День солнечный и ветер слабый, но такой пронзительный, дунет — словно уколет холодом.
В тени обрыва на стеблях и корнях травы повисли сизые бугристые сосульки: большие и маленькие, одни длиннее, другие короче. Ветер легко шевелит их, будто настраивает ледяные гусли…
А на солнечной стороне — ручеек, даже не ручеек, а струйка бежит, торопится среди плотного, видавшего и морозы, и оттепели, снега. Бежит, позванивает тревожно и весело. А снег — берег этого ручейка — колюч и тверд, и будто даже угрюм. Не тает, не отвечает на звонкий призыв воды.
Где же родился бесстрашный маленький ручеек? Чтобы узнать, лучше всего пройти по нему вверх.
…Вот она — мастерская звонких капель. Нужно не раз нагнуться и отвести руками голые ветки, чтобы войти в нее. Она окружена с одной стороны кустами и невысокими деревьями, а с другой и вовсе хода нет, там золотистым полукругом навис глиняный обрыв.
Ветер сюда не проникает, а солнца много, поэтому от голой земли обрыва струится теплый воздух. Все здесь наполнено движением и звоном. С сосулек стекает вода. Клинг-кланг, клинг-кланг — постукивают крошечные молоточки, без устали кующие этот маленький весенний ручеек.
Тинь-пинь, тинь-пинь — это уже не капли, а синицы на ветках торопят весну…
За окном в рассветной мути кто-то шагал прямо по лужам. Тонкий лед ломался и звучал: крупные льдины раскатывались и шуршали, мелкие позванивали тоненько и печально…
Я заторопился. Быстрей, быстрей!
Зарождающийся день был полон звуков. Где-то вблизи тенькал маленький колокольчик — синица. Над путанными узловатыми ветками груш неслась громкая чистая песня черного дрозда. Горло маленького певца, одетого в черное оперение, дрожало от напряжения. А дальше, очень далеко, сквозь прозрачный туман холодно синели горные пики.
Солнце катится вверх и наливает горное ущелье теплом и блеском. Вода в речке булькает и пенится. Лед местами провалился, открылись прозрачные оконца. Солнечные зайчики пляшут по разноцветной гальке. Там, где стаял снег, яркими пятнами проступает зелень. По зелени — подснежники, будто кто-то недавно прошел с дырявым ведром, наполненным известью или белой краской.
На цветок звонко опускается пчела — наверное, это ее первый вылет. Сколько сегодня такого первого: в норе проснулся барсук, на пригорке распустился цветок, под прогретым камнем шевельнулся жук…
Ворона сидит на ветке, вытягивает шею, тужится, а крика не слышно. Может быть, застудила горло? Вот еще напряглась, раздалось едва слышное «крук», потом щелчок и вдруг негромкая трель полилась над набухшими водой сугробами. Это она, ворона, поет!
Вторая ворона выделывает что-то непонятное — летит, летит, вдруг камнем падает к земле и снова взмывает ввысь. Птица все ближе, и уже видно — что-то держит в клюве. Бросает то, что несет, но догоняет, ловко подхватывает в воздухе и снова летит. Опять бросает, догоняет и так повторяется раз за разом. Но вот ворона промахнулась и даже вскрикнула от досады. Та штука, которую бросала и ловила, падает на снег.
Подхожу, поднимаю… Это не кость, не съедобный кусочек, а гладкая белая палочка. Игрушка! Вот что значит — первый день весны!
К вечеру все угомонились. Пропали краски. Сквозь путаницу ветвей засветились желтые окна. Под крышами домов стук и плеск весенних капель…
Ганг, ганг, ганг! — раздалось в вышине и полетел над хребтами, одетыми темным еловым лесом, над мокрыми сугробами трубный крик. Возникла в памяти строчка из Багрицкого: «…над миром плыла труба…»
Ганг, ганг, ганг! — отозвались коричневые скалы, и все четыре пестро-красных огаря услышали зов и повернули к ним…
Была середина апреля, кругом еще холодно, сыро, неуютно. На солнцепеках, на едва прогретых камнях уже можно увидеть кое-где жука, ящерицу-гологлаза, бабочку. Все самое раннее, нетерпеливое выкарабкалось из своих зимних щелей, грелось, порхало, быть может, удивлялось и по-своему радовалось приходу весны, но нередко и погибало от внезапного похолодания.
Огари сделали круг над хмурыми елями, над озером, у берегов еще скованным льдом и открывшемся посредине, опустились на рыжие скалы, слились с ними и потерялись.
Здесь огари, по-видимому, и собирались гнездиться.
Один из них слетел со скалы и опустился на лед озера. Среди огромных утесов он был такой маленький и одинокий — яркая желто-красная точка на голубоватом льду. Так долго он летел сюда.
Огарь, будто в задумчивости, прошелся по кромке льда, спрыгнул в воду, поплыл, посмотрел на свое отражение, снова выбрался на лед, отряхнулся.
Ганг, ганг, ганг! — крикнул он и взлетел. И на скалах трепыхнули яркие крылья. И опять огари закружили над неуютной, по-весеннему голой землей, на которой родились и выросли.
В унылом, протяжном крике звучала надежда на будущие радости.
Весна дождливая… Чардаринское водохранилище вышло из берегов. Вода залила часть степи, затопила полосу кустарников, и они теперь словно бредут по колено в воде.
Ветерок колышет над степью весенние запахи: пахнет молодой полынью, прелью и влажной распаренной землей. Холмистая степь ровно зеленеет низкой, точно подстриженной травкой, и только головастые ферулы успели вымахать на полметра, набрали цвет — стоят желтые, круглые, облепленные жуками и мухами.
По отмели ходят, что-то выискивая, болотные птицы — кулики. Особняком держатся яркие черно-белые ходулочники с длинными красными ногами. Подойдешь поближе, ходулочники разом взлетают, свесив под углом свои до нелепости длинные ноги, делают над заливом и кустарником круг и опускаются подальше от берега.
Но вот наступает вечер, некоторое время небо на западе светится, зажигает розовым огнем воду залива и разбросанные по мелкой воде кочки и куртинки прошлогодней травы, но краски все тускнеют и постепенно становятся неразличимыми и дальний остров с желтыми обрывами, и кусты, что залило половодьем.
У берега сильно всплеснуло, жалобный плач кулика метнулся и растаял в ночном небе. И снова тишина навевает неторопливые тихие мысли… Вот так же сидел у огня наш далекий предок, вздрагивал и оглядывался, слыша всплески в темной воде, и в его тусклых зрачках мерцал страх… Но любопытство было сильнее страха, он выходил на берег и напряженно смотрел в ночную воду, истыканную блестками звезд.
Мне хочется хоть несколько минут побыть первобытным человеком. Я натягиваю высокие резиновые сапоги, иду на берег и вхожу в воду. Дно мягкое, кое-где неожиданные ямы, коряги… То здесь плеснет рыба, то там.
— Бу-ахх! — раздается совсем рядом. Вода вздувается бугром, блестят и расходятся круги, качаются звезды. С тревожным писком срывается с невидимых ветвей стайка птиц и, шурша маленькими крыльями, уносится в ночь.
Новый взрыв и хлесткий удар по воде! Шорох и плеск…
Рыба трется у кустов и водной растительности, чтобы выпустить в воду новую жизнь. Так было испокон веков так есть, так будет, пока жива планета…
Долго держалась непогода. То туман, то мелкий моросящий дождь — не верилось, что это середина апреля на самом юге Казахстана.
Но вот наступил теплый солнечный день: яркий, сверкающий, как бывает всегда после дождя, когда кругом мокро, а на траве и кустах горят разноцветные капли.
В этот день часов в одиннадцать я присел отдохнуть на сухом бугорке. Долина реки Келес лежала внизу и далеко просматривалась. Река буйно несла свою мутную воду, но отсюда с высоты казалась гладкой желтой лентой, прихотливым полукольцом, расстеленной по зелени травы. Вдоль русла, у самой воды, и по всей долине росли кусты тамариска. Тамариск был еще гол, холодная погода задержала цветение, но кисти его уже налились розовым соком. И от этого река казалась окутанной легким розовым туманом.
Было тихо и только в колючих кустах, что росли по крутому склону бугра, что-то время от времени шуршало, потрескивало. Я думал — растет трава, пробивается сквозь старый валежник, но очень уж живой был этот шорох…
Что-то шевельнулось в ветвях ближнего куста, блеснуло жидким металлом, и я узнал в блестящем существе желтопузика. Того самого желтопузика, который по форме тела очень похож на змею, но не змея, а всего лишь безногая ящерица.
Никогда мне не доводилось видеть желтопузика так высоко от земли, никогда не слышал, что он может забраться на куст или на дерево. Но не это меня удивило и взволновало, а то, что он смотрел, не шевелясь, туда же, куда и я…
То ли он охранял свою территорию от возможного посягательства других желтопузиков, то ли грелся, а может, как и я, смотрел на воду, кусты и обрывы, на уступах которых трепетали красные маки?
Меня взволновала одна очень простая мысль: «Что он чувствует, глядя на эту прекрасную долину?»
…Я поднялся, подошел поближе. Желтопузик помигал веком, открывая и закрывая желтый глаз с острым темным зрачком, — забеспокоился, быстро скользнул вниз, прошуршал по сухим листьям… И вот уж нет его, только где-то в траве еще раз возник и затаился вкрадчивый шелест…
На теплом бугорке у воды грелся уж. Я наклонился и увидел, что вместо глаз у него голубовато-белые пятна. Похоже, что уж слепой.
Я без труда поймал его и посадил в полотняный мешочек. Дня через два развязал мешок и не узнал ужа. Чешуя его блестела вороненой сталью, на голове яркой короной горели оранжевые пятна и, что самое удивительное, он смотрел на меня ясными, неподвижными зрачками. Уж прозрел, к тому же выглядел таким щеголем, словно собрался на большой ужиный праздник. В углу мешка отыскался и старый костюм — тонкая, полупрозрачная кожа, похожая на капроновый чулок…
Уж и не был слепым, он готовился к линьке. Старая кожа мешает расти, вот и приходится время от времени переодеваться. Вместе с кожей при линьке отделяются прозрачные пленки с глаз, и от этого глаза кажутся мутными, как бы незрячими.
Обычно на воле перед линькой змеи забираются в трещины или густой кустарник, где, пролезая сквозь узкое отверстие, освобождаются от старой шкуры, которая после линьки сохраняет форму сбросившей ее змеи. Если змея вполне здорова, то ей необязательно пролезать сквозь узкие щели, она может перелинять везде. Переоделся ведь уж в полотняном мешочке.
Апрель. Дождь то льет, то моросит совсем не по-весеннему. Река Келес превратилась в пять стремительных потоков жидкой глины. Трудно поверить, что летом эта река смиренно течет в одном русле, что вода в ней светла и прозрачна, а глубина, как говорится, воробью по колено.
Выйдешь из палатки — сизая дымка висит над долиной, сырость, грязь… В лужах, растопырив зеленые лапки, дремлют лягушки; жалко и холодно на них смотреть. Постоишь, поежишься, глядя на низкие облака, плывущие над мокрыми обрывами, и подумаешь с тоской и досадой о запаздывающей весне: «Ну когда же, когда же…»
А над обрывами кричат птицы! Дождь, непогода, а они носятся туда-сюда, суетятся, хлопочут. Пришла пора гнездиться! Тут и воробьи, и скворцы, и галки. Но живее всех и громче всех — майны! Голоса их своеобразные и сложные: в них резкий скрип и приглушенный звон металла. Вскрикнет птица и смолкнет, а кажется, все дрожит в воздухе негромкий медный отзвук…
Майны уже разбились на пары. Изредка бросая взгляды на обрыв, я вижу, как то одна, то другая птица подлетает к норе и, оглядевшись, ныряет в черное отверстие. Слишком откровенно следить за ними нельзя, птицы замечают и не любят этого. Подхожу ближе. Майны с криком улетают куда-то за обрыв. Подан сигнал тревоги! И вот уже целая стая, мелькая пестрыми крыльями, кружит надо мной, кричит, предупреждает по-своему: заметили, что-то поняли и что-то готовы предпринять!
Второй день на моих глазах ведется самая настоящая война между семьей майн и семьей галок из-за норы в обрыве. Ни майны, ни галки сами нор не роют. Их выкапывают щурки и сизоворонки и, наверное, им приходится делать это каждый год, потому что, когда вернутся из теплых стран, жилища оказываются занятыми. Сейчас свободных нор в обрыве достаточно, занимай любую — и все же идет борьба!
Вот майна вылетела из норы, и в ту же секунду в нее устремляется галка, что сидела на обрыве, и, как видно, ждала этого момента. И начинается! У норы собирается с десяток майн, все возбуждены, громко кричат. Галка терпеливо держит осаду. Одна из майн в азарте влетает в нору, но после короткой схватки вновь оказывается снаружи…
Целый день идет борьба с переменным успехом. Наконец, то ли галки проявили большую настойчивость, то ли майнам надоела потасовка, — они перелетели в другую нору.
На следующий день галки, видимо, решили, что допустили большую оплошность и опять принялись выживать майн, совершенно охладев к отвоеванной с таким напряжением норе. Снова весь день шум и крик! Галки и на этот раз одерживают победу, а майны перебираются в свое первое жилище.
После этого, как будто, все успокоилось. Началась мирная жизнь. Теперь можно было видеть, как галка или майна садилась на пасущегося у обрыва ишачка и, надергав из его спины полный клюв шерсти, летела к своему гнезду. Ослик спокойно пасся, помахивая от удовольствия хвостом.
Однажды, был уже солнечный день, кто-то положил у палатки подсушить большой смятый лист кальки. Подул ветер и лист с шорохом пополз по траве. Майны на обрыве подняли крик. Не от страха, а, скорее, из любопытства.
Через несколько минут кальку унесло метров на двадцать от палатки. Около нее по зеленой траве удивленно прыгают майны. Двинется лист и птицы испуганно взлетают. Будто кто-то живой ползет, а вдруг схватит! Но лист только шуршит, и это уже не страшно. Майны ловят кальку клювом, дергают, пытаются удержать.
Подлетает и опускается на лужайку сорока — ей тоже интересно знать, в чем тут дело, почему шум. Но майны дружной стаей набрасываются на сороку — не мешай!
Вот две майны удачно подхватывают кальку за углы и взлетают! Какой гомон поднимается! В небе плывет белый ковер-самолет в окружении охрипших от крика птиц. Майны едва справляются со своей необыкновенной ношей, порывами ветра их поднимает все выше и выше. Наконец, лист вырывается и, медленно кружась, опускается на траву.
И, словно поняв тщетность каких-то своих намерений, все разом улетают майны.
Кайнарское водохранилище, с его темной неподвижной водой и могучими, в два обхвата, ивами, склонившимся над берегами, очень напоминает уголок Средней России. Но на лужайке пасется привязанный длинным арканом ослик, чуть дальше — развалины глинобитных сооружений, а если посмотреть левее — возвышаются на холме облитые белым солнцем мазары с полумесяцами над куполами. Посмотришь — и будто тягучая азиатская мелодия разольется, зазвучит…
Однажды утром, в апреле, выглянул я из палатки, а на черной воде словно белые цветы расцвели. Да так много цветов, все движутся и трепещут своими белыми лепестками! Вчера еще ничего такого не было. Вышел я из палатки. Ведь это поденки! Крупные белые поденки, похожие на больших красивых бабочек… Плавают по воде, пытаются взлететь, только все напрасно — не получается!
Одни изо всех сил бьют крыльями, разбегаются, раскатываются по гладкой поверхности, даже отрываются от воды и секунду-другую порхают в воздухе, но снова падают в изнеможении. Поднимают вверх крылья и теперь уже плывут, гонимые ветром, как маленькие парусные лодочки…
Досадно, что поздно проснулся, может, удалось бы увидеть, встань я пораньше, как они летали, кружились белым вихрем над водой. Но вряд ли — брачный танец обычно совершается ночью, а теперь все это позади, яички отложены в воду — и вот финал…
А сколько тут охотников до легкой добычи. Лягушки, распуская волны, гоняются за поденками, гулко шлепая по воде своим мягким брюхом. Из прибрежных тростников то и дело вылетает дроздовидная камышевка и, ловко подхватив добычу, снова летит к берегу. В тростниках у нее гнездо с птенцами и поденки оказались кстати. По воде расходится широкий круг и поденка исчезает — кто-то утаскивает ее в глубину.
Сорокопут-жулан, этот известный разбойник, сидит на самой верхушке дерева, на голом сучке и бойким глазом следит за плавающими насекомыми. Слетит, пронесется низко над водой и снова — на свой высокий пост, уже с добычей… Тут же и воробьи — им тоже кое-что перепадает.
Поденок все меньше. Грустно смотреть на них. Только появились, первый раз увидели небо, покружились в танце — и жизнь прошла!
Часа через два на воде ни единого белого пятнышка. Чирикают довольные воробьи, сыто квакают лягушки, плещется, играя, рыба. И не верится, что вот только что плавали по воде живые существа — поденки, похожие на белые водяные лилии.
Крошечное водохранилище на юге Казахстана. Скорее, даже пруд. Вдоль берега — узкая полоска тростника, на воде плавают ряска, листья рдеста и водяной гречихи. Ничего особенного, примечательного здесь нет. Разве что — водяные ужи…
Палатки наши стояли в двух шагах от воды и частенько приходилось видеть, как живая, «синусоида» устремлялась то к прибрежным тростникам, то к середине водоема. Через некоторое время все мы научились различать ужей «в лицо», проплывали чаще всего одни и те же.
— Вон чужак плывет! — говорил кто-нибудь, если у нашего берега появлялся незнакомец.
Все ужи были, конечно, очень похожи, но один чуть светлее, другой темнее, у какого-то ярко-пестрая спина… Один был красноватый, его назвали Медник. Был Толстяк, этот отличался от остальных ужей тем, что плохо нырял, вода почему-то выталкивала его на поверхность. Самого крупного полутораметрового ужа называли Старшиной. Этот был очень серьезен и осторожен, и при малейшей опасности надолго уходил под воду…
В верхней части пруда прямо из воды, торчало сухое разлапистое дерево. Когда-то оно росло на берегу, но построили плотину и оказалось в воде, может, от этого и усохло…
Однажды утром в девятом часу кто-то заметил — то с одного конца водоема, то с другого бегут треугольником мелкие волны, бегут прямо к сухому дереву и там волнение стихает…
Я сел на резиновую лодку и погреб туда же. Подплывал очень осторожно, надеялся увидеть нечто необычное, интересное, старался не шлепать веслами, потом и вовсе, перестал грести. Я всматривался и видел сучки, лохмотья коры, выбеленные солнцем голые кривые ветки, похожие на тонкие узловатые пальцы… А вот — змеи! Лодка все еще двигалась по инерции, приближаясь к дереву. Чтобы остановить ее и не спугнуть змей, пришлось потихоньку опустить кирпич на веревке вместо якоря.
Ствол дерева над водой раздваивался, образуя широкую плоскую седловину. Здесь и собрались ужи полежать и погреться. В центре лежал Старшина, обвив ствол своим толстым, как канат, телом. Был здесь и красноватый Медник, были и другие, и даже мелкие, сантиметров по двадцать в длину, ужата. В седловине, по-видимому, всем места не хватило, некоторые ужи забрались повыше и свисали вниз, как извитые сучья или обрывки веревок.
Иногда какая-нибудь змея шевелилась, тогда другие поднимали головы, и со всех сторон раздавалось чуть слышное шипение.
Не один раз подплывал я к змеиному, дереву, знал их «расписание». Как только начинало припекать солнце, все ужи сползали вниз к воде, и треугольные волны разбегались в разные стороны…
Однажды поднесло к дереву кусок доски, на котором сидела зеленая лягушка. Выпучив глаза, словно удивляясь, она смотрела на свисающих с веток ужей и ни один из них не попытался ее поймать. Я решил, что змеиное дерево — это такое место, где не охотятся, где царит мир…
Сейчас, когда я вспоминаю змеиное дерево и тихое, похожее на шепот, шипение, мне кажется, я чего-то не понял, не смог разглядеть… Почему они сплывались именно в это место? Только ли потому, что здесь было удобно погреться на солнце? Может, была и другая причина? Очень похоже все это на какой-то непонятный, тайный ритуал…
Когда я остановился на этой маленькой лужайке, окруженной почти со всех сторон колючими кустами чингила, подумал только об одном — какое уютное местечко, какая свежая зеленая трава и совсем неплохо бы здесь отдохнуть и позавтракать. Даже и мысли не мелькнуло, что этот участок кому-то принадлежит и этот кто-то, возможно, вовсе не желает, чтобы я тут задерживался.
Я скинул рюкзак, трава здесь была замечательная, как на футбольном поле, вытащил провизию, нож, фляжку с водой. Потом еще раз огляделся и… встретился с сердитым взглядом чернолобого сорокопута. «Ах, вот оно что, здесь есть хозяин…» — подумал я. Он сидел на сухой веточке чингила и, втянув голову в плечи, хмуро разглядывал меня. Однажды точно такой же сорокопут очень бурно атаковал меня у своего гнезда и «выдворил» за пределы территории; тогда я убедился на собственном опыте, что чернолобый сорокопут — смелая, решительная птица. Этот же пока ограничивался недобрым взглядом.
Мне было очень приятно сидеть, и завтракать на зеленой лужайке, и рассматривать сорокопута. Видимо, и он вполне смирился с моим присутствием, потому что вдруг круто взлетел, упал на траву, что-то схватил перелетел на другую ветку, чуть подальше. Теперь мы, изредка обмениваясь взглядами, занимались каждый своим делом.
Сорокопут часто взлетал и падал в траву, кого-то все ловил. Один раз я заметил в его клюве крупное зеленое насекомое, он улетел с ним, но скоро вернулся и уселся на прежнем месте все с тем же насупленным и недовольным видом. Я решил, что он наколол свою жертву на колючку, — таким образом сорокопуты запасают корм, — потому и вернулся так быстро.
Вот сорокопут снова бросился в траву, но на этот раз взлетел как-то тяжело и шумно. Низко над землей пересек поляну, сел на ветку чингила, в тени и спиной ко мне, так что разглядеть его добычу было непросто. Но чувствовалось, что он поймал нечто крупное. Ему было неловко сидеть, и он повернулся в мою сторону. В клюве висела, извиваясь тонким телом, небольшая змейка — водяной ужонок или молодая стрелка… Я вскочил, мне казалось — он бросит змею, и я разгляжу ее поближе. Но сорокопут перелетел на другой куст вместе со своей добычей. Я опять бросился за ним. Вряд ли он сможет долго перелетать с такой тяжестью, думал я. Но сорокопут снова взлетел и опустился теперь не на вершину, а куда-то за куст. «Устал, — думал я, — не может дотянуть до вершины». Мне очень хотелось отобрать у него змейку. Я с трудом пролез сквозь колючки, но сорокопут и на этот раз взлетел, и опять в его клюве поблескивала живая серебристая струйка.
Сорокопут оказался сообразительней, чем я предполагал. Теперь он опустился со своей добычей в такой чащобе, куда я не рискнул пробираться сквозь колючие, и жесткие, как проволока, кусты чингила…
Делать нечего, я вернулся на свое место и стал собирать рюкзак, удивляясь и досадуя, что этот маленький разбойник сумел так ловко провести меня. Пока я собирался, прошло несколько минут. Из-за кустов вылетел сорокопут и с тем же невозмутимым видом утвердился на своем наблюдательном пункте. Значит, и змею наколол на колючку.
— Быстро это, однако, у тебя получается. Прямо профессиональный палач… — пробормотал я, с неприязнью поглядывая на удачливого, но бессердечного охотника. Вот бы, подумалось мне, найти то место, где он хранит свои охотничьи трофеи. Чего там, наверное, только нет? Да, взглянуть было бы любопытно…
Я шагнул к кустам, но прохода нигде не было, всюду торчали ветки в длинных крепких иголках… Из зарослей вдруг быстро низом метнулась серая птица, и мой знакомый сорокопут стремительно полетел за ней. В развилке чингила было устроено небольшое гнездышко, в нем лежало одно яичко.
Все понятно! Это, конечно, была самочка, и охотник-сорокопут устремился за ней, чтобы задать трепку за то, что она покинула гнездо. По-видимому, он считал, что серьезных оснований для этого не было.
Я почувствовал себя лишним, вскинул на спину рюкзак, и пошел своей дорогой.
В полдень, когда солнце как-будто остановилось в зените, идти стало невыносимо. Ноги подгибались от усталости, не хотелось смотреть на белесую, твердую, как камень, землю в щетине желтоватых былинок, что простиралась далеко вокруг. Все будто выцвело от зноя, побелело и потускнело, и только небо оставалось удивительно синим, густым…
Я решил отдохнуть у развалин какого-то нехитрого сооружения, попавшегося на пути. От него остались только неровные саманные стены, да и те уже наполовину обрушились. Чтобы спрятаться от солнца, надо было сидеть, плотно прижавшись спиной к шершавой стене. Но это было намного приятней, чем шагать по раскаленной степи. Я сидел усталый, тупо поглядывая по сторонам, в голове путались вялые, невеселые мысли: «Где только не носит меня, и есть ли этому смысл и оправдание?»
— Худо тут! — сказали за моей спиной раз, другой и третий.
Так кричал удод. И я, как бы включившись в игру, то мысленно соглашался, то возражал ему.
— Худо тут! — говорил удод.
— Да, — соглашался я, — скучно, пыльно и жара нестерпимая…
Он снова произносил кратко, твердо и точно:
— Худо тут!
— А впрочем, — возражал я. — Небо синее… И речка близко, можно искупаться. Ты уж не прибедняйся…
Но удод усердно повторял одно и то же. Я подвинулся к краю стены и осторожно высунул голову. Удод сидел метрах в десяти на обломке стены, сверху круглом, как купол. Перед тем, как сказать свое «худо тут», он наклонял голову вниз, его тонкий изогнутый клюв почти касался лапок. В этот момент едва заметная волна прокатывалась от груди к горлу, и негромкий звук вырывался на волю, после чего голова снова вскидывалась вверх.
Удод токовал, призывал самку. По-разному токуют разные птицы. Очень бурно проходят брачные игры у тетеревов. Захлебываясь от азарта, косачи раздувают шеи, чертят крыльями по земле, сшибаются на виду у самок… Здесь же совсем не виделось страсти, призывы совершались в какой-то тщательной деловитостью, будто главное заключалось в том, чтобы правильно исполнить ритуал, не сбиться, а остальное — не так уж важно.
Неожиданно он замолчал. Я ждал, думал, что вот-вот возобновятся крики, но удод упорно молчал.
«Что же ты замолчал?» — обратился я мысленно к нему, ожидая продолжения песни. Но было тихо.
Я снова выглянул из-за стены… На куполе сидели две птицы. Пышные хохолки на головах, пронизанные солнцем, сияли как короны!
Полоса белого песка тянется среди глинистой равнины мимо поселка Акеспе к самому морю. Это пустыня Малые Барсуки!
Теплым солнечным утром я иду по пескам. В руках у меня крючок на случай, если придется ловить змею, и длинный полотняный мешочек, куда ее можно посадить, на шее фотоаппарат — вид довольно необычный для этих мест. Наверное, по этой причине в отдалении идут, поглядывают на меня и перешептываются местные мальчишки. Объясняться мне с ними трудно — я плохо знаю казахский язык, они — русский. Им любопытно знать, с какой целью я иду по пескам, мне несколько неловко идти под обстрелом десятка пар внимательных глаз.
Вот я присел у куста астрагала — интересно, что это за комарики облепили его листья? Галлицы! Мой эскорт, замечаю краем глаза, устремляется галопом вперед и вот уже все сидят на бархане, переговариваются, усмехаются, обсуждая между собой мое поведение.
Вдруг один из них вскакивает и бежит по песку, размахивая руками:
— Кисертке! — несется крик. Так же неожиданно он останавливается и что-то рассматривает под ногами.
Теперь уже я в роли любопытного, подхожу, смотрю в то место, куда тычет пальцем паренек, повторен незнакомое для меня слово:
— Кисертке!
На песке вижу следы крупной ящерицы, внезапно пропадающие у треугольного углубления.
— Кисертке!
Я все равно ничего не могу понять. Тогда мальчишка сует в песок два пальца и вытаскивает за хвост крупную ящерицу. Агама? Нет! Ушастая круглоголовка! Но такая большая и толстая, каких мне видеть не доводилось.
— Дай мне? — прошу его и раскрываю свой мешок. Он кивает головой и бросает в мешок ящерицу.
Что тут началось! Все вскочили и бросились врассыпную! Мальчишки стремглав бегут по барханам, круто поворачивают, бросаются в стороны, сталкиваются… Через минуту-другую один за другим они возвращаются обратно. У каждого в руке ушастая круглоголовка.
— Кисертке! — протягивают ящериц мне. Я беру двух, больше мне нужно.
— Хватит, — говорю. — Болды…
На лицах мальчишек разочарование.
— Ладно, давайте, — соглашаюсь я, и ящерицы с шорохом сыплются в мешок. Интересно, сколько их можно поймать на таком небольшом участке? Ловцы снова разбегаются и опять несут круглоголовок.
— Болды!
Они, наконец, успокаиваются.
— Зачем? — спрашивает самый старший паренек, кивая на мешок. Я объясняю, как могу — надо фотографировать!
— Давай, фотографируй! — просит он и показывает на песок.
— Ну что ж, можно и здесь…
Я выпускаю ящерицу. Она не убегает, агрессивно распускает малиновые складки у рта, и вся голова ее превращается в страшную кровавую пасть. Она пугает и высоко подпрыгивает, стараясь схватить за палец. Ребята смеются. Был бы на месте круглоголовки безобидный водяной уж, — они бы разбежались. Уж — змея! Ящерица же, хоть и кусается побольнее ужа, им не страшна. Кисертке!
Любопытство ребят удовлетворено, и я больше не представляю для них интереса. Они разбредаются понемногу, некоторые вытаскивают из карманов рогатки и начинают охотиться за ящерицами. По уверенным движениям нетрудно догадаться, что такие развлечения для них привычны. Это меня очень огорчает. Уголок тут уникальный, вряд ли еще где водится столько ушастых круглоговок. Я, по крайней мере, не видел. Но если вот так с рогатками прогуливаться каждый день, то можно всех истребить.
— Не надо! — говорю я старшему. — Не надо стрелять ящериц! Кисертке!
Запас слов, понятных обеим сторонам, иссякает, и я только развожу руками.
Но он понимает меня, что-то кричит охотникам, те прячут рогатки.
Ребята уходят, и, когда они далеко и не могут видеть, я развязываю мешок, выбираю для съемок двух круглоголовок, остальных выпускаю. Одни из них бегут, задрав хвост, другие зарываются в песок, вибрируя телом, третьи принимают угрожающую позу и страшные «уши» их наливаются малиновым огнем. Но, наконец, все разбегаются, а я иду дальше. Уже довольно жарко и нигде не видно ни одной ящерицы. Но повсюду их следы. Много следов в песчаном царстве Кисертке.
Налетела стайка золотистых щурок и закружила над ущельем со своим характерным не то фырканьем, не то хрюканьем. Голоса щурок очень своеобразные, одни считают их приятными, другие — отвратительными, это, так сказать, дело вкуса. А вот окрашены эти птицы прямо-таки роскошно. В их оперении и желтый, и коричневый, и зеленый цвета.
Щурки покружились и полетели вниз по ручью.
И когда я уже забыл про них, сзади раздался плеск воды…
Оглядываюсь… Солнце висит низко, вот-вот скроется за пологой вершиной горы. Но все — и деревья, и трава, и глинистые обрывы — выглядит в этом вечернем освещении необычно. Над венчиками цветов сияют золотистые полукружья. Вода в ручье отливает тяжелым тусклым блеском, словно ртуть. И в этот ручей одна за другой, как яркие тропические бабочки, падают щурки. Ударившись о воду, они тяжело поднимаются, садятся на прибрежные кусты и отряхивают свое роскошное оперение. Потом снова бросаются в воду…
Там, где они купались, вспыхивала и гасла причудливой формы радуга. Я смотрел на щурок, на радугу и не мог наглядеться. Накупавшись вдоволь, они в последний раз отряхнулись и всей стаей полетели куда-то…
Я подошел к ручью и поднял забытое на траве изумрудно-зеленое перо…
Над зеленью курчавых ив и серебристой джиды виднеется верх кирпичного строения. Это старая, давно брошенная насосная станция. Давно уже умолкли, износились и устарели ее насосы, не найти сейчас в зарослях тростника и кустарника тех полей или, может быть, огородов, на которые подавалась вода по проржавевшим трубам, а здание все стоит, как памятник добротности и прочности.
Берег реки покрыт невысоким тугайным лесом, далеко не девственным, а даже напротив, довольно жалким, изломанным, замусоренным. Но если смотреть издали с возвышенности, то лес вроде бы и прекрасен, и дик. Среди деревьев течет желтая река в желтых обрывистых берегах. А насосная похожа на замок или дворец…
Уже вечер, небо безоблачное, как почти всегда в этих местах. Закат сначала пылает ярко, потом тлеет, тускнеет, будто медленно покрывается сизым пеплом. Тишина… Славно так в этот вечерний час, хочется долго смотреть в гаснущее небо и неторопливо думать. И если бы не поломанные деревья, не обилие мусора на берегу реки, то был бы здесь благословенный край! Храм природы!
Появилась летучая мышь, прочертила кривую ломаную линию, упала и возникла вновь. Вот и вторая, и третья. И уже много их, стремительных призраков, внезапно устремляющихся то вверх, то вниз. Это остроухие ночницы. «Неужели, — приходит мысль, — все эти движения, что так радуют меня и волнуют, совершаются ночницами только для того, чтобы насытиться? И они даже не подозревают, как прекрасны их стремительные зигзаги в густо-красном небе?»
Ничего таинственного, в общем-то, нет. Все давно понятно и разгадано вплоть до известный каждому школьнику способности летучих мышей к эхолокации. И все-таки трепещущие в вечернем небе силуэты вызывают странные и волнующие мысли. Каждый раз смотрю на это, казалось бы, самое обычное для южных сумерек явление как на чудо. Вот живут же на свете необыкновенные существа: кружатся, мелькают, как тени, посылают тонкие, как уколы, звуки. И непонятно, почему так радостно видеть и слышать это…
А утром подходит Петр Егорыч.
— Ты мне поможешь? — говорит он. — Надо отловить и окольцевать остроухих ночниц.
Петр Егорыч специалист по летучим мышам, я ему немножко завидую. Очень интересная специальность.
— Конечно, помогу. С большим удовольствием!
Тогда Петр Егорыч поворачивается к чабану Максуту — юрта его стоит в полукилометре от нашего лагеря, и он частенько заезжает к нам на лошади.
— Вон тот унгур, — показывает Максут камчой на каменистый склон по ту сторону реки Боролдай. — Видишь? У входа дерево растет.
Говорит он на смешанном русско-казахском наречии.
— Вижу, вижу, — кивает Петр Егорыч.
— Я знаю пять унгуров, — продолжает Максут. — В каждом много тысяч жарганат! Что будешь с ними делать?
— Окольцуем и выпустим.
— Почему выпустишь? Лучше убей!
— Зачем убивать?
— Старики говорят — какое место брызнет жарганат[5], будет ала — белый пятно, нехороший болезнь!
— Лишай, что ли?
Максут утвердительно кивает головой, лицо его выражает отвращение, брезгливость.
— Нет, — возражает Петр Егорыч, — не может такого быть!
Наш шофер Филипп Иванович тоже морщится.
— Только сюда их не приносите… — хмуро бросает он.
— А что такое?
— Не надо! На них клопы, клещи и всякая нечисть. Расползутся, как тут жить потом…
— Это верно, есть на них кое-что, — соглашается Петр Егорыч.
Мы берем с собой легкий фанерный ящик, сачок, с длинной ручкой.
— Возьми вот это, — протягивает Петр Егорыч очки с простыми стеклами.
— Зачем они мне?
— Пригодятся… Берет тоже не забудь!
Вброд переходим горную речку и начинаем подниматься по каменистому склону — пещера довольно высоко. Отдыхаем и, когда высыхает пот на лбу, идем дальше. Вот и пещера. У входа растет высокое шелковичное дерево. Из темного входа, хлопая крыльями, вылетает стая голубей.
В пещере густой полумрак, откуда-то сверху падает, как сквозь окно, поток мягкого света. С потолка капает. Сыро и прохладно. Петр Егорыч вытаскивает карманный фонарик. Слабый желтый свет скользит и каменным стенам, трещинам и уступам. Прямо перед нами в центре пещеры сыпучая горка, по форме напоминающая маленький вулкан, — это помет летучих мышей. Слышится тонкий скрипучий писк. В слабом свете уже мелькают бесшумные крылья, проносятся быстрые тени, обдавая ветром. А на потолке шевелится живая и какая-то клочковатая масса.
— Высоковато! — говорит Петр Егорыч. — Пожалуй, не достать.
То, что на потолке, — никакая не масса и вовсе не клочки. Это головы шевелятся с раскрытыми белозубыми пастями. Летучие мыши.
Мы выходим на несколько минут из пещеры. Петр Егорыч находит сухую палку, привязывает к ручке сачка.
— Ну, теперь достанет… Очки надень.
Я поддерживаю его, он взбирается на скользкую каменную глыбину и поднимает сачок… Застойный воздух содрогается от взмахов сотен крыльев. Мелкие острые капельки сыпятся сверху и, как иголки, вонзаются в лицо, руки. Вот зачем очки…
— Что это? — спрашиваю Егорыча.
— Что?
— Капает.
— Моча, — спокойно отвечает он. — Ты уж извини…
Я молчу. Выходим из пещеры, высыпаем из сачка в ящик крылатых мышей.
— Маловато, надо бы повторить, — смотрит на меня Петр Егорыч.
Повторяем… Кажется, достаточно. Теперь быстрее вниз, к реке — эти острые капли сверлят тело, кусают и жгут. Спускаемся медленно, по камням не разбежишься. Но вот — зеленая лужайка у воды. Предусмотрительный Петр Егорыч захватил с собой мыло и мочалку. Я прыгаю в холодный поток и моюсь с таким остервенением, что Петр Егорыч замечает со смехом:
— Полегче! Кожу сотрешь! Можно подумать, что ты никогда не имел с ними дела, а?
— Имел, да не при таких обстоятельствах, — отвечаю я, вылезая на берег.
Я помню летучих мышей с детства. Они появлялись с наступлением сумерек и зигзагами носились над крышами низеньких глинобитных домиков, над нашими головами. Говорили, что они могут вцепиться в голову, особенно в пышную прическу или белый платок. Поэтому нам, мальчишкам, было страшновато — а вдруг вцепятся! Это были самые загадочные для нас существа, какие-то ночные призраки. Никто не знал, где они живут, куда исчезают утром и откуда берутся с наступлением темноты.
Помнится и такой случай. По базару, пропахшему пылью и спелыми дынями, шел мальчишка с железным прутом, на конце которого дергалось, трепыхалось что-то живое. Я подошел и обомлел. Это была летучая мышь! Пасть ее была раскрыта в беззвучном крике, тонкие перепонки крыльев, пронзенные проволокой, дрожали. Я взял прут и стал освобождать мышь, и она куснула меня острыми, как шило, зубами. Я освободил ее, она улетела на своих продырявленных крыльях…
Заглядываю в фанерный ящик. Все летучие мыши крепко держатся за стенки ящика, все мелко дрожат. Дрожь передается от одного тельца к другому, и от этого все их скопище пульсирует, как единый организм. Тут же и детеныши.
— А малышей зачем взял?
— Окольцую и их, — отвечает Петр Егорыч.
— А найдут их родители?
— Выпущу в пещере. Думаю, что найдут…
Пожалуй, мы не успеем закончить работу дотемна. Ведь окольцевать — не только надеть колечки, а еще и сделать записи в журнале, указать возраст, пол и т. п. Поэтому, к превеликому неудовольствию Филиппа Ивановича, мы заявляемся в лагерь с летучими мышами.
Начинается долгая работа. Петр Егорыч записывает в тетради, я кольцую мышей и выпускаю. А время идет, близятся сумерки. Филипп разводит костер, включает подфарники, рискуя разрядить свой аккумулятор. Он готов сделать все, только бы быстрей закончить с этими неприятными для него существами и не оставлять их в лагере на ночь.
— Ну скоро вы там? — то и дело повторяет он с нетерпением и досадой.
— Скоро, почти одна молодежь осталась, — отвечает Петр Егорыч.
Над нами вьются летучие мыши, пролетают низко, едва не задевая крыльями пламя костра. То одна, то другая посылает в пространство тонкий колючий писк и такой же ответ слышится из ящика.
— Кыш! Кыш! Подите вы! — машет руками Филипп Иванович.
Но мыши продолжают кружиться над нами. Одна из них вдруг ныряет в приоткрытый ящик… С минуту все молчат, поглядывая друг на друга…
— Это она за детенышем, — спокойно говорит Филипп Иванович.
— Что ты там говоришь? Ерунда какая-то… — отчего-то сердится Петр Егорыч. Тем не менее, он придвигается к ящику и не спускает с него глаз. Вдруг тяжело вылетает мышь с прицепившимся снизу детенышем и пропадает в темноте…
От удивления все как будто немеют. Напряженная тишина повисает в воздухе. Слышится только негромкий писк, похожий на скрип.
Даже Петр Егорыч, большой специалист по летучим мышам, не ожидал такого.
— Вот это да… — произносит он растерянно.
— Да… — повторяет Филипп Иванович. Глаза его делаются блестящими и круглыми.
В свете фар продолжают виться летучие мыши, делая неожиданные зигзаги и посылая в темноту пронзительные сигналы…
Можно бы не называть ни времени, ни места, где это произошло, случай сам по себе незначительный, но чтобы читатель представил себе, как сочно зеленели горные склоны и каким ярким огнем горели огромные красные тюльпаны, скажу — было это в начале мая вблизи горного хребта Боролдайтау.
Поставив у подножья сопки палатки, мы с рабочим экспедиции Александром Матвеичем решили забраться на гору и осмотреть окрестности. Я слышал о красоте здешних мест, но все оказалось лучше, чем ожидалось. Горы были сложены из известняка, выветренные и округлые. Обычно, в таких горах много трещин, провалов, пещер. Так и здесь. Странно видеть где-нибудь у самой вершины стекающую по камням блестящую полоску воды, хотя снежников на горах и нет вовсе. Это на большой высоте выбиваются грунтовые воды.
Внизу сходились два ущелья и сливались две реки, обе стремительные, как все горные реки. Боролдай голубовато-светлый в белой пене, и я невольно сравнил его с седым умудренным старцем, с правой стороны к нему торопливо бежала, прыгая по камням, резвая мутно-коричневая Кошкарата, по-молодому озорная и буйная.
Пока я разглядывал ущелья, Александр Матвеич опередил меня и теперь сидел, покуривая, высоко на уступе скалы. Он что-то кричал и махал рукой. Когда я поднялся к нему, он молча показал рукой в круглую каменную пишу — в ней лежали грибы, лежали не кучей, не как попало, а аккуратно разложенные на расстоянии один от другого, все шляпками вниз и ножками вверх. Я не очень-то разбираюсь в грибах, но, судя по их виду, принимая во внимание наше местонахождение и время года, я решил, что это белые степные грибы. Было их ровно одиннадцать штук.
— Так сушат грибы, кто знает в этом толк, — сказал усмехнувшись, Александр Матвеич. — Лежат они по всем правилам — шляпками вниз, место выбрано, будто специально для сушки — дождем не намочит, солнце попадает только косое, не жаркое, ветром обдуваются. Настоящая сушилка. Только вот, кто же ей пользуется?
Грибы эти, конечно, принес не человек — нет никакого смысла сушить их так далеко от жилья, даже если бы грибов было намного больше. Скорее всего, сушилкой пользовался какой-нибудь зверек. Я перебрал в памяти всех обитателей этого края и остановился на пищухе. Этого зверька называют еще сеноставкой, за то, что он сушит траву и заготавливает на зиму «сено». Почему бы пищухе не запастись впрок и грибами? Я высказал свои соображения Александру Матвеичу.
— Пищуха, — категорически заявил он. — Больше некому.
Мы недолго прожили около сушилки, всего четыре дня. Перед отъездом я все же забрался на гору и заглянул в нишу. Грибы оставались на прежнем месте, они еще не высохли, но уже хорошо провялились.
Никакого зверька не увидел я поблизости и на этот раз. Тайна сушилки так и осталась неразгаданной, но мы с Александром Матвеичем нисколько не сомневались в отношении ее хозяина.
В Кзыл-Орде задержались дней на десять. Ждали машину, чтобы отправиться вниз по Сырдарье на полевые работы. Машины все не было. Наш начальник каждый день ходил справляться о ней, а мы, в ту пору студенты, были предоставлены самим себе: читали или слонялись по городу.
Горячая, прокаленная южным солнцем пыль лежала на улицах и длинных глинобитных заборах, на узких листьях и блеклых цветках чахлых кустарничков, посаженных вдоль улиц. Казалось, что белесое безоблачное небо всей тяжестью навалилось на низкие крыши домов и от этого трудно дышать.
В один из таких знойных дней я шел по аллее пустого городского парка. По асфальту навстречу мне двигалось что-то живое. Подойдя поближе, я увидел богомола. Он неуклюже раскачивался на ходу, и тень его на асфальте проделывала такие же странные движения. Богомол бежал прямо на меня и, кажется, не намерен был уступить дорогу. Я остановился и склонился над ним. Богомол ответил угрожающим движением — приподнялся на второй паре ножек, а передние, сложенные наподобие рук молящегося человека, расставил и вытянул в мою сторону. Я продолжал стоять, а он все грозил, размахивал передними ногами, вертел своей треугольной головой, расправлял и снова складывал крылья.
Я решил взять его с собой. Вытряхнул из коробки спички, посадил в нее богомола.
Так уж получилось, что я вспомнил о нем только на следующий день и решил, что он, наверное, погиб от голода и неудобств. Но он был жив. Из щели показалась сначала лапа, вооруженная острыми коготками, а потом и голова с большими глазами, но настолько бледными и невыразительными, что они казались незрячими.
Лаборантка Валя посадила богомола в стеклянную банку и принялась ловить для него мух.
— Богомол — непростое насекомое, — восторженно говорила она. — Мне кажется — он думает… Посмотрите, сколько в его, жестах смысла, важности, как у какого-нибудь крошечного эмира…
Богомол тем временем, как заправский боксер, резко выбросил вперед передние ноги, и муха оказалось зажатой между бедром и голенью одной из них. Не спеша, как будто даже смакуя, богомол съел свою добычу. Ел он немного. За весь день едва управился с пятью мухами. Кто-то подбросил в банку круглого и плоского, как черепаха, растительного клопа, но богомол брезгливо отшвырнул его в сторону. В еде он был довольно разборчив.
В банке было тесновато и Валя установила ветку таким образом, что она поднималась высоко над ее краями. Богомол мог взбираться на самую вершину, а, опускаясь, снова оказывался за стеклом. У него были и крылья, большие, прозрачные, с сине-фиолетовыми пятнами, но он почему-то не улетал. Может, тому причиной было толстое и на вид тяжелое брюшко. Валя подозревала, что это самка, и в скором времени следует ожидать потомства, но, кто знает, может, богомол просто полнел на легких хлебах.
Он то настойчиво скреб передними лапами по стеклу, то разгуливал вверх и вниз, но чаще всего неподвижно сидел, похожий то ли на подсохший листок, то ли на кусочек отставшей от ветки коры. И только треугольная голова его поворачивалась равномерно и бесстрастно, как какой-нибудь механизм. Бывало, что он подолгу сидел головой вниз, ему, видимо, было совершенно безразлично, как сидеть…
Однажды в комнату влетела оса, покружилась, постукалась в стекло, полазила по подоконнику и, наконец, уселась на ветку, на которой застыл богомол в своей молитвенной позе. Он слегка шевельнулся, будто ветром качнуло листок, и начал наводить на осу свой глазастый треугольник. Ловкачом он отнюдь не выглядел, но бросок его и на этот раз был удивительно точен. Оса зажужжала и забилась, схваченная поперек туловища мертвой хваткой. Оса — серьезный и опасный противник! Но богомолу или очень повезло, или он действительно был мастером своего дела. Левая его нога вошла между головой и грудью, осы, правая зажала брюшко, и страшные челюсти осы оказались в таком положении, что никак не могли достать богомола. Не мешкая, он срезал осиную голову, обезвредил ее. Таким образом, опасная оса превратилась в «освежеванную тушу».
И вот однажды, не помню точно в какой именно день, в развилке ветки появилось нечто похожее на маленький выпуклый домик с ребристыми стенками. Это была капсула — оотека, наполненная яйцами богомола, которым предстояло долгое созревание.
В тот день начальник отряда объявил, чтобы все подготовились к переезду на новое место.
На следующее утро разбили лагерь на берегу тихого степного озера с громким, каким-то рокочущим названием — Карарым. На нашем рабочем столе опять появилась знакомая всем банка с богомолом, прибывшая на новое место в Валином чемодане. В экспедиции всегда много дел, но разве трудно поймать для богомола несколько насекомых? К тому же аппетит его заметно ухудшился, одного маленького, кузнечика хватало ему теперь на весь день. Богомол присмирел, стал меньше передвигаться, можно было подумать, что он-крепко затосковал. И вот однажды утром мы нашли его мертвым. Это был вполне естественный конец, ведь после откладки яиц самки богомолов погибают.
Ветка с капсулой перекочевала в Валин чемодан, а по окончании полевых работ — в нашу лабораторию, где и перезимовала на подоконнике среди склянок и цветных горшков.
Наступили теплые дни. Валя время от времени доставала ветку и внимательно разглядывала капсулу, но та выглядела сухой и мертвой.
— Пора бы выкинуть это сокровище, — говорил кто-нибудь, поливая цветы. — Вряд ли что из нее появится. Яйца должны развиваться в естественной среде, а не на подоконнике.
— Разве вам мешает ветка? — спрашивала Валя в таких случаях, и ее оставляли в покое.
Время шло. Земля покрылась свежей зеленью, появились цветы, потом трава выросла по колено, а вот уж и лепестки яблонь посыпались на землю. Наш отряд готовился к новой поездке.
— Идите сюда! — позвала однажды Валя. — Смотрите! Богомолы вылупляются…
Жизнь, скрытая в маленьком жестком кусочке, похожем на обломок коры, все же проявила себя. Через маленькое отверстие в крыше капсулы вылезла личинка, одетая в буроватую оболочку. Как долго пробивалась она к миру, полному света, красок и запахов. Она делала это бессознательно, не подозревая даже, что ждет ее в этом прекрасном и беспощадном мире. Могла прилететь птица, если бы это происходило на воле, и склюнуть личинку. Тем бы и закончился долгий и трудный путь развития… Но она выбралась, оболочка лопнула, и мы увидели настоящего нежно-прозрачного богомола длиной чуть больше половины сантиметра. Как заботливые акушеры мы приняли из чрева капсулы трех молодых богомолов, еще два запутались в тонкой оболочке и погибли, так и не увидев солнечного света. Видимо, комнатные условия все же сказались на богомольем потомстве.
Зато эти трое росли быстро, благополучно линяли, и мы решили выпустить их на свободу.
Странные и хрупкие, но уже грозные для всякой мелочи, молодые богомолы быстро исчезли в путанице травы. По земле бегали муравьи, ползли яркие божьи коровки, жуки, клопы-солдатики. Громко стрекотали кузнечики. И наши маленькие богомолы в одно мгновение стали частицей этой стрекочущей, суетливой жизни…
— Никто на свете не знает этого озера! — с волнением говорит мой товарищ по работе Колосков. — Только мы с тобой да рыбаки!
Места здесь действительно дикие. Озеро, о котором говорит Колосков, называется Кундус. За ним следует другое большое озеро, дальше третье, водоемы соединяются между собой большими и малыми протоками, и неизвестно, где кончаются. Вода, поступающая из мутной Сырдарьи, отстаивается и становится прозрачной, как голубоватое стекло. Но вечером цвет воды меняется: она приобретает фиолетовую, оранжевую окраску, а то становится желтой под цвет закатного неба.
— Эй, наука! — слышится хрипловатый голос. — Примите тараса!
— Какого тараса?
— Ха-ха! — в лодке стоит рыбак Миша, одна нога на носу лодки, вторая на корме, и держит в руке пудового сома.
— Такого, наверное, и не видели?
— Не видели…
Миша выходит на берег. Рыбак — настоящий гигант, ростом около двух метров. Лицо его обветренное, красное и слегка оплывшее. С появлением Миши в воздухе завился острый спиртовый запах.
— Почему — тарас? — спрашивает Колосков, кивая на сома.
— А посмотри… Он на запорожца похож…
Действительно, пара длинных вислых усов и широкий, как бы ухмыляющийся рот, придают сому какое-то добродушное человеческое выражение.
— В вентерь заскочил, — говорит Миша, усаживаясь у огня. — Вам такого не поймать. Это что, головастики, — небрежно сплевывает в сторону нашего улова.
Как только мы появились на Кундусе, Миша зачастил в гости, иногда остается ночевать, несмотря на то, что его глинобитный домик стоит совсем рядом, в каких-то двух сотнях метрах. Он любит поговорить, рассказывает нам о рыбацкой жизни, а Колосков растравляет его своими городскими романтическими похождениями.
— Тут крупные сомы водятся?
Миша некоторое время молчит, не отвечает на вопрос Колоскова, потом говорит почти с обидой:
— Какие хочешь, такие и есть… Вот привез — это тебе не крупный?
— Но ведь бывают по сто, а то и по двести килограммов?
— Есть и такие… В прошлом году чабаны с отарами проходили. Переправлялись через узяк на пароме, а собака по воде плыла. Доплыла до середины… Булькнуло — и нет собаки!
— Сом утащил?
— А то кто же? Запросто! Знаю я одну яму, там сом живет, килограммов на двести потянет.
Колосков привскочил.
— Покажи, Миша!
— Все равно тебе не поймать! Это же надо невод заводить…
— Эх, взглянуть бы хоть!
Миша молчал, как бы обдумывая, стоит Колоскову показывать яму, где живет сом или не стоит?
А сом-то, наверное, был. Самка весной, когда прогреется вода, откладывает икру в травяное гнездо, а самец охраняет… Вот такой сом, наверное, и стоял в яме.
— Одного рыбака сом чуть было не утопил, — продолжает Миша. — Купался он возле камышей, да вон там, отсюда видно, и уцепил его соменок за ногу! А зубы у него, хоть и мелкие, но частые, как щетка… Если что возьмет, так не выпустит. Хорошо — камыш близко. Ухватился тот рыбак, выбрался и сома за собой выволок. Небольшой оказался — шестнадцать килограммов, а чуть не утопил…
Миша поставил на стол локоть, поднял вверх кисть руки.
— Давай, Колосок, на спор! Положишь меня — покажу сома, не положишь — не обижайся.
— Да ладно… Уж лучше не показывай.
— Давай, Колосок! — Мише очень хотелось помериться силами, такой на него спортивный азарт накатил. Колосков колебался.
— У меня есть крючок кованый. Привяжешь к сарычку — как раз для того сома! Ну?
Колосков решился, подошел к столу, сел напротив Миши. Рука его утонула в ручище рыбака.
— Раз, два, начали!
Судьба распорядилась не в пользу Миши. Лицо его напряглось, покраснело и через несколько минут рука коснулась стола, а Колосков, морщась, потряхивал пальцами.
— Ладно, выиграл, — мрачно проговорил Миша. Несмотря на свой гренадерский рост, он оказался слабоват, по-видимому, по причине злоупотребления алкоголем. Поражение произвело на него удручающее впечатление.
— Позорником оказался, — мрачно и долго повторял он сквозь зубы.
…Каждый вечер Колосков садился в рыбацкую смоленую лодочку и отправлялся ловить сома. Так продолжалось несколько вечеров подряд. Колосков неизменно возвращался пустым. Чего только не насаживал он на крючок, больше похожий на багор из пожарного инвентаря, но сом не брал наживку, кидался на нее и отпихивал мордой. Но Колосков не сдавался.
— Ты на лягушку попробуй, сомы любят лягушек, — советовал Миша.
…Мы с Мишей сидели на берегу. Вечер был тихий, теплый. Вода в озере отливала золотом. По гладкой поверхности двигалась маленькая головка змеи, наверное, переплывал озеро водяной уж. Вдруг на том месте разошлись круги и змейки не стало.
— Вот так же исчезла собака, — проговорил Миша, глядя на воду озера. — Ты вот сюда взгляни-ка, — он показал рукой под обрыв.
На топком илистом дне увидел я небольшого сомика, почти занесенного илом. Если бы Миша не показал на него, я бы и не увидел.
— Он мертвый!
— Кто? Это он плотву подкарауливает! Усы выставил, шевелит и ждет. Подойдет глупая плотвичка, он и проглотит.
Сомик не двигался и не походил на живого. Я не мог поверить, что он так долго выжидает добычу, даже илом весь покрылся.
— Он мертвый!
— Спорим — живой! — Миша бросил в воду камень. В том месте, где лежал сомик, поднялось облако ила, «мертвый» воскрес и, вильнув хвостом, скрылся в зарослях водной растительности…
В этот момент на блестящей полоске воды появилась лодка Колоскова. Миша взглянул из-под руки и стал медленно подниматься.
— Колосок поймал большую рыбу!
— Откуда ты знаешь?
— Лодка огрузла, не видишь?
Видно было, что Колосков торопится. Он часто шлепал веслами, плескал в лодку. Ему оставалось проплыть метров двести.
— Эй, на галоше! — закричал Миша, приставив ладони ко рту. — Есть улов?
И тут произошло непонятное. Над лодкой Колоскова поднялось нечто, похожее на толстое бревно, сам Колосков взмахнул руками и взлетел в воздух… Там, где только что плыла лодка, теперь поблескивало на солнце мокрое днище. Несколько секунд мы с Мишей смотрели друг на друга, потом разом спохватились и побежали к моторке.
Колосков плавал около перевернутой лодки и что-то кричал нам. Мы втащили его в казанку.
— Там рыба! — глаза Колоскова сияли, что вовсе не вязалось с его бедственным положением. Огромный сом, едва в агонии не утопивший Колоскова, совсем обессилел и едва шевелил плавниками…
На берегу Колосков курил сигареты и рассказывал, сбиваясь, подыскивая слова и помогая себе жестами.
— Сначала было так… Он ходил внизу, отбрасывал головой приманку. Я боялся его, ей-богу! Как он там ворочался — чудовище! И вот он схватил! Лодку рвануло! Почему я не вылетел — не знаю… Он поволок по протокам и плесам! Таскал долго. Потом стал уставать. Вынырнул у борта лодки! Я ударил… багром! Он нырнул и потащил! Длинный он был, как лодка! Он перестал тянуть и не шевелился. И я устал… Думал, не втащу его. Но справился. Очень просто… Голову приподнял на борт, нажал, навалился и он стал скользить в лодку. Голова была на корме, а хвост на носу лодки. Как он ожил? Непонятно…
— Непонятно… — проворчал Миша. — Ожил бы он раньше, подальше от берега, могли бы и не встретиться. Там дно плохое… Ну да ладно, пропустим по сто за то, что обошлось.
Выпили. Колосков рассказывал, но уже не с таким темпераментом, все больше мрачнел, как-то скис и вдруг заявил:
— А он меня очень расстроил.
— Кто? — Миша рот приоткрыл от удивления.
— Сом!
— Ха-ха! Если расстраиваться из-за каждого сома, то на озере делать нечего…
— Я думал, буду гордиться, — продолжал Колосков монотонным голосом. — Нет, не буду…
— Да брось ты гундеть, — засмеялся Миша, хлопая Колоскова по плечу. — Такой сом — это ящик водки! Завтра приедут знакомые кореша — заберут!
— Я его боялся, — сказал Колосков. — А теперь там пусто…
— Где пусто?
— В той яме!
Миша промолчал, покачал головой и сплюнул сквозь зубы.
Я подошел к берегу. Сом лежал на траве и еще шевелил жабрами, огромный, не меньше двух метров в длину, и, как потом оказалось, весом в девяносто пять килограммов.
Бурджарское водохранилище, когда плывешь на лодке, не очень привлекательно, даже наоборот — вода мутновата, по всей поверхности плавают какие-то ошметки, а берег усыпан круглыми орешками овечьего помета. Купаться в такой воде неприятно, кроме всего прочего, здесь водятся крупные пиявки с оранжевыми полосками по бокам.
Но стоит забраться на высокий обрыв и взглянуть оттуда, как сразу все меняется. Перед вами дивное озеро с изумрудной водой, прихотливо извивающееся между крутыми желтыми берегами. В обрывах, истыканных норами, гнездятся ярко окрашенные птицы: сизоворонки, щурки, удоды. Но самое удивительное на этом водоеме — зеленые чайки! Будто обрызгало их изумрудной Бурджарской водой, да так и осталось. Сначала думали — летит чайка над водой, а на оперении зеленоватые отблески или что-то в этом роде. Но когда она летела над берегом, было точно так же…
Чайки не могут быть зелеными, это всем известно. Получалось, что хоть не верь своим глазам!
Первым увидел зеленых чаек молодой лаборант Сева. Ему очень хотелось добыть хотя бы одну, чтобы рассмотреть поближе. Но как ее добудешь, да и ружья у нас не было. Однако Сева не унимался.
— Вот и дежурный с насосной станции говорит, что здесь зеленые чайки, — сказал он однажды за обедом, а сам, кажется, что-то задумал.
Так оно и было. Через некоторое время в верховье водохранилища раздался выстрел, а спустя час появился Сева и радостно сообщил:
— Можете не сомневаться — чайки зеленые!
С этими словами он вытащил из сумки убитую птицу. Чайка, а если точнее, — речная крачка, была такой, какой и должна быть: снизу белая, сверху сероватая с темной шапочкой на голове.
Больше всех это поразило Севу, он прямо раскрыл рот от удивления.
— Она была зеленая! Я сам видел!
— Как ты ее добыл?
— Дежурный по насосной застрелил. Ведь зеленая была. Точно, как эта, — он показал рукой на летящую над водой зеленую чайку.
Так и уехали, не разобравшись с чайками, ничего не поняв, кроме того, что был во всем этом какой-то обман…
Я не раз вспоминал чаек, обращался к специалистам-орнитологам, но они пожимали плечами: каждый занимался своим вопросом, а метаморфозы с чайками никого особенно не заинтересовали.
Однажды попалась мне книжка, в которой был рассказ со странным названием «Розовые куропатки». Ведь розовых куропаток в природе тоже нет. Прочитал я этот рассказ и понял, что хоть наши южные чайки и куропатки Колымы по окраске и по месту обитания очень далеки друг от друга, однако, есть в них нечто очень близкое и похожее.
Автор рассказа стрелял розовых куропаток, а когда, дома высыпал их из рюкзака, они оказывались белыми. Это его, понятно, очень удивило. Через несколько лет он случайно наткнулся на статью ученого, который заинтересовался розовыми куропатками, изучил это явление и и объяснил его. Оказывается, окраска птицы зависит не только от пигмента, но и от структуры пера, то есть строения составляющих его щетинок, шипиков, бородавок, от прозрачности роговых пластинок и их расположения. У одних птиц структура перьев, а значит, и цвет, сохраняется долго, даже если птица стала музейным чучелом, у других она разрушается сразу после смерти. К последним относятся розовые куропатки Колымы и зеленые чайки Бурджара.
Эти случаи как будто напоминают, что самое чудное, тонкое, неуловимое можно увидеть в природе, только когда она жива…
Всякое строение в пустыне, будь то брошенный домик, кошара или могильный памятник, привлекают животных, особенно птиц, как нечто прочное и надежное в зыбком мире песков.
Утром по холодку иду к поселку, оставленному рыбаками, до которого от лагеря километра два. Долго брожу среди барханов, заросших джузгуном, тамариском и песчаной акацией, но поселка все нет, хоть я точно знаю, что он где-то здесь, совсем близко. Об этом говорит многое: круглые шарики лошадиного и верблюжьего помета, сухие коровьи лепешки, поплавки, обрывки сетей — все это, казалось бы, должно быть погребенным под слоем песка, но песчинки легко приносятся ветром и с такой же легкостью уносятся…
Но вот, перевалив через крутой бархан, оказываюсь против большого деревянного дома, похожего на амбар. Крыша полуразобрана, в небо смотрит черная пасть чердака, перекрещенная остатками стропил. Дальше опять дома, приземистые, невысокие. В поселке много солнца, просторно и даже как-то уютно. В некоторых жилищах сохранились оконные стекла — отраженный солнечный блеск ударят в глаза; другие чернеют пустыми провалами. Заглядываю в окна, захожу, где можно, в двери — всюду птичьи гнезда: ласточкины, воробьиные, даже каменка поселилась в трещине стены. А вот очень интересное гнездо. На гвозде, вбитом в глиняную стену, висит оставленная когда-то матерчатая сумка. Эта сумка теперь забита всяким хламом, перьями, и пухом, а на ней хозяином сидит и громко чирикает воробей.
Иду дальше по поселку, наполовину погребенному под песком. Заглядываю еще в одно разбитое окно и… волосы на голове поднимаются дыбом. Прямо на меня смотрят несколько пар круглых горящих глаз, слышится костяной стук! Отшатываюсь от окна, но уже соображаю — филины! Испуг сменяется радостью — в доме семья филинов и птенцы совсем взрослые. Это удача! Надо сфотографировать. Дверь плотно закрыта, придавлена тяжестью песка, наметенного ветром. Разгребаю песок и протискиваюсь в узкую щель — филины выставляют навстречу клювы, как пики, и угрожающе щелкают. Ни одному из них я не желаю причинить вреда, но птицам это неведомо, для них я опасный враг и только. Один за другим филины бесшумно взлетают и исчезают в проеме окна. Их пять или шесть. Без всякого сомнения это семья, но где молодые и где старые птицы, отличить трудно. Один — это, конечно, молодой — замешкался в проеме за печкой, грозно топорщит перья… Я хватаю его. Филин вонзает когти в мою штормовку. Я держу его, он — меня мертвой хваткой и стучит клювом. Какое-то время я стою в растерянности. Только что видел перед собой всю семью филинов, их уже нет, но один в руках и яростно дерет когтями мою одежду. Я не совсем доволен таким поворотом дела, лучше бы, конечно, оставаясь незамеченным, понаблюдать за семьей, но вернуть уже ничего нельзя…
Выбираюсь из тесного помещения, с трудом разжимаю крепко стиснутые когти хищника и бросаю его на песок. Филин распушил перья, распахнул метровые крылья и не сводит с меня пристального взгляда. В глазах его страх и жестокость, ничего хорошего он от меня не ждет и готов постоять за себя или умереть.
Щелкаю два раза затвором фотоаппарата — кончается пленка, как всегда в самый неподходящий момент. Надо перезаряжать, что я и делаю, повернувшись спиной к солнцу и поглядывая за филином. Пленка застревает, и я вижу краем глаза, что филин опускает крылья и, ссутулившись, неторопливо уходит за угол дома.
«Ничего, — думаю я, продолжая заниматься пленкой. — Никуда ты не денешься».
Все, готово. Фотоаппарат заряжен. Иду за угол дома — филина не видно. След на песке обрывается — улетел.
…Думаю, не прийти ли сюда ночью, может, удастся услышать, как они кричат? Кто-то наверняка скажет — глупо шагать по ночной пустыне несколько километров в надежде услышать крик филина, потом тащиться обратно, по скучной песчаной равнине. Может, и глупо, но ради этого можно пройти и большее расстояние…
С вечера взошла огромная красная луна, такая луна, что спать все равно нельзя — залит светом весь мир! Далеко видна кочковатая низина, совсем недавно бывшая дном моря, по которой то здесь, то там поднимаются и ползут, гонимые ветром, космы морской травы-чалана. И гряда барханов тускло белеет вдали. Все равно не уснуть, будешь мучиться и томиться.
Я беру ружье, все же ночь, и волчьи следы видел на отмели, и иду в сторону белеющих барханов. Найду ли в темноте поселок? Чтобы не заблудиться в песках, отыскиваю в небе Большую Медведицу, потом Полярную звезду и держу прямо на юго-восток.
Иду долго. Вроде бы и светло при луне, но поселка все не видно. Не прошел ли мимо? Все вокруг одинаковое: белые бугры и черные кустарники…
Внезапно прямо передо мной вырастает дом. За ним другой… Ночью поселок лучше и чище, чем днем. Не видно ни обрывков сетей, ни поплавков, ни ржавых консервных банок. Стены домов и крыши в лунном свете кажутся голубыми, на белом песке лежат резкие квадратные тени. Из-за низкого глиняного забора-дувала бесшумно поднимаются две голубые птицы. Я вижу их не более двух секунд, в следующее мгновение они растворяются в белесом, от отраженного песками света, небе. Это филины! Если днем я случайно захватил их врасплох, то ночью такого случиться не может. Ночью филины не спят.
На песке в тени деревца стоит забытая старая железная кровать. Я сажусь на нее и, кажется, ночь облегченно вздыхает, избавившись от моего движения, от скрипа шагов по песку.
Тишина, покой, сияние… Из-под камышовой маты скользнула светлая волнистая струйка и пропала в черной квадратной тени. Это удавчик отправился на охоту.
— Ку-ить, ку-ить! — пронзительным голосом кричит домовой сыч и снова тишина…
Что-то колдовское в этих тенях, в этом безукоризненно чистом блеске ночи. Кажется, вот сейчас появится маленький горбатый джин с длинной бородой и совершит какое-нибудь чудо.
Долго сижу, глядя на луну и безмолвные полуразрушенные строения. Джин не появляется. Но что это? Легкий, почти незаметный топоток по песку. Сначала торопливо, а теперь медленно — шаг и остановка, будто кто-то крадется… Вот совсем стихло… Нет! Снова шаги. На светлом бугорке на мгновение возникает заяц, маленький заяц-песчанник, и снова катится в темноту, унося с собой легкое постукивание маленьких лапок.
Вдруг что-то косматое промелькнуло на фоне луны, и тонкий дрожащий крик просверлил тишину. И где-то далеко за поселком глухо раскатилось:
— Ух, ху, ха-а…
Я вскочил, бросился туда, где только что видел зайца. Включил фонарь. Рука дрожала, луч света плясал на песке, тыкался в кустарник и траву. Никаких следов! Ничего! Только песок, песок да колючие кусты чингила.
На песке тонкий, едва проступающий следок. Его оставил дикий кот, животное смелое, осторожное. След пропадает на голых песчаных буграх, здесь его замело ветром, но вновь появляется и идет вдоль полосы джузгунов и селитрянок. Даже в этих диких безлюдных местах, где опасаться как-будто нечего и некого, кот держится вблизи кустарника, чтобы самому все видеть и оставаться незамеченным. Такая у него скрытная натура…
Я не собираюсь преследовать кота, хоть увидеть его и хотелось бы. Он может оказаться где-нибудь неподалеку, но может уйти и за десяток километров. Кота не застать врасплох, да и след его обязательно потеряется, ведь кругом пески…
Я уже прошел много километров, устал и сажусь на прогретый солнцем песок отдохнуть. Я думаю об этом небольшом скрытном хищнике, о его одинокой, тоскливой жизни среди песчаных бугров, поросших своеобразными жилистыми растениями, ветки которых умеют так заунывно петь под ветром.
Передо мной лежит широкая ложбина, и со своего места я хорошо вижу, что вся она истыкана темными норами песчанок. Доносятся их пронзительные голоса. Желтоватые зверьки то выскакивают на поверхность земли и становятся столбиками, как суслики, то со всего разбега ныряют в норы, выбрасывая задними лапами фонтаны песка. Играют!
Видны только дальние норы. А ближнюю часть ложбины заслоняет ряд невысоких деревцев в темно-фиолетовых соцветиях. Это песчаные акации в весеннем наряде.
Со стороны брошенного рыбацкого поселка неожиданно прилетел молодой серый сорокопут. Он уселся на верхушку одной из акаций и сразу как-то возбудился, заволновался, завертелся, задергал хвостом, закричал странно, тревожно: «Трю-рю-рю-рю-черр…»
Такое спокойствие было вокруг, солнце садилось в редкую лиловую тучку, тихо угасал день, и только один сорокопут беспокоился непонятно почему. Я пошел посмотреть, чему удивляется эта так неожиданно прилетевшая птица. Когда я поравнялся с первой акацией, сорокопут взмахнул крыльями и улетел, а когда вышел за вторую — остановился как вкопанный. Пятнистый степной кот, наверное, только что сделал прыжок, над изрытой норами землей еще плыло пыльное облачко… В зубах кот держал песчанку…
Он первым опомнился и бросился бежать мягким скорым галопом. На моих глазах он пересек наискосок ложбину, сначала бежал по освещенной солнцем стороне, потом в длинной тени, отбрасываемой противоположным склоном, и совсем пропал среди низких солянок, где уже начали зарождаться сумерки.
Я все стоял и смотрел, угадывая, в каком месте он должен бежать в эту секунду и в следующую… Обидно было, что встреча эта так быстро прервалась.
Море спокойно дремало под белесым знойным небом Азии, окаймленное желтыми берегами. Вода была густо-синего цвета. На мелководье, где мы купались, дно заросло густой морской водорослью-зостерой. Из-под ног стреляли мелкие рыбешки-бычки, стремительно пробегали два-три метра и затаивались в траве.
Километрах в полутора от берега покачивался на волнах «Лев Берг», похожий издали на большую белую птицу. Нам предстояло пересечь на нем Аральское море, чтобы высадиться на восточном берегу в песках Кызылкум. А пока мы ждали…
Город Аральск был налит зноем. Горячий ветер, обдавая горьким запахом полыни, стелил песок по асфальту улиц, поднимал в пыльных переулках крутящиеся вихри. Окна в домах были наглухо заклеены газетами и бумагой.
— Иначе не спастись от жары, будь она неладна, — ворчал наш сосед по бараку Петрович, третий помощник капитана на «Льве Берге».
Но вечера были хороши! Темнело поздно, сумерки длились невероятно долго. На западе все тлел и тлел закат, из розового превращался в малиновый, потом в темно-зеленый, наконец, воцарялась тьма… Зажигались звезды, маленькие и тусклые из-за висящей в воздухе мелкой пыли.
Однажды утром нас разбудил Петрович.
— Пора грузиться!
…На судне гремят якорные цепи, работает двигатель, сотрясая палубу, капитан кричит с мостика. «Лев Берг» разворачивается и берет курс на юго-восток. Большинство из нас впервые на Арале, все высыпали на палубу, мешают команде работать.
— Это что такое? — спрашивает молоденький лаборант Гена третьего помощника.
— Кнехты, — отвечает Петрович.
— А зачем?
Петрович терпеливо объясняет.
— А это?
— Мачта, — улыбается Петрович.
— Мачта? А зачем? Ведь это не парусное судно?
— Без мачты судна не бывает, — поясняет Петрович. — На ней блоки, антенна…
Гена вежливо благодарит и, посвистывая, отходит к борту.
— Эй, паренек, — окликает его Петрович. — На судне не свистят.
— Почему? — испуганно оглядывается Гена.
— Ветер насвистишь… Задует — тогда держись!
— Разыгрываете? — обиженно вспыхивает Гена и больше ни о чем не спрашивает…
Мы плывем уже часа четыре. Кругом вода, насколько хватает глаз. Никогда не подумаешь, глядя на этот простор, что Арал мелеет. Трудно передать словами цвет воды, прозрачной, зеленоватой, темной. Именно такой представлял я себе воду океана. На мелких острых волнах играют солнечные блики, миллионы бликов и каждый горит, как маленькое солнце.
Ночью поднялся ветер, насвистел-таки Гена. По крутому узкому трапу я выбрался из каюты на палубу, набив в темноте большую шишку на затылке. Судно, как живое существо, переваливалось с боку на бок и постанывало. С правого борта через всю палубу летели брызги, били в лицо, и я слизывал с губ горькую аральскую соль. В носу судна, укрывшись плащом, спал Петрович. В рубке крутил штурвал Абдильда. Он улыбнулся и махнул рукой.
— Сколько баллов? — крикнул я ему, застегивая на все пуговицы мокрую куртку. Он показал мне пять пальцев, поморщился — это не ветер!
«Лев Берг» держал курс на одинокую яркую звезду, низко висевшую над ночным морем. Крест мачты покачивался строго и значительно между звездами. Я подставлял ветру и волнам лицо, хотелось петь и кричать во все горло. Брызги казались ледяными, а в каждом порыве ветра была ласка, он приносил тепло недалекой, прокаленной солнцем земли.
Когда я вернулся в каюту, там еще не спали. Кто-то постанывал, страдая от морской болезни.
— Неужели оно совсем высохнет? — спрашивал голос Гены.
— Может, и не совсем, — отвечал другой голос. — Останется небольшое соленое озеро…
Я лег, но никак не мог уснуть. Вспоминалась первая моя встреча с морем… Мне было шестнадцать лет, я учился в школе. Жил в Алма-Ате, далеко от моря. Никто дома не мог понять, зачем мне море, — блажь, очередная глупость. Чтобы добыть деньги, в начале лета я устроился на завод временным рабочим. Два месяца трудился, страшно уставал, но шли дни и шум моря раздавался все ближе. По вечерам ходил на вокзал и смотрел на поезда, на уезжающих куда-то людей. Рельсы блестели, отражая розовое вечернее солнце, звали в дорогу. Я бродил у вокзала до сумерек…
Наконец он настал, мой день! Я купил билет и сел в поезд. Состав громыхал по мостам и туннелям, по степи… За окном — черная бездна, звезды. Теплый ветер врывался в окно, приносил незнакомые терпкие запахи. И вдруг — огонек… Далеко в ночной степи — огонек! И я думал с волнением, кто там в степи, зачем…
Рано утром я сошел на станции Аральское море. Прошел через город и увидел море! Оно было точно таким, каким я его представлял: темно-синяя вода уходила далеко за горизонт, тихие волны набегали на песок… На берегу сидели загорелые люди в пестрых тюбетейках, ели арбуз и бросали на песок зеленые корки. Тут же ходил двугорбый верблюд, срывал губами колючую траву, поднимал голову, неторопливо жевал и смотрел куда-то далеко. Из-под ног брызгали в разные стороны мелкие ящерицы.
Долго-долго сидел я на крутом глинистом обрыве, смотрел в море и думал: «Какая большая, чудная и разная наша земля…»
…Не спалось. Я встал, вышел на палубу. Светало. Над серой водой стелилась утренняя дымка. У самого горизонта, почти касаясь крыльями воды, летели большие птицы — розовые фламинго…
Утро. Судно стоит на якоре, покачивается на волнах. С левого борта виднеется желтая полоса берега. Капитан вылезает из рубки и смотрит в большой бинокль.
— Узун-каир! — отрывисто бросает он и жестом подзывает матроса, смуглого и мускулистого, как знаменитый боксер Стивенсон.
— Проход там, — показывает рукой. — Поселок, видишь? Держи правее…
— Поселок с людьми?
— Брошенный…
Я тоже смотрю в бинокль на желтые холмы Кызылкумов, на поселок, затерявшийся в песках.
— А что там, на бугре?
— Кладбище.
Странное кладбище. Обычно казахи строят могильные памятники из глины или кирпича, а здесь они выложены из толстых стволов саксаула. То ли это от недостатка нужного строительного материала, а может, местный обычай такой. Одни мазары представляют собой низкие округлые ограды, другие поднимаются ввысь острыми конусами.
На этот берег нам предстоит высадиться и поработать там дней пятнадцать.
— Палатки ставьте подальше от моря, — предупреждает капитан. — А то подует юго-восток, нагонит воды… Берег низкий, затопит…
Ну что ж, начинаем переправляться. Море в восточной части Арала мелкое и добраться до суши нелегко. Мешает водная растительность — листья рдеста плавают буро-зелеными поплавками по синей поверхности моря, а чуть глубже, у дна, качаются, как пышные зеленые волосы, водоросли вошерии. Трава наматывается на винт, и двигатель то и дело глохнет. За кормой поднимаются клубы черного ила, гребной винт цепляет дно. Оставляем лодку на якоре в море, а сами бредем по колено в воде к берегу — надо устраивать лагерь.
Много раз я бывал в пустыне, не в этой, так другой. И знаю — нового будет мало: такой же песок и те же растения. Но каждый раз при встрече с пустыней охватывает волнение…
Земля эта кажется мне живой, не в том смысле, что здесь много живности, а сама земля будто живая… Я смотрю на холмистую гряду барханов, что поднимается в полукилометре от моря, а эта живая песчаная цепь угрюмо смотрит на меня и наш лагерь.
Впечатление — не обман, земля действительно живая, и я постепенно постигаю это.
Низина, что лежит между морем и барханной грядой, совсем еще недавно была морским дном.
— Хруп, хруп, хруп, — раздается во время ходьбы, ломаются под ногами ракушки-сердцевидки, сплошным толстым слоем покрывшие землю. Путается в ногах, сухо шелестит морская трава-чалан, оставленная морем на суше. Бурая эта трава лежит большими горбатыми кочками по всей низине от моря до барханов. Подует сильный ветер и вдруг — что такое? Бегут один за другим круглые неуклюжие звери, похожие на медведей. Так ведет себя на суше морская трава-чалан…
Ветер властвует над морем. По его прихоти оно то отходит, далеко обнажая берег, то, наоборот, наступает на сушу. Поэтому вблизи от моря всегда мокрая земля. Все здесь истыкано острыми следами сайгаков и джейранов. И волки приходят сюда, прячась за кучами чалана, подкарауливать добычу. А дальше, куда не достают никакие волны, надуло песчаную рябь, и по ней уже принялись в рост пустынные травы и кустарнички: лебеда да кое-где молодые ростки тамариска.
Полуденные песчанки обживают «морское дно», выкопали себе норки в песке и с писком убегают в них при приближении человека.
Вот оно — живое движение земли! Пустыня наступает на море, постепенно, но уверенно покоряя его.
Еще дальше от воды высокая песчаная гряда, она неподвижна, но похожа на стремительный вал, катящийся на море. На гребнях барханов цепко держаться кривые узловатые кусты — джузгуны, увешанные, как елочными игрушками, красноватыми шариками плодов. Шарики отрываются от растения и наперегонки катятся по крутому склону бархана в низину. Тоже наступление пустыни.
По песку, то вверх, то вниз тянется двойной след, будто прошел миниатюрный гусеничный трактор. Черепаха! Забралась на высокий бархан и смотрит с высоты на открывшийся синий простор. Вытянула вперед морщинистую шею, по-старчески жует челюстями, будто размышляет… Постояла и повернула обратно. Дальше нельзя, не пришло время…
Много в Семиречье географических названий странных, волнующих, загадочных: Тасмурун, Кетмень, Хан-Тенгри, Алтынэмель…[6] А в слове Чарын есть что-то чарующее. В одном этом названии целый рассказ из намеков, предположений, догадок…
Река Чарын протянулась от истока до впадения в Или на триста пятьдесят километров, течет она среди горных ущелий, стиснутая отвесными скалами, потом выходит на просторы ровной глинисто-песчаной пустыни.
Не сразу, а может быть, и не всякого поразит своеобразная красота этой реки. Помнится, был я на Чарыне во время недолгой студенческой практики. Но тогда так весело и счастливо проходили дни, что сам Чарын отступил на второй план. Были вода и солнце, луна и звезды, но были так, как могли быть в любом другом месте.
Но Чарын не забылся… Где-то в глубинах памяти осталось беспокойство, связанное с именем этой реки, порой звучали в ушах плеск воды и гулкое эхо обвалившихся глинистых берегов. И все тянуло вернуться к Чарыну, посмотреть на него подольше в повнимательней, поразмышлять…
Время идет. Однажды я ехал по каким-то делам, дорога пересекала Чарын. Только на миг мелькнула река и пропала. С волнением смотрел я на буйную воду, сероватую от примеси ила. Стиснутая с двух сторон отвесными скалами, она неслась таким стремительным и мощным потоком, что почти не пенилась на перекатах. Автобус промчался по мосту, и река осталась позади, но перед глазами все мелькали искрящиеся волны и курчавые зеленые туранга на берегу Чарына.
Вот нашлись попутчики, и мы втроем решили добраться до реки и провести там хотя бы дня два-три.
— Мы говорим, Африка или там — Амазонка… — сказал между прочим один из них. — Разве не так же загадочен и неясен для нас Чарын?
Вышли из автобуса перед перевалом через невысокий хребет Турайгыр и направились по накатанной автомашинами дороге на восток через ровную, как асфальт, Сюгатинскую равнину, окаймленную двумя хребтами, один из которых был так далеко, что казался лиловым. Легкая дымка стелилась над равниной, случайный ветерок гулял, где ему вздумается. Такой был покой вокруг.
— Тают вдали синие дали Синьцзяна… — проговорил один из моих попутчиков и потом все повторял эту фразу. Не знаю, откуда эта фраза, из китайской поэзии или из песни, и по ошибке повторялось здесь «вдали» и «дали», или так надо было. Но эта строчка стала неотъемлемой частью настроения, которое не покидало нас во время похода.
Путь наш длинен и тяжел. Хребет Турайгыр, вдоль которого мы идем, понизился, припал к земле, как раненый зверь. Начинается узкий пологий коридор. Дорога ушла, вильнув в сторону. Едва заметная тропа ведет куда-то по распадку между обвалившимися глыбами красной глины, среди сказочного царства причудливых фигур, столбов и строений. Некоторые скульптуры, сотворенные ветром, дождем и солнцем, напоминают суровые человеческие лица.
Вот сфинкс лежит, высокомерно глядя перед собой, словно собирается задать коварный вопрос. Там собака, а еще дальше, голова верблюда на длинной шее. Здесь, кажется, и должно наступить то мгновение, когда так радостно осознавать себя малой песчинкой среди величавой природы.
— Стойте! Слушайте… Вода шумит.
Снизу, издалека, ветерок приносит шорох, похожий на тот, с каким маленький жук выбирается из спичечного коробка.
Как тут хорошо! Но беспокоит неприятное ощущение — вдруг там, у реки, все истреблено, изломано, разрушено? Странное это чувство, но я не считаю его необычным для человека второй половины двадцатого века.
Река шумит все ближе и вот уже виден сверху ее серебристый излом в зелени деревьев и тростников. А когда мы спустились вниз, то попали в настоящие джунгли. У самой воды стоят на корявых стволах приземистые ивы и туранги. С одного дерева на другое свешиваются длинные гибкие лианы — ломонос. Растения помельче, более сухоустойчивые отодвинулись от реки подальше, среди них: саксаул, тамариск, чингил, барбарис, карагана…
Из-под джузгуна, очень близко от нас, выскакивают сразу два зайца и, удивленно косясь на людей, короткими прыжками убегают в заросли. Свежий след горного козла — тека уводит вверх по распадку. На плоских камнях под редкими стебельками трав журчат во всю мочь толстые короткие кузнечики — зичии. Возьмешь в руку пузатого музыканта, он весь содрогается, как будто от страха, но поет пуще прежнего. Отпустишь его, он уходит, неуклюжий и совершенно беспомощный…
Крошечный тугайчик, прилепившийся к берегу Чарына похож на заповедник. Мало людей бывало здесь — очень трудно добраться. За поворотом реки такой же девственный тугай. До него рукой подать, но река не пускает, она раздробила, изрезала берег, перемешала тугаи с неприступными скалами, будто для того, чтобы уберечь от опасности. В воду войти — унесет, расшибет о камни, а если пойти по берегу, наткнешься на отвесные стены, поднимающиеся прямо из воды. Нет, не люди сберегли эти дивные рощицы, а сама река, проложившая свой путь по таким неудобным местам.
Дойти до реки в изнурительную жару. Сесть устало на теплую землю и прижаться спиной к шершавому стволу дерева. Окунуть руки в быструю холодную воду. Это ли не радость?
— Тают вдали синие дали Синьцзяна…
Блекнут яркие краски. То, что было зелеными кронами деревьев, синими и оранжевыми скалами, становится однотонным. Не зеленым, не синим и не оранжевым, а таким, чему и названия нет…
Вечером горит костер, бросая багряные блики на скалы, стиснувшие с двух сторон поляну, поют сверчки, летучая мышь вычерчивает зигзаги в темнеющем небе. Луна выпутывается из корявых веток…
Спасибо тебе, Чарын!
На дне ущелья, перекатываясь по камням, бурлит поток… Над ручьем на тонкой ветке ивы раскачивается маленькое гнездышко, похожее на мягкий пушистый мячик. С одного края его загибается вниз «трубочка» — вход с таким узким отверстием внутри, что, кажется, не только птице, но и насекомому проникнуть туда не легко. Такие гнезда строит только одна птица — ремез.
Смотрю на это сооружение и удивляюсь его бесхитростному совершенству. Расположено оно на высоте пяти-шести метров от земли — никакой крупный зверь не достанет. Мелкий хищник тоже не подберется — слишком тонка и гибка ветка, на которой оно висит. В гнезде тепло, сухо, безопасно.
Пока я раздумываю, обитаемо ли гнездо или брошено, ремез с зеленой гусеницей в клюве со всего хода, не сбавляя скорости, точно влетел в раскачивающееся жилище.
Сначала казалось, что внутри пушистого шарика птенцы. Затем стало ясно — там яйца, а насиживают их поочередно самец и самка.
Через две недели снова иду к ремезам. Беспокоюсь — как бы не разорили. Но гнездо цело, из него доносится громкий писк.
Наружу высовывается маленькая симпатичная головка с желтым клювом. В таком неудобном положении, вниз головой, птенец висит долго, разевает клюв и требовательно пищит. Прилетает один из родителей, сует в разинутый рот бабочку. Но этого мало, птенец просит еще.
В последний раз я пришел к гнезду, когда птенцы стали взрослыми. Сразу я этого не понял. Они по-прежнему висели вниз головой, выпрашивая поесть, а родители носили им насекомых. Вдруг один из птенцов «выпал» из гнезда и… уверенно перелетел на соседнее дерево. Вслед за ним вылетел второй, потом третий. Я насчитал шесть птенцов, но может, их было и больше…
К вечеру разлетевшееся семейство стало собираться. Молодые ремезы облепили свой дом, каждый из них, сталкивая другого, стремился влезть внутрь первым. В конце концов — все дома. Гнездо шевелилось, словно живое, и все больше «раздувалось»…
Солнце закатывалось. Последние лучи догорали на вершинах деревьев. Гнездо было уже в тени. Его, словно маленькое суденышко в бурю, раскачивало ветром из стороны в сторону. Ремезы засыпали под убаюкивающий шелест листьев…
На приемном пункте кто-то из рыбаков рассказывал про енота, а его собеседник возражал:
— Ты, Винни-Пух, что-то путаешь, в Казахстане и Средней Азии нет и никогда не было енотов. Они водятся в других местах.
— Не было? — повернулся рассказчик. — Не было для тех, кто спит на ходу и дальше своего носа ничего не видит…
Другие рыбаки в спор не вмешивались, а только покачивали в сомнении головами. Я знал, что попытки акклиматизации енота и енотовидной собаки на юге Казахстана были, правда, закончились неудачей. То, что я услышал, показалось мне вполне достоверным и даже, в какой-то степени, дополняющим сведения о судьбе некогда выпущенных зверьков. Единственно, в чем я сомневался — о ком шла речь, о еноте или енотовидной собаке? Последнюю рыбаки и охотники часто называют енотом. Но, как говорится, за что купил, за то и продаю, все равно мне уж больших подробностей не раздобыть. Предлагаю этот рассказ в том виде, в каком услышал и запомнил.
Было это в шестидесятых годах на одном из озер в среднем течении реки Сырдарьи.
— Смотри-ка, опять он рыбу стащил, — ругался утром один из рыбаков по фамилии Лобанов, перебирая в лодке мокрые сети. — И это уже не в первый раз. Не кажется ли тебе, что этому пора положить конец?
— Каким образом? — спросил маленький толстенький Винников, по прозвищу Винни-Пух.
— А таким… Зарядить ружье картечью, посидеть ночью под кустом и рассчитаться с ним раз и навсегда.
— Я не хочу иметь дело с инспекцией, — возразил Винни-Пух. — Это запретный зверь. Его когда-то здесь выпускали, чтобы он размножался.
— Ты знаешь, что это за зверь?
— Приблизительно… Приходилось видеть такие следы на Дальнем Востоке. Это енот!
Лобанов присвистнул и покачал головой.
— Ну и ну… Раз так — стоит потерпеть. Придется привязывать продукты на дереве. Как делали золотоискатели в рассказах Джека Лондона. А может, он и по деревьям лазает?
— А черт его знает. Вроде бы нет…
— Я слышал — лазают. А еду полощут в воде. Такие чистоплотные…
Вечером Винни-Пух увидел среди тростников два светлых глаза. Он устроился около палатки и затих. Зверь, шлепая по грязи, прошелся по берегу, обнюхал все ведра и ящики, что-то перевернул, потом забрался в лодку и долго там возился и пыхтел. Недовольно поворчав, ушел в тростники.
Через несколько дней зверь опять пришел к палатке. Когда рыбаки приставали к берегу, он высунул из тростников остроносую в бакенбардах голову и фыркнул. Лобанов запустил в него веслом, и зверь исчез, огрызаясь.
Но через час Винников обнаружил его в лодке. Енот убежал очень неохотно. Когда Винни-Пух собрал в мешок улов, услышал в зарослях недовольное ворчание Винни-Пух подумал и оставил две рыбины.
— Такого нахала я еще не встречал, — заключил он, рассказав Лобанову о происшедшем.
— Я бы на твоем месте огрел его веслом. Не нравятся мне такие соседи. Он нам, еще погоди, что-нибудь да устроит…
На озере вдруг раскричались чайки, гнездившиеся колонией на одном из островков.
— Это он их пугает, — проговорил, прислушиваясь, Лобанов.
На следующий день он не нашел своих сандалий из свиной кожи, и это воровство, хоть и не доказанное, было приписано еноту.
Поэтому, увидев утром бегущего по берегу зверя, Лобанов закричал:
— Дай ружье! Скорее!
Но Винни-Пух был сдержанным человеком.
— Ты не имеешь права этого делать, — ответил он. — Хоть бы он стащил у тебя кошелек с деньгами.
Рыбаки сели в лодку и отправились «трясти сети». Проплывая вдоль небольшого узкого островка, они заметили, как стая крачек с криком то взмывала вверх, то падала вниз, как будто на кого-то нападая.
— Держу пари, что там наш сосед, — Лобанов кивнул в сторону островка. — Ну и вредная тварь. Он, пожалуй, разгонит на озере все живое. Возьми правей, я поучу его шестом, как надо беречь природу!
По островку метался хорошо знакомый обоим зверек. Морда его была вымазана желтком, перемешанным с кровью. Лобанов привстал, приготовил шест. Нос лодки ткнулся в берег. Лобанов прыгнул, но попал в кучу плавника и провалился по грудь в воду. Пока он, чертыхаясь, выбирался из воды, енот спокойно переплыл залив и скрылся в прибрежной траве.
После этого случая енота долго не видели. Он как будто понял, что проделки его зашли слишком далеко, и опасался попасть под горячую руку…
Наступили осенние дни. Подсохла трава, вода сделалась холодной и прозрачной, птицы сбивались в плотные стаи. Уже изредка постреливали в тростниках охотники.
— Что-то не видно нашего соседа, — говорил иногда Винни-Пух.
— Я по нему не скучаю, — отзывался Лобанов. — Лазает где-то в другом месте. И там крадет и разоряет…
— Значит, так надо… Не мы с тобой его придумали. Только мне кажется, он долго не проживет, имея такой неважный характер…
Любознательный Винни-Пух все же выследил енота. После дождя он увидел свежий след на мокрой тропе, приведший его к небольшой копне скошенного тростника. Здесь было много следов. Рыбак несколько раз обошел вокруг копны, как вдруг тростник зашевелился, и оттуда выскочил енот, задрал вверх хвост и защелкал зубами. Винни-Пух отступил, покачал головой и ушел.
…В один из воскресных дней к домику рыбаков подошел охотник, очевидно городской, присел отдохнуть и поговорить и положил на землю убитого зверя с пушистым полосатым хвостом.
— Смотри, Винни-Пух! — крикнул Лобанов. — Конец пришел нашему соседу! Так я и предполагал.
Подошел Винников.
— Зачем же вы так? Убили редкого зверя, — хмуро проговорил он.
— Что вы? — растерялся охотник. — Я не хотел его убивать. Так получилось… Подхожу к стожку, хотел там посидеть, как вдруг он выскочил — и на меня! Я выстрелил…
— Мы все лето терпели его, хоть он был и не очень симпатичным соседом… Ну, да что уж там…
С тех пор ни Винни-Пух, ни Лобанов енотов не встречали.
И в этот раз был немалый путь, прежде чем мы увидели впереди синий изломанный силуэт одного из хребтов Джунгарского Алатау. Восемь километров от шоссе до прилавков, а потом несчитанные трудные версты вверх к снежникам. Издали горы выглядели пустынными: четко очерченный каменистый контур хребта и серые крутые склоны. Не доходя до прилавков, мы оказались на берегу небольшой речушки, в густых зарослях облепихи.
Борис вынул из рюкзака стеклянную поллитровую банку и предложил нарвать немного ягод. Потом повыше попались два куста барбариса. Ягоды были крупные, плотные, туго налитые кислющим фиолетовым соком. И опять немножко набрали в банку. Еще дальше на каменистой осыпи рос колючий шиповник с продолговатыми ярко-красными плодами.
Банка наша наполнилась разноцветными плодами Джунгарских гор.
От речки шли по узкой каменистой троне. Шли очень долго и уже мучились от жажды. И вот за одним из поворотов открылась словно иная страна — синие островерхие елки стояли по склону густо, как богатырская рать в шлемах, кое-где виднелись березы и краснеющие осинки. А далеко внизу, на дне ущелья, белела извилистая полоска — речка. Нижний конец белой полоски пропадал в зелени кустарника, а верхний уводил к снежникам.
Солнце уже покраснело и обещало скоро спрятаться за дальними горами, в ущельях лежали глубокие тени. Ноги подрагивали от усталости. Поэтому мы жадно смотрели туда, где заканчивалась лесная зона, и река делала крутой поворот. Там решили остановиться и заночевать. Оставалось пройти километра два.
…И вот горит костер в ущелье, а над огнем в большой жестяной банке закипает вода из той самой речки, что виделась нам белой кипящей струйкой.
В банку высыпали разноцветные ягоды и положили пучок душицы. И только когда все это хорошо прокипело, бросили заварку и насыпали сахару. Что это был за чай — рассказать невозможно! У него был темно-вишневый цвет. Он был сладок, душист и целебен. И усталости нашей как не бывало. Можно было подниматься и шагать дальше. Но мы не спешили. Был вечер, пылал костер, красные блики плясали в неспокойной верткой воде горной речки было очень хорошо сидеть, разговаривать и вспоминать прошедший день. В этот день мы спугнули стаю куропаток, видели след небольшого медведя, и улар, свистя крыльями, пролетел над головами.
А теперь наступала ночь. И все, что окружало нас: камни, елки, утесы, поросшие курчавым можжевельником, обволакивалось тьмой, вырастало до гигантских размеров, теснило…
Ночь чуть слышно шумела и пахла зеленью. Слышалось, как негромко, плавно и мягко поет вода в речке, булькает приятно и однообразно. Красные блики все играли с речными струями, появлялись и исчезали то яркие, то робкие, едва заметные, и не проходило желание смотреть на эту черно-красную воду.
— Слышишь? Рыба сыграла!
— Рыба? В этом-то ручейке?
— А что? Здесь может быть осман или голец.
— В такой-то холоднющей воде?
— Смотри! Вот он!
— Кто?
Во все глаза смотрели мы на странное темное существо, медленно выбирающееся на плоский камень. У существа была маленькая головка и длинный мясистый хвост. Оно сверкало так, будто состояло из блестящих бородавок.
— Водяной!
— По-моему — это лягушкозуб, — сосредоточенно и монотонно промолвил Борис и добавил: — Такая редкость…
Семиреченский лягушкозуб — редчайшее земноводное и встретить его можно только здесь, в Джунгарии.
Мы потянулись поближе, интересно взглянуть на животное, живущее в ледяной воде, среди суровой и угрюмой природы гор, там, где даже мы — люди, испытывали какую-то смутную тревогу.
— Какое печальное существо, — сказал Борис. — Конечно… амфибия слишком примитивна, чтобы быть печальной. Она плещется в воде, добывает свой корм, жует… и хлопает глазами… И все же — какое печальное существо…
Лягушкозуб, возникший из плеска воды и темноты, лежал на плоском камне и сверкал на наш огонь крошечными искорками глаз.
Потом он ушел в воду. И наши руки потянулись за ним шарили по дну, по песку и гальке, и что-то скользкое коснулось руки и ушло в трещину…
Утром вспомнили лягушкозуба. Подняли несколько камней, под одним был он. Теперь он казался обычней, проще, маленькая головка как бы говорила о примитивном мозге. Он был не очень проворен, а скорее, медлителен. Не мог выносить солнечного света и все время сползал в воду. Уходил от наших рук, от нашего любопытства, от дневного блеска в свой темный, холодный мир.
Он перестал быть загадкой, и все же осталось чувство, будто в ту ночь была сказка, было маленькое блестящее чудо с крошечными искорками глаз.
Скопу мы увидели часов в пять вечера, когда весь отряд сидел за ужином на берегу реки. Она летела невысоко, в каких-нибудь десяти метрах от воды. И ничего такого особенного в ней не было, просто летела над водой хищная птица, лениво пошевеливая длинными крыльями.
— Скопа! — сказал кто-то из нас.
— Неужели скопа?
Пролетая над нами, птица поднялась повыше, по-видимому, из предосторожности. У нее была светлая грудь, крючковатый клюв, хорошо были видны глаза, острые, пронзительные, как у всех хищников, время от времени она поворачивала на лету свою маленькую изящную головку.
Скопа миновала наш лагерь, пролетела чуть дальше и вдруг сложила крылья и упала в воду. По глади разбежались и успокоились волны, и скопа все не появлялась.
— Утонула! — раздался возглас.
Прошло не меньше минуты, показавшейся нам очень долгой, прежде чем птица вынырнула. Еще с полминуты она лежала на воде, распластав крылья, вертела головой, оглядывалась кругом. И опять кто-то произнес:
— Расшиблась… Такой удар!
Но она взмахнула крыльями — раз, другой, третий, и тяжело взлетела. В когтях поблескивала рыба. Скопа круто повернула вправо и пропала со своей добычей за высоким тростником, покрывшем противоположный берег реки.
Это была первая встреча с крылатым рыболовом, но, разумеется, о скопе я читал и слышал не однажды. Эта птица хоть и обитает почти по всему земному шару, но везде считается редкой. Я немало путешествовал по Казахстану, Средней Азии, а в этот раз увидел ее впервые. Что скопа ловит рыбу, я, конечно, знал, но как это делается, понял только сейчас. Очень нелегко вот так, с лету, бросаться в воду, а нужно сделать много бросков, чтобы схватить рыбу, которая тоже не стоит на месте. Какой риск для птицы, ведь она может покалечиться при ударе о воду, может в азарте вонзить когти в крупную рыбину, которую ей не поднять в воздух, и тогда — гибель. Уж не потому ли, что жизнь этой птицы полна трудностей и опасностей, мы так редко ее встречаем? Но скопа приспособилась именно к такому способу существования, это то единственное, что она может, чем живет…
Мы и потом видели пролетающую над рекой скопу, но в воду она больше не бросалась. А посмотреть, как она охотиться, очень хотелось.
Проснулся на рассвете… Поеживаясь, натянул холодные, как ледышки, сапоги и вышел. Палатки, влажные от утреннего тумана, провисли, трава согнулась от тяжелых капель. Река Большая Узень, перекрытая глинобитной плотиной, курится, парит, как будто только что прошел большой пароход и дым никак не рассеется… Пробежал легкий ветерок, и тростники на противоположном берегу разом зашевелились, закивали рыжими пушистыми головками. Пересвистываясь, в мокрые тростники падает подвижная стайка усатых синиц. Вблизи берега распускают по воде круги большие поганки-чомги, ныряют за мелкой рыбешкой.
А вот и скопа. Спокойно, уверенно скользит в утреннем свете, вертит головой, посматривает то одним глазом, то другим вниз, словно любуется своим отражением. Ни суеты, ни торопливости в движениях.
…Все ближе, ближе. Вижу белую грудь, светлую «шапочку» на голове. Вот он, бросок! Смелый, неожиданный! Захватывающее зрелище.
Птица врезается в холодную воду. Брызги фейерверком! Фонтаны воды!
Взлетает, отряхивается. В когтях отчаянно трепещет… речной рак!
Мне кажется, скопа ошиблась и теперь только поняла это. Она вдруг забеспокоилась, завилась кругами, встряхивая лапой, поднималась все выше и выше. Но рак держался цепко и от страха сильнее сжимал свои клешни. Скопа забиралась все выше, превратилась в темную точку и растворилась в небе…
Чем закончится эта схватка? Вернее всего, скопа придет в себя, сядет на дерево и, пустив в ход клюв, расправится с неожиданной добычей… А может быть, рак разожмет клешни, упадет в другой водоем и станет родоначальником нового рачьего племени. Ведь и такое бывает…
Декабрь на себя не похож. Тепло — дожди и туман. А снег, что выпал раньше, почти весь растаял. По горной дороге, что круто поднимается вверх, грязь и слякоть. Прислушаешься — журчат в тишине крошечные ручейки, тоненькими ниточками сходятся к дороге и по узкой промоине дружно устремляются к речке. Так похоже на весну…
Но посмотришь на хмурое небо, на голые, без живого трепета ветки и становится ясно — временное это тепло, обманчивое и коварное. И птицы это чувствуют — кричат, но не поют. Вон чернозобые дрозды на ветках боярышника громко ссорятся из-за ягод. Дрозды — гости временные, как прилетели, так и улетят с наступлением холода. Дальше за теплом потянутся…
Небо проясняется, голубеет, и вот уже солнце блестит из-за легких облачков. Вдруг вспыхивают длинные паутинки, протянувшиеся от стебля к стеблю, свисающие откуда-то сверху. Теперь уже не весна вспоминается, а погожая осень — бабье лето. Паутинки плывут в воздухе, мерцают, переливаются, догоняют одна другую, то становятся невидимыми, то вновь появляются. Это идет переселение в другие места молодых паучков, они маленькие и легкие — летят, прицепившись к концу паутины. По правилам переселяются паучки в конце лета, осенью или весной, а сейчас зима, и уже морозы были, и снег ложился. Значит, не все успели улететь и вот, пользуясь случайными теплыми днями, распустили свои парашюты и пустились в опасное воздушное путешествие. Куда ветер — туда и летят. Не все долетят благополучно — кого птица склюнет, а кто в воду угодит. Но как же не путешествовать, если такая погода!
Одна паутинка прицепилась к ветке груши, повисает в воздухе крошечный восьмирукий парашютист. Быстро мелькают длинные тонкие лапки — паучок лезет вверх. Вот уж он на ветке, и на серой коре становится совсем незаметным. Сидит, отдыхает и даже не шелохнется. Что же будет делать? Останется здесь или полетит дальше? Паучок, будто сидит и размышляет: «Поживем — увидим…»
Дерево как дерево. Обыкновенный карагач с узкими рубчатыми листьями. И стоит посреди города в шумном районе у кинотеатра. Дерево ухоженное, подстриженное; ножницы и пила обрабатывали его крону не раз и придали ей вид большого пушистого шара. Несмотря на то, что давно лег снег и наступили холода, листья почему-то не облетели и висят скрюченные, твердые, будто жестяные. А если налетит ветер, то они сыпятся вперемешку со снегом и льдинками и гремят.
В сумерки на дерево прилетают воробьи устраиваться на ночлег. Пошумят немного из-за лучшего места и постепенно затихают. Пора отдохнуть после дневной суеты…
Но вот над деревом зажигается уличный фонарь, пронизывая густую сеть веток голубоватым светом.
Тут-то все и начинается. Один воробей подает голос, за ним другой, пробуждается вся стая и звенит, не умолкая, импровизированный ночной концерт. Начинается возня. Птицы перепрыгивают с ветки на ветку, дерутся, обиженно вскрикивают. Улететь бы отсюда, да страшно — ночь. И только в кроне дерева светло как днем.
Бывает, что дерево пустует. День, два… Но однажды наступает, вечер, прилетают воробьи. Потом зажигается фонарь. И начинается все сначала…
Погода была неустойчивая. Солнечные дни сменялись хмурыми, туманными. В субботу с утра пошел снег, и холодный ветер носил по тротуарам снежные вихри. Во второй половине, дня потеплело, солнце стало проглядывать белым подмороженным шаром сквозь тяжелое небо.
Маленькие серые птички с красными пятнышками на головах — королевские вьюрки, пролетали, негромко, мелодично тренькая, садились на березы и принимались потрошить сережки, распуская по ветру похожие на опилки семена.
Но вот протянула наискосок со стороны гор необычная для города стая птиц. Летели птицы легко, будто ветром несло их над многоэтажными зданиями. Стая разделилась на две группы, будто два легких длинных коромысла проносились по серому небу.
Летели саджи. Промелькнули над городом, придерживаясь нужного им направления, и пропали.
Живут саджи в пустынях и полупустынях. Не так уж часто увидишь их над городом. Но, оказывается, есть у этих птиц интересные странности. Иногда они собираются в стаи и улетают далеко за пределы своих исконных мест обитания. Можно подумать, что им надоедают однообразные пустынные равнины и они отправляются повидать свет. Дух бродяжничества овладевает ими — иные стаи заканчивают свои путешествия у берегов океанов и морей: на западе — у Атлантического, на востоке — у Тихого, а на юге — у Черного моря.
Вот так и странствуют саджи по свету. Никто не знает, что гонит их в такую даль. Известно, что саджи пытались даже гнездиться на чужбине: в Дании, Маньчжурии и других местах. Но в конце концов погибали. Раскаленная земля пустынь для них самая благодатная.
И все же они улетают. Одни на время, другие — навсегда. Вот и стая, что растаяла в зимнем неласковом небе, тоже куда-то летит, чего-то ищет…
Утром крепко подморозило, а ночью выпал снег. От его тяжести согнулись и напряглись деревья. Тишина вокруг. Попряталось все живое — холодно.
Вдруг прозвучал тоненький, похожий на мышиный, писк: «ци-и-ци-и-и». Два желтоголовых королька, наверное, самец и самочка, вертелись вокруг трещины на стволе старой ивы, как заводные. Они бы остались незамеченными, если бы работали молча, такие они были маленькие. Но птицы о чем-то громко переговаривались. Там, где только что был хвост, через мгновение появлялась голова. Закончив обследование дупла, они в том же стремительном темпе, двигаясь по спирали, начали подниматься по ветке. Вот парочка добралась до вершины — с веткой покончено. Не отдохнув и секунды, корольки принимаются за следующую. Я не мог видеть, какую добычу вынимали они из трещин, но без сомнения, это были какие-то мелкие насекомые или паучки.
Минут за двадцать корольки осмотрели и обработали все дерево и сразу же принялись за другое. Их слабый, но бодрый писк раздавался то внизу, у самой земли, то у вершины. На меня они не обращали никакого внимания, поэтому удалось приблизиться к ним на расстояние вытянутой руки. Подвижность и доверчивость этих милых птиц поразительны. По-видимому, одно с другим связано. Ведь даже ловкому пернатому хищнику схватить такого непоседу — нелегкая задача. Бросившись на королька, он в следующее мгновение обнаружит на этом месте лишь голый сук. Вот корольки и ведут себя беспечно.
Такие выводы делал я, неподвижно стоя в тени глубокого оврага. А корольки тем временем продолжали суетиться.
То, что случилось несколькими секундами позже, казалось невероятным. Низко над белыми деревьями метнулись крылья пустельги. Она остановилась на мгновение в воздухе и вдруг упала на корольков. Взметнулись и поплыли вниз пушистые искры снега. Пустельга запуталась крыльями в тонких ветках, раскрыла клюв и хищно блестела глазами. Корольков на дереве не было. Но один из них лежал в снегу, только хвостик торчал. Пустельга взлетела, а я подошел к упавшему, непонятно отчего, корольку. Вот он на ладони — маленькая теплая птичка с задернутыми пленкой глазами. Что это — обморок, разрыв сердца? Выходит, я ошибся, поверив в неуязвимость корольков…
Положил крошку в карман и пошел своей дорогой. Сто, может, двести шагов прошел, когда королек в кармане зашевелился. Не без труда я отыскал его. Теперь он осмелел: нетерпеливо косил глазом, дергался, пытался вырваться. Я выпустил его — он так быстро растаял в небе, будто его и не было вовсе…
В ботаническом саду среди других деревьев стояли три сосны, ничем особенно не примечательные. Вечнозеленые, как и положено, после снегопада — белые. Но была у этих трех сосен тайна, что и делало их совершенно особенными.
Узнал я тайну случайно. Возвращался с работы рано утром, в сумерки. Небо на востоке уже слегка розовело, но еще светились звезды, крупные и зеленоватые. Утром было холодное, крепкое, под ногами похрустывали льдинки, а по тому как розовело небо, угадывалось, что будет оттепель — вот встанет солнце и поплывет снег, загуляют среди деревьев теплые ветры.
В полной тишине проплыла над головой широкая крылатая тень, снизилась и пропала где-то у трех сосен. Пока я стоял, высматривая, что это такое, еще две птицы четко, спокойно и без всякого шума вошли в кроны деревьев.
В другой раз я остановился здесь днем и долго стоял, разглядывал, ощупывал взглядом каждую ветку. Увидел все-таки… Сначала одну, потом вторую. Ушастые совы дремали, тесно прижавшись к стволу дерева. Как оказалось, на соснах дневало шесть или семь сов — целая стая, может быть, семья. Под соснами была тропа, каждый день по ней шли на работу и с работы люди, и никто не догадывался, что над головой дремлют совы.
Совы всегда сидели на одних и тех же ветках, изредка бросая в снег плотные комочки-погадки, состоящие из косточек, перьев и шерсти съеденных животных. Были совы круглые и добродушные на вид.
Как-то раз прилетели синицы и принялись, позванивая, прыгать по веткам, выискивать насекомых. Синицы осматривали дерево не как попало, а в определенной последовательности. Сначала ветка обследовалась от верхушки до основания, после чего птица делала оборот вокруг дерева и начинала двигаться по другой ветке уже от основания к верхушке.
«Чр-чр-чр», — вдруг заверещала одна синица и отшатнулась: в бесформенном сучке она признала круглую совиную физиономию. Сова невозмутимо хлопнула веком, и синица чуть не свалилась замертво — так напугалась!
Никто не видел сов ничью. Однажды я шел через сад поздним вечером, когда на вершинах тополей, усталые и молчаливые, отдыхают вороны и галки. Вдруг ни с того ни с сего птицы разом взмыли вверх, и долго трепетали крылья в темнеющем небе, и не стихал, похожий на тонкий отрывистый лай, крик галок. Тогда я подумал о совах, не они ли разбойничают?
Были и вещественные доказательства ночной охоты. Плотные комочки, что отрыгивали птицы днем, сплошь состояли из шерсти и косточек грызунов, лишь изредка попадались в них птичьи перышки. А если походить по снежному полю, то можно было увидеть такое: где-нибудь на открытом месте внезапно обрывался кружевной мышиный следок, и тут же на снегу отпечатки больших крыльев — значит, мышь улетела в небо, подхваченная пернатым охотником…
Если посмотреть на карту южного Прибалхашья — вся она испещрена мелкими коричневыми точками. Пески… Огромная пустыня Сарыесикатырау лежит между крупнейшими реками Семиречья — Или и Караталом. С севера голубой дугой изогнулось озеро Балхаш. У здешних песков множество наименований: Ирижар, Бестас, Жалкум, Жаманкум и Люккум. Последнее происходит от казахского улуккум, что означает бескрайние пески.
Ранним утром мы выезжаем из города Уштобе. Сначала машина легко бежит по асфальту, потом начинается трясучий щебнистый грейдер. Мелкая белесая пыль застилает горизонт, набивается в глаза, рот, уши… Некуда деться от пыли. Лица людей, сидящих в машине, становятся серыми, а брови и ресницы рыжими и пушистыми.
С правой стороны от дороги тянется зеленая полоска тугайной растительности, иногда неожиданно откроется и сверкнет расплавленным золотом крутая излучина Каратала или заблестит на солнце болотце, заросшее осокой и тростником.
А слева мелькают один за другим низенькие барханы, то голые, в извитых ветряных полосках, то поросшие редкой пустынной растительностью. Песчаные акации покачивают голыми, пепельного цвета, ветками, да в отдалении виднеются невысокие кустарнички астрагала, усыпанные фиолетово-розовыми крапинами бутонов. Вот такая пустыня в начале мая…
Это пески Жаманкум, то есть Плохие пески. Откуда появилось такое название, никто не знает. Пески как пески. И здесь, как в других пустынях, зацветают белые эремурусы, поднимаются голубоватые свечи заразихи. Пасется скот, стоят юрты, да кое-где белеют голые еще рощицы саксаула.
За Жаманкумами начинается пустыня Бестас — Пять камней. Но меняется только название, а местность точно такая же… И вряд ли кто отыщет здесь пять камней, давших название сотням квадратных километров песчаного пространства.
…В голубом небе, распластав крылья, легко кружит большая сильная птица, орлан-белохвост…
Много километров пройдено по Прибалхашью: пешком, на машине, в лодке. Много всякого довелось увидеть, но сейчас я хочу рассказать об орланах-белохвостах. Я не занимался специально поисками этих птиц. Не хватало времени — вечно подгоняла работа, иные задания и цели. Орланы встречались по пути. Сколько их было? Не знаю. Может, и не очень много. Удалось узнать только о судьбе шести гнезд.
В мае у орланов уже взрослые птенцы, поэтому в гнездо можно заглянуть без всяких неприятных последствий для птиц. Родители птенцов не бросят. Они могут бросить кладку… Но яйца откладываются очень рано, чаще всего во второй половине февраля, еще до начала весны. И, наверное, поэтому среди местных стариков-казахов ходит интересное, но, конечно, наивное, поверье. Они рассказывают, что орланы, отложив яйца, на некоторое время покидают гнездо. Ведь совершенно необходимо по их словам, чтобы яйца прихватило морозом и скорлупа треснула, иначе птенец никак не сможет выбраться из яйца.
Первое гнездо, судьба которого, как и многих других, сложилась драматично, я увидел у реки Каратал.
Очень своеобразны азиатские реки. Мутные, неудобные для любого судна и даже опасные. На весельной лодке по ним можно плыть только вниз, а вверх не выгрести из-за сильного течения.
Я вышел на моторной лодке. И на первом же перекате сел на мель. Пришлось раздеться и лезть в воду. Кое-как, упираясь в песчаное, ползущее под ногами дно, удалось столкнуть лодку. Течение сразу подхватило ее, рвануло и понесло! Я едва успел ухватиться на борт. Неспокойная вода в Каратале. Нужно быть внимательным. Я направляю лодку то к левому берегу, то к правому, стараясь держаться поближе к обрывам и подальше от пологих участков суши. По фарватеру вода пенится, бурлит, ходит кругами. Близко к берегу тоже плыть опасно, там может оказаться затопленное и невидимое сверху дерево.
И все-таки хороши эти реки! Сейчас часа три, почти полдень. Там, где мелко, вода покрыта рябью и вся искрится. Огоньки вспыхивают и снова гаснут… Миллион солнечных зайчиков!
Позабыв, что надо следить за фарватером и мелями, я засмотрелся на игру света. За каждым поворотом открывается что-то новое: длинные песчаные отмели, густые тальники, широкие, как шатры, ивы. А вот и туранги появились. Крона у туранги широкая как бы приплюснутая, ствол странным образом изогнут, наклонен или разветвлен. Редко увидишь две одинаковые туранги. В каждом дереве что-то свое, особенное и неповторимое…
Лодка неожиданно тычется носом в какое-то препятствие и резко останавливается. Я едва не вылетаю в воду. Мель! Длинная песчаная коса тянется от островка почти до середины реки. На отмели, у самой воды, лежит похожее на огромную кучу мусора, гнездо… Оставив лодку на косе, я бреду к нему по колено в воде. Оказывается, одна из туранг разломилась надвое, и вершина вместе с гнездом упала на землю. Видно, вода в Каратале поднималась высоко, в гнездо нанесло ила и грязи. Само гнездо прочное и надежное и, не повались дерево, еще долгие годы служило бы какой-то крупной хищной птице.
Напротив островка вижу маленькую землянку и причаленную лодку.
Из землянки выходит щуплый старик и, заслонившись ладонью от солнце, разглядывает меня.
— Здравствуй, — отвечает он на мое приветствие и прищуривается. — Лодка, вижу, егерская, а тебя что-то не признаю.
Я называю себя, он представляется коротко:
— Яков!
— А по отчеству?
— Зови Яков, — отвечает он. — Я так привык…
Яков — колхозный сторож. Под его наблюдением кое-какой сельскохозяйственный инвентарь, скирды сена и зимовочные домики чабанов. На лугу пасется спутанная лошадка низкорослой степной породы. Лодка тоже его. И сеть, конечно, имеется…
Яков разводит огонь в небольшой печурке, ставит на плиту закопченный котелок, а я отправляюсь за хвостом. Когда я возвращаюсь, Яков разделывает рыбу и опускает в котелок. На столе появляются банка с сахаром, сухари и чайник с отбитым носиком. Лицо Якова в седой короткой щетине улыбается… Спешить ему некуда, и он рад гостю. Ведь гость в этих местах редок.
Я показываю ему на упавшее дерево и спрашиваю, знает ли он что-нибудь о гнезде.
Яков долго роется в пачке «Памира», достает сигарету и закуривает.
— Гнездо свалилось в прошлом году, — наконец говорит он. — В мае месяце. Да… А жил в нем орлан-белохвост…
Я уже предчувствую, что услышу нечто интересное об орланах. Ведь Яков живет у реки не один год и кое-что видел.
По выражению его лица нетрудно понять, что он предпочел бы поговорить о чем-нибудь другом. Что орланы? Дело прошлое…
— Раз уж тебе так хочется… — бормочет он и начинает рассказывать.
Гнездо, построено давно, сколько он помнит, оно здесь и было. Каждый год орланы подновляли его, подстраивали. Гнездо становилось все больше и тяжелее. А дерево старело, кто знает, сколько лет этому дереву.
Яков не трогал орланов. Зачем? Ловят рыбу? Ну и пусть… Да, рыболовы они умелые. Ему приходилось это видеть не раз. Летит, летит, вдруг упадет в воду и поднимается с рыбой в когтях… Интересно наблюдать за ними. Иной раз так неуютно на душе, скучно, холодно. А увидишь орлана — и все как-будто хорошо, и жить хочется…
Один раз Якову случилось наблюдать крупную охоту. Такое редко увидишь. Произошло это у переката, километрах в пяти отсюда, ниже по течению.
Орлан упал в воду, вонзил в рыбью спину когти, но взлететь не мог. Рыба оказалось тяжелой. Это был настоящий бой двух равных по силе противников. Схватка длилась, наверное, целый час, не меньше. Иногда перевес был на стороне орлана, он пытался вывести рыбу на мелководье, но и рыба не сдавалась — тянула на середину реки, где глубина… Орлан устал, крылья намокли, отяжелели… Яков решил, что пернатому хищнику пришел конец. Лодки близко не было, и он ничем не мог ему помочь. Но орлан собрался с силами и вывел-таки свою добычу к перекату у самого берега. Яков увидел гладкую рыбью спину. Это был сом! Сом не сдавался, старался уйти с мелководья, бил хвостом, окатывая орлана водой… Да, схватка была не из легких… Еще все могло быть, но орлан вдруг освободил одну лапу и ухватился за тростник. Вот тогда Яков понял, что орлан победил… Так оно и случилось. А сом, как считает Яков, был весом не меньше пяти килограммов…
Турангу с гнездом сломало ветром.
В здешних местах ветер не редкость, но в ту ночь поднялась настоящая буря. Темень, ни одной звезды в небе, а кругом скрип и скрежет. Якову не спалось, все казалось, какое-нибудь старое дерево не выдержит и обрушится на землянку. Он поднимался, выходил на берег реки, стоял и слушал, как свистит ветер и хлещут о берег волны. Ветер дул навстречу течению, и вода в реке поднималась.
Во второй половине ночи на острове раздался громкий треск, и с шумом упало дерево. Закричали орланы и грачи…
К утру буря стихла, но наделала беды. Гнездо лежало в воде, на на нем сидели два крупных птенца.
Орланы кружили над островом, кричали, иногда присаживались на вершину дерева и хмуро смотрели вниз. Непонятно почему, но они так и не решились слететь к своим птенцам. И на следующий день птенцы все так же сидели на краю гнезда, разевали рты и пронзительно пищали.
Ловить рыбу было запрещено, по реке туда-сюда носилась инспекторская «казанка». Но Якову стало не по себе от унылых криков орлят. Он решил рискнуть и бросить сплавную сеть. С первого заплыва попалось несколько лещей. Весь улов он скормил птенцам. Первое время орланы прилетали, — покричат, покружат, — да дня через три-четыре перестали появляться. Пришлось Якову выхаживать молодых. Кормил почти что одной рыбой. Сазан им больше по вкусу был, а леща, если не слишком голодные, не брали.
Выросли, прошло время, летать стали хорошо. Сядут на борт лодки и кричат — есть просят. Им бы пора самим охотиться, а они сидят и пищат. Большие стали, тяжелые и красивые. Но от старых птиц отличались. У старых хвосты белые, у этих — черные.
Да вот кончилось все плохо. Приезжал тут какой-то человек из города, рыбачил, отдыхал. Привязался — отдай птенцов, очень нужны. Все равно, мол, придет зима — куда ты с ними? Кормить чем будешь, а они к охоте не привыкли… Подумал Яков и отдал, даже не спросил, зачем ему орланы? Надо человеку, значит надо… А потом случайно узнал, что тот из них чучела сделал.
— Вот такой собачий сын оказался… Зачем ему чучела? Не надо было отдавать, да кто его знал. Зря, одним словом, пропали… — закончил Яков свой рассказ.
За беседой время прошло незаметно. Солнце уже висит низко, а нужно добраться до егерского кордона засветло, чтобы не напороться в потемках на мель или корягу. Яков идет проводить меня…
Отгребаюсь от берега, завожу мотор. У первого поворота оглядываюсь назад. На золотистой от вечернего солнца отмели вижу упавшую турангу с гнездом, а на другой стороне реки — одинокую фигуру Якова…
Егерь мне сказал, что по дороге на Аксу я увижу еще одно гнездо орлана. Он уверял, что гнездо жилое, что он сам видел птенцов с неделю назад. Но жилье орланов оказалось пустым. Из каждой щели постройки торчали рыжие космы сухой травы — воробьиные поселения. С полсотни воробьев подняли такой шум, что хоть затыкай уши, один старался перекричать другого…
Под деревом валялись окурки, на песке четко отпечатались следы подошв и колес автомашины. Птенцов забрали люди, которые недавно здесь останавливались. Больше некому. Ведь других врагов у орланов нет…
Казалось бы, нет ничего проще для орланов, чем гнездиться на самых высоких и толстых деревьях. По берегам Аксу нередко попадаются ивы толщиной в два обхвата. Но местный егерь Сеит ведет меня мимо огромных деревьев к озеру, заросшему по краям густым тростником. Он показывает на низенькую приземистую турангу, верхушка которой едва выглядывает из-за метелок тростника. Зато какая роскошная папаха красуется на туранге-коротышке.
— Сейчас там птенцы, — говорит Сеит и прикладывает палец к губам.
Мы молча бредем по протоке к дереву. Вот уже близко туранга, до нее остается не больше двадцати шагов, почему же не вылетают взрослые птицы? На лице Сеита намечается беспокойство, потом в глазах его появляются растерянность и разочарование…
— Нет, нету, — бормочет Сеит. — Тут жили сакманщики… Они взяли птенцов… Больше никого не было… Я же предупреждал…
Сеит стискивает зубы, ноздри его раздуваются и бледнеют от злости.
— Я им покажу! — грозится он. — Я же предупреждал…
— Может, кто другой? — говорю я.
— Других здесь не было, — отвечает Сеит.
— Но зачем они разорили?
— Зачем? — смотрит на меня Сеит. — Они увидели, что белохвостый ловит рыбу. И разорили…
Другого объяснения он не находит. Чтобы доказать, что орлан был, Сеит ведет меня по тростнику и осоке к озеру. Мы выходим на пологий берег, усыпанный крупной сазаньей чешуей.
— Вот тут, — говорит Сеит, — он убивал рыбу.
Мы возвращаемся к кордону…
— Я знаю еще гнездо, — произносит Сеит. — Покажу, когда поедем к Бакланьим озерам.
Опять едем по пустыне… Высокие барханы розовеют в утреннем свете. Солнце поднимается выше и пески становятся ярко-желтыми. Неожиданно впереди открывается синее озеро. В воде, как в огромном зеркале, медленно плывут белые облака. Из всех сочетаний цветов, пожалуй, самое лучшее желтое с синим.
В этом краю немало озер. И соленых, и пресных. Пресные озера — в зеленой кайме тростников, а соленые окружены белыми ободками соли. Пресные озера богаты рыбой. С высокого берега видно, как в прозрачной воде неторопливо проплывают крупные сазаны. Еще утро и пока нежарко. Кажется, что над песками проносится прохладное дыхание Балхаша.
Дорога наша петляет, круто поворачивает то на восток, то на запад, то на север… Но Сеит рядом, а он-то отлично знает местность.
— Вон за тем барханом живет белохвостый, — показывает он вперед.
Машина с разгона вылетает на бугор! И среди желтой равнины мы видим зеленый островок деревьев. Туранги…
Взмахивая тяжелыми крыльями, над рощицей поднимается большая птица с белым хвостом.
— Здесь есть, — говорит Сеит.
Но мне не верится. Почему-то кажется, что все гнезда разорены и пусты. Около рощицы проходит дорога, хоть и нелегкая эта дорога, все же люди здесь бывают. Кто-то мог полюбопытствовать и взять птенцов. Так, на всякий случай…
На одном из деревьев чернеет сквозь зелень листвы гнездо. Я лезу по скрипящему стволу туранги. Все выше и выше. Гнездо, как крыша дома, заслоняет все небо. Весит оно, наверное, не меньше центнера! И я уже понимаю, что не смогу дотянуться до его края, тем более, заглянуть внутрь. Гнездо неприступно… Очень жаль, хотелось бы сфотографировать его сверху.
А Сеит кричит:
— Птенец там! Большой! Шевелится… Встает!
Но я ничего не вижу, кроме торчащих перед глазами сучьев и веток. Делать нечего, спускаюсь вниз… Но Сеит не сдается. Он уверяет, что сделает так, что можно будет снимать.
— Ремень есть? — спрашивает он.
Я отдаю ему свой ремень. Сеит обхватывает руками и ногами ствол дерева и быстро добирается до первой развилки.
— Подай вон ту палку! — командует он сверху. Я с трудом поднимаю здоровенный обломок дерева. Один конец его Сеит упирает в развилку, а второй поднимает выше гнезда, привязывает ремнем к туранге. Пробует свое сооружение на прочность и лезет вверх. Вот голова его приподнимается, над гнездом. С земли видно, как птенец встает и делает выпад в сторону человека.
— Ойбой! — отшатывается Сеит. Втянув голову в плечи, он смотрит вниз. Глаза его сияют.
— Вот он, — говорит Сеит. — Хорошо видно!
Но снимать все равно нельзя. Сеит сбрасывает вниз обломок дерева и спускается сам. Птенец внимательно следит за нами из своей крепости.
Несмотря на неудачу, я радуюсь, что это гнездо оказалось таким надежным и неприступным…
Самым необыкновенным было пятое гнездо.
В низовьях Каратала немало тугаев, есть в них и высокие деревья. Но гнездо орлана обнаружилось километрах в пяти от реки, в пустыне Бестас, и вовсе не на дереве.
Ехали по пескам… Неожиданно впереди показалась ослепительно-белая, как будто покрытая снегом, равнина. Это был овальной формы солончак длиною километра в два и около полутора шириной. Посередине солончака темнело нечто, похожее на шалаш или старую копну сена.
На этот раз моим спутником был егерь Александр Петрович.
Александр Петрович смотрит в бинокль и говорит:
— Орланы… На гнезде две птицы.
— Орланы гнездятся на деревьях, — замечаю я, так как знаю это и по своему опыту, и по литературным сведениям.
— Нет, не только на деревьях, — возражает егерь. — Я наблюдаю за этим гнездом не первый год. Есть и другое, на солончаке. Да в этом нетрудно убедиться… Птицы-то на гнезде…
Переобуваемся в резиновые сапоги и спускаемся с бархана к солончаку. На белой поверхности четко отпечатываются рубчатые следы подошв. Соль держит крепко, можно было идти даже в ботинках.
Обе птицы взлетают когда мы приближаемся метров на пятьдесят. Да, это орланы-белохвосты. Распластав широкие, растопыренные на концах в виде пальцев, крылья, хищники кружат над ним. «Ки-ки-ки-ки» — дрожит в небе унылый крик…
Куда ни глянь — ослепительный блеск плещет в глаза! Над головой яркое синее небо, под ногами белая соль, а вокруг огнистые бока барханов…
Гнездо очень большое. Меряю шагами его основание — приблизительно три метра. Рассматриваю, из чего оно сложено… Ветки тамариска, джузгуна, песчаной акации. У самого основания — ствол белого саксаула толщиной в человеческую руку! Как могли орланы принести его, ведь саксаул очень тяжелый… Кругом валяются рыбьи кости, скелеты, выбеленные солнцем, головы судаков и сазанов. Здесь же лежат три лысухи и лапа зайца-толая. Но где птенцы?
— Тут птенец! — слышится голос Александра Петровича.
Да, за гнездом на солончаке лежит птенец. Он мертв… Глаза задернуты бледными веками. По разлохмаченной груди и раскинутым крыльям бродят зеленые мухи. Произошла какая-то трагедия!
Александр Петрович что-то внимательно разглядывает на солончаке.
— Волки были. Два волка…
Изучая волчьи следы, егерь уходит в сторону барханов. Я фотографирую гнездо, птенца и возвращаюсь к машине. У края солончака песок взрыт, здесь прошли две лошади. Мелькает догадка… Наверное, гнездо разорено не волками, а чабанскими собаками. Они бежали за наездниками, а потом повернули к солончаку.
Когда Александр Петрович возвращается, я показываю ему следы лошадей и высказываю свои соображения. Но он не соглашается со мной. Настаивает, что птенцов погубили волки, ведь следы повели в глухие пески, где на много километров нет никаких чабанов. Каждый зверь тащил по одному орленку. Выходит их в гнезде было три… Третьего волки загрызли, но унести не смогли.
— Это произошло ночью, — говорит егерь. — Днем бы орланы не подпустили к гнезду даже волков.
Почему орланы загнездились на голом солончаке? Ведь это очень опасно. К тому же, совсем недалеко растут высокие деревья…
Мы приходим к такому выводу. Орланы построили свое гнездо очень давно. Тогда здесь было озеро, а не солончак. Наверное, из воды торчала кочка, на которой и начиналась постройка. Потом вода ушла, осталась одна соль, но орланы по привычке продолжали жить на своем месте. Прежде по воде добраться до гнезда было, не так-то просто, а теперь по твердому солончаку свободно мог подойти любой зверь.
— На следующий год они сюда не прилетят… — заключает егерь.
Шестое гнездо тоже оказалось пустым и рассказывать о нем нечего.
Итак, из шести гнезд, в каждое из которых в среднем откладывается два яйца, благополучно вывелся один птенец. Всего один! И в большинстве случаев причиной их гибели оказался человек…
В последние годы много говорится об охране животных, особенно редких. Когда я слышу или сам говорю слова: «Не трогайте орланов, не стреляйте, не разоряйте…», мне как-то неловко. Ведь это прописные истины, кто их не знает. Но иногда приходится слышать в ответ: «А зачем нужен орлан? Это не заяц, которого можно, по крайней мере, съесть, не фазан, не курица… Зачем вообще орлан?»
Такие вопросы ставят в тупик. Как объяснить, зачем нужен орлан? Редкая птица! Только и всего? Или нечто большее?
Вот я стою на высоком бархане. Желтая волнистая равнина тянется до самого горизонта. Вокруг меня небо — и вверху, и даже внизу.
Вдруг словно иголкой укалывает пронзительный крик: «Ки-ки-ки-ки». Я поднимаю голову и слежу за полетом большой хищной птицы. Она ходит широкими кругами, как по невидимой спирали ввинчивается в синеву. На каком-то витке, под каким-то углом к солнцу сверкает белизной хвост птицы. Это орлан-белохвост!
И как бы ты не устал, как бы не был огорчен и подавлен, тебя наполняет острое чувство жизни, ты возродился, прогнал прочь отчаяние и тоску, ты снова полон сил!
Уж не в этом ли назначение всех высоких птиц?