В одиннадцатый день мая, на Мокия-мокрого, когда багряный восход солнца предвещал грозовое и пожарное лето, — в Москву приехал неожиданный гость.
Воротным сторожам, которые принялись было расспрашивать, кто он и откуда, приезжий ответил неопределенно, не называя имени своего:
— К господину вашему Даниилу Александровичу, по княжескому делу…
Десятник Гриня Ищенин выглянул в калиточку, прорезанную в воротах, и засомневался, стоит ли впускать приезжего человека в город раньше положенного часа. На первый взгляд, приезжий был не из больших людей: закутался до самых глаз в простой суконный плащ, шапка у него была тоже простая, с небогатой беличьей опушкой, а спутники его выглядели и того беднее — бурые кафтаны, войлочные колпаки, на ногах — чеботы. Тут еще подумать надобно, по чину ли московскому десятнику перед ними шапку ломать…
— Чего медлишь! Отворяй! — нетерпеливо и требовательно крикнул всадник, дернулся в седле. Под плащом у него коротко звякнуло железо доспеха. Кончик ножен, выглянувший на миг из-под полы, окован серебром, а на серебре — затейливый прорезной узор, а в прорезях — красный бархат. В богатых ножнах носит меч приезжий человек, прямо-таки в княжеских…
Десятник всмотрелся повнимательнее.
Конь под приезжим был рослый, видный, с широкой грудью — не простой конь, цены такому коню не было…
Но даже не богатое оружие и не воинский конь убедили Гриню Ищенина, а глаза незнакомца — пронзительные, гневно прищуренные. Так повелительно простые люди глядеть не приучены…
«Почему сразу не заметил? — ужаснулся Гриня. — Недосмотрел, недосмотрел… За такой недосмотр воевода Илья Кловыня не похвалит, нет, не похвалит…»
Исправляя оплошность, десятник собственноручно откинул засовы, уважительно поклонился приезжему человеку и пошел, приволакивая раненную в рязанском походе ногу, впереди его коня — показывать дорогу.
На улицах Кремля было безлюдно. Москва еще спала, и лишь над немногими дворами поднимались струйки дыма: самые наиревностнейшие хозяйки начали запаливать очаги.
Дремали караульные ратники у княжеского крыльца, оперевшись на древки копий.
Приезжие спешились, встали молчаливой кучкой.
Один из дружинников, выслушав тот же немногословный ответ незнакомца — «К Даниилу Александровичу, по княжескому деду!» — пошел докладывать.
Ждать пришлось долгонько. В такой ранний час нелегко было добудиться дворецкого Ивана Романовича Клушу, а помимо него к князю неизвестных людей не допускали. Так раз и навсегда распорядился Даниил Александрович, и стража выполняла это неукоснительно.
Приезжие ожидали смирно, не выказывая нетерпения.
Гриня Ищенин, глядя на них — плохо одетых и невзрачных рядом с нарядными княжескими дружинниками, — снова засомневался, верно ли поступил, решившись нарушить покой такого важного боярина, как Иван Романович Клуша. За это могли и не похвалить…
Успокоился Гриня лишь тогда, когда с крыльца неожиданно обежал дворецкий и обнял незнакомца в плаще, как ровню.
«Слава богу, и на сей раз пронесло! — перекрестился Гриня. — Нужно не забыть свечку поставить у Спаса на Бору!»
Так суеверный десятник поступал, если сомнительное дело заканчивалось благополучно. Не первая это будет свечка, поставленная Гриней по зароку в церкви Спаса, и не десятая даже. Воротная служба опасна, поскользнуться на ней легче легкого, а в ответе за все он один, десятник Гриня Ищенин…
Гриня потоптался еще немного возле княжеского крыльца, перекинулся со знакомыми дружинниками пустяшными словами, и зашагал прочь, успокоенный.
Прохладный утренний ветерок отдавал дымом. Но это был не горький, тревожный дым пожара, а мирный хлебный дух, предвестник полевой страды: еще не кончилась Никольская неделя, мужики на полях выжигали прошлогоднее жнивье, и легкое дымное марево постоянно висело над Москвой. И думы у Грини Ищенина были мирные, домашние. «От Сидорова дня первый посев льну, на Пахомия-бокогрея поздний посев овса, а там и Фалалей-огуречник недалеко[48]. Надобно работника взять на двор. Одной бабе не управиться, сам-то я больше в карауле…»
Шел Гриня по утренней Москве, выбросив из головы недавние заботы. Он, Гриня, свою службу исполнил, пусть теперь дворецкий Клуша беспокоится…
А дворецкий Иван Клуша в тот самый час стоял перед дверью в княжескую ложницу и мучился сомнениями.
О приезде боярина Антония, ближнего человека князя Ивана Переяславского, следовало бы доложить немедля: только важное дело могло привести боярина в Москву. Но будить князя было боязно. Давно прошли те благословенные времена, когда к Даниилу Александровичу люди ходили запросто, без страха божьего в душе. А тут еще телохранитель княжеский Порфилий Грех будто нарочно подсказывает, что засиделся Даниил Александрович вчера допоздна, все грамоты с боярином Протасием читали. Комнатный холоп Тиша тоже неодобрительно качает головой: не дают, дескать, покоя батюшке Даниилу Александровичу…
Так и не решился боярин Клуша сам постучаться в двери.
Наконец холоп Тиша почувствовал по одному ему известным приметам пробуждение князя и неслышно проскользнул в ложницу. Почти тотчас раздался голос Даниила Александровича:
— Пусть войдет.
Иван Клуша перекрестился, шагнул через высокий порог.
Князь полулежал на постели, откинувшись на подушки. Белая исподняя рубаха распахнулась, волосы упали на глаза, а сами глаза со сна припухшие, будто недовольные.
Но заговорил князь без раздражения — знал, что без крайней нужды тревожить его не осмелились бы:
— С чем пришел, боярин?
— Антоний из Переяславля прибежал. Говорит, дело неотложное.
— Отведи в посольскую горницу, скоро буду, — сказал князь и, заметив, что дворецкий нерешительно топчется на месте, спросил резко: — Чего еще?
— Кого из думных людей прикажешь позвать?
— Никого. Один говорить буду. Сотник Шемяка меня проводит.
Холоп Тиша поставил на скамью возле постели серебряный таз с ледяной родниковой водой, положил рядом рушник. Даниил Александрович скользнул взглядом по задиристым красным петухам, вышитым по краю рушника, улыбнулся: «Ксеньино рукоделье!»
Опять неслышно приблизился Тиша. В одной руке холопа — нарядный кафтан с серебряными пуговицами, в другой — белая холщовая рубаха. Даниил молча указал на рубаху, давая понять, что оденется по-домашнему. Сапоги Тиша уже сам подал кожаные, а не нарядные сафьяновые.
Ни комнатный холоп, ни телохранители в каморке перед ложницей, ни сотник Шемяка Горюн, провожавший князя в посольскую горницу, не заметили на лице Даниила Александровича и тени беспокойства. Безмятежным казался князь, буднично-строгим.
А между тем князя переполняло нетерпеливое ожидание, готовое выплеснуться наружу и сдерживаемое только усилием воли да давней привычкой не показывать людям ни радости, ни печали.
Князь Даниил Александрович догадывался, зачем приехал переяславский боярин, и спешил убедиться в справедливости своей догадки, ибо с этим было связано многое, очень многое…
Давно уже отгорел у князя Даниила гнев на упрямое противление боярина Антония, которое тот показал при встрече на речке Сходне. Да и сам Антоний изменился. Понял все-таки честолюбивый боярин, что напрасно связывал с князем Иваном свои надежды. Не по плечу оказались молодому переяславскому князю великие дела. Истинным и единственным наследником Александра Невского стал Даниил Московский, его младший сын! Понял это Антоний и потянулся к младшему Александровичу неугомонным сердцем своим, не смирившимся с сонным покоем удельного бытия. Твердо принял боярин Антоний сторону московского князя, начал служить ему не льстивым словом, но делом и, оставаясь жить в Переяславле, быстро превратился в одного из самых близких и необходимых Даниилу людей.
Не на Переяславль, а на Москву замыкались теперь тайные тропы доверенных людей боярина Антония, предусмотрительно рассаженных им по разным городам и княжествам. Эти тропы привели ко двору Даниила Александровича новгородского купца Акима, костромского боярина Лавра Жидяту, можайского вотчинника Михаила Бичевина и иных многих, для московского князя полезных людей.
И сам боярин Антоний часто приезжал в Москву.
Каждый его приезд подсказывал Даниилу Александровичу новый, неожиданный поворот в сложном переплетении межкняжеских отношений. Превратившись волей судьбы из великокняжеского советчика в боярина неприметного удельного владетеля, Антоний продолжал мыслить широко, охватывая взглядом своим всю Русь.
Беседы Даниила Александровича и боярина Антония шли на равных, и трудно было понять, кто кого ведет за собой: боярин ли превратил князя в исполнителя своих дерзких замыслов, князь ли сумел поставить изощренный ум и опыт боярина на службу Московскому княжеству. Да и важно ли было, кто кого опережал в мыслях, направленных к общей цели? Главное, сошлись воедино устремления двух незаурядных людей, и единение это было плодотворным…
В глубокой тайне они обговаривали, как передать в руки Даниила отчину бездетного князя Ивана — Переяславское княжество.
Свершить это было непросто, совсем непросто!
О том, что болезненному Ивану Переяславскому жить оставалось недолго, знали все. Сильные князья готовились вступить в спор за выморочное Переяславское княжество, и у каждого были в этом споре свои козырные карты.
За великого князя Андрея Александровича был древний обычай, по которому выморочные княжения переходили к великому князю, и нынешнее старшинство в роде Александровичей. Даниил Московский был младшим Александровичем, а Андрей — средним. Переяславль всегда принадлежал старшему в роде!
За Михаилом Тверским стояла почтительная слава самого сильного князя на Руси, подкрепленная многочисленными полками. Неразграниченность тверских и переяславских волостей на Нижней Нерли и Средней Дубне давала ему удобный повод ввести свои дружины в Переяславское княжество якобы для защиты спорных земель. Князя Михаила подталкивала ревность к московскому князю, только что отхватившему чуть не треть рязанских земель, тогда как Тверское княжество оставалось в прежних границах. На победу в прямой войне с Тверью рассчитывать было трудно…
Князю Даниилу необходимо было найти нечто такое, что уравновесило бы и древнее право великого князя Андрея, и военную силу Михаила Тверского. И это нечто было отыскано в доверительных беседах с боярином Антонием.
Духовная грамота князя Ивана, которая добровольно передавала бы Переяславское княжество Москве! Завещание братинича Ивана любимому дяде своему князю Даниилу Александровичу!
Боярин Антоний поручился, что духовная грамота — будет.
Не с завещанием ли князя Ивана он приехал в Москву?
Нетерпеливо убыстряя шаги, Даниил Александрович почти бежал по переходам дворца и в посольскую горницу ворвался стремительно. Молча положил руки на плечи боярина Антония, вскочившего при его появлении, чуть не силой усадил обратно на скамью, сел рядом.
Боярин Антоний покосился на Шемяку Горюна, остановившегося в дверях. Шемяка понимающе кивнул, неуклюже выпятился за порог, прикрыл дверь и плотно прислонился к ней спиной. Это было тоже раз и навсегда оговорено: сторожить тайные беседы князя Даниила надлежало самому сотнику, других людей даже за дверью быть не должно…
— Час настал, княже! — торжественно произнес Антоний, протягивая Даниилу Александровичу пергаментный свиток с печатью красного воска, подвешенной на красном же крученом шнуре.
Князь Даниил внимательно осмотрел печать. На одной стороне печати был оттиснут святой Дмитрий на коне, покровитель покойного великого князя Дмитрия Александровича, на другой — стоявший в рост Иисус Христос. Да, это была печать старшего брата Дмитрия, которая стала по наследству печатью Переяславского княжества!
Медленно, намеренно сдерживая свое нетерпение, Даниил Александрович развернул пергаментный свиток, пробежал глазами уставное начало:
«Во имя отца и сына и святого духа. Се я, грешный худой раб божий Иван пишу духовную грамоту, никем не принуждаем, недужный телом, но умом своим крепкий…»
Дальше шло главное — то, ради чего была написана духовная грамота переяславского князя, и Даниил стал читать вслух, и Антоний вторил ему, как эхо:
— «…благословляю своею отчиною, чем меня благословил отец мой, градом Переяславлем и иными градами, волостями, селами и деревнями, тамгою, мытом и прочими пошлинами, благодетеля моего Даниила Александровича Московского. А кто сею грамоту порушит, судит того бог. А се послухи[49]: отец мой духовный Иона, священник Феодосий, поп Радища…»
Даниил Александрович бережно свернул пергамент, поднял глаза на Антония:
— Как сумел?
— Духовная грамота — как тебе, княже, ведомо — давно мною написана, да только князь Иван печатью ее не скреплял и послухов не звал. Сердился Иван, когда о духовной с ним заговаривали. Говорил: жив еще я, рано отпевать собрались! Только в канун Иоанна Богослова, когда занедужил крепко, ноги отнялись и лик пухнуть стал, — велел Иван духовную грамоту печатью и приложением руки послухов скрепить. А наутро совсем худо стало Ивану, людей не узнавал. Мыслю, одноконечно преставится князь Иван…
— Ведома ли переяславцам последняя воля князя Ивана?
— Думным людям ту духовную грамоту читали…
Даниил Александрович подошел к оконцу.
Слюдяная оконница по теплому времени была сдвинута вбок, и весенний ветер свободно задувал в горницу, перебивая утренней свежестью пыльную духоту ковров и сладкий тлен воска.
Где-то далеко, за лесами, умирал племянник Иван — верный, но слабый друг…
В душе Даниила не было ни сожаления, ни печали. То, что происходило, — должно было произойти, и если бы вдруг случилось чудо, если бы князь Иван поднялся со смертного одра, — это было бы неожиданным препятствием на пути Даниила, а отнюдь не радостью…
Не сегодня он, князь Даниил Александрович Московский, перешагнул через естественную человеческую жалость к подобным себе. Гораздо раньше это случилось, — наверно, еще тогда, когда он впервые возложил на себя золотую гривну московского князя. Все следующие годы были для Даниила непрерывной битвой с самим собой, с состраданием, бескорыстной добротой, участием — светлыми чувствами, необходимыми человеку, но неизменно оказывавшимися помехой в княжеских делах.
Он, князь Даниил Александрович Московский, выиграл эту незримую битву. Окружавшие люди казались теперь Даниилу лишенными права на собственную жизнь, на свое отдельное счастье, не подчиненное величественной цели — возвышению Московского княжества…
«Что напишут летописцы после смерти князя Ивана? — спокойно размышлял Даниил. — Что тихий был князь, и смирный, и любезный всем, и к божественным церквам прилежный зело, и призревал на своем дворе нищих и странников, и столь был добродетельным, что многие дивились на житие его? Все так, все верно, сущим праведником жил князь Иван! Но это же жизнь не князя, а чернеца, святого угодника! И каков оказался итог его жизни?
Было древнее и сильное Переяславское княжество — и не будет его. Исчезнет даже подобие мирного покоя, в котором жили переяславцы последние годы под незримой защитой Москвы. Земля их станет ратным полем, на котором скрестят мечи другие, сильные князья, не умильные праведники, но — воители и властелины!
А если дальше заглянуть?
Орда черной тучей нависла над Русью. Крестом от нее отгородишься, что ли? Удельные князья раздирают землю на кровоточащие куски. Молитвой их вместе соберешь?..
Так кто же будет правым в глазах потомков, безжалостный Даниил или живший лишь благостной жалостью Иван? Не оборачивается ли жалость Ивана на деле худшей безжалостностью? Ведь не в переяславские волости бегут люди, а в московские. Потому бегут, что надеются найти в Москве добро. И находят, защищенные сильным князем от чужих ратей!
Значит, безжалостность князя Даниила на пользу тем самым людям, которых он не жалеет?! Может, здесь и таится истина?»
— …и еще я советую, княже, торопиться… — глухо, будто издалека, донесся голос боярина Антония.
— А? Чего говоришь? — очнулся от своих дум князь Даниил.
— Говорю, поторопиться надо. У великого князя Андрея, да и у Михаила Тверского тоже, могут в Переяславле доброхоты найтись. Гонцов пошлют, упредят…
— Разумно советуешь. Наместников своих пошлю в Переяславль нынче же. Да что наместников! Сына старшего пошлю, Юрия! И сам, если надобно, следом пойду с полками! Москве без Переяславля не быть!
Даниил Александрович быстрыми шагами пересек горницу, толкнул дверь:
— Собирай думных людей, сотник! И княжича Юрия позови!
Сразу нарушилось в Москве будничное течение жизни.
Гулко простучав копытами под сводами Боровицких и Великих ворот, уносились гонцы в московские города и села — созывать земское ополчение.
Дружинники выводили из-под навесов коней, чистили оружие и доспехи, перегораживали сторожевыми заставами все дороги, уводившие из Москвы. Приезжим торговым людям было приказано до поры задержаться в городе.
Княжеские тиуны и сотники хлопотали возле телег, снаряжали воинские обозы.
На торговой площади, под стенами Богоявленского монастыря, собирались со своими военными слугами и смердами-ополченцами подмосковные вотчинники.
Ржанье коней, звон оружия, конский топот, растревоженный гул множества голосов переполняли город, и казалось, только крепостные стены еще удерживают буйную, готовую выплеснуться наружу, силу Москвы.
И вся эта сила собиралась для того, чтобы властно и грозно поддержать княжича Юрия Данииловича, уже выехавшего с сотней дружинников на Великую Владимирскую дорогу. С Юрием были черниговский боярин Федор Бяконт и старый дружинник Алексей Бобоша, назначенные московскими наместниками в Переяславль.
А боярин Антоний со своими молчаливыми спутниками выехал еще раньше и растворился в лесах за Неглинкой. Потайные, немногим людям известные тропы должны были привести его в Переяславль раньше москвичей. Так было задумано с князем Даниилом: княжича Юрия и наместников введет в город сам большой боярин переяславского князя.
Для Юрия это был первый самостоятельный поход, самое начало княжеского пути, тот поворотный в жизни день, который для отца его, князя Даниила Александровича, наступил три десятка лет назад.
И тогда был весенний месяц май, и тогда была впереди тревожащая неизвестность, и тогда лишь сотня дружинников была под рукой молодого предводителя, но путь Юрия не был повторением отцовского пути.
Даниил отъезжал на княжение с чужими, навязанными ему волей старшего брата, владимирскими боярами, а рядом с княжичем Юрием покачивались в седлах люди, в верности и усердии которых не было сомнений.
Юного Даниила, — князя-приймака, с детства скитающегося по чужим княжеским дворам, — мало кто знал на Руси, и отъезд его в Москву остался почти незамеченным. Одним удельным князем на Руси больше, что с того? А за Юрием, наследником Московского княжества, внимательно следило множество глаз, старавшихся по поступкам сына угадать скрытые намерения его сильного отца, князя Даниила Александровича.
И вместе с сотней дружинников по Великой Владимирской дороге незримо двигались за княжичем Юрием могучие московские полки, устрашая врагов тяжелой поступью. А Даниила в его первом походе никто не боялся…
Нет, не с самого начала вступал Юрий на княжеский путь, а с той высоты, на которую поднял княжество отец его Даниил Александрович, и в этом был итог отцовского княжения. Сын принимал в руки свои достигнутое отцом и мог нести дальше, к высотам, недоступным отцу…
Великая Владимирская дорога перерезала леса между Клязьмой и Ворей, и, постепенно забирая на север, огибала верховья речек Шерны, Киржача и Пекши. Дальше начинались переяславские волости. Леса чередовались со светлыми опольями. Дорога то взбегала по половим склонам, то опускалась в речные долины, и тогда под копытами коней выстукивали веселую барабанную дробь сосновые плахи мостов.
Редкие обозы сворачивали на обочины и останавливались, пропуская конную дружину. Переяславцы, рассмотрев московский стяг, приветственно махали шапками. И раньше не было вражды между Москвой и Переяславлем, а нынче и вовсе Москва стала заступницей. Если московские ратные люди идут к Переяславлю, то не для войны идут — для подмога князю Ивану, который, слышно, давно уже болен…
Последний взлет дороги перед Переяславлем-Залесским.
Княжич Иван придержал коня, приподнялся на стременах.
Между немеренной, серой гладью Плещеева озера и Трубежем, отсвечивавшим сабельной сталью, в кольце зеленеющих первой весенней травой валов, — перед ним лежал в низине город. Белой каменной громадой поднимался над стенами собор Спаса-Преображения, родовая усыпальница потомков Александра Невского. Единственный купол собора был похож на островерхий русский шлем.
Старый дружинник Алексей Бобоша вытянул вперед руку, ладонью вверх, будто самолично вручая город княжичу Юрию:
— Се твой град, княже! Прими и володей людьми его и землями его!
Был светлый день Пахомия-теплого, Пахомия-бокогрея, а весна была от сотворения мира шесть тысяч восемьсот десятая[50], двадцать первая весна в жизни Юрия Данииловича…
Алексей Бобоша растроганно всхлипнул, прислонился седой головой к плечу Юрия, шепча бессвязные слова:
— Час благословенный… Как батюшку твоего Даниила Александровича в Москву вводили… Удачи тебе, княже… На свой путь становишься…
Вмешался боярин Федор Бяконт, сказал озабоченно:
— Что-то людей Антония не видно… А договорено было, что встретят…
Только сейчас Юрий обратил внимание на безлюдье вокруг города, на крепко замкнутые ворота под прорезной башней. Будто спал Переяславль-Залесский, хотя солнце стояло высоко, прямо над головой.
Возле дороги зашевелились кусты.
Раздвигая ветки, поднялся человек в неприметном кафтанчике, распахнутом на груди, простоволосый, ссутулившийся, — по виду холоп или посадский жилец не из богатых. Склонив полову на плечо, молча разглядывал Юрия и его спутников.
Неожиданный порыв ветра развернул московский стяг.
Легкими, скользящими шагами незнакомец приблизился к Юрию, поклонился, протянул руку с большим железным перстнем. На перстне была вырезана переяславская княжеская печать — всадник с копьем.
— От Антония! — облегченно вздохнул боярин Бяконт и заторопил посланца: — Ну, говори, говори!
— Князь Иван Дмитриевич поутру преставился, — ровным, неживым голосом, в котором не было заметно ни горя, ни озабоченности, начал посланец боярина Антония. — Наместники великого князя Андрея, вчера ко граду приспевшие, стоят на лугу за Трубежом. Ратников с наместниками мало, для дорожного обережения только. Боярин Антоний наказал передать, чтоб вы не сомневались, ехали к городу безопасно…
Закончив краткую речь свою, посланец боярина Антония еще раз поклонился, сдернул с пальца перстень, передал Юрию и, не дожидаясь расспросов, упятился в кусты.
Покачивались, успокаиваясь, ветки у дороги, и не понять было, трогала их человеческая рука или пригнул, пробегая, ветер-странник…
— С богом! — взмахнул плетью Юрий, но поехал медленно, намеренно придерживая загорячившегося коня. Суетливость не к лицу князю…
Чем ниже спускалась дорога в пригородную низину, тем выше впереди поднимались, будто вырастая из земли, валы и стены Переяславля-Залесского. Вот уже городская стена поднялась на половину неба, и москвичи задирали головы, пытаясь рассмотреть людей в черных прорезях бойниц.
Со скрипом и железным лязгом отворились городские ворота.
Из-под воротной башни вышли навстречу дети боярские, одетые не то чтобы бедно, но — без ожидаемой Юрием праздничности. И остальное — все, что случилось дальше, тоже показалось Юрию до обидного будничным..
Переяславцы, стоявшие кучками вдоль улицы, провожали Юрия и московских наместников молчаливыми поклонами, и не было радости на их лицах — одна тоскливая озабоченность, как будто горожане еще не решили для себя, как отнестись к приезду московского княжича, и, примирившись с неизбежным, теперь присматривались к нему. Одно дело видеть московского княжича желанным гостем, другое — своим собственным князем…
Настороженное ожидание встретило Юрия и в княжеских хоромах, где собрались думные люди покойного Ивана Дмитриевича, переяславские бояре, воеводы, городские старосты. Юрий видел покорность, вежливую почтительность, но — не более…
Священник Иона, запинаясь и близоруко щуря глаза, прочитал духовную грамоту. Переяславцы молчаливой чередой пошли к кресту, произносили положенные слова верности новому господину и… отводили глаза перед пронзительным взглядом боярина Антония, который был, пожалуй, один из всех по-настоящему довольным и веселым…
И Юрий подумал, что нынешнее мирное введение в переяславское наследство — не исход, а лишь начало подлинной борьбы за город, за сердца и души людей его, и что немало времени пройдет, пока сольются воедино Москва и Переяславль, и что слияние это будет трудным, даже если не вмешается извне чужая враждебная сила. Надобно предупредить обо всем отца, князя Даниила Александровича…
Известие о присоединении Переяславля к Московскому княжеству было подобно камню, брошенному в тихий пруд, и круги широко расходились по воде, доплескиваясь до дальних берегов.
Князь Василий Дмитровский, отчина которого оказалась теперь в полукольце московских владений, поспешно отъехал в заволжский Городец, вторую свою столицу, а горожане Дмитрова сели в крепкую осаду.
Князь Михаил Тверской прислал в Москву гневную грамоту, упрекая Даниила в нарушении древних обычаев и в лукавстве, коим он стяжает чужие земли. Тверские полки встали в пограничных городах Зубцове, Микулине, Клине, Кснятине. Михаил даже отложил на время постриги[51] старшего сына Дмитрия, являя тем самым готовность к немедленной войне с Москвой.
Но до войны дело не дошло. Один на один с Москвой сражаться опасно, а союзников у Михаила Тверского не нашлось. Кое-кто из удельных князей даже позлорадствовал на унижение Михаила, припомнив его прошлые гордые речи. Пришлось князю Михаилу потихоньку возвращать полки в Тверь и снова созывать гостей на постриги. Тут всем стало понятно, что Тверь отступила…
Ждали, что предпримет великий князь Андрей Александрович, который получил вести о захвате Переяславля из первых рук — от наместников своих, без чести отосланных переяславцами. А больше всех ждал князь Даниил, спешно собирая под Радонежем конные и пешие рати. Здесь его нашло посольство великого князя.
Великокняжеского боярина Акинфа Семеновича и игумена владимирского Вознесенского монастыря Евлампия московская застава остановила у реки Пажи, что впадает в Ворю неподалеку от Радонежа.
Спустя немалое время к послам неторопливо выехал дворецкий Иван Романович Клуша, сопроводил до следующей заставы, велел спешиться и так, пешими, повел через огромный воинский стан. Посольские дружинники и холопы остались за цепью сторожевых ратников.
Москвичи, во множестве толпившиеся среди шатров и шалашей, поглядывали на послов великого князя хмуро и недоброжелательно. Проносились конные дружины, вздымая клубы пыли. На просторной луговине, вытоптанной сапогами до каменной крепости, выстроились в ряд угловатые пороки. Колыхались разноцветные полковые стяги.
Боярин Акинф принялся было считать стяги, незаметно загибая пальцы, но скоро сбился — стягов было слишком много. Когда только успел Даниил Московский собрать столь могучую рать?!
Когда присмиревшие послы великого князя добрались наконец до шатра Даниила Александровича, им было уже не до грозных речей. Бесчисленное московское войско незримо стояло перед глазами, и боярин Акинф начал не с гневных упреков и угроз, как было задумано с великим князем Андреем, а с уважительных расспросов о здравии князя Даниила Александровича…
Князь Даниил и боярин Протасий многозначительно переглянулись. Пешее шествие через московский воинский стаи поубавило спеси у послов Андрея!
Игумен Евлампий начал читать грамоту великого князя Андрея. Сама по себе грамота была грозной и величаво-укоризненной, но в устах оробевшего чернеца слова звучали как-то неубедительно. Уверенности не было в тех словах, и это почувствовали и москвичи, и сам посол Акинф. Сам он так и не решился добавить изустно еще более резкие слова, порученные великим князем Андреем, и сказал только, что его господин ожидает ответа немедля. Сказал — и втянул голову в плечи, ожидая гневной отповеди московского князя на немирное послание.
Но Даниил Александрович не стал унижать великокняжеских послов: сильный может позволить себе великодушие! Он заговорил о том, что старшего брата Андрея Александровича оставили без подлинных вестей его слуги, не довели до великого князя, что он, Даниил, не своевольно вошел в Переяславль, но только по духовной грамоте князя Ивана, своего любимого племянника…
— А список с духовной грамоты тебе отдам, чтобы не было между мной и старшим братом Андреем недоумения. Передай список князю. Таиться мне нечего, перед богом и Андреем чист.
Протасий Воронец подал Акинфу пергаментный свиток. Боярин Акинф почтительно принял его двумя руками, попятился к выходу. Москвичи молча смотрели вслед ему, кто торжествующе, кто насмешливо, а кто и с затаенной жалостью, представив себя на его месте…
— Мыслю, что ратью великий князь на вас не пойдет! — прервал затянувшееся молчание Даниил Александрович. — Одна ему дорога осталась — в Орду, жаловаться на нас хану Тохте…
Что рассказали по возвращении во Владимир боярин Акинф и игумен Евлампий и что говорено было после между ними и великим князем — осталось тайной, но больше послы к Даниилу Московскому не ездили. Великокняжеское войско, простоявшее две недели на Раменском поле в ожидании похода, было без шума распущено по домам.
А вскоре великий князь, как и предсказывал Даниил, действительно поехал в Орду, к заступнику своему хану Тохте на поклон. Мало кто сомневался, зачем он поехал: Андрей решил искать в Орде помощи, чтобы татарскими саблями сокрушить усилившуюся Москву. На старшего брата Дмитрия наводил ордынские рати Андрей, теперь пришла очередь его младшего брата — Даниила. Никак не угомонится средний Александрович…
— Не осмелился все-таки Андрей спорить с Москвой напрямую! — сказал князь Даниил, узнав об отъезде брата.
А боярин Протасий Воронец, хитренько прищурившись, добавил:
— Самое время, пока Андрей по ханским улусам ездит, поразмыслить нам о граде Можайске…