит и укоряет его том, что он не слышит ее, когда она ждет его помощи. Ей никак не избавиться от незнакомца… Но когда страх подступал к самому сердцу, она обычно просыпалась.
Вот и вчера ее напугал человек, оказавшийся ей незнакомым, и она уже хотела кликнуть Повеля, но увидела, что этот не чужой. Тут сон и явь не совпалили.
Всего несколько шагов прошел Хокан рядом с нею. Ее бедро все еще ощущало беглые касания его тела, кожа на руке все еще горела от прикосновения его пальцев. Каким образом это живет в ней до сих пор?
То была близость мужчины, которую Мэрит почувствовала в первый раз в жизни. Хотя мужчина и прежде все время находился около нее, но его близости она не чувствовала.
И она вспоминает, что такое же чувство, хотя и много слабее, она испытывала уже не раз. Точно ухватишь рукой раскаленный уголек и тут же бросишь его, пока не обожгло пальцы, — вот на что это похоже. Потом становится как-то неспокойно на душе. Раньше она не задумывалась над своими ощущениями и не спрашивала себя, откуда они берутся. Теперь ей ясно, в какие минуты с ней бывало такое — в минуты, когда ее касался мужчина. А теперь ей наконец открылось, кто этот мужчина. И оттого нынешнее утро не похоже на прежние.
Мэрит вспоминает, кто был самым частым гостем у них в дому.
Повель наведывался к Хокану и сам бывал рад его приходу. Повелю все никак не удавалось поближе сойтись с другими крестьянами. В Хэгербеке пришлого не принимают с распростертыми объятиями с первого же дня, сперва долго приглядываются, что он есть за человек. К Хокану же подступиться было легче. Он без долгих приглашений наведывался к соседу — иной раз за сущим пустяком, за которым мог бы и служанку послать. Он не был таким скрытным и недоверчивым, как другие. Повель дорожил дружбой Хокана и никогда не отказывал ему в помощи.
Он рассказывал жене про род Ингельссонов, который был когда-то богатым и знатным, и даже в приходе Юдер о нем слыхали. Дед Хокана всегда выезжал из деревни верхом, в сопровождении батрака. Внук же его в Хэгербеке, хоть и сидит на земле, но ни батрака, ни коня у него нет. А один старик из этой семьи так и вовсе в мирские нахлебники угодил. Теперь род Ингельссонов больше не в чести. Беспечность, гульба, бражничанье лишили его былой славы и богатства. Вот и у Хокана, видать, закваска та же. Добро беречь не умеет, перед любой трудностью руки опускает. Повелю он годится для компании, чтоб было с кем словом перемолвиться, ну, а хозяин он никудышный. Да и напасти на него невесть откуда сваливаются. Нынче зимой откормленного поросенка у него украли. А тут как-то поутру пришел и говорит, что корова у него пала. Теперь у него только две коровы остались и ни одной дойной. Сейчас только стащил коровью тушу в лес и закопал там.
Каково крестьянину зарывать в землю скотину? Про то Повель и сам знает, он однажды вот так же вола лишился. Ему стало жаль Хокана. Он сказал:
— Ладно хоть за шкуру деньги выручишь.
Хокан поднял на него взгляд. Шкура! И то правда! Ему бы надо было ободрать издохшую корову. А он до того озлился на судьбу, что позабыл про это. Так со шкурой и закопал в землю.
Повель ушам своим не поверил. Нечего сказать, хорош хозяин. Не додумался снять шкуру с коровы. Далеров двадцать, не меньше, выручил бы за нее. Что ж свое-тс упускать?
— А ты выкопай корову.
Но Хокан и доброго совета не слушает. То, что попало в землю, пускай там с миром и остается. Что проку в коровьей шкуре, коли и так все прахом идет? Раз отняла у него судьба хорошую дойную корову, пусть уж со шкурой берет.
Повель покачал головой. Тому, кто так рассуждает, недолго владеть землей и скотом. Небережливой рукой ведет Хокан свое хозяйство — добра от этого не жди.
И вот теперь Хокан просит Повеля продавать ему по кринке молока утром и вечером, потому что своего молока у него нет ни капли. Утром он посылает за молоком Элин, а вечером приходит сам. Что это за хозяин, который молоко у людей покупает!
Повель с жалостью глядит на соседа, когда тот появляется со своей кринкой. Но он и осуждает Хокана: не бережет он времени, ходит по таким пустякам. Лучше бы на поле часом дольше поработал. Не умеет Хокан блюсти свою выгоду.
Мэрит доверху наполняет его кринку, а Повель от всей души насыпает ему меру ржи. Надо воздать односельчанину, который водит с ним дружбу. Повель — человек бережливый, у него всякая малость на счету, но для того, кто первым из всей деревни пожелал стать ему другом, он ничего не пожалеет.
И Хокан приходит по вечерам и сидит в кухне, дожидаясь, пока Мэрит процедит молоко. В весеннюю страду Повель допоздна задерживается в поле, дома его еще нет. Мэрит возится поодаль с кувшинами и миской, стоящими на лавке у очага, а Хокан сидит на стуле у двери. Он смотрит на нее, наблюдает за ее движениями. Округлые дуги бедер, которые то напрягаются, то опадают при каждом шаге, гибкий стан, нежные, мягкие руки, простертые вперед. Живительная нега исходит от ее движений, обволакивает его, прилегает к телу, как теплая, мягкая рубаха. А однажды руки ее простерлись, точно обнимая кого-то на другом берегу ручья, там, где он ходил по лугу со своей косой.
Мэрит редко глядит в его сторону, но она знает, что он тут, у двери, и ей этого довольно. Она чувствует его близость, груди ее странно тяжелеют, дыхание учащается, а сердце пронизывает сладкая дрожь.
Они перекидываются словами, которые много раз уже говорили друг другу. Слова эти ничего не значат. Просто они чувствуют, что иногда надо о чем-то говорить, молчать все время неловко. Между тем слышно, как льется молоко; привычный шум для ушей Мэрит по утрам и вечерам.
Случается, что кринка наполнена и стоит наготове, а Хокан продолжает сидеть у двери. Повель приходит к ужину, а он все еще тут, и теперь уже не годится сразу встать и уйти. И он остается еще некоторое время. А когда он наконец уходит, Повель говорит: «Жаль парня, в страдную пору зря время губит». Сам он так запарился, что ему даже недосуг съездить в Юдер проведать старика отца, хотя он прослышал о том, что отец сильно захворал и слег.
Повель никогда не спрашивает Мэрит, согласна ли она с ним, но теперь она и без его вопроса говорит, что согласна с мужем: Хокан зря время губит.
Нынче весной все рано зазеленело. Уже в начале мая травы на лугах поднялись так высоко, что можно- было выпускать скотину на пастбище. И это было кстати, потому что корма кончились почти во всех усадьбах.
Из душных темных хлевов коровы вышли на привольные луга, на солнышко. Они потучнели, отъелись, вымя у них набрякло молоком. Пастбище у крестьян было общее, днем за стадом присматривал пастушонок, а на ночь коров помещали в загон неподалеку от деревни, здесь они оставались под открытым небом. Утром и вечером коров доили прямо на пастбище, и тут же они находились в самые светлые ночи, когда ни волки, ни воры не смеют приблизиться к стаду.
В усадьбе Повеля появилась работница, и Мэрит больше не приходится самой доить. Она стряпает еду, пока Повель со служанкой работают в поле. Теперь у нее есть время заняться сидячей работой, и она принимается за шитье простынь.
Спустя несколько дней после того, как коров выгнали на пастбище, ей пришло в голову, что по вечерам она могла бы доить сама. Тогда бы служанка оставалась в поле на час дольше. Толково придумано, похвалил ее Повель.
На дойку и водопой коров водили в кудрявую осиновую рощицу у ручья. На берегу ручья росло также несколько густых елей, которые служили навесом от дождя. Доить отправлялись задолго до заката, когда скотину гнали в рощу на водопой, и если поторопиться, то можно было вернуться домой с молоком, пока солнце еще не село.
Наливая молоко Хокану в кринку, Мэрит сказала:
— Я теперь сама дою по вечерам.
Он ничего не ответил на это. Может, он и не прислушался к ее словам. А ему и незачем прислушиваться или забирать в голову ее слова. Она просто так сказала, безо всякого умысла. Да и ничего особенного не было в том, что она рассказала ему, что теперь сама доит по вечерам.
И вот на следующий день она сидит на скамеечке у водопоя. Из рощи не видно деревни, а из деревни не видать рощи. Бугристое поле, заваленное грудами камней, лежит между деревней и рощей, заслоняя их друг от друга. Отсюда видно лишь несколько труб над избами. Их-то, должно быть, и хочет разглядеть Мэрит, которая сидит, повернув голову в сторону деревни. А может, ей любопытно глядеть на Франса Готфрида, ведущего по каменистому полю в упряжке двух недавно холощеных волов. Волы упираются и рвутся из ярма, и старик кричит на них так, что эхо от его крика разносится далеко по окрестностям. Но вот он скрылся из виду со своей упряжкой, и кругом опять ни души.
Мэрит хотелось бы доить тут круглый год. В хлеву тесно, там стоит запах коровьей мочи и навоза. А тут воздух чистый, и ветерок веет, шурша в осинах. Под ногами бежит ручей, и так славно пахнет свежей весенней листвой. А однажды вечером птицы тут так и заливались.
Вот уж и последняя корова осталась… Ждет ли Мэрит кого из деревни? Никто не идет. Но вот из зарослей березняка выходит человек. Он тихо подходит к ней и останавливается около ее скамеечки. Она не оглядывается. Надо ли?
— Мэрит… — говорит человек, который подошел к ней. Его колено касается скамеечки.
Что за диво? Где-то глубоко внутри нее все затрепетало, когда Хокан назвал ее по имени. Мэрит — имя ее прозвучало, как колокольный звон, и на душе у нее стало празднично. Вот так же вздрагивала она, когда в воскресенье по утрам до нее доносился первый звук церковного колокола.
— Тебе прямо тут молоко налить?
— Нет, у меня и кринки нету.
— Зачем же ты тогда пришел?
Да, не худо бы спросить его: чего ради пробрался он через осиновую рощу и подошел к ней? Она ведь тут совсем одна. Так недолго и напугать бедную женщину, даром что деревня близко. Для чего он сюда явился? Она припрет его к стене. И как бы вынудить его еще хоть раз сказать ее имя? Еще раз? Нет, не раз, и не два, а тысячу раз!..
Мэрит сидит на скамеечке босая. Кувшин зажат у нее между коленями, а юбку она заботливо подвернула. Пальцы судорожно сжимают коровьи соски, лицо пылает огнем. Голову ее обдает жаром, в висках стучит. Видно, слишком туго повязана косынка на голове.
— Мэрит, — опять говорит он.
И тут его словно прорвало, речь его течет неудержимым потоком. Мукой для души и отрадой для глаз стала она ему с того прошлогоднего сенокоса, когда он увидел, как она полоскала белье в ручье. С той поры он навеки лишился покоя. Тяжко ему видеть ее, но еще тяжелее не видеть. Тянет его к ней. Может, и не по совести поступает он с ней и с Повелем, но молчать больше мочи нет. Ему надо облегчить душу, а там пускай она думает про него что хочет. Может, она станет теперь сторониться его, посчитает его бесчестным, но молчать он больше не может. Кто она такая, Мэрит, что вынудила его все высказать?
Мэрит кончила доить. Она встает. В одной руке у нее кувшин с молоком, в другой скамеечка. Она точно в тумане и с трудом понимает, что с ней. Каждое сказанное им слово достигло цели, проникло ей в душу. Слова заполонили ее, точно все тело жадно впитало их. Она делает несколько шагов вперед, она переставляет ноги, хотя ей странно, что они еще держат ее. Как может она ходить, когда в голове у нее такой туман? Как удается ей устоять на ногах?
Но потом она опускает на землю скамеечку и кувшин и оборачивается к Хокану. Сейчас она поглядит ему прямо в глаза и скажет, что он человек без чести и совести, коли задумал совратить замужнюю! Он прокрался к ней, когда она одна-одинешенька пришла в лес доить. Подстерег минутку, когда и защитить-то ее некому! Вот когда у него смелость взялась! А она думала, что он добрый сосед, что он им зла не желает. Вот как можно обмануться в человеке! Он, видно, хотел до смерти напугать ее. Недобрая, подлая, трусливая затея! Пускай убирается прочь с ее глаз!..
Но в горле у Мэрит какой-то комок, и слова не идут с языка. Вместо всего, что она приготовилась сказать, она чуть слышно, хриплым и неуверенным голосом произносит одно только слово:
— Уходи!
Но в то время как уста ее раскрылись, чтобы произнести это слово, стан ее склонился к Хокану.
Сильно, жадно схватил он ее в объятия. Тело ее оказалось в крепком кольце его рук. Она почувствовала, как рот его прижался к ее рту, и губы у нее точно обожгло огнем.
Этот огонь опалил ее всю — она вырвалась и отступила назад.
— Уходи! — повторила она громче. Она не могла совладать со своим телом, но голос ее звучал сурово и решительно.
— Мэрит!
Ее имя поразило ее, как громом. Она застыла, оцепенела. Нет, нельзя ей больше слышать свое имя.
— Пощади меня! Пожалей меня! — взмолилась она.
Губы у нее дрожали. Она больше не приказывала, она молила. Молила о пощаде, точно он грозил ей погибелью. Молила, как в смертный час. Молодая жена Повеля обороняется от бесчестья, она готова на все, чтобы спасти себя от греха. И Мэрит ухватилась за то единственное, что еще могло ей помочь. Она вдруг поняла, в чем спасение: в ее власти над человеком, который обнимает ее. Своих сил у нее уже не осталось. И только к нему может она взывать, только его молить — человека, которого должна опасаться.
— Не губи меня! Делай что хочешь, только не губи! Уходи!
И он повиновался — быстро перескочил по камням на другую сторону ручья и зашагал прочь.
До сна ли было Мэрит в эту ночь?
Она была напугана, нет, больше того, она была вне себя от ужаса. Этого нельзя было допустить ни за что на свете! Как же это все-таки вышло? Как могла она склониться к нему с раскрытыми устами? Все случилось помимо ее воли. Какая-то неведомая сила завладела ее телом. И неповинна она была в том, что склонилась на грудь Хокана, как неповинно бывает молодое деревце, когда ствол его гнется под сильным ветром. Да, страсть Хокана обрушилась на нее как буря, и она, оцепенев, поникла перед ней. И сейчас еще, ощущает она блаженное тепло, в которое погрузилась ее душа в ту минуту. Он прикоснулся губами к ее рту, и точно огненная струя переметнулась от него к ней. И что это за огонь горит в нем, который так согревает ее? В Повеле, единственном мужчине, который до сей поры прикасался к ней, нет этого огня. Что за силой владеет Хокан, которая повлекла ее к нему на грудь?
И все-таки она не вправе винить Хокана. Он совращал ее, но и она сама того хотела. А иначе зачем было ходить по вечерам одной к водопою?
Но только теперь она поняла, что натворила. И ей стало страшно. Добром это не кончится. Поняв, что тело больше не повинуется ей, она отпрянула и взмолилась о пощаде. И он пощадил ее. Хокана надо ей благодарить за то, что она спаслась от беды. Ее тело было с ним заодно, оно не могло ему противиться в ту минуту.
Она содрогнулась. Это козни дьявола, не иначе. Она ведь помнит шестую заповедь катехизиса. Это дьявол склоняет ее нарушить брачный обет. И года не прошло, как она венчалась, стояла в церкви перед алтарем, а уж готова стать распутницей. Недавно еще невинная девушка, она готова допустить себя до блуда. Вот до чего она докатилась всего за несколько дней. Потаскуха лишается душевного покоя на земле и вечного блаженства на том свете. Будь что будет, но она оградит свою женскую честь от посягательств Хокана. Никогда больше не подойдет он к ней так близко. Пока у нее будет хоть какое-то средство обороняться, она не станет потаскухой.
Но собственное тело больше не повинуется ей, оно вышло из-под ее власти, предало ее. Она беззащитна перед Хоканом. И потому отныне ей не след доверяться своему телу. Присутствие других людей будет ему уздой. Никогда и нигде больше не должна она оставаться наедине с Хоканом. Повель должен быть тут же, по крайности, находиться близко, чтобы она могла кликнуть его в случае опасности. Во сне она напрасно звала супруга на помощь, но наяву ему придется ее услыхать. Да, Повель ей муж, он должен помочь ей, удержать при себе, раз кто-то другой задумал ее отнять у него. Муж спасет ее от Хокана, она не станет беспутной.
Она больше не ходит в рощу доить коров, а посылает по вечерам служанку. И молоко наливать Хокану ей больше нет надобности, он не появляется со своей кринкой, а присылает Элин. Минуло уже много дней, но Хокана не видать в доме Повеля.
Глаза Мэрит пытливо смотрят за порог, в душу ее закрадывается разочарование, но все же лучше, что он не появляется. Так ей будет легче бороться с собой.
А в следующее воскресенье она поедет с Повелем в церковь. Молодая, недавно венчанная жена, которую склоняют к распутству, нуждается в слове божием.
Переодеваясь воскресным утром, она вынимает из сундука два корсажа и раздумывает, какой из них сегодня надеть. Есть у нее черный корсаж, который она чаще всего надевает по воскресеньям, отправляясь в церковь. А есть и алый, почти совсем новый. На алом корсаже шелком вышиты веточки брусники. Ягоды цветут на ее груди, белые цветы красиво выделяются на красном. Но сегодня она будет сидеть в церкви, надеясь, что слово божие укрепит ее против соблазна. Так подобает ли в этом случае украшать грудь алым корсажем? Цвет крови — это цвет греха. Она ведь слышала такие слова: «Коль грехи ваши цвета крови…»
Алой крови подобны греховные утехи. А черный цвет приличествует строгости, и строгость вещает человек в черной рясе. И если она хочет внять его проповеди, ей надо сидеть в церкви в черном корсаже. Глубоко под черным корсажем спрячет она недозволенную, греховную, плотскую страсть, которая зреет в ее груди. Черным-черна должна быть ее одежда, чтобы смирить бурный ток крови в теле.
Страшно ей. Мужчина донимает ее своим плотским желанием, и в ней радостно бурлит кровь. Добра от этого не будет.
Мирской захребетник Герман ест за столом у Хокана и спит у его очага. Но он не просто ночлежник, не просто лишний рот в дому. Кое-какой прок и от него есть. Он чинит грабли, щепает лучину, точит ножи, смолит снасти. Уж что-что, а дело в крестьянской усадьбе всегда сыщется. И Хокану незачем будет тратить время на такие мелочи.
Но Герман вскорости унесет отсюда свой узелок. Харч у племянника скудней прежнего стал: хлеб, брусничная подливка, жидкая каша, чуток молока да иной раз дрочена. Хокан от души потчует его, заметив, что старик совестится есть, но Элин, по всему видать, охотно сбыла бы с рук лишнего едока. Она заводит речь о том, что в бочонке с селедкой скоро будет дно видать, что придется ей хозяина мякинным хлебом кормить. Да, нынче летом не миновать им лакомиться хлебом из мякины, вереска и почек орешника. Все это речи для его ушей. И он вскорости унесет свой узелок из этой усадьбы.
Невесело нынче в дому у Хокана. Сам хозяин, похоже, желает своему дому сгореть. Видно, напасти ожесточили и озлобили его душу. Корова у него околела, так он ее вместе со шкурой в землю зарыл. И с севом у него не ладится. А все потому, что не умеет он ничего наперед рассчитать. Разбросанный навоз на солнце сохнет, семя он в землю бросает в неурочное время. И прежде душа у Хокана к крестьянской работе не лежала, но уж таким он все же не был.
Что-то гнетет его. И скоро Герман смекает, в чем дело. Хокан сохнет по бабе. Недолго пришлось старику гадать, кто она, — он ведь еще покуда не ослеп. Хокана ноги сами несут к одной из усадеб в деревне. Что ж, лакомый кусок всякому люб. Он и сам был бы не лучше Хокана, кабы ему скинуть годков этак сорок.
Герману кажется, что Повель не пара такой бабе. Кровь у него в жилах больно стылая. Что ж, может, жизнь теперь выпрямит то, что люди вкривь и вкось сладили. Ясное дело, жизнь всегда свое возьмет. Но только ой какая беда из этого может произойти!
Эта женщина — ну и ну! Встрять промеж людей, что лежат на супружеской постели! Добра от этого не жди. Если есть у человека хоть на грош разума, он нипочем не посягнет на замужнюю. Коли их по закону осудят, то уж хлебнут они горюшка! Того, кто брачный обет порушил, случается, и в колодки забивают. А розги, острог и прочие постыдные наказания — так уж это непременно. Нет, не пройдет им даром милованье.
Ой и несладко же им придется… Само собою, человек похитрей сумел бы долгое время держать все в тайности. Но Хокан не из таких, у него на это ума недостанет. Да и то сказать, в деревне тут глаз и ушей довольно, не так-то легко тишком в чужую-то кровать пролезть. Да, по кривой дорожке идет Хокан. Добро бы вовремя одумался.
Спору нет, меж людей все должно быть по чести, по совести, чтобы не пришлось опасаться, что сосед в твою кровать залезет. Иначе и порядку на земле не бывать. Да и для чего у соседа воровать, коли леса и так полны дичины? Как будто нельзя обзавестись бабой, не порушив чужих прав!
Но так уж неразумно повелось на свете, что горячая кровь удержу не знает и людские законы ей нипочем.
От молодки он еще ничего не добился, это по всему видать. Он весь горит страстью. Он — сосуд похоти, полный до краев. У Германа на эти дела глаз наметанный. И ежели ей удастся подольше не подпускать его к себе, то страсть его сама собой утихнет или другой выход найдет. Но он пылает яро, как смолистое полено, и огонь этот может опалить и ее, коли она не остережется.
И если жизнь возьмет свое, то они дорого за это заплатят. Много понадобится им силы и крепости духа, чтобы все перенести.
Будь Хокан поумней, он не стал бы лезть на рожон, а довольствовался бы тем, что близко лежит. Герман видит небось, что служанка Элин так и вьется возле хозяина, так и ходит вокруг него, как кошка, которая ждет, чтобы ее приласкали. Уж ее-то ему не пришлось бы улещать нежными речами. Эту бабу он может повалить на спину, когда ему вздумается. И была бы у него разумная и работящая жена. Она и сейчас уже печется о его выгоде, хоть он артачится и упирается. Да, что греха таить, неразумный Хокан мужик. Хотя, может, тем он и счастлив, что живет на свете без ума, без разума.
И настает утро, когда Хокан просыпается с чувством ликующей радости в душе. Он ощущает ее, еще не совсем стряхнув с себя ночное забытье, но не добрый сон тому причиной, а воспоминание о том, что случилось накануне наяву.
Чудо, что он вернулся домой из рощи, не сломав шеи. Он шагал, не разбирая дороги, прямо через пни и валуны.
Мэрит — это имя вырывается из его груди, как дыхание. И достало же у него духу обнять ее! Он не может понять теперь, как это случилось. Точно в бреду, в беспамятстве обхватил он обеими руками ее стан и прижал ее к себе. И ее горячий дрожащий рот прижался к его рту. Пылающие огнем женские губы на миг раскрылись под его губами — короче вздоха был этот миг, но ему и этого было довольно.
Хокан, как всегда, выводит из хлева волов, идет на свое поле, но иной рассвет встает сегодня над деревней, над пашнями, над розовыми от зари березами у изгороди, над всем миром. Мэрит — он обнимал ее, и теперь много дней и ночей он будет переживать это объятие. На короткий миг дотронулся он ртом до тонкой кожицы губ, а ему чудится, будто он обладал всей женщиной. Многое посулили ему женские губы за этот короткий миг, и он жадно приник к ним. Мягкие, дрожащие женские губы посулили ему все тело. И он понял, что она будет принадлежать ему вся, душой и телом.
А когда она попросила пощадить ее, он послушался, потому что жалеет и бережет то, что принадлежит ему.
Он не видит больше ее клетчатого платка в осиновой рощице. Но нетерпение его улеглось. Мягкой, как воск, была она в его руках, такой же мягкой, как ее дрожащие губы, и этого ему довольно. Он не ходит больше к Повелю, теперь это ни к чему — дни его и так полны до краев.
Мэрит заполняет его мысли, пока он работает на своем поле. Он видит ее босой на скамеечке возле коровы, щеки ее пылают — это из-за него кровь кинулась ей в лицо. Он видел, как переменилась в лице Мэрит, когда он коснулся коленом ее скамеечки. И в нынешнее воскресенье он видел на ней алый корсаж, обтягивающий ее грудь. На корсаже вышиты веточки брусники. Так белеют на бугорке цветы брусники, и грудь Мэрит кажется ему двумя цветущими бугорками.
Он вспоминает Мэрит и чувствует радость наперекор всему. Тяжко им придется, но радости у них никто не отнимет. Пускай другие видят рассвет не таким, как видит он, — ему-то что за дело до этого? У него свои глаза есть, и никто не принудит его глядеть на белый свет чужими глазами.
Элин заметила, что у хозяина вдруг словно спала с души какая-то тяжесть. За все пять лет, что она служит в его усадьбе, она сроду не видела, чтобы он так светился радостью. И ей подумалось, что он наконец стряхнул с себя томившую его кручину и теперь станет вести себя по-людски.
Уже давно сохнет Элин по Хокану. Что-то влекущее исходит от Хокана и проникает ей в самое нутро. И уж много лет она из кожи лезет вон, чтобы сделаться ему необходимой. Она служит ему верой и правдой, все сносит, все терпит и дожидается того дня, когда он поймет, что ему без нее не житье. Но день-то этот, видать, еще не близко. Шестой год она у него в работницах, а он обходится с ней так, точно она вчера к нему пришла. И Элин тяжко страдает от этого.
Пуще глаза бережет она его добро, больше, чем он сам, блюдет его выгоду. А он и не спросит, зачем ей это. Ему и в голову не приходит, отчего она делает вдвое против того, что ей положено. Вроде и не замечает он ее стараний. Но это бы еще полбеды. Пускай бы все ее труды прахом пошли, только бы он ее самое заметил, поглядел бы на нее с вожделением. Так ведь нет! Она для него пустое место. Принарядится ли она, ходит ли в затрапезе — ему все едино. Да убери она себя с головы до ног в серебро и злато, он и того не заметил бы. До чего же горько бывает Элин чувствовать себя нежеланной. За все эти годы Хокан точно и не вспомнил ни разу, что бок о бок с ним живет женщина. Небось и не подумал никогда о том, что молодка с горячей кровью спит с ним под одной крышей, что их только дверь разделяет.
Сколько бы она ни старалась, он и теперь обходится с ней так же, как тогда, когда она только поступила к нему в работницы. Элин не раз слезами умывалась, думая об этом. Но если она даже вся изойдет слезами, то не станет от этого ему желаннее. Плачет ли она, смеется ли — хозяину до нее и дела нет.
А может, он просто не догадывается, что ему без нее не обойтись? Что, если она скажет ему: «Ухожу от тебя»? Что он ответит? Может, хоть тогда поймет, до чего тяжко ему без нее придется? И она тешит себя такими мечтами: он глядит на нее, просит ее остаться, наконец-то он заметил ее. Угроза лишиться ее открыла ему глаза. Пускай остается, пускай станет ему, кем сама захочет…
Такие мечты для Элин что хлеб насущный, без этого ей не выдержать.
Если бы ей хоть было позволено давать советы Хокану для его же пользы! Но он горяч, ему и слова не скажи. Вот и приходится помалкивать.
Хокан же частенько досадует на то, что работница мнит себя чуть ли не хозяйкой в усадьбе. Ворчит, что поле в срок не вспахано. До всего ей дело есть — до пахоты, до сева. Хороша служанка — хозяину житья не дает. Спору нет, девушка она работящая, не ленивица какая, только пусть свое дело ведает, а остальное не ее забота. Плату и еду получает — что ей еще надо?
Правду сказать, платы за последний год она не получала. Не оттого ли, думает Хокан, она и забрала такую власть в доме и хозяином помыкает? Ладно, заплатит он ей. Хоть из-под земли денег добудет, а заплатит. Этому надо положить конец. То, что ей причитается, она получит.
У Хокана теперь остались всего две коровы, но однажды вечером он накидывает на корову веревку и ведет ее вниз по косогору. Он приводит корову к хозяину постоялого двора в Бидалите, который покупает скот на мясо. Домой он приносит только веревку. Но в кошельке звенят деньги, и он вынимает оттуда сто далеров.
— Держи плату за год.
— Могла бы и погодить, — говорит Элин.
— Ни к чему годить, коли нужды в том нет, — отвечал ей Хокан.
У Элин больно сжимается сердце. Корову, которая должна была отелиться в сентябре, он продал на мясо. И срам, и грех! Господи, да она с радостью еще подождала бы! Она ведь ни о чем его не просила. Ни словечком не обмолвилась насчет платы. А он вон что выдумал. Ну как тут не лопнуть с досады! Но она и попрекнуть его не осмеливается. Ей остается только молча взять деньги.
Сказать по правде, втайне Элин желала бы, чтобы Хокан подольше оставался ее должником. Ей кажется, что тогда она была бы ему нужнее. Но ей и этого не позволено. Не нуждается он в ней, потому что не хочет этого.
Отныне Хокан выгоняет в деревенское стадо только одну корову. Но теперь у него будет покой, думает он. Элин не станет больше донимать его попреками. Само собой, хорошего мало, когда в хозяйстве всего одна корова, но тужить об этом Хокан и не подумает. В сердце его теперь нет места для печали.
Если в крестьянском доме иссякают припасы, никто не станет требовать от хозяина, чтобы он кормил мирского нахлебника, даже если тот ему дядей доводится. И старый Герман перебирается в дом Франса Готфрида. Теперь у него и харч, и кров — все иное. Теперь он живет у зажиточного хозяина, который прячет в сундуках деньги и мог бы уж не отказывать себе в сладком куске. Но Франс Готфрид бережет свое добро и не дает поживиться им ни себе, ни другим. Так что и в этом дому не отведать Герману куска пожирнее. И ни капли вина не достанется ему, чтобы размочить сухую корку…
А ведь был когда-то зажиточный хозяин Герман Ингельссон. Сроду не варил он меньше тридцати ведер пива за раз, а в рождество так и все шестьдесят варил. Только с наступлением весны ему не наскрести было в ларях зерна на посев. И тогда он сеял, сколько хватало семян, а остальная земля отдыхала. И так отдыхала его земля, покуда вовсе из рук не уплыла…
А Франс Готфрид, тот крепко за землю держится. Он уже старик, и скоро род его совсем вымрет. Франс Готфрид — старая сухая коряга, которой уже не пустить в землю корней. Но чем ближе его смертный час, тем ревностнее бережет он свое добро. Ни у кого в деревне нет на дверях таких крепких запоров, как у Франса Готфрида. Никто так не трясется над своими сундуками, как он. Хлев у него того и гляди рухнет, но чтобы построить новый, надобны деньги, и немалые, а он не в силах их лишиться. Рука у него не поднимется деньги из сундука вынуть, он потом себя вконец изведет.
Герман знает, что душа и тело старика источены терзаниями. Франс Готфрид терзается не только жадностью, но и страхом. И страх этот живет в нем с молодых лет. Да, долгие годы прошли с той поры, как вор обокрал Франса Готфрида, а его все еще гложет страх перед одноруким человеком. Никому не открывает он своего страха, но все о нем знают. Франс Готфрид выдает себя всякий раз, когда в деревне или в округе появляется чужой человек. Старик думает, уж не тот ли вор направляется к нему, чтобы отомстить. Уж не однорукий ли идет сюда…
Он спрашивает Германа, который недавно бродил по дорогам, не встречался ли ему человек с каким-нибудь увечьем. При этом тень набегает на лицо старика, и он отводит взгляд в сторону.
— С каким увечьем? — спрашивает Герман, хотя ему понятно, про что говорит старик.
— Ну, человека без ноги либо без руки…
Нет, у тех, кого Герман встречал на дорогах, и руки, и ноги были целы. Все люди как люди. Франс Готфрид успокаивается. У Германа нет охоты шутить над стариком, как это сделал один из его односельчан. В прошлом году тот пришел в воскресенье из церкви и солгал Франсу Готфриду, будто видел среди прихожан однорукого человека. Старика обуял такой страх, что он целые две недели за порог не выходил. Ночи напролет у него в доме горел огонь, а сам он не решался сомкнуть глаз. Односельчанин везде похвалялся своей шуткой, только шутка та была злая.
Ведь не без причины дрожит от страха старый Франс Готфрид. Ему есть чего опасаться. Так говорят все, кто помнит историю с вором и кто видел человека, которого так страшится старик.
Случилось это ранней весной в воскресенье, как раз в ту пору, когда заколосилась рожь. Почти все жители деревни были в церкви. На это вор, должно быть, и рассчитывал, потому что подгадал ко времени, когда в церкви шла служба. В доме Франса Готфрида тоже никого не было. Сам он пошел на пастбище поглядеть на скотину, а раз дом был пустой, то он и запер его на замок. Воротившись, он увидел, что окно спальни вынуто и лежит на траве. Франс Готфрид вбежал в сени и схватил заряженное ружье. Вор тем временем управился со своим делом, и не успел хозяин пустить в ход ружье, как он выпрыгнул в окно и нырнул в ржаное поле за домом.
Рожь стояла густая и высокая и рослого мужика могла скрыть с головой, если тот чуть пригнется. Франс Готфрид погнался за вором с заряженным ружьем, но увидел только, как шевелятся колосья на пути беглеца. Стрелять пришлось наобум. Убегающему вору надобно стрелять в ноги — вспомнив это, Франс Готфрид старательно прицелился. Но так как вор бежал, то он угодил ему в правую руку. На выстрел сбежались люди, вора схватили и отвели к ленсману. Оказалось, что человек этот уже не однажды был бит батогами и сидел на хлебе и воде за разбой. Это был отчаянный головорез. И вот теперь он взломал сундук у Франса Готфрида и стащил пятьдесят дал еров.
Выстрел раздробил вору руку, и ее пришлось отнять по плечо. Когда вора уводили к лекарю, он попросил дозволения поговорить с крестьянином, который стрелял в него. Франс Готфрид подошел к вору. Тот был здоровенный детина со сверкающими белками глаз. Он устремил на крестьянина горящий взгляд.
— Ты лишил меня руки, — сказал он, — но мы с тобой сквитаемся. В свой час я приду к тебе и лишу тебя жизни.
Раненый человек, стоявший перед ним, был уже неопасен. Просто пойманный вор с раздробленной рукой, которую теперь не было надобности отсекать в наказание за разбой. Но его злобная угроза прозвучала всерьез. Он добавил:
— Придет час, и я к тебе явлюсь. Я знаю, где твой дом.
Последние слова вор повторил дважды:
— Я знаю, где твой дом!
Это были слова, рожденные лютой ненавистью, и Франс Готфрид не мог их забыть.
Вор был наказан плетьми и посажен в острог на четыре года. Все это время Франс Готфрид мог чувствовать себя спокойно, хотя и не совсем. Оставалось опасение, что вор сбежит из острога. Но опасение это было лишь малой долей того страха, который обуял Франса Готфрида, когда минули четыре года. Он непрестанно думал о том, что теперь вор на свободе и может сотворить любое зло. Он изводил себя этой мыслью, вор почти каждую ночь являлся ему во сне с громадным ножом, и Франс Готфрид бежал от него в смертной тоске.
К тому же и совесть его тревожила. Он лишил руки своего ближнего. Правда, тот украл у него деньги, но правая рука человека дороже пятидесяти далеров. Так что, может статься, и его вина тут есть. Может, вор начал бы добывать хлеб честным трудом, не лишись он руки.
Франс Готфрид казнился страхом, потому что был трусоват. Невелика смелость выстрелить в убегающего человека. Когда же старик чуял, что сила не на его стороне, он всегда норовил увильнуть от стычки. А тут у его недруга были все козыри — в его власти было выбрать и день, и место, и оружие, и все остальное. Стоит Франсу Готфриду выйти за порог, как он может получить пулю в спину. Он избегал ходить в одиночку в лес, и где бы он ни был, тревога не отпускала его. Он до того сжился со своим страхом, что страх сделался как бы частью его души.
«Я знаю, где твой дом».
Франс Готфрид видит перед собой глаза человека. Зрачки расширились, когда он произносил эти слова.
И угроза эта не была шуткой.
Он вспоминает, как стоял вор перед столом судьи. Лекарь уже сделал свое дело, пустой рукав вора колыхался при малейшем движении. Он точно тянулся к Франсу-Готфриду, который стоял по другую сторону стола. Пустой рукав тянулся к тому, кто отнял живую плоть, наполнявшую его, рукав жаждал мести.
Идут годы, а про вора — ни слуху ни духу. Односельчане забыли про этот случай. Даже домочадцы Франса Готфрида, и те стали про него забывать. Но сам он твердо убежден в том, что вор придет, а можно ли выкинуть из головы то, что грозит тебе смертью? Вор не является, должно быть, оттого, что ему пришлось до поры до времени отложить свою месть. Может, он снова на воровстве попался и его посадили в острог. Но рано или поздно он опять выйдет на волю и тогда наверняка вспомнит про деревню Хэгербек, где ему нанесли увечье.
А может, он хочет выждать, пока страх Франса Готфрида уляжется. Только этого он небось и дожидается. Вот как он мыслит: «Минет много лет, и крестьянин понадеется, что я уже не приду. Он перестанет опасаться меня, и я застану его врасплох. Тогда мне легче будет с ним расправиться».
Но, может, он медлит просто потому, что знает, до чего непереносимы человеку муки страха. Да, так оно и есть, думает Франс Готфрид, он хочет сперва всласть помучить меня, а уж после убить.
Так отыскивает Франс Готфрид всякие причины, отчего не является к нему вор. Сотни раз в мыслях пережил он тот миг, когда однорукий появится в его доме. Он заранее представлял себе, каким образом тот свершит свою месть. И что бы ни придумал этот душегуб — Франс Готфрид все наперед знает.
Да, вот уже скоро тридцать лет минет с того злосчастного воскресного дня весной, а Франс Готфрид все еще в страхе ждет появления человека с одной рукой. Стоит объявиться в округе чужому, как его охватывает тайная дрожь, и с языка сам собой срывается вопрос:
— Нет ли какого увечья у этого человека?
И мирской побирушка Герман, который ходит по чужим дворам, ест чужой хлеб и спит где придется, чувствует жалость к этой источенной страхом душе. Вот так и накликает сам человек на себя беду, вяжет себя собственными руками.
Старый Герман тоже был связан когда-то, но потом он пошел к кривой березе с вер гой в руках, и путы спали с него.
А вот Франс Готфрид, хозяин богатой усадьбы, лишился воли из-за тянувшегося к не]' пустого рукава и голоса, произнесшего:
— Я знаю, где твой дом.
Тура, работница в усадьбе Повеля, никак не может понять свою хозяйку. Та мечется туда-сюда, нипочем не угадаешь, что ей взбредет в голову. Вот, к примеру, с дойкой коров. Вначале, когда Тура только появилась в усадьбе, ей велено было доить у водопоя и утром и вечером. Спустя несколько дней хозяйка решила, что по вечерам она будет доить сама. Но немного погодя опять передумала. Пускай все будет, как раньше, Тура должна доить коров и утром и вечером. Служанку досада брала на эти бестолковые наказы. Как тут упомнишь, что надо делать, а чего не надо, ежели хозяйка что ни день меняет свои решения?
И вот теперь, недели не прошло, а Мэрит опять надумала сама доить коров по вечерам.
Ну, что это за причуды?
Или ей трудно решиться на что-нибудь одно? И поди знай, в чем причина этой маеты? Девушка была вконец сбита с толку. Может, хозяйке кажется, что она худо выдаивает коров? Выходит, утром она хозяйке может угодить, а вечером нет? Так ведь она каждую каплю из вымени выжимает, после ее дойки оно как тряпка висит. Напраслину возводит на нее хозяйка, ее работу никто еще не хулил!
Но раз Мэрит решила, что служанка скверно доит, с ней не поспоришь. Молоку зря пропадать не годится. И вот теперь она сама ходит на закате в осиновую рощу.
В воскресенье она побывала в церкви. В черной одежде сидела она там и слушала речи пастора. Она сидела, мучаясь страхом и раскаянием, и жадно ловила слова пастора, надеясь, что они помогут ей. Она хотела сберечь эти слова в своем сердце на тот случай, когда они ей понадобятся. Она призовет их на помощь, когда неодолимый соблазн вспыхнет в ней, как пламя. Но вскоре надежда ее угасла. То ли она не умела слушать должным образом, то ли слова, исходящие из уст пастора, были мертвы. Она покидала церковь с недоумением в душе. Не дошла до ее сердца святая проповедь, слова пастора исчезали, таяли, умирали. Они не хотели оставаться в ней. Может, им не по себе было в ее юной груди, а может, ей самой было не по себе от них. Слова доходили до слуха, но не проникали в душу, не усмиряли кровь. Эхом отдавались они под сводами церкви и пропадали так же, как эхо.
Ток жизни, молодой, пылкой, горячей, не желал иссякать в ней. Черный корсаж, сковывавший грудь, не усмирял бурлившей под ним алой крови.
С наступлением дня ее начинала томить тоска. Хокан обнимал ее, и она до сих пор не могла высвободиться из этого объятия. Она ошиблась, понадеявшись на свои силы. Она обманывалась, когда говорила себе, что может не встречаться с Хоканом. Несколько дней, прошедших без него, открыли ей глаза. Теперь она знала, что ей нужно.
Хокан больше не появлялся у них в доме. Вместо него по вечерам за молоком приходила Элин, и Мэрит вдруг ощутила в глубине души неприязнь к служанке Хокана. Элин сроду не делала ей ничего худого, но все же Мэрит казалось, что женщина она недобрая. Было что-то вкрадчиво-зловещее в этой чернявой молодке. Но, может, это объяснялось тем, что Мэрит всегда относилась с опаской к людям с темными глазами. Ей казалось, что в их черной глубине таится зло.
Ну, скажите на милость, не подло ли приходить сюда вечером, когда Мэрит ждет не дождется Хокана! Мэрит не могла понять, зачем эта девушка мозолит ей глаза и обманывает ее надежды. Ей начинало казаться, что она ненавидит Элин. Не будь ее, Хокану некого было бы посылать за молоком, и он пришел бы сам. Спору нет, служанка не своей волей приходит, ей хозяин велит, но все равно, подлянка она…
Тоска немилосердно давит грудь. Не будет ей покоя, пока она не свидится с Хоканом. Да, теперь она хочет этого. Пусть он придет, она только взглянет на него одним глазком, и на душе у нее сразу полегчает. Ничего ей не нужно, только видеть его каждый день хоть минутку. Но теперь уж промеж ними ничего недозволенного не будет. Она и пальцем не даст ему себя коснуться. Разве не могут они радовать друг друга и при этом не делать ничего худого? Конечно, могут, Мэрит уверена в этом. И тогда все опять будет хорошо. И радость к ней вернется, и совесть ее чиста будет. Пускай Хокан ходит к ним в дом, как раньше. Об этом она скажет ему, и он послушается ее, если хочет ей добра.
Она опять стала ходить в осиновую рощу у ручья. К тому же Тура однажды и впрямь скверно выдоила коров.
Быть может, клетчатый платок Мэрит издалека бросается в глаза тому, кто ищет его, а может, Хокан просто проходил мимо, но только Мэрит вдруг увидела его в нескольких шагах от себя.
И отчего это человек доставляет другому радость одним только своим появлением!
Мэрит стоит у березы, распутывая веревку. Она хочет привязать корову, которую иначе не удержать на месте. Женские пальцы неумело теребят жесткую пеньку, твердую, как мускулы дюжего парня.
Хокан видит, как пальцы ее пытаются развязать тугой узел. Но этак ей не развязать узел на веревке. Чересчур нежные у нее пальцы, и нет в них настоящей крепости. Гляди-ка, да она гладит узел! И Хокан чувствует эту ласку на своей руке, легкую, как дуновение ветерка.
Узел веревки похож на сплетение мускулов — это его плечо гладит она. Хокан помогает ей развязать узел и ощущает при этом, как горят ее пальцы.
— Мэрит, — говорит он.
Сейчас она скажет ему, что надумала. Пускай все будет по-старому, они снова будут видеться друг с другом, как добрые соседи, но этим он должен удовольствоваться. Придется ему смириться с этим, если он ей добра желает. Не захочет же он сделать из нее прелюбодейку!
Но вот его уста произнесли ее имя, и она словно онемела. Она стоит с пылающими щеками, судорожно вцепившись руками в ствол березы, точно ища опоры. После долгого молчания она произносит глухо:
— Что ты со мной сделал?
— Ты боишься?
— Да, боюсь, боюсь…
— Не бойся ничего.
— Я распутницей стану. Потаскухой…
Что он с ней сделал? Когда она оказывается рядом с ним, ее точно кто подменяет. Ей невмоготу противиться ему. Всю ее силу уносит неведомо куда, точно воду в ручье, которая никогда не потечет вспять. Ее влечет к нему. Ей хочется схорониться с ним где-нибудь в кромешной тьме, чтобы ни одна живая душа не могла их увидеть. Тело ее дрожмя дрожит и тянется к его телу, ближе… ближе… И отчего это огонь пробегает по ее жилам, стоит ему только коснуться ее? Почему руки не слушаются ее? Им ведь надо остерегаться его рук, нельзя им касаться друг друга…
Все, что она давеча так толково придумала, точно ветром выдуло из головы. А может, она и не собиралась всерьез говорить ему это? Может, она и на этот раз себя обманывала? Лукавила сама с собою, чтобы прийти сюда и подвергнуться его домогательствам! Если это так, то ей надо быть настороже.
— Не бойся ничего.
И теперь она слушает его. Прежде он говорил ей о муке, которую терпел с прошлого лета из-за того, что она так близко от него и в то же время недосягаема. Теперь он хочет, чтобы она знала, что бояться ей нечего. Он и пальцем не^коснется ее, если она не позволит. Не станет он домогаться ее против ее воли. Она без опаски может оставаться с ним наедине. Тут она может быть так же спокойна, как если бы они находились в церкви среди множества людей.
Нет, его Мэрит не боится. Не в том дело. У нее и в мыслях не было, что он может снасильничать над нею и сгубить ее. Слушая его, она снова убеждается, что он не хочет сделать из нее распутницу. Она и сама не знает, чего боится. Что-то опасное таится в ней самой. То, что подвело ее в прошлый раз.
— Этого больше не должно быть, — шепчет она задыхаясь. — Это нас к погибели приведет!
Голос Мэрит звучит тревожно, решительно. Она предостерегает, она чует беду. Но глаза смотрят кротко и ласково. Глаза у Мэрит серо-зеленые, будто камешки в траве, но в них нет твердости камня. Взгляд их ласкает Хокана, и, чувствуя на себе этот взгляд, он не слышит сурового голоса, который произносит вещие слова. Руки их не повинуются разуму, они тянутся друг к другу. Точно слепые, ищут они" друг друга ощупью. И груди Мэрит вдруг странно тяжелеют. Кровь приливает к ним, наполняя всю ее сладкой истомой, и нет мочи противиться этому блаженству, хоть она и знает, какая опасность таится в нем.
— Это нас к погибели приведет! — повторяет она. — Это больше не должно повториться.
Раз Мэрит внушила себе, что случившееся больше не' должно повториться, значит, так тому и быть. Но она чувствует, как руки Хокана скользят по ее бедрам. Руки эти полны живого струящегося тепла. И тяжесть, наполнявшая ее груди, опускается вниз, к лону.
И тогда она отпрянула от Хокана и отступила назад. Ноги пока еще слушаются ее. Она говорит, задыхаясь:
— Уходи, Хокан, оставь меня одну! Если хочешь мне добра — уходи!
И он не двигается с места, не идет за ней следом. Он желает ей добра и не станет ее неволить. Не хочет он воспользоваться ее слабостью, ее смятением. Не такой он подлый человек, чтобы вынудить ее к тому, в чем она после каяться будет. Велика была бы тогда его вина перед ней. И он не сделает ничего такого, в чем она могла бы его потом попрекнуть. Потому он уйдет теперь и не вернется, пока она не опамятуется и не будет твердо знать, надобен он ей или нет.
Если она скажет: ты нужен мне, Хокан, приходи! — тогда только он придет, и не раньше того. Ведь он домогается Мэрит не для короткой утехи, ему нужно куда больше. Поняла ли она, нет ли, но только она нужна ему на весь его век. Он уведет ее отсюда. Но это он скажет ей не теперь, а лишь после того, как она позовет его.
Хокан ушел, и Мэрит глядит на вмятину от его сапог в раскисшей грязи у ручья.
На этот раз, возвращаясь домой, она не чувствует страха. Она убедилась, что Хокан не желает ей зла. Он не хочет сделать из нее прелюбодейку. Он придет лишь тогда, когда понадобится ей. Бояться ей нечего. Хокан ничего не сделает против ее воли.
Так убеждает она себя в том, что страхи ее пустые. Притом у нее есть муж, который будет ей защитой. Она станет ему доброй и верной женой и таким путем избавится от греховного влечения. Она хочет, чтобы Хокан „был ей другом и добрым соседом, а не полюбовником. До блуда она себя не допустит никогда.
Повель получил весть из Юдера. Отцу стало хуже, и он велел передать сыну, что ему, видно, уже не подняться с постели. Если сын управился с севом, пускай приезжает к нему.
Повелю ясно, раз отец прислал такой наказ, стало быть, дни его сочтены. «Приезжай, если управился с севом». Само собой, первым делом надо думать о земле. Но, несмотря на эти слова, Повель понимает, что у отца до него крайняя нужда. Ему, должно быть, надо потолковать с сыном о каком-то важном деле, и он хочет повидать его перед смертью.
Повель вспоминает слова, которые сказал ему на прощание отец, когда они виделись в последний раз на рождество:
— Теперь небось мы с тобой на крестинах свидимся!
Это было сказано вроде как в шутку, но на самом деле отец не шутил. Этими словами он предлагал себя в крестные отцы. Ему хотелось крестить дитя у своего единственного сына.
Мать, которая смотрела на Мэрит более сведущим взглядом, ничего не прибавила к словам отца. Видно, догадывалась, что до крестин еще далеко. Хотя могли бы они с Мэрит уж и спроворить это дело. После брачной ночи времени прошло довольно. Но и нынче все так же, как в первый день, ничего такого и в помине нет.
Повель никогда не заговаривал про это с женой. О чем тут толковать? Это дело улаживается само собой. И у них в свое время уладится. Иные бабы скоро поспевают, а иные долго раскачиваются. Один мудрый крестьянин сказал как-то Повелю: «Иной бабе и мужнины портки сгодятся, чтобы дитя понести, а иной всего мужика подавай, да притом усердного и терпеливого». Так что тут всяко бывает, и горевать особенно не о чем.
Но Повель сокрушается из-за отца. Видно, не дожить родителю до крестин. И это было горько, потому что ему хотелось показать отцу отпрыска их рода. Отец бы этому порадовался. Только это и заботит Повеля, а так спешить ему некуда. Будут у него и сыновья и дочки — всему свое время. Дети — это рабочие руки, а стало быть, и достаток в крестьянском дому.
Но много детей тоже не расчет иметь, потому что тогда приходится дробить наследство. Земля делится на много частей. Повель вовсе не сетует на то, что у них в семье всего трое детей, он да две сестры, и наследство будут делить только на троих. Свою долю он уже получил — отец купил ему эту усадьбу в Хэгербеке. Но за свой век отец много добра нажил, в сундуках у него кое-что припрятано. И Повель невольно думает о том, какой будет капитал, когда подсчитают все до единого гроша. Верно, и на его долю еще немало достанется при дележе.
Отец был хозяин умелый и работящий и упрочил добрую славу их рода. Семья его одна из самых почитаемых в Юдере. Повель уважает своего отца и печется лишь о том, чтобы во всем походить на него. Он старается снискать уважение односельчан здесь, в деревне, где он человек новый. Он сделает все, что в его силах, чтобы худая молва — или хула не коснулись ни его, ни его домочадцев.
А теперь, когда Повель понял, что кончина отца близка, он еще более рьяно станет заботиться об этом. Ведь теперь ему самому предстоит приумножать богатство семьи и блюсти ее доброе имя.
Он сказал жене, что отец зовет его к себе. Если он отправится в путь в следующую субботу, то сможет пробыть в Юдере все воскресенье.
Мэрит кинуло в жар. Ноги у нее подкосились, и ей пришлось ухватиться за притолоку, чтобы не упасть. Повель спросил, уж не захворала ли она. Да нет, ничего, просто у нее иной раз в глазах темнеет и голова кружится.
Повель испытующе посмотрел на нее, словно догадался о чем-то. И он тоже полагает, что это ничего. Только теперь ей надобно поберечь себя, не надрываться, ничего тяжелого не поднимать. Пускай всю трудную работу служанка делает.
Отец Повеля, может, лежит при последнем издыхании, а она, негодная, радуется этому. От радости-то ведь у нее и закружилась голова и в глазах потемнело. Но обрадовалась она не тому, что человек умирает, а тому, что Повель уедет со двора в субботу. Для нее это весть не о смерти, а о жизни — на двое суток останется она одна…
Из-за этого у нее так стеснило грудь, что сердце чуть не выскочило. Сладкая надежда, таившаяся для нее в этой вести, отшибла у нее память, и она позабыла, что весть была о тяжкой болезни свекра. Повель едет со двора… Хокан… Хокан…
Вот до чего она дошла. Еще прошлым летом юная невеста, она теперь готова впустить в дом другого мужчину, как только муж ступит за порог.
А ведь всего несколько дней назад она не была такая. Что же это сталось с ней?
Плотское желание больше не борется в ее душе со страхом. Страха как не бывало. Ведь Хокан сказал, что бояться ей нечего. Все, что слышала она о блуде, о геенне огненной, не пугает больше, потому что ее это не касается. Все, что ей внушали о грехе и вечной погибели, она выкинет вон из головы. Все это лишь слова, прочитанные и услышанные, и речь в них не про нее. Она-то не собирается грешить, так какое ей дело до этих слов? Хокан не причинит ей зла. Он не раз это повторял. Чего же бояться? Она позовет Хокана, потому что ей без него жизнь не в жизнь. Сегодня вечером она шепнет ему словечко. Он теперь снова сам приходит за молоком вместо Элин. Она скажет: «В субботу Повель едет со двора! Приходи к окну, как стемнеет. Как стемнеет, слышишь?..»
Но ничего непоправимого не должно случиться. Хокан твердо обещал, что она сама будет решать, чему быть меж ними, а чему не быть. Он не тронет ее без ее согласия. А уж этого ему долго придется дожидаться. Надо будет только поостеречься и держаться подальше от его губ, которые ее всякой воли лишают. Нет, ничего не случится между ними, потому что случись такое — и чести уже не воротить.
У них все будет по-доброму. Он придет, и они посидят рядышком в темноте часок-другой. Может, он возьмет ее за руку, а может, они сядут потеснее друг к дружке, чтобы говорить шепотом. Но этим все и кончится. Она ему так напрямик и скажет, когда он придет. Он послушается ее, потому что не захочет сделать из нее потаскуху. И всего-то ей надо побыть с ним часок, и это внесет покой в ее душу на много дней. А когда она успокоится, он уйдет. Уйдет, оставив ее нетронутой.
Вот так все будет.
Хорошо, что между спальней и каморкой служанки есть еще горница. А у Туры сон крепок. Хорошо и то, что перед окном спальни растут развесистые яблони. Оттуда он и может прийти. Под тенью яблоневых веток можно незаметно пробраться к окну. Этак будет всего лучше. Никто ничего не увидит и не услышит.
И как только у нее духу хватает обманывать Повеля? Муж за порог, а она тут же пускает в дом другого мужчину. До сих пор ей еще не приходилось ничего таить от него. Но он уезжает, бросает ее одну. Не след бы ему этого делать!
Вдруг ей понадобится его помощь, а его не случится тут. И во сне, когда она звала его, он не шел. Ни во сне, ни наяву нет от него помощи. И какая удача для них обоих, что ей не надо опасаться за свою честь. А ведь могло быть иначе. Оттого-то Повелю и не следовало бы покидать ее одну.
Он предает ее, уезжает из дому. Она не станет отвечать ему изменой, но, случись такое, пускай бы на себя и пенял!
Повель спрашивает: может, служанке лучше ночевать в спальне, пока он в отлучке? Не боязно ли спать одной? Может, ей поспокойнее будет, если они поночуют вдвоем? Его ведь две ночи не будет дома. Хотя лихих людей бояться теперь нечего. Правда, воров в округе довольно, но в светлые ночи они не решаются близко к деревне подходить.
Но Мэрит просит мужа не тревожиться понапрасну. У них ведь и ружье в сенях наготове стоит. Брат когда-то научил ее стрелять из него. Так что в случае чего она не сробеет. На том дело и кончилось. Но почему сегодня только четверг? Мэрит хочет поторопить время, которое вдруг застыло на месте, точно наперекор ей. Она придумывает себе все новую работу, садится подрубать простыни из своего холста, хотя это вовсе не к спеху. Она делает множество дел, с которыми можно было бы и обождать. А время — ни с места!
Четвергу конца не видно. И как раз теперь, когда хочется, чтобы время летело стрелой. Ну не досадно ли?
Дивно, что бог сотворил для людей дни разной длины. Он сотворил дни короче мига и дни долгие, как голодный год. И вот теперь он создал для Мэрит четверг, длинней которого у нее в жизни не было. Мало того, он дал ей еще пятницу и субботу, часы которых тоже улиткой ползут. Но зато придется господу создать и субботний вечер. И этот вечер будет наградой за все муки ожидания. Меньшим бог от нее не откупится. Придется ему сотворить этот вечер небывало дивным и сладостным.
Но вот наконец пришла суббота. Повель взбирается с камня в седло, и вскоре всадник с лошадью скрываются за поворотом косогора. Уехал все-таки. Мэрит опасалась, что он раздумает, задержится на день-другой. Но отцу его все хуже, и Повелю пришлось уехать.
…Как стемнеет, слышишь?
Но день еще не кончился. Мэрит выходит во двор и пытливо, с надеждой, вглядывается вдаль. Куда подевались сумерки? Отчего не приходят? Небось у бога и для этого вечера сумерки припасены? Отчего же их нет? Ведь было же с сотворения мира предназначено, чтобы сумерки наступили и в этот вечер?
Май уже на исходе, а в такую пору темнеть начинает поздно. Но об этом Мэрит не думает. В тревожном нетерпении вглядывается она вдаль. Сумерек все не видать, и она уходит в спальню дожидаться их. На душе у нее празднично. Точно такое же чувство испытывает она по воскресеньям, приближаясь к церкви. Стоит ей завидеть с ближнего холма высокую колокольню, как в душе у нее все встрепенется и ее охватывает ощущение праздника. Но пристало ли ей поминать церковь в такой вечер? Не венчаться же она собирается. Она уже венчалась летом, и тогда душа ее трепетала в ожидании чего-то необычного и праздничного. Она стояла перед алтарем…
Тогда она чувствовала то же, что и сейчас. И вдруг ей приходит в голову, что все это уже было с ней, и не однажды, а много раз. Много вечеров сидела она вот так же в ожидании. В этом нет для нее ничего нового. Она ждала долго, — до того, как стала невестой. Ждала и нынче зимой, когда сидела за прялкой и ткацким станом. Ждала много дней и вечеров и в этом году, и в прошлом, и в позапрошлом, и много-много лет назад. Ждала, быть может, как раз этих сумерек, которые все не приходят…
Куда подевались сумерки? Отчего не посылает их бог с небес на землю? В горнице еще совсем светло, и ей нет нужды зажигать огонь. Она бы могла вздуть лучину, но она и так видит, что у нее под руками. Впрочем, под руками у нее ничего нет, она сидит праздно. Надо бы заняться чем-нибудь, чтобы время поскорее шло. Можно взяться за шитье. Но все простыни уже подрублены. Не так-то просто придумать себе дело, когда ждешь сумерек, которые все не приходят. Может, сменить простыни на кровати? Там в углу стоит их с Повелем широкая супружеская кровать с пологом, которая занимает всю горницу. Можно постлать на нее чистые новые простыни. Когда нибудь надо же это сделать, так не все ли равно — сегодня или завтра? Просто чтобы дать работу рукам.
Управившись с этим делом, она снова тихо и спокойно сидит на лавке в спальне. Сидит молодая жена Повеля и ждет, не ложится спать. Она повременит немного. Только что пробили большие стоячие часы, оповестив о том, что час еще ранний. Но, может, на нее скоро нападет зевота, и тогда она, не мешкая, ляжет в постель. Все дела уже переделаны. Все двери на запоре, ставни тоже заперты. Если вор объявится в деревне, нелегко ему будет вломиться в дом. Но Повель сказал, что в такие светлые ночи воров опасаться нечего. А все-таки наперед ничего знать нельзя… К тому же вроде и стемнело уже на дворе…
Мэрит вскакивает в испуге. Кто-то царапается в ставень. Господи, кто бы это мог быть? Молодой женщине пристало быть пугливой, и сознание это так сильно в Мэрит, что она и впрямь пугается. Страх, однако, не мешает ей проворно подойти к окну и откинуть крюк. Тотчас же чувствует она, как холодный ветер обдувает ее горящие щеки. Видно, ветрено нынче вечером на дворе. Но это приятная прохлада, она остужает лицо.
И вдруг точно ветром вдувает в спальню человека. Он стоит перед ней, он поднимает ее, и ноги у нее отделяются от пола. Она чувствует на своем теле его крепкие руки. Но ум ее еще ясен, она все замечает. Избы стоят близко друг от друга, а ставень болтается на ветру и стучит… Окно… Окно… Закрой его, накинь крюк…
Но, удостоверившись, что окно заперто, она теряет власть над собой. Он налетел на нее как вихрь, и она сама отворила окно этому вихрю. Дрожь изнеможения охватывает ее. Она закрывает глаза, она едва дышит, ей тяжело даже поднять веки. Что он с нею сделал?
Жизнь, клокочущая в ее крови, теперь одна правит ею. Из груди ее вырывается жалобный стон:
— Делай со мной что хочешь!
И вот наступили сумерки, и Мэрит с Хоканом в глубокой тьме за пологом кровати, и тишина плотной стеной окружает их. Мэрит спешит поведать ему, чем она занималась до того, как он пришел. Чистыми, наглаженными простынями из сотканного ею холста устлала она постель. Из того самого холста, который он хотел спасти от воров. Это было в тот раз, когда она впервые поняла, что он значит для нее. Она и сама не знает, зачем постлала эти простыни. Может, потому, что они неотделимы от ее дум и надежд. Потому, видно, и поторопилась она подрубить их, что понимала, кого ей ждать. А сейчас они оба лежат на этих простынях. Она подвинулась ближе к нему, и смех, который давно уже копился в груди молодой женщины, вырвался наружу:
— Что скажешь на это?
А сама-то она что об этом думает? Обманщица!
Сколько раз за последнее время она вводила себя в обман? Хитрила, лукавила сама с собою. И добилась своего — Хокан пришел к ней. А теперь она хочет дать себе волю и ни о чем не думать. Бездонное, безбрежное спокойствие накатило на нее и накрыло с головой, точно мягкий пуховик. Ей кажется, что только теперь обрела она покой в собственном гнезде.
Но Хокан еще далек от покоя. Он ошеломлен тем, что с ним произошло. Все вышло так скоро, что он не успел опомниться. Он лежит в постели Мэрит, она прижимается к нему, она сказала, что он может делать с нею что хочет. А вдруг ему все это мерещится? Нет, он не смеет этому поверить и потому не решается прикасаться к ней. Может, он дотронется до нее, а она обернется бревном или корягой? Может, его дурачит лесовица? Она заманивает мужчин к себе, а когда хочешь обнять ее, превращается в высохшее дерево. Он сдержит себя, выждет время, он должен сперва убедиться, что это не наваждение. Не даст он ввести себя в обман.
Хокан растерян оттого, что слихпком долго ждал этого часа. Она долго была для него недосягаема, и теперь, когда она наконец стала ему доступна, он не решается тотчас взять ее. Он боится очнуться от наваждения одиноким и опустошенным. И потому он медлит.
Он выжидал и осторожно гладил ее. Вот она тут, лежит рядом с ним, обвивая его своей нежной, мягкой плотью. Он колеблется, но она остается все той же женщиной с теплым податливым телом. Она не исчезает, не превращается в дерево. Она не лесовица, которая становится сухой корягой, когда берешь ее в объятия. Она загорается у него под руками, кожа ее пылает там, где он прикасается к ней. Это женщина из плоти и крови. И она ждет. Это не наваждение, это явь. И он решается поверить в чудо.
Он ласкал ее. И под теплом его рук раскрылось ее лоно, тихо, покорно, готовое принять его. Оно ждало его. И тогда он взял ее. Он погрузился в мягкую теплую глубину и вознесся ввысь, к радости, от которой мутился его ум.
И она унеслась вместе с ним, разорвав путы, которые сковывали ее. Душа ее словно отделилась от тела. Еще ни разу в жизни не испытывала она ничего подобного. Ей казалось, что она взлетает все выше и выше, к неведомым вершинам. Это был упоительный полет, в котором как бы растворилось ее тело, выпустив душу на волю. Не было больше прежней Мэрит. Она сбросила с себя путы, и бурный ток крови увлек ее за собою на простор.
Из груди ее помимо воли вырвался крик, возвестивший о том, что свершилось во тьме спальни. Она кричала громко, сама не сознавая этого; кричала от наслаждения, сама не слыша своего крика. Голос ликующей крови звучал в нем.
Все было теперь иначе, так не похоже на то, что ей до сих пор довелось изведать. То ей хотелось умереть, то хотелось жить и лететь ввысь, а внутри нее клокотал смех, неудержимо рвавшийся из груди.
Невинной была до этого часа ее девичья душа, дремавшая в неведении. Теперь она окончательно пробудилась, дав волю ликующей радости. Чудо свершилось.
Простынями, которые еще прошлым летом были цветущим голубым льном, устлала она наконец свою свадебную постель. Потому что только теперь стала она мужней женой.
Бегут предательские часы, немилосердные часы, отнимающие вечность у человеческой радости. Но Хокан успевает поведать Мэрит обо всем, что накопилось у него в душе, пока он был один. Про это расскажу я ей, думал он, и про то, и про то. Чистой мукой было для него таить все в себе в то время, когда она была так близко. Он еще не встречал человека, которому ему так много надо было сказать. Он не понимал, откуда что бралось. Видно, это из-за нее он стал таким, это она побуждает его поведать ей все думы.
Перво-наперво он говорит ей, что хочет, чтобы она принадлежала только ему, и притом всю жизнь.
Потому что от правды никуда не денешься. Голая, неприкрытая правда, не щадя, напоминает о себе. Он лежит под чужим кровом, в чужой постели, с чужой женой. Что случилось, того не переиначишь, но больше такого быть не должно. Им надобно искать выход, так продолжаться не может.
И еще говорит он ей: он человек честный и совестливый и не хочет обманывать соседа. Не хочет он ходить к ней тайком. Они навеки связаны друг с другом, и не пристало им таиться от людей, точно злодеям каким. Сами-то они не считают себя злодеями? Стало быть, и вести себя они должны честно и открыто, а не пускаться в обман. И ни одного дня больше не потерпит он, чтобы она и другому была женой. Пускай знает это…
Мэрит все еще будто в тумане, и слова Хокана не доходят до нее. Так далеко она не загадывала, она думала только о том, чтобы Хокан пришел к ней. Что будет потом, она не представляла себе. Только бы он пришел и принес мир и покой ее душе — вот и все, что ей было нужно. Но она все же понимала, что сладкие утехи ее с Хоканом это что-то запретное и предаваться им надо втайне.
Что же он хочет, чтобы они сделали? Повинились во всем?
— Что ты задумал, Хокан?
— Уйти из деревни и тебя увести с собой.
— А куда мы пойдем?
— Дай срок, придумаем.
— Что с нами станется, Хокан?
Пораженная его словами о том, что он хочет убежать вместе с нею, она добавляет:
— Мы и тут могли бы остаться.
— Нет, тут нам оставаться никак нельзя.
Это-то и ей ясно. Если она уйдет к нему из дома Повеля, то тут в деревне им не жить. Закон на стороне Повеля, муж может с помощью ленсмана воротить ее обратно. А если он потребует для нее кары, то с ней поступят, как с беглой женой. Но пусть даже обойдется без этого, все равно они оба будут опозорены. Для односельчан она станет хуже прокаженной, никто в деревне больше не взглянет на нее приветливо. Нет, тут им не было бы житья, пришлось бы бежать отсюда.
Так что не это хотела сказать Мэрит. Она не хуже его понимает, что ей никак нельзя перейти к нему и жить в его доме, точно она распутная какая. Об этом она и не помышляла. Она хотела сказать, что останется в деревне, как жена Повеля.
— Куда же нам податься?
— Пойдешь, стало быть, со мной? — спросил он, приблизив рот к ее полураскрытым губам.
— Сперва скажи, куда?
— Боишься мне довериться?
— Что ж, так сразу встать и идти в чем есть?
— Шутки тут не ко времени.
— Так ведь некуда нам деваться!
И тогда Хокан открывает ей то, что замыслил уже давно. Он рассказывает ей об Ингеле Силаче, своем знаменитом предке, который не ведал страха ни перед мирской, ни перед духовной властью. Он хотел жить по-своему, а раз тут все было не по нем, то он ушел в лес вместе со своей женщиной. Он кормился дичью и жил в лесу до самой смерти. Так всегда поступали в старину люди, которые не могли оставаться в деревне. И он, Хокан, теперь такой же, как они. Оставаться в деревне он не может, потому что не хочет ни с кем делить свою суженую. Не так уж глубоко увяз он в земле и может кинуть ее когда угодно. Долг за усадьбу у него не выплачен, но даже если бы он и был полновластным хозяином своей земле, то и тогда ушел бы от нее без сердечной муки, потому что хочет жить на воле вместе с Мэрит. И так же, как когда-то Ингель Силач, намеревается Хокан уйти в лес и ее увести с собою. Они заберутся в самую глухомань, уйдут в северные леса, и там их никто не тронет. Тревожиться ей незачем, в лесу они не пропадут. Пойдет она с ним? Тогда им надо поскорей собираться в путь. Они должны уйти, пока Повель не вернулся из Юдера.
Мэрит слушает вне себя от удивления. Она и думать не могла, что Хокану такое в голову взбредет. И чем дольше она слушает его, тем больше убеждается, что все это несусветная блажь. Бежать из дому в чем стоишь! Тут, в жаркой тьме этой ночи, такие бредни еще могут прельстить, но безжалостного дневного света они не выдержат.
Она вспоминает поговорку, которую часто повторял ее отец: «Любо пускаться в пляс босиком, нет пляски легче, да ноги исколоть можно». Вот в такую пляску босиком и хочет сманить ее Хокан. Но ей придется отказать ему, не пойдет она на такое! Она сызмала привыкла к прочному и обеспеченному житью. Ей нужно знать наперед, что она будет есть и где приклонит голову ночью. А то, что так красно расписывает Хокан, ничего путного не сулит. Невесть что ее ждет, если она послушается его и убежит от мужа.
— В лес бежать? Что за блажная затея!
— В лесу человек живет вольно.
— Покуда его голод обратно в деревню не прогонит.
— Нужда нас заставляет, Мэрит!
— Вот уж нет. Мы что, убили кого или ограбили?
Он хотел сказать ей, что блуд тоже почитают тяжким преступлением, но прикусил язык. Нет, он пощадит ее слух, не выговорит этого слова. Она, видно, и не догадывается, что их вина карается постыдным наказанием: плетьми, острогом, а бывает, и плахой.
Теперь заговорила она. Она объявляет ему, что и слышать не хочет ни о каком бегстве. Что ж, они станут жить в лесу точно звери какие? Может, в старину и водилось так, но то было давно, небось, лет сто назад. А нынче что-то не слыхать, чтобы честные люди по лесам бегали. Лиходеи, те подаются в леса, чтобы их не схватили, но крестьянину и его жене, которые ничего худого не сделали, незачем обрекать себя на такое жалкое житье.
— И не говори ты мне больше про это, Хокан!
Но теперь ей ясно, что в душе у него нет покоя. Поэтому она должна изгнать из нее тревогу, убаюкать ее ласками.
И губы ее скользят по его лицу. Ее теплый нос тычется ему в щеку. Она ластится к нему, ждет его объятий. Она спрашивает: чего ему недостает? Может, она ему не по сердцу? Или мало ему того, что она тут, рядом с ним? Разве не должны они оба быть счастливы сверх меры? Зачем же бежать в лес? Худо ли им тут, в доме? Если они сумеют все держать втайне, то им и желать больше нечего. Сама она хочет только одного — чтобы счастье это вовек не кончалось.
— Неужто ты не рад?
Он чувствует то же, что и она, отвечает ей Хокан. И он рад без меры. Она по сердцу ему. Не ее вина в том, что на душе у него смутно. Но коли он останется тут, в деревне, то покоя ему не будет, его совесть замучит. Он не сможет в глаза Повелю глядеть. Оттого-то он и хочет, чтобы они скрылись от людей.
— И помни! Делить тебя я не стану ни с кем! Нипочем не стану!
Он уже говорил ей про это, и она это знает. Она хочет лишь, чтобы он понял, что она тут, рядом с ним, что деревня спит и им никакая беда не грозит. Между тем его не отпускает тревога, он прислушивается к стуку яблоневых веток о ставень. А когда начинает светать, он заговаривает о висящей на крюке шапке Повеля, которая видна ему через щель в пологе. Вид этой шапки, похоже, мучит его. Он говорит, что ему чудится лицо под этой шапкой, обращенное к лежащим на кровати с выражением угрозы и укоризны.
Что это еще за бредни? Мэрит ведь знает, что Повель теперь в Юдере, за три мили отсюда; она убеждена, что под шапкой нет никакой головы. Но Хокана нипочем не успокоить. А как хотелось бы ей перелить в него свой безбрежный покой!
И Мэрит, побуждая его к ласкам, прижимает груди к его телу. Он жадно стискивает их. Ему принадлежат теперь эти цветущие бугорки.
Он погружается в их мягкую плоть, как в дурманящее беспамятство, забывая о том, что требовал от нее, чтобы она ушла с ним из деревни. Он помнит только об одном: она его суженая. Если принадлежали когда-нибудь на свете друг другу двое людей, так это он и Мэрит.
Они засыпали, пробуждались, разжигали друг друга- ласками и пылали вместе. Так проходила эта ночь, полная любовного жара, и под конец Мэрит спросила слабым, истомленным голосом:
— Как думаешь, накажет нас бог за это?
Такого вопроса Хокан никогда себе не задавал. Его вера в божий суд и вечное проклятие была зыбкой и расплывчатой. Да и вообще семья его не отличалась набожностью. Один из его братьев был недавно обложен штрафом в пятьдесят далеров за то, что явился к святому причастию хмельной. Сам он никогда до такого святотатства не доходил, но в деревне про него говорили, что он пренебрегает словом божьим, потому что не был у исповеди уже пять лет.
И вот сейчас он слюбился с замужней, не страшась кары на том свете. Не хотел он верить, что они навлекли на себя божье проклятие только за то, что уступили неодолимому влечению плоти.
Но теперь тревога одолела Мэрит. То, что довелось ей изведать с Хоканом, было настолько не похоже на все пережитое прежде, что не могло быть дозволено смертным. Но, может, бог столь милосерден, что простит ей ее радость, хоть она и греховна? И зачем только бог сотворил грех таким сладостным? Что за влекущая сила таится в нем? Сделай господь грех мерзким и пакостным, она сумела бы остеречься его. Греху надо было бы походить на прокисшую зловонную пищу, которая уж за версту подает людям знак, чтобы они не прикасались к ней. Тогда никто не стал бы грешить…
Блуд — короткое слово, которое Мэрит слыхала и от людей и с церковной кафедры. Почему все то, что она изведала, зовется этим коротким словом? Видно, так придумал кто-нибудь из божьих пророков, Моисей или кто другой. А может, люди его придумали, Мэрит этого толком не знает…
Но она не может не задавать себе вопроса: накажет ли ее бог? Может, ей зачтется та борьба, которую она так долго вела с собой? Может, господь припомнит, что она недавно ходила в его храм, надеясь, что он поможет ей бороться с соблазном? Может, он за это смягчит свой гнев на нее?
Мэрит умолкла, и тогда Хокан спрашивает:
— Ты небось каешься теперь?
— Нет… нет!..
Она почти выкрикивает ответ, и руки ее обвивают его так бурно, что он начинает догадываться: могучую силу, дремавшую в его суженой, вызвал он к жизни.
— Вовек не стану каяться!
Нет, Мэрит не хочет думать, что она погрязла в блуде. Напротив, она вознеслась в горние выси. И если когда-нибудь ей придется за это гореть в аду, то все-таки она успела побывать и в раю.
Время было сеять рожь, а Повелю надобно было подготовить еще одну делянку, и потому рано утром в понедельник он уже был дома. Мэрит встретила его на крыльце. Не успел, он сойти с коня, как она спросила его о свекре. Да, старик плох, и никто не знает, что у него за хворь. По всему видать, он может кончиться в любой час. Сам он, однако, еще надеется выздороветь, все его думы о земном.
А тут дома? Вроде бы все ладно? Повель видит, что жена, вышедшая ему навстречу, пышет здоровьем, щеки ее алеют как маков цвет. Мэрит и сама подтвердила, что ничего худого в доме не приключилось, и стала рассказывать ему о незначительных событиях, случившихся в усадьбе за эти два дня.
Частью это была правда, а частью выдумки. Надо же ей было что-то рассказать Повелю. Сначала она говорила с опаской, но видя, что он все принимает на веру и не выказывает ни малейшего сомнения, осмелела и стала лгать более уверенно.
В первую ночь ей привиделся дурной сон, будто на чердак забрались воры. Она так громко кричала со сна, что даже Тура в своей каморке услыхала эти крики. Наутро девушка сказала ей, что до смерти перепугалась, накрылась с головой овчиной и лежала, вся дрожа. Самой Мэрит вовсе не было страшно после того, как она проснулась. А что она во сне напугалась, так в том ведь она не вольна. Никогда бы не подумала, что она может так кричать…
И вышло, что она сама рассказала Повелю о том, что Тура слышала крики, и придумала этому удачное объяснение.
Повелю и в голову не пришло усомниться в ее рассказе, и он даже почувствовал легкие укоры совести. Мэрит не из пугливых, но и ей небось было тягостно и тоскливо в доме без него. Не след ему лишний раз бросать ее одну.
И поля дожидаются его. Их тоже зря бросать не след.
Не вернись Повель домой, Мэрит продолжала бы наслаждаться глубоким и блаженным покоем. Но с его приездом в душу ее вошли тревоги, сомнения, муки совести. За минувшие сутки она почти позабыла о том, что он есть на свете. Для нее существовал только Хокан. Но теперь она начала понимать, что в ее руках горе и радость другого человека. То, что случилось меж ней и Хоканом, касалось третьего. Хокан говорил ей об этом, она не хотела его слушать, но это была правда. И только теперь неверность мужу стала мучить ее. Слова Повеля, его вид, его глаза — все излучало доверие к ней. Без опасений оставил он на нее дом и усадьбу, уезжая к отцу. Он не задумался доверить ее попечению все свое добро. Но ей ли было оберегать его дом, если она и себя не смогла оберечь? Место мужа на супружеской постели она отдала другому. Едва ли было бы постыднее отдать другому все его добро.
Она хотела только одного: чтобы Хокан пришел к ней. Позабыть Повеля и стать милой Хокана было делом простым и скорым; это было легче, чем выйти из одной двери и войти в другую. Но куда труднее будет выйти из дома Повеля и навсегда уйти к Хокану. Она венчанная жена Повеля, он волен распоряжаться ее судьбой, и надо как следует поразмыслить, прежде чем решиться бежать от него. Она уже опозорила себя перед богом, но пока еще не опозорилась перед людьми.
С приездом Повеля перед нею замаячило ее будущее, и она спрашивала себя: что же с ними станется, с нею и с Хоканом? Удастся ли ей выполнить то, о чем они с Хоканом порешили меж собой? Сделаться беглянкой она не хочет. Она хочет остаться в деревне и быть хозяйкой в своем дому. Но этому мешало вот что: Хокан не хочет ее ни с кем делить. Как же сможет она оставаться в доме Повеля и в то же время отдавать себя только Хокану?
Теперь Мэрит считала себя женой Хокана и ничего так горячо не желала, как остаться верной ему. Он подарил ей счастье, и у нее начинала кружиться голова, когда она думала о тех радостях, что ей доведется изведать, если они станут жить вместе. Она догадывалась, что и сама дала Хокану такое счастье, какого никогда не сможет дать мужу, проживи они в супружестве хоть сто лет. Но Повель вернулся, и нельзя закрывать глаза на то, что ее ждет.
Стать двумужней… Нет, нет! Сердце ее противилось этому, все нутро у нее переворачивалось при мысли об этом. Она только что нарушила верность мужу, и теперь не может еще и Хокану изменить. Она обещала Хокану, что не станет себя делить. Она могла лгать и скрывать свою неверность, но перед Хоканом она должна быть чиста, — надо же ей быть чистой хоть перед кем-нибудь! Нет, от Хокана она не хочет таить и самой малости. Но даже если б он и не потребовал от нее верности, то и тогда она нипочем не стала бы женой сразу двоим. Соединение с мужем претило ей, оно было противно и душе ее и телу.
Придется ей пустить в ход всю свою хитрость, чтобы выпутаться из этого затруднения. Только хитрость и изворотливость оставались у нее для того, чтобы скрыть свое тайное блаженство. И потом, Повель не может мучиться от ее измены, пока не откроет ее. Стало быть, ей следует таить свою радость не только ради себя, но и ради него. Так убеждала себя Мэрит.
жизнью, как в этот час. Он проголодался, но Мэрит уже стряпает ужин, он утомился, но скоро ляжет в постель. Все было хорошо.
А сейчас, после двух дней отлучки, это чувство довольства ощущалось им еще сильнее. Повель лежал на лавке и думал о том, что ему грех сетовать на жизнь. В доме отца ему больше не было так хорошо, как прежде, и это, видно, оттого, что ему теперь куда лучше в собственном доме, где он сам себе хозяин. Тут ему все по душе, и причиной тому — теплая близость молодой жены, которая хлопочет в доме, пока он отдыхает.
Усадьба у него богатая, без долгов. Телом он здоров и крепок, хвсрь и боль неведомы ему. Само собою, дневной труд на земле нелегок, но потом приходит вечер и приходит ночь. И наступает воскресенье, когда можно хлебнуть вина, и притом вдоволь, потому что есть время проспаться до того, как наступит новый трудовой день.
И в жены ему досталась девушка, которую он желал и которую сам выбрал. Иной судьбы Повелю и не надо. Отец, должно быть, скоро умрет, но такова уж доля всех стариков; он и сам умрет в свой час, так что горевать тут не о чем.
В этот вечер Повель, как никогда, был доволен жизнью. В доме отца ему было одиноко по ночам; может, ему недоставало Мэрит? Только сейчас, когда он лежал, наблюдая за ней, ему это пришло на ум. Насытившись ужином, он лег и стал дожидаться Мэрит. Она мешкала, как всегда, когда у нее по вечерам бывало много хлопот по дому. Потом она пришла. Она улеглась в постель, и он, как всегда, потянулся к ней.
Но тут она вдруг стала жаловаться на нездоровье. Что-то ей неможется. Голову, как сверлом, сверлит, и в середке ноет. Нынче ей не хотелось бы… И она попросила, чтобы он не трогал ее сегодня…
Повель не стал ее неволить и тотчас согласился, хотя и был немного разочарован. Не то чтобы кровь у него была уж очень горяча; просто он привык обладать ею перед сном. Это было вроде как заведено.
Мэрит была так благодарна ему, что он даже устыдился. Само собою, он побережет ее, раз ей неможется. Что он, изверг, что ли, какой?
Но когда нездоровье жены не прошло и назавтра, Повель встревожился. Он приступил к ней с расспросами. Что это с ней сделалось? Днем она вроде бы работала, как всегда. Может, ей следовало бы поберечь себя и полежать в постели? Вечером она, как обычно, ходила в рощу доить и, видно, надорвалась, неся полное ведро молока. Раз ей не по себе, то нечего изводить себя, не след ей ходить на дойку. Худо печется она о своем здоровье, а ведь оно нужно не только ей, но и ему. Не подумала она, верно, об этом. Повель распекал ее, но ведь это было для ее же пользы.
На третий день Мэрит была совсем здорова, но тут вышла естественная помеха, так что на этот раз у Повеля не было повода приставать к ней с расспросами.
Мэрит ухватилась за это спасительное состояние и тянула, пока было можно. В отчаянье она не могла придумать ничего другого в свое оправдание. И она лгала со страхом в душе. До сих пор ей удавалось выпутываться, но ведь не могло же это длиться без конца.
И Повель стал для молодой жены досадной помехой в ее существовании, которую изо дня в день приходилось обходить, прибегая ко лжи и хитрости. В его присутствии она должна была следить за собой, старалась быть такой, как всегда. Эта постоянная настороженность тяготила ее, давила, как непосильное бремя. Ей так легко и спокойно было дома без мужа. Она могла погружаться в свою тайну без опасений. Если муж неожиданно входил, она чувствовала себя застигнутой врасплох посреди своих дум, ей казалось, что он застал ее на месте преступления. В душе она жила одной жизнью, в глазах мужа другой, и это состояние было ей непривычно.
Каждый вечер она встречалась с Хоканом у водопоя. Из-за этого она уходила к ручью пораньше, а возвращалась с молоком только после заката.
Постоянно случалось что-нибудь, что задерживало ее в роще: один раз пастушонок не смог загнать скотину в загон, другой раз она не досчиталась коровы и пошла в лес ее искать, третий раз у коровы вспухло вымя, и ее трудно было выдоить. Всегда случались досадные задержки.
Мэрит плела свои небылицы с величайшим спокойствием и самым простодушным видом. Она вдруг увидела, что куда как горазда на выдумки. Она придумывала объяснения всему, о чем Повель мог бы ее спросить. Прежде она всегда была правдивой, и ее порой пугала эта лживость, которой она за собой раньше не знала. Повель же с готовностью верил ей, потому что никогда раньше не уличал ее в неправде. Не успевала она солгать один раз, как уже нужно было придумывать новую ложь, и она поняла, что одна неправда тянет за собой другую. И она стала опасаться, как бы эта вдруг открывшаяся в ней способность ко лжи не подвела ее однажды, если все это будет длиться долго.
При всем этом радость неумолчно бурлила в ней. Спустя некоторое время ей пришло в голову, что она уж чересчур усердно старается скрывать от мужа свою новую жизнь. Его доверчивость была ей лучшей защитой. Повель был убежден, что она занята только мужем, работой, хозяйством. Ему и в голову не приходило, что жена может делать что-то втайне от него. Ни зло, ни добро, казалось ему, не может коснуться ее помимо него. Все ее радости и горести могли быть связаны только с ним.
Повель не видел в жене человека с живыми, изменчивыми чувствами. Прежде это обижало ее, но теперь только радовало, потому что она мало-помалу осмеливалась даж. е при нем погружаться в свою радость. Ей не было нужды следить за собой. У нее голова шла кругом в ожидании встречи с Хоканом, но Повель ничего не замечал. А когда она возвращалась вечером из рощи после объятий Хокана, румяная от пережитых наслаждений, с пылающим лицом и гулко стучащей кровью, Повель и этого не видел.
В эти дни пышным цветом распустилась юная свежесть Мэрит. И эта разительная перемена прошла мимо глаз Повеля, хотя Мэрит жила бок о бок с ним.
Стоило ростку на его поле подняться хоть на вершок, он тотчас примечал это. Пристально наблюдал он и за тем, как вызревает колос. Но в эти весенние дни проходило мимо его глаз то, что творилось с его женой. Он и не заметил, как налилась зрелостью юная женская плоть и как стала Мэрит воистину мужней женой.
Но правда и то, что не от него исходило тепло, которое дало ей созреть.
Хокан Ингельссон боронит поле, на котором посеет рожь. День знойный, и воловья упряжка движется еле-еле. Большая борона медленно волочится по земле взад и вперед. Она ползет неуклюже, как огромная жаба-многоножка. Лениво, словно нехотя, разрывает борона чернозем острыми когтями.
Четвертый час подряд боронит он поле. Он-то выдержит, на нем нет ярма, а вот волов ему жаль, они изнемогают от жары в своей толстой шкуре. Хорошо еще, что волы так терпеливы. Нож холостильщика лишил молодых бычков норова и воли и превратил их в боязливых, покорных тупых животных, которые терпят и вицу, и ярмо, и тяжкий груз. Люди холостят неразумную скотину, им нужна покорная выя, чтобы надеть на нее ярмо.
Хокан охолостил своих быков, потому что ему понадобились тягловые животные, чтобы пахать землю. Но землю-то он пашет не для себя, он и сам яремный раб. Выходит, и у него ярмо на шее.
Да, ярмо на нем есть, но оно больше не гнетет его. Жизнь его так полна, что для дум о долгах в ней не остается места. Мэрит — его суженая, только его. Он точно с головой окунулся в ее мягкое тепло. Блаженным безумием наградила она его. От ее объятий у него дух захватывает. Он как будто раскален ею. Она вспыхивает под его устами, как огонь под дыханием, и нет для него на свете большей радости, чем видеть, как она загорается от его ласк. До конца дней своих будет он помнить ее такой, какой она бывает в те минуты, когда страсть захлестывает ее. Несказанно прекрасным становится ее светящееся восторгом лицо. Какая сила изменяет его? В такие минуты перед ним женщина, которой он до этого не знал. Она и сама говорила ему, что становится на себя не похожа.
Но Мэрит боится божьего суда за свой грех. Он убеждал ее, что она хозяйка своему телу и в ее власти избавить его от мук или искать для него утехи. Не пастор с его проповедями распоряжается ее телом. Она вольна отдать его тому, кого сама изберет. Но ее мучит страх… Он уже давно примечает, что только страх и делает людей набожными и богобоязненными. И не потому, что они норовят попасть в рай, а потому, что хотят спастись от ада. Такое благочестие немногого стоит, без него можно обойтись, потому что оно не делает людей лучше.
А вот его, Хокана, муки совести одолевают. Словно тать в ночи, забрался он в чужой дом и украл Мэрит у мужа. Ему надо было сказать Повелю напрямик:
— Я отниму у тебя жену. Так и знай!
Тогда она не досталась бы ему так легко, но зато он поступил бы открыто и честно. И не совершил бы неправого дела. Повель должен отпустить на волю жену, раз не может быть ей мужем. Неправда лишь в обмане, на который он пускается.
— Я беру ее у тебя. Она моя теперь!
Вот как надо было сказать. И вина перед соседом не тяготила бы его.
А теперь для него мука мученическая встречаться с ним. Кровь кидается ему в лицо, как только он завидит Повеля. И говорить ему с ним тягостно, слова не идут с языка. Он стал сторониться соседа. Уже много дней не бывал он в его доме. Но Мэрит говорит ему: им надобно хитрить, чтобы не выдать себя. Ни словом, ни взглядом не должны они открывать, что у них на душе. Но излишняя хитрость тоже опасна. Вот он, похоже, чересчур старается. Ведь Повель может и недоброе заподозрить, если он ни с того ни с сего станет его сторониться. Не след ему забывать, что они с Повелем приятели, и вести себя он должен по-дружески. Ему надо, как и раньше, приходить к ним в дом, а не бегать от Повеля.
И Хокан поддается на ее уговоры. Он видится с Повелем, хоть встречи эти для него горше горького. Внутренний голос постоянно твердит ему: «Вор! Трусливый вор!» Тяжкое напоминание для человека, который до сих пор никогда не поступал против совести. А иной раз Хокану чудится, будто Повель подозревает что-то. Вот уж и встречает его не так сердечно, как бывало раньше. Наверняка что-то учуял. И слова Повеля он толкует на свой лад, думает, нет ли подвоха в его речах, не хочет ли он выведать что-нибудь насчет его и Мэрит? И Хокан с тревогой спрашивает Мэрит, так ли это. Но она только смеется в ответ. Повель знает не больше, чем дитя в люльке.
Случается, что он застает Повеля и Мэрит вечером около их избы, а когда они прощаются, она уходит в дом с Повелем, а он остается за порогом. И тогда сердце его когтит жгучая боль, и он еле сдерживается, чтобы не закричать:
— Несправедливо это! Не по совести! Не с тобой она должна идти, а со мной… Она моя! Час назад в лесу она была со мной!
И по пути домой его грызет мысль, что он не довел дела до конца. Он отнял жену у Повеля, но оставил ее в его постели. Да, он остановился на полдороге — не годится это! Повель ведь не знает, что Мэрит теперь его, Хокана, жена и, должно быть, не может понять, отчего ему нельзя трогать ее. Нет, этого нельзя так оставить! Глубокие складки прорезают лоб Хокана, в мучительном раздумье шагает он за бороной, лениво ползущей по полю.
Со стороны косогора слышится шум. Хокан вглядывается вдаль, заслоняя ладонью глаза от солнца. Какой-то всадник едет в деревню. Ей-богу, этот незваный гость едет к нему.
Жданный, но незваный.
Ленсман едет к нему в дом.
Хокан Ингельссон знает, какое у ленсмана до него дело. Но он продолжает как ни в чем не бывало боронить поле. Не станет он бежать навстречу этакому гостю и распахивать перед ним двери настежь. Пускай ленсман колотит в дверь, все равно никто ему не отворит, Элин собирает хворост на лугу. Не найдя хозяина в доме, ленсман заглянет в хлев, а потом отправится в поле. Пускай потрудится, заработает свой хлеб. В поле он найдет, кого искал, потому что Хокан не собирается хорониться от него.
Вскоре ленсман обнаруживает Хокана и идет к нему по сухой взбороненной пашне. Комья земли летят из-под его сапог. Это жирный малый с шумным дыханием.
— Это ты Хокан Ингельссон? Владелец податного надела в Хэгербеке?
— Арендатор, так вернее будет, ленсман.
— Владелец! Землю-то ты купил!
— Купил, да не заплатил. Стало быть, не моя она.
— Все равно владелец! — раздраженно бросает ленсман.
— Владелец живет в Кальмаре.
— Молчи! Нечего отпираться. Ты-то мне и нужен.
Хокану любо дразнить королевского чиновника, но ленсман скоро кладет этому конец. Он вынимает лист бумаги, скрепленный огромной красной печатью, разворачивает ее и громким голосом читает: «Срок платежа процентов минул в марте четырнадцатого дня, а посему долг за землю взыскуется по закону. Истец, купец Шёрлинг из Кальмара, заявил о неплатеже на весеннем тинге в Упвидинге, и ответчику, Хокану Ингельссону, надлежит по закону выплатить долг в пятьсот далеров, и також издержки по суду, буде имение его под арест попадет».
Вот о чем говорилось в бумаге многословно и витиевато, на господский лад.
— Есть у тебя деньги, Ингельссон? Или имущество?
У Хокана осталось двадцать далеров от продажи коровы. Но это только двадцатая часть долга. Поэтому он не утруждает себя ответом, а молча указывает вицей на волов. Ленсман не понимает его, он злится, и Хокан снова тычет вицей в упряжку:
— Животину берите.
— Волов в заклад? Это ты хочешь сказать?
Ленсман окидывает животных оценивающим взглядом. На пятьсот далеров они не потянут, пожалуй.
— Не моя вина, что они отощали. Еще корова на лугу ходит. Так та и вовсе кожа до кости.
Лицо Хокана наливается кровью. Гнев обуревает его. Он с такой силой сжимает челюсти, что зубы скрипят. И вдруг отшвыривает от себя прут, который со свистом отлетает в сторону.
— Берите скотину! Забирайте! Только пускай уж тогда хозяин земли сам и пашет, прах его возьми. Так ему и скажите!
Ленсмана не удивляет этот гневный выпад. Он хорошо знает, до чего строптив и буен народ в здешней округе. Лишний раз спину в поклоне не согнут. И никакая власть им не указ, и законы они свои хотели бы установить. Но все же он велит Хокану попридержать язык, потому что он, ленсман, слуга короны и не намерен терпеть поношения, когда выполняет свой долг.
Ленсман вынимает печать и ставит отметину на воловьих рогах. На волов наложен арест за долги, но ленсман не уводит их со двора, они останутся у Хокана еще день-другой, пока не явится судебный исполнитель. И тогда волов уведут, ежели Хокан не выкупит их. Ему, поди, нужен рабочий скот в страдную пору. А не выкупит он скотину, ее с торгов продадут. Если же продажная цена не покроет долг, ленсман явится снова и наложит арест на другое его добро. Понятно ли это Ингельссону?
— Волов выкупать я не стану. Хоть сейчас берите их!
Услышав это, ленсман обещает прислать за волами завтра утром. На прощание он говорит что-то насчет повиновения закону. Никто тут не чинит несправедливости. Купец Шёрлинг вправе взыскать долг, тут дело ясное и правое.
Хокан смотрит на тропу косогора, по которой удаляется незваный гость. Он забыл спросить ленсмана вот о чем: что он должен был сделать, чтобы набрать пятьсот далеров для купца? Он вроде не проел эти деньги, не ублажал свою утробу. По пальцам можно пересчитать те куски мяса, которые варились в его котле нынешней зимой, а вкус масла он уж и не помнит. Все, что можно было продать, отправлялось на возах в Карльскруну и Кальмар. Себе в пищу крестьянин оставляет лишь то, чем погнушаются горожане. Но на деньги, вырученные за масло и прочую снедь, ему приходилось покупать корма. Откуда же было ему взять денег на уплату долга? Может, ленсман знает? Но он до того озлился, что не стал об этом говорить. А надо было бы ему спросить ленсмана…
И баклуши он вроде не бил. Но знатные господа, должно быть, втемяшили в голову ленсману, будто против неурожая одно средство — работа. Хотят, видно, чтобы он еще пуще спину гнул на поле. И ленсман его владельцем земли назвал! Думают задурить ему голову, чтобы он и сам поверил, будто это его земля! Изо дня в день проливал он на ней пот, из кожи вон лез, чтобы кому-то каждый год по пятьсот далеров отдавать. А теперь, когда у него скотину отняли под залог, он должен еще в ноги за это кланяться. Слова поперек сказать не смей! Может, еще и шею им подставить, чтоб ловчей было хомут надевать? Только он не вол, чтобы кнута бояться. Он не холощен, как бык. Не лишился он еще воли, может и отпор дать. Он сам своей жизни хозяин и не хочет быть кому-то рабом. А что, ежели хоть раз выпрямить спину, дать отдых рукам и ногам? Не столь уж глубоко увяз он в чужой земле, может и отряхнуть ее с ног.
Так думает Хокан, глядя вслед нежданному гостю. Потом он переводит взгляд на красивые отметины, которые ленсман припечатал на воловьих рогах. Животные стоят, точно похваляясь этими украшениями и как бы говорят Хокану: «Ты нам теперь не хозяин! Бросай вицу, бросай вожжи, снимай с нас ярмо!»
И Хокан поспешно распрягает волов и отпускает их на волю. Сроду не пахал он на чужих волах, не станет он этого делать и теперь.
их доме ленсман никогда не брал ничего в заклад за долги. Что может быть для крестьянина страшнее, чем лишиться рабочего скота? Она встревожилась за Хокана:
— Неужто и выхода никакого не придумать?
— Выхода не придумать? — рассмеялся Хокан.
Жизнь у него вся впереди — лучше этого ничего не придумаешь. И пускай хоть тысячи ленсманов шляются туда-сюда, поминая всуе и бога и черта. На то, что у него в душе сокрыто, ни один ленсман арест не наложит. Мэрит подивилась его легкомыслию:
— Образумься, Хокан! Надо подумать, как долг заплатить.
Не станет он долг платить. Где ему взять? Трудом ему эти пятьсот далеров не нажить. А ходить с шапкой по дворам он тоже не станет, больно стыд велик. Может, на воровство решиться? Согласна она прихватить суму да заняться с ним разбоем нынче ночью? Им ведь не внове по кривым дорожкам ходить.
Так он обернул все в шутку. Но Мэрит знала, что он принужден будет заплатить долг, потому что так всегда поступают честные люди.
— Честные? — переспросил он. — А кто эти честные люди? Ты видала таких?
Может она сказать, кто продал землю первому, самому первому хозяину на свете? Не может, то-то! Потому что самый первый владелец земли украл ее. И все хозяева на свете — потомки того вора. Куплена ли земля, в наследство ли досталась — все равно спервоначалу она была украдена. Может, это одни его догадки, но он уверен, что так оно и было на самом деле.
Мэрит горячо возразила ему, что он ошибается. Тот, кто возделал поле, честно оплатил его своим трудом. Стало быть, он не вор и потомки его не воры.
— Я вот семь лет гнул спину на этом поле, а оно все не мое. И вовек моим не станет.
На это она не нашлась, что возразить. Это верно, земли ему не выкупить, сколько бы ни пролил он на ней пота. И даже теперь с него могут взыскать весь долг и отнять землю только за то, что он в срок проценты не заплатил.
Вот какие у него дела. И Хокан по горло сыт всем этим. Изо дня в день трудится он на своем поле, далер за далером копит; соберет пятьсот далеров, отдаст их купцу, а потом опять начинай все сначала. Ну, не подневольный ли он холоп?
— Уж больно ты строптив, — сокрушенно сказала Мэрит.
Тут она ошибается. На всем белом свете не было крестьянина покладистей его. Семь лет жизни ушло у него на то, чтобы купец Шёрлинг каждый год получал свои деньги. Семь лет он терпел, а теперь довольно, будет с него. Они-то небось думают, что он и дальше станет терпеть, покуда его на погост не снесут. Тогда пастор мог бы сказать над его прахом: «Во гробе сем покоится Хокан из рода Ингельссонов. Из земли ты вышел, вся жизнь твоя пошла на уплату долгов да податей, и в землю ты вернулся». Да, по праву мог бы сказать пастор такие слова над его открытой могилой.
Только ему не по вкусу такие похороны. Может, он хочет воли, пока жив. Он отвернется от мира, где вершатся неправедные законы. В этом мире и оглядеться не успеешь, как подлецом станешь, коли себя не убережешь. Небось он видит, как с ними обоими вышло…
Мэрит слушает его со страхом и удивлением. Таких речей ей еще никогда не доводилось слышать из уст крестьянина. Ни отец ее, ни Повель никогда такого не говорили. Ей ясно, что Хокан на опасном пути и слушать его нечего. Надо жить своим домом, терпеливо трудиться на земле, покорствовать пастору и ленсману и быть всем довольным. Так жили ее предки, так и она станет жить, и это верней верного.
Мэрит теперь поняла, до чего строптив Хокан. Поняла она и другое: Хокан хочет склонить ее к бегству из дому.
Слух прошел по деревне — ленсман отобрал у Хокана волов в заклад, и вся деревня судит и рядит про это. Все гадают, останется ли до конца года на своей земле последний землевладелец из рода Ингельссонов.
Но когда судебный исполнитель увел волов Хокана, один из односельчан явился к нему и предложил свою упряжку. Это был Повель. Он уже управился с севом, и волы ему не надобны. Хокан может держать их у себя, пока весь надел не вспашет. Волов он может взять, когда хочет, упряжка в хлеву наготове стоит.
Хокан думал было отказаться от помощи. Не станет он пахать землю на чужих волах, он и своих выпряг из ярма, когда ленсман поставил им печать на рога. А тут волы Повеля. Нет, нипочем не возьмет он скотину у Повеля! И отчего это никто другой из деревенских не предложил ему волов! Вот кабы кто другой явился! Тогда он мог бы сказать Повелю: «Благодарствую, сосед, уж мне другие помогли». Но никто другой в деревне не вызвался ему помочь. И надо же, чтобы в аккурат Повель пришел к нему. Вот незадача! Он скорее оставит поле незасеянным, чем примет помощь от Повеля. Надо бы отказаться от волов Повеля, но какой резон он приведет соседу? Тот его за полоумного примет или, еще того хуже, заподозрит что-нибудь. Нет, не след ему отказываться от помощи соседа, не то Повель станет гадать, в чем тут причина. Придется взять волов.
И он идет с Повелем к нему домой, выводит из хлева его упряжку и говорит:
— Благодарствую, Повель! Отплачу и я тебе добром.
А эти-то слова откуда взялись, дьявол их побери? Неужто с его языка сорвались? Сбежали с губ, точно неразумная скотина из загона. И Хокан изо всех сил прикусывает свой лживый язык. Что это с ним сталось? Никогда раньше не говорил он таких слов. Благодарить Повеля он должен, но сказать, что он ему добром за это отплатит — значит глумиться над соседом. Он ведь и сам не верит в то, что воздаст Повелю добром. Он знает, что ему вовек с соседом не расквитаться.
Днем он пашет землю на волах Повеля, а вечером тешится втайне с его женой.
Все это мучит его безмерно. Он все глубже увязает во лжи. Честнее было бы силой отнять жену у Повеля и бежать с нею в лес. Тогда ему нечего было бы скрывать. А теперь он не по-мужски поступает, ведет себя как трус.
Если бы Мэрит согласилась бежать с ним, этого бы не случилось. И каждый вечер он твердит ей, что надо положить этому конец. Негоже есть хлеб Повеля и спать под его кровом, раз она больше не жена ему. И вольно же ей так жить! Ложью и обманом покупает она свое спокойное житье. Худая это сделка, думается ему.
Хокан полагал, что это Мэрит надоумила мужа предложить волов. Но Повель сам пришел к нему. Ведь его волы стояли в хлеву без дела, и ему ничего не стоило услужить по дружбе соседу. Мэрит, напротив, не одобряла его желания помочь Хокану. Она говорила, что они уж и так довольно помогали соседу, будет с него! Родня он им, что ли? И вернет ли когда-нибудь Хокан сено, что занял у них? Увидят ли они когда одолженное ему зерно, хотела бы она знать.
Да, у Мэрит хватило хитрости оговаривать Хокана перед мужем и тем самым принудить Повеля заступиться за соседа. После она сама дивилась своему лукавству.
Сосед — мужик славный, грех ему не пособить, возражал ей муж. Да и немалого труда стоило ему убедить Хокана взять его упряжку. Тот, видно, чувствует, что чересчур много задолжал им. И неблагодарным его не назовешь. Сосед наверняка воздаст ему добром, коли до него какая нужда случится.
Повель с такой похвалой отзывался о Хокане, что жена умолкла и глубоко раскаялась в своих словах. Откуда в ней столько коварства? Ведь она мужа дураком выставляет. Или мало ей того, что она его обманывает? Она принимает его заботы, но отказывает ему в ласке. А теперь вдобавок вздумала еще и глумиться над ним!
Мэрит сама себя не узнает. Она и не подозревала, сколько лживости таится в ней. Неужто Хокан прав, и они станут подлыми людьми, если и дальше будут втайне предаваться любви?
Временами Мэрит пытается разобраться в своей душе. Ей хотелось бы скинуть с себя хотя бы часть вины. Если бы она могла сделать Повелю добро, хотя бы чем-нибудь искупить свое прегрешение перед ним, ей стало бы легче. И ^.нее есть средство сделать это. Очень простое и верное средство. Но воспользоваться им она не может.
«Помни — делить тебя я не стану ни с кем». В ушах ее еще звучит голос Хокана. И голос этот полон грозной решимости. Это не пустые слова: «Я не стану тебя делить ни с кем…»
Да и сама Мэрит хочет быть женой только одному. Но мало-помалу она начинает понимать, что выбор у нее невелик: либо бежать из дома Повеля, либо уступить ему. Третьего пути у нее нет.
Не может же она вечно прибегать к уверткам, придумывать отговорки неделя за неделей всякий раз, когда муж захочет взять ее.
Прежде она никогда не вела себя так, и у него могут пробудиться подозрения. Хоть и доверчив он, а и у него может родиться мысль, что другой занял его место. Ей уже сейчас чудится, что он как-то странно на нее поглядывает.
И наступил вечер, когда Мэрит не смогла придумать никакой отговорки. Никакой причины, которую Повель счел бы основательной. Мэрит боролась с собой. Желание угодить мужу, сделать ему добро вновь пробудилось в ней. Ей казалось, что она облегчит свою совесть, если выполнит свой супружеский долг, и вина ее вроде бы станет меньше. Придется уступить ему, иного выхода нет. Если не из желания угодить, то хотя бы для того, чтобы усыпить его подозрения. Она объяснит это Хокану, скажет, что была принуждена к тому, — и он ее поймет.
Повель взял ее. Она не ощутила никакой радости. После этого он крепко заснул, но жена его долго лежала без сна.
Все-таки случилось это: теперь она им обоим неверная жена — и Повелю и Хокану. Всего лишь за несколько часов она побывала в объятиях двоих мужчин.
Вот когда она сделалась шлюхой. Вот когда она погрязла в блуде. Она стала двоемужницей.
В душе ее поднялись отвращение и стыд. Но что случилось, того не переиначишь, Мэрит разрыдалась. Долго лила она слезы, оплакивая свою судьбу.
Элин пуще всех горевала о том, что забрали волов. Она так привыкла ко всему, что было в хозяйстве, будто это принадлежало ей самой. Как она плакала, когда лучшая дойная корова повалилась, вытянув голову и ноги, и ее пришлось закопать в землю! Вот и теперь, когда воловье стойло опустело, Элин спряталась за хлевом и дала волю слезам. Хозяину она не хотела выказывать, что горюет; он тут же спросил бы, какое, мол, ей дело до его скотины.
Крестьянин без тягла не крестьянин. Теперь Хокану придется туго. Элин желала помочь ему, как могла, выкупить волов. У нее было накоплено из жалованья триста риксдале-ров, тратить их она пока не собиралась. Эти деньги она могла бы дать Хокану в долг. Она достала монеты из сундучка и выложила их на стол перед хозяином.
Но Хокан денег не взял:
— Тебе самой пригодится каждый грош!
Не сказав ни слова в ответ, она снова спрятала деньги. Недаром она боялась, что он не станет у нее одалживаться.
Решив, что Элин обиделась, Хокан сказал:
— Нечестно брать в долг, коли нечем отдавать.
Поняла ли она, что он отказался от денег, потому что не хотел ее обманывать? Да и не желал зависеть от своей работницы, быть у нее в долгу.
Хокан был люб Элин, ей хотелось сделать ему добро. Только он снова отказался от ее помощи. С горечью думала она: верно, он вовсе ее ни во что не ставит, раз не хочет, чтобы она помогла ему? Но тут же утешала себя мыслью: а может, он правду говорит, может, боится, что не сумеет отдать долг… И стоило ей только так подумать, как на душе сразу полегчало. Не в том дело, что она ему нелюба, просто он денег ее не хочет брать. Поверив в это, она ходила счастливая целый день.
У Хокана на душе было светло, но Элин не сводила с него тревожного взгляда. Хозяйство все меньше и меньше заботило его. Поле этой весною он засеял не все. Тратил время попусту, будто имел десяток работников. Почитай, каждый вечер уходил в лес. Иной раз брал с собой ружье и говорил, будто идет стрелять дичь, однако домой не приносил ни перышка. И дома не работал, как следует быть, и охотился баловства ради.
Пойдет так дело и впредь, сгонят хозяина из избы и со двора. Когда же и на пятую неделю зерно не было высеяно, Элин не выдержала. Пусть ее вечно осаживают, все равно она скажет ему: негоже так поздно сеять.
— Вижу я, быть беде в этой усадьбе.
— Посею, когда с другими делами управлюсь.
— То-то и худо. Глаза бы мои ни на что не глядели.
— А ты и не гляди, а не нравится, так уходи со двора.
— Ну коли я не гожусь боле…
— Лучше помалкивай, когда тебя не спрашивают!
Щеки у Хокана слегка покраснели. Станет она и впредь выговаривать ему, ей здесь больше не служить.
Элин никак не могла угодить ему. Да и к чему было обманывать себя, думать, будто он просто не показывает виду, что она нужна ему? Он и слушать-то ее не хотел.
Может, он поймет, что дело худо, коли она станет подавать ему на стол то, что люди едят в лихой год. И он нё получит другой еды, покуда не одумается.
Однажды вечером, собираясь завести тесто для хлеба, она вынула из ларя последнюю меру ржи и ссыпала зерно в мешок. Когда же Хокан взял мешок и собрался идти на мельницу, она сказала, что ларь уже пуст… Стало быть, хлеба из чистой муки в доме больше не будет. А нового помола ждать еще добрых три месяца… Не слышит он, что ли?.. Только и эти слова его не тронули. Молча взвалил он мешок на спину и пошел вниз, к мельнице, где теперь каждый крестьянин сам молол свое зерно.
Опять он не сказал ни словечка. Неужто снова осерчал? Долго не шел он назад с мукой. Элин, желая поставить тесто на ночь, уже терпение потеряла. Зерно из маленького мешка можно было смолоть за какой-нибудь час. Если только до него кто-нибудь уже не засыпал свое зерно… Она подождала еще, а потом пошла на горку к водопаду узнать, отчего он не идет домой. Уж не повредился ли, когда молол зерно?
На мельнице никого не было. Жернова стояли неподвижно, только водопад шумел.
По дороге домой Элин все думала — отчего он все-таки не пошел на мельницу? Вскоре Хокан вернулся, только без мешка.
— Сегодня староста мелет зерно. Я ждать не стал, смелю завтра утром.
Хокан лгал! А ведь человек лжет, чтобы скрыть правду. Что же он хотел утаить?
Она торопилась ставить тесто. А у него, видно, были дела поважнее, чем молоть зерно. Где он был? Элин терялась в догадках: он всегда уходил из дому перед заходом солнца. Что за тайные дела у него? Ей надобно непременно все разузнать.
На другой вечер Элин прокралась за ним. Он сделал большой крюк и спустился к ручью, потом пошел по узенькой тропке вдоль межи. Элин крадучись шла за ним, держась поодаль, покуда не поняла, куда он идет. Он нырнул в осиновую рощу возле того места, где были мостки Повеля, и скрылся в зарослях кустов. Оттуда он так и не вышел, сколько она ни глядела.
А с другой стороны к роще подошла женщина с подойником. Она тоже вошла в кусты. Там они оба и исчезли.
Элин подосадовала сама на себя. Ну и глупа же она, слепой надо было быть, чтобы ранее того не заметить. Вон за какой дичью он в лес-то ходил, разгадана загадка. И стало ясно все, над чем она голову ломала в последний год.
Хокан связался с женой Повеля.
Шлюха поганая… Элин в жар бросило с досады. До чего же бесстыжа эта потаскуха — не успела обвенчаться с завидным женихом, как уже хороводится в лесу с другим. Да с этой мерзкой бабы шкуру надо спустить, волосы ей все повыдергать. Хокан слаб, и честь свою позабыл, коли связался с чужою женой, но его она не винила, он-то ни с кем обручен не был. Гнев и обида кипели в ней — это Мэрит одна во всем виновата. Да разве по ней не видно, что она за птица, жена Повеля? Глаза зеленые, как у тролля, задом вертит, будто каждого манит согрешить с ней, мол, давай пойдем да приляжем. Честная христианка должна быть довольна своим богоданным мужем, а этой злыдне окаянной подавай и своего и чужого. Вовек не видать ей отпущения грехов…
Своего и чужого… У Элин нельзя было украсть то, что ей никогда не принадлежало… Но ей все же казалось, будто Мэрит отняла у нее Хокана. Теперь ей стало понятно: Хокан был совсем другой, покуда Повель с женою не поселились здесь. Раньше он замечал ее и ценил больше. А эта женщина, которая вошла в кусты вслед за ним, ровно сглазила его…
Элин вернулась назад в деревню. Одна лишь мысль жгла ей сердце: «Что там творится в кустах?» Она старалась отогнать от себя видение, что вставало у нее перед глазами и мучило ее. Она стыдилась его, как срама, но снова и снова вызывала его, словно хотела запомнить. Нет, оно не будило в ней чувство сладкого греха, а лишь мучило, не давало покоя. Элин не хотела признаться, что завидует той, другой. Нет, ее просто привел в смятение черный грех, о котором она узнала. Сколь низко могут пасть крещеные люди, душа содрогается от страха, как подумаешь о том!
Итак, она узнала правду. Но что ей теперь делать с этой правдой?
Проходит час, Хокан возвращается домой к вечерней трапезе. Увидев его в дверях, Элин онемела от страха.
Что это стряслось с ее хозяином? Глаза горят, сам весь дрожит. Что случилось нынче вечером у ручья? Неужто Повель застал их там? Что-то стряслось с ним, уж это точно. Она привыкла читать на лице Хокана, в каком он расположении духа. Он тяжело дышит от гнева, да, она видит, что им овладел гнев. Выдвинул вперед нижнюю губу, словно боится выпустить на волю проклятия и худые слова, что скопились во рту. Когда у человека такое на лице, он уже не в силах говорить — он рычит, воет, он бушует. Что-то привело Хокана в ярость.
Элин с трудом удерживается на ногах. Он, поди, гневается на нее! Увидал, что она шла за ним, подглядывала! И теперь озлился за то, что она лезет не в свое дело. Надо думать, прогонит ее со двора нынче же вечером, станет бить ее, изобьет до полусмерти. Пусть себе колотит, она стерпит.
Хокан подходит к дверям — возле косяка висит топор. У Элин подкосились ноги, не совладать с собой.
Да только страх ее напрасен. Он садится, молча черпает кашу-размазню деревянной ложкой, ест. После, так и не сказав ни слова, идет спать. Стало быть, не в ней дело. Сидя за столом, он вовсе не замечал ее. На кого же он тогда гневался? Может, он дрался с Повелем? Но синяков она, вроде бы, не приметила. Правда, Хокан куда сильнее, и, верно, теперь Повель ходит в синяках. Элин теряется в догадках, но ей надобно делать вид, будто она ничего и знать не знает.
Хокан тоже думает, что он ловко притворяется. Сидит себе и ест, ничем не выдавая, что у него на душе. Он сумел подавить свою боль. В груди у него словно все изранено, изодрано, болит так, что хочется выть в голос. Он давит себе кулаком ребра, чтобы сдержаться. И в то же время ему немного стыдно. Что это он так разошелся? Уж больно нежная у него душа! Отчего он не может быть разумным, как все люди? Он украл жену у мужа, муж берет ее назад, что из того? Отчего же в груди у него ровно пожар горит? Будто ее пожирает горячий щелок… Да ведь Мэрит принадлежала ему… ему… Не силой взял он ее, она сама его выбрала, по доброй воле. И стала принадлежать ему.
Бил муж ее? Нет, нет… Не сделала ли она себе худа?.. Нет, надо спать, забыть обо всем..
Встретив Мэрит, он сразу прочел в ее глазах: что-то случилось. Разве не выступил у нее на щеках румянец стыда? Схватив ее за руки, он спросил:
— Ты допустила его до себя?
— Пришлось уступить ему. А куда мне было деваться?
— Врешь ты все! — закричал он.
— Он заставил меня. Не помогли больше отговорки.
Перед глазами у него полыхнул кроваво-красный огонь.
Только что его пальцы бережно держали ее округлые руки, гладили их, как пушок, как лепестки цветка. Но ласковые пальцы стали в миг железными. Он сжал ее руку так, что она закричала: о… о… о… что он, с ума спятил? Ведь он живую плоть в кулаках сжал. Может, он решил, что это не рука, а топорище или железный светец? Она — живое создание и чувствует боль.
— Что ты натворила?
— Не виновата я!
— Так ты и с тем, и с другим! Что ты за человек? Кто ты такая? Кто ты такая?
Он ревел, как зверь, он кричал. Ей надобно утихомирить его, — в деревне могли услыхать, подумать, что в лесу кричит человек в когтях волка. Да он и набросился на нее, как волк, сжал железными руками. Потом в сердцах отшвырнул от себя — она упала на землю.
Я делить тебя ни с кем не стану. Либо все, либо ничего, сама знаешь!
— Заставил он меня, Хокан, миленький!
— Нечего было оставаться у него в доме!
— Куда же мне было идти-то?
— Теперь ступай к нему. Меня тебе больше не видать!
— Нет… Не-ет… Возьми меня назад!
— Назад? Так и буду брать каждый раз? Есть у тебя стыд-то?
Она поднялась на ноги, съежилась, словно хотела стать меньше, и пошла к нему. Однако руки его не протянулись ей навстречу, не прижали к своему телу.
— Воротись, Хокан! — теперь уже она кричала в отчаянье. Но он отступил назад.
— Ни за что на свете не спознаюсь я боле с тобой. Раз он владеет тобой, стало быть, ты не моя.
Она плакала, уверяла, что он не прав Хотела защититься, объяснить, почему делила себя меж ним и Повелем. Но он не желал слушать ее. Слова Мэрит пролетали мимо его ушей.
Хокан ничего не слышал — он только видел. Видел ее с мужем. Еще не остыв от его тела, она отдалась Повелю. От него она пошла прямехонько домой в постель к мужу. Она была полна им, когда пошла к другому. Предала его, променяла. Будто самого его использовали на срамной лад. Им овладели гнев и стыд — словно его раздели на людях догола.
Он не знал, что делать с ней. Прибить?.. Может, станет легче, коли он прибьет ее. Но ведь он мужчина, а она — женщина. Даст он волю своей силушке, так после будет стыдиться и каяться. Нет, лучше оставить ее здесь, уйти навсегда. Последний раз он дотронулся до нее, когда отшвырнул от себя.
Он поспешил прочь. Тут Мэрит, казалось, забыла всякую осторожность: она кричала ему вслед, называла ненаглядным, молила воротиться. Но он ничего не слышал, он только видел… Крики замирали, не достигнув его ушей, слова пролетали мимо.
Вот Хокан дома, он пытается заснуть, но проклятое видение вновь встает перед ним: Повель и Мэрит… Такое никогда ему не виделось, покуда он не завладел ею. Тогда тело ее было для него чем-то запретным: не он владел им. Хокан лишь мечтал о нем, томился неясными предчувствиями. Теперь же тело Мэрит стало его радостью. И эту радость с ним разделил другой. Не он один владел ею. Он согрел женщину для другого. Хокан чувствовал себя голым, опозоренным. Тошно было ему.
Спать? Спать? Можно ли спать, если горишь в адском пламени? Нет, в аду, верно, не бывает ни дня, ни ночи, там нельзя заснуть и убежать от муки. Хокан встает, наливает чарку и пьет. Хмель гонит мысли и всякую дурь, лечит израненную грудь, согревает душу.
Он выпил чарку до дна, собрался было налить еще, да вспомнил, что больше в доме нет ни капли хмельного и ни единого зернышка, чтобы бросить в винный чан. Стало быть, он даже не может захмелеть и позабыть обо всем на свете. Значит, ничто не может помочь ему отогнать прочь мерзкое видение: Мэрит с охотою отдается Повелю. До сей поры терял он из-за нее голову от счастья, теперь, видно, остается ему потерять разум с горя.
Долго ждала Мэрит Хокана у ручья. Надеялась — одумается, вернется назад, поймет, что обидел ее понапрасну.
Он так и не пришел. Не дождавшись, она пошла домой, сердце у нее ныло не переставая.
Кабы он только выслушал ее, она сумела бы смягчить его душу. Но он и знать ничего не пожелал, хотя она говорила ему чистую правду. Она пожертвовала собой, чтобы Повель не догадался про них. Ясное дело, она могла бы не поддаться Повелю, сказать, что ей люб другой. Но тогда ведь он принудил бы ее сказать, как зовут этого человека, чего доброго, снял бы ружье со стены, пошел к дому Хокана и застрелил его. Тогда Хокан был бы, поди, уже на том свете. Неужто этого он хотел? Она могла бы и промолчать, не рассказывать ему ничего. Так-то, верно, было бы разумнее всего. Кабы она все скрыла да солгала ему, он бы сейчас ласкал ее, а не отшвырнул от себя, ровно чурку какую. Но она была честна, сказала ему все, как есть, — ведь она обещала ему всегда говорить правду. Худо же он отплатил за ее честность. Впредь она поостережется говорить правду — видно, к добру это не ведет. Ложь защищала и помогала, правда лишь обернулась бедою.
Неужто он не хочет понять: не виновата она. Не по своей воле стала она двоемужницей. Ей ничуть не легче, чем ему. Отчего же он не хочет покориться судьбе и любить ее по-прежнему?
Но он не стал слушать ее. Как она ни просила, как ни унижалась, он не воротился к ней, не стал мириться.
Дни идут, а она не слышит о нем ничего. Покинул ее желанный, а без него ей свет не мил. Не может она жить без Хокана, а он бросил ее.
Медленно сверлит боль сердце Мэрит. Такой муки не испытала она за всю свою жизнь. Видно, так бывает, когда все твое счастье в другом человеке. Тогда можно потерять счастье в любой миг, и останется у тебя одно горе. Отчего он так нужен ей? Ведь это беда, когда ты не можешь жить без кого-то. Тогда нет у тебя защиты, ты в плену у него. Счастлив человек, который черпает радость в собственной душе. Тогда он сам себе хозяин, никто не сможет отнять у него радость, сказать: она моя, я отниму ее у тебя! Так сделал Хокан — дал радость и отнял ее.
Мэрит не в силах освободиться от Хокана. Печаль все грызла ее, она уже не в силах была носить ее в себе. Она перестала радоваться тому, что прежде радовало ее. Забросила хозяйство, стала придирчива к работнице, груба с Повелем.
Теперь и муж ее начал примечать, как она переменилась — больше потому, что забросила хозяйские дела. Он посматривал на жену и думал про себя: кого-то нам бог пошлет, сына или дочку? Когда женщина в тягости, первые месяцы ее не узнать, столько у нее причуд. Он начал подшучивать над женой. Мэрит сперва отмалчивалась, потом стала говорить, что это вовсе неправда, ребенка она не ждет. И при этом так досадовала, словно ее уличили в дурном поступке.
Но она тут же раскаялась в том, что была груба с Повелем. Он ведь не виноват в ее горе. Разве что невольно. Нет, по чести говоря, Повель не сделал ей ничего худого. Но Хокан… Хокан… Покуда она не спозналась с ним, жилось ей легко и спокойно. Не то чтобы она была весела, но и печали не знала. А он пришел, опутал ее сетями вожделения, распалил. Теперь покинул ее. Он всему виной.
Иной раз ей казалось: она так сильно его ненавидит, что желает ему смерти. Так бывало, когда она спрашивала себя: может, он вовсе и не любил ее. Иначе не стал бы ее так мучить. Может, он уже натешился ею и рад был случаю, чтобы покинуть ее. Неужто она опостылела ему? Он остыл, а она все еще любит, в этом вся беда.
Но тогда, стало быть, он лишь притворялся, что гневается. Нет, так прикидываться он не смог бы.
Ненавидит она его? Нет, все дни напролет она думает лишь об одном, с трепетом и страхом спрашивает себя: неужто он не хочет воротиться к ней? Почему он еще не вернулся? Не пришел, не сказал: Мэрит? Мэрит… И дверь распахнулась. И разве он не слышал, как она стучала? Отчего не отворил ей?
До дома Хокана рукой подать. Он живет так близко — крикни погромче, услышит. Но тот, кто не хочет слушать, не услышит, как бы близко ни был. Потому для нее лучше, чтоб он был за сотни миль от нее. Знать, что он здесь, рядом, и не быть с ним… От этого она мучается еще сильней. Напрасно надеялась она повстречать его так, чтобы никто не увидал и не услыхал их. Он прятался от нее. Старался, чтобы их дорожки не перекрещивались. Она хотела было схитрить, велела Повелю позвать его в гости, а он придумывал разные отговорки, не приходил. Бежал от нее, как от прокаженной.
За молоком он теперь посылал работницу. Эта женщина была для нее еще одной каплей горечи. Терпеть ее было для Мэрит все тяжелее с каждым днем. При ней Мэрит испытывала такое чувство, будто чужая собака подкралась и трется об ее ноги — по коже ползут мурашки и думаешь: сейчас укусит! Огонь в глазах Элин просто жег ее. Эта женщина желала ей зла. Уж она-то укусила бы, кабы могла. Служанка ходила, как цепной пес, вокруг своего хозяина, караулила его. Какое ей дело до Хокана? Она вела себя так, как будто была повенчана с ним.
Не видит Мэрит больше того, без кого ей жить невмоготу. Но у нее есть Повель — как бы сделать, чтобы не Хокан, а Повель стал нужен ей? Тогда она была бы спасена. И Мэрит придумала. Ей надобно уговорить себя, будто она страдает по Повелю. Он будет у нее вместо Хокана, она сама превратит его в Хокана. Придется самой с этим справляться, он ей в том не помога. Ведь не может же она подойти к нему и сказать: отними меня у Хокана! Избавь меня от него! Хочу, чтобы ты стал мне нужен!
Она стала нежнее к мужу, то и дело ласкалась к нему. Повель ума приложить не мог: что это еще взбрело ей в голову? Он не привык к такому обхождению. Лучше бы она вела себя, как прежде. Причуды ему не по душе. Не помог ей Повель ничуть. Но это не отпугнуло ее. По ночам она была податлива, притворялась, будто похоть одолевала ее.
Ей так хотелось забыть все, снова стать Повелю доброй женой.
Но страстное желание Мэрит так и осталось желанием. Сбыться ему не было суждено. Напрасно желала она принадлежать одному лишь мужу. Повель оставался Повелем, Хоканом он не стал. Все было напрасно!
Пустые мечты лишь заставили ее страдать еще сильнее. Настали лихие дни, время тянулось так медленно, что казалось, его нарочно растягивает дьявол, злорадно усмехаясь. Таких мук Мэрит еще никогда не испытывала. Так бывает лишь, когда вся твоя радость в другом человеке.
Видение это он прогонит. Днем ему удалось избавиться от проклятого видения, ночью же оно являлось ему иногда Во сне он дрался с Повелем из-за его жены. Вот он врывается ночью в дом к Повелю, бросается к супружескому ложу и рывком стаскивает Мэрит с постели. И всегда-то он поспевает вовремя Повель только собирается овладеть женою, как Хокан является в последний миг, чтобы помешать ему. Мэри охотно идет за ним, она рада освобождению, срывает с постели простыни и берет их с собой. Ведь это их свадебные простыни, зеленые, как трава, голубые, как цветы льна. Когда они выходят из дому. Мэрит расстилает простыни на земле. До чего же большая у них постель! Только покоя им нет, Повель гонится за ними, приходится бежать прочь изо всех сил. В лесу их ждет Ингель Силач, он обещал помочь им скрыться, у него вырыта землянка под поваленной сосной, там он и спрячет их. Но теперь все люди в Хэгербеке собрались травить их, будто волков, — в лес не войти, повсюду караулят. Сидеть им в деревне, как в капкане Охотятся на них, словно на диких зверей, не дают им с Мэрит покоя. Не успевает она расстелить на траве свадебную простыню и прижаться к нему, как приходится снова бежать… А Ингель Силач ждет их в лесу, снял с пояса топорик и поднял его, готовый защищаться…
Ох, эти проклятые сны! Да еще мысли о том, что было! Мучают его, не дают образумиться.
Людей связывает блаженство, которое они испытали вместе.
Когда же они после того причиняют боль друг другу, былые утехи не дают им покоя, становятся горькой насмешкой и искушением. В памяти прежняя радость предстает еще ярче и сильней.
Не в силах Хокан забыть мягкую податливость Мэрит, жар ее губ, радостный смех, вырывавшийся из груди в миг, когда она отдавалась ему, просветленное лицо, хмельные от любовной утехи глаза. Все было дано ему… Хорошо, кабы это наваждение разом исчезло с лица земли. Но все это можно воротить. Стоит только захотеть: «Воротись ко мне!»
Но он хочет владеть ею безраздельно, на меньшее он не согласен. По своей воле делить женщину с другим — нет! И он один должен знать, что ему приходится делиться с другим. Другому и то легче, ведь он ничего не ведает, думает, будто один владеет ею. Повель обманут, но его не мучает видение. Ему не надо ни с чем мириться, раз он ничего не знает. Но знать, что тебя обманывают, терпеть это и довольствоваться… Нет, для того надо быть вовсе жалким и презренным.
И Хокан гонит прочь видение, хочет одолеть память. Мэрит — огонь у него в крови, ему надо погасить этот огонь, даже если для того придется самому сгинуть.
Спокойно и серьезно решил Хокан думать о ней худое. И тут натолкнулся он на стену, которая сразу отбросила его назад. Вместо того он стал думать худое о себе и доброе о ней. Ведь обдумав все хорошенько, он понял, что сам всему виной. Зачем он не довел дело до конца? Нечего было оставлять ее у Повеля. Почему он не увел Мэрит оттуда, хотя бы даже против ее воли? Теперь пусть пеняет на самого себя. Он оставил ее в доме у мужа, а там ей хочешь не хочешь — пришлось изменить ему. Как ей обороняться? Он-то мог лучше защитить ее.
Раз он уговорил себя, что сам во всем виноват, стало быть, ее вины в том не было. Значит, он заставил ее страдать понапрасну. «Ей тяжко» — мысль о том впилась ему в голову. Ей тяжко оттого, что он не довел дело до конца. За что же ей страдать понапрасну?
Он помнил надрывный крик Мэрит, звучавший ему вдогонку. Долго этот крик не достигал его ушей. Только теперь долетел он до него: тяжко ей. Стало быть, ему надо найти ее и сказать: «Я во всем виноват». Он пойдет не за тем, чтоб воротить ее и делить с другим. Просто скажет, что обидел ее понапрасну.
Вот до чего додумался Хокан. Каково ему теперь урезонивать себя?.. Да нет, он не думает воротить старое, просто скажет, что сам виноват.
На душе у него было тревожно — будто что-то непременно надобно уберечь. Ведь от того, чем он владел, что-то убывало с каждым днем. Нельзя больше сидеть, сложа руки, надобно что-то делать.
Он знает, где ее найти, где отыскать все то, чего ему забыть нельзя. И, когда наступает вечерний час, когда солнце садится за лесом, он идет поглядеть на выгон, который лежит по другую сторону Хэгербекена.
Здесь разрослась осиновая рощица, зеленая и кудрявая. Это не роща, а дьявольское искушение. Она кричит ему по вечерам: «Я прячу кого-то в своих зеленых ветвях! Тебе ведомо, кого я прячу! Ступай сюда. Не бойся! Я укрою тебя, как прежде. Иди сюда». Вот что говорит ему осиновая роща на закате солнца. А Хокан стоит и слушает. Только он не повинуется ее словам. Путь к роще не близкий. И заставить его пройти этот путь нелегко…
К роще ведет извилистая тропинка, что тянется вдоль межи. Тропинка эта еще не заросла, она зовет его: «Ступай к роще! Я не выдам тебя! Я вьюсь и петляю, никто не догадается, куда ты идешь. Ты ходил здесь много раз и знаешь, я надежный друг! Иди, не бойся!» Видно, заколдована эта тропинка, петляющая по полю вдоль межи. Теперь ее почти не видно в высокой траве, следов на ней не приметишь. Так и манит пройти по ней!
Роща и тропинка — словно колдовские чары у него в крови. Кровь не повинуется ему, она подвластна лишь своей госпоже. Кабы он мог усмирить свою кровь, кабы осинки не были такими кудрявыми, а тропинка — укромной и извилистой..
Два вечера кряду проходит Хокан по тропинке почти полпути. На третий — идет по ней до конца, до самой рощи, чтобы воротить свою суженую.
Пора весны миновала. Близится середина июня, поля прикрыты зеленой шубкой молодых всходов. Теперь на полях никого не видать, летом сюда не ступает нога человека. Мужики работают в лесу — городят изгороди для пожог, валят деревья с зеленою листвою, корчуют пни на пожогах; над лесом здесь и там поднимается дымок. В деревне их можно увидать лишь поутру да под вечер. Работают сейчас неторопливо, спокойная пора будет стоять до самой жатвы. Пора летнего цветения.
Июньскими днями ходят крестьянки на топкие луга собирать пух для подушек. Цвет пушицы нужно обобрать до того, как через месяц по траве начнет со свистом ходить коса. На топких лугах корни трав стоят в воде, крестьянки бредут по ней босые, подобрав подолы, подоткнув их за пояс. Выше пояса на них одни лишь безрукавки: голые руки и ноги блестят на солнце. Они собирают белые комочки пушицы и кладут их в передники. Возьмешь в руку цветок пушицы, а он словно сухая пена. Женщины набьют ими подушки; по вечерам на подушки будут класть голову люди, уставшие от дневного труда.
Мэрит тоже собирает пух. Легко, как молодая березка, нагибается она над луговой травою; еще утро, и на траве не высохла роса. Мэрит молода, прошлым летом ей минуло двадцать годков, а нынешнее лето еще только началось. Не успела износиться — телом крепкая, гладкая, лицом светлая, пригожая.
Собирать пух — дело кропотливое. Не один час пройдет, покуда наберешь полный передник. Но ей нипочем ходить в наклонку, спину не ломит. Это у старух спины печет, словно крапивой обожгло. А пуху на подушку ей нужно набрать. Придет зима с долгими темными ночами, люди в эту пору спят много, и без мягкой подушки под головой не обойтись. К тому же, говорят, на пуховой подушке сон легок. Лицом Мэрит то краснеет, то белеет. Видно, эта женщина хранит в груди тайну. То, что она держит в тайне, так и светится в ней, всякий, у кого есть глаза, увидит. Она ходит, собирает пух, и вдруг губы ее чуть раскрываются, на щеках выступает яркий румянец. Видно, вспомнила что-то. Вот она со счастливой улыбкой отводит глаза в сторону. По всему видно, прячет радость.
Тот, без кого ей свет не мил, воротился. Мэрит… и дверь открылась. И больше ей ничего не надо на белом свете.
Июньским вечером не озябнешь. Они с Хоканом прячутся в густых кустах, обнимаются. Лежа на земле, утоляют они жажду хмельным любовным питьем. Ветви с молодой густой листвой укрывают их, трава под ними дурманит ароматом. То сладкий запах земли и березовой листвы. На закате солнца в кустах одна за другой запевают птицы. А они отдыхают после крепких объятий, распростертые на земле.
Близость земли, которую не тревожат мысли о жизни и смерти. Здесь царит извечная беспечальность. Рождение и смерть сродни друг другу и не вызывают страха. Над ними сверкает свежая весенняя листва, под ними гниют опавшие прошлогодние листья. И те, и другие — дети одной матери. И сами они — два только что распустившиеся листка, висящие на ветке, в лоне жизни, покуда длится лето. Как они малы, как дрожат на ветру, дующем вечно, на ветру, который сорвет их однажды с ветки. Но в этот миг они молоды и вдыхают сладкий аромат жизни. Они вырвались на свободу, раскрылись и достигли высшего смысла своего существования — самозабвения.
Может быть, Мэрит вспоминает сейчас вчерашний вечер. Тогда она поступает худо. Ведь она полураскрыла губы в улыбке, думая о том, что есть блуд и тяжкий грех. А за блуд наказывают строго: сперва люди, а потом господь карает в аду вечными муками. Да, худо делает Мэрит, и вдвойне худо, если она спокойна и счастлива во грехе. Видно, она позабыла всякий страх. Иначе отчего же она ходит с таким видом, будто хочет подавить смех?
Такие мысли теснятся в голове Мэрит этим ясным летним днем. Она думает и о том, какие сны ей приснятся на подушке, набитой пухом, который она держит в переднике. Много ночей будет ее голова покоиться на пуховой подушке, много часов будет Мэрит спать на ней, словно отделившись от себя самой. А вдруг ей придется проводить на этой подушке бессонные ночи, поворачиваться с боку на бок в горе и тревоге, как в последнее время? Может, ей суждено ночами ронять слезы на цветы пушицы? Нет, она не хочет спрашивать себя об этом, особенно сейчас, когда исполнились все ее желания! Ей хочется лишь знать, выпадут ли на ее долю такие ночки, когда он будет лежать рядом с нею, положив голову на подушку из этого пуха? Сольются ли их губы в поцелуе рядом с этими белыми цветами? И Мэрит мнет цветы в руках, словно хочет выжать из них эту тайну.
Вокруг нее ходят по топкому болоту другие крестьянки — хозяйки, их дочери, работницы. И среди тех, кто собирает цветы пушицы, есть одна — темноволосая, кареглазая. Она то и дело распрямляет спину и поглядывает на Мэрит. Смуглянка все что-то шепчет про себя, она знает, что за птица эта молодая жена.
— Шлюха поганая! — шепчет чернявая, и губы ее пересыхают от ненависти.
Завелась в деревне Хэгербек поганая шлюха.
Гостю охота, чтобы хозяева встречали его радостно и провожали, огорченные. Для мирского захребетника, что ходит по дворам, все как раз наоборот. Коли старик Герман хочет обрадовать хозяина, ему надобно сказать, что он переселяется к соседу.
Он уже приметил, что Франс Готфрид хочет сжить его со двора! У него, мол, хозяйство невелико, земли всего одна осьмица; по справедливости надо бы Герману поселиться рядом, у старосты. У того как-никак целая седьмица.
Однако Герман еще пожил у Франса Готфрида, и ему довелось этим летом увидеть в его доме диво дивное. Почитай, все случилось у него на глазах. Правда, той ночью он спал, но ему нетрудно догадаться, как все было; к тому же он спал в той же горнице. И пришлось ему повторять людям свой рассказ сотни раз.
Франс Готфрид высиживает свой страх, как дракон золотое яйцо. И суждено ему было встретить свой смертный час, когда мирской захребетник сидел у него на хлебах. Он спрашивал всякого прохожего и проезжего про однорукого человека, боялся, кабы вор не застал его врасплох. Он уже точно знал, как сей страшный человек поведет себя: так, мол, и так. Однако всего угадать никак нельзя. Того, что случилось, он никак не ждал.
Однажды вечером воротился Франс Готфрид домой со своей пожоги. Входит в кухню и видит — там сидит чужой человек. Жена говорит, мол, пришел прохожий, попросился переночевать за плату. Ходит он по деревням по торговому Делу.
Хозяин не разглядел пришельца, покуда тот не встал со стула, чтобы вместе с другими подойти к столу. И тут он видит, что у незнакомца один рукав висит пустой. Однорукий!
Лицо у Франса Готфрида задергалось, а в груди гулко застучало. Вор! Нет правой руки. Он самый.
Такое ему никогда не приходило на ум. Чтобы вор пришел, как любой мирный прохожий, попросил накормить его и дать кров, сел бы с ним за один стол! До чего дерзок! Неужто не понимает, что его сразу узнают и тот, кого он ищет, будет настороже?
Хозяин глядит на человека, столько лет причинявшего ему страх и беспокойство. Он вряд ли узнал бы своего недруга, кабы не пустой рукав. Вор согнулся, состарился, вовсе переменился. Глаза потухли, белки пожелтели, не светятся больше. Когда открывает рот, начинает говорить, голос звучит слабый и усталый. В тот раз он не был ни слабым, ни усталым, когда вор сказал: «Я еще ворочусь. Я знаю, где твой дом". Тогда он был чисто выбрит, а теперь отрастил длинную рыжую бороду. Верно думает: я, мол, сильно переменился, Франсу Готфриду не узнать меня. Да не тут-то было. Пустой рукав не дает ошибиться. В последний раз он видел этот рукав возле стола судьи. Рукав мотался и тянулся к Франсу Готфриду, а кабы в нем была рука, она вонзила бы нож ему в грудь.
Теперь остается ждать, что этот человек станет делать. Когда же они сели за стол, он вовсе ошеломил хозяина.
Старый вор взял левой рукой край правого рукава, словно сложил руки, как умел, ведь рука-то у него одна. Потом он опустил голову на грудь и стал читать молитву, громко и отчетливо. Молится перед трапезой!
Странник и хозяева едят молча. Но Франсу Готфриду жевать тяжело, и еда не лезет в глотку. Он сильно растерян, мысли путаются. Неужто арестант столь переменился, что стал набожным? Стало быть, он пришел сюда без злого умысла? Отчего тогда он не поминает про их прежнюю распрю? Отчего не говорит ни слова про то, как попал к ним в прошлый раз, да только не через дверь, а через окно? А может, он не знает, к кому пришел в дом? Может, он вовсе и не мстить пришел?
У Франса Готфрида вопросов полон рот, но он потерпит, покуда не останется с этим человеком один на один.
Однорукий читает молитву и после трапезы громко и отчетливо, как пастор, а после идет и садится в угол — ждет, когда постелят постель. Сейчас никто их не слышит, и Франс Готфрид усаживается перед ним. Сейчас он все разузнает.
— И как же это вам случилось потерять руку? — спрашивает он напрямик.
По лицу однорукого пробегает темное облако. Он мрачнеет от огорчения или досады. И, словно нехотя, отвечает:
— Беда со мною приключилась. Давно это было.
Но тут же объясняет:
— В ту пору был я другим человеком. Жалким созданием.
Тут он развязывает мешок и достает из него книги. Это священное писание, он ходит по деревням и продает книги. Однорукий рассказывает, и голос его дрожит: когда-то он жил во грехе, кощунствовал, не питал сострадания ни к одной живой душе. Но потом спасся, как головешка из огня. Стал добрым христианином. Вот и бродит по деревням, торгует святыми книгами, чтобы и других сделать праведными христианами.
Страх и сомнения Франса Готфрида начинают рассеиваться. Видно, бывший вор в самом деле одумался и стал человеком богобоязненным. Когда говорил про господа бога, не похоже было, чтоб фальшивил. Стало быть, и бояться его нечего.
Отчего же, однако, он не поминает про то, что случилось здесь на поле тридцать лет тому назад? Разве он не знает, в какую деревню пришел? А может, не хочет вспоминать про то время, когда был злодеем?
Нет, Франс Готфрид еще не совсем уверился в нем. Надобно разузнать побольше, прежде чем укладывать его спать в своем доме. И он спрашивает еще раз:
— Может, вы из-за кого другого потеряли руку?
Незнакомец пристально глядит на крестьянина, потом опускает голову, смотрит в пол. С трудом отвечает:
— Правильно вы угадали, другой отнял у меня руку.
— Где же это было? Как звать того человека?
Франс Готфрид затаил дыхание, а в груди у него что-то так и свистит, так и стучит.
— Как звать-то его?
— Имя его превыше всех имен, — с благоговением отвечает странник и еще ниже склоняет голову.
Франс Готфрид сидит, разинув рот. Что бы это значило?
— Так кто же он?
А однорукий отвечает:
— Живет он на небесах. Господь бог отнял у меня руку много лет назад, я был в ту пору еще молод. Бог взял у меня руку, чтобы спасти душу. Ибо именно это испытание открыло мне глаза. Увидел я грех, прилипший ко мне, постиг, сколь глубоко погряз в мерзости греховной. Богу пришлось сильно наказать меня, отнять правую руку. Рука пострадала, а душа была спасена. Вот так-то. Но что значит рука, орудие земное, которое бог отнял, чтобы исполнить свою волю? Потерять руку — дело пустячное, когда нужно спасать душу.
С сердца старого крестьянина, охваченного страхом, спадает огромная тяжесть. Однорукий дал ему понять, что Франс Готфрид был лишь орудием в руках господа, когда стрелял в него во ржи. Стало быть, и винить его не в чем. Мол, Франс Готфрид виноват не более, чем его ружье. Хватит спрашивать. Теперь чужой во всем ему открылся. Однорукий знает, в чей дом пришел, и они поняли друг друга. Теперь он служит богу, и нет ни единого божьего творения, к которому он мог бы питать ненависть. Он пришел в Хэгербек не для того, чтобы мстить.
И вот Франс Готфрид оставляет пришельца на ночь у себя в доме. Вместе с хозяевами и домочадцами идет гость в спальню, все кровати заняты, и старика укладывают в углу на полу, постелив полснопа соломы. Исходив за день долгие пути по рытвинам и ухабам, вытягивается он, усталый, на своем ложе. На кровати возле двери спит Франс Готфрид со своей женой. Путник же лежит ближе к окну — он привык вставать спозаранку.
Время отходить ко сну, а светец не надо запаливать — от огня в печи светло, как днем. Когда же начало смеркаться, все уже заснули. Старик Герман храпит у печи. После он станет каяться, что продрыхал всю ночь. Да ведь он думал, что хозяин и однорукий, человек набожный и степенный, толковали по-доброму.
В горнице Франса Готфрида стало тихо. Но сам хозяин еще не заснул. Он лежит, прислушиваясь, и ворочается с боку на бок Ну, что там? Заснул чужой или нет? Слышно, что дышит он тяжело, а спит или нет — точно не понять.
Самому хозяину никак не уснуть в эту ночь. Он обороняется от Него, борется с Ним, пытается подбодрить себя Но, когда приходят мрак и тьма, Франсу Готфриду приходится сдаться. Тут является Он — страх. Франс Готфрид не смеет уснуть, не смеет — из-за однорукого.
А вдруг его обманули? Вдруг он попался в силок? Может, старый ворюга пришел сюда и выдал себя за человека набожного, чтобы усыпить его подозрения? Он стар, и теперь уже не шибко силен, ему надобно прибегнуть к хитрости, чтобы отомстить. Вдруг все это дьявольская хитрость. Этот человек пролез к нему в дом, ухитрился даже в спальню к нему пробраться, и теперь они лежат чуть ли не рядом. Теперь ему ничего не стоит совершить злое дело. Как только домочадцы уснут, он может подойти..
Нет, Франс Готфрид не смеет сомкнуть глаз, покуда однорукий у него в доме. Вздремни он, так, чего доброго, и проснуться никогда не придется. Проснется уже на том свете с ножом в груди. К тому же и про сундуки забывать негоже. Правда, они заперты на замки, да только, кто знает, что за инструмент прячет чужой в мешке, что лежит возле него на соломе. Может, на поверку окажется, что это и есть тот самый вор, и решил он пробраться к Франсу Готфриду хитростью, раз иным путем его не взять Франс Готфрид проводит рукой по лбу, рука мокрая — вспотел. А в груди словно бы кровь застоялась. До утра еще далеко, но ему, видно, так и не заснуть. Да к тому же, думает он, теперь зори ранние — через два-три часа начнет светать. Тогда больше не надо будет бояться пришельца. Правда, можно разбудить домочадцев, как тут быть — поди догадайся.
Он прислушался — вот незнакомец зашевелился Видно, не спит. Выжидает минуту поудобнее. А минута такая того и гляди наступит, в этакой-то тьме. Вот он снова шевельнулся, солома в углу зашуршала. У Франса Готфрида слух чуткий, он слышит…
Что это… Шаги? Шаги? Кто-то ступает по полу…
Крестьянин поднимает голову и, ухватившись за край постели, медленно и осторожно поднимается: он слышит легкие шаги, кто-то идет в одних носках. Кто-то двигается в темноте. Вот на сером пятне окна показалась высокая черная фигура. Домочадцев столь высокого роста у него нет. Это однорукий поднялся с постели.
Груз, что давит Франсу Готфриду на грудь, становится вдруг еще тяжелее.
Вот однорукий уже на середине комнаты, он ступает осторожно, крадучись, чтоб никого не разбудить Идет он к двери, туда, где стоит кровать хозяина.
Франсу Готфриду надо бы закричать, разбудить домочадцев. Он хочет крикнуть, да не может. Глотка его не желает издать ни звука. Уж слишком сильно давит на грудь Обмякнув, он валится назад в постель и лежит тихо-тихо.
Когда жена наутро собралась вставать, то увидала, что муж ее лежит рядом бездыханный. Чудно — на теле ни царапины, ни синяка, ни кровоподтека. Хозяйка, домочадцы и прочие люди сперва никак не могли взять в толк, что с ним приключилось. Но после догадались, что смерть подкралась к нему посреди ночи из нутра. Франс Готфрид умер от удара Такое часто случается со старыми людьми.
Может статься, что и пришелец, которого приютили на ночь, пособил ему столь внезапно отправиться на тот свет. Но ведь он был в доме поутру, и ничего у них не пропало. Однако Андреас, староста, все же допросил его, и тут стало ясно, что странник вовсе не виноват. Просто он поднялся среди ночи, чтобы выйти на горушку и справить нужду — крался же он столь тихо по полу, чтоб никого не разбудить. Тогда хозяин был еще жив. ибо он слышал, как тот ворочался в постели. Более того однорукий ничего не мог сказать. Прежде он в Хэгербеке никогда не бывал и встречать покойного до того вечера ему не приходилось. Руку свою он потерял в драке с собутыльником много лет назад, когда вел жизнь бесшабашную и грешную. Собутыльник же его был лишь орудием в руках господа. После того человек этот стал богобоязненным и мирным, какого трудно встретить во всем свете.
Стало быть, этот однорукий был вовсе не тот, про кого думал хозяин.
А тот самый так и не успел прийти к Франсу Готфриду. Может, он уже помер, а может, отсиживал в тюрьме пожизненную. А может, он давным-давно и думать забыл про месть.
Но теперь он отомстил крепко и жестоко. С помощью несчастной способности человека рождать в себе муки страха.
Лежит в деревне покойник — старый Франс Готфрид преставился, — не то удар его хватил, не то кровь закупорилась, а может, и что иное с ним приключилось. Вроде бы покойник как покойник, а на самом деле отдал он богу душу из-за нечистой совести. А однорукий бредет себе дальше от села к селу, несет тяжелую поклажу — божественные книги — и того не ведает, что повинен в смерти человека из Хэгербека. Пришел и убил его пустым рукавом вместо ножа. Стало быть, теперь души людские идет спасать убийца.
В доме у Франса Готфрида готовятся к поминкам, а мертвеца несут в церковь крестьяне из Хэгербека. Дороги худые — приходится нести гроб на руках до самой церкви. Дорога в церковь до того камениста и ухабиста, просто беда. Коли поставить гроб на телегу, покойника расколотит вдребезги. А до Альгутсбудской церкви путь неблизкий — чуть не две мили. Для хэгербекских крестьян тяжкий труд нести мертвеца к могиле — работа, почитай, на целый день. В зимнюю пору еле успеешь воротиться домой засветло.
Однако ни один крестьянин от этой работы не отказывается. Каждый знает: его самого понесут когда-нибудь на кладбище. На помощь пришли все двенадцать, что остались в живых. Двенадцать хэгербекских крестьян испокон веков несли тринадцатого.
Ранним утром собираются они в доме умершего, поднимают гроб и несут его вниз по крутому каменистому склону. Крестьяне делятся на две группы: покуда одни несут гроб половину пути, другие идут порожняком — отдыхают. Из дома покойного они прихватили три кувшина поминального вина. Всего по полкружки на брата — совсем немного: дорога чуть ли не в две мили длиной, да на пути не меньше десяти крутых пригорков. Из-за горушек-то надо бы набавить еще один кувшин.
Крестьяне постарше идут позади, держат гроб у изголовья. Самые молодые — впереди. Хокан и Повель — младшие в селе — идут рядом, у ног мертвеца. Хокан с Повелем держатся за одну веревку, а меж ними — гроб.
Оба они — мужья одной жены.
Напрасно старается Хокан забыть про это. Ему видится все время одно и то же. Мэрит хочет помочь ему, утешить, мол, она милеет сердцем лишь к нему одному, он один ее желанный. Когда приходится уступать мужу, сердце ее не с ним. Ему она отдается лишь по долгу и принуждению. Мол, она пытается уговорить себя, будто тешить мужа в постели — одна из ее обязанностей по дому, такая же, как сварить Повелю еду, накормить его.
Мэрит зажигает сердце Хокана, она одна дает ему радость и отдохновение. Кабы не это проклятое видение!.. Оно является ему по вечерам перед сном. Вот сейчас в доме Повеля ложатся спать… Сейчас… как раз сейчас… может быть, как раз в этот миг… Он закрывает глаза, и ему кажется, будто он видит все, от начала до конца.
Что-то будет с ними? Он сгорал от желания убежать с ней, скрыться в бескрайних лесах, но она никак не хотела расстаться с деревней. Неужто ему остается лишь одно — терпеть?
И вот двенадцать несут тринадцатого. Время от времени они ставят гроб, чтобы освежиться глотком-другим вина. Июльское солнце печет жарко, да к тому же Франс Готфрид пролежал дома почти целую неделю и сильно смердит, нужно чем-то перешибить дух. Не мешало бы дать им еще кувшинчик вина из-за вони да крутых горушек.
Хокан идет рядом с Повелем и думает: «Покойный был лишний человек в деревне. В Хэгербеке всегда одним крестьянином больше, чем надо. Теперь в усадьбе Франса Готфрида поселится новый хозяин — и опять в деревне их будет чертова дюжина. Но однажды двенадцать крестьян снова соберутся у гроба тринадцатого, перевяжут гроб веревками и понесут покойника вниз по склону. Всегда будет здесь одним крестьянином больше, чем надо. И суждено им носить покойников вниз по склону.
Вот идем мы с Повелем — два односельчанина. Негоже нам тут жить вдвоем. Я обманываю его бессовестно, он же, сам того не зная, причиняет мне боль нестерпимую. Так далее продолжаться не может. Один из нас лишний Не жить нам обоим в деревне. Один из нас должен уйти. Повель пустил здесь корни. Он не покинет деревни, покуда его не унесут в гробу, как сегодня Франса Готфрида. Он прилепился к своей земле и не расстанется с нею, покуда жив. И жену он хочет привязать к своей усадьбе. А вот я могу уйти, когда захочу. Мне не надобно ждать, чтоб меня унесли отсюда. Но я уйду только с женой Повеля.
Оттого-то и живем мы покуда оба в этой деревне, и один из нас лишний».
Двенадцать крестьян несут тринадцатого. К вечеру они возвращаются, теперь в руках у них лишь одни веревки. Выпив и закусив на поминках в доме покойного, они расходятся по домам. Хокан тоже стал было прощаться с Повелем, когда поравнялся с его домом. Но Повель не хочет отпускать соседа: они сегодня вместе несли гроб, стало быть, и день им следует закончить вместе — таков обычай в Юдере. Отчего бы ему не заглянуть к ним в дом и не испить винца?
Хокан отнекивается, теперь ему невмоготу находиться под крышей Повеля. Но тот не отпускает его: что ж это он брезгует соседом? Не хочет зайти и выпить с ним? Хокан не сумел придумать отговорку, пришлось зайти в кухню опрокинуть чарку. Мэрит уже улеглась спать.
На поминках Повеля не надо было уговаривать выпить, и захмелел он изрядно. По будням он молчалив, а за кружкой вина — не остановить, болтает без устали. Лишь бы было с кем говорить. Во хмелю он не дурак похвастать, коли есть перед кем хвалиться. Сейчас ему охота, чтоб похвалили его вино, старое винцо-то, еще дома в Юдере ставлено. Хокан пьет с ним, а у самого только и думы, что про женщину, которая лежит рядом за дверью, в спальне. Не идут с ума две ночки, проведенные там с нею по весне.
Повель разбушевался, а Хокан говорит:
— Как бы не разбудить жену-то твою!
— Мэрит не заснет, покуда я не приду! — отвечает Повель, ухмыляясь.
Эта ухмылка жжет Хокану грудь каленым железом. Напрасно пытается он найти предлог, чтобы уйти отсюда. Повель вовсе не думает его скоро отпускать: они вместе несли гроб, стало быть, нечего торопиться, надо посидеть да потолковать хотя бы до полуночи. Уж такой обычай у них дома в Юдере… И тут Повель принимается хвастать не на шутку. Он хвастает своим отцом, всей родней, богатой усадьбой, урожаем, который он соберет в нынешнем году, своим вином, которого он может выпить сколько угодно. Хокан не раз хотел, чтобы Повель ему стал противен, а тут он и в самом деле ему опротивел. Повель — человек услужливый и добросердечный, зла никому не делает, всем желает добра, но про все это он хорошо знает и сам. Шибко нравится Повелю, что он такой хороший человек, и во хмелю он говорит о том, не скрывая.
Повель до того упился, что вовсе забыл про робость; теперь он, хуже того, принялся хвастать своей женою. Мол, женой он шибко доволен. Она добрая хозяйка, баба работящая и честная. Жаловаться у нее ни на что нет привычки. Они живут в добром согласии, не ссорятся, не бранятся. Промеж ними мир да лад, лучшего и желать не надо. А в работе они словно пара лошадей, что привыкли ходить в одной упряжке. Коли бог даст здоровья, они, верно, приумножат добро в своей усадьбе, — уж Повель это точно знает. Да, у него все идет ладно, грех жаловаться. А прежде всего он доволен своей женою. А что Хокан скажет о Мэрит?
Хокан вздрагивает. С чего это он спрашивает? Может, неспроста? Да и во взгляде его что-то странное. Рыбьи глаза Повеля глядят неподвижно, но взгляд их зорок, словно караулят что… А что Хокан скажет о Мэрит? Что ему в ней не по душе? Ведь правда же она — жена что надо? Может ли муж упрекнуть ее в чем-либо? Может ли пожаловаться. на такую жену, как Мэрит?.. Повель спрашивает Хокана, не переставая, будто хочет выпытать у него что-то. И что ему только надо? Вот он опять спускается в погреб за вином. А Хокану велит сидеть — не время еще гостю уходить… И зачем это Повель его расспрашивает? Только бы он перестал говорить про жену…
— Мэрит была самая красивая девка в трех деревнях! — говорит Повель.
— Ясное дело! — отвечает Хокан.
— Многие на нее зарились, да тут я объявился!
Тут Повель вместо жены стал похваляться собою. Мол, усадьба ему досталась от отца. Наследство он получил доброе, уже в ту пору был мужик справный и мог бы просватать девушку побогаче Мэрит. У него такая уже была на примете. Да он променял ее на Мэрит. Приданое у нее было невелико. По богатству она была ему не ровня, да только он еще тогда знал, что она будет ему хорошею женою. Доброму соседу он может сказать без утайки: люба она ему…
Повель наполняет кружки, они пьют. Повель разливается вовсю, а Хокан вставляет иногда скупое словечко, но большей частью сидит молча. Можно хвастаться, коли точно уверен, думает он, а когда не знаешь… Что ведомо Повелю про жену? Не знаешь ты ее, и никогда не знал. Потому-то ты ей не нужен и никогда не был нужен. Просто она не осмеливается вырваться из тенет. Сказываешь: ты явился к ней, ты? Сама же она говорила, что не знала радости в жизни, покуда я не пришел к ней, я, я! Сиди себе и хвастай. Уж я стерплю, послушаю, как бы ты ни мучил меня, сделаю услугу. Ведь я хотел когда-нибудь отплатить тебе за добро… Я должен тебе и за солому, и за рожь, и за тягло; и жену у тебя я отнял — чистая правда. И все же я, видно, взял у тебя то, чего ты не хватишься, ведь твоим оно никогда не было. Я украл то, что обокраденному никак не вернуть, ибо он не знал, что когда-то владел этим.
Повель говорит без умолку, а Хокан отвечает ему в мыслях: и что только ты стал бы делать, Повель, кабы знал правду? Любопытно мне. Я спал под твоей крышею, и мне от того лихо. А тебя это вовсе не мучает. Сам говоришь, что доволен донельзя. Мол, нет на свете человека счастливее тебя. Стало быть, я не обездолил тебя, не сделал несчастным. Отчего же должна меня мучить совесть из-за тебя? Я тебе худой сосед, обманщик против своей воли. Но я буду честен с тобой в тот день, когда жена твоя пожелает уйти со мной. Из нас двоих я страдаю сильней, оттого что моя суженая спит в твоей постели каждую ночь, а я с этим ничего не могу поделать. Но я приду и заберу ее навсегда, так и знай! Не лежать ей более в твоей постели, ибо нет горше несправедливости на белом свете…
Повель один ведет беседу, все в нем так и кипит, так и бродит от желания довериться другому. Глаза блестят от вина, а сам хвастается взахлеб, аж язык заплетается:
— Мэрит умеет согреть, можешь мне поверить! Уж она может раззадорить мужика.
Хокан рывком вскакивает со скамьи, чуть ве опрокинув стол с откидными досками, за которым он сидит.
— С чего это ты вскочил?! Садись на скамью!
Хокан побелел, как мертвец, но он берет себя в руки и говорит, будто ему надо выйти за угол. Повель идет за ним во двор, а после снова хочет затащить соседа в избу. Мол, надо выпить посошок, ведь сейчас уже полночь, и они провели вместе целый день.
— Мэрит тоже дадим посошок! Пошли!
Но Хокан ни за что не соглашается. Он дрожит всем телом. Больше ему нынче пить невмоготу, говорит он, и без того тянет блевать.
Повель тащит его за рукав:
— Дадим моей жене чарку в постель! Пошли!
Они стоят оба на дворе светлой летней ночью. Повель сильно упорствует, а Хокан, недоумевая, смотрит ему в лицо. Может, Повель неспроста это задумал? Отчего это он вдруг вздумал тащить его к жене, ведь она уже, поди, уснула? Неужто он хочет свести его с Мэрит, чтобы испытать их? Поглядеть, как они станут вести себя?
Горячая волна приливает к груди Хокана: не так уж сильно пьян Повель — притворяется. Он что-то знает про него и Мэрит. Может, их видели вместе — кто-нибудь увидал и сказал Повелю. Стало быть, Повель не случайно позвал его посидеть вдвоем и выпить после поминок. Эту попойку он задумал заранее. Решил напоить его, чтоб он выдал себя.
То-то Хокану все время было не по себе. Повель уставился на него неподвижным взглядом, а глаза у него — словно белые пуговицы. Разве не полны его глаза ненависти? Разве не звучит в каждом слове тяжкая угроза?
— Так ты не хочешь войти в дом, Ингельссон? Стало быть, ты худой сосед?
Вот оно, началось. Повель уже спрашивает напрямик, добрый ли Хокан ему сосед. Надобно быть наготове. Не дать Повелю одурачить себя и заманить к Мэрит, чтобы напугать ее среди ночи.
Повель, видно, оставил затею идти к Мэрит с посошком, теперь он принялся бахвалиться своею силой. Он закатывает рукава кафтана. Ростом он не больно выдался, но силой бог не обидел. Не хочет ли Хокан померяться с ним силою? Хоть он и меньше него ростом, но еще надо поглядеть, кто из них будет лежать на земле носом к луне! Он укладывал мужиков повыше Хокана на обе лопатки. Да, силушки у него хватает. Сегодня, когда несли гроб, он ни разу не отпустил свою ношу, Хокан, поди, сам заметил!
Нет, он заманил его к себе неспроста! Повель хочет посчитаться с ним, а сейчас хитро и осторожно уговаривает его померяться с ним силой. Видно, хочет не на шутку сразиться с ним. Не иначе как он решил перехитрить его, придумал уловку какую-нибудь. Если бы только он мог сразиться с ним в честном бою один на один за женщину, которая спит в этом доме! Лучшего Хокан и не желает. Ему охота сразиться, хмельной огонь горит в его крови, он чувствует, как сила растет в нем, разбухает… Только не надо спешить, покуда он не узнает точно, чего хочет Повель…
— И силой со мной не хочешь померяться, брезгуешь?
У Повеля за поясом нож, а Хокан свой нож оставил дома.
Если Повель задумал не на шутку сразиться, нож у него под рукою.
— Так что же, друзья мы или станем драться?
— Друзья! — бормочет Повель и откидывается, опираясь на угол дома.
Потом он резко поворачивается:
— Ясное дело, друзья.
Хокан помогает ему перешагнуть через порог и вдруг чувствует, что сам занемог, куда уж там силой меряться. Наконец ему удается отвязаться от Повеля и он уходит домой, а на душе у него лихо от всего, что пришлось пережить в этот вечер.
Стало быть, он ошибался, Повель в самом деле захмелел, не прикидывался. Это просто нечистая совесть мучила Хокана, приписывала угрозу каждому слову Повеля. Видно, под ногами у него вырыто столько волчьих ям, что он теперь и шагу ступить не смеет. Его нечистая совесть приписывает Повелю и хитрость, и коварство, которых у того вовсе нет. Он просто-напросто разошелся вовсю и безо всякого злого умысла решил померяться силою. И повести его к своей жене, чтоб дать ей выпить на посошок в постели, он хотел лишь по дружбе. Желал выказать ему свое расположение — у пьяного стыда нет.
Хокан только что провожал в последний путь человека, которого сжила со света нечистая совесть, а самого его мучает тот же недуг. Он превратил своего соседа в некое исчадие коварства. Вздумал, будто Повель хочет лишить его живота, ему мерещатся ножи, которые сосед наточил и собирается вонзить ему в грудь.
Взбредет ему в голову какая ни на есть небылица, он тут же домыслит, будто так оно и есть на самом деле Любая выдумка становится в мыслях у него правдою. Ему трудно понять, что многие поступки соседа смысла не имеют вовсе, оттого-то Хокан и вкладывает в них свой смысл.
Он не пошел с Повелем к Мэрит, испугался, что сосед затеял это неспроста. А сейчас Повель входит к ней один. Вот он подле нее… вот… вот…
Хокан бредет домой, а сердце его захлебнулось от боли. Он клянется, что его ноги не будет в доме Повеля, что всей той мерзости и подлости, в которой он весь измазался придет конец и что ждать осталось недолго.
Пришла пора косовицы, в траве запели косы. Мужики стоят, нагнувшись, над точилами, и косы звенят-поют, ударяясь об оселки. Песнь косы слышна с рассвета до захода солнца. А бабы идут с граблями, зубья граблей вонзаются в корни трав, сгребают сено. Днем в деревне жара и запах сена, по ночам — прохлада и тот же запах сена.
Но Хокан Ингельссон выпустил свою корову на топкий луг, а овец — на выгон. Нынче он не собирается запасать сено. Когда его работница стала было ему перечить, он сказал ей напрямик все, как есть. Ренту и подати платить ему нечем, так не все ли равно, станет он косить или нет. Может, он еще не успеет отведать хлеб нового урожая, как ленсман явится и отберет скотину. До зимы у него, поди, не останется в доме никакой животины, так для кого запасать корм? Коли хлев пуст, пусть будет пуст и сеновал. Дело идет к тому, что у него отберут и землю, так какой резон ему радеть о своем хозяйстве?
И Хокан не скосил ни травинки Знай себе бродил по лесам, ставил силки на птиц да капканы на зайцев. В лесу ему привольно, к тому же, глядишь, иной раз в доме — превкусное жаркое.
Но Элин горевала, глядя, как скотина пасется на сенокосном лугу. Коли Хокан бросит крестьянствовать, так и служанка ему будет ни к чему. Может, скоро для нее в доме не найдется дела. Место она сыскала бы легко, кабы захотела, да только ей ни за что на свете не надо иного хозяина. Как бы Хокан ни обрывал ее подчас, ей хотелось остаться у него в доме.
Ей хотелось помочь ему. Она плакала при мысли о том, что не в ее власти сохранить ему землю.
Но к женщине, от которой шло все зло, ее сердце преисполнилось жарким гневом. В ее глазах во всем виновата была жена Повеля.
Она присушила Хокана, сбила его с толку, чтобы он ни о чем и ни о ком не помышлял, кроме нее. Да, Элин все больше уверялась в том, что Мэрит — колдунья. Она слыхала, что в Юдере водятся чертовки, так нетрудно догадаться, что Мэрит им сродни Ведь и другие крестьянки гадали о том, не перебрался ли к ним в деревню за последнее время человек, умеющии наводить порчу. Дивные дела творились в доме у старостихи. Карна, жена Андреаса, сама о том сказывала. Кто-то сглазил ее, и у нее теперь не сбивается масло. Сколько бы она ни сбивала сливки, масла не получалось. Она сбивает час за часом — и ни комочка! Как бы ни были густы и свежи сливки, вместо масла выходила лишь пена да пузыри. Куда же девается ее масло? Не иначе тут замешана колдунья, она-то и забирает ее масло. Карна сама это говорила, и слова ее — чистая правда.
Элин знала, кто отнял у старостихи везение сбивать масло. Она видела здоровенные комки масла, которое сбивала Мэрит. Таких комков не получалось у хозяйки, жившей в этом доме до Мэрит. В усадьбе Повеля нередко видели шматы масла по три-четыре фунта. А в доме по соседству — лишь пена да пузыри. Яснее ясного, что масло украдено. А для той, кто может держать мужчину в своей воле, переманить везение на масло из одного дома в другой штука нехитрая.
У Элин язык чесался упредить Карну, да только как докажешь, что у человека украли везение сбивать масло. Тут творятся дела похуже, и доказать их проще простого.
Жена Повеля важно вертит задом и словечком не удостаивает служанку, когда та приходит к ней с кувшином, а ведь ее посылает хозяин. Мэрит процеживает молоко для Элин с таким видом, будто дарит ей молоко, кувшин и еще кое-что в придачу Лишнего словечка не промолвит. Может, ей ревность не дает покоя, оттого, что Элин живет под одной крышей с Хоканом?
Кабы ты только знала, шлюха этакая! Ты бы, верно, шею-то маленько согнула! Ты, может, и колени'преклонила бы перед служанкой!
Против огня и стали ведьмы и шлюхи бессильны. Потому-то случалось, что их жгли на костре и рубили им головы топором. В темнице они тоже теряют силу. Бросят их в темницу, и тут их чарам конец. А стоит только Элин рассказать, что она знает про Мэрит… Что станется тогда с этой гордячкой! Коли муж не сжалится над нею, придется ей поплатиться за свои черные дела Все волосы выдерут ей, а она будет орать на весь белый свет. А после бросят в глубокую сырую темницу, куда сажают самых отпетых злодеев. Будет знать, как блудить. Кабы она только догадалась, что Элин все про нее знает!
Задирает нос, и дом у нее есть, и усадьба, и люди ее уважают, хоть она и двоемужница. И как только небеса терпят такую несправедливость? И как ее только земля носит?
Но отчего же молчит Элин? Отчего никому не скажет о том, что ей ведомо? Уж, верно, не из жалости к этой чертовке. И не оттого, что считает, будто Повелю так и нужно. Повеля она жалеет. Ведь, если рассудить, у нее и у него одна доля: обоих их обманули, ограбили. А коли у них одна судьба, надо им держаться вместе. Ей хочется встать на сторону Повеля — ведь у нее с ним один враг.
Но Элин не делает этого ради Хокана. Она не открывает глаза Повелю, молчит ради Хокана. Не хочет отплатить ему злом за добро, навлечь на него гнев Повеля. И, коли она выдаст Хокана, для нее не останется никакой надежды. А она еще не оставила мысли о том, что Хокан однажды скажет ей: «Без тебя мне не жить». Потому она ходит, затаив ненависть и жажду мести, молчит и делает вид, будто ничего не замечает.
Все крестьяне на покосе, и в домах царит необычная тишина. Но мирской захребетник Герман остался в деревне. Он сидит в тени клена возле дома Повеля. У Франса Готфрида ему дольше оставаться было нельзя, раз хозяин сам покинул этот мир и в доме готовились к поминкам. И вот он перебрался к новоселу. У этого крестьянина ему жить еще не доводилось. Он сидит и чинит рваную волчью сеть, которую ему дал Повель. Кто знает, может, этой зимой опять будет облава на волков. А коли крестьянин не придет и не поставит свою сеть, когда окружают волков, его заставят платить пеню.
Старик Герман дремлет за своей работой. Сейчас самое жаркое время дня, и жизнь вокруг него замерла. Ветер совсем утих, словно, устав бушевать, решил отдохнуть посреди дня. Трава лениво приникла к земле в покое и лени — ветер больше не теребит ее. Сонно жужжит шмель в гнезде у корня дерева. Сорочьи птенцы сидят сытые на ветвях груши, перестали галдеть.
Настало время отдохнуть после обеда. Старик Герман видит, как жена хозяина берет кувшин и идет вниз к роще. В эту пору все лесные вырубки усеяны красными точками земляники. И, хотя сенокос не ждет, Мэрит решила отлучиться ненадолго, набрать ягод. Славно отведать вечером земляники с молоком, все равно что свежесбитого масла с теплым хлебом. Мэрит долго не возвращается, на удивление долго, а, воротившись, приносит лишь полкувшина ягод. За несколько часов набрать кружку ягод впору лишь ленивице. Она говорит Повелю, что земляника еще не совсем поспела, пришлось обойти не одну вырубку, чтобы набрать кружку. Да еще зацепилась за сухостой и порвала юбку, надо сесть да починить.
Другой раз в такой же сонный полдень Повель собрался пойти посмотреть, какова рожь у него на пожоге. Мэрит вызвалась пойти вместо него, ему не надо будет на то время тратить, ведь и у нее глаза есть, поглядеть на рожь — дело нехитрое. Мэрит ушла и воротилась не скоро. А вернувшись, обрадовала Повеля, что рожь уродилась на славу.
Старый Герман видит, как Мэрит уходит и возвращается. А Хокана он в деревне почти никогда не видит, хотя глаз у него зоркий. И на косовице Хокана не видать, он бродит по лесу, ставит силки на птиц да капканы на зайцев.
Вот приходит Мэрит из лесу, и Герман слышит, как спокойно и складно она врет. Иной раз, говоря неправду, человек горячится, уверяет, и его в конце концов начинают подозревать во лжи. Она же не боится, что ей не поверят, и говорит с такой уверенностью, что никто не сомневается в правоте ее слов. И никогда без нужды не плетет небылиц. Ни одним словечком не соврет более того, чем ей надобно.
Мужчина и женщина поддались голосу плоти, и сама природа вмешалась в их жизнь, чтобы восстановить справедливость, ведь природа всегда права, а люди не правы. Но оба они не смеют целиком отдаться земной плотской радости. Они с опаской взвешивают свое счастье, боятся отдать за него слишком много, хотят заплатить дешевле, чем того требует жизнь. Может, жизнь требует, чтобы они отказались от выгод, которых им не хочется лишаться. И вот они крадутся тайком, обманывают, лгут, оскверняют себя, ставят человека ниже скота. Да, такое случается каждый день, и, верно, так будет, покуда существует этот мир.
Ибо людям поистине тяжко отдаться безраздельно той жизни, что владеет ими от начала до конца. Им тяжело стать свободными, расстаться со своим клочком земли, где они могут прожить до смерти. Старый Герман это хорошо знает. Е му пришлось искать для себя кривую березу, прежде чем он стал свободным. Дерево годилось, чтобы на нем повеситься, но Герман понял, что он годится для жизни И он мог гордиться этим, ведь далеко не всякий сумеет быть мирским захребетником, далеко не у всякого хватит мужества стать им.
после возвращения из родительского дома Повеля молодая жена поняла, что она понесла.
Еще до похорон она заподозрила, что с ней творится что-то неладное, теперь сомнений больше не было.
Вначале она приняла это открытие спокойно. У нее будет дитя, а ведь всякая женщина должна рожать. В том, что с ней случилось, нет ничего странного, нечего пугаться, нечего над этим раздумывать. Это столь же обычно, как то, что солнце всходит и заходит. Мэрит затрепетала от радости, представив себе живое существо, которое растет в ее теле. Она прижала руки к груди, и ей показалось, будто она уже держит маленькое мягкое создание: внутри было удивительно хорошо и тепло. Да, Мэрит носила дитя под сердцем…
Но радость быстро улетучилась, она вдруг похолодела: кто виновник тому? Повель или Хокан? Один из них был отцом младенца, но откуда ей знать кто, ведь она спала с ними обоими.
Ужас охватил Мэрит. Она — двоемужница, не знает, чье дитя носит. Хокана? Ведь она долгое время жила с Повелем и не беременела. Она не знала, виноват в том муж или нет. Ей думалось, что отец младенца Хокан, но ведь мог быть и Повель. Правда была жестока: ей этого не узнать.
Может быть, загадка разрешится со временем. Младенец подрастет, видно будет, на кого он похож. Может, у него будут льняные волосы и сине-черные бездонные глаза Хокана, а может, — широкий лоб Повеля и его тяжелый взгляд белесых глаз. Но что может случиться до той поры, пока загадка не будет разгадана? Она должна сейчас знать, кто отец ее младенцу, после это ей уже не поможет.
Недолго оставалась Мэрит спокойной. Призадумавшись, она поняла, что этой новости радоваться не приходится. Она принесла ей лишь страх и печаль. Пока она делит ложе и с Хоканом и с Повелем, брюхатость для нее — беда. Теперь она в полной мере изведала, каково быть двоемужницей.
Кабы только она могла сказать одному из них: «Я зачала дитя с тобой, оно твое!» Трудно ждать от Хокана, чтобы он поверил в свое отцовство, он тоже станет сомневаться. Иное дело Повель, ему стоит только сказать. Он-то не усомнится, рад будет будущему продолжателю рода. Но, может, отпрыск-то не его. А обманом навязывать ему чужое дитя не хотелось. До того она еще не докатилась, чтобы родить своему мужу младенца, зачатого другим.
Нет, сейчас она не может заставить себя обмолвиться об этом Повелю, лучше помолчать. Хокану бы следовало открыться, ведь до сих пор она еще ничего от него не таила. Однако и он ничего не узнал. Она боялась, что он станет упрекать ее. Может, он скажет: «Теперь сама видишь, надо было выбирать одного! Кабы послушала меня, не приключилось бы такое с тобой! Тогда не пришлось бы сомневаться, кто отец младенцу!» Да, она боялась услышать от него правду, а еще сильнее боялась, как бы он не остыл к ней. Может статься, он не захочет любить женщину, которая не знает, чей ребенок у нее под сердцем. А хуже того ничего быть не может — лишь бы он не покинул ее.
И она таила правду от обоих. Труднее всего было скрывать ее от Повеля. Стоило ей занемочь, он говорил: «Что это с тобой? Никак у нас будет мальчонка будущей весной?..» Об этом он ее и прежде спрашивал, она отнекивалась и сейчас тоже отговаривалась, хотя теперь могла бы его обрадовать. Да нет*, отвечала она, видно, просто съела что-то, что ей не по нутру.
Повель не шибко верил жене. Но что она врет, ему в голову не приходило. Решил, дескать, она сама не понимает, что с нею. Молода еще, детей не рожала, откуда ей знать, каково бывает беременным бабам? Повель, который уже заждался потомства и начал было отчаиваться, затаил надежду: может быть, к следующей весне. Жаль только, отец не дожил, не пришлось ему порадоваться внучатам на этой земле.
Мэрит неможется. Вроде бы и несподручно — в этакую-то горячую пору. Повель нанял работников: мужиков косить и баб сгребать сено. Жена тоже помогает сгребать, однако ее первое дело — стряпать. Старается показать, что силы в ней не убыло. А у самой от дум аж голову ломит: что-то будет с ней?
Не может же она вот так ходить и ждать, покуда не станет поздно. В один прекрасный день ей уже нельзя будет отпираться. Коли она не захочет обмануть Повеля, сказать, что младенец зачат им, придется во всем повиниться. А она все же не совсем потеряла совесть, не хочет подкинуть ему чужое дитя. Иначе придется лгать и притворяться до конца дней своих. Не приведи господь… От Хокана она тоже не сумеет долго скрывать про младенца. А он, может статься, покинет ее. Этого она не вынесет. Все страшные беды готова она стерпеть, только не эту. Без Хокана ей свет не мил.
Дитя, зародившееся у нее во чреве, не должно разлучить их. Лучше уж тогда она избавится от него. Да, некуда деваться, придется вытравить дитя, иначе быть беде.
Материнской радости Мэрит придется положить конец. Иного выхода у нее нет. Коли она не может точно сказать, кто отец младенца, она не хочет ни носить его под сердцем, ни родить. Как бы ни было отрадно держать младенца у своей груди, она знает — он принесет ей одно лишь горе.
И времени терять более нельзя.
Когда привезли воз сена с луга, Мэрит вдруг решила тоже ехать за сеном. «Что это на нее накатило? — подумал Повель. — Села на пустую телегу, схватила вожжи и погнала быков. Возчик из нее худой — колеса подпрыгивают на больших камнях, телега трясется и накреняется, того и гляди развалится».
Мэрит гонит вовсю по камням и пням, ей кажется — душа так и рвется из тела. Крошечное создание — сейчас оно, поди, не более незрелого яблока, — верно, этого снести не сможет. Повель не велит ей больше ездить, да еще так гнать. Но она без его ведома едет снова и снова.
Дни приходят и уходят. И ничего с ней не случается. Это крохотное создание может вытерпеть больше, чем она думала. И она замечает, что Повель все чаще смотрит на нее пристально. Он угадал правду, и его провести нелегко. А может, скоро и Хокан начнет спрашивать. Что же ей и ему врать придется?
Мэрит нельзя терять времени. Нужно выкинуть младенца, покуда все еще можно скрыть.
Старухи в Юдере говаривали: «Надо поднять тяжелое, и плод выйдет. Стоит только найти что-нибудь потяжелее. Тогда оболочка лопнет и плод младенца, лежащий в ней, выйдет и сгинет навсегда». Да, так говорили старые женщины — не ей самой, а просто ей довелось слышать. И теперь не остается ничего иного, как испробовать это средство. Она поднимет что-нибудь, пока время еще не упущено.
С утренней трапезы до обеда Повель с работниками на пашне, и Мэрит решила не терять больше времени. Она выбирает во дворе самый большой железный лом, взваливает его на плечо и идет на картофельное поле. На краю поля лежит груда камней, окаймленная малинником со спелыми красными ягодами. Мэрит выкопала ямку под огромным камнем и вставила в нее тяжелый лом. Теперь она станет поднимать, поднимать изо всех сил.
Камень так велик, что сдвинуть его железным ломом могут пятеро мужиков. А сейчас женщина попытается одна сделать то, что не под силу и пятерым мужикам Она расшатает камень. Если камень не захочет покачнуться, тем хуже для ее тела. И для того, что растет в нем.
Мэрит стоит, низко согнувшись, и крепко держит руками лом между коленей. Вот она пытается распрямиться, не выпуская лом из рук. Камень непомерно тяжел, кажется, будто она поднимает гору. Но воля ее говорит: поднатужься сильнее… еще сильнее. Но тело не слушается, оно слабое, жалкое, вялое. Оно выжимает из себя силу рывками, а после сникает. Она задыхается, грудь болит, спину ломит, колени подгибаются. Еще сильнее… Но у тела нет больше сил.
Запыхавшись, она садится передохнуть. Никакого толку, она в отчаянии. Нужно поднимать, покуда не поможет. Больше ничего не останется делать. И времени терять никак нельзя.
Вот она снова хватает лом. Неужто она не сумеет заставить тело напрячься еще немного, может, и нужно-то еще совсем немножко? Да уж, по правде говоря, хорошего в этом мало. Но делать нечего… сильнее… еще чуток… И она поднимает лом с закрытыми глазами и перекошенным лицом.
Мэрит все поднимает лом до тех пор, покуда ее поясницу не пронзает словно копьем, а внутри что-то не начинает литься раскаленным железом.
Она уже больше не напрягается. Перед глазами у нее солнце раскалывается на мелкие осколки, земля уходит из-под ног. Она хочет разогнуться, но она не поднимается, а падает навзничь. Перед глазами вспыхивают раскаленные звезды, они зажигают голову, и голова становится огненным шаром, она вся пылает. Потом к ней приходит ночь, она обволакивает ее плотным покровом, благостная, милосердная ночь. «Теперь, верно, не надобно будет…» — ее последняя мысль.
Мэрит лежит на спине, а возле нее — лом. Она упала в большой куст малины, и из нее потекла кровь, горячая, ярко-красная, как спелые гроздья ягод.
Тура нашла ее задолго до того, как она пришла в себя. Мэрит потеряла много крови. Служанка кричала и причитала. Внизу живота до того болело и жгло, что Мэрит хотелось реветь по-звериному, но она велела служанке молчать, когда та запричитала вместо хозяйки. Она ничего не запамятовала: велела Туре никому не сказывать про железный лом, которым она хотела сдвинуть камень. Тут же она посулила ей суконную юбку к отпускной неделе, — а она из тех, кто держит свое слово. Служанка начала догадываться, что случилось в малиннике у каменной россыпи, но она была из тех, кто умеет молчать и хранить тайну. К тому же молчать легче, когда знаешь, что получишь суконную юбку.
Служанка помогла хозяйке улечься в постель. Когда же Повель воротился с косовицы, Тура сказала ему, что жена его сильно занемогла, слегла в постель и мается болями. Да, она надорвалась, поднимая бадью с водой, и упала навзничь. Никто не видал, как это с ней стряслось, а после она помогла хозяйке улечься…
Повель разом и испугался и разгневался. Стал укорять Мэрит, стонавшую в постели, что она не уберегла себя. Говорил он ей, чтоб она не смела поднимать ничего тяжелого, зачем его не послушала? Принялся бранить служанку — мол, ей самой надобно было нести бадью, ее дело смотреть, чтоб в доме была вода. Тура молчала, думая, что хозяйка, верно, отблагодарит ее.
Повель разгневался за то, что Мэрит ослушалась его, и испугался за долгожданного младенца. Женщина в ее положении должна беречься и пуще всего опасаться поднимать тяжелое. И тут же спросил:
— Ты не выкинула дитя?
— Не-ет. Просто оборвалось что-то внутри.
— А так ли это?
— Мне лучше знать!
Но хозяин опасался, что она все же скинула. Мэрит, поди, сама не знает, что с ней стряслось; больно молода еще, откуда ей знать, что такое выкидок.
Повель опечалился и помрачнел. Чуть ли не целый день он сидел подле Мэрит, хотя на лугу оставалась уйма сухого сена. Он стал ласковее с женой, больше не упрекал ее, а только наставлял и уговаривал.
Молодая хозяйка лежала измученная, ослабевшая; она не смогла встать с постели на другой день. Низ живота у нее беспрестанно жгло огнем — может, она сильно повредилась. Она спросила старика Германа, не знает ли он какое средство против надрыва живота.
Вот оно что… Стало быть, она надорвалась? Герман смотрит в окно, словно ищет исцеления для Мэрит где-то вдалеке. А глаза у него шибко зоркие, он видел вчера, как женщина взяла железный лом и прокралась прочь, словно на разбой… Подняла тяжелую бадью с водой? Чудно, надо же такой беде случиться. Он расспрашивает ее, как все это сталось. А она то краснеет, то бледнеет — боли мучают.
«Вот оно что», — говорит Герман. Стало быть, бадья с водой большая и тяжелая, женщине легко надорваться, коли поднять ее неосторожно. Можно сильно повредиться. Тут уж как повезет.
Зоркие глаза старика буравят молодую хозяйку… Молодка идет с железным ломом к каменной россыпи, чтобы избавиться от младенца, чуть не лишившись жизни. Людей пугают привычные представления обо всем, и из страха они творят зло сами себе.
Надорвалась? Нет, верного средства Герман не знает. Кабы у нее была грыжа, он бы сумел помочь. От этой хвори он чуть было не помер однажды. Он ездил к настоящему ученому лекарю в Кальмар, а тот отказался помочь ему — мол, дело далеко зашло, от смерти лекарства нет. Герман помирать не хотел, в ту пору он никогда о том не помышлял; ведь случилось это, когда его путь до кривой березы был еще далек. Тогда он послал за старым воякой, что работал у него в усадьбе. Этот вояка умел останавливать кровь и ставил людям пиявки. Он велел служанке замесить тесто и поставить в печь булки. Когда первая булка испеклась, вояка положил ее горячую, как огонь, Герману на живот. Как только булка остыла, служанка подала ему другую из печи. Так солдат менял булки и клал ему на брюхо. И после пятой булки Герману полегчало. Грыжа начала спадать. Словно уходившая жизнь раздумала и решила остаться в теле до поры. На седьмой булке всякая боль исчезла, а когда с живота сняли десятую, он встал с постели здоровехонький.
Стало быть, против грыжи надо класть на живот десять горячих булок, прямо из печи. И будешь жив и здоров. Надрыв живота — дело иное. Коли женщина надорвется, поднимая ведро с водой, и у нее сильно болит низ живота, булками делу не поможешь. В схватках он ничего не смыслит. Ничем помочь молодой хозяйке он не может. Надо опасаться, что у нее порвалось что-нибудь внутри, — тогда нужно присоветовать ей лежать в постели, не шевелясь, покуда все не заживет.
И Мэрит не встает с постели, хотя ей уже полегчало и пора стоит страдная. Старостиха Карна пришла навестить ее, отварила малину и дала ей испить взвару. Только Мэрит не хотела, чтобы женщины приходили к ней, — боялась, чтобы не догадались, что у нее за хворь. Карна пришла разнюхать, в чем тут дело, оглядела ее, пощупала. Похоже было, что соседка не сказала и половины того, что думала.
Хокан был у себя дома, но она не хотела, чтобы он заходил к ней, хоть ей сильно недоставало его ласки. Ведь он станет расспрашивать, а ей бы не хотелось отвечать. Придется лгать ему. И она боится, что не сумеет солгать. Может, она не удержится и скажет ему правду, а это не годится.
Нет, лучше уж пусть никто не приходит к ней, — ведь каждый, кто приходит, спрашивает: «Как же это вышло? Как приключилась беда?» А когда лежишь, ослабев — головы не поднять, — тяжко изворачиваться. Она боится, что рассказывает всем по-разному. Иные так смотрят недоверчиво, изволь им рассказывать все по порядку.
Мэрит хворает, но забыться ей нельзя ни на минуту. Нелегко бороться в одиночку. Одним лишь она утешается: она избавилась от тяжкого бремени. Ей удалось все же выкинуть, как ее тело ни противилось. Она шла тогда к каменной россыпи, полная решимости во что бы то ни стало избавиться от младенца. И когда она вернулась оттуда, то была свободна. Может, она никогда не осмелилась бы пойти туда, кабы знала, какая опасность ждет ее. Но теперь дело сделано.
А она так никогда и не узнает, кто наградил ее этим младенцем — Хокан или Повель.
Покуда молодая хозяйка лежала в постели, часы тянулись медленно, и она успела оглянуться назад. Она поразмыслила обо всем, что случилось с ней с прошлой весны, о том, как она переменилась с тех пор. Заглянула себе в душу, чтобы вынести самой себе приговор.
Душу ее переполняло лицемерие, чуть ли не каждое второе слово, сказанное ею в собственном доме, было лживым. Она до того привыкла к этому, что говорила неправду, даже когда ей не надо было защищаться ложью. С Хоканом до сей поры она была правдива, но теперь у нее завелась тайна даже от него. Она вконец запуталась во лжи, которая, будто моток ниток, росла у нее на глазах и опутывала ее все больше и больше. И поступки, о которых ранее она и помыслить-то не могла, теперь ее мало тревожили, — слишком часто она совершала их. Переходить от Хокана к Повелю, а от него снова к Хокану, и так снова и снова… Сперва это причиняло ей тяжкие муки; сколько ночей она провела без сна, плакала, страдала, отчаивалась. Теперь же Мэрит стала замечать, что она притерпелась к этой мерзости. Она настолько привыкла переходить из объятий в объятия, что это претило ей все меньше, привычка сделала ее ко всему равнодушной.
И, заглянув себе в душу, Мэрит ужаснулась. Что же станется с нею?
Все вышло так оттого, что она искала выгоды для себя. Не желала ничем поступиться. Ей хотелось быть женой Повеля и возлюбленной Хокана. Ей хотелось сохранить и беззаботность и радость. Как жене Повеля ей не страшны были ни нужда, ни забота о хлебе насущном, как полюбовница Хокана она жила с радостью в сердце. Стало быть, она как бы поделила свою жизнь на две половины. И так она жила, покуда не опротивела себе самой. Надолго ли хватит ее терпения? Жизнь жестока, она требует от нее слишком много. Требует лицемерить и прятаться, утаивать и лгать. Эта жизнь душит ее, она опротивела ей.
Положить этому конец!.. Душа ее больше не хотела терпеть, рвалась прочь. Но ведь она не могла ни отказаться от Хокана, ни уйти с ним, стать беглой женой и жить в лесу, где прячутся воры и бродяги.
Хоть она и приневолила свое тело выкинуть младенца, свободной она не стала. Недолог был час, когда она думала, что освободилась наконец. Слова Повеля заставили ее призадуматься как следует:
— В другой раз будешь беречься!
Повель больше не потерпит такого. Крестьянин дал жене строгий наказ. Он заботится о продолжении рода. Что-то оборвалось в груди у Мэрит. В другой раз! Да, как только она выздоровеет, наступит другой раз. Она чуть не рассталась с жизнью, но ничего этим не выиграла. Ничего, кроме малой отсрочки. Коли она по-прежнему будет двоемужницей, к ней скоро снова придет смертная мука. Для чего были все ее страдания и насилие над собой?
Мэрит оглядывается на прошедшее и ужасается, смотрит вперед и отшатывается, холодея… ужасается еще сильней. Быть двоемужницей, не знать, чье дитя родишь, лгать и утаивать правду от обоих… Эту жизнь она уже вытянула в паутинку и чуть не сошла в могилу. Что же будет дальше? Что станется с нею?
Наступила страдная пора, в деревне жнут пшеницу.
Лето отдает последние остатки тепла, которое дрожит над желтеющими с каждым днем нивами. Скоро зерно будет готово полечь — твердый, спелый колос с угрозою повис, заставляя нагибаться тоненькие слабые стебли. Если стебель сломается под этой тяжестью, колос упадет на землю, и тогда он может не попасть на гумно. Птицы склюют его, люди затопчут. А хлеб насущный негоже скармливать птицам или давать ему гнить в земле.
«Пшеница полегает» — и сразу в деревне начинают точить серпы для всех крестьянок, что в силах работать. Все они отправляются на поле жать пшеницу, покуда колос еще не сломил стебель.
Залитые горячим солнцем, золотятся за деревней масляножелтые пшеничные поля. Крестьянки ходят, согнув спины, срезая стебли пшеницы у самого корня; они жнут с голыми руками, на каждой лишь безрукавка да юбка; стучат надетые на босу ногу деревянные башмаки — босиком не пойдешь жать, наколешь ноги об острое жнивье. Одна крестьянка вяжет снопы на трех или четырех жниц. Низко приходится нагибаться жницам, чтобы достать до самых корней; солому берегут, оставляют до того короткое жнивье, что просвечивает черная земля. Они собирают снопы и, распрямив спины, связывают их. Снопы лежат рядами у них на пути, повернутые срезанной стороной к жницам, колосом — от них. Если идешь по сжатому полю, гляди, куда ступаешь. Наступишь на колосья снопа — значит, топчешь хлеб.
Время от времени приходят мужики и ставят снопы в длинные ометы на просушку. Снопы стоят по два, поддерживая друг друга своими колосьями: упадешь ты — упаду и я. По двое стоят снопы ряд за рядом. Последними приходят ребятишки, они собирают опавшие и оброненные колосья в корзины. Хватит испечь пшеничную булку в конце дня. На колосках — колючая борода остьев. Она колет и царапает нежные ребячьи пальцы.
«Пшеница полегает» — и долгими жаркими часами сгибаются спины, жикают серпы. К вечеру, когда в траве на межах поют-стрекочут кузнечики, ярко-желтые полотна нив съеживаются. Сейчас, когда пшеница налилась и стала твердой, жнут, покуда не сядет солнце, покуда не выпадет вечерняя роса.
Мэрит вышла на поле Повеля. Время исцелило ее, она снова на ногах. Мэрит молода и сильна, оттого-то и могла она, верно, позволить не беречь себя. Время от времени ее все же начинает, однако, одолевать слабость и в руках нет прежней силы. Но раз пришла пора жатвы, приходится поднатужиться, да к тому же ей уже под силу выйти на поле. Правда, спину сильно ломит — снопов позади выросло уже порядком. Мэрит и Тура жнут, Повель вяжет снопы и ставит их на просушку. Жать — дело не мужицкое.
На поле тишина, пора горячая, отвлекать друг друга разговорами не время. Каждый думает о своем. Повель старательно считает снопы и гадает, сколько ометов он поставит в нынешнем году. И сколько ему достанется от отца… Наследство еще не делили, но свою долю пшеницы он получит из дому… Он поглядывает на солнце — до чего же быстро оно садится, аж досада берет. Вечно дня не хватает, чтоб переделать все дела, как задумал было. Когда хлеба вызрели, день бы надо сделать для крестьянина подоле.
Служанка тоже смотрит на солнце, что остановилось на небе и ни чуточки не двигается. Хозяин считает ометы, а она — часы до того, как на поле выпадет роса. И, подумать только, солнце с места не двинется, видно, никогда не сядет… Неужто оно не может сжалиться над тем, кто гнет спину на поле от зари до зари?..
О чем думает Мэрит? Она не считает ни ометы, ни часы. Она вяжет сноп и осторожно кладет его на землю. Это поле ее и Повеля, это зерно ее и Повеля. Она напрягает все силы, чтобы помочь снять урожай, хотя еще не успела окрепнуть. Но земля и то, что растет на ней, требуют помощи ее рук.
А Хокан требует, чтобы она бросила все это. Как услышал про то, что она натворила, стал еще настойчивее. Что делать, ей пришлось открыться ему. Стоило им повстречаться, как она не смогла устоять. Слишком тяжкой была для нее мука носить в сердце тайну от него. Как только он пришел, ее так и потянуло сказать ему все, как есть. До чего же сладко было ей снова прильнуть к нему. Слова сами полились потоком из ее уст. И после стало на душе так легко и отрадно. Все, что она скрывала от Повеля, не тяготило ее столь сильно, как эта единственная тайна от Хокана. А все оттого, что он люб ей. Им и так в жизни много приходится лгать, пусть же хоть друг другу они будут всегда говорить правду.
Так Хокану довелось узнать, отчего она сильно хворала и лежала в постели. Тут он так сильно сжал ее, словно хотел уберечь от беды: а вдруг она лишилась бы жизни! Или покалечила себя на веки вечные! Вдруг он потерял бы ее! И как только она посмела! Ведь она знает, что без Нее ему не жить. С нею он может поделиться всем на свете, ей он может сказать больше, чем всем людям на земле, при виде ее слова сами срываются у него с языка. Как же посмела она такое натворить!
— Сама того не ведаю! Я голову потеряла с горя!
Она стала просить у него прощения. Ведь, может, это был его младенец, а она выкинула его. Теперь уже не узнаешь, чей он был; а может, ему досадно, что он никогда так и не узнает правды. Худо она поступила.
Но думает Хокан лишь об одном: она чуть не лишилась жизни, и больше такого с ней не должно случиться из-за него. Теперь им это будет уроком, сами во всем виноваты.
— Твари мы презренные, — говорит он. — Твари трусливые.
— Это я труслива, — всхлипывает она у его груди.
— Наперед будешь знать.
— Да уж я заглянула беде в лицо.
— Уходи со мной! Слышь, уйдем!
Да, он хочет, чтобы она бросила Повеля, он и прежде требовал этого и будет требовать, покуда она не послушает его. Он давно уже твердо решил уйти из дому и взять ее с собой. Может быть, они бы уже ушли отсюда, кабы не ее болезнь, которую она сама себе причинила. Ведь в Хэгербеке его удерживает лишь она одна. Если бы она только согласилась, он в любой день ушел бы отсюда. Ему уже давным-давно опостылело красться, прятаться и лгать. Если они убегут отсюда, то сразу станут свободными. А пока остаются здесь, должны каждый день бояться, что все откроется. Теперь-то она должна уйти с ним…
Хокан говорит так, словно у него есть несколько лошадей, запряженных в повозки, что стоят и ждут их: садись, поехали, все готово! Он говорит так, словно у него есть господский двор, куда можно привезти ее. А у него нет даже избы в лесу на горушке. Он говорит так, будто у него денег полная мошна. А что у них есть? У нее самой есть лишь одна вещица, которую можно продать, — серебряный подвенечный пояс. Стоит он денег немалых. Но это украшение издавна принадлежало ее роду и досталось ей в наследство. Его носили все невесты в роду и надевала она сама. Оно словно бы принадлежало не ей одной, а всем невестам до нее. И если она лишится серебряного пояса, то как бы опозорит их всех: последняя невеста убежала от мужа, продала свой пояс и жила в блуде с чужим мужиком.
Хокан вне себя от нетерпения, ему все легче легкого. А она знает, что они скоро станут голодными и бездомными. Кто даст приют им, кто накормит их, когда они уйдут из деревни? Где они возьмут одежду, когда та, что есть у них, износится? Есть люди, что ушли в лес и стали свободными. Но они живут в землянках. А она не хочет жить в землянке и никогда не видеть солнца Лишь воры да разбойники могут снести такую жизнь. Ворам больше и делать ничего не остается…
Да уж, легко плясать босиком, да ноги исколешь. И она все еще не решается согласиться, как ни просит ее Хокан, как ни понуждает. Как-никак Мэрит все еще крестьянская жена Она ест свой хлеб в своей усадьбе, она осторожно кладет сноп на землю, бережет каждый колосок. Хокан расписывает ей, что лес и вода накормят их дичью и рыбой, но для нее возделанная земля надежнее. Для нее другой жизни, кроме той, какою она жила с младенчества, и быть не может. А якшаться со всяким сбродом, что слоняется по дорогам и укрывается в лесах, она не желает. Она из тех, кто живет жизнью оседлой и спокойной.
Мэрит. жена Повеля Йертссона, ходит по полю в страдную пору. Вокруг нее работают на полях другие жницы. Время от времени на поле Повеля смотрят чьи-то глаза, кто-то распрямляет спину и вяжет сноп. Вот оно что, баба Повеля вышла на работу! И, как только головы жниц окажутся рядом, чтобы можно было шепнуть друг другу на ухо, так слышится: «Она… вон она! Вон она ходит! Поднялась с постели!»
Вот уже до чего дошло. Смотрят на жену Повеля и шепчутся.
В Хэгербеке дома стоят так близко друг к другу, что каждый шаг у людей на виду. Режешь курицу — соседи уже знают про то. Сажаешь хлеб в печь — рядом в доме пахнет печеным. Выйдешь под вечер поискать блох в сорочке — тебя непременно увидят. Чужие глаза глядят на тебя из щелей, из-за каждого угла, провожают тебя на тропинке. Деревня лежит, отгороженная от остального мира, и жителям ее остается заниматься своими делами, как бы будничны они ни были. А большие события не случаются каждый день. Рождение, свадьба, поминки — такое бывает, почитай, раз в году, не чаще. А пока их нет, приходится довольствоваться новостями не столь важными, тешиться ими в свое удовольствие, такими, как кражи по мелочи либо драка без увечья и смертоубийства.
Но нынешним летом случилось в деревне такое, что бывает далеко не всякий год. Теперь уже все вышло наружу.
Началось. Две хозяйки говорят третьей: «До чего же поздно она доит коров по вечерам». — «Нет, из дому она рано уходит с кувшинами. Я вчера видела, как она шла». — «А я видела, как поздно она возвращалась домой». — «Что же тогда она делает там так долго?»
Молва идет дальше. Пастушонок сказывал одной хозяйке, что он встретил мужика в лесу вечером, когда доят коров. А одна крестьянка сама встретила этого человека в ту же пору, а после тут же повстречала и женщину, что поздно доит коров по вечерам. Кумушки тут же восклицают: «Подумать только, его, а после ее?» — «Да, это были те самые он и она».
Пока что эти две кумушки лишь заподозрили, но точно не знают. Но вот они затевают беседу с другими, которые видели и слышали, почитай, то же самое. Дальше — больше, и вот подозрение вырастает в уверенность. Сплетня ползет от одной хозяйки к другой. Дочерям на выданье тоже кое-что сказано, но служанкам и малолетним говорить ни к чему.
В ласковую минутку жена доверит новость мужу, тот велит ей держать язык за зубами, коли это не доказано. Застать их никто не застал. А носить на хвосте худую молву, что порочит честь и доброе имя людей, опасно. К тому же эти люди слывут в деревне степенными. Однако сядет он вечером выпить кружку вина с соседом, и станет его мучить эта тайна. А уши послушать рады. И то, что ходило из уст в уста у баб, начали передавать друг другу мужики. Многие говорят, что это брехня и что, мол, лучше об этом помалкивать. Оттого сперва об этом стараются не говорить громко на всю деревню. А соберутся два-три мужика и судачат. Имен на всякий случай не называют. Да и ни к чему! Мол, тот, что живет на краю деревни, и та, что поселилась у них в деревне в прошлом году.
Сначала начали шептаться, потом пошли пересуды, дальше — больше, и скоро об этом услыхала вся деревня. Когда пришла пора снимать урожай, вся деревня знала, что жена Повеля Йертссона путается с Хоканом Ингельссоном. Знали все, кроме Повеля. И в каждом росло затаенное любопытство: в что же будет, когда и этот последний в деревне узнает новость?
И на пшеничном поле во время жатвы люди шепчутся о Мэрит, головы поворачиваются к полю Повеля: вот она, шлюха поганая, двоемужница. Имя говорить опасаются, да и ни к чему. На весь Хэгербек у них лишь одна поганая шлюха.
Жнут в деревне пшеницу, а мирской захребетник Герман сидит на камешке перед домом старосты и видит, как гнутся и распрямляются спины. Старик снова сменил хозяина. Теперь он, сидя у старосты за столом, терпеливо, не выказывая недовольства, хлебает водянистую жидкую похлебку. Труднее ему выносить хозяйку, что ставит похлебку на стол. Староста-то уж хорошо может понять, отчего царь Соломон осудил сварливую женщину Карна — поистине болячка на теле старосты. Вражда меж хозяином и его женой наполняет дом, словно затхлая вонь, и Германа тошнит от этой вони Да, нетрудно мужу с женой быть в согласии по ночам, да беда, что днем им поладить труднее А после сорока лет и ночная дружба остывает. Пятитысячная ночь никак не похожа на одну из первых пятидесяти.
Дело идет к осени, скоро Герману придется спуститься с Хэгербекского косогора и заползти в свой угол в богадельне Жадно лето на тепло, а проклятущая зима щедра на волчий холод. Покуда он еще греется на солнышке, как старый, облезлый дворовый пес Он смотрит на жниц, взгляд его останавливается на молодках; они двигаются так плавно, от их движений струится тепло. Герман глядит на них, и его греет тепло молодых.
Когда больше не можешь наслаждаться радостью жизни, так лучше б она сжалилась и не показывалась тебе на глаза. Бессильному старику в пору бы ослепнуть, чтоб не видеть больше молодых, гладких телом женщин. Ему надо бы забыть все, чем он тешился когда-то Но оно является перед его глазами и мучает его. Вот оно, проклятие старости. Ясная память и зоркие глаза — проклятие для старика. Память мучает его, возвращая к былым утехам, зоркие глаза дают увидеть, что радость еще есть на земле, да не для него! О, кабы блаженное забытье и благословенная слепота могли снизойти на дряхлого старика! То ли дело, когда роса хмеля выпадет на его голову, да редки такие деньки.
Нет, нет, не дай бог ослепнуть, он хочет видеть до безрассудства красивую землю. Она полна непонятного и прекрасного, и человек ей не нужен; ей на него наплевать, и поделом ему. Люди жнут пшеницу, чуть ли не сдирают корку с земли, выцарапывают свой хлеб, но земля не чувствует себя ограбленной. Она слишком богата и не замечает, сколько у нее берут. Никакие воры не могут ее обокрасть. Люди везут зерно в амбары, наедаются досыта и умирают, когда приходит их час. Тогда в земле вырывают ямы и кладут туда мертвых Земля щедра, она позволяет мертвецам лежать и гнить в ней. Ничего с ней не делается; опьяненная своим изобилием, она залечивает раны, наносимые ей людьми. Люди цепляются за землю и думают, что они тем самым служат ей службу. Но такую службу она не просила их сослужить ей. Людям должно делать то, что им предназначено, и они выполняют свой долг, когда им не препятствует проклятая рассудочность.
Люди любят свой клочок земли, а не землю Кабы они могли стать свободными от своего лоскутка земли, они воспели бы всю землю и последовали ее зову. А сейчас они связаны по рукам и ногам вещами, что окружают их, позволяют дому, полю и скотине владеть ими. Когда же они станут свободными? Когда же люди станут владеть землею со всем ее богатством и красотой?
Когда Герман в один прекрасный день стал до того беден, что дверь за собою не надо было закрывать, он вышел через эту дверь и стал свободным.
Его зоркие глаза следят за мужчиной и женщиной в деревне — неужто они скоро последуют верным путем на земле? Покуда они еще боятся дневного света, унижают себя постыдною жизнью под защитой темноты. Неужто они так и будут хитрить? Неужто их одолеет злосчастная рассудочность?
В пору жатвы сгущается вечерний мрак. Когда темный покров окутывает пшеничные скирды, они кажутся неведомыми чудищами. Длинные ометы стоят словно скопище огромных ящериц с золотистыми спинами. Ночью луна, выглянув из темных облаков, снимает с них полог мрака.
А по вечерам неумолчно стрекочут кузнечики.
Как стемнеет, через пожню крадется женщина. Он еще не вернулся, нет еще дома хозяина. Ходит себе где хочет. И ей в этот вечер невмоготу сидеть дома. Где-то они сейчас? Где бы они могли быть нынче вечером9 Где? Сегодня она нашла постель из снопов, на которой лежали прошлым вечером. Они забыли разобрать постель и снова поставить снопы в скирды. А где они укрываются нынче вечером? Стоит вёдро, луну лишь изредка закрывают облака — они, верно, прохлаждаются под открытым небом? А может, устроили себе постель на гумне?
Теперь Элин знает, что она не нужна, может уходить, когда захочет.
Хокан продал корову и овец за ту цену, что ему предложили, а вчера пришел и принес ей плату за лето:
— Можешь переезжать, когда захочешь.
Элин давно боялась этой минуты, но все надеялась, что дотянет до отпускной недели. Сейчас она все же решила прожить здесь положенное время.
— Я не возьму платы за то время, что буду жить тут.
— Так в доме и делать-то тебе будет нечего.
— А стряпать и на стол собирать?
— Да я и сам могу управиться.
— Я все ж останусь, покуда хозяин здесь живет.
Он промолчал. Может, он не прогонит ее со двора, ведь она служила ему столько лет.
А что он теперь задумал? Он такие штуки выкидывает, ума не приложить. Продал все, что было в доме. Может, ему без этого не обойтись? Даже пошел и заложил у корчмаря в Бидалите большой медный котел. До чего ей жаль этого котла! На вырученные деньги он привез домой большущий запас пороха и свинца для пуль. Еще пуще она удивилась, когда он приволок здоровенный мешок соли. На что ему соль, когда у него нет скотины, чтоб закалывать ее осенью и солить мясо? Она хватилась также, что в доме нет и других вещей по мелочи, которых он не продавал. Когда она спросила, куда они подевались, он ответил: «Верно, украл кто, коли их нет!» Но она поняла, что он врет. Элин ломает голову, что бы все это могло значить. Может, он думает теперь кормиться охотой? И как ей остаться с ним, коли у него отнимут землю? Она хочет быть рядом с ним, велико ее желание видеть его каждый день. Ей тяжко даже подумать, что больше не надо будет печься о нем. Не может она жить без заботы о нем после всех этих долгих лет. Ведь как иначе выразить свои чувства к нему? Ее отвергнутая любовь вылилась в заботу о нем, в то, что она делала для него в доме. Что же она станет делать, если ей придется уйти от него?
А ведь он сказал, что она может уйти в любой день. Но она останется, не оставлять же его одного с этой чертовой бабой, что сбила его с толку. Она знает, что он ходит к ней на свидания, и мучает себя: «Что-то они там сейчас делают?» Она не может успокоиться, покуда он не воротится домой. Хоть бы он снова вернулся взбешенный донельзя, как в тот раз весной. После того он целую неделю не ходил крадучись по тропинкам. Она тогда надеялась, что он узрел всю ехидность этой чертовки и отвратился от нее. Но не тут-то было. Нынче он каждый раз возвращается от нее довольный. Напрасно хочет она прочесть гнев в его глазах.
Ненависть Элин к молодой жене Повеля горяча, как раскаленный уголь. Откуда господь всемогущий взял столько зла, чтобы создать эту ведьму? Этого зла хватило бы на двадцать честных христиан. Теперь чуть не вся деревня знает про ее постыдные дела, да только никто не осмеливается открыть глаза мужу. Ходил слух, что она зачала в блуде и сама наколдовала себе выкидок. Доколе господь будет терпеть худые дела, что творятся в деревне? Не так давно одной женщине в приходе отрубили голову на плахе за то, что она извела младенца во чреве. Доколе будут потворствовать этой колдунье? Мера ее злых дел давно переполнилась, она заслужила самую что ни на есть позорную смерть.
А она, бесстыдная, все еще ходит, задрав нос.
Иной раз Элин мучает совесть: может, она сама потворствует нечистой похоти этой бабы? Может, господь велит ей раскрыть этот грех? Но тогда, верно, и Хокану придется отвечать, и ей приходится молчать, подавлять голос совести.
Под конец она придумала, что ей делать. Она застанет их на худом деле. Не для того, чтобы обличить их после. Просто пусть Хокан знает, что она может сделать, коли захочет. Пусть знает, за что говорить ей спасибо. С самой весны он ходит крадучись к этой женщине и тешится с нею. Кабы Элин вымолвила о том хоть словечко… тут же!.. Как он узнает, так поймет, чем обязан ей. Она покажет ему, что он у нца в долгу, хоть и выплатил ей плату до последнего гроша. Как она застанет их, так, верно, он узнает ей цену. Другого выхода Элин найти не может.
Что он сделает, когда она застанет их? Интересно знать. Верно, заорет в ярости за то, что она выслеживает его? Может, станет бить ее?.. Да, верно, прибьет ее, но от этого ей больно не будет. Хокан… его руки не могут причинить ей боли. Это она знает хорошо, знала все эти годы, руки Хокана могут лишь приласкать ее. Если б только он захотел дотронуться до нее! Но когда она застанет его в объятиях жены Повеля, он в сердцах поднимет на нее руку. Тогда он хоть увидит, что она есть на белом свете. Хокан… она чувствует, как его сильные пальцы сжимают ее запястья. Он выворачивает ей руки, но ей лишь хочется, чтоб он крепче сжимал пальцы, ведь ей не больно. Она так давно желала, чтоб они коснулись ее. Наконец он увидел, что у нее есть тело, и до него можно дотронуться. И оно вдруг станет для него соблазнительным. Он вдруг поймет, что не может бить ее, не может причинять ей боль. Ведь она сделала ему столько добра. Он узнает, что она целое лето скрывала его преступное сожительство с чужой женой. И это смягчит его сердце, Он захочет отплатить ей добром. Она молчала, а могла сильно навредить ему. Тут он прикоснется к ней нежно, бережно… Обнимет крепко… Она навсегда останется с ним…
Вот как это будет. Горячая волна приливает к ее сердцу. Она ищет его и преступную жену. Она ненавидит и вожделеет в беспамятстве. Нет, она не выдаст их. Но она разлучит их тем, что даст им знать: их проделки раскрыты. Им придется оставить срамные дела. А она привлечет его к себе. Его руки станут касаться ее тела, до чего же ей будет хорошо…
Вечер тих, лишь в траве раздается неумолчное стрекотание кузнечиков. Неслышно крадется кот через пожню — подкарауливает мышей в амбарах. В капустных грядках послышался легкий шелест — заяц грызет капусту. Заслышал хитрец запах капустного листа и прискакал с лесной опушки. Вот надломилась веточка яблони, увешанной плодами. Плюх!.. Тяжелое яблоко падает в траву. Уши у зайца поднимаются и стоят как свечи. Выплывает луна, и на межу падает большая тень — привязанная к коновязи, здесь стоит лошадь.
А вот появляется женщина; она идет согнувшись, оглядываясь по сторонам. Где они расстелили свою постель? Элин медленно обходит амбары с зерном, ожидая, что вот-вот споткнется о два лежащие тела, прикладывает ухо к дверям сеновалов и гумен — не слышно ли шороха соломы и сладострастных стонов. Ничего не видно и не слышно. Она подходит к стоящей на привязи лошади и гладит ее нежную блестящую холку. Она любит приласкать лошадей, а стойло в конюшне Хокана давным-давно опустело.
Луна снова зашла за тучу, мгла снова расстелилась на полях плотным пологом. Они где-то прячутся под покровом мглы… Неужто господь не поможет ей отыскать их тайное убежище? Но ведь господу угодно, чтобы она разлучила их, положила конец их греховным утехам? Отчего же бог не ведет ее стопы прямо туда, где они прячутся? Неужто не переполнилась еще чаша его терпения к греховодникам?..
Мрак все сгущается. Луна уже, видно, не выглянет. Элин крадется назад ни с чем. Господь не захотел помочь ей. Она возвращается домой, а в ушах у нее звенит стрекотание кузнечика. Эта томная манящая песня, летящая над травой, звучит насмешкой над несбывшимися мечтами Элин.
Ходят слухи про жену Повеля, любопытные глаза провожают ее, куда бы она ни шла. Но пуще всех усердствует старостиха Карна. Ее дом стоит рядом, ей сподручнее всех следить за Мэрит. И Карна почитает своим долгом вывести на чистую воду срамоту, какой в деревне не бывало, покуда эта молодица не приехала сюда. Ей надлежит восстановить честь Хэгербека. Карна, женщина серьезная, строгих правил, была до глубины души потрясена, узнав о случившемся. Но сперва надобно упредить и припугнуть беззаконницу. Она встречала ее у колодца каждый день.
Старостиха поведала Мэрит о том, что случилось в Оррай-ерде несколько лет тому назад. Одна крестьянская жена поддалась соблазну, потеряла стыд и жила в блуде с одним парнем. Грех ее открылся, она горько раскаялась и слезно молила мужа о прощении. Но он простить ее не пожелал. А вместо того отрезал кусок волчьей сети, обмотал ею неверную жену и привязал ее к воловьей спине. Она лежала на спине вола — ни рукой, ни ногой не двинуть, а он погнал вола по деревне. Вол пошел себе, куда ему вздумается. Так она и прокатилась с позором у всех на виду. И все считали, что поделом ей мука. Под конец кто-то сжалился и снял ее со спины вола. Мало того, после ее выгнали из дому и из деревни. Пришлось ей пойти странствовать по дорогам нищенкой. С тех пор о ней никто слыхом не слыхал. Согрешив, она потеряла все и погубила свою душу и тело.
Мэрит стояла и колотила белье; ее рука, державшая валек, задрожала. Она ответила: «Тяжкая ей выпала доля, такого и заклятому врагу не пожелаешь». Почувствовав на себе взгляд колючих, как иглы, глаз Карны, она поспешила добавить: «А может, ей и поделом…» Мэрит побоялась не сказать этих слов.
Карна решила, что сделала доброе дело, расеказав эту историю, — так велела ей совесть. Она добавила также, что у них в доме есть книга, где прописаны все законы, и в ней сказано: «Замужней женщине, повинной в блуде, должно всыпать тридцать пар палочных ударов или двадцать четыре розгами, а после посадить на хлеб и воду. А коли ее злодеяние особо тяжкое, ее следует лишить жизни». И примеров тому немало, когда нарушившие супружескую верность кончали жизнь на плахе. А прежде чем отрубить голову, у них вырывали волосы вместе с большими лоскутами кожи. Страшные муки были им в наказание, но ведь слабой рукой не вырвать плевелы греха. Может, закон об усекновении головы теперь и отменен, она точно не знает. Однако она слышала, как пастор в своей проповеди требовал, чтобы закон этот и поныне был в силе. Ибо чем мягче наказание, тем сильнее процветают грех и беззаконие. Палкой да розгой, хлебом и водой не искоренить сей тяжкий грех. Нужна плаха, чтобы вырвать сие зло с корнем. Правосудие бывает жестоким, но правосудие, словно каленое железо, выжигает мертвое мясо из раны раз и навсегда.
Мэрит хотела согласиться с Карной, но язык комом застыл у нее во рту, он разбух и закрыл ей горло, она едва дышала. Под конец она выдавила из себя несколько слов: «Коли пастор так говорит, стало быть, это правда…» Иного она сказать не осмелилась.
Теперь Карна чувствовала: она сделала все, что могла. Теперь совесть ее чиста, можно быть спокойной. Она упредила молодуху, дала ей хорошую острастку.
Мэрит была потрясена до глубины души. Она боялась, что придется держать ответ на том свете, а про людской суд забыла. Она никогда не думала, что ее грех столь строго карается по людскому закону. Никто ей прежде о том не сказывал. От слов соседки ее било мелкой дрожью, она дрожала всем телом. Ее трясло, словно холодное железо топора уже касалось ее шеи. Казалось, она уже чувствует, как руки палача вырывают волосы с корнем на ее голове… Палки и розги, хлеб и вода — самое легкое наказание…
Что сделает с ней Повель, когда услышит про нее? Об этом ей не ведомо ничего, ровно ничего; откуда ей знать, что творится у него в душе. Она никогда прежде не видела, каков он, когда с ним обходятся несправедливо, не знает, как он станет вести себя, если ему причинить зло. Стало быть, ей неоткуда знать, что он сделает.
Но теперь она узнала, что ей сулит закон, если муж не пощадит ее. Ужас объял ее: может, ей опомниться, покуда еще есть время? Поздно будет каяться, когда ее изобличат. Тогда она пожалеет об этой минуте, когда еще можно было обрести спасение. Да, время еще есть. Пока еще не поздно воротиться к тому, что было прежде, быть верной женой Повелю. Она больше не хочет недозволенного, хочет быть верной мужу. Кабы она только могла. Кабы она могла забыть Хокана, утехи, которым они предавались…
Она должна быть сильной Иначе погубит свою жизнь, навлечет на себя позор и бесчестье. Не слишком ли дорогой ценой придется ей заплатить за радость и утехи? Она должна быть сильной и отказаться от радости Разве это не веление господа? И ей должно сделать это, покуда еще не все потеряно.
Настал день, когда Мэрит одумалась. И тут, когда она наконец собралась с силами, вдруг является Хокан и велит ей уходить с ним. Он уже собрался Распорядился со всем в доме и расквитался с деревней. Ему велено явиться на тинг, где будут считать его долги. А осенью его сгонят со двора. Так уж лучше ему не утруждать ленсмана, а по доброй воле оставить свой клочок земли. Он уже приготовился, продал все, что можно было продать, курицы даже не оставил. За последние ночи он унес в лес припасы, упрятал их хорошенько, чтобы после перенести куда-нибудь подальше. Запасся топорами, порохом, солью, свинцом, шкурами и прочим, в чем у них будет нужда. Они отправятся в глухие леса, к северу; от деревни до деревни по тем краям не меньше целой мили, а в густых лесах можно надежно укрыться по первости, если их станут искать. Теперь ей надобно собраться, взять самое что ни на есть необходимое и идти с ним. Ведь она ему жена, ему лишь одному?..
Вот она, минута трудного выбора. Сейчас Мэрит должна дать ответ. Ее глаза больше не сияют лучисто, они темные и скорбные.
— Попомни мои слова, покаемся, да поздно будет.
— В правом деле не каются.
Она долго молчит, говорить тяжко. Хокан продолжает, и голос его дрожит:
— Так ты не пойдешь со мной?
— Не-ет…
— Дурачишь меня?
— Хокан!
— Нет, ты пойдешь! — Он с силой сжимает ее.
— Ты что, спятил?
И тут она изливает на него все, что переполнило ее душу. Она думала-гадала дни и ночи и теперь знает, что не может кинуть мужа, усадьбу и дом и идти куда глаза глядят. Она не в силах лишиться всего, что есть у нее, жены Повеля. Ей нужна жизнь надежная, спокойная. Не в силах она вырвать себя, словно траву из земли, из жизни, к которой привыкла с младенчества. Так жили и живут ее родня и все односельчане, и она так будет жить. Не смеет она решиться на другую жизнь, не смеет ринуться в новое, незнакомое. Она боролась с собой, боролась изо всех сил и не может одолеть себя и стать беглою женой, жить среди лесных бродяг.
Вот и получил Хокан ответ. Каково ему слышать его?
Однажды она видела, как пылают его глаза. Это было, когда она сказала ему, что уступила мужу. Лицо его вспыхнуло огнем, а руки сжались, словно хотели схватить что-то, сломать, сокрушить.
На этот раз он сдержался. Может, сейчас им овладел не гнев. Может, на душе у него тяжко. Может, он страдает от своего бессилия.
Да, Хокан страдает жестоко — оттого, что не добился чего хотел. Не смог он сделать ее свободной. Она сама ему сказала, что не может оторваться от этой жизни. Разве он не пытался помочь ей? Тщетны были его усилия! Мэрит не может перестать верить в то, во что верили до нее отцы и деды, перестать думать, как думали они. Она не может оторваться от привычной жизни, потому что думает, будто иначе жить нельзя. Повель и его земля владеют ею, и она позволяет им владеть собой.
Он говорит, стиснув зубы:
— Делай как знаешь.
— Ты на меня серчаешь?
— Воля твоя, оставайся, коли хочешь.
— А ты?
Глаза Хокана сверкнули:
— Уйду один.
Он твердо стоит на своем: он уйдет, в деревне ему больше делать нечего. Да и что ему остается? Наниматься в работники, коли своей земли нет? Да лучше уж в лес идти, чем быть подневольным. Долго терпел он над собой господ, теперь он хочет жить свободно, чего бы это ему ни стоило. Никогда больше он не согнется, чтобы надеть ярмо. А ведь оно было приготовлено для его шеи, как только он родился. Но он не верит, что родился на свет лишь для того, чтобы платить подати за издольщину… Нет, он родился не для того, чтобы платить десятину пастору и налоги ленсману, а для того, чтобы жить, как ему хочется. В деревне, где много людей, ему это не позволено, так он попытает счастья в лесу.
Мэрит не говорит ни словечка про свой страх перед людским судом. А он силен в ней. Она думает: «Может, я и стану верной женой. Хокана не будет в деревне, не будет искушения и соблазна. Может, это и к лучшему, если он сдержит слово и уйдет. Коли есть у меня разум, я не стану его держать. Мне же будет легче».
Но она тут же утешает себя: он, верно, воротится скоро. Надоест маяться и опять придет в деревню. А там его снова потянет к ней…
Она заставляет себя думать, что он вернется назад. Ведь жить без него будет нелегко, а дней впереди много.
Сомнение грызет Мэрит, она сама не знает, чего хочет: боится и жизни с ним и жизни без него. Верно, больше страшится первого, раз желает сохранить все, что у нее есть надежного.
Хокан — дело иное. Долго он обманывал соседа, позабыв про мужскую честь. Довольно он унижал себя и соглашался делить с другим женщину, которую называл своей. Теперь он соберется с силами и станет свободным. Он уйдет — и будет прав.
— Так ты не пойдешь со мной?
Но у Мэрит своя правда, и потому она остается.
Мужчина борется с женщиной, женщина с мужчиной. Им приходится бороться, потому что они нужны друг другу. Он хочет заставить ее подчиниться, она — его. Но когда оба приказывают, некому подчиняться. Один из них должен уступить другому раз, и другой раз, и так, покуда они не могут жить друг без друга.
Мужчина обнял женщину, а она сказала: «Пощади меня!» Он послушался и ушел, пощадил ее. Потом он вернулся, и она молвила: «Дай мне опомниться! Оставь меня!» Он снова послушался ее, оставил в покое, ведь он еще не был нужен ей. Но вот она позвала: «Иди ко мне!» Он пришел, и как только он прикоснулся к ней, она сказала: «Делай со мной что хочешь!» И он послушался, сделал что хотел.
Но он хотел один владеть ею, хотел уйти и увести ее с собой. Она не послушалась его, уступила другому. Ему стало больно, он разъярился, разбушевался и собрался уйти от нее. Она крикнула ему вслед: «Воротись! Возьми меня снова!» Он уступил, воротился к ней.
А теперь он говорит: «Пойдешь со мной!» Она отвечает: «Нет, я останусь здесь!»
Каждый раз он повиновался ей. А когда она уступала ему?
В последний раз нашла коса на камень: ни один не хочет послушать другого, не хочет уступить.
Когда топор бьет по топору, гнется тот, что мягче. Но твердое лезвие не погнется, оно треснет, и на нем останутся глубокие раны.
Разве он не призвал на помощь всю свою силу в борьбе с нею? Видно, она сильнее его, раз у нее хватает сил отказаться от него и остаться. Топор бьет по топору — твердое железо не гнется. Придется ему уйти одному, страдать в одиночку и залечивать раны.
Так борются мужчина с женщиной, женщина с мужчиной.
И все же она еще зовет его к себе — зовет, пока он еще может услышать ее: Повель уедет в Юдер делить отцовское наследство и пробудет там два дня. Он отправится верхом завтра спозаранку, чтобы поспеть засветло в родительский дом. Как стемнеет… дверь для тебя будет открыта!
Хокан поклялся не переступать порог дома Повеля и долго держал слово. А еще он недавно дал клятву, что не будет видеться с женой Повеля, и держал эту клятву три дня. Неужто он теперь разом нарушит две клятвы? Какой же он тогда дурень — дает сам себе обещания и не держит их!
Куда девается его сила? Кто отнимает у него разум?
Целый день борется он сам с собой. Но борьба эта неравная — он все время знает, что пойдет к ней. И сам перед собой оправдывается тем, что идет проститься. Может, завтра его уже не будет в деревне.
За трапезой он говорит Элин, что заночует ныне в охотничьей избушке. Он отправится далеко, аж до трясины Черрафлует, где он по прошлому году в эту пору подстрелил много тетеревов. Воротится он, верно, завтра поутру.
Элин и бровью, не повела. Тура, служанка Повеля, сказывала ей, что хозяин поедет в Юдер и пробудет там два дня. Его место в постели будет свободно. Так нетрудно догадаться, что на Черрафлует будет тетеревиная охота. Большое наследство не скоро разделишь. Хокан, верно, проспит в охотничьей-то избушке две ночи. И что-то он скажет, когда придет домой без единой связки дичи?
Когда на деревню опускается тяжелая осенняя мгла, Хокан отправляется в лес сс ружьем. Чуть погодя он выходит из лесу совсем с другой стороны. Теперь он идет прямехонько к сеням дома Повеля, дверь в сени отперта. Вечер до того темен, что он может без опаски войти в дверь — куда лучше, чем красться через окно. Мэрит спешит. в сени в одних чулках ему навстречу — теплота ее нежного тела волной нахлынула на него, поглотила его. Тише, тише — мало ли что! Служанка в каморе еще не заснула. Она скоро уснет, а утром и не узнает, что спала взаперти, дверь-то заперта на крюк, на ней два крюка — снаружи и внутри!
Мэрит зажгла длинные сальные свечи в подсвечниках на столе. Она побаивается темноты — так пусть свет горит в избе, раз она одна дома. На пол в спаленке она постелила можжевеловые ветки; для нее сегодня праздник, хоть для всех — будний день. Да, запах можжевельника — запах праздника, только Хокан вроде бы этого не заметил, ничего не сказал. Но он глядит на нее и, верно, замечает, что она надела красный праздничный корсаж, расшитый белыми гроздьями брусники в цвету. Тут уж он должен догадаться, что для нее праздник, когда он приходит…
А Хокан глядит на кочки грудей молодой женщины, что расцвели для него, под его руками, и прижимается к ним лбом, чувствуя, как они мягки и упруги.
Потолок в спальне низкий, широкие балясины на потолке закоптились от печного дыма и свеч, с которых не снимали нагар. Глаза Хокана обшаривают стены, бегают беспокойно, моргают. На душе у него скверно, оттого что он с Мэрит в этом доме. В лесу дышится легче, там видеться с ней дело иное. А здесь он все время чувствует Повеля рядом с собой. Обманывать Повеля в его собственном доме кажется Хокану во сто раз хуже. Скамья, на которой он сейчас сидит, свеча, что светит ему, постель, что ждет их, — все это Повеля. Да, здесь Повель не дает ему покоя. Там, на гвозде у дверного косяка, висят его шляпа и кафтан, в углу возле печи стоят сапоги, которые он надевает по будням. Возле двери подвешен в натопорнике колун; над длинной скамьей висят его ружья и пульница, а под ними — рог с порохом. Да, он совсем рядом… Шляпа, кафтан, сапоги, топор и ружье… Не хватает только его самого. Но Хокан видит, как Повель входит, напяливает на себя всю эту одежду, садится на скамью рядом с ним и сидит, как они не раз сиживали за дружеской беседой. Только Хокан дивится, отчего Повель не встает, чтобы снять со стены заряженное ружье.
Мэрит хочет успокоить Хокана — мол, муж уже несколько часов как уехал делить наследство. Повель сидит в родительском доме, смотрит, чтоб его не обделили, да считает деньги. И нечего Хокану белениться из-за того, что в доме осталась одежда хозяина… И окна закрыты ставнями, деревня спит, никто их не видит… Да только в этом доме он боится не Повеля, а своей собственной совести…
Однако в доме слишком темно. Мэрит берет свечные щипцы и снимает нагар. Пламя свеч становится выше, ярче, она лучше может разглядеть Хокана — человека, в котором вся ее радость. Он пришел проститься и оставить ее навсегда.
Ее губы совсем рядом с его губами, она разгорячилась, вовсе размякла. Не в силах больше сдерживать себя. Ее губы прикоснулись к его горячим губам, кровь становится тяжелой, и тяжесть эта все растет. Мэрит притягивает его к себе. Он впивается в ее губы, и она исчезает в забытьи. Она хочет дать волю смеху, что скопился в ее молодой груди и рвется на свободу. Ей хочется смеяться, кричать, дать волю радости, что зажглась в ее крови.
Мэрит раздвигает полог постели и развязывает завязки у юбки. А Хокан подходит к столу, чтобы задуть свечи в подсвечниках.
И тут они оба вздрагивают. С чердака доносится легкий шум. Слышится шарканье ног, шаги, осторожные, словно кто-то идет ощупью в темноте. Может, она заперла кошку на чердаке? А может, большая крыса танцует в закромах? «Что же это еще может быть?» — спрашивает Хокан… Нет, кошку она выпустила, а крысы у них на чердаке не водятся.
Теперь ясно слышны шаги, кто-то ступает по чердачному полу.
Мэрит стоит, побелев, раскрыв рот, глаза ее застыли.
— Вор! — восклицает она.
Она вспоминает, что нынче вечером, когда она с Турой выходила в хлев, двери дома оставались открытыми. Вор мог незаметно прокрасться в дом и спрятаться на чердаке.
Теперь Хокан понял, в чем дело: на чердак забрался вор. Темные ночи — самое время для воров. Сейчас осень — только их и жди. Они ищут удобный случай. Узнали, что Повель уехал и мужиков в усадьбе нет. Двух женщин нетрудно напугать. Да, воров прямо-таки звали сюда этой ночью.
Хокан вошел в раж. Уж он укараулит соседский дом. В доме есть мужик, и вора на чердаке он изловит. Он вовсе позабыл, что сам-то прокрался сюда по беззаконному делу. Позабыл, что ему самому никак нельзя показываться в доме в ту пору, когда Повель в отъезде.
Хокан хватает ружье, которое он было поставил в сторонку. Он полезет наверх.
— Куда ты пойдешь в этакую темень? — шепчет Мэрит. — Еще споткнешься, а его не найдешь.
Молодая женщина храбрится, а сама дрожит всем телом. Она прижимается к Хокану. Если он пойдет наверх, она возьмет светец и посветит ему.
Вдруг они умолкают. Теперь шаги слышатся в сенцах наверху, потом на лестнице. Вор спускается к ним, теперь это ясно. Поди, думает, что все в доме спят и он может смело хозяйничать.
Хокан проворно прячет Мэрит за свою спину, а сам становится у дверей, спрятавшись за косяком. Свет падает в сени, отсюда ему будет легче всего накинуться на незваного гостя. Ружье он держит наготове.
Но он слушает и дивится. Вор спускается по лестнице в кромешном мраке не медленно, не на ощупь. По шагам слышно, что ступают ноги, привычные по ней ходить, что человек заранее знает, как высоки ступеньки. Тот, кто идет, спускается по чердачной лестнице не впервой. Кто же это может быть?
Лишь на короткий миг успевает Хокан удивиться.
С лестницы спускается вовсе не чужой. Этот человек поднимался и спускался по чердачной лестнице с^тни раз. Этот человек свой в доме. В свете свечи появляется Повель.
Жена и сосед видят его в один и тот же миг. Мэрит коротко вскрикивает и подавляет крик. А Хокан, присевший, чтобы броситься на пришельца, поспешно отступает, отходит от порога. Когда Повель входит в спальню, он уступает ему дорогу. Ведь с чердака спустился хозяин, а хозяину надо уступать дорогу. Хозяину не преградишь путь, он волен делать здесь что захочет.
Повель идет в чулках, дорожный кафтан он снял. На жилете белые мучные пятна — видно, прислонился на чердаке к мешку с мукой. Может, он лежал там и спал? Да вряд ли… Волосы растрепались и как-то жестко взъерошились у него на голове, глаза таращит, словно ничего не понимая, белки глаз прорезали красные прожилки. Похоже, будто человека только что разбудили и он никак не разберет: ночь стоит или день, вечер или утро.
Широко раскрыв глаза, он пристально уставился на Хокана и на свою жену, что стоит рядом с ним в лифе и исподней юбке. Рыбьи, белесые глаза Повеля сидят неподвижно в глазницах, ничто не может заставить их двигаться. Но желваки на скулах ходят, будто он с трудом что-то жует:
— Она правду сказала!
Он жует и пережевывает эти слова:
— Она правду сказала! Не соврала! Не соврала!
Застигнутые врасплох могли бы, может быть, сказать: «Да вранье все это, никакая не правда!» Хокан мог бы выдумать, что пришел в этот вечер к ним в дом по спешному делу. А полураздетая жена могла бы, верно, сказать, что она как раз собиралась ложиться спать. Но это им не поможет, ложь их больше не спасет, что бы они ни придумывали. Повель лежал и подкарауливал их — они преданы.
Хокан незаметно ставит ружье назад в угол. Он не станет первым хвататься за оружие в чужом доме. Он уступает дорогу хозяину, когда тот возвращается, и ставит ружье в угол. Как быстро все переменилось. Только что он караулил вора. А теперь вдруг его укараулили. Он — вор, ворует женщин, прокрался в дом и украл у Повеля жену. Однажды ночью по весне он влез в окно спальни. Долго он ловчил, но сегодня ночью, когда он собрался караулить дом Повеля, его поймали. Думаешь, что охотишься за кем-то, а на самом деле в тот же час охотятся за тобой.
Мэрит закричала, но в первый миг она ничего не поняла. Она испугалась вора. А это всего лишь Повель, ее муж, что спустился с чердака простоволосый, в одних чулках, перепачканный мукой, будто вымерял зерно в закромах. Но ведь он у своих в Юдере, меряет наследство. Стало быть, он не может сюда прийти. Она застигнута врасплох, растеряна и не успела испугаться.
И надо ли ей бояться? Правда, ей только что было страшно, но ведь Повеля она никогда не боялась. Он никогда не гневался, не бушевал, не бывал с ней груб. Но это, может, оттого, что он не знал про нее ничего худого. А сейчас Повель застал их, и она стоит полураздетая, растерянная. Она застыла, не зная что делать, и вдруг страх начинает сжимать ей горло. Кто знает, что сейчас будет? Вор хочет украсть, это знаешь заведомо. А чего хочет Повель? И как он может быть в двух местах разом? Что он хочет сделать с ней?
Глаза Повеля, широко раскрытые, неподвижные, жадные, уставились на нее, будто хотят ее съесть. До чего же страшные глаза у мужа, она не может выдержать их взгляда. Ей хочется убежать далеко-далеко, спрятаться, лишь бы не видеть, как Повель таращит на нее глаза, не отвечать ему, не бояться его. Мэрит бросается ничком на постель, теперь она ничего не видит.
Но вот Мэрит слышит: Повель снова заговорил, а может, не он, голос-то не его, этот голос она никогда раньше не слышала. Но ведь это уж никак не Хокан — стало быть, все-таки Повель… Вот он шипит:
— Обманывали меня… вы оба! Так это правда! Дьяволы, дьяволы!
Шипение тяжело плывет по комнате. Неужто это Повель?..
Хокан все еще стоит у дверного косяка. Он стоит, не шелохнется. Удивительный блаженный покой нисходит на него. Что бы ни случилось, конец этому всему: утайкам, притворству, лжи, обману. Ему легко и спокойно.
Мэрит лежит, насторожившись, и слушает. В комнате снова раздается шипение:
— Ты ее сманил, ты!
— Да, — коротко отвечает Хокан. Ему кажется странным говорить об этом.
— Разве мы не были добрыми соседями?
— Были.
— Разве я был плохим соседом? Солому дал тебе, и рожь, и тягло, забыл? А ты завлек мою жену?
— Завлек.
— Дьявол, вот ты кто!
— Называй как хочешь.
— Дьявол из преисподней!
Они стоят друг против друга, перебрасываясь словами. Пламя свечей колеблется — из открытой двери тянет холодом.
Хокан не собирается просить прощения. Ему надо было в тот раз прийти к соседу и сказать: <Я беру ее! Так и знай!» Тогда бы не пришлось теперь отвечать. А сейчас остается лишь стоять и ждать. Захочет ли обокраденный кровавой мести или станет жаловаться в суд, что он станет делать?
Повель задыхается, много говорить не хватает воздуха. Он чешет голову, словно от этого станет легче.
Когда он отправился из дому, на склоне холма к нему подошла чернявая женщина. Вроде бы она живет в служанках у Хокана? Она не то перепугана, не то не в себе. Подходит близко к его лошади и шепчет: мол, он едет охранить свое право при дележе наследства, так дома у него тоже есть право, которое нужно охранять. Коли он нынче вечером схоронится дома, то увидит, кто караулит его усадьбу, когда он в отъезде. К его жене придет человек. Она шепчет имя этого человека. Коли Повель останется и спрячется, как она велит, он сам уверится в том.
Что Повелю думать? Может, баба спятила?
Глаза Элин мечут искры ненависти. Сегодня она узнала, что хозяин унес одежду и припасы в лес. Наконец-то она догадалась, что у него на уме: он хочет убежать с женой Повеля. Эта чертовка взяла такую власть над человеком, что одурачила его вовсе и хочет увести с собой. Не может же он уйти по своей воле. Эта ведьма не отпустит его, покуда не погубит его тело и душу. Этого Элин стерпеть не может. Не может она отойти в сторону и позволить этой нечистой твари унести свою добычу. Она не может уйти и оставить его одного с этой проклятой бабой. Элин спасет его от нее. Придется выдать их, иначе делу не поможешь.
Повель не хочет верить ей, а она клянется, что говорит правду. Под конец он отпускает коня пастись на выгон и. крадучись возвращается домой.
— Правду сказала чернявая!
Повель никогда не сомневался в том, что он один владеет женой. Ему и в голову не приходило, что ее вдруг возжелает другой человек, и она ему ответит тем же. Никогда не страшился он, что кто-нибудь украдет усадьбу у него из-под носа, столь же мало он боялся, что у него украдут жену. Стало быть, он никогда не задумывался, как ему поступать с таким цором. И сейчас он ума не приложит, что ему делать с Хоканом. Он знает лишь одно, что его постыдно обманули, ведь он обходился с этим человеком, как с другом.
Вдруг он замечает в углу ружье Хокана… Жар ударяет ему в голову: он взял ружье с собой! И Повель бросается за своим ружьем. Застрелить… Застрелить его… Пусть исчезнет этот дьявол!
— Умри же, сатана окаянный! Сдохни!
— Не-ет! Господи боже милостивый! Не-ет! — несется с кровати крик Мэрит. Она кричит, будто в нее всадили нож. Сама не знает, откуда берется этот пронзительный крик, сотрясающий дом.
Хокан уже схватил свое ружье и взвел курок. Не давать же Повелю застрелить себя, как отжившего свой век пса. Он будет обороняться.
Но выстрел не прозвучал. Повель не нажал пальцем на курок, Хокан тоже.
Это крик жены остановил Повеля и заставил его одуматься. Негоже кричать, шуметь да будить спящих и в этом доме и в соседних домах. Ни к чему созывать народ.
Мэрит подскочила к нему и схватила ружье, но он оттолкнул ее сжатыми кулаками.
— Отпусти ружье! Иди прочь! Сейчас будет твой черед!
Мэрит отпускает ружье, отходит. Она поняла, что ее крик сделал свое дело. Повель Йертссон — мужик разумный, важное решение никогда не принимает, не подумав наперед. И сейчас крик жены пробудил в нем разум. Оттого-то он и не выстрелил, рассудительность в нем взяла верх.
Лучше не глядеть на Хокана. Застрелить бы его, поделом было бы ему. Если б он лишил жизни этого сатану, отомстил бы ему по справедливости. Но тогда здесь в углу лежал бы мертвяк. А раз в доме мертвое тело, приедет ленсман, учинят допрос, люди набьются в избу, станут болтать да шептаться, пустят слухи о том, что здесь видели. Узнают дома в Юдере, и родне придется за него страдать. Может статься, его не засудят, коли он убьет Хокана, однако поди знай, как оно выйдет. Может, штраф-то все-таки заставят платить. И имя его станет притчей во языцех. На него и на родню его ляжет пятно, а ему охота, чтоб в деревне его уважали.
Нет, он не станет сгоряча делать то, в чем после придется каяться. Делать все надо втихую.
Повель — человек разумный: мертвого тела в доме ему не надо. Выдастся удобный случай — тогда и выстрелит. Повель боится натворить дел сгоряча. А Хокан стоит себе, словно идол какой… Нет сил на него глядеть… Хоть бы с места двинулся, дьявол!.. Коли он останется стоять на месте, быть все же мертвяку в этом углу. Можно выпустить заряд ему в ноги, так все одно он будет лежать здесь покалеченный. Что же ему делать с ним! Повелю нужно время все обмозговать, и потому он хочет, чтоб Хокан ушел. Что он стоит здесь и таращит зенки! Повель расправится с ним в другой раз, коли он не побережется и не уберется подальше.
Повель поносит Хокана на чем свет стоит. И от этого ему становится легче. Он грозит выпустить ему в ноги заряд свинца — мол, не будет ли тогда ему легче бежать?
Хокан стоит спокойно и молчит. Он знает, что сумеет защититься. Пусть себе Повель поносит его, он его почти не слышит. Хуже всего, что он уже давно винит сам себя. Что о нем думает Повель, ему все равно, — важно, что он сам о себе думает. А в своих глазах он трусливый вор, что повадился ходить крадучись к чужой жене. И теперь его застали на месте и стыдят. Что бы сейчас ни случилось, поделом ему. Ведь он не сказал в свое время Повелю: «Знай, я беру ее!» Потому он и стоит у этой двери, а его бесчестят. На все слова Повеля он отвечает: «Правда твоя, как есть правда!» И все эти слова ему знакомы, он сам говорил их себе не один, а сотни раз.
— Хозяин дома! Тебе нечего боле караулить дом, козел блудливый!
Отчего он не уходит? Видно, Повель не смеет учинять насилие в своем доме, он хочет выдворить его отсюда. Да больше ему здесь и делать нечего. Ведь он пришел сюда, чтоб сказать Мэрит: «Прощай». Только что он слышал, как'она задыхалась от страха за его жизнь. Но отчего она ухватилась за ружье Повеля? Отчего не за его ружье, повернутое на Повеля? Зачем ей страшиться за его жизнь? Ей надобно печалиться о Повеле, ведь она с ним остается, так ей его жизнь должна быть дороже.
Хокан делает шаг и глядит, что скажут ему глаза Мэрит, широко раскрытые, испуганные. Глаза говорят, чтоб он ушел, вот ее ответ. Она не раскаялась, не пойдет с ним. Тогда он уйдет и оставит ее наедине с мужем — пусть живет как прежде, до того, как он пришел.
— И не смей больше показываться в деревне!
Хокан делает еще несколько шагов с ружьем в руке. До чего же широкие половицы в этом доме, до чего же долго и тяжко идти к двери. Он говорит себе: ты идешь по своей воле! Но Повель стоит и шипит ему вслед угрозы. Его выгнали, хоть он и уходит по своей воле.
— Только покажись мне еще на глаза, застрелю!
Видно, Повель боится, что Хокан вернется, и принужден угрожать всерьез.
Вот раздается голос Хокана:
— Не бойся. Больше не увидишь меня!
Эти слова немного успокаивают Повеля. Он хочет, чтобы Хокан убрался подальше от него. Но, может, слова эти сказаны не для его ушей. Когда он говорил, глаза его глядели на жену Повеля: «Не бойся! Больше не увидишь меня!» «Проваливай отсюда», — думает Повель. Все же Хокан, видно, ему говорил эти слова.
Хокан уходит, и за порогом дома ему вдруг становится легко. Окончен позорный путь до двери в доме Повеля. И если сосед велит ему уйти из деревни навсегда, ему легко это сделать — ведь он давно требовал от себя того же самого.
усадьбы и свалит его там. Не надо будет отвечать — труп найдут на чужой земле. Хокан несколько раз оборачивается. Но Повель не идет за ним. Бережет пулю до поры.
Хокан Ингельссон идет ночью домой. Вдруг он снова останавливается, в груди его словно огнем полыхнуло, обожгло: он ушел и оставил свою суженую одну с Повелем. Что он сейчас делает с нею? Она его, он должен вернуться, защитить ее… увести с собой…
Нет, ведь он позабыл, что Мэрит больше не его. Теперь ею владеет один Повель. Так она сама захотела. А то, что ему не принадлежит, он не должен защищать. Она осталась у Повеля и отдалась на милость ему, его мести. С этим он ничего не может поделать.
Так-то оно так. И все же ему хочется повернуть, идти назад, защитить Мэрит от мужа. Невмоготу ему, всей душой он стремится назад. В нем полыхает горячая ненависть к ее мужу. Он теперь один владеет ею. Может, сейчас он задумал мстить ей. Что он сейчас делает с нею? Если муж посмеет дотронуться до нее, ударить ее, это над ним он учинит насилие. Ведь она здесь, у него в душе, ему становится больно при одной только мысли: не обидит ли Повель ее?
Но она хотела, чтоб он ушел и оставил ее одну с мужем. И он не может воротиться назад против воли мужа и жены. Он не властен указывать им. Он не может взять ее с собой. Не станет же он принуждать женщину силой?
И Хокан идет дальше к своему дому. Ключ от двери не лежит под расшатанной Половицей крыльца, как всегда, когда его ночью нет дома, а вставлен в замок. Что бы это означало? Дверь в кухню открыта. Он зажигает свечу и видит, что постель работницы пуста. Крышка ее сундука открыта и прислонена к стене, сундук пуст.
Элин ушла, покуда его не было. Он сказал, что она может уходить в любой день, ведь она ему больше не нужна. Но она сильно торопилась, уходя, и оставила свой сундук. И почему она ушла, не сказав ему ни слова?
Элин… «Она правду сказала…» — ясное дело! Он вспоминает слова Повеля. Он до того еще не спрашивал себя, кто предал их. Стало быть, Элин. Она ходила здесь, подслушивала, подкарауливала, высматривала, вынюхивала, все время совала нос в его дела. И не смогла умолчать о том, что узнала. Неужто хотела отомстить ему за то, что ей не пришлось здесь остаться? Иначе что ей за дело? Она пошла к Повелю, а после не осмелилась показаться ему на глаза. Чудная была она в последнее время, он никак не мог ее понять.
В сердце у Хокана нет к ней гнева. Он ей отказал от места, плату ей выдал сполна, как положено. Так оно и лучше. Теперь, уходя из деревни, он может вставить ключ в замок и запереть пустой дом.
Дом Хокаца становился все более пустым день ото дня. Теперь он ходит по нему один. Как странно здесь пахнет запустением. Этот запах ударит в нос и ленсману, когда тот придет, чтобы забрать его имущество за долги. Останутся дом и земля, у них скоро будет новый владелец. Верно, он лучше распорядится усадьбой. Хокан никогда не позволял этому наделу властвовать над собой, он не терпит хозяев и господ. Он был свободным от своей земли, оттого и не был хорошим крестьянином, он не из тех, кто сгибается в рабстве перед землею вместо того, чтобы быть ее хозяином.
И ни капельки не защемит у него сердце, когда его вычеркнут из списка податных Хэгербека. Он лишь боролся со своим имуществом, податями, налогами и всеми законами, какие придумали люди, земля не приносила ему радости. Он не хочет больше быть рабом, уйдет в лес, чтобы стать свободным. Разве он не из рода свободных? Разве он не потомок Ингеля Силача? Разве в нем не течет кровь свободных вирдов?
Ингель Силач ступил в бездонную трясину, и его засосало. Но он спасся, бы, кабы закричал, позвал людей на помощь. Но он не закричал, слишком гордый был, не хотел никому быть обязанным за спасение своей жизни, ведь прожил он ее свободно, по своей воле, а воля у него была железная. Ингель Силач ушел в лес в другое время: тогда люди, жившие в деревнях, не имели такой власти над каждым человеком, как теперь. Нынче не так-то легко ходить по лесам и не затронуть чужого права. Честный человек не может водиться с отпетым ворьем. Его смелость будет стоить ему тяжких трудов и лишений. Но ведь есть же воздух, чтобы дышать, солнце, что светит, есть никем не припрятанный валежник, что горит и греет, откормленные в лесах тяжелые тетерева еще играют в ветвях. Да ведь и надо чем-то платить за самое большое и святое право человека: быть хозяином самому себе и своей жизни.
Человек покидает деревенскую огороженную и тесную жизнь, чтобы бродить по лесам. Он не хочет жить, как ему указывают другие, ему не по душе их свычаи и обычаи и вся их жизнь, унаследованная от дедов и отцов, он не хочет слушать, что ему велит хор голосов всей деревни.
Такие люди бывали и прежде, в любые времена рождался на свет подобный человек.
И вот Хокан собирает последние пожитки, что остались в доме. Он проголодался, нашарил корку хлеба и стал есть. То и дело подходит он к окну и смотрит на тот самый дом. В окнах все еще горит свет. Что-то там творится? Что он с ней делает?
Ну не дурак ли он, не вовсе ли ополоумел? Повель победил его, и жена осталась с ним. Теперь Мэрит владеет один, но не он. А какое ему дело до того, чем владеет другой?
Свершилось, прощай — вот как она кончилась, его радость! Тяжко будет ему думать о том, нет ничего тяжелее: он потерял ее. Как ему снять эти оковы и забыть о том? Пусто все вокруг него, пусто и у него в душе, пуста его жизнь. Завтра ее с ним не будет, не будет и послезавтра, на третий, на четвертый день. И на тысячный день после завтрашнего дня. А он все будет думать о ней. И никогда не наступит тот светлый день, когда он скажет: завтра она будет с тобой! Все дни будут лишь твердить ему: без нее! Без нее! Все дни, проклятые заранее, будут твердить ему одно и то же: один. Без нее.
Приневолили его уйти от той, с кем и будни были праздником. Уйти и оставить ее с человеком, чье сердце не ведает, кто она есть на самом деле. Стоять и смотреть, оборотившись на былую радость.
Конец празднику. Жестокая, холодная пустота простирается перед ним.
А неотвязные видения никогда не покинут его: ее лицо — зеркало жарких любовных утех, ее смех, когда блаженное безумие уносит прочь, ее тело, отданное ему, льнущее к его телу. Видения эти станут отравлять ему дни и ночи. Насмехаясь над ним, станут они рассказывать о том, что было когда-то. Снова и снова будут они являться ему, говорить о былом без пощады. Ведь у видений нет к человеку жалости.
Он будет стоять и глядеть на свои руки, и они скажут ему: «Мы — твои руки, мы ласкали ее тело, нежное, как лепестки цветов. Мы ничего не запамятовали, хочешь расскажем тебе?» И когда он дотронется до своих губ, они скажут ему: «Мы — твои губы, мы погружались в ее губы и тонули в них, словно в горячей волне безумия. Да, мы должны поведать тебе о том блаженстве, кому ж, как не нам, о том рассказать тебе». Так и тело его, и душа будут тосковать по ней. А больнее всего будет ему думать: то, о чем он так тоскует, не сгинуло, а есть где-то на белом свете.
От людей он слышал про мужчин, что убивали женщин, покинувших их. И ему ясно теперь: они хотели стать свободными. Не могли стерпеть, чтоб утраченное ими, то, чего им так недоставало, обитало на земле.
И Хокан снова подходит к окну: целую ночь, что ли, будет гореть свет в этом доме? Наконец-то погасили. Сейчас он вставит ключ в замок и уйдет.
Коптят сальные свечи в спальной горнице Повеля, летит сажа на доски потолка. Никто не снимает нагар, хотя и муж и жена дома. Муж сидит посреди комнаты за столом, жена скорчилась на припечке. Он сидит хозяином дома, она — бродяжкой-побирушкой.
— Настал твой черед!
Настал черед соблазненной, позабывшей честь и совесть жены. Повель то бормочет что-то тихо себе под нос, будто она недостойна слушать его слова, то орет криком, будто понукает скотину:
— Отхлещу тебя хорошенько! Будешь знать!
Ничего другого она и не ждала; в мыслях ей уже представлялось, как хлыст свистит, хлещет и обжигает ее кожу. Она ждала этого наказания. На его слова у нее лишь один ответ, она бормочет, словно во сне: «И поделом мне!» Она не защищается, не просит прощения, признается во всем.
Однако ничего толком Повель за целый час не успел придумать. Нерешительность сбивает его с толку.
Тяжко и жестоко обманули его. Но обида такова, что мужу неохота, чтоб люди узнали о ней. Не хочет он, чтобы его жалели за то, что не сумел держать жену в узде. Не станет же он плакаться, что жене мало его одного и она нашла себе другого. Какой же мужик захочет срамить себя. Он думает, как бы защитить свою честь. Кабы у Повеля украли добро, так не стыдно было бы поведать людям о пропаже. Но тут пропажа иная, коли это добро не сберег — стало быть, не сберег чести. А у Повеля и года супружества не прошло, как он не сумел сберечь чести.
Он думает, что одна лишь служанка Хокана напала на след и никто больше в деревне и знать не знает про его позор. Он хочет и утаить то, что случилось, и наказать греховодников охота. А как сделать, чтобы одно не помешало другому?
Злодею он грозил ружьем и велел ему убираться из деревни. Жажду мести он вовсе не утолил, но разум велел ему пока на том остановиться. Повстречает он этого дьявола в лесу, так жйзнь его будет немного стоить. В лесу мертвец никому не помеха, пусть себе лежит; в своем же собственном доме мертвого тела ему не надо.
А злодейка, его жена, которая осквернила брачную постель и принуждает его защищать свою честь. Что ему делать с ней? Он не выгонит ее из дому, не велит ленсману забрать ее в темницу — ведь тогда все узнают про его позор. А о его доме должна идти лишь добрая слава. Покуда он отхлещет ее кнутом. Больше ничего не придумаешь. Только как бы это половчее сделать?
Она только что орала, как полоумная, будь она проклята. А он не желает, чтоб из дома слышались крики. Стало быть, здесь он поучить ее не может — она завоет на всю деревню. Коли он хочет наказать ее в тайности, надо увести ее в лес.
— Сейчас возьму воловий кнут!
С ненавистью пережевывает он свои угрозы. До чего же ему досадно, что он не может проучить ее нынче ночью. У нее одна защита — орать станет. А в доме у них служанка, и староста рядом живет.
Да, придется на сей раз удовольствоваться угрозами.
Повель тугодум, но не дурак. Он сидит и смотрит на жену — на ее гладкие голые руки, согнутую спину, подтянутые к подбородку колени. Лицом она повернулась к печке, не глядит на него. Сидит скорчившись, убитая горем, кается, так ей и надо.
И на короткий миг он вспоминает, как тепло и уютно становилось у него на душе, когда он вечером входил в дом и она встречала его. Он глядел на нее, а она двигалась плавно и неторопливо. Чем же это он тешился, стало быть? Ничего не было, кроме притворства и обмана. С ним-то она лишь притворялась. Какой стыд, и как это он позволил провести себя.
Повель никак не возьмет в толк, как это она сумела гулять от мужа, чтобы он этого не узнал. Как могла держать это в себе день и ночь? Как сумела утаить свой грех? Она говорила ему ласковые слова, а тому, поди, то же говорила. Его венчанная жена — срамная девка. Две женщины в ней: одна — его, другая — Хокана. И как только у нее хватало духу на эти дьявольские проделки? Что за человек сидит тут перед ним? Мэрит, его жена, к которой он посватался прошлой весной. Ведь тогда она была робкой и пугливой.
Повель гневается, но его вдруг охватывает странная неуверенность. Слишком трудную загадку загадала ему судьба этой ночью Словно он только что встретил женщину, которую никогда прежде не видал здесь, которая пришла впервые к нему в дом. Да, в нем шевелится смутная догадка, что он не знает Мэрит, что она всегда останется для него чужой и непонятной Он догадывается, что она всегда будет скрывать от него самое сокровенное Чувство бессилия перед женой охватывает его: что же, он не властен над нею? Не баба, а исчадие хитрости бесовской! Неужто нет на нее управы?
Нет, так дело не пойдет. Повель отгоняет прочь неуверенность: он возьмет ее в руки. Он- муж, стало быть, сильнее ее. Она узнает, кто из них сильнее Теперь он видит, что не так обходился с ней, как надо Она не уважала мужа, как должно быть, слишком он был с ней мягок. Думала, раз он сговорчивый да покладистый, можно его без страха одурачивать. Вышел ей соблазн, так ее не остановил страх перед мужем. Так было до сих пор. Но теперь-то уж она будет знать. Теперь он будет обходиться с ней строго и сурово. Покуда она не станет уважать его глядеть на него снизу вверх, покуда не поймет, что она слабее. Да, уж он вобьет ей в голову, кто он такой есть, она узнает, что он не какой-нибудь глупый, трусливый мужичишка!
И Повель отбрасывает свою нерешительность, рубит:
— Узнаешь у меня!
Она у меня сразу узнает. Отхлещу тебя так, что ты вылезешь из своей дьявольской шкуры, обманщица, и заползешь в новую, такую же, как у всякого крещеного человека. Будешь у меня работать вдвое больше прежнего, справлять самую черную работу! Раз не умела ценить хорошее житье! В глазах людей ты будешь мне ровней, женой моей, а на самом деле будешь простой скотницей. На коленях станешь ползать передо мной! Такой урок дам тебе на год для начала. Раз не умела ценить красные деньки — трепещи, теперь настанут черные! Стоит тебе ослушаться, поучу кнутом. Наперед будешь знать, слышала мои слова? Уши есть, не глухая!
Повель так долго грозил жене, что ему самому стало казаться, будто он уже изрядно проучил ее. А с местью он подождет, тогда она покажется еще страшнее.
Мэрит сидит скорчившись у печки и слушает. Только она, вроде бы, вовсе не внимает словам мужа. Может, она слышит не его гневные слова, а что-то иное. Да, в ушах у нее все еще стоит крик, что раздавался этой ночью. Странный это был крик, она никогда такого не слыхала. Кто же это кричал? Это случилось, когда они подняли ружья? Хокан… Мэрит никак не думала, что она может так кричать. Он вырвался откуда-то из глубины ее души. И душа ее до сих пор дрожит после того.
Жена едва слушает мужа, он — так и сыплет угрозы. Странно, что она вовсе не боится его больше. Ни капельки страха нет в ней. Она поняла, что он беспомощнее ее и боится больше, чем она. Повель связан по рукам и ногам, что скажет родня, что скажут люди. В этот миг он отхлестал бы ее в кровь, до полусмерти, да не смеет, боится всего на свете. Она закричала — он испугался, сам не свой, оглядел все углы и говорить стал тише. Он не смеет дать волю гневу, довольствуется до поры угрозами и посулами. Пройдет время, покуда он соберется с духом. Может, когда они будут одни в глухом лесу…
Он сказал, что пощадит ее, она и впредь будет ему женой. Но сделает это вовсе не из жалости, а оттого, что ему деваться некуда. Не по своей воле щадит он ее, а принужден к тому; как ни горько ему, а приходится терпеть. Но она знает: это дорого ей обойдется. Он станет требовать от нее плату каждый божий день, для начала будет давать ей острастку целый год. Может, ей так никогда и не расплатиться с ним за то, что он пощадил ее. Он потребует свое за то, что принужден смилостивиться.
Повель станет мстить ей по малости каждый день, потребует свое мелкою монетой. Ей придется выплатить свой долг, жить у него дворовой девкою, а он станет помыкать ею. Его месть будет страшна, пострашнее любой другой. Но она не может бояться того, кто отмеряет свою месть аршинами.
Нет, Мэрит не боится Повеля.
Сальные свечи догорают в свечниках, уже далеко за полночь. Повель должен наконец лечь в постель — завтра надо рано вставать да ехать в Юдер, и так опоздал. Завтра-то уж ему ничто не помешает. Он должен быть там, когда начнут делить наследство, получить сполна, что ему причитается; может статься, они захотят сильно поубавить его долю в счет того, что он получил от отца при жизни.
— Поедешь со мной завтра! — говорит он жене.
Не скоро теперь оставит он ее одну в усадьбе. Глаз с нее не будет спускать.
Вздыхая, Повель ложится в постель. Мэрит все сидит у печки.
— Не знаешь, где тебе спать положено? — рычит он.
Пусть не думает, что он прогонит ее из супружеской постели. Ей бы в пору стелить себе постель в углу на чердаке, покуда он не простит ее, однако приходится класть ее рядом с собой из-за служанки. Да только… только пройдет немало дней, прежде чем он дотронется до нее, соблаговолит спать с ней как с женою. Он проучит ее, будет знать, как позорить мужа! Перво-наперво будет учить ее хлыстом, а лишь потом все станет, как прежде. Пусть сперва сменит шкуру. Свою прежнюю шкуру обманщицы. Ведь она позволяла другому лапать эту шкуру, так он сдерет с нее эту шкуру кнутом.
Мэрит знает свое место в постели и молча, послушно залезает под одеяло.
Повель испускает тяжкий вздох, потом другой и молча лежит с открытыми глазами дольше обычного. Наконец жена слышит, что он уснул. Мэрит лежит в темноте и слушает, как он дышит; ей знакомо, как он спит, — столько ночей она лежала, одинокая, и прислушивалась к его дыханию, тихому, ровному, спокойному. Любого, кого мучает бессонница, оно может усыпить. А ей надрывает сердце, вовсе спать не дает.
Повель лежит рядом с ней, дышит ровно — спит. Ведь он ее законный супруг. Он владел ею, они были как одно тело.
Он пришел однажды вечером к ее родителям и посватался к ней. Они с радостью согласились, да и она не противилась. Мечта всякой девушки — стать невестою. У девушки в груди столько затаенной радости, которой хочется криком вырваться наружу, но помочь в том ей может лишь муж. Повелю нужна была жена в новой усадьбе, он взял ее, не спросив, что у нее на душе, и отвел ей место в постели рядом с собой.
И она жила в его усадьбе, была ему женою больше года. Но никто не говорил ей, чем она была для Повеля, покуда он сам не сказал ей этой ночью. Он не сказал ей это напрямик, но она сама поняла. Она прежде долго гадала, а теперь точно знает. Он никогда не смотрел на нее так, как ей хотелось бы, и теперь она знает почему.
Для него она все равно что одна из его коров либо лошадей. Таково-то и было ее хорошее житье, которое она, быть может, и не ценила. Он заботился о ней, берег ее. Здоровье Мэрит касалось и его. Ведь хозяин хочет видеть свою скотину откормленной, холеной и здоровой. Он боялся, чтоб она не извелась на работе. Умный человек не хочет, чтобы его скотина надорвалась. Он холил ее и лелеял. Разумный хозяин не даст породистой скотине захиреть. Умный крестьянин знает: от здоровой, сильной и резвой скотины хозяину больше пользы, чем от хворой и хилой. Нападет на него охота, так он хлопнет ее по ляжке, как хлопает иной раз свою кобылу.
Когда же скотина показывает норов, перестает слушаться, лезет за ограду, хозяин берет кнут и учит ее хорошенько, чтоб стала смирной, ласковой и послушной.
Так кто же Повель для нее? С ним не пропадешь, с его наследством. А, кабы не то, он был бы для нее словно любой другой человек на свете. Он ей не ближе, чем люди, которых она никогда не видала. Не лежит у нее к нему сердце. Говорят: муж и жена — одно тело, но тогда ее половина тела мертвая. В ней нет для него ни живиночки. Умри он, она не стала бы убиваться, хоть и надела бы траур. Ни горевать, ни тосковать о нем она не может.
Он спит, а она лежит с открытыми глазами, словно караулит его сон и покой. Да, Повель спит. Ему надо хорошенько отдохнуть — утром рано вставать, ехать за наследством.
Что же, она так и будет всю жизнь слушать, как он дышит во сне?..
Мэрит слышит и другие звуки. Здесь только что раздавался пронзительный крик. Это она кричала из-за него…
Хокан! Где же Хокан, ведь она так боялась за его жизнь?
С Хоканом она повстречалась давно, еще прошлым летом, когда она в первый раз стирала у ручья. Он глядел на нее, но подойти тогда еще не посмел. А после пришел однажды вечером и погладил рукой ее тканье, которое она положила белить на траву. Он коснулся ее самыми кончиками пальцев, а после обнял горячо, отчего смех вырвался на волю из ее груди. Он заставил ее трепетать, испугал ее, сделал смелой, присушил. В прошлом году Повель пожелал взять жену, а в нынешнем году она пожелала взять мужа и выбрала Хокана, ведь она узнала его хорошо, поняла, каков он есть. И он дал ей большую радость, единственную, что ей дано было испытать на этой земле.
Что она для Хокана? Ради нее бросает он родную деревню и обрекает себя на жизнь трудную и опасную.
А для нее он головокружье и страх, радость и мука, огонь и прохлада, волнение и мирный покой — все, что радует и печалит, дарит утеху и ранит. Оттого-то при нем она оживает. Ожидая его, она вся горит, а уйдет он — горькая тоска по нем гложет ее. И время от встречи до расставания — один единый миг, которым-она жива.
А коли Хокана больше нет у нее…
Сердце у нее вдруг сильно защемило. Такое было с ней, когда она кричала нынче вечером, когда Повель навел на него ружье.
Он сказал: «Больше не увидимся!» И ей вдруг снова захотелось кричать от страха, что для нее его больше не будет на земле.
Ей бы уснуть, но сон далек от нее, как никогда. И что это она лежит тут и слушает, как дышит Повель? Он и без нее будет сладко спать, а ей от него ничего не надо. Что тогда ей тут делать? Лежать и прислушиваться долгими ночами всю свою жизнь? Отчего она не рядом с Хоканом — близко, так близко, что дыхания их слились бы в одно?
Хокан… Спит ли он сейчас? Но ведь ему не надо вставать спозаранку и ехать получать землю в наследство. Нет, он сам оставляет землю, которой владел прежде.
Куда он ушел? Уходя, он сказал: «Не печалься! Больше не увидишь меня!» Слова эти слетели с его уст, дошли до ее ушей. Чудные слова. Что он хотел сказать? Как может она не печалиться, если не увидит его больше? Неужто он ушел, не взяв ее с собою, не вырвав ее отсюда? Почему он не сделал этого?
Почему, почему? Чудовищно огромные вырастают в голове Мэрит вопросы. И все отчетливее и серьезнее растет тревога: слова его значили, что он ушел без нее, что для нее его больше нет на свете.
Хокан уйдет, исчезнет, ей станет казаться, будто его и не было. Дело ясное, это правда, она сама слыхала, как он это сказал. Он ушел, чтобы стать все равно что мертвым для нее. И ей снова хочется кричать, как она уже кричала нынче ночью. Но сейчас кричать ей никак нельзя. Тогда Повель проснется, а нужно, чтоб он непременно спал.
Отчего Хокан не вырвал ее отсюда, не увел с собой?
Но зачем она все еще лежит здесь? Что, она не может шевелиться? Разве она связана? Разве она заперта в темнице? Что же это такое с нею? В избе перед ее глазами лишь мрак кромешный. Она не видит сама себя, но хочет узнать, не привязана ли она.
Надо попробовать что-то сделать, подвигаться.
Мэрит поднимается в постели, ступает на пол босыми ногами. Вроде бы это сошло ей легко, без усилий. Надо еще попробовать. Она размялась немножко, подняла руки, приподняла ногу и стала медленно, медленно ступать по полу. Чудно, ничто ей не мешает. Один шаг, другой, третий — никакой помехи. Может, так она и до двери дойдет. Вон там дверь. Да, она легко дойдет до двери безо всякой помехи. А выйдет за дверь, стало быть, может идти к Хокану… И радостная догадка охватывает ее: никто ее не держит, она свободна и может идти к Хокану.
Она еще не совсем уверена в себе. Еще не может понять — во сне это или наяву. Надо еще пройти немного. Может, все это ей чудится.
И Мэрит тихо крадется по дому, входит в другие горницы, зажигает свечи, что-то ищет, собирает, раскладывает. В доме так много всякой утвари, собрано так много всего, но, как ни странно, ничто не мешает ей двигаться. Сундуки, шкафы и скамьи стоят неподвижные и слепые, им нет до нее дела. Половицы не царапают ей ноги, балки не валятся с потолка ей на голову, стены не сжимаются, чтобы запереть ее, гвозди и крюки не цепляются за нее. Ни одна из этих мертвых вещей не держит ее.
И сердце Мэрит наполняется изумлением. Значит, ничто не держало ее — неужто ей это лишь казалось? Нет, не казалось. Еще недавно дом, земля, все добро, что есть в доме, и сладкая еда держали ее так крепко, что ей бы никогда отсюда не вырваться. Хокан говорил ей, что это неправда, но она сама знала, что так оно и было. Тогда, но не сейчас. Теперь все вдруг сразу переменилось. Лежа в постели с открытыми глазами, она вдруг поняла, что свободна и вольна двигаться, как ей вздумается. Может, Хокан был прав, зачем она не послушалась его? Хокан — куда он ушел?
Мэрит спешит, разгорячилась вся. Пол в избе послушен ее ногам. Она собирает свою одежду, завязывает в узел, и руки ее проворны и послушны. Руки слушаются ее, даже когда она вынимает из сундука подвенечный пояс, составленный из серебряных выпуклых блях — не менее двух марок серебра. Это тоже мертвая вещь, но она не помешает ей, а, наоборот, поможет.
Молодая женщина хлопочет, а ночь, удивительная, огромная обнимает ее. Часто ли встречает человек ночь с такою сердечной радостью, какая сейчас в сердце Мэрит? Такое, верно, может переживать лишь человек, лежавший в соняшнице, когда он просыпается среди ночи и вдруг вспоминает, что он жив. Только что он лежал мертвецом в темноте — и вдруг пробуждается. Он поднимается, делает несколько шагов, понимает, что ноги несут его, что тело, руки и ноги сохранили гибкость живого человека. Он может дышать, жизнь не угасла в нем. Какое чувство испытывает он, встав и блуждая в ночи? Он свободен, он вырвался из гроба, прежде чем его закрыли крышкой и опустили в землю. По жилам его растекается вновь обретенное тепло, и он ощущает сильно, как никогда: я не мертв! Это вещи вокруг меня мертвые, не я! Я могу двигаться!
Мэрит ходит, двигается так, будто она сейчас пустится в пляс. Она и в самом деле собирается танцевать босоногий танец — самый легкий и отрадный танец, лишь его нужно танцевать женщине, которая вдруг поднялась и чувствует, что тело ее послушно ей. Руки и ноги не противятся ей, не тяжелы. Она больше не боится наколоть в танце босые ноги, ведь маленькая заноза в теле не страшна тому, кто только что лежал мертвым.
Радость струится в ее крови, обволакивает ее: она мужняя жена, она принадлежит одному.
Лишь благодаря ему она может сейчас ходить и двигаться без помехи. Раньше сила его была скована — ведь он сам еще не был свободен и ее освободить не мог. А теперь он напряг силы, вырвался на волю, решил уйти, тогда и она стала свободной.
Теперь она принадлежит ему одному. И больше она не дает усадьбе и другим мертвым вещам, окружающим ее, владеть ею. Теперь все, что было мертво в ней, ожило.
Как ни трудно поверить, но это чистая правда: ничто больше не держит ее здесь. Она поворачивает ключ в замке, чтобы выйти из дому, и дверь не преграждает ей путь, а услужливо распахивается на железных петлях. Дверь отворяется тихо, не кричит, не выдает ее. О благословенная дверь, коли ты не держишь меня, мне больше нечего бояться. Как выйду за порог, так уже смогу быть спокойна!
Мэрит ласково и благодарно проводит рукой по дверному ключу и спешит прочь.