С самого утра лесник Ефим Шабуров косил у речки Углинки, и когда стало смеркаться, он даже обрадовался — устал за день и пора бы отдохнуть. Но оставался еще рядок.
— Закончу! — решил Ефим и снова принялся размеренно чиркать косой. Густая пахучая трава после каждого взмаха ложилась плотным рассыпчатым полукругом.
Кончив косить, Ефим оглядел оголившуюся, будто остриженную поляну, покрытую бугристыми зелеными валками — и остался доволен прошедшим днем.
Оставив на валке косу, Ефим пошел к речке, опустился на ствол поваленного дерева и с наслаждением закурил. Теперь спешить было некуда. Ефим смотрел на лес, окутанный дымкой, дышал сгустившимися к вечеру запахами трав и ему было хорошо! Усталость сама по себе проходила. Между темных стволов, повыше леса, светилась, угасая, вечерняя заря, негромко бормотала вода у левого крутого берега, да черный дрозд все никак не мог успокоиться, резко покрикивал в кустах…
Лес действовал на Ефима странным образом. Ефиму было за пятьдесят, лицо уже прорезали глубокие складки, но такие детские мысли приходили в голову. Он не стеснялся их, а совершенно серьезно считал, что нет ничего лучше этих детских мыслей. Вот, например, думал он, хорошо быть осиной и трепетать под ветром. И дубом тоже — ронять по осени спелые желуди. Но лучше всего быть вольной птицей, тогда можно смотреть на лес и снизу, с земли, и сверху, и сквозь ветки. Кому хорошо, так птице… Но ему никогда не быть птицей даже мысленно, потому что всегда какая-нибудь подлая мыслишка помешает, с которой уже нельзя быть птицей. Но и подлую мыслишку не прогнать, — она такая липучая, как вот курево — и горько, и вредно, а тянет… Вот такие думки приходили и начиналась всяческая философия…
Река Углинка в том месте, где сидел Ефим, размышляя о птицах, делала крутой завиток и со стороны низинки образовался небольшой плес. По воде, заметил Ефим, разошлись круги… Что-то булькнуло! Не лягушка и не рыба сыграла. Такой звук могло произвести только большое и сильное тело…
Ефим насторожился. Ему даже страшновато стало. В далекие детские годы слышал он про водяных, которые якобы обитали в речке Углинке, и сейчас нахлынули на него эти жуткие представления. В сумерки наедине с лесом, да еще у воды невольно становишься суеверным. К этому располагают тишина, сумрачные деревья, узловатые ветки кустарников… Вот уж лет десять Ефим в лесниках, а все не может унять этого непонятного смятения перед сумерками в лесу.
Кто-то плыл по реке, плескаясь и отфыркиваясь. В темной воде плеса отражалась одинокая звездочка. Вот она колыхнулась, и Ефим различил на воде темный шар. Как будто человек плыл! У лесника поднялись волосы на голове! Шар приблизился и посветлел, сделался как бы седоватым. «Господи! — испугался Ефим, — старик!» Где-то в этих местах лет пять назад действительно заблудился и пропал старик…
Едва унял Ефим первый порыв — бежать! «Может, зверь какой-нибудь?» — пришла спасительная мысль. Только такого странного зверя никогда не видел Ефим ни в воде, ни на суше, даже в книжках не видел.
— Бу-у-ах! — раздалось на воде, разошлись крутые волны, и седая голова пропала…
— Может, бобр? — прошептал Ефим. Но не было здесь бобров, это он точно знал, выдра попадалась изредка, а о бобрах даже старики ничего не слышали.
Тихо стало в лесу, и водная гладь успокоилась. Ефим взял косу и пошел к дому, оглядываясь… И все казалось ему, что кто-то смотрит с реки и видит его в темноте.
Через несколько дней Ефим снова появился на Углинке. Надо было сложить сено в копны. На этот раз управился быстрее.
Он заметил, что как будто поднялась вода, плес сделался шире. Прошелся по берегу и обнаружил плотину, сделанную из веток и какой-то травы. Она полностью не перекрывала реку, но отшибала течение в плес. На берегу лежали поваленные деревья. И пеньков оказалось немало, все срезаны ровно и красиво… Как он не заметил в прошлый раз?
— Да это бобры! — удивился Ефим. — Откуда взялись-то? Из большой реки, из Урала, видно, пришли, откуда еще?
Он долго сидел, покуривая и поглядывая на тихую воду бобрового плеса. На этот раз он подумал о том, что шкура бобра — это тебе не лисица и не ондатра, а куда дороже! И, слава тебе господи, никто про это место ничего не знает.
Седому бобру было больше двадцати лет. За свою долгую жизнь он не раз сталкивался с людьми, но ему, по-видимому, попадались все хорошие и добрые люди, иначе как бы бобр дожил до столь почтенного возраста? Два раза его переселяли из одного водоема в другой, и бобр, кажется, поверил в то, что люди, в общем-то, звери безобидные и не так уж страшные, хоть бывает и причиняют всяческие хлопоты. Человек в его понимании был существом особым в мире природы, и его он опасался меньше всех. Видимо, такое отношение к человеку сложилось у Седого в течение долгой жизни в заповеднике. Сказывалось и то, что на бобров везде охота запрещена.
Охотоведы, занимающиеся акклиматизацией животных, конечно, знали, где нужно выпускать бобров. Речка, в которую привезли Седого и бобриху Бурую, была вполне нормальной рекой, с мелями и плесами, с лесом вдоль берега. Но, наверное, она в чем-то уступала тому водоему, где жили бобры прежде. Иначе как объяснить, что бобры ушли из нее прямо по суше? Быть может, они пытались отыскать свой водоем? Откуда им было знать, что родные места очень далеко и добраться до них невозможно? Никому точно неизвестно, когда и куда они ушли, но эта пара исчезла из-под наблюдения егерей, о чем и было записано в журнале учета…
Бобры поднялись вверх по течению насколько можно, и когда речка превратилась в узенький ручеек, Седой вышел на берег и направился в лес. Бурая шла за ним… Случись по пути волк, рысь или какой-нибудь другой крупный хищник — этот путь стал бы для них последним.
Ночью прямо над их головами раздался жуткий крик: ух-у-ух! Бобриха Бурая, забыв от страха, что она не на воде, шлепнула по траве плоским хвостом, так бобры подают сигналы тревоги. Оба бобра припали к земле и долго лежали без движения. Сверху с сухой ветки смотрел на них филин, выкатив круглые желтые глаза и поворачивая голову то в одну, то в другую сторону. Странные звери! Таких в лесу он еще не видел!
Бобры шли по тропам, пробитым какими-то животными. На одной, тропе они нос к носу столкнулись с барсуком. Седой щелкнул челюстями и приготовился к обороне, но осторожный барсук и не думал нападать на них. Свернув с тропы, он побежал и скрылся в лесу.
Чуткие ноздри Седого поймали сырой запах земли и болотной травы. Он торопливо повернул на этот запах. И Бурая пустилась за ним, она вся извелась от страха на этой неудобной и опасной земле, где некуда даже уйти от опасности; случись непредвиденное — пропадешь!
Лучше ли была Углинка той речки, которую оставили бобры? Вряд ли! Но бобры, уставшие, натерпевшиеся страху за время скитаний, и не помышляли о дальнейшем путешествии…
Речка, к которой случайно вывели бобров глухие звериные тропки, извиваясь, текла то по степи, то через лес. Местами она была быстрой и бурной, но в большей своей части текла медленно, огибая лесистые низины, журча по перекатам и совсем останавливаясь в глубоких омутах. В низинах росли березы, ольхи, осины.
Это была вода! Бобры плавали, плескались, ныряли, словно обезумели от радости! Успокоившись, они стали подыскивать место для поселения. Бурая ждала потомства! Бобры выбрали не очень глубокий плес. Левый берег реки здесь был крут и обрывист, правый — низкий. У самой воды теснились деревья, за ними зеленел луг.
В крутом берегу Седой и Бурая выкопали нору с выходом прямо в воду, жилое помещение располагалось выше уровня воды, в нем всегда было сухо и тепло.
Никогда прежде в Углинке не жили бобры, а теперь появились. В середине мая Бурая родила двух бобрят.
Ночью, чавкая по грязи копытами, приходил к плесу старый одинокий лось. На голове его черной корягой росли большие рога. Лось наклонялся к воде, сильно и громко дыша, пил… Напившись, долго стоял на берегу, и с губ его падали в воду звонкие капли.
Приходили табуном дикие свиньи, валялись в болотце, в самой грязи, после них плыла по воде черная илистая муть… Как-то раз Седой хлопнул хвостом по воде и свиньи, треща кустарником, понеслись в лес. Несколько раз Седому удавалось таким образом прогонять свиней, но в конце концов они привыкли к шлепкам и перестали обращать на них внимание. Напрасно старался Седой, изо всех сил бил по воде хвостом.
Под водой в любое время можно было видеть небольших рыбешек, сверкали пугливые стайки плотвичек, неторопливо ходили полосатые, черно-зеленые окуни. Иногда заплывала длинная щука, тогда Бурая очень волновалась и не спускала глаз с маленьких бобрят.
И еще здесь жил странный зверь с красивым пушистым мехом. На суше он казался неуклюжим и неловким. Лапы у него были короткие, он не шел, а как-будто перетекал с одного места на другое. Плавал же он быстро, ловко и бесшумно, как рыба. Хорошо нырял и мог подолгу оставаться под водой. Зверем этим была выдра! Вот такие соседи окружали бобров, поселившихся в речке Углинке.
Седой не только плавал, нырял, грыз деревья и шлепал хвостом. Ветки и куски тонких стволов он сплавлял и укреплял чуть выше переката. За короткое время он искусно перегородил часть реки, и зеркало воды в заводи увеличилось вдвое. Две маленькие звездочки отражались ночью в спокойной воде плеса, а в полнолуние плавал круглый голубоватый диск…
Однажды Седой уловил терпкий запах табачного дыма и видел — у поваленных деревьев то разгоралась, то меркла и падала вниз красная точка папиросы. Седой знал — пришел человек…
Волки явились после полудня и лежали под ольховым деревом в неглубокой западинке. Лежали тихо-тихо, будто дремали, положив головы на вытянутые вперед лапы. Даже глаза их были прикрыты веками. Волки не двигались, чтобы не привлечь ненароком внимания сорок и соек. И только влажные ноздри трепетали, вбирая идущие из леса и от реки запахи…
Стало темнеть… Волк помоложе вдруг нервно вильнул хвостом, что-то почуял! Запах был близко, где-то у самого берега. На таком расстоянии волки берут добычу наверняка. Молодой хищник весь напружинился, изготовился к броску, но он не видел, кто пахнет… Он начал медленно приподнимать голову… Старый покосился на него и молча оскалился. Тогда молодой прижал к голове уши и затих.
Вдоль берега у кромки воды шел бобр, останавливался, приседал на задние лапы, вертел головой и принюхивался!.. Схватил зубами осиновую ветку и поволок ее в воду. И такой соблазнительный запах исходил от бобра, что по шкуре молодого волка пробежала нервная дрожь. Старый хищник все медлил, никогда еще не приходилось ему встречаться с таким странным зверем, это его и сдерживало…
Бобр уже шлепал по воде, под откосом берега торчала его круглая голова.
Молодой волк оттолкнулся задними лапами и взлетел в воздух! Еще один прыжок! Волк угодил в воду, как раз в то место, где разошлись круги. Но зверя нигде не было… Хищник с яростным недоумением вертелся и прыгал в воде — зверь исчез! Волк выбрался на берег, торопливо отряхнулся, отскочил от старика, скалящего зубы, и бросился бежать. На круглой лесной поляне он остановился, задрал голову вверх и завыл…
Если бы Ефим не косил, не сгребал, не складывал сено в копны, и если бы не зависело в какой-то степени от всего этого его благополучие, то он бы, пожалуй, просто очень удивился тому, что увидел… Вода разлилась по всей луговине! Несколько копешек еще стояли, скособочившись, насквозь пропитанные водой, другие повалились, кое-где у кустов и коряг плавали ошметки сена. Увидев это, Ефим не просто удивился, а расстроился и обозлился.
— Ну сейчас я вам задам! — сказал он скорее жалобно, чем грозно. Он понимал, что никакая месть ему не поможет, сено все равно придется где-то доставать, чтобы прокормить зимой скотину. А была уже осень…
— Дурак! Дурак! — выругал он себя. — Надо было думать раньше. Не догадался, что к чему…
Он вышел на берег, постоял, повздыхал, покачал головой… Плотина была построена недавно, об этом говорили свежие погрызы на ветках и коротких бревнах, что лежали сейчас поперек реки, скрепленные илом, глиной и травой, и сдерживали натиск воды.
Ефим наклонился и потянул за комель бревна — оно подалось довольно легко. Поднатужившись, он сбросил его в реку. Короткое бревно шумно упало, окатив берег и кустарник брызгами, и тронулось вниз по течению. Ефим примерился к другому комлю и вдруг услышал плеск воды и чей-то вдох. По лесу в зыбких струях пара плыл бобр, голова его походила на человеческую и отливала сединой. Бобр плыл прямо на него с какими-то угрожающими намерениями.
— Кыш! Поди отсюда! — замахнулся Ефим на зверя, но тот не нырнул, не повернул назад, а громко шлепая по воде хвостом, злобно сверлил маленькими глазками непрошеного гостя. Бобр считал здесь хозяином себя, и не без оснований.
Оглядываясь на бобра, Ефим сбросил второе бревно.
— Ничего, — говорил он торопливо. — Построишься в другом месте! Эту полянку тебе не отдам!
Ефим швырял куски древесины и коры, сталкивал руками и ногами. Ветки, пружиня, хлестали его, брызгали в лицо липкой грязью. Через плотину хлынула вода, помогая разрушительной работе, нехитрое сооружение бобров разваливалось под ее напором.
Седого бобра нигде не было видно. Ефим смотрел на мутный водопад, устремившийся вниз по Углинке, и подумал, что таким потоком унесет не только плотину, но и самих бобров. Но мысли эти не радовали Ефима. Он присел покурить, с сожалением смотрел на ошметки уплывающего сена и опять обругал себя:
— Дурак! Ну дурак же!
Вконец расстроенным возвращался домой Ефим Шабуров, что-то бормотал про себя. И бобров жалко, и погубленного сена, вообще было очень нехорошо и обидно…
Приснился Ефиму странный сон, будто идет он ночью по лесу, выходит на поляну, где косил сено. Поляна вся залита, как море блестит под луной, — глазам больно! Копны по воде плывут, а на них бобры сидят и скалят зубы, будто смеются.
Обычно сны к утру забываются, а этот не забылся.
— К чему бы это? — подумал Ефим. — Схожу, посмотрю, что там делается.
Пришел, глянул — вода кругом! Снова построили бобры плотину… Он даже обрадовался на этот раз.
— Бог с ней, с плотиной… Буду косить в другом месте. Но добыть одного-другого надо… Дорогой зверь, кто тут про что узнает…
Вода в бобровом плесе отстоялась, стала спокойной, прозрачной, таинственной… Прямо с берега видать, как ходит, поблескивая чешуей, рыбная молодь. Большая щука, как неживая, застыла под черной корягой. Когда поднялась вода, щука стала жить в плесе и никуда не уплывала. Не раз Седой пытался прогнать ее и даже поймать, но щука легко уходила — где ему тягаться с ней…
Подул ветер, сорвал с деревьев охапку разноцветных листьев и бросил в речку. Бобровый плес сделался ярким и пестрым. Присядут на воду отдохнуть пролетные утки, да разойдутся круги — выглянет усатая физиономия с выпученными глазами, и улетят испуганно утки искать себе место поспокойнее.
Часов в пять вечера пришел к Бобровому плесу Ефим. На этот раз с ружьем. Ефим привалился спиной к самой толстой осине и приготовился ждать…
В сумерки Седой неожиданно вынырнул у самого берега, но так близко, что и стрелять нельзя — всю шкуру испортишь. Да Ефим и не спешил стрелять…
Седой ухватил зубами ветку, потянул ее в воду и поплыл к высокому яру на противоположной стороне речки. Вот уж отплыл настолько, что и стрелять бы в самый раз, но любопытно стало Ефиму — куда он ветку потащил? И сомнение взяло, что это он все светлоголового видит, один он тут, что ли? Бобр между тем доплыл до берега и нырнул. Ветка стала медленно погружаться под воду… «Заготавливает! — удивился Ефим. — На зиму провиант!»
Лесник не ошибся, бобры действительно готовились к зиме, затапливали ветки и укрепляли неподалеку от входа в нору.
«Так что же, он один, что ли?» — сомневался Ефим. Но вынырнула бурая бобриха, и Ефим убедился, что бобр не один. «Значит, пара», — решил он и понял, что стрелять никак нельзя, так ведь одним выстрелом и погубишь семью. Побыв еще в своей засаде, Ефим выяснил, что в Бобровом плесе действительно семья: бобр, бобриха и два бобренка…
Встал Ефим, отряхнулся и пошел домой, усмехаясь над собой, над своей нерешительностью.
Но лес пел ему свою песню. По кронам шуршал ветер, сыпал листья. Листья падали на плечи, касались лица…
Бобровый плес покрылся льдом. Но повыше, где вода текла и пенилась, темнели промоины и полыньи.
Зимой у бобрового плеса жила выдра. Здесь было глубоко, много рыбы, берега в кочках и валежинах — самое подходящее для выдры место. Не один раз Седой видел в воде ее гибкое длинное тело.
Под корягой, как всегда, стояла сонная щука. От холодной воды она сделалась вялой, лишь изредка бросалась на проплывающих мимо окуньков и плотвичек.
Однажды под черной корягой взмутилась вода и два сильных тела сцепились в жестокой схватке. Одно тело было темное, покрытое мягким шелковистым волосом, второе гладкое, пестрое, в чешуе, с напряженно раскрывшимися перьями плавников.
Борьба длилась долго. Черные хлопья ила поднялись со дна водоема и заволокли место схватки. Потом из полыньи на лед устало выбралась выдра и выволокла огромную щуку, еще дергающую хвостом…
Примерно в это же время по заснеженному лесу шел медведь. Вот уж вторые сутки он бродит по лесу. Ему едва удалось уйти от охотников и собак, поднявших его из берлоги, но застрявшая под шкурой пуля, как раскаленный уголек, жжет спину. Кругом снег и нечего поесть, ни грибов, ни ягод, ни травы. Идет медведь, раскачивается и видит перед собой белые, как призраки, деревья. Все больше злится и свирепеет зверь. Страшный он в эту пору — кого не встретит, на любого бросится!
А по снегу — рыхлый след! След тянется через поляну в молодой осинник. Медведь тычется носом в пахнущий лосем снег, рычит от голода и бессилия. Не догнать, да и не справиться ему зимой с сохатым. Все же он идет по следу. Просто так, идти куда-то надо… Медведь вздыхает и начинает лапами разгребать снег. Под снегом прелые листья, зеленые ростки, сухие веточки… Медведь жует листья и жалобно бурчит… Поглодал коры с молодой осинки. Все это не то, голод не проходит…
Со стороны речки потянул ветер, принесло теплый приятный запах. Хищный зверь поворачивает голову, ноздри его шевелятся, трепещут… В глазах разгораются искорки надежды. К реке он идет медленно, крадучись. Вот опять в ноздри ударило теплым сытным духом. След не след, а какая-то пахучая извилистая борозда вьется среди валежника. По этой борозде медведь выходит на лед Бобрового плеса.
Выдры на льду уже нет, она первая заметила медведя… Но все кругом забрызгано рыбьей кровью, на снегу краснеет разорванная выдрой щука. Медведь жадно набрасывается на рыбу, урча и давясь, съедает ее за минуту. Этого, конечно, мало большому медведю. Он идет по следу выдры, как будто надеется найти что-то еще. А там полынья! Лед трещит, но медведь тянется к полынье, стараясь ступать помягче. Трахт! — взрывается плес и медведь обрушивается в холодную воду. Течением тянет в черную пропасть… Но медведь силен! Сокрушая лапами лед, выбирается на берег. Отряхивается и бредет в лес…
У медведя есть запасная берлога, приготовленная еще осенью. Напуганный выстрелами, он как будто забыл про нее. Именно сейчас, когда страх улегся, включилась память. Собаки и охотники были далеко, за днями и ночами, за прошедшим снегом. Пришло решение, и в походке медведя появилось нечто новое — уверенность.
Медведь еще раз отряхнулся — зазвенели льдинки на слипшихся от воды завитках шерсти.
Ветер усилился. Замело, закружило… И медведь пропал в бесконечной колеблющейся сети снежинок.
На сосне, растущей на высоком берегу, на самой макушке сидит черная в белых точках птица размером с галку, напряженно вытягивает шею… и чуть слышный хрипловатый звук вырывается из ее горла — это кедровка славит весну! Птица поет усердно, старательно, а звука почти никакого…
В низинах еще глубокий снег и прохладно, а на буграх зеленеют проталины. На буграх тепло, но вдруг прилетит откуда-то шальной ветерок и ужалит ледяным прикосновением.
«Весна еще в намеке», но она уже здесь: в деревьях и кустах, в низко проплывающих облаках, в крови всего живущего на земле. Ночью бобры выходят на лед, играют под звездами, томятся, вдыхая легкий весенний воздух. Седой утоптал лапами снежный бугорок и обрызгал «бобровой струей». Это весенний ритуал.
Со своего бугра он первым увидел длинную живую тень… Бобры бросились к полынье. Ухнула, плеснула вода, разошлись круги. И снова тишина…
Тень остановилась на мгновение и поплыла дальше. Скользнула по льду Бобрового плеса. Рыжая шерсть лисицы в лунном свете казалась голубоватой. Так же бесшумно прошла еще одна тень. Было время гона — лисицы тоже дышали запахом талого снега и весенним туманом. Вот из леса вышел третий, очень крупный лис. Обнюхал следы, взвизгнул и понесся длинными прыжками. На лунной поляне лисы-самцы в ярости бросились друг на друга. Схватились! Покатились рычащим клубком! Крупный лис загрыз самца, оказавшегося слабее… Высунув красный язык, стоял победитель. Грудь его поднималась и опускалась, в легкие с хрипом врывался густой воздух, пахнущий кровью и весной. Подбежала лисица. Звери обнюхались. Лисице уже вторые сутки не везло с охотой. Она приблизилась к поверженному самцу, с которым играла час назад и вдруг впилась зубами в его горло… Крупный лис помог ей растерзать теплую еще тушку. Когда от убитого лиса остались только кости и клочки шерсти, самец и самка принялись играть: нападали друг на друга и отскакивали в стороны… Потом ушли в глубину леса, следуя друг за другом: лисица впереди, а за ней лис…
На У глинке, наконец, сломался лед. Поднялась вода. Рыхлые льдины поплыли вниз по реке, застревали у коряг и перекатов, образуя заторы и нагромождения.
Куда делось зимнее безмолвие! Гогочут над Бобровым плесом пролетные гуси, тоненько и печально посвистывают кулики. А на берегу шуршит молодая трава, пробиваясь сквозь прошлогодние листья…
Прошло половодье. В сумерки и ночами Седой только и занимался тем, что заделывал щели и укреплял плотину. Никогда еще не было в Бобровом плесе такого высокого уровня воды. Быть может, старый бобр предчувствовал безводное лето?
А год и вправду был очень сухой, год Кояна[1], как говорят старики-казахи.
Бурая весной принесла еще трех детенышей. Теперь в семье было семь бобров.
Наступили жаркие знойные дни, дождей не было совсем. Речка превратилась в маленький ручеек, ключи перестали источать воду. И все же Бобровый плес был полон до краев. Седой внимательно следил за плотиной. Вся жизнь бобров заключалась в этой воде.
И они пережили бы сухое лето, если бы не медведи…
В этот сухой год к Бобровому плесу потянулось на водопой множество диких зверей. Приходила и семья медведей. Их было трое: медведица-мать, маленький медвежонок и еще прошлогодний-пестун. Когда купалась эта троица, вода перехлестывала через плотину. Но это бы не беда! Только медведи придумали и вовсе несуразное. Самый маленький становился под плотиной, а старший-пестун раскидывал ветки и бревна, пока водопад не обрушивался на медвежонка. Визг и рев играющих зверей потрясали лесную тишину.
Напрасно подплывал Седой и с угрозой хлопал своим плоским хвостом по воде — медведи не обращали на него никакого внимания.
Медведи, наигравшись, уходили, и бобры каждый раз принимались заделывать, повреждения. Так повторялось изо дня в день.
Бобровый плес все мелел, пересыхающая речка не успевала наполнять плотину. Вход в нору всегда начинался под водой, а теперь оказался намного выше. Жить стало неудобно и опасно. Оставалось одно — уходить! Уходить вниз по реке. Только там, может быть, еще остались плесы и глубины…
В первую же ночь пути погиб один бобренок. На перекате, когда семья перебиралась по скользким камням, бесшумно подлетел филин… Взвился вверх и вскоре затих пронзительный визг бобренка. Ни Седой, ни Бурая ничем не могли ему помочь…
Бобры продолжали свой путь вшестером. Изредка попадались неглубокие маленькие омутки, но в них было тесно семье бобров, и они шли дальше…
Река Углинка петляла, петляла и привела наконец к Большой реке. Там, где Углинка сливалась с Большой рекой, стояла браконьерская снасть. Седой, Бурая и двое старших бобрят порвали сеть и освободились, а младшие остались в ней навсегда…
В этот сухой год и Большая река обмелела, но все же течение в ней было сильным. По реке проплывали пароходы, ночью на них горели огни, иногда звучала музыка. С треском проносились моторные лодки, расходились крутые волны и заплескивали на берег. Иногда на берегу разжигали большой костер, слышались человеческие голоса — рыболовы выбирались на реку в выходные дни.
Однажды Седой увидел плывущего человека. Тот плыл неуклюже, бултыхая руками и ногами, отдыхал в воде, лежа животом вверх. Бобр не хотел пугать человека, он просто вынырнул перед ним и легонько хлопнул хвостом.
— Ай! — закричал человек, хлебнул воды и закашлялся. Он часто замахал руками и быстро поплыл к берегу. Люди всегда убегали от старого бобра…
Когда человек выбрался на берег, там затопали, забегали, и кто-то все повторял одно и то же слово:
— Где? Где? Где?
На этой реке не было ни медведей, ни волков, не приходили на водопой лоси и кабаны. И выдру Седой не видел ни разу. А рыба водилась крупная, намного больше той щуки, что жила в Бобровом плесе.
Седой не любил эту реку за плеск и шум, за обилие воды и сильное течение, которое всегда сносило вниз. И за то еще, что не видно ни конца, ни края этой Большой реки. Бобры не выкопали себе нору, а жили, перекочевывая с место на место, сегодня здесь, завтра там. Так было лучше, безопасней…
В сентябре пошли дожди и пересохшие речки пробудились. В Большой реке вода помутнела и заметно поднялась.
Ночью, когда все вокруг смолкало, Седой выбирался из воды на берег и смотрел на реку. Звезды сверкали в небе, отражались в воде. Вся ночь была истыкана звездами, но глаза Седого видели только две искорки, что отражались когда-то в Бобровом плесе… Его влекло туда, в лесную глушь, где каждый звук слышался далеко и ясно.
Бобры нашли устье Углинки. Здесь текла вода, много воды! Засуха кончилась!
Они, не раздумывая, не колеблясь, повернули в родную реку.
Шел дождь, теплый дождь, туман окутал лес, реку, кругом хлюпало и плескалось. Впереди были перекаты, плесы, мели, новые опасности…
Бобры плыли туда, где осталась их нора с теплым гнездом, где в спокойной чистой воде светились две маленькие блестящие звездочки…
Снежные сугробы оплыли, сделались тяжелыми и вязкими. С мокрых деревьев расслабленно свесились ветки, Пушистые ольховые сережки, похожие на живых гусениц, покачиваются под легким ветерком, иногда отрываются и падают… Лежат на снегу, скорчившись, как будто от холода. Во всем лесу еще не распустилось ни единого листика, а ольха уже цветет, пылит. Курится рыжеватым дымком.
Лучшее время года. Снег то растает, то схватится твердой коркой наста. Вокруг какой-то мягкий блеск. И запах, запах… Пахнет прелью и свежестью. И во всем этом едва уловимое, но уже властное торжество весны.
Солнце опускается за деревья и во все небо разливается малиновая заря… Но вот и она угасает. Зато ярче обозначается незаметный прежде лунный диск. И снова блеск! То тут, то там вспыхивают льдинки, отполированные солнцем и холодом. Кто-то днем проехал по дороге на санях, и след, прихваченный вечерним заморозком, двумя светящимися линиями уходит в темноту… За поворотом светятся теплые огоньки поселка. Там дом Данилыча и мой дом…
И по работе мы с ним соседи. Кончается мой участок, начинаются владения Данилыча. Он всю жизнь провел в этих местах. А какой он следопыт! В погоне за зверем иногда бросит след и уйдет в известном только ему направлении, а получается, что наперерез, и настигнет добычу раньше всех. Каким чутьем ориентируется — никому не понятно.
— Как это у тебя получается. Данилыч? — спросит кто-нибудь из охотников. — Ты уж не секретничай, откройся…
Данилыч, седой, сутуловатый, но крепкий старик, улыбнется не без самодовольства и ответит:
— Никак, — говорит, — не могу объяснить. Само собой выходит. Не учен я, чтобы преподавать… Вы почаще в лес ходите, да смотрите получше, может, и освоите…
Как-то раз шли мы со старым егерем через поляну, засеянную для подкормки животных овсом. То и дело стайками пролетали тетерева.
— Погоди-ка, — сказал он, остановившись, и поднес к губам пальцы. Раздался звук, и я невольно задрал голову вверх. Казалось, ястреб несется, рассекая воздух, чтобы выбить из стаи тетерева. Крылья свистели все ближе, тетерева метнулись вниз к елке. Но никакого ястреба не было. Стоял Данилыч и хитро улыбался в бороду…
Однажды случился с Данилычем, по его собственному выражению, «конфуз». В лесах Борового нет оленей. Может быть, когда-то они здесь жили, рассказывают, что действительно жили, но давно исчезли, еще до рождения Данилыча. Не удивительно, что старик плохо знал этих животных…
И вот решили запустить в хозяйство оленей. Сначала построили в лесу большую вольеру, огородили участок земли жердями, примерно гектаров десять. Здесь олени должны были привыкнуть к новым условиям, их можно и подкормить, если потребуется. А когда привыкнут — выпустить в лес.
Следить за новоселами было поручено Данилычу. Он быстро освоился с новым делом, узнавал почти всех оленей «в лицо». Был у него любимец, вожак стада, громадный рогач по кличке Буян.
Осенью в лесу стали раздаваться могучие крики рогачей, похожие на звуки медной трубы, — начиналось время гона… Однажды егерь увидел на холме Буяна. Олень, задрав вверх голову, громко трубил.
— Что это с ним? — встревожился Данилыч. — Неужто заболел?
Достал из кармана ломоть хлеба, посыпал солью и направился к своему любимцу. Олень все ревел! Увидев Данилыча, вдруг наклонил голову и пошел на него.
— Ты что, Буянушка? — проговорил растерявшийся Данилыч, но взглянув в налитые кровью, бешеные глаза рогача, испугался и спрятался за стоящие рядом три березы. Долго гонял олень Данилыча вокруг деревьев, пытался достать рогами, брызгали слюной, рыл копытом землю…
— Каждый зверь свои законы соблюдает, — говорил потом Данилыч. — И тут мешаться не следует…
— А ведь можно было и прочитать об этом, — протягивал я ему книжку по биологии.
— Это вам, молодым, учиться надо, — отвечал старик. — А мне уже ни к чему…
Просыпаюсь рано и выхожу на крыльцо. Мартовское утро прохладно. В похрустывании наста и в розовости неба намек на приближающееся весеннее буйство природы.
Гремя пустым ведром, по соседнему двору идет бабка Марья доить корову. О дно подойника ударяются тугие струи молока, и я слышу приглушенный шепот:
— Зоринька моя! Умничка моя…
И опять наплывает такое, от чего на душе становится тревожно, свободно и радостно… Это весна!
Сегодня едем с Данилычем в вольеру. А вот и он! Впереди саней легко бежит Карька, весь окутанный паром, как паровоз. Вот поравнялся. Почти на ходу запрыгиваю в повозку… Жеребец, похрапывая, бежит по узкому проселку, сани плавно скользят, наст скрипит… Зеленые строгие сосны и мягкие нежные осины проносятся мимо.
— Эй! Косой! Не растопчи! — кричит Данилыч выскочившему из-под куста перепуганному зайцу. Голос его раскатисто разносится по лесу, снег не приглушает звуки. Заяц уже не белый, а какой-то пегий, пришла пора менять зимнюю шубку на летнюю.
— Смотри!
У дороги, вытянув вверх чуткие головы, стоят косули. Замедленными прыжками они отрываются от земли и уходят в чащу.
У большой белой поляны Данилыч останавливает лошадь. Здесь нужно высыпать на снег овес для куропаток. Из-под ног, разбрызгивая снег, вырывается трескучий фонтан. Тетерев! Вытянув шею, он взмывает над лесом и в одно мгновение исчезает за деревьями…
Показалась изгородь вольеры. На белом снегу четко вырисовываются силуэты оленей. Ждут. С одной стороны поляны рогатые самцы, с другой — самки и молодые.
Нагружаем сани высушенным донником, открываем ворота — олени весело несутся навстречу. Сейчас начнутся ссоры, драки… Раскладываем сено в разных местах, чтобы все были сыты. Налетели откуда-то снегири, синицы, чечетки… Старик щедро подбрасывает им овса.
Потом Карька везет нас мимо Лысой горы. Все это обход Данилыча. Вдруг старик вскинул голову, нахмурился и, сняв шапку, стал прислушиваться…
— Еще косулю порвали, — сказал он. — Слышишь?
Со стороны посадок кричали сороки. Соскочив с саней, мы полезли сквозь колючую поросль, увязая по колено в снегу. С поляны пестрым фейерверком взлетело с полсотни сорок. Рассевшись по деревьям, они закричали еще громче. На просеке лежала уже закоченевшая косуля с распоротым животом и выеденными внутренностями. Остальное сытые волки оставили сорокам. Данилыч ходит по сугробам, разглядывает следы и рассказывает, как охотились хищники.
За кустом волк поджидал добычу. В снегу остался четкий отпечаток его тела. Видно, что зверь лежал без единого движения, даже хвостом не шевелил. По снегу бежала косуля, преследуемая вторым волком. Он направлял жертву прямо на сидевшего в засаде напарника. Обезумевшая от страха косуля несется длинными прыжками навстречу гибели. Вот уж десять метров отделяют ее от спрятавшегося хищника — волк выскакивает и мертвой хваткой вцепляется в бок животного. Косуля пробежала еще метров десять и упала…
Ровная цепочка волчьих следов уводит в березняк, потом в сосны и дальше через хребет. Ищи их теперь…
Возвращаемся молча — старик расстроен. Когда въезжаем в село, он вздыхает и говорит:
— Почти каждый день по косуле… Перед весной вроде исчезла куда-то… Думал совсем, а она опять здесь, да еще волка привела… А хитра-то, бестия, ох и хитра…
Матерая — огромная волчица черного цвета, уже не первый год обитала в нашем хозяйстве. Она уходила из оклада через флажки, никогда не трогала отравленной приманки, все охотники знали, что ставить на нее капканы — пустое занятие. И в то же время она часто, словно издеваясь, показывалась на глаза, когда человек был без оружия.
Больше всего волчица разбойничала в обходе Данилыча. Он знал это и ничего не мог поделать. Старик стыдился, хмурился, когда вспоминали о Матерой, а говорили о ней часто, даже на общих собраниях. Тогда егери прятали глаза и украдкой посматривали на Данилыча — выручай… Легко сказать — выручай!
В последние годы развелось много косуль, и волки стали появляться целыми стаями. Борьба с ними велась жестокая. Редкому хищнику удавалось продержаться больше двух месяцев. Матерая же была неуловима. И Данилыч побаивался волчицы. В его отношении к Матерой появилось что-то такое, чуть ли ни суеверное…
Мне тоже пришлось встретиться с Матерой. Я шел по краю леса, как раз там, где начинается степь, и вдруг увидел вдалеке темное подвижное пятно. Трудно было различить — собака это или дикий зверь? Присел за куст и стал наблюдать… Животное подбегало все ближе и, наконец, я узнал Матерую. В зубах она несла волчонка. Подбежав к балке, волчица огляделась и скрылась в ней. Через несколько минут она снова побежала обратно. Было ясно, что волчица переселяется со своим потомством в другую нору.
На следующий день я рассказал о том, что видел, Данилычу. Нельзя сказать, чтобы он очень обрадовался. Долго ходил по двору взад-вперед, курил, думал и молчал. Все же мы договорились — ехать в балку, разыскать и забрать волчат, раз уж представился такой случай.
Утром, еще до восхода, прихватив с собой ружья и лопаты, мы отправились на мотоцикле туда, где я встретил волчицу. Сухая балка начинается у леса и идет в степь. Со дна ее выбивают небольшие ключи, образуя ручей. Ручей то разливается широко, превращаясь в омуты, в которых плавают красноперые окуни, то вообще исчезает. Потом, ниже, новые ключи рождают новый ручей и так далее.
Логово мы нашли быстро, даже удивились, что Матерая на этот раз так оплошала. Но лопата вошла в землю сантиметров на пять и уперлась в камень! Стало ясно, что достать волчат будет нелегко — ход в нору шел между огромных валунов.
Время уже близилось к полудню, а мы выкопали всего один камень. Большой длинный камень. С трудом подняли его за один край и спустили по склону балки. Работу нужно было закончить сегодня. Поэтому, несмотря на усталость, мы продолжали копать. Иногда мне казалось, что сзади кто-то пристально смотрит в спину. Оглянулся — волчица! Черная, как уголь, голова высунулась из кустов, глаза большие, желтые, как яичные желтки. Я за ружье, но куда там — волчицы уже не было. Данилыч все видел, но продолжал молча ковырять землю, как будто ничего не произошло…
Наконец нам стало понятно, что как ни торопись, а работу придется отложить до завтра. Матерая, конечно, попытается спасти волчат, унести их на новое место. Что делать? Ночевать у логова не хотелось — заснешь с усталости, а кто знает, что на уме у волчицы?
Мы принесли большой камень и плотно забили вход в нору, здесь же побросали свои потные майки, чтобы запах отпугивал зверя. По совету Данилыча я принес банку бензина и всплеснул около норы… Усталые, измученные мы отправились домой.
На следующее утро я едва поднялся. Все тело ныло, спина не гнулась. Но медлить нельзя. Завел мотоцикл и поехал к Данилычу. Он, покуривая, сидел на крыльце — ждал меня. Скоро мы были в Сухой балке. Там нас ждало разочарование… Оказалось, что, несмотря на наши уловки, Матерая прокопала под камнями ход и унесла всех волчат. Я удивлялся безрассудной храбрости волчицы, а Данилыч спокойно сказал:
— Мать она, потому и не побоялась…
Долго после этого я не встречался с Данилычем. Но однажды в конторе лесхоза мне сказали, что приходил егерь, искал меня, хотел о чем-то поговорить.
Вечером я был у него. Данилыч, усмехаясь, провел меня в сарай и осторожно приподнял крышку деревянного ящика. Я посветил фонариком и увидел двух волчат. Один, поменьше, спал, свернувшись клубком, второй, покрупнее, вскочил и оскалил белые зубы. Глазки его поблескивали довольно злобно.
— Потомство Матерой, — сказал Данилыч. — Двух удалось добыть. — Я тебя позвал вот зачем, — продолжал он. — Мотоцикл на ходу? Сможешь приехать завтра? Попробуем взять волчицу…
— А где нора?
— Увидишь после… Задумал я одно дело. Может, и не совсем это честно — играть на материнских чувствах… Да и неизвестно еще, получится ли?
В условленное время я подъехал к дому Данилыча. Он вышел с ружьем, засунул в карман ватника горсть патронов. Потом вынес из сарая мешок, в котором сидели волчата…
И вот на маленьком «Ковровце» мы с треском несемся в сторону леса. Здесь уже совсем темно. Около большого скрипучего дерева оставляем мотоцикл, дальше идем пешком. Легкий ветерок чуть слышно бормочет в листьях, да где-то далеко монотонно трещит козодой. Данилыч Шагает быстро и бесшумно. Часа через полтора спустились в широкую балку. Под ногами какие-то мягкие кочки и провалы, ноги утопают по колено в сухом мху.
— Вот здесь и будем ждать… — прошептал Данилыч.
Мы устраиваемся в яме возле вывернутого из земли корня. Время тянется томительно медленно…
Взошла луна и осветила ровную площадку, окруженную черными стволами деревьев.
…Из глубины леса потянулся длиной тоскливый вой… В мешке шевельнулись волчата. Потом донесся другой голос, грубее и ниже.
— Теперь замри, — Данилыч приложил палец к губам, хоть и сидел я, не двигаясь. Он подвинул к себе мешок и вытащил волчонка, того, что побольше. Взял одной рукой за шею, второй стал дергать за ухо…
Теперь я понял замысел егеря. Но волчонок не хотел визжать. Ему было больно, но он только сопел и кряхтел. Это был отчаянно упрямый и терпеливый волчонок.
Опять раздалась невеселая песня, сначала волчицы, потом волка. Я представил себе — где-то там, за деревьями, на холме, они выли, подняв головы к усыпанному звездами небу — два загадочных неясных силуэта…
Данилыч снова полез в мешок. Теперь он вытащил маленького волчонка, дернул его за ухо… пронзительный визг распорол тишину. Вой волков оборвался. Данилыч застыл с волчонком в руках. Сделалось тихо… Только сердце зашлось гулкой болью.
Волки шли к нам. Матерая услышала вопль своего щенка, которого мучили, причиняли ему боль. Забыв осторожность, страх перед людьми, не выбирая дороги, черная, страшная, с горящими лютой ненавистью глазами, она неслась сквозь заросли и валежник. Выскочив на поляну, она поняла — здесь! На мгновение замерла, осматриваясь, готовясь к прыжку…
Блеснуло пламя, раскатисто прогремел выстрел, волчица прыгнула и судорожно покатилась по траве.
Мы подошли к убитому зверю. Данилыч был очень взволнован, в лунном свете лицо его выглядело мертвенно-бледным.
— Я должен был… — бормотал он, — я был обязан…
Я удивленно смотрел на него. Что с Данилычем? Разве ж это первая его добыча? Что он так переживает?
— Ты что, Данилыч? Жалеешь, что ли? Сколько она косуль порвала, сколько нам крови попортила…
— Ладно, ладно, — проговорил он, не слушая меня. — Ты уж сам займись ей…
Он повернулся и пошел туда, где мы оставили свой мотоцикл…
По узкой тропе шли двое. С ружьями… Один пожилой, лет пятидесяти, седобородый. Второй вдвое моложе. Шли спокойно, не торопясь, негромко переговариваясь.
Высокие и густые деревья росли в этом лесу. Такие густые, что редкий солнечный луч проникал сквозь кроны, а если и падал где-нибудь на землю, то там будто огонек загорался или редкостный цветок расцветал. Одна из собак, бежавших впереди людей, приблизилась к солнечному зайчику, понюхала его и долго разглядывала.
— Смотри, Максимыч! — улыбнулся молодой охотник. — Найда как будто удивляется…
— Божья тварь… — пошутил Максимыч.
— Божья не божья, а ведь что-то она подумала, а? Может: «вот какое красивое пятнышко…»
— А как же? Подумала… Только не скажет…
Был конец лета. В воздухе стоял чуть сыроватый и терпкий запах хвои и щипало в носу от табачного духа преющей листвы.
Впереди в два голоса залаяли собаки!
— Опять белку нашли, — проговорил Максимыч. — Хорошо работает твоя Найда! Кучум слишком горяч…
— Тоже хорош! — возразил хозяин Найды. — А голос какой… Колокол…
Охотники не стреляли белок. Они вышли в лес, чтобы попробовать молодых лаек, охотиться еще не наступил сезон. Собаки то убегали в лес, то неожиданно возвращались, как будто для того, чтобы убедиться — здесь ли хозяева?
Максимыч вдруг остановился, стал прислушиваться, и лицо, его, до этого момента веселое и добродушное, нахмурилось…
— Худо, Алешка! Худо, брат! — побледнел он.
— Что? Что такое?
— След медведя веяли… Теперь не отстанут…
— Бежим?
И оба охотника, где бегом, а где шагом, отдуваясь и едва переводя дыхание, поспешили в ту сторону, откуда доносился этот визгливый и как-будто истеричный лай…
В тот же день медведица вывела свое потомство, состоящее из двух медвежат, на тихую лесную поляну. Здесь росли грибы и ягоды, попадались муравейники. Медведица внимательно поглядывала по сторонам, прислушивалась к звукам леса. Все вокруг было спокойно. Где-то далеко барабанил по сухому стволу дятел, да перед самым ее носом сердито цокала белка, уронившая в траву гриб.
Часть лесной поляны занимал водоем — небольшое озерко, окруженное зарослями тростника и толстыми корявыми ивами. Среди кочек, обросших мхом, бродил, шлепая по воде, один из медвежат. Мамаша бросала на него недовольные взгляды, словно раздумывала — пойти прогнать от воды, чтобы не шумел, или не трогать — уж очень ему там нравилось… Да и справлялся он со своим делом неплохо. Вон вытащил огромную кучу водной растительности и выбирает из нее черных жуков… Сообразительный малыш! И медведица принялась за свои ягоды. А медвежонок сопел, совал в воду лапу, что-то выискивая под берегом.
Вдруг хрипловатый визг оглушил медведицу, подбросив ее кверху. Медвежонок прыгал по мокрой траве и вопил изо всех сил! К лапе его прицепился черный клешнястый рак! Медведица прыжками понеслась к своему орущему испуганному чаду, коротко взмахнула лапой, и незадачливый детеныш кубарем покатился по земле от крепкой затрещины. Мамаша смотрела сердито: ловить лови, но не ори на весь лес…
И снова стало тихо на поляне. Обиженный звереныш как ни в чем не бывало принялся расправляться с муравьями, а мать пошла на свое место, сердито ворча и покачивая головой.
Вдруг она села, уши ее приподнялись, а шерсть на загривке встала дыбом. Метнула злой и растерянный взгляд в сторону медвежат, а выражение ее глаз говорило: ай-яй, плохо дело, ай как плохо… Она отчаянно рявкнула и в несколько прыжков скрылась за кустами. Медвежата, словно их подбросило пружиной, покатились за ней.
Прошло немного времени — на поляну выскочили две большие пегие собаки, обнюхивая землю, покрутили хвостами и с визгом, и ревом понеслись дальше — взяли след…
…Не успели охотники! Мощный, широкогрудный Кучум уже остывал, на темном сухом носу свернулась алая полоска крови. А Найда, злобная до любого зверя и верная человеку, лежала, царапая землю, вырывая когтями хвою и траву.
Ахнул Алексей, бросив взгляд на эту печальную картину, но тут же со страхом попятился, срывая с плеча ружье, — большой зверь на толстых приземистых лапах наступал на него!
— Максимыч! — крикнул он в лес и послал в наседающего зверя заряды из двух стволов. Медведица споткнулась и рухнула, подминая под себя кустарник. Лапы ее разъехались в стороны, голова приподнималась и падала, в глазах стекленело выражение муки, злобы и обиды на несправедливость жизни…
Охотник, еще бледный от пережитого волнения, перевел взгляд на собак.
— Найда! — проговорил он дрогнувшим голосом. — Ай-яй-яй-яй…
Подошел Максимыч и тоже застонал:
— Ай-яй-яй-яй…
Погоревали охотники, покурили — очень жалко терять молодых способных собак в начале сезона, да ничего не поделаешь…
Принялись разделывать медведя.
— Медведица! — сказал Максимыч. — Должны быть где-то медвежата. То-то она лютовала!
Он прошелся краем поляны, оглядывая кроны деревьев.
— Вот они!
Медвежата сидели высоко на дереве, обхватив лапами тонкую верхушку ствола.
— Сейчас мы их снимем… — Максимыч ударил обухом топора по дереву. Дрожь ствола дошла до медвежат, и они, как по команде, немного спустились. Максимыч стучал и медвежата с каждым ударом съезжались все ниже.
— Вот я тебя, звереныш! — Максимыч схватил за шиворот медвежонка и встряхнул его. Тот скалил зубы и норовил укусить.
— Держи его, Алексей!
Второй медвежонок, пока люди возились с первым, полез наверх и мигом оказался на вершине. Но Максимыч снова застучал по дереву, спустил его…
В деревне медвежата прожили до глубокой осени. Тот, что достался Алексею, оказался очень добродушным и покладистым. Он веселил всю деревню. Научился переворачиваться через голову и протягивать лапу за кусочком сахара или хлеба, выходил бороться с желающими. Второй медвежонок не был таким общительным. А однажды он куда-то запропастился и одновременно исчезли из сарая Максимыча все тринадцать уток.
Стали искать… Заглянул Максимыч в кладовку, где хранил плотницкий инструмент, а там в углу здоровенная куча соломы, а на ней что-то темное. Медвежонок! Ближе подошел Максимыч — рычит звереныш, а с места не сходит! Недолго думал охотник, дал ему пинка, порылся в соломе, а там все утки… с перекушенными шеями. Нашлась пропажа! Принес Максимыч тонкий прочный ремень из сыромятной кожи, капроновый шнур от рыболовной сети и стал мишка жить на привязи. Тише стал, спокойней и угрюмей. А второй медвежонок все развлекал деревенский люд.
Осенью приехал представитель из зооцентра и купил обоих. И они уехали в клетках, где сидели и другие, скупленные по лесным деревенькам, медвежата. Все они просовывали лапы между прутьями решеток и глядели на поседевшую от первых заморозков землю, мокрую стынущую дорогу и темный лес, начинающийся сразу за сельскими огородами. Было сумрачно, пасмурно, в сером небе, покачиваясь, повисли редкие тонкие снежинки…
Пассажиры, едущие поездом через станцию Курортное, всегда удивляются… Только что были степи, степи и вдруг — леса, озера, горы! Но быстро промелькнет все это, как видение, и снова бесконечные степи.
В старинной легенде говорится так: бог создавал землю и уже заканчивал свой труд, в мешке его остались только степи, и вот неожиданно на самом дне, в уголке, обнаружил он горсточку озер, лесов и гор. Бросил бог эту горсть и образовался среди бескрайнего однообразия живописный уголок…
В окрестностях Курортного водилось много всяких зверей и птиц: косули, белки, тетерева. Местные охотоведы завезли из других лесов оленей. Говорили, что в прежние времена водились здесь и медведи. Да давно перевелись. Последний медведь, рассказывают, напал на быка и обезумевший от страха бугай влетел в поселок с косматым зверем на спине. Выскочили из домов люди, дивясь и ужасаясь невиданному зрелищу. Ну и, конечно, прикончили медведя…
Старожилы хорошо помнили все это, а любители природы и охотоведы с ведома и разрешения областного начальства решили завести в Курортное медведей — пусть фауна будет полной, как когда-то в добрые старые времена, а то, что это за лес — без медведей…
Привезли зверей, но на зиму в лес выпустить не решились — голодно, молодые еще, как бы не пропали. Решили подержать их в клетках. Медведей подкармливали егеря и, конечно, курортники. Времени у отдыхающих предостаточно, и они частенько толкались около клеток. Звери все больше привыкали к людям, выпрашивали подачки — и были они уже не совсем дикими. Только один не протягивал лапу, а иной раз даже бросался в ярости на решетку, если кто-нибудь подходил слишком близко. Был этот медвежонок темнее других цветом и лопатки его горбом.
— Поосторожнее с ним, — предупреждали какого-да-будь новичка. — Этот горбатый злой и может укусить!
— Мишка! А ну кувыркнись! — слышались голоса. — Покачай головой! Высунь лапу!
И бросали хлеб, печенье или конфету. И сердились, если случайно попадало Горбатому. Так и звали его — Горбатый! И никто не понимал, почему Горбатый так злобен и угрюм. В нем уж не узнать было того веселого медвежонка, который когда-то испугался рака и визжал на весь лес. И может, он тоже стал бы легкомысленным попрошайкой, как его брат, которого он и не различал среди других зверей, если бы не ошейник! Веревку тогда отрезали, а про ошейник забыли. Тонкий и очень прочный, он утонул в густой шерсти и был незаметен. Но беспокоил все больше. Медвежонок не мог проглотить большой кусок пищи. Давил, душил его ошейник! Заснет Горбатый и вдруг вскочит, кажется ему — задыхается! Начнет рвать когтями шею, но прочная кожа ошейника не поддается. Все муки его были связаны с человеком, поэтому не любил он людей и не выпрашивал подачек, а те, что приходили к клеткам, платили ему той же монетой.
Наступила весна, мягче, теплее становились дни. Поплыл снег, вздулся и поломался лед на озере, и вот однажды утром запели, затрещали непривычно, по-чужеземному вернувшиеся из дальних стран скворцы.
И спохватился один из егерей Григорий:
— Что же мы делаем-то? Не надо бы приучать медведей к людям. Ни к чему это…
Пришла пора выпускать медведей на волю. Погрузили клетки на машину, повезли в лес. Среди лесных работников устроился фотокорреспондент, обвешанный аппаратами, — нельзя было упустить такой случай, пофотографировать медведей, к тому же без всякого риска.
В назначенном месте машина остановилась. Егеря стали опускать на землю тяжелые клетки, а фотокорреспондент торопливо устанавливал на штативе свой самый дорогой фотоаппарат.
Поочередно открывались двери клеток. Звери втягивали трепетными ноздрями вольные запахи талой земли. Смотрели недоуменно — что же будет? Одни неуверенно уходили в лес, другие топтались на месте. И было досадно, что же вы не идете? Ведь это свобода! И жалко — свобода может оказаться трудной, голодной…
Фотокорреспондент снимал азартно, и лицо его было счастливым! Открыли клетку Горбатого! Он вышел уверенно, без всякого замешательства, видно, его не мучили сомнения — уходить или оставаться? Но он не просто уходил на свободу, а, по-видимому, решил, что наступил самый подходящий момент свести кое с кем счеты. Он рыкнул, блеснув снежно-белыми зубами, и направился к самой заметной фигуре — фотографу! И когда Горбатый подошел метров на шесть, фотограф заволновался. Он оторвался от окуляра и замахал руками:
— Кыш! Поди прочь, косолапый!
Но медведь шел прямо на него, не обращая внимания на угрозы. Тогда фотограф подхватил штатив и побежал. Горбатый за ним! Фотографу было нелегко, шею его оттягивали тяжелые камеры, мешала и тренога. Егеря смеялись… Фотограф бежал вокруг машины, а Горбатый, который теперь был ростом с крупную собаку, преследовал его по пятам. Вот он ухватил зубами за край плаща, и плащ затрещал, расползаясь. Половина его осталась в пасти зверя. Фотограф прибавил скорости, но и медведь не отставал. Он ухватился зубами за штанину и оторвал кусок до самого колена.
— Что же вы сидите? — закричал фотограф дурным голосом. — Помогите!
Егеря и сами поняли, что дело нешуточное. Двое спрыгнули с машины. Горбатый развернулся на них и люди с необыкновенной легкостью взлетели в кузов. Фотограф замешкался и не смог воспользоваться минутной передышкой. Горбатый снова погнался за ним.
— Палки берите! — слышались тревожные голоса. Вооружившись палками, люди сошлись с медведем. Горбатый был зол и смел! Он встречал и отбивал удары, ревел от боли, но лез вперед. Наконец до него дошло, что биться дальше бесполезно и глупо, и пора, пока не поздно, уносить ноги. Он круто развернулся и побежал в сторону леса. Егеря в азарте гнались за ним. Горбатый влетел на пологий бугор и с разгону прыгнул на одиноко стоящую сосну. Он подпрыгнул так высоко, что уцепился за ствол метрах в трех от земли. Дерево было высокое и толстое, нижние ветки начинались на высоте метров в шесть. Добравшись до них, медведь ухватился лапами за ветвь и стал смотреть на людей, которые, потрясая палками, стояли под деревом. Так он провисел довольно долго, поглядывая вниз и скаля зубы. Но, по-видимому, устал. Тогда он перехватился за ветку зубами и опустил лапы. Взрывом хохота был встречен этот невиданный трюк!
— Вот этот настоящий зверь! — сказал Григорий в обходе которого и выпускали медведей.
Когда вернулись к машине, оказалось, что медведи мало-помалу разбрелись и только два медвежонка плелись за людьми, не желая оставаться наедине с лесом.
— Что-нибудь надо сделать, Григорий! — сказал старший охотовед. — Так их нельзя оставить, еще в поселок притащатся…
Машину загрузили клетками, и она ушла. На поляне остались Григорий и два медвежонка, с которыми надо было «что-то сделать», а попросту — как-то отделаться от них…
Григорий шел по тропе, а следом, поскуливая, бежали медведи. Прошли уже километра два, а они не отставали.
— Ну хватит! — остановился Григорий. — Разбегайтесь, косолапые!
Не тут-то было! Они и не думали разбегаться. Их нисколько не манил лес, они забыли, что такое свобода. Единственной их заботой было не отстать от человека, идти туда, куда идет он. Человек стал для них всем, ничего другого они не знали и не хотели знать…
Григорий направился вверх по ручью, берущему начало из Светлого ключа. Ручей местами был широк и топок, выше по течению начинались обрывистые берега, не очень высокие, но довольно крутые. Здесь Григорий по бревну, перекинутому с берега на берег, перешел на противоположную сторону. Медвежата, потоптавшись у начала мостка, тоже перебежали по бревну и быстро догнали егеря. Тогда Григорий свернул с тропы и пошел по крутому склону, по самой осыпи, цепляясь за крепкие ветки кустарника, — только так и можно было здесь удержаться. С трудом забравшись на верхушку сопки, он смотрел, как отчаянно карабкаются по его следам медвежата. Вот один оступился и поехал вниз. Второй покатился следом. Оба медвежонка исчезли в облаке пыли…
Григорий спустился по противоположному склону сопки. Он шел к своему кордону, жалел глупых медвежат и чувствовал себя в чем-то виноватым…
Горбатый забрался В развилку ветвей, и отдыхал, испуганно оглядываясь. Он видел, как люди полезли в кузов, груженный клетками. Потом машина заурчала, тронулась и скрылась за деревьями. Горбатый видел, как ушел егерь в сопровождении двух толстеньких медвежат. Когда все стихло, успокоилось, Горбатый разволновался. На него надвигались тревожные запахи темнеющего леса, из-за холмов, поросших курчавыми соснами, тянуло пронизывающим холодом. Уже смеркалось, где-то поблизости слышалось старческое поскрипывание дерева, длинными переливами звучала песня дрозда. Вдруг Горбатый вздрогнул — позади негромко стукнуло, прошелестели сухие листья. Он повернул голову, стреляя глазами по сторонам.
Медленно шла косуля. Приближалась… Она только что запнулась о ветку и слегка прихрамывала. Голова ее была высоко поднята, влажный нос шевелился. Горбатый замер и облизнул губы. Ему захотелось зареветь от страха. Он втиснулся как можно глубже в развилку, блестящие глаза неотрывно следили за влажными ноздрями косули, которые беспрерывно двигались, настороженно втягивая сырой воздух леса. Но вдруг какой-то иной инстинкт пробудился в медведе. Не сознавая, что делает, Горбатый вытянулся вдоль ветки и прыгнул на остановившуюся под, деревом косулю. Как тяжелый мешок шлепнулся он на землю, но передняя лапа, описав дугу, угодила в шею животному, и острые когти порвали сонную артерию. Косуля бросилась зигзагом: вправо, влево, но далеко не ушла…
Медведь пошел по следу, пахнущему кровью, я скоро обнаружил мертвую косулю. Он хотел взреветь, напряг горло и… волна ярости ударила в голову! Ошейник! Он не давал ему реветь, не позволял дышать полной грудью, впиваясь в горло все глубже и глубже… Горбатый рванул по шее когтистой лапой, замычал, упал на землю, катался по траве, выдирая с груди, головы и горла клочья шерсти… И вдруг ему сделалось легко. Он поднялся, набрал полную грудь воздуха и огляделся кругом. Наконец он освободился и от ошейника, и от людей. Переваливаясь на лапах и низко к земле опустив голову, Горбатый пошел к убитой им косуле…
Лес после половодья стоял еще совсем голый, продутый весенними ветрами. Эхо весело отзывалось на барабанные трели дятлов. Обнажилась на земле прошлогодняя листва и хвоя, прела, источая крепкие запахи. Сквозь прель просовывались острые, как шпаги, зеленые ростки. Некоторые из них разворачивались в затейливые фигуры: звезды, прямоугольники, овалы. У других ростков уже можно было различить наметившуюся форму листа: гладкого, зубчатого, округлого или продолговатого…
Лес был красив, звонок и пуст.
Дикие обитатели этих мест знали, что ранняя весна самое трудное для жизни время, но по-своему приспособились к ней: нелегкой ценой добывали скудную пищу и, худея с каждым днем, с нетерпением ожидали великих перемен.
Над верхушками деревьев плыл ястреб, высматривая добычу. Вот он, покрутив головой, стал быстро снижаться, ловко лавируя между стволами. Раздался мягкий шлепок! Острые когти глубоко вонзились в пушистую спину белки, широкие крылья накрыли зверька. Сосновая шишка, помеченная беличьими зубами, с шелестом покатилась по сухой листве в балку…
Один из двух медвежат, бредущих не спеша по склону балки, подпрыгнул и ударил шишку лапой, принял за мышь… Понюхал — нет, не то, и побрел дальше. Мыши шуршали в прошлогодних подсохших листьях, но сколько медвежата ни гонялись за ними, не могли поймать ни одной. От голода они принимались жевать сухую траву, но с отвращением выплевывали — она была жесткая и горькая. В одном месте они набрели на кучку ячменя — это люди позаботились о них. Медвежата с жадностью набросились на еду, отталкивая друг друга. Подрались! Ели, торопясь и давясь, пока на земле не осталось ни единого зернышка. Тогда, сразу помирившись, принялись бегать, играть, кувыркаться…
Пришло лето. В поселке Курортное и его окрестностях стали замечать не то чтобы невероятные, но довольно странные вещи. Например, кто-то из отдыхающих видел, как на скамье около санатория сидел, развалясь, медведь, а еще видели человека в шляпе, прогуливающегося с медведем, как с комнатной собачонкой… Когда Григорий слышал такое, лицо его морщилось, принимало недовольное выражение, острая иголочка неприятно и больно укалывала в грудь.
Григорий в этот сезон был освобожден от лесопосадок, и от сенокоса, и от всех других работ.
— Твое дело — медведи! — сказал ему лично директор лесхоза Иван Дмитриевич. — Следи, собирай сведения, записывай… А то… черт те что говорят!
Как заправский детектив ходил Григорий по домам отдыха и санаториям, расспрашивал о медведях, прислушивался к разговорам, подолгу разбирался в следах. Не все он мог объяснить из того, что видел и слышал. Медведь всегда казался ему зверем серьезным, осторожным и опасным. Увидеть медведя непросто, а увидеть — значит коснуться большой лесной тайны. А тут… Цельный медвежий образ распался в его представлении. Медведь вел себя до безобразия неприлично: кувыркался, копался на свалке как бездомный пес, ходил с протянутой лапой — клянчил конфеты. До чего дошел — тьфу! Григорий растерялся…
Однажды за домом отдыха выстрелил он по медведю холостым патроном, чтобы прогнать. Медведь убежал, а Григорий услышал за спиной такие слова:
— Что делают работники леса? Безобразничают! Уж кому, как не им следует беречь природу, охранять…
— Да он просто пуганул медведя.
— А зачем его пугать? Это природа идет к нам, людям… А мы ружьем да дубиной! Эх, люди, люди…
Ушел Григорий, не сказал ни слова. Устал он от этих медведей, в голове туман. Присел на поваленное дерево, раскрыл свой дневник — много написано. Стал читать записи:
«…По следу вышел на трассу Лещевск — Курортное. На обочине стоял медведь и вид у него был такой, точно он хотел, да и не мог насмелиться перейти через асфальт на другую сторону. Показалась машина! Медведь отошел с дороги и затаился в кустах. Как только машина прошла, он снова выбрался на асфальт. Так, и забавлялся — то прятался, то выходил на дорогу. Я крикнул! Медведь испугался и побежал прыжками…
…Медведь ходит на трассу — это ему нравится. Находит на обочине то конфетку, то печенье, что бросают пассажиры автобусов.
…Он привыкает к машинам. Сегодня шел автобус, а он не спрятался. Люди выглядывали из окошек, пока автобус не скрылся, за поворотом. Кто-то успел бросить полбулки и медведь подобрал. Один из шоферов остановил машину и стал подзывать медведя, дразня его колбасой. Медведь посмотрел, посмотрел, повернулся и спокойно пошел в лес… Этого, можно сказать, совсем приручили…»
Григорий подошел тогда к шоферу.
— Зачем зовешь медведя?
Водитель, молодой парень, засмеялся:
— Скажешь, тоже, батя, — зову! Как будто медведь мне приятель, ха-ха! Да как не позвать? Я ведь каждый день медведей на дороге не вижу? Может, думаешь, стрельнуть хочу? Нет. Я просто так. Интересно! Есть, конечно, такие, им хоть слон на дорогу выйди — не остановятся… А мне интересно… Он не из цирка убежал, а, батя?
Ну что он ему мог сказать?
Шли дни, исписанных страничек в дневнике становилось все больше: медведей видели то на дороге, то где-нибудь у кочегарки, то в рыбацкой лодке. Интересно — где Горбатый? О нем Григорий ничего не знал.
Каждый понедельник егерь заходил в контору лесхоза.
— Ну как медведи? — спрашивал директор, копаясь в своих бумагах.
Григорий рассказывал, показывал дневники. На этот раз Иван Дмитриевич отложил бумаги и посмотрел на Григория озабоченно.
— Отдыхающую на пляже медведь напугал, это правда?
— Было такое… Она лежала на спине, загорала и читала книгу. Рыжеватый один подошел и хватил лапой по книге! Ну, понятно, визг, шум, смех! Прогнали медведя палками…
— Я слышал, уже и в автобусы заходят. Было такое?
— Да, — кивнул Григорий. — Я за одним давно слежу. Сначала он появлялся на дороге изредка, с опаской. Услышит машину — и в лес… А теперь ничего не боится. Автобусы отличает от других машин. Как автобус — он на дорогу! Вчера увидел автобус, стал на обочине и переднюю лапу поднял. Может, случайно так получилось, но прямо как человек…
Директор смотрел внимательно, и Григорий продолжил рассказ.
— Автобус притормозил, водитель, наверное, уже знал этого медведя… Открыл дверцу. Медведь походил около автобуса и махнул прямо в салон. Подхожу… Там шум! Медведь ходит среди пассажиров, выхватывает сумки, трясет, печенье сыпется, конфеты, мелочь звенит. А он сгребает съедобное в кучу — и в рот.
— А люди как?
— Что люди… Кто визжит, кто смеется. Я к водителю: «Что же ты делаешь? Ведь это зверь! Вдруг поранит кого? Отвечать будешь!» — «Я их предупредил, — говорит, — сами захотели. Этот мишка добрый, я его знаю…» А одна дамочка говорит: «Как интересно. Где вы его обучали? Настоящий артист».
Вытолкал я медведя из автобуса, двинул ему под зад как следует, он рявкнул на меня недовольно, подхватил свое печенье и убежал.
Директор помолчал, нахмурившись, потом взглянул на Григория.
— А люди — то, заметил, рады! И по-доброму к медведю…
— Эта доброта не приведет к добру, — мрачно скаламбурил Григорий.
— Почему? — насторожился директор.
— Тот, в шляпе, что гулял с медведем, вчера пришел в порванном костюме… и шляпу потерял! Теперь не будет кормить пряниками медведей. Это уж точно…
— Да-да-да, — забарабанил ногтями по столу Иван Дмитриевич. — Ну да, посмотрим еще, посмотрим…
Григорий вышел, завел свой мотоцикл. Нужно было съездить в санаторий «Волна», там, говорят, ошпарили медведя кипятком.
В санатории он присел на скамейку отдохнуть и послушать разговоры. Напротив сидели две пожилые женщины и беседовали.
— Вы думаете, я здесь отдыхаю? — говорила одна ворчливым голосом. — Ничего подобного! Нервы себе испортила вконец.
— Да что вы? — возразила собеседница. — Здесь природа, воздух…
— Воздух? Подите в лес — каких там знаков понавешали? «Осторожно — в лесу медведи!» Вот вам и природа!
— А вы, простите, не из лесной охраны? — обратилась она к Григорию, взглянув на его форменную фуражку. — Объясните, пожалуйста, что же это получается? Мы приезжаем отдыхать, лечиться, а вы нас медведями травить?
— Никто вас не травит, — отвечал с досадой Григорий. — Сами и приучили! — он поднялся и пошел на кухню, а вдогонку несся скрипучий голос:
— Скажите, какой грубиян! Сами! Кому они нужны, ваши медведи?
На кухне было жарко, со всех сторон шипело, урчало, откуда-то со свистом вырывались клубы пара. Среди кастрюль и бачков сновал низенький круглолицый человек в белом колпаке. Шеф-повар был местный и знал Григория. Он помахал ему зажатой в кулаке тряпицей, что означало — подожди немного…
Григорий вышел на крыльцо.
— Привет, Григорий! — появился через минуту шеф-повар и протянул егерю пухлую руку. — Слышал: медведями интересуешься… А я, между прочим, первым их здесь увидел, да… Так как рассказывать, коротко или длинно?
— С самого начала.
— Дверь кухни, вот она, сам видишь, отворяется в сторону леса. Как-то вышел я и вижу — два медвежонка! Да не то, чтобы маленькие, а уже порядочные… Один стоял на четырех лапах, а второй вроде бы сидел, передние лапы держал у груди… вот так! Я еще подумал — вот бы сфотографировать! Сам-то я какой фотограф, а сосед Черняев большой мастер! Вынес я полбулки хлеба, мяса и несколько картофелин. Медведи стоят, смотрят и не убегают. Бросил я им, а сам задом к двери… Смотрю в окно — потихоньку подходят… Один ухватил кусок мяса, второй давай отнимать… Смех! Сказал Черняеву, он пришел на другой день, фотографировал. Хорошие снимки получились. Потом уж и отдыхающие наладились сниматься около медведей. Нам-то они не мешают, копаются на помойке в картофельной шелухе и консервных банках… Некоторые работницы, правда, боятся…
— А кто же их кипятком?
— Вот этого я не видел. Не знаю… Или нечаянно, или кто-то со страха… Ты, Григорий, побывай у Алешки, что рыбу принимает. У них там тоже что-то было с медведем.
Алешка рассказывал так:
— В лесу машина остановилась, трамблер отказал. Мы возились часа два, я торопил шофера — жарко, как бы рыба не испортилась. «Все, — сказал Генка, — поехали!» Я зачем-то заглянул в кузов и отскочил! Там сидел медведь и ел рыбу. С хрустом так… Как его прогнать мы не знали. Генка завел мотор, медведь спрыгнул и побежал в лес. Сначала он припустил по дороге. Генка хотел развернуться и погнаться за ним, но я отговорил — зачем такое баловство…
Алешка советовал съездить в кочегарку, там, вроде бы, медведь опрокинул емкость с соляркой… Но Григорий уже не слушал, у него разболелась голова. «Оставлю на завтра», — решил он.
Он ехал на кордон по лесной тропе и мерещилось ему: то тут, то там из-за дерева выглядывает медведь, машет лапой и строит рожи.
Утром Григорий вышел на крыльцо, огляделся и остолбенел! Мотоцикл его стоял, прислоненный к сосновому стволу, розовому в свете утра, а в седле сидел… медведь! Сидел, опершись передними лапами на руль! Егерь попятился и протер глаза. Медведь весело поглядывал черными глазенками и качал башкой.
— А ну, пошел! — закричал Григорий. Схватил черенок лопаты и бросился на медведя с такой яростью, какой в себе и не подозревал. Зверь с ревом побежал! Григорий швырнул вслед палку, посылая проклятия всем прирученным зверям и всем тем, кто их приучил…
Судьба медведей была решена очень скоро. Директор созвал небольшое совещание. В лесхоз пришло очередное письмо, подписанное группой отдыхающих, которые требовали предоставить им нормальный отдых, и не травить медведями. Копия письма, как оговаривалось, была направлена в областной центр. И хоть это было всего лишь письмо, Григорий ясно услышал тот скрипучий голос, что несся ему вдогонку в санатории «Волна».
— Вот такие дела, — сказал Иван Дмитриевич, протирая платком стекла очков и в голосе его чувствовалась неуверенность и виноватость.
— Надо отловить! — внес предложение старший охотовед. — И передать зоопарку.
— Поддерживаю! — сказал директор. — Не вижу другого выхода. Что скажешь ты, Григорий?
— Отловить… А как ловить будем?
— Думайте! Завтра обсудим!
Но назавтра был совсем иной разговор.
— Звонил в зоопарк, — сказал Иван Дмитриевич, и все насторожились, почуяв неладное… — Зоопарку не нужно… У них есть медведи…
Директор потупился.
— Пришло распоряжение… Думаю, что придется отстрелять…
Прошло несколько лет и про медведей стали забывать. Но рассказы о них сохранились, обрастали вымышленными эпизодами. Кто верил этим рассказам, кто нет. Отдыхающие жалели медведей и нередко можно было слышать разговоры о том, что вот были времена — дикие звери подходили прямо к человеку, а теперь все кругом поразгоняли, поуничтожили…
Один Григорий знал, что в его обходе живет медведь. В лесу иногда попадались разрушенные муравейники и вывернутые из земли валуны, да такие, что под силу только медведю. Самого же медведя увидеть не удавалось.
Но однажды случилось… Григорий шел на дальний участок обхода к озеру Лебяжьему, чтобы проверить гоголятники, почистить и подремонтировать, если нужно. Было раннее утро, птицы только начинали пробовать голоса, над низким кустарником повисла туманная дымка. В том месте, где тропа круто поворачивала, огибая болото, навстречу Григорию вышел огромный медведь. Медведь, как и егерь, не ожидал встречи, остановился в трех шагах и замер в растерянности. По-видимому, поняв, что таиться и бежать поздно, медведь угрожающе рявкнул.
Григорий оцепенел, не в силах отвести взгляда от маленьких блестящих глаз зверя… Это был Горбатый! Те же высокие лопатки, темная масть и низко опущенная голова. Но какой он стал большой! Лапа медведя, упершаяся в комель осины, не уступала по толщине стволу.
— Иди, иди, Горбатый, — невнятно и хрипло произнес Григорий. Язык его сделался неповоротливым.
Медведь медленно повернулся и пошел, мотая из стороны в сторону лобастой головой. По пути он наподдал лапой трухлявый пень, и тот разлетелся грязно-желтыми брызгами.
Григорий почувствовал слабость в ногах и опустился на влажную от росы траву.
«Вот это медведь! — стучало в мозгу, — это медведь!»
Прошла опасность, и страх прошел. Но осталась горечь… Глядя на заросли кустарников, бесшумно поглотившие зверя, Григорий думал о том, что Горбатый остался один на весь лес, а это означало, что ему никогда не встретить медведицу и потомства у него никогда не будет.
Егерь не знал, как помочь медведю…
Взошло солнце. Светлые волны света побежали по листьям. Так хорошо было вокруг. Но лицо Григория оставалось насупленным и озабоченным.
Машина пришла в двенадцать. Из низкого домика высыпала группа студентов с рюкзаками и «спальниками». Все побежали к грузовику. Чеков, не спеша, застегнул лямки рюкзака, вскинул его на плечо и так же неторопливо пошел через узкий двор, в котором едва размещались колодец и круглая глиняная печка-тандыр, к машине. Выглядел он в своем импортном джинсовом костюме совсем неплохо. Чеков ухватился за борт и легко вспрыгнул в кузов.
Приехал он в заповедник два дня назад в научную командировку — нужно было собрать насекомых. Он еще никого не знал здесь: ни студентов, ни сотрудников из других институтов и городов, да и не было настроения ни с кем знакомиться. Ехал он в эту командировку — в пустыню, в пекло — с неохотой. Радовало, что она недолгая, вот соберет материал — и домой! Несколько дней предстояло провести на егерском кордоне. «Что там за егерь?» — думал он, отмахиваясь рукой от едкой пыли.
— Вы бывали на кордоне? — спросил он у бледного, с жидкой бороденкой попутчика, сидящего напротив.
— Да, приходилось, — ответил тот.
— Он водку пьет?
— Кто?
— Егерь!
— А вы что, его поить едете? — не без иронии полюбопытствовал попутчик.
— Почему бы не выпить? — сказал Чеков. — Чтобы подружиться и наладить отношения…
— Не знаю, не знаю… — ответил собеседник с едкой усмешкой. — А вот продуктами запастись надо. Машины там бывают редко. Иногда по целым неделям не видишь транспорта. Имейте это в виду.
— Еды хватит, — ответил Чеков. В рюкзаке у него лежали две буханки хлеба, две банки тушенки и три — консервированной фасоли. Эта фасоль в городе считается дефицитом, а здесь, в поселке, продавалась свободно. «У егеря, наверняка, всякой там козлятины завались, — подумал он, — в лесу без дров не живут. Главное — наладить отношения. А к науке все они относятся с уважением…»
Машина бежала по пустынной дороге, расстилая позади море белесой пыли. К обочине из глубины подбегали заросли трав: пышно цвели кроваво-красные ремерии, дикий лук покачивал большими фиолетовыми головами. Студенты в машине то дурачились, подшучивая друг над другом, то принимались разглядывать и определять на ходу растения.
— Вот, смотрите, ферула! Вон та желтая! Самая высокая! У ней листья, как чаши! В них после дождя остается вода, приходят джейраны и пьют… — говорила маленькая носатенькая студентка, показывая рукой в степь.
Чеков поморщился. Ему не нравились некрасивые девушки, не нравилась и эта студентка, хоть была она очень живая, веселая и, когда он спросил, выпивает ли егерь, посмотрела на него с любопытством и улыбнулась.
— Смотрите! Смотрите! — щебетала она. — Это же впадина Ер-Ойлан-Дуз! Совершенно неземной вид! Лунный пейзаж!
Чеков посмотрел в ту сторону, где неясно, будто в тумане, вздымались крутые скалы, далекие, со стертыми контурами, а внизу под ними поблескивала как бы присыпанная снегом равнина. На какое-то время у него перехватило дыхание — так это было здорово!
Чеков повернулся и стал смотреть вперед. Ветер бил в лицо, в глаза, степь впереди расплывалась, рябила, как диковинный ковер. Чеков опять подумал о егере, до кордона оставалось не так уж далеко…
Существует такой стереотипный образ егеря: человек пожилой или старик, неразговорчивый, бородатый или давно небритый. Взгляд у него внимательный, и проницательно-добродушный, — природа облагораживает! — брови выгоревшие, кустистые. Курит трубку или козью ножку. Ко всему модному относится пренебрежительно. Вот что-то в этом роде и представлял себе Чеков.
Егеря на кордоне не оказалось…
— Подождите… К вечеру он будет, а, может, и раньше, — сказал тот, худощавый, с бородкой.
Машина ушла, оставив Чекова одного. Дверь домика была заперта. Чеков прошелся немного. Ничего примечательного вокруг не оказалось: ровная желтоватая земля, куда ни глянь; только в стороне, метрах в пятидесяти от домика, возвышался бетонный колодец. Чеков подошел, зачерпнул и поднял воротом с полведра воды. Это был собственно не колодец, а резервуар, до половины наполненный привозной водой. Вода оказалась холодной и вкусной. В трещине стены Чеков заметил толстую ящерицу-агаму, какую-то необычную, с острыми, как колючки, щетинками на туловище и хвосте. Полез в рюкзак за фотоаппаратом — надо было сфотографировать этого маленького дракона с жабьей головой и флегматичным взглядом.
— Хороссанская агама! — услышал он голос и круто повернулся. С минуту он изумленно и растерянно хлопал веками. Кого угодно он ожидал увидеть здесь, только не Герку, своего сокурсника по университету.
— Герка! — воскликнул он. — Ты ли это?
Да, перед ним стоял Герка Родионов… Он был почти черен от загара, в брезентовой, побелевшей от солнца куртке, в зеленых, с латками на коленках штанах. Те же, знакомые еще по университету, очки сидели на его облупленном носу, и глаза под очками улыбались, как всегда, приветливо и немножко растерянно. Чекову стало необыкновенно хорошо, все его сомнения по поводу егеря улетучились.
— Все-таки мир тесен! — сказал он весело. — Герка, ты, что ли, егерь здесь?
— Да, егерь, — ответил Герка. — Здравствуй, Чеков.
Они обнялись.
— Ну, дай я на тебя посмотрю! — говорил Чеков, отстраняясь и разглядывая Герку. Герка как бы подсох в жарком климате пустыни, морщинки на лице, особенно у глаз и губ, стали глубже и заметней.
— Возмужал, — улыбнулся Чеков.
В университете Герка был способным студентом, даже очень способным, но учился урывками, не обладая ни твердом характером, ни особым стремлением к хорошим оценкам, нередко оставался без стипендии. И все казалось, что он смотрел куда-то мимо текущих событий. Когда ему становилось туго материально, он неожиданно исчезал, не сказав никому ни слова. Возвращался посвежевший, обветренный и хорошо одетый. Ездил на заработки! Перед защитой диплома также исчез, вернулся с опозданием, за что и поплатился жестоко — пришлось сдавать госэкзамены на следующий год. Несмотря на свои способности, был он как-то очень уязвим, слитком простодушен и непрактичен. Чеков и, как ему казалось, многие другие относились к Родионову как к прогрессирующему неудачнику.
— Герка! — сказал Чеков, и Герка заметил промелькнувшее в его глазах знакомое, чуть презрительное и фальшивое выражение. — Герка! Я так рад! Но как ты сюда попал?
— Долго рассказывать, — ответил Герка беззаботно. — А ты откуда?
— Из Алма-Аты, старина. Переквалифицировался немного. Занимаюсь экспериментами…
Чеков рассказал о тех сокурсниках, с кем довелось свидеться: кто защитился и процветает, кому не повезло, а кто и вовсе забросил науку, но, в общем, все неплохо устроились.
— А сам-то защитился?
— Уже два года… Да ты о себе расскажи.
— Ты знаешь… Из лаборатории ушел. Во многих местах побывал: и трудно было, и интересно, и глупо — всяко! Сейчас вот здесь…
— Да-да-да… — кивал головой Чеков.
— Я не жалуюсь, ты не подумай. Мне здесь хорошо… Впрочем — ужинать пора. Ты ведь проголодался?
— Проголодался, — подтвердил Чеков. — А я подумал, здесь дед какой-нибудь, нудный, неторопливый… Тот, что смотрит из-под ладони на облака, крутит носом и говорит: «Однако, паря, гроза будет…»
Герка рассмеялся.
— Идеализируешь ты старичков. Тут и правда дед был — старый, да себе на уме. Вырубил саксаульник по склонам Кызыл-жара. Весь начисто свел. Верблюдов развел — целое стадо! В общем, жил, как маленький князек, выращивал и продавал на базаре скот, а заповедное дело — постольку-поскольку…
— Теперь на месте того деда квалифицированный специалист с высшим образованием! Это что, прогресс? Или как понимать?
— Это не так плохо, как тебе кажется.
Чеков промолчал, видимо, нет мог сказать ничего такого, что бы не обидело Герку, которому все не везет в жизни. Но лицо его непроизвольно приняло такое выражение, будто он разглядывал что-то не совсем понятное, но бесспорно мелкое и пустяковое.
— Поужинаем у костра? — сказал Герка весело. — Ты не против?
— Конечно, нет! Как когда-то на практике, в золотые времена… Помнишь?..
— Еще бы!
Герка ушел в домик и вернулся с закопченным чайником и кастрюлей, потом принес картошку и банку тушенки.
— Живешь среди природы и ешь тушенку? — удивился Чеков.
— А что же есть, Чеков? Животные здесь все редкие: архары, джейраны… Это тебе не практика, там шалили иногда…
Чеков сходил к колодцу, набрал холодной воды и развел спирт прямо в кружках.
— Умеешь разводить, — сказал Герка, трогая кружку пальцем. — Не нагрелся.
Пока возились у костра, солнце опустилось к горизонту, и наступило то короткое время в пустыне, когда спадет жара и становится так уютно, приятно и хорошо, как бывает только в Средней Азии. А из-за того, что здесь оказался Герка. Чеков чувствовал себя как дома, не надо было приспосабливаться к характеру хозяина, можно было говорить о чем хочешь и молчать сколько угодно…
— Тебе не скучно здесь?
— Не думал об этом…
— Еще не женился? — спросил Чеков просто так, наперед зная ответ.
— Нет… Может, потому я и здесь. А то бы — семья, дети, уж и не знаю, как бы все повернулось… Да еще потому здесь, что трудно схожусь с людьми… Но, впрочем, это не важно.
— Из гордости, что ли? — Чеков еще подлил в кружки.
— Что? — не понял Герка.
— Да с людьми не сходишься.
— Как сказать… Только не из высокомерия — этого во мне нет.
— Надо уметь жить с людьми, — назидательно сказал Чеков, и на его раскрасневшемся лице появилась важность. Лицо у него было выразительное; рот маленький, губы пухлые. Стоило ему выпятить нижнюю губу — лицо становилось высокомерным, а когда он ее втягивал, приобретало совсем иное выражение — детский, какой-то беспомощности, возникало желание погладить его по голове и сказать что-нибудь утешительное.
— С людьми надо уметь ладить, — повторил Чеков, выпятив нижнюю губу.
— Дружить, любить, быть просто вежливым — это я понимаю, а ладить — трудно и скучно, — проговорил Герка скучным голосом.
— У тебя тут тоже не весело, — Чеков огляделся. Слепило красное закатное солнце. — Сидишь… Хочешь к нам, я поговорю с шефом?
— Не надо. Расскажи лучше, чем занимаешься? Что нового открыл?
— Открыл? По-твоему, открыть новое все равно что… эх! Я защитился! А это не мало! По крайней мере, можно быть спокойным за свое будущее!
— Тоже скучно… — пробормотал Герка.
— Что именно?
— Да то… последняя фраза.
— А, ну тебя к черту! Давай-ка еще по одной!
Уже совсем стемнело. Костер затухал, над сизым пеплом вскидывались голубыми мотыльками маленькие плавные язычки. Герка подбросил дров, и пламя взметнулось в черное небо, осыпая сидящих у костра светящимися хлопьями. И от этого темнота сделалась такой плотной, что даже дом, стоящий в пятнадцати метрах от огня, не был виден, а на фоне звездного неба образовалась пустота в виде черного четырехугольника с крышей.
Над миром сияли звезды. Два человека, запрокинув головы, молча смотрели в небо. И это созерцание звездного неба томило, и волновало. О красоте ночного неба читал каждый из них.
Звезды сравнивались со светящимися лампочками, с мерцающими драгоценными камнями, но сейчас, когда ночное небо, полное ярких звезд, нависло над их маленьким костром, все эти сравнения показались тусклыми и ненужными. Это было звездное небо и только, и ничего более. Никому не подвластное высокое небо и в то же время доступное любому, кто желал заглянуть в его глубину.
Чеков поежился и запахнул куртку.
Герка ковырял палкой в костре, оба молчали, слушая, как медленно течет над землей время. Но постепенно напряжение спадало: долгий разговор с звездами утомляет.
— Ты говоришь о благополучии, — вернулся Герка к земному. — Сейчас много говорят о своем благополучии, как будто это так важно…
— Вот какие тут ты проблемы решаешь, — усмехнулся Чеков. — Постой-постой! — воскликнул он, показывая рукой в ночь. — Кто это?
— Лиса, — спокойно ответил Герка. — Она часто приходит и не боится. Иногда ворует у меня хлеб и мясо.
Чеков включил карманный фонарик. Луч светлым конусом пронзил тьму и выхватил из нее серый пушистый бок, острые уши, чуть вздернутый нос и два ярких уголька — лисьи глаза. И казалось Чекову — там, за светящимися глазами, еще что-то копошится, затаилось во тьме и напряженно смотрит… Он провел лучом, но ничего не было, только комья земли, куртинки травы, да угол сарая выступил, как нос корабля. Лиса, длинная, легкая, скользнула бесшумно, как рыба. Остановилась, замерла, оглянулась. Чеков, светя фонарем, пошел за ней; она уходила плавно, без боязни, две зеленые звездочки уводили в ночь, мерцая, подрагивая, маня. Наконец она прошумела жесткой травой и ушла совсем. Чеков как бы невзначай подумал, что промелькнуло мгновение жизни, и он запомнит его надолго, именно это мгновение… И так сделалось ему легко и тревожно, что захотелось петь. И он запел:
— Там звезда одна горит, яркая мучительно-о-о…
— Ну что ж, пойдем отдыхать, — поднялся Герка.
В комнате была только одна кровать. Чеков расстелил свой спальный мешок на полу. Герка зажег керосиновую лампу, стал раздеваться. Взглянув на его майку не первой свежести, Чеков почувствовал что-то вроде жалости к своему однокурснику.
— Возьми, Родионов, тему и защити диссертацию. Что тебе стоит?
Герка не ответил.
— Что молчишь?
— Да так… Не хочу.
— Ну и глупо. Есть такая вполне современная поговорка: «Ученым можешь ты не быть, а кандидатом быть обязан».
— Если ты шутишь, то некрасиво, — хмуро пробормотал Герка.
— О-о… Я молчу! Служи на своем благородном поприще! Ради бога! — обиделся Чеков.
— Ладно. Можешь считать, что мне крупно не повезло. А вообще, я считаю так — природу должны охранять знающие люди.
— Ловить браконьеров? Ты ведь и браконьеров ловишь?
— Если они сюда заглядывают.
— И заглядывают?
— Случается…
— Прости за нескромность, и за какую же плату трудишься?
— Да уж, ладно…
Чеков уснул быстро, но среди ночи отчего-то пробудился. Герка не спал, возился в темноте, чиркал спичками, наконец, зажег лампу. Закинул за спину ружье, прошел к двери, перешагнув через ноги Чекова. И только тогда Чеков различил гул приближающейся машины. Машина остановилась под самым окном, и в комнате сделалось светло от ее огней.
— Егерь Родионов! — услышал Чеков Геркин хрипловатый со сна голос. Хлопнула дверца кабины.
— Да смотрите, пожалуйста, — слышалось снаружи. Герка, видимо, проверял, нет ли в кузове дичи. — Только осторожнее, там спят люди.
— Нет, нет, сюда нельзя, — опять Геркин голос. — Это овраг Кызыл-жар. Зона безлюдности. Держите левее.
— Ну, будь здоров, Родионов! — дверца гулко хлопнула, и машина тронулась.
— Зона безлюдности, — повторил Чеков, сворачиваясь в спальном мешке. — Значит, завтра будем в зоне безлюдности.
Утром Чеков поднялся с таким настроением, будто в этот день непременно должно свершиться чудо. День начинался яркий, желто-синий. Собирались недолго — выпили по стакану чая, наполнили фляжки водой, взяли с собой хлеб, тушенку, фасоль.
От кордона тропа скользнула, вниз по незаметной вначале ложбине, которая все углублялась, и вот пошла между двумя пологими холмами. Чем дальше, тем выше и круче становились склоны, появились осыпи, потом зеленые холмы сменились розоватыми высокими обрывами, состоящими из глины и песчаника. Кызыл-жар в переводе на русский язык означает — Красный яр или овраг. Это был гигантский овраг, а скорее ущелье. По дну его зеленела пышная растительность, кое-что еще бурно цвело, у других растений зрели плоды. Ярко краснели кисти тамариска и похожие на плоские медные пятаки плоды ревеня Максимовича. Высоко к солнцу тянулись толстые, пустые внутри, стебли ферулы с желтыми зонтиками цветов. К стеблям прилепились большие вогнутые листья, похожие на пиалы. Из этих листьев, как говорила та студентка в машине, пьют воду джейраны. Чеков заглянул в несколько таких чаш. Воды в них не было. Копошились медлительные черные жуки-усачи! Чеков собрал несколько и положил первый улов в морилку. Охота за насекомыми началась. Чеков то ловил насекомых, то присаживался отдохнуть и оглядывал окрестности. Ветер дул снизу, со стороны впадины Ер-Ойлан-Дуз, раскачивая терпко пахнущие пустынные травы, шлифовал шероховатые стены обрывов, похожие в утреннем освещении на полуразрушенные стены древних крепостей. Эти обрывы были высоки, и отвесны до жути, и довольно однообразны, но почему-то все хотелось смотреть на них, что-то отыскивая взглядом, будто там скрывалось нечто тайное, важное, исполненное глубокого смысла. Чеков шагал с трудом, отдуваясь, преодолевая впившуюся в его тело невидимыми коготками апатию и поглядывал на Герку, спокойного, такого же привычного здесь и своего, как трава, птицы и обрывы.
Герка смотрел вверх в бинокль. На одном из чинков[2] виднелся странный силуэт, похожий на обломок скалы. Вдруг он сдвинулся с места и направился по самому краю обрыва, и там возникли другие такие же силуэты и тоже задвигались.
— Архары! — крикнул Чеков, эхо отдалось от обрывов и повторило крик.
— Мы еще их встретим, — отвечал Герка. — Здесь их места…
«Архары, архары, архары», — мысленно повторял с каждым шагом Чеков и все следил за удаляющимися силуэтами животных. Прежде он не видел архаров на свободе, и представлялось это ему иначе, как-то красивей, ярче, но и в этой простоте, обыденности их появления было что-то такое, что очень волновало его. И усталость его пропала, улетучилась апатия.
— Может, наверх выберемся? — предложил он.
— Можно, — согласился Герка. — Я видел там след гепарда…
— Гепард? Он ведь исчез в наших краях?
— Один раз я видел след. Тебе приходилось видеть гепарда?
— В зоопарке.
— Да. А здесь он есть…
По крутому склону, цепляясь за траву и кустарник, выбрались наверх. Здесь была выбитая архарами тропа. Мелкая и тяжелая, как цемент, пыль была разбросана копытами только что прошедшего табунка. Тропа вилась вдоль обрыва, иногда так близко к его ненадежному краю, что у Чекова кружилась голова и замирало в груди. И сойти с тропы было невозможно, потому что слева крутым горбом вздымался склон. Зачем архары ходят по такой крутизне? Герка вроде бы и не замечал высоты, он даже оборачивался и что-то рассказывал на ходу, но Чеков не слушал… Поднимая белую пыль пустыни, пробежал впереди оранжевый табунок архаров. Вдали от страшных обрывистых стен, там, где росли сочные зеленые солянки, архары остановились и следили за двуногими пришельцами, подняв головы.
— Если пойдем тихо, то можем застать врасплох какой-нибудь табунок. Мне удавалось подходить метров на двадцать.
— Я разуюсь, — сказал Чеков. — Натер ногу.
Герка остановился, чтобы подождать его.
— Вот там пещера, в ней иногда отдыхают архары, когда жарко.
Жара уже наплывала, небо бледнело, и пустыня выцветала на глазах. Тропа пошла вниз и привела на небольшую площадку, окруженную обрывами. С нее открывался прекрасный вид: желтые чинки и легкая зелень покатых склонов, чередуясь, заполняли все пространство до самого горизонта. Здесь была уже не одна тропа. Та, по которой шли люди, оказалась главной дорогой архаров, а к ней, словно притоки к большой реке, стекались узкие, едва заметные тропинки. Они уводили в разные стороны, за крутые глиняные выступы, в самые тайные места, куда, пожалуй, человеку и хода не было. Чеков остался на прямоугольной площадке, а Герка сунулся по тропе за поворот и пропал на некоторое время. Вот тогда и случилось! Послышался стук копыт и падающих камней, топот приближался так быстро, что не было времени сообразить, что это такое. Чеков стоял в растерянности.
— Ложись! — услышал он.
Табунок архаров вынырнул из-за кручи так неожиданно и близко… Выкатив от страха глаза, животные неслись прямо на него, как будто не замечали препятствия.
— Падай! — опять раздался где-то Геркин голос.
Чеков отскочил в сторону, поскользнулся и упал, прокатившись по земле. Архары пронеслись мимо, обдав его запахом пота и разгоряченных тел. Глаза у них были безумные, они бы столкнули Чекова с троны, не уступи он дороги, потому что бежать им было больше некуда.
Стало тихо, необыкновенно тихо и тепло от близости горячей земли. Мелкие кусочки глины скатывались с тропы мимо лица Чекова. Он оглянулся, провожая глазами катышек, тот куда-то нырнул за его ногами. Второй кусочек глины также прокатился и пропал неведомо куда. Дрожь прошла по телу Чекова, словно он получил сильный удар тока. Во рту сделалось сладко, нехорошо, закружилась голова. Он лежал на краю пропасти! К тому же то, на чем он лежал, не было ровным, а понижалось в сторону обрыва, и ему казалось, что он медленно съезжает в пропасть и земля под ним колеблется, осыпается… Он судорожно ухватился за колючий жилистый кустик, не чувствуя боли от вонзившихся в пальцы острых шипов. Он боялся отпустить этот куст, боялся встать, даже пошевелиться, так как от любого движения, думалось ему, отломится кусок обрыва и увлечет его с собой в бездну.
— Двенадцать штук было, — где-то близко разговаривал сам о собой Герка, а может, он был далеко, да так обострился слух. — Запишем… И чего они так испугались? А может, кого?
— Герка! — хрипло произнес Чеков. Зов получился слабым, он боялся кричать громко.
— Сейчас, — ответил Герка. Он все же услышал, но почему-то не торопился.
— Герка! — злым, отчаянным шепотом звал Чеков, пока не увидел лицо Герки с округлившимся глазами и побелевшим кончиком носа.
— Сейчас! — сказал Герка. — Сейчас! Подожди чуть-чуть.
Он сбросил на землю рюкзак, покопался в нем и вытащил кусок веревки. Спустился к Чекову.
— Чуть-чуть потерпи, старик… — быстро затянул на его руке калмыцкий узел, снова полез наверх, и Чеков напряженно следил за ним. Герка искал глазами, к чему бы привязать веревку. Как долго он искал… Не нашел ничего такого. Стал ножом ковырять склон. Как мучительно долго он делал это, но вот выкопал две ямки в земле и уперся ногами. Лицо Чекова сделалось бурым. Герка натянул веревку.
— Отпускай! — сказал он, но Чеков не сразу выпустил куст. Веревка натянулась, тело как-будто стало легче, исчезла свинцовая скованность. Чеков медленно пополз вверх, ощущая уже мозгом, мышцами, кожей бурную радость спасения. Нога нащупала трещину, он с силой оттолкнул предательский ком земли… Позади ухнуло, содрогнулось, сразу едко запахло пылью.
— Давай! Давай! — весело говорил Герка. — Ну и тяжел ты, старик…
Они вскарабкались по склону на самый верх, туда, где начиналось ровное плато. Здесь Чеков лег, мягко распластался, прижался животом, грудью, щекой к горячей земле, к ее мелким соринкам.
— Ты полежи, успокойся, — сказал Герка. — А я посмотрю, откуда взялся этот бешеный табунок. Мне очень хочется посмотреть…
Чеков не ответил, ему было не до Герки и не до табунка.
— Я только взгляну, где они лежали, — повторил Герка.
Чеков отвернулся, чтобы не смотреть, как он идет, прижимаясь телом к отвесной стене, вздыбленной над узкой тропой. Герка пропал из виду… Чеков весь сжался, вспоминая то, что случилось несколько минут назад. «Неужели так можно? — думал он. — Глупый случай — и прощай жизнь! Так просто расстаться со всем, что доставалось трудом, усердием, болью. Глупый случай и нет ничего того, чем он уже гордился, что давало спокойную уверенность в себе. Неужели так можно? И никто не возмутится такой несправедливостью?»
Вернулся Герка сияющий.
— Это гепард! — кричал он. — Я видел следы! Гепард испугал архаров. Он все-таки есть!
Чеков смотрел на него, ничего не понимая. Гепард! Что такое гепард в сравнении с тем ужасом, что пережил он. Как можно радоваться чепухе? Слова Герки звучали, не трогая его. Он видел только знойное синее небо, желтые обрывы и глаза! Безумные глаза бегущих архаров, в которых ужас и отчаянная жажда жизни. Они, эти архары, хотели жить под синим знойным небом и ради своей бессмысленной жизни готовы были столкнуть его в бездну, с его статьями, диссертацией и вполне определенным положением в обществе… И Герка, Герка вернул ему все это. Как хорошо!
— Герка! — сказал он, приподнимаясь. — Спасибо, Герка!
Герка улыбался, все что-то говорил, и каждая фраза начиналась словом «гепард». Потом он показал пальцем вверх.
— Что-что? — переспросил Чеков. Он уже сидел на земле, глядя прямо перед собой. Ему стало лучше.
— Нечет, — говорил Герка. — Да и время к обеду. Еще немного пройдем, а там хороший спуск. На сегодня достаточно приключений…
И две фигурки — очень маленькие в сравнении с большой, налитой зноем пустыней, — направились вдоль оврага. Шли теперь по равнине, по плато, а тропа вилась внизу — узенькая изломанная полоска. И Чеков время от времени бросал туда взгляды, смотрел сумрачно и тревожно, не мог не смотреть.
Цепь обрывов прервалась зеленым травяным склоном, круто устремляющимся вниз. Это был тот самый спуск, о котором говорил Герка. Через несколько минут они были на дне оврага Кызыл-жар. Здесь было так же знойно, как и на плато. Близился полдень, тени были такими короткими, что пришлось устроиться под высоким обрывом, чтобы спрятаться от солнца.
— Что, если этому отростку надоест висеть и он оторвется? — посмотрел Чеков на висящую глыбу.
— Оторвется именно в том момент, когда мы нашли здесь приют? Это было бы, по крайней мере, непорядочно… Она этого не сделает. — Герка провел рукой по шершавой скале. — Если долго не вижу — мне снятся эти обрывы и чудится запах глины…
— Боюсь, мне будут сниться… архары!
— Вот ты послушай…
— Что?
— Ну, прислушайся…
Чеков огляделся в недоумении. Ах, вот оно что… Действительно! Синь неба, желтизна глины, блеклая растительность — все это сочеталось таким образом, что казалось, звучит негромкая тягучая мелодия… И это было так естественно, что не удивляло. Герка прищурил глаза и покачивал в такт головой.
— Ты слышишь?
— Да, слышу, — ответил Чеков.
— Вот так всегда…
В раскаленном воздухе, как маленькие реактивные самолеты, носились белобрюхие стрижи. Они ловили каких-то насекомых, выписывая на полной скорости немыслимые траектории, и когда круто меняли направление, в воздухе раздавались гулкие хлопки. В обрыве, истыканном норами, гнездилось множество разных птиц. Вот уж в который раз прилетал скалистый поползень, держа в клюве какое-нибудь насекомое. Прежде чем влететь в гнездо, он садился на корешок, торчащий из обрыва, и внимательно разглядывал людей, будто размышляя — зачем здесь эти большие существа? Уж не хотят ли достать птенцов? Может, затаиться на время, бог с ними, с саранчуками… Да по всему видно — не опасные эти двуногие. Успокоившись, поползень кричал «сит-сит», срывался с корешка и летел к гнезду, чтобы накормить тех, кто давно выказывал нетерпение энергичным писком, приглушенным толстыми глиняными стенами.
Неподалеку от скалистого поползня жил каменный воробей, степенный и важный. Желтое пятнышко на его груди светилось, как модная безделушка. Неслышно подлетал он к своему гнезду с добычей в клюве, поглядывая на людей не то что спокойно, а даже с чувством превосходства.
— Экий невежа! — сказал Герка воробью. — Надо же иметь такую нахальную физиономию!
«Кийип, кийип!» — пронзительно вскрикнул воробей, и кто знает, что означало это «кийип», может быть, похуже, чем невежа…
Герка, раскрыв блокнот, что-то писал, Чеков лежал на спине и вяло размышлял. Здешняя природа казалась ему жесткой, суровой и какой-то бездушной, и все эти живущие в норах воробьи, удоды, поползни вызывали в нем сочувствие и уважение.
Послышался едва заметный свист, будто кто-то дул в тонкую трубочку. Герка оторвался от блокнота и посмотрел в небо; свист приближался, и Чеков тоже увидел темную точку в небе, она близилась, росла прямо на глазах, превратилась в стремительный черный ком. Черный ком грозился вонзиться в желтую стену обрыва, и никакая сила не могла этого предотвратить.
— Гриф! — произнес Герка с восхищением. — Черный гриф!
Гриф развернулся как парашют и закачался на огромных крыльях, медленно опускаясь на выступ обрыва.
— Я этого гнезда не знал.
На большой высоте, на неприступном выступе устроили черные грифы свое гнездо. Тот, что только прилетел, был, по-видимому, самцом, а над гнездом, подняв зонтом крылья, сидела другая птица, оберегала от солнца детеныша. Наверное, не один час провела она так, подняв над птенцом крылья. Тот, что прилетел, наклонял голову без перьев в темном пуху и отрыгивал пищу. Потом он отошел от гнезда и долго сидел без движения на краю уступа, поглядывая вниз — лысый мудрец, ни страха в нем ни волнения… Но вот он упал в бездну, развернулся и поплыл широкими кругами, набирая высоту.
Герка сказал, покусывая травинку:
— Посмотришь вокруг — здесь все так естественно — веселая и суровая игра… Безрассудная жизнь и так близко смерть! Все своим чередом. Мне хочется написать обо всем этом: о скалах, о птицах, о ветре…
Чеков помолчал, подумал и сказал:
— И все же это не то. Можешь написать, а можешь и нет… Если не получится, что тогда?
— Что тогда? — усмехнулся Герка. — Ну, если птица решила перелететь через море, но не долетела… утонула. Что тогда? Разве она виновата?
Чеков не ответил, он только усмехнулся про себя и подумал: «Бедная птичка…»
Сверху упал кусок известняка, хлестко ударил по расстеленной газете.
— Архар ходит, — поднял голову Герка.
Чеков посмотрел вверх и увидел в ста метрах над собой рогатую голову архара.
— Черт возьми, — пробормотал он. — Что за удовольствие стоять на краю пропасти? И как у него голова не закружится?
— Это от натуры зависит, — возразил Герка. — Кому стоять, а кому не стоять. Ого-го-го! — крикнул, приложив ладони ко рту.
Крутые рога качнулись, архар исчез, сыпанув сверху пригоршней твердых глиняных шариков.
— Пойдем дальше?
— Пойдем!
— Где же конец этого оврага?
— К вечеру дойдем.
Тропа вилась по самой середине оврага Кызыл-жар. Крутые, обвалившиеся, истыканные норами, щелями, гнездами, облитые белым птичьим пометом, древние, морщинистые, прокаленные солнцем обрывы смотрели в небо…
Ночь еще не наступила, но близилась, обещая отдых уставшему телу, покой уму, который в течение дня искал, жаждал разгадок и объяснений. Место для ночлега Герка выбрал удачное: была видна большая впадина, поблескивающая белизной соли, затуманенная обрывками стелющегося тумана. Три скалы поднимали вверх остроконечные головы, тускло сияющие в свете заходящего солнца. Это было то самое место, о котором студентка в машине сказала «лунный пейзаж», только значительно ближе.
— Лунный пейзаж! — повторил Чеков ее слова, глядя на каменные вершины и насмешливо — на Герку. — Вот так и пиши — лунный пейзаж видели мы перед собой…
Герка собирал сухие стебли ферулы, срубал топором колючие кусты, оставляя все живое, способное расти. Чеков относил топливо туда, где решили разводить костер.
— Это, брат ты мой, не так просто, — оглянулся Герка на слова Чекова. — Это как «каменный цветок».
Большая птица молча пролетела по багровому небу. Уже шла темнота, блики света от костра пробегали по лицам, одежде. Чеков взглянул, и очень значительной показалась ему фигура Герки в свете костра, будто это был кто-то сильный и мудрый, а не Герка, знакомый еще по студенчеству, с его чудачествами, и, как выяснилось, невысказанностью. Чеков в душе был рад, что у него не было ничего такого, попусту томящего и раздражающего. Ему казалось, что и природу он чувствует иначе, спокойнее и добротней.
— Как хорошо! — Чеков поудобнее устроился у костра. Было очень тихо, только костер потрескивал, да хрипло и зло тявкала лисица. Ночь была темная, звездная, безлунная. Над костром вились какие-то насекомые, изредка прилетали крупные и страшные на вид медведки, да летучая мышь несколько раз дерзко влетала в светлый круг на своих бесшумных перепончатых крыльях.
— Фарят! — тихо и спокойно произнес Герка.
— Что? Где? — встрепенулся Чеков.
Герка молча кивнул за его спину. Там по ночному небу бродил светлый луч прожектора, кидался из стороны в сторону, пропадал и снова возникал. Что-то искал этот луч, настойчивый, суетный, жесткий. Он вызывал тревогу, он был ненужен в этом простом мире, скрытом ночной темнотой от чужих глаз.
— Что им надо? — Чеков ощутил холод внутри живота.
— Джейранов ищут!
— Сволочи!
Герка усмехнулся неприятно и невесело.
— А что? — посмотрел Чеков. — Ты обязан их ловить?
— По мере возможности.
— Но какие же у тебя возможности? Где машина? У тебя даже лошади нет!
Прожектор то удалялся, то приближался, иногда ветер приносил едва слышное гудение мотора.
— Это не люди! — возмущался Чеков. — Это варвары!
«Бум, бум», — прозвучали вдали выстрелы. Герка смотрел в костер, смотрел слишком уж сосредоточенно. Жужжание мотора близилось, браконьеры подъезжали. Костра они видеть не могли, они гонялись за дичью на плато.
— Совсем близко, — голос у Герки был такой, что Чеков, поежившись, застегнулся на все пуговицы.
— Устал я сегодня, — проговорил он. — Чертовски устал, как никогда.
— Пойду посмотрю. — Герка поднял с земли свою старую одностволку, потоптавшись у огня, шагнул в ночь.
— Ты не долго там! — сказал Чеков, кутаясь в куртку.
В темноте, среди звезд и запахов степных трав, прошуршали и смолкли шаги. Чеков прикрыл глаза, вытянул затекшие ноги. Решил поспать, но сон как рукой сняло. Машина где-то там гудела, и стали представляться Чекову злобные физиономии браконьеров. «Он только выберется на плато, посмотрит и вернется, — думал он, стараясь успокоить себя. — Не пойдет же он один на машину с браконьерами? Но почему же не спится? Ведь так устал…» Не спалось… Он вытащил из рюкзака морилку и стал просматривать насекомых. Всех перебрал, а Герка все не возвращался. Машина жужжала где-то близко, и сноп света все чертил небо. Вдруг хлопнул выстрел, захлебнулся мотор и пронесся далекий протяжный крик. Чеков похолодел. «Что это? Нет, нет, — промелькнуло в мозгу. — Ничего не случилось! Они не посмеют!» Потом все стихло. Не гудела машина, прожектор не резал небо. Посвистывал ветер, раздувая угли потухшего костра. Чеков не разжигал его, как осторожный пугливый зверек, сидел он у едва тлеющего огня, не зная, что предпринять. Усталости как не бывало. Он мог бежать, карабкаться в гору, прыгать, но он сидел, затаившись. Прошло два часа, а может, больше.
— Э, эй, э-э-э! — послышался голос, и опять раздался выстрел из ружья.
— Эй, Че-е-ков!
— Эй! Эй! — радостно закричал Чеков, вскакивая с земли. Подняв охапку сушняка, он бросил ее в костер, чиркнул спичкой. Пламя пробежало по самым тонким веточкам, перекинулось на те, что потолще охватило всю гору веток, взметнулось в небо ярким цветком.
— Вот ты где, — вошел Герка в освещенное пространство. — Ты что, спал?
— Спал, да… — Чеков наклонился к костру, чтобы достать горящий прутик и прикурить сигарету.
Герка с сомнением посмотрел на его склоненную спину и устало упал на землю.
— Костер совсем погас. Я кричу — попробуй-ка отыщи в темноте.
— А что с браконьерами? — поинтересовался Чеков, глядя в огонь.
— Попались…
— Что? Попались? — Чеков в изумлении раскрыл рот и выронил сигарету.
— Влетели в промоину. Машину разбили. Один, похоже, сломал ребро.
— Так им и надо! Так и надо браконьерам! — Чеков чувствовал, как горят его щеки, он люто ненавидел сейчас браконьеров за свой ночной страх, за стыд, за то, что эта чудная ночь у костра превратилась черт знает во что…
— Двух джейранов убили, — говорил Герка сонным голосом. — Утром пойдем к ним.
— А как они там до утра?
— А что они?
— Акт составил?
— Да, конечно.
— А ружья?
— Завтра ружья…
— Какие все же негодяи!
Герка через минуту посвистывал носом, постанывал во сне, а Чеков все не мог уснуть, время от времени поглядывал на красноватое в свете костра Геркино лицо с прямой, глубокой складкой между выгоревшими бровями. Он подумал, что зря не пошел с ним, все закончилось быстро и благополучно, было бы о чем рассказать в институте и не было бы этого неприятного чувства неловкости, вроде бы, пустяк, а не уснешь по-человечески. Но он тут же устыдился своей мысли.
Овраг Кызыл-жар наливался светом. Первым встал Чеков, разбуженный острым утренним холодком. Потянулся, поморщился, вспомнив ночное происшествие.
— Вставай! — потряс за плечо егеря.
Костер разжигать не стали. Позавтракали холодными консервами и, закинув за плечи рюкзаки, пошли туда, где были люди, ночью преследовавшие джейранов. Молча поднимались на плато по крутому склону, рассеченному едва заметными звериными тропками… Чеков шел хмуро и тяжело, пропало настроение праздничности, Дикая природа не радовала его. Да ничего здесь и не было такого привлекательного. Вставало пустынное солнце, обещая в скором времени зной, усталость, жажду… Герка тоже молчал.
— А вон и машина… — увидел Чеков.
Возле машины были двое. Один сидел, прислонясь к колесу, и виновато улыбался. Второй, серый и злой, с ввалившимися блестящими глазами, лежал на ватнике и то стонал, то ругался. Оба были измученные.
Герка поздоровался.
— Здравствуйте, — ответил тот, что сидел у колеса, а второй лишь покосился белыми от боли и ярости глазами.
— Где же остальные?
— Пошли за машиной, выбираться надо.
— Вода есть, егерь? — спросил лежащий. — У нас фляга протекла.
Герка подал фляжку. Тот начал жадно пить, напившись, протянул посудину своему товарищу.
— Спасибо, — отглотнул второй и возвратил фляжку Герке.
Все курили и молчали, дымя сигаретами.
— Из-за тебя ведь влетели, — нарушил молчание человек, лежащий на ватнике, и покосился на Герку. Голос у него был такой резкий и густой, что, казалось, и сила должна быть нечеловеческая.
Герка посмотрел на него и ничего не сказал.
— Рад, что премию получишь? Не дались бы тебе, если бы не канава…
— Да, пожалуй!
Басистый затянулся сигаретой и закашлялся.
— Я — учитель, — виновато произнес тот, что сидел у колеса. — Виталий Иванович.
— Я почему-то так и подумал, — ответил Герка.
— Какой догадливый! — приподнялся на локте пострадавший. — А кто же я?
— Браконьер! Матерый!
— Браконьер, браконьер. Завгар я по должности. Если по уму, могли бы и подружиться, — он снова опустился на ватник. — Сколько же ты с нас слупишь за этих козлов?
— Сколько положено… Все вам известно. Не козлы это, а джейраны!
— Я случайно попал в эту компанию, — сказал учитель. — Хотелось посмотреть, почувствовать охоту. Я не предполагал, что это так жестоко! Не думайте, что оправдываюсь, испугался… Не в том дело… Стыдно…
— Что же вы им не сказали, что это жестоко? Джейраны вот-вот совсем исчезнут! Кому об этом говорить, если не вам?
— Да что говорить, если в одной компании…
Завгар все сверкал глазами. Он хотел сказать что-то резкое, но махнул рукой и выругался.
— А ты охотник, егерь? — спросил он, успокоившись.
— Охотник, не охотник… Ведь это джейраны!
— А-а, тебе не понять… Пыль, кровь, азарт! Что там говорить! Буду охотиться, пока жив и пока есть на что! И больше не попадусь, егерь! И ты не попадайся! — он захохотал и внезапно смолк. — Шучу, шучу. Это не для протокола…
Вдали показалось облачко пыли. Герка поднялся, прищурил глаза.
— Вам повезло…
— Повезло, как утопленникам, — пробормотал завгар и плюнул в пыль.
Через час машина, оставив у кордона Герку, Чекова и ружья нарушителей, укатила в поселок. Чеков тоже хотел уехать, но в машине были браконьеры, общество их тяготило. Кроме того, тот завгар снова съязвил:
— А ты где ночью-то был, красивый?
И Чеков утешил себя тем, что ребро сломал именно завгар, а не кто-то другой.
Чеков остался на кордоне, но настроение было испорчено, и он ждал случая, чтобы расстаться с Геркой.
Опять вечером горел костер и бродила лисица, сверкая глазами. И звезды заполнили небо. Но разговора не получалось…
На другой день с попутной машиной Чеков уехал. Герка помахал ему рукой, сидя на завалинке.
— Приезжай! — крикнул Чеков из кузова машины.
Герка не расслышал. Он рассеянно улыбнулся. В стеклах его очков горело утреннее солнце.
Машина вышла на укатанную дорогу и скоро пропал из виду домик егеря. Чеков облегченно вздохнул. Ему хотелось остаться одному и подумать о чем-нибудь значительном, отвлеченном. Но вспоминался ему только овраг Кызыл-жар, красавцы-архары и этот яркий сноп света в ночи. Машина прыгала, и степь прыгала, и весь мир прыгал в его глазах. Чем дальше отъезжал он от кордона, тем спокойнее чувствовал себя, тем ближе была привычная жизнь, а Герка, уже далекий, оставался где-то в тумане воспоминаний. Вряд ли он с ним увидится, у него свой мир, у Герки — свой, и не очень чтобы завидный. Но в глубине души он был недоволен собой. «Но ничего, ничего, — мысленно успокаивал он себя. — Все нормально. Поживем увидим…»
Легко быть зверем и легко быть богом,
Быть человеком — это тяжело.
Тысячи лет текла мутная вода. Зимой река была скована льдом, замолкала и как бы отдыхала. Но летом она звучала! То здесь, то там отрывались от берега и шлепались в воду тяжелые комья глины или раздавался где-нибудь посередине реки громкий всплеск, расходились круги, всхлипывали на разные голоса волны. Иногда доносился далекий и какой-то печальный гул — то пели пески!
Егерь Василий Петрович стоял на берегу, на глинистом, заросшем колючим кустарником полуострове, выдающимся в реку наподобие утиного носа. Смотрел, как течет вода. Был Василий Петрович худощав, невысок ростом, из-под старой фетровой шляпы выбивались еще очень густые, но совершенно седые волосы. Брови тоже были седые, сдвинутые к переносице, между ними проходила глубокая морщина, придающая лицу егеря выражение глубокой сосредоточенности.
— Ах, ты господи, ах, боже мой… — негромко приговаривал Василий Петрович, не мог иначе выразить то смятение, что возникало в его душе, когда он смотрел на бегущие волны реки. Вот так, почти всегда, проезжая мимо, сворачивал он на Утиный мыс, чтобы посмотреть на реку и послушать плеск воды. «Как давно она течет, боже ты мой, как давно и боязно заглядывать-то в такую даль…» — думал старик.
Уже третий год пошел с той поры, как поселился Василий Петрович на кордоне. И говорить стал, сам замечает, как-то неторопливо, по-деревенски, что ли? Да и не удивительно, он и есть деревенский, это уж потом стал на заводе работать. Частенько вспоминал Василий Петрович прошлое, чего-чего, а времени, чтобы повспоминать хватало… Особенно помнится, мальчишкой еще был, как кулаки зарывали в землю хлеб. Случайно увидел. Рассказал об этом в сельсовете. А потом подкараулили дюжие мужики, привязали к дереву и били кнутами. Думал насмерть забьют, да ничего, отошел… В пятнадцать лет стал секретарем сельсовета, сам полуграмотный, а большинство в деревне и вовсе неграмотные. Переехал в Москву, стал рабочим, потом мастером. Что говорить — дело свое знал хорошо. Война началась! На фронт не взяли, хоть и просился — отправили с заводом в Алма-Ату. Было не по себе — товарищи сражались и погибали, а он в тылу… Но и в тылу было тяжело, работал с темна до темна, да еще обучал подростков и женщин, фронту нужно было много снарядов. Знал и холод, и голод. Черепах ели — привезли во время войны в заводскую столовую. Он и теперь с уважением смотрел на черепах, а тогда, в трудное время, многих они спасли. Мясо у них вкусное. И сейчас бы иной раз поел, да жалко, не убивать же ее, когда она смотрит, как старушка, поджав губы…
Вышел на пенсию — скучно, не привык отдыхать. Предложили егерскую службу в Семиречье. «Живи, — говорят, — тут тебе и горы, и пустыня, река. Природа, воздух, рыбалка». А вышло так, что непростая эта работа, тут надо по совести поступать. А делать что-то не по совести он не привык.
Вот уж и кордон. Почти к самому дому подступает пологий склон горы, ровный и голый, кое-где виднеются редкие кусты колючего шиповника, а за домом пустынная равнина, кустарник боялыч да местами куртинки тамариска. В горном ущелье, где течет ручей из родника, растет неопалимая купина, жгучая травка с фиолетово-розовыми цветами. Зажжешь тихим вечером спичку или лучше скрученную газету над такой травкой и вспыхнет фонтаном синее пламя, а цветкам хоть бы что, ни один лепесток не обгорит. В горах водятся архары, козероги, в пустыне — джейраны, птиц много: кеклики, бульдуруки. По вечерам кеклики взлетают на камни и давай кричать: ке-ки-ли-ки, ке-ки-ли-ки. Прямо выговаривают свое название. Любит их Василий Петрович — веселые, общительные птицы. Зимой подкармливает овсом и просом. Он и разговаривает с ними, ведь так много длинных дней, когда хочется поговорить, да не с кем. Немало рассказал он кекликам о своей жизни. О том, как праздновали победу. Вот это был праздник! Жизнь пошла легче, да особенно легкой она для него не была. Опять цех, план, аврал! Но не обижается Василий Петрович на свою жизнь, ничего в ней было такого, чего бы он стыдился. Пенсию себе заработал хорошую — сто двадцать рублей. Ну, а здесь… Новая чудная для него жизнь. Простор, природа. Эта жизнь была по душе Василию Петровичу, так легко ему здесь дышалось и думалось… Закат — во всю степь, восход — лучистый краешек солнца из-за гор. Дух захватывает, так хорошо!
Лошадь ему дали, корову купил и несколько кур — вот и все хозяйство. Жаль, что уже стар и порой ворочается в груди и ноет сердце, будто предупреждает — побереги себя, пора бы уже. Но не хочется признавать себя старым. Наоборот, вроде бы, только самое зрелое время наступило. Отошло все пылкое, глупое, хвастливое, что свойственно молодости, осталось лишь желание думать, рассуждать и поступать по справедливости. И даже жалко было Василию Петровичу, что так поздно обрел он этот душевный покой и равновесие…
Вот солнце заходит В томит что-то душу, и слеза наворачивается на глаза. Что это, отчего? Почему раньше не смотрел так и не томился. А сейчас сядет Василий Петрович на лавку и смотрит. Заходит солнце, все ниже и ниже опускаемся, трава пустынная золотится, так и сверкает, а дальняя гора сделалась синей и все больше темнеет. Вон вдали джейран пробежал и пыль за ним, будто и не пыль вовсе, а золотой туман стелется. А там кеклик ударит свое ке-ки-ли-ки. И позабудет бывший заводской мастер про все на свете и сделается на душе его так легко, что сидел бы, смотрел, слушал и ничего больше от жизни не надо. Разве что вспомнить что-нибудь из прошлого. Вот как они пели «Вечерний звон»… Приходил начальник цеха Мальцев, контрольный мастер Ивушкин, чудак был и выпивоха, и они пели «Вечерний звон». Руководил хором и запевал Мальцев. Василий Петрович сидел на табуретке и повторял монотонно «бом, бом, бом, бом», — такова была его роль. И на фоне этого сопровождения лился чистый высокий голос Мальцева… Заходила соседка Ксения, охала, утирала рукавом слезы и повторяла:
— Ишь ты, что выделывают…
Сашка, сын, тогда еще мальцом был, а сейчас научный сотрудник в институте. От отца заметно откачнулся. Обидно, конечно, да были бы молодые счастливы — это главное! Что-то не так у них, на его стариковский взгляд. Хмурый Сашка, невеселый, будто не по своей воле женился. Спросил как-то у него Василий Петрович:
— Ты по любви женился, сын, или по расчету невесту брал?
— По расчетливой любви, отец, — ответил Сашка чьими-то чужими словами.
Как-то раз говорили сын и сноха о работе, об отъезде своего начальника-профессора за границу по обмену опытом.
— Должно быть, большой человек? — полюбопытствовал почтительно Василий Петрович.
— Карьерист! — отвечала сноха с презрительной гримасой. — Ни одной статьи не пропустит, чтобы себя в соавторы не доставить. Оттого у него больше трехсот работ…
— Неужели так бывает? — изумился Василий Петрович. — Я много рацпредложений подавал и ничего такого…
— То на заводе!
— Почему же вы не скажите ему…
— Это у вас на заводе можно, оттуда не прогонят.
— А у вас? Так сразу и прогонят?
— Да нет, сам уйдешь, если захотят. У нас иначе… «Свято место пусто не бывает». Нет, батя, с шефом надо жить мирно.
— Тогда сам уйди, Саша, разве так можно?
— О! — с удивлением посмотрел Саша. — Что ты говоришь, отец? Сам-то ты хорошо жил?
— Да жил, как мог…
— Какую же специальность посоветуешь? Токаря или жестянщика?
— Чтоб с радостью работать, Саш…
— Где же я найду такое дело?
— Да поискать надо.
— Нет, буду нести свой крест, — шутил Сашка. — Каждому свое! Богу богово, кесарю кесарево!
Что это я учу его, сомневался Василий Петрович. У сына-то слава тебе господи, грамота, а это большая сила… Вот сам-то, и правда, что знал? Работал, да работал всю жизнь. Но с интересом работал, даже с радостью бывало. И сколько всяких планов выполнил и перевыполнил за свою жизнь — месячных и годовых — трудно сосчитать.
Ранним утром Василий Петрович оседлал Парнишу и поехал к Климу Совенко. Клим был старшим егерем и наведаться было нужно — может, из города какие распоряжения пришли, у старшего егеря была рация. Конечно, Клим и сам бы приехал, если нужно, у нега и машина есть «ГАЗ-69», но давно что-то не появлялся, наверное, хозяйство не отпускает. Клим всегда в делах: то погреб роет, то картошку возит, то забор ремонтирует, всегда с пилой, рубанком или автогеном. Но надо съездить — вдруг там из города что, может, весточка от сына пришла по рации.
Парниша, всхрапывая, стучит копытами по твердой земле. Сизые круглые кустики полыни блестят капельками росы. Свежо утром в пустыне! Жаворонки вьются над пригорками, часто так машут крыльями и журчат — как какие-нибудь маленькие заводные машинки. Медлительные черепахи невозмутимо поглядывают из-под брони панциря и работают челюстями. А вон удавчик блеснул, как струйка жидкого металла, тычется плоским носом в куртину полыни, прячется, почуяв своим долгим телом приближающийся стук лошадиных копыт.
Дорога пошла, петляя, среди кустов цветущего чингила, здесь же на песчаных холмах росли светло-зеленые селитрянки с загнутыми круто вниз колючими ветками. Парниша, играя или стараясь досадить седоку, семенил ногами и, если попадалось на пути крепкое деревце, норовил пройти так близко, чтобы Василий Петрович зацепился ногой.
— Не балуй! — крикнул егерь и дернул повод. Парниша фыркнул, сердито повел глазом, но пошел ровнее. Дорога шла теперь тугаем: то выбегала к самой реке, к обрывам, заросшим лохматой и жесткой растительностью, то выводила на широкие поляны, покрытые ровной зеленью.
За небольшим болотцем открылся вид на усадьбу егеря-соседа, заботливо огороженную выкрашенным в голубой цвет забором из штакетника. Из болотца с хрюканьем выскочили три огромные свиньи, обляпанные грязью, за ними, виляя задами, шагало целое отделение розовых вислоухих поросят. За штакетником гуляли куры: белые, пестрые, черные. Нигде не видел Василий Петрович такого скопища домашней птицы. У стены сарая на солнечной стороне важно восседали на толстом стволе поваленного дерева индюки. Высокий мужчина стоял перед индюками и взмахивал рукой, словно дирижировал оркестром.
— Здравствуйте, граждане индюки! — услышал Василий Петрович, подъезжая.
— Бурль, бурль, бурль! — кричали индюки, тряся головами с красными подбородками.
— Поздравляю вас с праздником!
— Бурль, бурль, бурль! — так же слаженно отвечали индюки.
«Что за праздник? — подумал Василий Петрович и усмехнулся. — Дурачится Клим!»
Смеясь, мужчина обернулся.
— Петрович! Заходи, сосед!
Когда Василий Петрович перешел на егерскую службу, его стали называть только по отечеству. Так уж по должности положено, что ли, думал он, или возрасту обязан? Он скоро привык к этому обращению и даже ощущать себя стал не Василием Петровичем, а Петровичем, что было вовсе не одно и то же. Там в городе был мастер Василий Петрович, к которому обращались по работе и по всякому другому делу, вплоть до того — что делать с пьяницей мужем? И он всегда, он обязательно принимал решение. Это был Василий Петрович! Петрович же мог говорить и двигаться не спеша, никто не ждал от него никаких срочных решений. Этот Петрович вызывал уважение, как человек проживший долгую жизнь, и в то же время беззлобную усмешку, одним словом, — Петрович…
— Из города ничего нет? — спросил Василий Петрович, слезая с коня.
— Ничего, — отвечал Клим.
— Что это ты индюками занялся? Или дела никакого нет?
— А видишь, как ладно отвечают, — засмеялся Клим.
На вид Климу лет тридцать пять. Лицо у него крепкое, обветренное, красное, чуть оплывшее, такая же крепкая в складках шея. Улыбается Клим простовато и как бы по-свойски, но за улыбкой угадывается что-то хитрое или самоуверенное. Себе на уме мужик.
Василий Петрович еще в городе думал о том егере, что живет на кордоне среди природы. Он думал о нем с почтением, он думал — у того егеря должны быть добрые глаза, добрые руки. Представлял себе, как с робостью впервые перешагнет порог его дома; он, конечно же, не поймет по своей грубости всех тонкостей его отношений с пернатым и звериным царством. Перепелка, или там соловей, поет, скажет тот, настоящий егерь, и скажет как-то иначе, чем, например он, Василий Петрович, мастер железных дел. «Но ведь я тоже человек, — думал Василий Петрович, — подучусь, пойму». Он пошел в книжный магазин, чтобы купить что-нибудь о природе, но ничего подходящего не подобрал.
— Мне, знаете, очень нужно, — сказал он. — Я егерь.
— Сходите на книжный рынок, — посоветовала ему молоденькая продавщица. — Там найдете!
В воскресенье он пошел на книжный базар. Книги здесь были очень дорогие, но все же были. И он купил себе несколько хороших книжек о животных. «Буду осваивать новое дело», — думал Василий Петрович.
Когда он впервые увидел егеря Клима, то, хоть и не подал вида и еще ничего не понял, но уже где-то в глубине души оскорбился и разочаровался. И уклад жизни егеря оказался значительно проще, чем он предполагал.
— Самое главное — устроиться с жильем! — говорил ему Клим, и его плутовская физиономия принимала выражение поучительной серьезности.
В этом была своя правда. Без хорошего жилья и подсобного хозяйства трудно жить в безлюдье, продуктов достать негде.
— От голода не пропадешь, — учил Клим, когда познакомились поближе. — Подстрелил пару кекликов — вот тебе суп или жаркое.
— Зимой-то подстрелю, а летом?
— Да кто ж тебе здесь контроль?
— Как? — удивился Василий Петрович, все еще думая, что Клим просто смеется над ним. — Да как же я подстрелю, когда у птицы может быть гнездо с яичками или маленькие птенчики?
— Сколько тебе пенсию платят, Петрович?
— Сто двадцать.
— Ну тогда, понятно… А как бы я прожил на свои восемьдесят, если бы не хозяйство?
— Да, пожалуй, трудновато… — говорил Василий Петрович, чувствуя себя просто Петровичем, и туго размышлял, наморщив лоб. Непривычный выходил разговор. — Если б хватало, я, может, тоже всю жизнь егерем был. Я природу очень люблю…
Клим молча курил, морщась от дыма и разгоняя его рукой.
— А дальше-то как будешь, дети подрастут? — спрашивал Василий Петрович.
— В город уеду! — отозвался Клим. — Поднакоплю деньжат, да уеду! Тоже пожить надо! Разве здесь жизнь? Только и мучаешься из-за скотины. Осенью продашь, кое-что выручишь… А сколько хлопот! Быки — те ладно, в горы угнал, там трава — сами нагуливаются. А птица, а свиньи, тут хоть как вертись — дня не хватит.
— Где же ты корм достаешь на такое хозяйство?
— Привозят, Петрович, — весело отозвался Клим, переходя на привычные темы. — Это можно! Хочешь, поговорю — тебе привезут… Да тебе ни к чему. На одну корову сам накосишь.
— Накошу… Я-то думал, у егеря одна забота — следить за своим участком, да охранять…
— Если бы так, — вздыхал и Клим, но как-то уж очень притворно.
Разговор затухал, становился все неприятней и скучнее.
Скрипнула дверь, на пороге появилась Томка, жена Клима, молодая, пухлая, сонная; пошла за дом, звеня пустым ведром.
— Томка! — крикнул ей вдогонку Клим. — Накорми индюков! Я тут с Петровичем.
Раньше, в первое лето, заходил Петрович чаще, все хотел услышать от Клима что-нибудь интересное про птиц и зверей, сам расспрашивал не раз.
— А что про них рассказывать? — отвечал Клим. — Вот выберемся на охоту и посмотрим, где тут что живет. Самая дичь в твоем обходе: архары, теки, кеклики, а джейраны больше по равнине ходят. Здесь у меня фазаны да зайцы, джейраны держатся…
Больше ничего и не рассказал, а надеялся Василий Петрович на иной разговор: серьезный, обстоятельный, неторопливый. Но потом уж и не рассчитывал, понял, что другим обеспокоен сосед.
Где-то достал Клим раму автомашины да старый двигатель, а через два года собрал восьмиместный «газик» кофейного цвета. С «волговским двигателем», как говорил сам Клим. А однажды, когда Василий Петрович сказал, что слышал выстрелы у реки, Клим его успокоил:
— Ремзаводские приезжали, я разрешил.
— Разрешил?
Клим взглянул исподлобья, усмехнулся.
— Обязан, Петрович. Машину собирали вместе. А я на ней государственную службу несу. Личного транспорта не жалею для общего дела!
Тогда не сдержался, Василий Петрович и сказал, что думал:
— Неправильно ты живешь, Клим! Со всех сторон неправильно. Когда службу несешь, если у тебя на уме скотина, да корм, да прибыль? В твои годы по-другому бы жить…
— Сначала надо материальную базу устроить, а уж потом… — Клим улыбался, откровенно потешаясь над Василием Петровичем.
— Потом? Что потом?
— А потом буду жить. Машина есть. Деньги есть. Я за рулем, но я не шофер, Петрович, нет. Я — частник. — Клим хохотал.
Насмеявшись, махнул рукой.
— Не надо, Петрович! Правильно, неправильно… Каждый своим умом живет. Акты я сдаю. Премию вот выдали — тридцать рублей. Как ее еще нести, службу?
— Пожалеешь ты, ох и пожалеешь, — повторял Василий Петрович, возвращаясь на коне к своему кордону.
Стояло такое пекло, какое, наверное, только и бывает в Средней Азии и на юге Казахстана, но дышалось на просторе легче, чем в прохладном, огороженном цветным штакетником, дворе Клима. Не скучно было у Клима, скучать там было некогда, и гостей у него бывало больше, чем у Василия Петровича, и смеялись там много. И все же там было душно. «Да ну его!» — отмахивался он от мыслей о Климе и смотрел на поникшие от жары тугайные заросли. Где-то там, невидимые среди травы и кустарников, обитали зайцы, дикие коты, змеи — все то, удивительное и значительное, что он обязан был хранить. И снова голубой штакетник вставал перед ним. Ведь сказал он «пожалеешь» не потому, что желал отомстить Климу, отыграться в свое время. Когда-нибудь Клим поймет, что жил пусто, только для себя, только для денег и горько ему станет, обидно…
Сам Василий Петрович никогда не имел больших денег, таких, чтобы можно было, например, купить машину. А ведь старался побольше заработать, ходил с заводскими «халтурить», крышу крыл, помнится, на кондитерской фабрике после работы в вечернее время. Многие так подрабатывали; удлиняя, в сущности, свой рабочий день. Эти «левые» деньги были нелегкими. Клим нашел иной способ жить хорошо. Только страшное и позорное это дело — спекулировать доверенной тебе жизнью природы. Рано или поздно Клим раскается, будет казнить себя. Но, может, и не раскается. Просто не поймет за хозяйственными заботами, за смехом, пьянками и быстрой ездой на собственной машине всего того, что творил. И не раскается.
Хорошая книжка есть у Василия Петровича — «Малиновые горы» Мамина-Сибиряка. Часто открывает он эту книжку, уж очень написано трогательно. Есть и ней такое — перед смертью старого браконьера преследовали кошмары: однажды собрались к нему все убитые звери и птицы, и старик дрожал от ужаса… Прочитал он Климу конец рассказа, думал, подействует. Но Клим смеялся:
— Не то время, Петрович, чтобы всякой ерунде верить.
— Верить-то можешь не верить, это как хочешь, а совесть говорить должна…
В стороне от тропы, по которой стучал копытами Парниша, росла одинокая, изогнутая и очень изящная туранга. От нее отделился желтый ком и покатился к кордону, распуская позади себя длинный шлейф белой пыли.
— Хромоножка! — крикнул вдогонку Василий Петрович. Но куда там! Пыль завилась еще круче под быстрыми копытцами.
Нашел он ее в Каменной щели, когда возвращался домой из обхода. Молодая косуля лежала на горячем камне и вместо того, чтобы пулей лететь в тростники, смотрела, как приближался он на своем Парнише и в глазах ее не было ни страха, ни радости, глаза потухали. Василий Петрович сошел с коня, поставил косулю на ноги, легонько подтолкнул:
— Иди, что же ты?
Косуля сделала шаг и остановилась, ноги ее были словно деревянные, на бедре гноилась припухлая рана. Когда Василий Петрович подтолкнул ее, из раны стали выпадать, крупные белые черви, они корчились на горячих камнях.
— Кто же это тебя так?
В сумке были йод, бинт и вата. Василий Петрович залил рану йодом и крепко перевязал. Косуля все так же тускло смотрела на него…
— Что будем делать-то, а? Возьмем ее, что ли, Парниша?
Так и попала она на кордон.
Хромоножка остановилась только во дворе кордона и тут уж спокойно дожидалась хозяина. Когда Василий Петрович спешился, косуля подбежала и ткнула его лбом в колено, играя.
Еще барсучонок был дома, этого Пират принес. Пес у него жил, старый Пират, гладкий, вислоухий, с рыжими умными глазами. Под зиму пропал Пират, может, волки порвали, может, сам ушел умирать… Но тогда он еще был. И в то утро стоял рядом, когда барсучиха вынесла своих крошечных барсучат погреться на солнце. Постоял за деревом и тихо ушел Василий Петрович, и собаку увел.
На следующий день услышал шорох за дверьми. Прислушался… Кто-то скребется. Отворил дверь. На крыльце стоял Пират, держал в пасти маленького полосатого барсучонка и повиливал хвостом. Желтые навыкате глаза Пирата спрашивали, что делать с ним, Петрович?
— Эх, Пират, Пират… задал ты мне, брат, задачу, — проговорил егерь. Взял из пасти собаки мокрого, но совершенно невредимого барсучонка, — Пират принес его, не поранив, — и побежал к норе. Потом сомнение взяло — если Пират побывал и похозяйничал, то, наверное, барсучиха унесла детей в другое место. Что ж оставлять-то несмысленыша? Принес снова домой, выпоил молоком, выкормил… Вырос барсук и мало-помалу дичать стал, стал уходить куда-то, а возвращался все реже…
— Ну и пусть, — думал Василий Петрович. — Все не зря его выхаживал. Тоже создание природное, по-своему видит и чувствует: и небо, и траву, и букашек всяких…
Рядом с домом в дупле старой туранги жила пара сычей. Потешный сыч, вроде бы, на вид, так забавно вытягивает шею, то, наоборот, подберется и превратится в круглую восьмерку, а то, смотришь, покачивается на лапах с боку на бок и корчит рожи. Но такие необычные это птицы — скрытные, непонятные и смотреть на них отчего-то грустно… Проснется иногда Василий Петрович ночью, прислушается… «Ку-ить, ку-ить?» — разнесется во дворе. Сыч кричит! Значит! Значит, все в порядке. А недалеко от протоки в норе гнездятся красные утки-огари. И опять есть над чем задуматься. Нора — это тайна! Молчит нора, глядя в небо черной дырой, а по следам видно: ящерица в нее вбежала, змея уползла, песчанка спряталась, Что там делается под землей — не понятно, но жизнь там идет.
Зимой, а то и в начале весны, если выпадал глубокий снег, приходили кеклики. Кормиться им в эту пору было трудно. Они были голодны, перья топорщились. Потрепанные, уставшие и уже равнодушные ко всему на свете, приседая на озябших красных лапах, они шли к человеку… Василий Петрович суетливо бежал в кладовку, приносил и высыпал на заранее расчищенных площадках зерно. Кеклики привыкали быстро. Поклевав, отдохнув, они улетали в горы, но ненадолго. Теперь уж до самых весенних дней избушка егеря становилась их приютом и спасением.
Начиналась весна, снег садился и стекал постепенно в низину, уходил с мутной водой реки к древнему озеру Балхаш. Земля обнажалась, появлялась зеленая трава, начинали подавать голоса кеклики. А потом уходили — цепочкой, дружно семенили вверх по склонам, исчезали в расщелинах среди камней. Везде, со всех сторон раздавалось: ке-ки-ли-ки, ке-ки-ли-ки.
— До свидания, до свидания, — говорил Василий Петрович. — Если что, приходите, я всегда здесь…
Кеклики все кричали, и ему казалось: «Мы бы остались, ты добрый дедушка, да свобода дороже!»
— Да, воля! — шепчет он растроганно. — Что же может быть дороже воли!
В начале лета потянулись вдоль дороги отары овец. Одна лавина пройдет, накатывается другая. Протяжное разноголосое блеяние висело в клубах пыли. Понимал Василий Петрович, мясо, шерсть нужны и городу, и деревне, а все же с досадой и неприязнью смотрел на движущуюся в горы косматую прожорливую рать. Там, где прошла она — все выедено и вытоптано, вместо зеленой травы бурые обгрызанные стебли и Круглые катыши помета.
Вдруг увидел Василий Петрович, бежит по склону косуля, припадая на переднюю ногу. Хромоножка! Как она спешила, как высоко подпрыгивала, то исчезая за кустами, то появляясь на открытом месте. «Что такое?» — подумал егерь, напрягая зрение, и тут увидел большого вислоухого пса метрах в двадцати позади косули. Егерь сразу определил — пес опытный и хитрый, понимает, что косуля далеко не уйдет со своей покалеченной ногой, поэтому так уверенно преследует. Но он не знает, что косуля за обрывами свернет к кордону. В этом ошибка пса и, в конечном счете, проигрыш… Собака, по-видимому, была чабанская. Эти собаки хорошо помогают своим хозяевам пасти овец, но и вреда приносят немало зверью и птицам, беспрепятственно шныряя где им вздумается. Хромоножка круто повернула налево к кордону, всё правильно сделала, но пес, этого не ожидал Василий Петрович, кубарем скатился с крутого обрыва и помчался наперерез! Хромоножка заметалась. Бежать в гору она уже не могла, а впереди на пути к кордону неожиданно оказался этот страшный пес. Надо было спасать косулю. Василий Петрович вскинул ружье, прицелился и спустил курок. Грянул выстрел, и пес покатился по склону.
— Ай! Ай! — услышал Василий Петрович гортанный крик. И увидел верхового на рыжем коне, приближающегося к нему рысью. Как влитой сидел он в седле, и конь его ступал мягко, пружинисто. Человек на коне был далеко не молод, темное обветренное лицо иссечено морщинками и выделялись на этом лице совсем белые усы и борода. Чабан соскочил с лошади и подошел к собаке. Попали две дробины: одна в лапу, вторая в грудь. Чабан внимательно осмотрел и прощупал раны и присыпал их серым порошком из пузырька. Только тогда он повернулся и посмотрел на егеря.
— Зачем стрелял собаку, аксакал? — спросил он спокойно.
— Пес догонял косулю, — ответил егерь.
— Елика? — переспросил чабан.
— Да, елика.
— Разве собака догонит елика? Зачем так говорить?
— Косуля хромая… В моем дворе живет.
Чабан промолчал.
— Выживет, как думаешь? — спросил Василий Петрович.
— Может, выживет…
— Даже не скулит… Серьезный пес.
— Аю всегда молчит, — вздохнул чабан. — На джайляу лечить буду.
— Чем ты раны-то присыпал?
— Это пепел, — посмотрел чабан на пузырек.
— Пепел?
— Да. Полынь сгорит — такое лекарство получается.
Василий Петрович пригласил старого чабана в дом выпить чаю. Тот согласился. Так и познакомились два старика. Пошли вместе. Алкыбай нес в руках тяжелого Аю, Василий Петрович вел в поводу его лошадь. Алкыбай рассказывал. Этой зимой Аю один сторожил отару, раньше была и другая собака, да под машину попала, не повезло… Аю был один, когда пришли волки, три крупных зверя. На другой день по следам узнали — был большой бой… Одного волка Аю задушил, два других ушли. И собаке досталось, спина и бок порваны. Присыпал хозяин раны пеплом — все зажило!
— До свидания! Спешить надо, — говорил Алкыбай, трогая коня стременами. На коленях его молча лежал Аю, глядя на мир мутными от боли глазами.
…В конце лета отары спускались с гор. От одной отделился всадник в лисьей шапке. Рядом с рыжим конем, прихрамывая, бежал вислоухий пес.
— Амансыз ба! Здорово, Петрович! — улыбался с коня Алкыбай.
— Здравствуй, Алкыбай! Живой Аю?
— Слава богу, живой. Хромой стал, да ничего — долго жить будет…
Аю, услышав голос егеря, поднял шерсть на загривке и зарычал. Василий Петрович невольно отступил назад.
— Неужто помнит обиду?
— Наверное, помнит.
Алкыбай привез с собой вина, он был весел, доволен прошедшим летом: овцы возвращались с джайляу сытые, тяжелые, и Аю, молодец, хорошо помогая.
И опять старики сидели, чаевали.
— Будь они неладны, твои овцы, — сказал между прочим Василий Петрович, — они все топчут и объедают. Это что за горы после них — срамота одна!
— Овец ругаешь, а мясо любишь! — засмеялся Алкыбай.
— Будь моя воля, я бы вовсе отказался от мяса, лишь бы не губили овцы природу!
— Мои предки кочевали по этой земле тысячи лет, — говорил Алкыбай, поглаживая рукой бороду. — Много было скота… И были птицы и звери, джейраны и куланы были…
— Куланы? Дикие кони?
— Были, да… Вот там, — он показал рукой, — от гор к реке идет глубокий сай… как по-русски не знаю.
— Овраг?
— Овраг, овраг… Правильно. Старики говорили — овраг сделали люди. Все заросло травой, кустами, но все равно видно — делали люди!
— Да, да, — заинтересовался Василий Петрович. — Я тоже замечал.
— Жил в этих местах богатый хан Шигай, — говорил Алкыбай. — Сын его Каим был большой охотник. Только никак не мог выследить белого кулана, вожака большого табуна, уходил тот всегда от погони. Однажды на охоте заснул Каим неподалеку от родника. Проснулся, видит — стоит у воды белый, вожак, а рядом много куланов. Пустил стрелу Каим, не знал он промахов. Заржал вожак, поднялся на дыбы и упал на землю. Засмеялся Каим, подбежал к поверженному кулану и стал вынимать стрелу. Вдруг ударил копытом белый вожак, так сильно ударил, что ханский сын тут же умер…
Разгневался и огорчился хан Шигай, узнав о гибели сына. И повелел прокопать глубокий и широкий ров от подножья гор до реки. Выполнили подданные повеление хана. Воины растянулись цепью по степи и шли, бряцая оружием. Испуганные куланы бежали, прыгали и падали на дно оврага, ломая ноги. А ханские слуги добивали их стрелами… Так отомстил хан Шигай за смерть своего сына. Много куланов погибло тогда, кровь текла по оврагу и красной была вода реки…
— Неужели так было?
— Кто знает… Рассказывали старики.
Подивился легенде Василий Петрович и будто открылась еще одна тайна древней земли Алкыбая.
— До свидания, Петрович, спешить надо…
Проходили отары овец, проходили дни, месяцы, утекала вода. Осенью шли дожди, а зимой дули ветры, иногда бывало наносили сугробы снега до самой крыши и тогда неделями не появлялся в этих местах никакой транспорт. Потихоньку пристрастился Василий Петрович к чтению. Первое время читал справочники да книжки о птицах и зверях, что купил на книжном рынке, потом перешел на рассказы натуралистов — это было интересней, попадались прямо-таки живые страницы. Много было написано о стариках. То были иные старики, не похожие на него, все больше мудрые, да добрые, кряжистые и здоровые, никто не мог угадать из возраст, давали меньше лет. Далеко ему до тех стариков… Прочитал он одну книжку про старика, который ловил большую рыбу и очень жалел ее. Это был настоящий, живой старик, он будто говорил с ним, и на лице его, иссеченном глубокими морщинами, печально и непокорно улыбались в узком прищуре глаза. «Как хорошо, — говорил тот старик, — что люди не научились охотиться за звездами». Старику снились львы на желтом берегу, и он был счастлив. Василий Петрович тоже чувствовал себя счастливым. Он научился смотреть на цветок, на камень, на травинку, смотреть долго, часами. Каждый раз, уходя, он знал, что если бы задержался, постоял, то открыл бы в цветке что-нибудь интересное и трогательное и даже в камне нашел бы новое. Каждая травинка звала посмотреть на себя, остановиться. «Вот она какая роскошь, природа», — замирало сердце у Василия Петровича. И казалось, ему иногда, что одному и не справится с нахлынувшими чувствами и мыслями. А поделиться было не с кем. Разве что с Хромоножкой поговорит, когда она подходит к костру, пугливо поглядывая на пляшущие языки пламени своими большими влажными глазами…
Издалека увидел егерь хвост пыли, стелющийся за машиной. Зеленый «уазик» остановился у кордона.
«Санька!» — радостно подумал он. Санька был не один, на лавке сидел гость, молодой еще, полноватый, с сединой в волосах.
— Здравствуй, отец! — сказал Санька, идя навстречу, и гость приподнялся с лавки, — Это заведующий лабораторией — мой начальник.
Санькин шеф, тот самый, которого они ругали со снохой за глаза, протянул руку и назвал себя:
— Павел Евгеньевич! Решили вот отдохнуть, развлечься… Не возражаете?
— Нет, отчего же? Отдыхайте, пожалуйста. Сейчас чайку заварим… Развлечений особых здесь нет, но природа особая — ее только понять надо, почувствовать…
— Спасибо, — вежливо отвечал Павел Евгеньевич. Он полез в машину, покопался там и вошел в дом со свертками, огляделся… В избе не было ничего такого, что бы говорило о характере, о каких-то установившихся привычках хозяина. В комнате было очень просто: две кровати, стол и полка с книгами. Была еще одна полка — хозяйственная, на которой поблескивал ряд стеклянных банок, наполненных ягодами шиповника, барбариса, селитрянки, на гвоздях висели пучки сухих трав. Василий Петрович любил угощать гостей витаминным чаем, многим этот чай очень нравился.
— Отец — пенсионер, — говорил Санька каким-то не своим голосом. — Пенсию приличную получает, а не хочет жить дома.
— Охотник, наверное, Василий Петрович? — спросил Павел Евгеньевич.
— Какой я охотник? — возразил Василий Петрович. — Кеклики прямо к дому прилетают, как тут будешь стрелять?
Василий Петрович, отметив простоту гостя, удивился себе — никогда прежде он не присматривался с таким вниманием к людям, как здесь, на природе. Что-то настораживало. Санька будто вылинял, говорил с натянутой улыбкой. Кто знает — может, стеснялся, что у него такой простой отец?
Василию Петровичу предложили выпить коньяку, но он, как всегда, отказался.
— У отца сердце пошаливает, — вступился за него сын.
— Я вам ухи сварю! — вспомнил Василий Петрович про утренний улов.
— Нет, нет! — запротестовал шеф. — Уху оставим на вечер. Уха хороша у костра!
К вечеру гость окончательна освоился, стал рассказывать о своих охотах, по-охотничьи привирая и смеясь, хвастал, как хорошо он стреляет и даже решил попробовать, принес из машины мелкокалиберную винтовку и действительно попал с тридцати шагов в банку, поставленную у костра. И Василий Петрович разговаривал с ним уже по-свойски и казалось ему, что никакой это не шеф и не начальник, а просто хороший парень подсел к огоньку и балагурит, чтобы повеселить компанию. На нем была зеленая полевая штормовка и выглядел он таким чудаковатым и бесшабашным молодцом. Он уже несколько раз сказал Василию Петровичу «папаша».
— А вы знаете, Василий Петрович, как бьет моя винтовка?
— Нет, пока не знаю, — улыбнулся егерь.
— Она бесшумная! Чик — только и всего…
К костру осторожно подошла, выплыла из тьмы Хромоножка и отпрянула — испугалась гостей.
— Иди, иди, глупая, никто тебя не тронет.
Хромоножка шла на знакомый голос, но косилась на приезжих, поводила настороженными ушами.
— Какая прелесть, — изумился гость. — Как вы ее приручили?
— Подстрелили охотники, вот у меня и живет. Куда ей теперь податься? В горах, в степи — волки… Собака однажды чуть не поймала.
— Как хорошо здесь, — Павел Евгеньевич повертел головой, оглядываясь по сторонам, посмотрел на небо. — Завидую, честное слово, завидую! Особенно ночи хороши! Какие звезды…
— Здесь всегда хорошо, в любую погоду. Надо только уметь смотреть. Вот, к примеру, полынь — самая рядовая травка. А посмотришь на нее ранним утром, вдохнешь запах…
— Папаша, мы люди городские, встряхнуться бы нам, развлечься… Вот бы нам с Сашей, то есть с Александром Васильевичем, — гость улыбнулся, — немножко поохотиться? Никто ведь не узнает…
Василий Петрович осекся на полуслове. Вопрос прозвучал вкрадчиво и непринужденно, можно было подумать, что это всего лишь шутка. Но Василий Петрович уже знал — шеф приехал охотиться, он ехал двести километров от города не за тем, чтобы любоваться травками и слушать егерские сказки. Не такой он человек, чтобы заниматься несерьезными вещами.
Можно было свести все к шутке и так же легко и непринужденно отказать. Но Василий Петрович тяжело молчал. «Вот вы как, — проносилось в его мозгу, — вот как? Обложили!» А гость будто не замечал ничего, все так же звучал у костра уверенный голос, слышался смех. Казалось, что вопрос был задан случайно, вскользь, все уже прочего забыли и ответа не ждали. «Да понимает ли он, о чем просит? — думал Василий Петрович. — И чем он лучше Клима, этот красивый, образованный, имеющий и вес, и уважение в обществе? И Санька изо всех сил стремится стать таким же». И уже спокойная злость закипала в нем, ум просветлялся.
— Здесь не охотятся, тем более летом… Только по редким лицензиям… Для науки. Это место заповедное! — сказал он скованным голосом.
Павел Евгеньевич улыбнулся.
— Ну что ж. Нельзя так нельзя… А уха хороша!
— Да вы понимаете, о чем просите?
— Успокойтесь вы, папаша, — в голосе слышались удивление и жалость.
— Я вам не папаша! — повысил голос Василий Петрович. Хромоножка шарахнулась от костра в темноту. — У меня есть имя и отчество! — Василий Петрович окончательно расстроился, поднялся и пошел от костра. У него слегка покалывало в груди. Так вышло нехорошо. Можно бы и помягче, раскипятился, словно двадцатилетний. Некрасиво…
— Крутоват твой папаша — слышал он сухой голос сынова шефа. И подумал: «Саньке тоже нехорошо сейчас. Но что он-то может? Позволить этому противному и хитрому человеку стрелять дичь?» И опять с новой силой завладела им злость — взять бы ружье, шагнуть к костру: «А ну, уходи отсюда!» Не зря сноха говорила… Ветки хлестали по лицу, но Василий Петрович не чувствовал боли. Он вышел в степь — в вышине блестели мелкие тусклые звезды, пыль висела в воздухе. Стало знобить. У костра он сидел в одной рубашке, так и ушел, а здесь тянуло холодом. Летучая мышь металась крутыми зигзагами, будто не зная, куда себя деть. Сова плыла плавно, бесшумно и вдруг шарахнулась в сторону, испугалась чего-то. О разном думал Василий Петрович: о тех, кто приходил сюда стрелять, одни по недомыслию, другие хитро, расчетливо, но вот явился умный, образованный человек — и то же молчание совести…
— Вот когда совесть заговорит, вот тогда… — произнес он, обращаясь к кому-то, кто мог понять его: к степи, к небу, к сове, шарахнувшейся за дерево. «Зачем же я так мучаюсь? Ведь не мне здесь жить, мне-то сколько осталось… Я же для вас… А для кого, для вас? Не для Павла же Евгеньевича? И даже не для Саньки, нет… Для кого-то еще. Кто придет в этот дикий мир, увидит эту воду, пыль из-под копыт джейрана! Увидит и прослезится…»
Он вернулся к дому, опустился на лавку, над которой нависла густая крона туранги. Слышно было, как в дупле дерева возятся сычи.
Скрипнуло крыльцо. Санька искал его.
— Отец, вот ты где…
— Ты не спишь?
— Нет.
Санька сел рядом, курил и молчал.
— Ну в какое положение ты меня ставишь, отец? Это мой шеф, от него во многом зависит — быть мне ученым или нет. Что тебе стоило… Если бы ты знал, как трудно пробиться без поддержки.
Василий Петрович помолчал, потом тихо произнес:
— Попросить прощения у твоего шефа?
— Ну что ты, отец…
— А что? Я попрошу ради тебя.
— Не надо, отец, что ты…
— Тогда и ты не унижайся, Саша. Есть талант — будешь ученым, а нет — не надо им быть. Только место занимать… Я так думаю.
Санька ушел, спотыкаясь в темноте, а Василий Петрович еще долго сидел на скамейке, подрагивая от холода. Потом пошел спать, но не спалось, все думал о сыне…
Утром он встал пораньше, чтобы развести огонь и вскипятить чай. На душе было пусто, нехорошо. Павел Евгеньевич, как только встал и умылся, подошел к Василию Петровичу.
— Простите меня и не обижайтесь, — сказал он. — Вы очень честный и принципиальный человек. И я вас уважаю, поверьте.
«Вы что, и приезжали за тем, чтобы проверить мою принципиальность?» — возникал вопрос, но егерь промолчал, так-то будет лучше.
Уезжая, шеф приветливо махал рукой и улыбался. И оставил Василия Петровича в растерянности: «И что за человек, бог его знает…» Так и не понял он Павла Евгеньевича, но очень не хотел, чтобы он приехал еще. Вот Санька… Машина давно пропала из виду, а егерь все сидел и смотрел на дорогу, на которой отпечатался четкий след новых шин.
В траве, в деревьях, в воздухе витало то душное и тревожное напряжение, что всегда предшествует непогоде. «Хоть бы дождь прошел», — подумал Василий Петрович И посмотрел в насупившееся темное небо без единой звездочки.
Земля высохла, потрескалась… Хорошо бы дождь прошел.
Вдруг со стороны реки негромко глухо бухнуло. Дважды выстрелили. Василий Петрович прошел за дом на пригорок. Фарили где-то неподалеку от Климова кордона. Что он, в город уехал? Спит, что ли? Надо ехать! Где Парниша? Конь пасся недалеко от дома, у ручья. Василий Петрович надел на него узду, подвел к крыльцу и привязал за стойку. Привычный ко всему Парниша спокойно ждал, наблюдая умным глазом, как хозяин выносит потник, седло, потом выходит с ружьем.
…Цокая коваными копытами, конь нес седока в темень. Не с большой радостью ехал Василий Петрович на встречу с теми, кто шарил по темным кустам фарами. Век бы он их не видел, но они приходили и надо было ехать выручать все то, что спало ли, бодрствовало ли под покровом темной ночи и уж подавно не желало этого нежданного блеска в глаза. Разве можно не ехать? Как же не совестно тебе, Петрович, скажет трава или река, пришел вот смотришь, дышишь, говоришь, а где же ты был, когда зайцев стреляли…
Вот низина, и холодом пахнуло от реки, плеснула волна спросонок. И дрогнуло радостью сердце от этого знакомого плеска и сжалось от другого звука, что донес ветер. Дальний свет ударил в глаза, Парниша всхрапнул и попятился. Уж надо было подумать и о том, чтобы не получить шальной заряд — тряхнется машина на ухабине, дрогнет рука и полетит свинец в ночь, поющую, стонущую, живую… Машина близилась, подпрыгивая и гремя на кочках. Это был крытый брезентом грузовик. Водитель не жалел государственную технику. Не жалел он и кустов, под которыми могли быть и птицы, и зверята, жуки и муравейники. «Ах, бессовестные!» — стиснул зубы Василий Петрович. Машина прошла в каких-нибудь двадцати метрах, и егерь подал коня назад, еще заметят не вовремя. Он видел, как заяц петлял в ужасе в белой прыгающей полосе света, и сам заяц был неестественно белым, как будто смерть уже коснулась его. Ударило сразу два выстрела, заяц продолжал бежать, растерянно приседая, потом еще грохнуло и зайца как подрезало. Машина остановилась. Пора! Василий Петрович тронул каблуками Парнишу. У машины гоготали изрядно выпившие охотники.
— Мазила! — кричал один. — Тебе только по привязанным стрелять!
— Давай пари! Кто больше набьет?
Охотник, несший убитого зайца, уставился на егеря круглыми от изумления глазами.
— Ты что, дед? Откуда ты взялся?
— Я егерь! — Василий Петрович был очень спокоен — пусть они смотрят на него недобро, пусть их больше в четыре или пять раз, ничего они не посмеют ему сделать, не в первый раз он останавливал браконьеров.
— Ружье тебе? А этого не хочешь? — матерно выругался кто-то в машине.
Василий Петрович спрыгнул с коня, подошел к человеку, державшему зайца, сжал пальцами теплые стволы, пахнущие сгоревшим порохом. Тот послушно отпустил ружье.
— Ты обнаглел, старик! — раздался тот же голос из машины. — Мы с разрешения Совенко! Клима не знаешь?
— Документы? — потребовал Василий Петрович, вглядываясь в белеющие в кузове лица: но только одного человека запомнил хорошо, того, что нес убитого зайца. И еще запомнился ему голос за спиной:
— На́ тебе документы, божий одуванчик!
Все поплыло перед глазами, закачалось, тупая боль пронзила затылок.
— Ух… — выдохнул он и повалился на траву.
Когда Василий Петрович пришел в себя, была еще ночь. Холодные капли дождя падали на лицо. Он пошевелился, потрогал ноющий затылок, вытер о штаны кровь с руки, усмехнулся… Ружье лежало под ним и больно упиралось в бок. Он встал, поднял ружье, подвигал затекшими плечами. Дождь шелестел по травам, по колючим кустарникам, земля намокла, и он выпачкался в грязи, поднимаясь.
— Вот так, — пробормотал он, вспоминая ночное происшествие. Тугай дышал ему в лицо свежестью мокрых листьев, от обрывов веяло теплым запахом глины. И будто силы, молодость несли эти запахи.
— Парниша! — позвал он. Конь отозвался звонким ржанием, ему уже хотелось домой, но он не уходил, ждал хозяина.
— Парниша! Спасибо, друг, — поблагодарил его Василий Петрович, с трудом влезая в седло.
Ночь была темная, тропы не видать, и Василий Петрович полностью доверился Парнише. Плескалась в темноте река, ноги задевали какие-то мокрые ветки, отовсюду летели холодные брызги…
Утром, только он успел почистить одежду, явился Клим.
— Здорово, Петрович! Как дела?
— Ничего, — отозвался егерь.
— Как ты тут? Давно не виделись. Жив, здоров?
Василий Петрович взглянул на Клима, что он действительно ничего не знает? «Знает, шельма», — решил он, заметив с каким напряжением поглядывает на него Клим, словно чувствует вину и ждет чего-то неприятного.
— Разговаривал с городом… — сказал Клим.
Василий Петрович промолчал.
— Что это ты? Не интересуешься…
— Да так…
— Спрашивают, как с браконьерами у нас? Озоруют или тихо?
— Что же ты ответил?
— Да тихо пока.
— А вчера фарили.
— Да ну? Где? — подскочил Клим.
— Почти у твоего дома. Ты не слышал?
— В совхозе был, Петрович. Задержался, приятелей встретил, то да се, сам знаешь… Ты гляди, а? Будто знали, что меня нет.
— Сказали, что ты разрешил!
— Кто сказал?
— Браконьеры!
— Да ты что, поймал их?
— Не поймал, но одного у тебя видел…
— Это ты брось, Петрович! Никому я не разрешал! Мало ли чего набрешут, ты только слушай!
— Ты, помнится, и сам говорил…
— А я не смогу сболтнуть лишнего?
— Хитер ты, Клим, тебя в ступе толкачом не поймать.
И они встретились глазами, два человека, такие несхожие, чуждые друг другу. Пропасть лежала между душевным миром одного и другого.
— Ты нечестный! — выдавил из себя Василий Петрович, глядя в глаза Климу.
Круглое лицо Клима удлинилось, побледнело.
— А… честность, — заговорил он. — Что честность? Если бы все были честными, я бы тоже… А так — глупость… Да делай я по-твоему, ну и что? В рваных штанах ходил бы! И никто бы не заехал ко мне… Глупый ты старик. Глупый! Да пошел ты…
Клим сел в машину и уехал, не попрощавшись.
Лицо Василия Петровича выражало не злобу, не презрение, а растерянность и недоумение.
— Скатертью дорога, — неуверенно проговорил он.
…Осень накатывала, а все стояли теплые дни. Только по утрам, когда холодели щеки и от дыхания поднимался пар, видно было, что уже не лето. Давно никто не приезжал к Василию Петровичу. Заскочил как-то районный инспектор Худяков, да и то, как он выразился, прореагировать на сигналы граждан. Инспектор хорошо знал егеря, поэтому не счел нужным таиться.
— Показывай, Петрович, свою «ферму» диких копытных!
— Что показывать, разве ты не знаешь?
— Хромоножка?
— Был еще барсук, да ушел…
— Кто-то тебя очень не любит, — покачал головой Худяков. — Кто же, а?
— Известно кто, да соседей не выбирают.
— Слышал я об этом деле. Вызывали в милицию и Клима Совенко, и шофера. Отказались от всего, а свидетелей нет… Однако кончилась его спокойная жизнь. Крепко ты ему мешаешь, Петрович. Вон он и злится… Но погоди, я сам им займусь!
Посидел Худяков, поговорил, сказал, даже такое:
— Хороший ты егерь, Петрович! И человек хороший! С тобой бы я работал с большой охотой.
И уехал.
И снова потянулись осенние дни, нескучные дни, наполненные работой, заботами и размышлениями. Как-то, копаясь в книгах, прочел Василий Петрович такие строчки: «В моей душе лежит сокровище, и ключ поручен только мне…» Поморщился — что за чушь? Но прицепились строчки… Долго он бился над ними, никак не мог понять. Опять же — не напишет большой поэт, ни взвесив, ни обдумав как следует? Нет, он так сказал не случайно. И вдруг до него дошло! Сокровище! Да это то, чему служит он, это особая сила, доброта, способность понимать плеск реки, запахи трав и камней, а кто не владеет «сокровищем», тот пуст, и пустоту эту не заполнит ничто: ни слава, ни почести, ни богатство…
С Климом не очень-то поговоришь о «сокровище». Не надо ему! Санькиного шефа бы спросить, что он думает? Стихи, скажет, люблю, а про «сокровище», пожалуй, не поймет. Не в грамоте тут дело, а человека сразу видно. Вспомнил Василий Петрович сына — давно не приезжал, и загрустил…
Зима выдалась суровой и многоснежной. Чуть ли не целую неделю гудел ветер над крышей избушки, кружил под окнами снежную карусель. Но сникла непогода, утихомирилась и утром проклюнулось солнце.
Вышел Василий Петрович на крыльцо — ох, какой мороз! Бело и мертво кругом, только отблески утреннего солнца играют, переливаются на нетронутом снегу. Ни голосочка, ни писка пичуги — так непривычно тихо после затяжной метели. Тяжело сейчас и зверю, и птице. Взялся за лопату Василий Петрович. Только к вечеру и разогнулся… А вон уже кто-то там копошится на расчищенном… раз, два… восемь кекликов! И не заметил как прилетели.
— Здравствуйте, — говорит Василий Петрович, щурясь от яркого света. — Теперь рядом жить будем, поди уж до весны…
Рад, что кеклики прилетели, а то скучновато все же зимой. Собаки не хватает. Сгинул Пират неведомо куда. Умную бы собаку, чтоб не бегала зря где попало, не пугала птицу, чтоб поговорить можно…
Завтра надо на лыжах пройти, посмотреть, что там и как.
На следующий день опять хмурилось небо, будто снег собирался. «Это куда же столько валит да валит, никакой меры не знает погода. Худо будет зверью, ох и худо…» — разговаривал сам собой Василий Петрович, скользя на лыжах вдоль пологого склона и поглядывая на низкие тучи.
По снегу узоры мелких следочков: мыши, горностаи, и ласки наследили — как ни злись зима, а жизнь идет… Снег взрыт, неровные борозды петляют, то сходятся, то вновь разбегаются в разные стороны. Это джейраны шли от куста к кусту, обгладывали солянки, побеги тамариска, откусывали кое-где торчащие из снега верхушки полыни. Весь короткий зимний день они будут добывать свой нелегкий корм, а ночью залягут где-нибудь в прилавках под обрывом, укрывшись от ветра… А вдруг волки? Куда бежать по такому глубокому снегу? Последить за ними надо бы…
Две ровные линии пересекли снежную равнину. Лыжня! Василий Петрович подошел, остановился… Кто же это мог быть? Шел без палок. Человек был тяжел, лыжи глубоко проваливались, а снег ломанными ошметками разлетался в стороны. След повел на холм. На вершине человек остановился, потоптался на месте. Осматривал долину, размышлял… Он тоже видел борозды джейранов, может, высматривал табунок? Вот покатился вниз по тропе, полого сходящей в обход крутого спуска. Местность знает… Уверенно катится, без всяких предосторожностей. Матерый, видно, браконьер, такие просто не даются.
Донеслось далекое приглушенное «тук, тук, тук» То ли три выстрела, то ли эхо разнесло один хлопок? Опоздал! Прищурясь, напрягая зрение, он всматривался в ту сторону, откуда прилетел выстрел, но никакого движения, ничего живого на белой равнине, испятнанной ближе к горам куртинами невысоких курчавых деревцев. Где-то там притаился браконьер! Да это Клим, наверное! Ждет опять нужных гостей и решил угостить их мясом джейрана. Он! Больше некому!
Василий Петрович повернул по следу к балке и пошел быстро, широким шагом, легко отталкиваясь палками. Вот и кусточки показались: карагана, гречишка, что росли по крутым склонам. Старый егерь остановился, оперся рукой о ноздреватый камень, обжигающий холодом, — почувствовал усталость, где-то глубоко в груди легонько кольнуло. Балка просматривалась метров на пятьсот, где-то здесь и должен по его расчетам появиться браконьер. Это была та самая балка, ров, который выкопали по повелению хана Шигая. «До сих пор служит нехорошим делам…» — подумал Василий Петрович. Надо бы по следу назад вернуться… не сообразил сразу, не подумал, что это Клим… Там, у дороги, должна быть машина, у него сильная машина, ей и снег нипочем. Там бы и ждать. Да теперь уж поздно…
В заснеженной степи он вдруг увидел человека, скользящего на лыжах. Выходит, Клим заметил его раньше и теперь уходил другой стороной балки. Ну что ж… Он старался дышать спокойно, ровно, бежать ему было легко по чуть наклонной поверхности. Климу было тяжелей, за его спиной висел рюкзак с добычей. И палок у него не было. Расстояние сокращалось, только вот чуть покалывало в нижней части груди и это беспокоило Василия Петровича. Сердце… А что он сделает, если догонит? Этого он не знал.
Снег вдруг посыпал крупными хлопьями. Впереди что-то темнеет. Машина! Так ведь и уйдет Клим почти из рук.
— Стой! — крикнул Василий Петрович. — Стой! — сдернул с плеча ружье и выстрелил вверх. Выстрел ударил слабо, звук как бы застрял в густом снегопаде.
Клим неожиданно оказался близко, молча вырос в снежной пелене. В руке ружье. Усмехнулся…
— Что ты бежишь, Петрович? Или не узнал? Или акт хочешь написать на соседа? Не по-соседски это. Смешной ты старик, честное слово…
Василий Петрович побелел от гнева.
— Зачем убил?
— Надо! — отвечал Клим.
— Вот ты как? — задохнулся Василий Петрович. Он понимал, что говорить бесполезно, что здесь ему не придут на помощь ни жизненный опыт, ни книги, которые прочитал. Он позабыл все хорошие слова, злоба заполнила его. Рука впилась в цевье ружья так, что побелели пальцы.
— Не балуй ружьем, Петрович, — опять усмехнулся Клим. — Я ведь тебя знаю… Ты кеклика убить не можешь, где тебе в человека пальнуть… Да и зачем?
Клим был спокоен, даже снисходительно добродушен.
— Что ты на меня взъелся? Что я тебе сделал? Ты любишь джейрана, жалеешь… Что джейран? Надо, чтобы человеку, хорошо было!
Клим повернулся, вразвалку пошел к машине. Рюкзак за его спиной снизу был красный.
— Пожалеешь ты, Клим!
— Ладно, Петрович, пока…
Хлопнула дверца. Машина тронулась. Темный квадрат кузова, удаляясь в снег, потерял очертания, стал кругом, а потом темным пятном.
Василий Петрович, уронив в снег ружье, смотрел вслед…
Постепенно злость его проходила, сменялась трудной думой, что теперь-то делать? В груди росла ноющая, тупая боль…
Сайгачонок лежал в небольшом углублении под кустом тамариска и слышал, как долго, уныло и монотонно гудел ветер, играя жесткими, как проволока, ветвями. Постукивая копытами, подходила мать, он чувствовал приятное прикосновение ее теплого шершавого языка. Потом она уходила, шаги стихали, снова протяжно и долго свистел ветер.
Был день, когда он впервые раскрыл глаза и тут же испуганно сомкнул веки — по зрачкам ударила ослепительно яркая синева неба. Мир, окружающий его, состоял из протяжного гула и синего света…
Неожиданно послышалось: чек-чек-че-рек. Уши сайгачонка дрогнули — перед ним покачивались серовато-зеленые былинки, источая приятный и терпкий полынный запах. Чуть дальше лежал большой темный камень. Маленькая птица бегала по нему, размахивая крыльями. Вот она подпрыгнула, какое-то мгновение повисела в воздухе и пропала. «Чеканье» тотчас прекратилось. Выпуклые черные глаза сайгачонка блеснули, он моргнул и приподнял голову. Но птицу не увидел. Сайгачонок продолжал упорно искать ее, вертел головой в разные стороны, пока не утомился и не задремал.
К вечеру, когда стало прохладно, он очнулся. Та же земля другом, те же кусты. Но что-то все же изменилось. Свет был не таким ярким, от большого камня на землю легла длинная черная тень. Ветки кустарников уже не раскачивались, и гула ветра не слышалось. Нечто сложное, переменчивое, непонятное окружало его.
Мать его вдруг испуганно всхрапнула и унеслась в степь. Сайгачонок, никогда прежде не слышавший сигналов опасности, все же распластался по земле. Голос матери разбудил рефлекс, который существовал в глубинах его мозга. Он слышал топот сотен копыт, запаленное дыхание животных, храп…
Потом все стихло, сайгачонок поднял голову, прислушался. Он ждал — придет мать, лизнет шершавым теплым языком и снова станет спокойно, уютно и приятно. Но она не приходила. Он ждал день, ночь. Наступил новый день, а матери все не было.
Но вот послышались голоса, тяжелые шаги; ком земли упал сайгачонку на спину. Малыш очень испугался и неожиданно для самого себя заревел низким басом.
— Ого, посмотрите на этого красавца! — раздался голос. Над сайгачонком склонились странные, незнакомые ему существа.
— Ну и урод! — говорили люди.
— Носище, что твой хобот!
— Худой какой!
…В тесном мешке сайгачонок скоро успокоился и даже задремал…
Так он попал в лагерь геологов и был назван Сайканом[3]. Человек, которого звали Марком, принес сайгачонка в свою палатку, открыл банку сгущенного молока, развел его теплой водой и поставил чашку перед носом Сайкана. Малыш понюхал угощение, подвигал длинным носом, попробовал. После еды он снова заснул. Среди ночи он иногда чувствовал легкое прикосновение руки человека, но это нисколько не беспокоило его, — рука напоминала ласковый язык матери.
Скоро сайгачонок окреп, освоился в новой обстановке. Собственно, он ни, к чему и не успел привыкнуть за те несколько дней жизни на воле, все окружающее казалось ему естественным, таким, каким и должно быть. Ему не хватало матери, ее ласки, ее молока, но кто знает, может, так и надо? Он быстро научился отличать Марка от других людей. Тот всегда приходил с банкой сгущенки, и в шутку товарищи называли его кормящей матерью.
Однажды в лагере геологов появился инспекторский газик, приехал областной охотинспектор Иван Демьянович. Он был человеком веселым и общительным. Вежливо и даже с каким-то обаянием исполнял он свои обязанности охотинспектора, надо сказать, не всегда приятные. Стоило ему обнаружить, как он выражался, «факт браконьерства» — наказывал по всей строгости.
— И что за человек? Вчера сидели вместе, шутили, а сегодня — акт составил, — обижался кто-нибудь из тех, кому довелось попасться с незаконной добычей. — Он на родного брата акт составит!
— А это что такое? — увидел Иван Демьянович Сайкана.
— Сайгак…
— Вижу, что сайгак. Кто поймал?
— Я поймал… — подошел Марк.
— Зачем?
— Ну, любопытно, Демьяныч… Посмотреть на него вблизи…
— Чем кормишь? В поселок за молоком ездишь?
— Сгущенкой обходимся…
— А ты знаешь, что ловить и содержать в неволе животных запрещено?
— Да я не выслеживал его, капканов не ставил. Он был худой, как скелет. Пропал бы, наверное…
— Как знать, как знать, — Иван Демьянович тяжело сел на заскрипевшую под ним раскладушку и погладил сайгачонка. — С чего бы ему так отощать?
— Не веришь? Ну, что ж, уплачу штраф! Если предъявишь!
— Погоди, не кипятись! Ты что, с собой его хочешь забрать?
— Нет, оставлю, пусть пока с нами поживет…
— Он все равно погибнет. Приучишь ты его к молоку, к хлебу, какой это будет дикий зверь? На воле — борьба за существование, и все такое…
— Не погибнет…
— Сам не умрет, так первому хищнику достанется.
— Он бы уже не жил, Демьяныч! А вот живет…
— Ладно, — сказал инспектор. — Пусть живет!
Сайгачонок рос, люди радовались, глядя, как он проносится на полной скорости возле палаток или нападает на кого-нибудь, играя.
Однажды Сайкан умчался далеко в степь, словно его неожиданно стеганули камчой. Он бежал долго, следом стелилась сизая пыль. Решили — сбежал.
— Знаете, что такое зов предков? — глубокомысленно изрек за обедом молодой шофер Костя. — Вот то-то и оно! Услышал он этот самый зов и ушел, куда глаза глядят, Теперь в наш лагерь ничем не заманишь. Умрет, но не вернется…
Сайгачонок бежал, равномерно постукивая копытами по сухой земле и время от времени высоко подпрыгивая. Степь, без конца и края, похожая на зеленый туман, лежала кругом. Воздух пьянил, неведомые прежде силы вливались в его мускулы, он в восторге летел как птица, без цели, без направления. Но вот он споткнулся о камень, расшиб в кровь ногу и, пробежав еще несколько шагов, остановился. Затуманенный взгляд прояснился, и сайгачонок вновь почувствовал себя маленьким и беспомощным.
Здесь ландшафт был иным — до самого горизонта простиралась равнина, покрытая щебнем и редкими кустиками полыни и биюргуна. В возрасте Сайкана сайгачата живут под опекой матери, которая и кормит их, и заставляет затаиваться в случае опасности. А он был один посреди большой пустынной равнины. Ему стало страшно, и малыш закричал своим грубым, низким голосом. Никто не отозвался. Из-под ног шмыгнула серая тень, качнулся куст полыни — на сайгачонка уставились неподвижные глаза ящерицы-агамы. Он боязливо попятился от странного существа… Высоко в небе проплыл черный силуэт беркута, но орел пролетел далеко и не заметил сайгачонка.
Темнело… Оранжевый свет на западе сменился темно-малиновым, потом фиолетовым. Сайгачонок побрел в сторону заката, туда, где еще не совсем погасли отблески солнца. Но вот позади возникло новое зарево — всходила огромная красная луна, какая бывает только в пустыне. Сайкан развернулся и пошел к луне. Так, меняя направление, бродил он очень долго. Идти было легко, луна поднималась над землей, бледнела и равнина сделалась белой с редкими темными пятнами невысоких кустарников. Сайгачонок набрел на колею дороги и направился по ней. Далеко-далеко блеснул огонь костра, яркий цветок, который он видел так часто…
— Сайкан! — послышался голос. — Смотрите, вернулся!..
Навстречу, шурша сапогами по гравию, двинулась знакомая фигура… От сладкого запаха молока кружилась голова; сморщив нос, он торопливо ловил губами соску — резиновый палец от перчатки, натянутый на бутылку, — наконец поймал и стал жадно, захлебываясь, пить…
Прошло три месяца. Ослепительные, раскаленные дни сменялись темными свежими ночами, когда светили яркие звезды и ветер приносил терпкий запах полыни. Сайкан окреп, на голове его появились маленькие черные рожки. Его уже не кормили молоком, он ел траву — полынь, типчак, биюргун, надолго уходил в степь и снова возвращался. Однажды он прибежал возбужденный, испуганный, по коже пробегала дрожь, глаза блестели. Сайгак высоко подпрыгивал и все оглядывался назад. Далеко, на холме, стоял волк, подняв свою лобастую голову. Постоял, повернулся и ушел за бугор.
Между тем все сильнее ощущалось приближение осени. Люди надели теплую одежду. Сайкан раздувал ноздри — порой он ловил непонятно знакомые, зовущие запахи своих сородичей. Антилопы начали откочевывать на юг. Сайкан, конечно, не помнил, что у него была мать — молодая стройная сайга: он знал одно — степь, ветры, днем горячие, ночью холодные, и спасительное пристанище — около палаток.
Иногда случались пыльные бури: ветер нес песок, забивая глаза, пытался сорвать и унести палатки, и Сайкан, раздвигая мягкие парусиновые двери, забирался внутрь.
— Как же ты один будешь жить? Сможешь, а? — спрашивал Марк, поглаживая жесткую шерсть сайгака. Сайкан тыкался в темноте своим большим мягким носом в плечо человека и тихонько похрюкивал.
Но вот наступил день отъезда. В лагере было необычно шумно, оживленно, а ночью пылал огромный костер, на котором по традиции сжигали старые, никому ненужные вещи, специально сохраняемые для этого случая. Долго не смолкали смех, песни…
Сайкан ушел на вершину холма и оттуда наблюдал за лагерем, где металось оранжевое пламя костра, выхватывая из темноты черные фигуры людей.
Невдалеке виднелись полуразрушенные мавзолеи давно заброшенного степного кладбища. Оттуда разносились крики сычей, да изредка слышался протяжный вой волка. Лунный свет заливал мертвое однообразие степи, и Сайкан, замерший на вершине, словно выточенная ветром и солнцем статуя, придавал законченность этой сказочной картине. Здесь была его родина, здесь миллионы поколений древних животных жили и умирали, еще в те далекие времена, когда на земле не было ни одного разумного существа.
Утром все пришло в движение: люди суетились, бегали, грузили на машину вещи. С недоумением смотрел Сайкан, как в одно мгновение исчезли палатки, в которых так хорошо было прятаться от ветра.
И вот все погружено, упаковано, перетянуто веревками. На месте лагеря стояли теперь только машина и маленький, по сравнению с ней, тонконогий сайгак со своим несуразно большим мясистым носом.
— Ну что ж, старик, прощай, — подошел к нему Марк. — Мы уезжаем. Да, да… я тоже. Семья, брат, в городе… Будь здоров, Сайкан!
— Ищи своих, Сайкан! — добавил шофер Костя. — Они здесь недалеко. Найдешь!..
Костя влез в кабину, и машина, выбросив из выхлопной трубы сизый клубок дыма, тронулась. Сайгак побежал следом. Глаза его лукаво блестели. Он уже не раз совершал такие пробеги и знал, что где-то в другом месте машина остановится и снова появятся палатки.
Но на этот раз получилось иначе. Машина вышла на накатанную дорогу и прибавила скорость. Сайгак, опустив голову к земле, побежал быстрее, изо всех сил, но машина уходила все дальше и дальше, несмотря на его отчаянные усилия.
Сайкан бежал долго. Но сердце животного не могло соперничать с железным мотором. Бег сайгака становился все медленнее, наконец, он перешел на шаг, потом остановился и огляделся. Машины уже не было видно, только пыль висела в воздухе. После утомительного пробега захотелось пить. И Сайкан, отдохнув, пошел к месту бывшего лагеря. Легкий стук копыт раздавался в мертвенной тишине, да маленькая птичка-чекан попискивала на горячем камне, как когда-то, давным-давно, в день его рождения…
Таз с водой стоял на прежнем месте и был полон до краев, Сайкан напился и, тяжело дыша, лег. Дикая степь простиралась вокруг, что-то тревожное заставляло сайгака неожиданно вскакивать, вслушиваться и принюхиваться к запахам, что приносил ветер. В страхе и одиночество прошла его первая ночь на свободе.
На следующее утро он, по обыкновению, отправился пастись. Под ногами шмыгали ящерицы, суслики посвистывали у нор. В небе кружили хищные птицы: орлы, грифы — ни один из них не решился бы теперь напасть на подросшего сайгачонка. Когда солнце стало припекать и тени сделались короткими и густыми, он опять пришел к стану, где уже почти ничто не напоминало о людях, разве что таз, в котором еще оставалось немного воды. Волки обходили пока это место, где они в течение долгого времени чуяли людей, поэтому сайгачонок был в безопасности. Люди не возвращались, вода кончилась.
Осенью стада антилоп откочевывают в теплые области, и инстинкт подсказал Сайкану это направление. Несколько раз ему встречались следы сородичей, все они вели в том же направлении. А однажды чуткие ноздри сайгака уловили что-то очень знакомое, так могло пахнуть только жилье человека, и Сайкан решительно повернул в его сторону, ведь он всю свою короткую жизнь провел с людьми. Вдали увидел несколько круглых юрт. Все это было так похоже на лагерь геологов, и Сайкан смело рванулся вперед. Когда до крайней юрты оставалось несколько десятков метров, навстречу с лаем выскочила большая одноухая собака. Сайкан не встречал еще подобных животных, но оно очень напоминало волка. Еще несколько собак устремились к сайгаку. Тогда он круто развернулся и вихрем умчался в пустыню.
Сайкан нашел впадину, в которой сохранилась с весны талая вода, и долго пил, упав на колени. Около воды еще росла трава, и он пасся несколько дней, пока новая опасность не погнала его дальше. Молодой сайгак и не подозревал, что вода привлекает и хищников, и ему пришлось встретиться со своим самым страшным врагом — волком. Он шел к воде, когда ударил в нос резкий опасный запах. От ужаса у Сайкана подогнулись ноги, он попятился и вспрыгнул на глинистый бугор, едва не обвалившийся под ним. Серая тень метнулась следом, но сайгак уже летел во весь дух, дробно постукивая копытами. Волк заходил правее, чтобы нагнать сайгака на оставшуюся в засаде волчицу. Сайгаки обычно уходят от погони по кругу, и это помогает волкам успешно охотиться на них. Но Сайкан уносился к юртам, так он спасался когда-то в своей прежней жизни, и это был единственно знакомый ему способ. Волк отстал, и Сайкан остановился.
Долго бродил он по пустыне. Жить одному было страшно, трудно, опасно. Животные не способны думать о будущем, у них нет понятия о смерти, только врожденная осторожность, страх перед неизвестным дает им возможность выжить самим и сохранить свое потомство. Этот страх владел Сайканом так сильно, что он почти не мог спать, был в постоянном напряжении.
И вот однажды далеко, у самого горизонта, увидел он стадо рыжих животных, запах которых давно тревожил и манил его. Животные, растянувшись по склону пологого холма, медленно поднимались к его вершине. Да, это были его сородичи. Сайкан пустился догонять пасущееся стадо.
Сайгаки, повернув головы, следили за приближением пришельца. Узнав сородича, они равнодушно отвернулись, продолжая щипать траву. Лишь один сильный рогач-вожак направился к Сайкану, который подрагивал от робости и каждую секунду готов был пуститься наутек. Старик сморщил огромный горбатый нос, и Сайкан быстро отбежал в сторону. Вожак повернулся и пошел к стаду. Молодой самец не был ему соперником и потому не представлял интереса.
Сайкан остался в стаде. Теперь он ходил со всеми, старался быть в самой гуще стада, безмятежно спал, пока все животные не вскакивали от тревожных криков старых рогачей. Была уже поздняя осень, самцы ожесточенно сражались между собой. Бывало, что на месте боя оставался один из поверженных противников: из-за тяжелых ран он не мог следовать за здоровыми животными и был обречен умирать в одиночестве. Раненых добивали хищники, следующие за стадом…
Пришла зима с холодами и снежными метелями. Зимой не надо было искать воду — снег всегда под ногами, не донимали жгучие слепни. Но труднее было с кормом, волки шли по пятам и не всегда удавалось убежать от них. Однажды стая голодных хищников ворвалась в стадо. Страшнее этого Сайкан ничего не видел. Он бестолково носился кругами, везде натыкаясь на пораненных или испуганных, как он сам, животных. Пробежал волк, морда зверя была в крови по самые уши. Он преследовал крупного рогача и не обратил внимания на молодого сайгака. В ужасе Сайкан побежал, сам не зная куда. Остановился он посредине белой равнины, не запятнанной ни единым следом. Только к вечеру он отыскал сильно поредевшее стадо. Вот так и шли из века в век антилопы, преследуемые хищниками, страдая от суровых ветров и морозов, с единственной заботой — найти пищу. Шли, умирали и обновляли стада новыми поколениями.
В одно холодное ясное утро Сайкан снова почуял уже полузабытые, но волнующие запахи… Вбежав на высокий бархан, он огляделся и увидел вдали на снегу черные пятна домиков нового поселка. Как он был изнурен сейчас, как устал в этом долгом походе к югу!.. И тут эти домики…
Медленно, нерешительно шел он к жилью, оставляя в снегу глубокую борозду. Сайгаки проводили его недоумевающими взглядами. Никто не последовал за ним. А Сайкан уже бежал, ровно, без прыжков, словно скользил по снегу.
Из крайнего домика вышел человек и, приставив ладонь ко лбу, посмотрел в степь, затем поспешно скрылся в доме и через несколько секунд появился снова. В руках его было что-то длинное, блестящее. Человек шел к Сайкану, как-то странно сутулясь, пригибаясь к земле. Это насторожило сайгака, и он остановился. Человек опустился на одно колено и приложил к плечу длинный предмет. Сайгак смотрел на все это с любопытством. Вдруг он подпрыгнул от сильной боли и уж потом услышал грохот выстрела. Этот звук догнал его, когда он бежал к стаду; ухо висело мокрой, смятой тряпкой, темные капли падали в рыхлый снег…
Больше он не искал встреч с людьми. Он шел со стадом, разделяя вместе со всеми трудности и лишения, ел жесткую траву и мерзлые ветки кустарников, убегал от волков и дрожал от холода в морозы.
У сайгаков, обитающих в разных областях, свои маршруты. Те, что жили в Тургае, уходили с наступлением холодов к Сырдарье и дальше — в Кызылкумы, другие поворачивали к Телекульским озерам; сайгаки, проводившие лето у Алакуля, двигались через границу в Синьцзян и пустыню Такла-Макан. Маршруты эти менялись в зависимости от погодных условий, в теплые малоснежные зимы они были короче, в суровые — длиннее… Стадо сайгаков, в котором находился Сайкан, направлялось из Бетпакдалы через Чу в пески Муюнкум. Стадо пересекло железнодорожную линию у северо-западного Побережья Балхаша. Кругом, куда ни глянь, лежал глубокий снег. Снегом завалило не только травы, но и невысокие пустынные кустарнички. Животные голодали. Много их погибло у озера Балхаш, где круглый год дуют пронизывающие ветры.
…Но живые продолжали свой путь на юг. Уже виднелись впереди горные хребты Тянь-Шаня с синими склонами. По-прежнему кругом лежал глубокий снег, и идти с каждым днем становилось трудней и трудней. Чаще стали попадаться на пути населенные пункты. Сайгаки от голода и истощения забывали осторожность и заходили прямо в поселки. Кое-где в полях стояли стога сена. Люди пытались помочь животным: расчищали машинами снег, чтобы они могли добраться до травы, разбрасывали по полям сено охапками. Но сайгаки недоверчиво относились к таким дарам: было для них в этом что-то противоестественное и непонятное. Сайкан же первым подходил к сену, начинал есть, и все стадо следовало его примеру…
Уже не за горами была весна. Снег потерял свою мертвенно-белую пушистость, стал радостно-колючим, ноздреватым, то алел, то голубел, каждой своей крупинкой отражая небо. Солнце выкатывалось из-за горизонта, желтое и ясное, и чудилось, с той стороны, откуда оно встает, наплывают теплые ветры, пахнущие землей, и скоро грянут с обрывов и косогоров веселые весенние ручьи.
Вслед за весной спешило лето… И сайгаки, повинуясь инстинкту, устремились на север, чтобы набираться сил и растить новое поколение. Желтыми лавинами проносились их стада по холмам и равнинам, и стелилась за ними тонкая белесая пыль…
И снова осень в пустыне Бетпакдала. Холодный ветер раскачивает причудливые стволы саксаула, со свистом прорывается сквозь редкие ветки, катится дальше, ничем не сдерживаемый, по гладким такырам, несется вслед за быстрыми антилопами, которые опять где-то в пути…
Сайкан теперь трехлетний сильный самец с красивыми длинными, похожими на лиру, рогами. Все его стадо удобно расположилось на отдых. Кто знает, что снится сайгакам, когда они ложатся после трудного пути… Они и понятия не имеют, что предки их были современниками мамонтов, что едва не вымерли, преследуемые человеком за вкусное мясо и целебные рога. Правда, люди потом опомнились и прекратили на время охоту за сайгаками. И снова появились тысячные стада.
Проснулся Сайкан от какого-то жужжания, словно жук запутался в траве и никак не может выбраться. Он поднял голову, всхрапнул — сразу заколыхалось, поднимаясь, стадо. В той стороне, откуда доносились странные звуки, двигался столб света, то упираясь в заросшие кустами курганы, то чертя звездное небо. Словно гигантское белое щупальце, луч приблизился и охватил стадо. В глаза ударил яркий свет. Он ослеплял, околдовывал, вызывал ужас, но животные стояли, не шелохнувшись. Глаза их горели зеленым огнем и издали казались огнями далекого города…
Машина приближалась, а стадо будто окаменело. Ужас животных передался Сайкану. Он рванулся вперед, стоящие за ним антилопы устремились следом…
Сайгаки бежали в кругу света, сбившись плотным косяком. Фарщик на машине был опытный, умело держал сайгаков, заставляя их бегать вокруг машины. Там, за светлым кругом, стояла тьма, плотная, как стена, и повернуть туда было так же страшно, как прыгнуть в пропасть. После первых выстрелов несколько сайгаков осталось на такыре. Остальные побежали быстрее — миллионы лет сайгаки спасались от врагов бегством, и этот способ был самым верным в борьбе за существование, благодаря ему сайгаки сохранились со времен глубокой древности до наших дней.
…Охотники таились в темноте, неслышно крались наперерез, мелькали огоньки, хлопали выстрелы. Стадо рассеивалось, сайгаки выходили из смертельного круга, неслись, безумные, ослепшие, натыкались на кусты, выпутывались и вновь бежали…
Сайкан мчался по буграм и сухим травам. Осколок того страшного враждебного света разгорался в нем все жарче и жарче, становился невыносимым. Ничего больше не чувствуя, кроме заполнившей его боли, ткнулся он со всего бега в колючий, как проволока, куст. Он долго лежал с открытыми глазами, но ничего не видел, кроме вздрагивающей перед зрачками сухой веточки. Опять, как когда-то, уныло и монотонно гудел ветер, пошевеливал длинную шерсть на боках сайгака, унося с собой его последнее тепло. Медленно выплывала большая красная луна, выпутываясь из цепких пальцев саксаула…