Обсидиановый нож

— Завидую вашему здоровью, — произнес сосед, не поднимая головы.

Мы сидели вдвоем на грязной садовой скамье. Бульвар, залитый талой водой, был пустынен. Сосед каблуком долбил в леденистом снеге ямку, толстое лицо со сломанным носом чуть покачивалось. Рука в перчатке упиралась в планки сиденья.

— Ах, здоровье — это прекрасно, — сказал сосед, не разжимая губ.

Я на всякий случай оглянулся еще раз — не стоит ли кто за скамьей. Никого… Прошлогодние листья чернеют на сером снегу, вдоль боковой аллеи журчит ручей.

— Вы мне говорите? — пробормотал я.

Сосед качнул шляпой сверху вниз, продолжая ковырять снег каблуком. В ямке уже проступила вода.

Еще несколько минут он смотрел на свои башмаки с ребристыми подошвами, а я разглядывал его, ожидая продолжения.

Черт побери, это был престранный человек! Лицо отставного боксера — сломанный нос, расплющенное ухо и одержимые глаза, сумасшедшие, неподвижные. Такие глаза должны принадлежать ученому или потерявшему надежду влюбленному. Я никогда не видел человека, менее похожего на того или другого — по всему облику, кроме глаз… А его слова? «Завидую вашему здоровью, это прекрасно…» А его поза, поза! Он сидел, упираясь ручищами в скамью, бицепс левой руки растягивал пальто. Он как будто готов был встать и мчаться куда–то, но каблук мерно долбил снег, и уже талая вода ручейком уходила под скамью — в ручей на дорожке за нашими спинами.

— Вы нездоровы? — Я не выдержал молчания.

— Я недостаточно здоров, — он мельком посмотрел на меня, как обжег. И без всякого интервала спросил: — Болели чем–нибудь в детстве?

Я чуть было не фыркнул — такой тяжеловес заводит разговор о болезнях. Отвечая ему: «корь, свинка, коклюш», я думал, что он похож на Юрку Абрамова, мальчишку с нашего двора, который в детском саду уже не плакал, а в школе атаманил, и мы смотрели ему в рот. Юрке сломали нос в восьмом классе. Учителям он говорил, что занимается в боксерской секции, а мы знали — подрался на улице. Вообще–то все люди со сломанным носом будто на одно лицо.

— Сердце здоровое? — продолжал сосед почти безразличным тоном, но так, что я не мог отшутиться или сказать: «А вам какое дело?» Пришлось ответить полушуткой:

— Как насос.

— Спортсмен?

— Первый разряд по боксу, второй по рапире, футбол, плаванье.

— Какие дистанции? Спринтер? Конечно, спринтер… — Он посмотрел на мои ноги.

В фас он был совсем недурен — в меру широкие скулы, лоб как шлем, только глаза меня пугали. Они буквально светились изнутри, выпуклые такие глазищи, и лоб карнизом.

— Курите?

— Иногда, а что?

Я вдруг рассердился и заскучал. Курите, не курите… Каждый тренер с этого начинает. Атаман… Мне захотелось уйти, холодновато становилось под вечер. Я и не рассчитывал, что Наталья сейчас появится, она сказала, что придет, если удастся удрать с лекции, но вообще–то, наверно, не придет.

Я сказал: «Простите. Мне пора», — и встал.

Сосед кивнул шляпой. Из–под каблука летели брызги через всю дорожку.

— До свидания, — сказал я очень вежливо.

Длинноногая девчонка с прыгалками оглянулась на нас, пробегая по дорожке.

— Жаль, — сказал сосед. — Я хотел предложить вам кое–что любопытное.

Его нос и уши ясней, чем любая вывеска, говорили — что он может предложить. Я ответил:

— Спасибо. Я сейчас не тренируюсь. Диплом.

Он сморщился.

Я уже шагнул через лужу на дорожку, когда он сказал неживым голосом:

— Я имею вам предложить путешествие во времени…

Я с испугом оглянулся. Он сидел, не меняя позы.

— Путешествие во времени. В прошлое…

«В прошлое, значит, — думал я. — Вот оно — недостаточное здоровье…»

— Я не сумасшедший, — донеслось из–под шляпы. — Сумасшедший предложил бы путешествие в будущее.

Я сел на скамью, на прежнее место. Эта сумасшедшая логика меня сразила. Он явно был псих, теперь я видел это по его одежде — чересчур аккуратной, холодно–аккуратной. Все добротное, ношенное в меру, но вышедшее из моды. Наверно, жена следит за его одеждой, чтобы у него был приличный вид, только нового не покупает — донашивает он, бедняга, свой гардероб лучших времен. Такие пальто носили в пятидесятых годах и ботинки тоже. И шляпы, я помню, хоть был маленький, — шляпа как сковорода с ромовой бабой посредине.

Он скользнул по мне своими глазищами и как бы усмехнулся, но глаза оставались прежними.

— Я действительно редко бываю на улице. Вы об этом подумали? Недостаток времени, больное сердце… Послушайте, — он тяжело повернулся на скамейке, — мне действительно нужен совершенно здоровый человек для путешествия в двадцатое тысячелетие до нашей эры.

Сказал и уперся в меня своим необыкновенным взглядом. Исподлобья. Как гипнотизировал. Но это было уже ненужно. Я решил — пойду. Спортивная закалка подействовала — я испугался и хотел перебороть страх. И потом, все было очень странно.

За всем этим маячило приключение, его напряженная тревога звучала в шорохе шин за деревьями, в запахе солнца и тающего снега, в размеренном крике вороны у старого гнезда. Зачем–то я спросил еще:

— Вы как, машину времени… построили?

Он ответил нехотя:

— Так, что–то в этом роде, но не совсем.

…Выходя с бульвара, он погладил по голубой шапочке девчонку — она стояла, засунув в рот резиновый шнур от прыгалок. По–моему, она слышала наш бредовый разговор. Во всяком случае, она пошла за нами, мелко перебирая ножками, как цыпленок–подросток, и отстала только на третьем перекрестке, у кондитерской. Здесь стояли телефоны–автоматы, и я спросил, надолго ли планируется это… путешествие, а то я позвоню, предупрежу дома, что задержусь.

Он сказал:

— Не беспокойтесь. Первый опыт на полчаса–час. Смотря в каких координатах вести отсчет.

Он шел по краю тротуара, засунув руки в карманы, с тем же отсутствующим видом, что на бульваре. Я заметил, что почти все прохожие уступают нам дорогу.

Около подъезда серого каменного дома он остановился и начал шарить в карманах, и как раз в эту секунду из подъезда выбежала девушка. Пальто нараспашку, кудрявая головка пренебрежительно поднята, на хорошеньком личике вдохновение обиды. Она что–то шептала про себя и вдруг остановилась, уставившись на тупоносые ботинки моего спутника. Он поднял плечи. На лице девушки уже не было обиды, но появилось такое явственное изумление, что я ухмыльнулся. Она вдруг махнула рукой, сорвалась с места и побежала дальше. Обтекавшая нас уличная толпа сейчас же скрыла ее, и мой странный спутник шагнул к подъезду.

Стоя плечом к плечу в тесном лифте, мы поднялись на шестой этаж. Когда стоишь совсем рядом с человеком, неудобно разговаривать. Приходится смотреть на всякие правила пользования или на стенку и помалкивать с чувством неловкости. В этом лифте около диспетчерского динамика было аккуратно нацарапано на стенке: «БАЛЫК». Прописными буквами. Почему — балык? Мне стало смешно, и вдруг я вспомнил. Он сказал: «Я был бы сумасшедшим, если бы предложил вам путешествие в будущее».

Я стоял с улыбкой, застывшей на физиономии, и чувствовал себя сумасшедшим. Почему я поверил, зачем пошел? Ведь я изучал теорию относительности, а там сказано, что путешествие в будущее — реально, а в прошлое — невозможно… Все наоборот… Вернуться в прошлое нельзя, потому что будущее не может влиять на прошлое. «Вот вам и балык, — я просто кипел от злости. — Когда ему откроют дверь, попрощаюсь и уйду. Все. Явный псих, конечно, явный».

— Дело в том, — сказал он, открывая дверь лифта, — что путешествие в будущее возможно на субсветовых скоростях. В космосе. Боюсь, что человечество никогда не достигнет субсветовых скоростей.

Лифт с ворчанием ушел вниз. Я покорно шагнул за ним в квартиру и позволил снять с себя пальто.

— Вытирайте ноги, — пробормотал он в сторону. — Мойте руки перед едой, — он засмеялся. Лицо у него стало, как блин — нос совсем приплюснулся. — Прошу…

Перед нами, как дворецкий, пошел черный кот, дрожа хвостом, изогнутым кочергой.

— Васька, ах ты, кот, — хозяин подхватил его на руки. Кот замурлыкал. — Прошу, прошу…

Теперь, в тесном пиджаке и узких брюках, он был совершенно похож на спортсмена. Грудная клетка просто чудовищная, как бочонок, — гориллья грудь. Ботинки он как–то незаметно сменил на тапочки, и всем обликом выпирал из обстановки. Огромный письменный стол, кресла, книжные шкафы. Такой же кабинет я видел у нашего Данилина, профессора–сопроматчика, когда приходил к нему сдавать «хвост».

Мы сели в профессорские кресла, и хозяин снова замолчал. Кот сидел у него на коленях. Кот мурлыкал все громче и вдруг взревел хриплым басом: «Ми–а–а–у–у–у–у…» — рванулся с колен, умчался за дверь.

— Это Егор орет, Ваську пугает. Вот полюбуйтесь.

Между тумбами письменного стола была натянута проволочная сетка, и за ней, как в клетке, стоял котище, выгнув черную спину, и светил желтыми глазами.

— Егорушка, — сказал хозяин, — ты мой бедный…

— Уа–а–у–у, — ответил кот и зашипел.

— Это Васин близнец, — объяснил хозяин как ни в чем не бывало. Как будто в каждом доме гуляет на свободе по коту, а его близнеца Егора держат под столом в клетке. — Впрочем, познакомимся. Ромуальд Петрович Гришин.

— Очень приятно, — пробормотал я, — Бербенев, Дима.

— Дима, Дима… Я кого–то знал… Дима. Впрочем, это неважно. Хотите кофе?

— Нет. Спасибо, не хочется.

— Тем лучше, — сказал Гришин.

Если он хотел меня запугать, то добился своего. Я сидел, как мышь перед котом, и смотрел в его глаза. Оторвать от них взгляд было совершенно невозможно, и смотреть было невозможно — тоскливая жуть подкатывала к сердцу. Глаза светились напряжением мысли. Мучительно–напряженным спокойствием всезнания. Вот так. По–другому этого не объяснишь.

— …Тем лучше. Последний вопрос, а затем я в вашем распоряжении. Вы студент–дипломник. Ваш институт?

— Инженерно–физический.

— Прекрасно. Общение облегчается. Теперь спрашивайте.

— Не знаю, о чем и спросить…

— Понимаю. Вы недоумеваете и ждете объяснений. Получайте объяснения. Классическая физика говорит, что будущее не может влиять на прошлое. Вполне логично, как кажется, но формулировка недостаточно общая. В наиболее общем виде так: информация может перемещаться только по вектору времени, но не против направления вектора. Например. Если мы подставим взамен объекта, существующего в прошлом, некий объект из настоящего, но в точности такой же, то «передачи информации не будет. Такая подмена соответствует нулевой информации — материальные предметы в точности соответствуют друг другу. Иначе… Иначе получается вот что… Наш материальный предмет — черный кот Егор. Двадцать тысяч лет назад не было котов черной масти. Были полосатые коты, короткохвостые охотники. Дикие или полудикие. Поэтому появление в прошлом вот… Егора или Васьки невозможно, это была бы информация из будущего. Если бы у нас имелся дикий кот–другое дело. Вы поняли?

Я ответил:

— Не понял.

Это было вовсе нечестно, только я не мог ответить по–другому. Он прежде всего подразумевал, что есть некий шанс проникнуть в прошлое так же запросто, как спуститься по лестнице с седьмого этажа на первый, и поэтому вся его дальнейшая логика теряла смысл. Проникнуть в прошлое… Ведь прошлое прошло, на то оно и прошлое, деревья выросли и упали, люди и травы сгнили… Прошлое!

— Гранит, — сказал Ромуальд Петрович. — Кусок гранита лежит перед вами на столе. Этот кусок — неизменившееся прошлое. Он целиком из прошлого. «Деревья умирают, но гранит остается…

С этим ничего нельзя было поделать. Он в десятый раз предупреждал мои возражения. Мне оставалось только пожать плечами.

— …Но мы отвлеклись. Итак, Егор не может появиться в прошлом. Это не значит, что его нельзя отправить в прошлое. Неясно? Гм… Посмотрите на Егора получше. Вот лампа.

Я взял настольную лампу и нагнулся. Я ожидал увидеть черта с рогами, все что угодно, только не то, что я увидел.

На свету Егор оказался полосатым и короткохвостым. Крошечные кисточки торчали на ушах.

Я охнул. Егор зашипел и вцепился когтями в сетку. Я чуть не уронил лампу.

— Что это за зверь?

— Черный кот Егор, — отчетливо произнес хозяин. — Пятнадцатого февраля сего года он был перемещен в сто девяностый век до нашей эры. Через час он был возвращен в таком виде… вот. Бедный котище! В его системе отсчета прошло всего лишь двенадцать–семнадцать минут.

— До свидания, — в третий раз за последний час я прощался. — Я не люблю розыгрышей.

Хозяин грузно встал. Казалось, он не слышал моих последних слов. Слова отлетали от него, как теннисные мячи от бетонной стенки.

— Очень жаль. Впрочем… Не смею задерживать… Очень, очень жаль. А кот… Оттуда информация проходит беспрепятственно. Я не подумал, что генотип кошки изменился. Отличий не очень много — доли процента, в рамках мутаций. — Он бочком продвигался к двери, опустив голову.

Он, по–моему, окончательно примирился с моим уходом. Он даже хотел, чтобы я ушел поскорей, но черт дернул меня оглянуться на прощание.

На столе, рядом с куском гранита, лежал большой обсидиановый нож, каких много в музеях. Нож выглядел совершенно новым. Блестящий, со свежими сколами. К рукоятке прилип кусочек рыжей глины.

В два шага я подошел к столу и остановился, не рискуя взять нож. Действительно, он был совершенно новый, а не отмытый — глина губчатая, нерасплывшаяся. Полупрозрачное лезвие казалось острым, острее скальпеля. Первым долгом я подумал — подделка. Хитрая, искусная подделка. И все–таки взял нож. Лезвие блестело тончайшими полукруглыми сколами, где покрупнее, где помельче, у кончика — почти невидимыми серпиками. Я посмотрел с лезвия — совершенная, идеально симметричная линия. Нет, теперешними руками этого не сработать. Не второпях такие вещи делаются…

Как бы отозвавшись на эту мысль, Ромуальд Петрович не то застонал, не то закряхтел. Мне показалось — нетерпеливо. Я повернулся. Он стоял посреди комнаты, с закрытыми глазами, опустив руки, и дышал, как боксер после нокдауна.

— Одну минуту, сейчас… — Не открывая глаз, он сел в кресло у стола.

Егор когтями рвал сетку, пытаясь добраться До его тапочек, непогашенная лампа светила среди бела дня, а я в полной растерянности смотрел, как Ромуальд Петрович негнущимися пальцами открыл бутылочку и выкатил из нее пилюлю. Глотнул — и снова стал дышать. Выдох, выдох, вдох — хриплые, тяжкие. Наконец он открыл глаза и проговорил с трудом:

— Сердце балует. Простите, Вы заинтересовались ножом? Это мой трофей. Оттуда. Три дня тому назад я был пять минут в прошлом. По этому будильнику.

— Ромуальд Петрович! — Я завопил так отчаянно, что проклятый кот зашипел и забился в угол. — Не разыгрывайте меня! Скажите, что вы шутите!

Он чуть качнул головой:

— Ах, Дима… Вы считаете меня сумасшедшим и взываете к моей искренности. Нелогично…

Я навсегда запомнил — пусть это банально или сентиментально, — только я запомнил на всю жизнь, как он сидел, опустив свои боксерские руки на стол рядом с ножом, и смотрел на маленькую картину, висящую чуть правей, над углом стола. Июльское небо с одиноким белым облачком, а под ним густо–малиновое клеверное поле и девчонка в белом платочке…

Он смотрел и смотрел на эту картину, а я уже не мог уйти и, наконец, потихоньку сел в свободное кресло, боком — так, чтобы не видеть кота, навестившего прошлое, и нож, принесенный из прошлого.

Гришин повернулся ко мне, улыбнулся и вдруг подмигнул.

— Ждете объяснений все–таки?

— Жду.

— Попытаемся еще раз? Давайте. Дам прямую аналогию. Часто говорят: «Дети — наше будущее. Вы еще молоды, но для человека моего возраста дети — надежда на бессмертие: Потомки… Дети и дети наших детей… Теперь представьте себе, что в прошлом мы существуем как свои предки… Это одно и то же, по сути, то есть в будущем потомки, в прошлом — предки. Превращение в потомков — естественный процесс. Воспроизводство и смерть. Необратимо. А для обратного перехода нужны специальные приспособления, и процесс этот обратим. — Он засмеялся. — Честное слово, я сам еле верю. Опасная это находка! Помните, в Томе Сойере — песик нашел в церкви кусачего жука и улегся на него брюхом? Жук взял и вцепился в песика. Впрочем… Главное — обратный переход жизнь — смерть — жизнь. Понимаете?

Я пожал плечами — осторожничал.

— Скажем, так… каменный нож перемещается сквозь время без переходов жизнь — смерть — жизнь. Он сам — и предок и потомок. С живыми несколько сложней, но и это удалось осилить. Ценой потерь и убытков, но все же…

— Это Егор — потери и убытки?

— Вот, вот! — Он очень обрадовался. — Вот, вот! Наконец мы сдвинулись с мертвой точки! Оказывается, двадцать тысяч лет назад предок наших кошек был еще диким. Может быть, полудиким, но еще зверем. Полосатым, хищным и все прочее. М–да… Первый опыт. Я не умел еще, знаете, все так сложно. Первые шаги… Я вернул его на экспресс скорости и забыл, что информация из прошлого проходит беспрепятственно. Знаете что интересно? Он кое–как помнит меня, а Ваську помнит хорошо. Он злится из–за вас, Егорушка, бедняга, бедный кот! Вернулся полосатым, бедняга…

Кот мурлыкнул и, как бы спохватившись, провыл: «У–у–у!»

— Видите? Раздвоение личности. Теперь–то я научился возвращать как нужно…

Я ждал, что он добавит: «как видите», и ошибся. Наверно, он решил не ссылаться на свой опыт, пока я не поверю окончательно.

Я посмотрел на его затылок в коротком ежике, могучие руки, гориллью грудь и подумал… Дурацкую мысль я подумал, голова моя шла кругом от всех этих вещей.

— Ромуальд Петрович, я хочу спросить. Двадцать тысяч лет тому назад человек был тоже другой, как же получается. Если вы там были…

— Почему я не синантроп? — Он рассмеялся не оборачиваясь. Не много было веселья в этом смехе. — Дело в том, что вид гомо сапиенс существует семьдесят тысяч лет. А вид сапиенс — это вид сапиенс, Дима. Мозг не изменился, практически ничего не изменилось. Другой вопрос — как сумел дикий обезьяно–человек приобрести такой мозг, вот загадка… Впрочем, это к делу не относится; Человек не изменился. Возьмите, Дима, на второй полке снизу красный том Вилли «Парадокс мозга», страница двести семь, просмотрите. Или любую книгу этого ряда.

— Нет, нет, я верю. Значит гомо сапиенс?

— Рассудите сами. Человека отделяют от того времени всего четыреста–пятьсот поколений. Он не успел измениться — в эволюционном смысле.

— Извините, — сказал я, — а как все индивидуальные качества — внешность, привычки, ну, образование? По этому закону — влияния прошлого на будущее?..

Он вдруг запел потихоньку: «Не пробуждай воспо–ми–на–а–аний минувших дней, мину–увших дней», — и полез в стол.

— Молодец, молодец, — он удовлетворенно кивал головой, копаясь в ящике. — Придется показать, придется… Вот, нашел! «Не возродить бы–лых жела–а–ний…» — запел он снова. У меня в руках была фотография. Бравый сержант в фуражке с кокардой глядел перед собой, выкатив могучую грудь, украшенную орденами Славы. Сломанный нос победительно торчал над густыми усами.

— Очень интересно, — я положил фотографию на стол. — Вы участник Отечественной войны?

Пение оборвалось.

— О господи! Как вы смотрите? Это что такое? — Теперь он говорил со мной по–новому, без осторожности, как со своим.

— Вот, вот это? — Он ткнул пальцем. — Это «Знак военного ордена», «георгий». Мой дед был кавалером полного банта георгиевского креста.

— Ваш дед? Маскарад… Это же вы!

— Конечно, я… — Он насмешливо фыркнул. — Смотрите. Как следует смотрите.

Я принял картонку из его руки. Картонка, конечно! Как я не заметил сразу? Плотный картон цвета какао, виньетка и надпись: «Фотография Н.Л.Соколовъ. Смоленскъ».

— Смотрите на обороте…

Я прочел: «Урядникъ Никифоръ Гришинъ, 19 22/III 06 г.». Потрясающее сходство!

Он снова фыркнул, пробормотал что–то и вынул из кармана бордовую книжечку. Пропуск.

— Раскройте!

«Гришин Ромуальд Петрович»… Печать. Все правильно. Но фотография была не та — довольно щуплый интеллигентного вида человек в очках, молодой, чем–то похожий на моего хозяина, но явно не он — только лоб и глаза похожи. Другой подбородок, скулы… И уши не расплющены, они торчали себе в разные стороны, и нос не сломан…

— Не пойму я вас, — сказал я со всей доступной мне решительностью. — Зачем–то вы меня морочите… Вы–то кто? Вы не Гришин, на документе совсем другой человек. Кто вы?

— Гришин. Ромуальд Петрович. Врач–психиатр, с вашего разрешения.

— Не верю.

— Как хотите. Кто ж я, по–вашему?

— Я хочу это выяснить. Почему вы себя выдаете за другого?

— Ах, Дима, Дима! Фотография деда заверена казенной печатью. Какой–то там казачий полк. Он — Гришин, как по–вашему? Сходства вы не отрицаете?

— Не верю, — сказал я. — Подделка.

— Пагубная привычка, — сказал он тихонько, — верить документу больше, чем человеку. Губительная привычка. Как следствие — ничему вы не верите, даже документу…

Я пропустил это мимо ушей и задал главный вопрос:

— Зачем вы это все затеяли? Отвечайте! Только бросьте притворяться психом!

Я приготовился сбить его с ног, если он попытается вскочить и броситься на меня. Он был тяжелей меня, зато я моложе лет на двадцать и в отличной форме. Я твердо решил: не дать ему даже обернуться.

И опять он отбил мою мысль. Так вратарь отбивает мяч — еще с угла штрафной площадки. Он сказал:

— Дима, я не собираюсь нападать на вас. Оружия не имею. Вот мои руки, на столе.

— Почему вы читаете чужие мысли? Кто…

— Мне позволил? Все правильно. Боже правый, вы мне позволяете, кто же еще? Стереотипно вы думаете, и у вас все написано на лице. От физика я ждал большего… м–м… большей сообразительности. По логике детективного романа я должен теперь попытаться вас убрать — так, кажется?

— Ну, так…

— Вас плохо учат в вашем институте, — сказал он свирепо, — логике не учат! Таким, как на пропуске, я был до опыта, — он поднял пропуск за уголок. — Таким, понимаете.

Я вздрогнул — пропуск упал на стол и закрылся со слабым хлопком, а Ромуальд Петрович вдруг пробормотал что–то неразборчивое и жалобное и оглянулся. Глаза смотрели, как из маски.

Вот когда я пришел в настоящий ужас. Так. было со мной на маскараде в детском саду. Ощеренные волчьи маски прикрывают милые привычные лица, и надо напрячься и сжать кулачки, чтобы увидеть эти лица, а кругом волки, лисы, зайцы косоглазые…

Живая маска шевелилась вокруг беспомощных глаз… Я вскрикнул:

— Нет!

Он опять смотрел на картину. Девушка среди клеверов под широким небом. Он ответил:

— Пугаться не надо. Мой опыт, мой риск. Как видите, предлагая вам опыт, я ничего не скрываю.

— Нет, я не пойду…

— Страшно?

Я молчал.

— Понимаю вас. Конечно, страшно. Теперь безопасность гарантирована. Я нашел метод возврата — после случая с Егором. Уже Васька возвращался дискретными подвижками во времени… Шагами, понимаете? По всей лестнице предков. Получилось хорошо. Кот как кот. Вы видели. Затем я изготовил большой браслет и пошел сам, но кончилось это нехорошо… В нашем роду сердечные болезни — наследственные…

Он все смотрел на картинку. Может быть, его дед любил эту девушку… или отец? Может, это была совсем чужая девушка? Не знаю…

— Видите ли, Дима. При движении время размыто, как шпалы, если смотреть из вагона на ходу. Какие–то микросекунды я был одновременно во втором поколении, и в первом, и в нулевом, своем. Надо было случиться, чтобы именно внутри этих микросекунд у меня начался сильный приступ, с судорогами, и я упал с кресла и оборвался браслет. Процесс остановился. К счастью, это коснулось лишь внешности… — Он коснулся ладонью своего изувеченного уха. — Я никогда не занимался боксом. Никогда. Дед Никифор был цирковым борцом и боксером.

Я спросил идиотски:

— Как же на работе? Вас узнали?

Он положил ладонь на грудь:

— Какая теперь работа!.. По моим подсчетам, мне осталось… немного. Это дело успеть бы кончить, и все.

Он встал, массивный, как бегемот, и поднял полы пиджака.

— Смотрите, Дима… У меня нет времени, чтобы купить новую одежду.

Рубашка, та самая, что на пропуске, была на спине неаккуратно разрезана и разошлась, открывая голубую майку.

Стоя передо мной с задранным пиджаком, он прохрипел:

— Сердце не выдержит опыта. Нагрузка на сердце изрядная. А вы здоровый человек, Дима.

Я не мог теперь поверить, что он врет, что он не Ромуальд Гришин, а кто–то другой, который украл его одежду и его пропуск. Нет, здесь все было не просто, и его тяжелое дыхание было настоящим, не сыграешь такого. Глядя, как он усаживается на свое место, я ощущал тоскливый страх, как после непоправимого несчастья. Зачем я назначил Наташе свидание, она ведь занята, зачем назначил свидание не в кафе, а на бульваре, зачем стал с ним разговаривать, зачем, зачем… Мне было стыдно — так мелко выглядела моя беда рядом с его бедой. Я ведь могу сейчас повернуться и пойти, куда хочу.

И все–таки трусость сдвинула меня на прежнюю дорожку мысли, и я пробормотал с последней надеждой:

— Они умерли. Все они умерли. И похоронены, — прибавил я зачем–то. Так было надежней. — Умерли и похоронены.

— А звезды, — спросил человек за столом. — А звезды — они тоже умерли? А невидимые звезды, сжимающиеся пятнадцать минут по своему времени и миллионы лет по–нашему, — они тоже похоронены? Моцарт — умер? Эйнштейн — похоронен? Толстой? Кто же тогда жив? Генерал Франко?

Он ударил по столу двумя кулаками и спросил, перекрывая своим басом звериный вой, рвущийся из–за сетки:

— Чему вы верите, вы, физик? Каким часам? Коллапсирующая звезда существует пятнадцать минут, и она будет светить, когда Солнце не поднимется над земной пустыней. Через миллионы лет! Чему вы верите?

— Я не знаю! — прокричал я в ответ. — Я не ученый! Что вы от меня хотите?

— Чтобы вы поверили.

— Чему?

— Прошлое рядом с настоящим. Во все времена.

— Но его нельзя вернуть!

— Тихо, Егор! — крикнул Гришин.

Кот притих. Гришин выбрался из–за стола и утвердился, как монумент, посреди комнаты.

— Вернуть прошлое нельзя. Можно узнать о прошлом, что я и предлагаю. Это вполне безопасно. С вами аварий не случится, вы здоровы. Решайтесь, наконец, или уходите. Я тоже пойду — искать другого,

— А–а… — У меня вдруг вырвалось какое–то лихое восклицание вроде «А–а–а!» или «У–у–ух!». Такое бывает, когда несешься с горы на тяжелых лыжах, накрепко примотанных к ногам ремнями.

— А–а! Даем слалом во времени! Даем, Ромуальд Петрович!

— Даем! — Гришин хлопнул меня по плечу. Это было здорово сделано — я плюхнулся в кресло, а он стоял надо мной и улыбался во все лицо.

…Перед «спуском во Время» я попил кофе. Ромуальд Петрович принес кофейник и маленькие чашечки, но я попросил стакан, намешал сахару и стал нить, а Гришин объяснял в это время, какие блокировки меня страхуют.

— Два браслета–индуктора, Дима. Основной и дублер. Сигнал возврата подается от двух часов, переделанных из шахматных, — вот они, тикают. Завожу и ставлю полчаса. Хватит? Там время сжимается…

— Давайте побольше, — сказал я.

Как мне стало хорошо! Я преодолел страх, я почувствовал себя таким значительным и мужественным? Подумаешь — набить морду хулиганам или скатиться с крутого Афонина оврага — чепуха, детские забавы. Я сидел этаким космонавтом перед стартом, пил крепкий кофе и думал, как будет потом, и что, наконец, есть такое Дело, и можно себя испытать всерьез. А Гришин здорово волновался, хотя тоже не показывал виду. Когда я уже сидел в кресле с браслетами на руках, он принес кота Ваську и, тиская его в ручищах, сказал, что кот только вчера уходил в прошлое.

— Как видите, благополучно… Ну, счастливо, Дима. Вы храбрый человек.

Я не смог улыбнуться ему — трусил. Я ощущал на запястьях теплые браслеты, и вдруг они исчезли, ощущение жизни исчезло, я задохнулся, как будто получил удар в солнечное сплетение… Молот времени колотил меня, в самое сердце, и в смертном ужасе я подумал, что забыл спросить, как выглядит тот, кто ушел во Время.

…Чужой. Запах чужой. Небывалый.

Лежу. Кричит птица, ближе, ближе. Слетела с гнезда. Запах чужой, ужасный. Лежу в больших листьях. Один. Со лба капает.

Страшно.

Ветер дует от них. Они подходят, много их. Чужие. Идут тихо, как Большезубый. Вышли, огляделись. Идут. Прячутся от Великого Огня. Идут. По краю болота. Запах сжимает мой живот.

Идет охотник. Еще идет охотник. Еще. Их много. Но пальцев на руке больше. Несут рубила. Как мы. Но запах чужой. Ужасный. Вода капает со лба, пахнет, но ветер дует от них. Не учуют.

Вожак прыгает, бьет рубилом. Убил змею. Запах очень сильный. Боятся. Боятся змей, как мы. Запах сжимает мой живот.

Проходят. Запаха нет. Ползу за ними. Лук волочу по листьям.

Чужого надо убить. Чужих надо убить. Чужие страшнее змей, ночи и Большезубых. Они пахнут не так, как мы. Надо убить. Одному нельзя, их много. Свои не слышат меня. Далеко.

Догнал. Чужие сидят, притаились. Оглядываются. Великий Огонь покрыл их пятнами. Ложатся. Вожак сидит, оглядывается, нюхает. Чужой. Мы так не нюхаем. Мы поднимаем голову.

Я лежу в болоте. Отрываю пиявок. Лук лежит па сухих листьях. Чужой нюхает ветер, в бороде рыбьи кости. Борода как ночной ветер. Черная борода была у Паа. Отцы убили Паа, он что–то делал так, что по стене бегали лесные. Маленькие: брат Большерогий, но маленький. Он бежал и не бежал. На стене. И братья Носатые на стене. Отцы убили Паа. Сказали — это страшно. Из пещеры ушли. Оставили лесным пещеру.

Трещит. Чернобородый чужой ложится. По лесу идут Носатые братья. Идут пить воду к реке. Проходят так, как сделал Паа на стене. Впереди большой–большой–большой. Лес трещит.

Я ползу назад, в маленькую реку. Бегу по воде. Запах: чужих бежит за мной. Чужих надо убить. Они чужие — поэтому. Вот пещера. Отцы сидят за камнями. Держат луки, оглядываются. Бегу по камням. Вижу, что матери и сестры скрываются в пещере. Мне хорошо. Они — свои, они меня слышат. То, что я говорю внутри себя, когда мы близко. Старик Киха и старшие матери бьют маленьких, гонят в пещеру. Маленький брат Заа отрывает пиявку от моей ноги, ест. Наша мать гонит его в пещеру.

Беру стрелы. Женщины закрывают вход камнями. Становится темно, как перед смертью Великого Огня. Сестра Тим трогает меня, страх проходит. Я говорю: «Сейчас нельзя, мы бежим убивать». — «Можно». Она наклоняется, я хватаю ее крепко. Мать Кии бьет меня ногой. Бьет Тим. Мужчину бы я убил рубилом, но. Кии тронуть не могу. Тим воет в углу, как самка Большезубого. Дети визжат. Старик Киха шипит, как змея: «Молчите! Чужие!»

Бежим по воде. Там, где вода падает, выбегаем в лес. Пкаап–кап с братьями бежит дальше, к болоту. Пкаап–кап — шестипалый. Он очень могуч. Мать Кии не дала мужчинам его убить. Шестипалого надо было убить. Хорошо, что его не убили.

Ветер приносит запах чужих. Выбегаем из больших листьев — нас очень–очень много. Выбегаем. Чужие вскакивают, кричат визгливо, как птицы. Быстро бегут, рубила на плечах. Очень быстрые ноги у чужих. Но Юти кричит: «И–ха–а–а!» Много стрел. Вожака догоняют стрелы, он бежит. Другие падают. Вожак дергается, вынимает из себя стрелу. Смотрит. Падает. Борода поднялась к Великому Огню. «И–и–ха–ха–а!» — кричит Юти.

Я бегу и заношу рубило над вожаком и вижу, как наши бьют и кромсают рубилами, но что–то сдавливает мою грудь, я как со стороны и сквозь мглу вижу серое рубило, которое падает и висит над чернобородым, а он воет, как сова, и вот уже все, вот, вот…

…Я сидел в мягком, я дрожал и задыхался от лютой боли в груди и бедрах. Это было кресло, это снова было теперь, и на руках браслеты, а горло сжимает галстук. Что–то прыгало в груди, как серый камень. Извне доносился голос, знакомый голос и знакомый запах, но я не разбирал ничего.

Потом я встал. Боль отпустила, так что можно было дышать и открыть глаза, и я вдохнул запах настоящего — пыль, бензин, кошачья шерсть — и увидел блестящую решеточку микрофона и белое безволосое лицо и не узнал его. Чужой стоял передо мной, сжимая прыгающие губы, и подсовывал мне блестящий предмет, который — я знал — называется микрофоном. Чужой всматривался, что–то бормотал успокоительное. Непонятное. Чужое.

Я стоял и следил за болью, как будто нас было двое. Я тот, который знает слово «микрофон» и многое другое, ненужное сейчас, и следит за вторым «я», которое не знает ничего, только боль и ужас, знает и готово убивать, чтобы защитить свою боль и свой ужас.

— Дима, что с вами?

Я хотел ответить. Но второй во мне прокричал: «Ки–хаит–хи!» — непонятный крик боли и страха. Безволосое лицо отшатнулось, и моя рука поднялась и ударила. Лицо исчезло. Это было ужасно. Бил второй, тот, кто воплощался в боли, но удар нанесла моя рука, тяжелый апперкот правой в челюсть, и я понимал, что счастье еще — боль не позволила поднять локоть как следует, и удар получился не в полную силу.

…Человек хрипел где–то внизу, у моих ног. Боль отхлынула, как темная вода. «Его зовут Ромуальд», — вспомнил один из нас, а второй опять крикнул: «Ит–хи!», и я понял: «Чужой».

Чужой лежал на полу и хрипел.

Я наклонился к белому лицу. Сейчас же боль вспыхнула, как недогоревший костер, но Я уже боролся. Тот, другой, хотел ударить лежащего ногой в висок, но я отвел удар, нога попала в сетку. Заорал полосатый кот.

Я назвал его по имени: «Тща–ас». Выпрямился. Боль отпустила, когда я выпрямился. Чтобы помочь Ромуальду, нужно было еще раз нагнуться, но я уже знал — боль только и ждет. Боль и то, что приходит с болью, — второе Я.

Ни за что. Я не мог наклониться. Ромуальд лежал на полу — микрофон в одной руке, браслеты в другой. Он перестал хрипеть, и я как будто обрадовался и сейчас же забыл о нем.

Из–за моей спины, от прихожей, потянуло новым запахом. Я замер. Не оборачиваясь, ждал.

…Звонок прозвенел в прихожей. Коротко, настойчиво. И запах стал сильнее и настойчивее. Я оттолкнул кресло, прокрался к двери. Черный кот метнулся в темную яму коридора.

Я, теперешний, протянул руку в нейлоновой манжете и отвел вправо головку замка–щеколды, но только тот, из прошлого, длиннорукий убийца, знал, зачем я это делаю. Из–за двери шагнула девушка. Та самая, кудрявая тоненькая гордячка. Она посмотрела на меня. Своим непонятным взглядом, из своего мира взглянула на меня и как будто приобщила к чему–то, и я выпрямился совсем, вздохнул и подумал с удивлением — как он мог распознать запах женщины, выделить его из смешанного букета пудры, мыла, синтетической одежды? Из–за толстой двери, среди бензинной городской вони…

— Здравствуйте, — надменно и со стеснением проговорила девушка. — Мне нужен товарищ Гришин.

…Под пальцами затрещал косяк — длиннорукий увидел ее шею и угадал под блузкой острые соски. Она еще смотрела на меня, ожидая ответа, и вдруг глаза перепрыгнули раз, другой, она отступила на шаг и запахнула пальто. Сумочка мотнулась на руке.

Косяк гнулся и отдирался от дверной рамы. Я стоял, набычившись, весь налитый дурной кровью, и слышал, что думает девушка. «Я тебя не боюсь. Не боюсь. Нет. Не боюсь все равно! — выкрикнула она про себя, и сразу за этим: — Мамочка… Что он сделал с Ромой?»

… Там что–то металось. Там говорило десятками голосов и мелькали выкрики, подобно ветвям под ветром на бегу сквозь лес. Он рванулся вперед, чтобы схватить ее, прижать к своей боли, но Я стоял, висел на сжатых пальцах, а девушка поправила сумочку и спросила, раздельно выговаривая каждое слово:

— Где Ромуальд Петрович?

Сейчас же из кабинета раздалось:

— Он здесь больше не живет!

Девушка вспыхнула бронзовым румянцем. Повернулась, застучала каблучками по лестнице. Я потянул на себя дверь и привалился к прохладному дереву. Пиджак и рубашка прилипли к телу, я весь горел, но ощущал несказанное облегчение. Все. Я сломал его все–таки. К чертовой бабушке, я его одолел…

— Дверь плотно закрыли? — вполголоса спросил Гришин. Я кивнул, не двигаясь с места. — Закрыта дверь? — Он начинал сердиться.

— Закрыта…

— Идите–ка, сделаю вам анализы.

Он все–таки был железный. С распухшей скулой он возился около стола — устанавливал микроскоп, раскладывал трубочки, стеклышки как ни в чем не бывало. Я сел в кресло, вытянул ноги. Все было гудящее, как после нокдауна. Тонкая боль еще скулила где–то в глубине. Ах, проклятая!.. Не давая себе разозлиться на Гришина и на всю эту историю, я смиренно извинился:

— Простите меня, Ромуальд Петрович.

— Пустое. Мы с вами квиты, — он потрогал скулу, подвигал челюстью, искоса поглядывая на меня.

Я закрыл глаза, собрался с духом.

— Зеркало у вас найдется?

Он не удивился. Я слышал, как он выдвигает ящик стола.

Трудно было открыть глаза. Трудно было повернуть круглое зеркало и ввести свое лицо в рамку. Но это оказалось мое лицо. Настоящее мое, крупное, круглое, только зеленоватое, бледное.

Гришин, не двинув бровью, спрятал зеркало обратно в ящик — вниз стеклом — и толчком задвинул ящик. С ненавистью.

— Руку дайте. Левую. Отвернитесь!

Я отвернулся. Гришин делал анализ крови — мял мой безымянный палец высасывал кровь. Я не смотрел. Через некоторое время я заговорил с ним, чтобы отвлечься, — мне казалось, что тошнотворный запах крови заполняет всю комнату.

— Вы ни о чем не спрашиваете, Ромуальд Петрович?

— Не нужно мне. Я врач. Прошлое меня не интересует, — он выпустил мою руку и отвернулся к микроскопу.

Я с трудом сдерживался — боль поднималась снова. Ее разбудил запах крови. Анализы, стеклышки, треклятые выдумки…

— А что вас интересует?

— Реакция психики, — невнятно ответил Гришин. — Совпадение реакций.

Опять я вцепился руками, на сей раз в подлокотники кресла.

— Окно откройте. Скорей.

Он пробормотал:

— Конечно, конечно…

Стукнули рамы. Я жадно дышал, выветривая, выдувая боль. Дышал так, что трещали ребра.

— Успокойтесь, — сказал Гришин, — скоро придете в норму.

Все плыло, подрагивало, дрожало. Густая каша звуков и запахов лезла в окно. Запах мыла и девичьего пота еще не выветрился из прихожей. Какой–то непонятный дух шел от обсидианового ножа, лежащего почему–то рядом с микроскопом.

— Успокойтесь, все пройдет. Кровь в норме. Все пройдет. Поспите часок, и все пройдет. Вы хотите спать?

— Я не хочу спать.

— Вы хотите спать. Вы уже засыпаете. Засыпаете. Глаза закрываются. Вы очень хотите спать.

— Поговорим, — не сдавался я. — Мне и вправду захотелось спать, но мы поговорим сначала…

…Я сидел с закрытыми глазами. Боль теперь стихла, но я боялся, что она еще может вернуться. Время стало сонным и длинным, как затянувшийся зевок. Мы говорили. Начистоту, как во сне.

«Вы тоже испытали это?» — «Да, было и это». — «Что же теперь?» — «Дима. Теперь вы забудете обо мне». — «Боюсь, что не смогу». — «Придется забыть. Это моя просьба. Категорическая просьба». — «Категорических просьб не бывает». — «Неважно. Придется забыть». — «А если я не послушаю вашей просьбы?» — «Послушаете. Вы хороший парень». — «Странный довод». — «Нисколько. Раскрою карты. Опыт ставился с одной целью — проверить психологическую реакцию. Вы подтвердили мои опасения достаточно весомо. Пробуждаются воспоминания, худшие воспоминания, атавистическая жестокость. Иногда мне кажется, что палачи и убийцы давно владеют моим секретом. Это изобретение бесполезно. Вредно. Следовательно, человечеству не надо знать о нем, и вы забудете. Навсегда».

— Неправда, — возразил я. — Вы говорили недавно о Моцарте, об Эйнштейне. Ведь они тоже в прошлом, их можно навестить, узнать… Вы противоречите самому себе.

— Нисколько, — сказал он. — Нимало. Такие люди опережали свое время, они здесь и долго еще будут с людьми. И вот что еще. Они были совсем недавно: Вчера. Час назад. Сию минуту. Мой аппарат работает в настоящем прошлом — может быть, через тысячелетие кто–нибудь сумеет вернуться к Эйнштейну и поговорить с ним. И кто знает! Нашему счастливому потомку великий Альберт покажется жестоким старцем и не слишком умным к тому же…

— Чепуха, — сонно сказал я. — Ой, чепуха!..

— Все изменяется, — сказал Гришин. — Все изменяется. Вы обещаете молчать?

— Если нужно…

— Нужно. Теперь идите спать. Идите за мной.

Я встал, с трудом разлепил веки. Уронил со стола чашечку из–под кофе. Посмотрел на кота Василия, чинно сидящего у двери. Кот мусолил морду согнутой лапой. Было слышно, как внизу автобус, урча, тронулся от остановки, потом заскрежетали переключаемые шестерни, и звонкий гул двигателя стал быстро удаляться по сумеречной улице…

Придерживая за руку, Гришин провел меня по коридору и уложил на диван в маленькой прохладной спальне. Совсем уже сквозь сон я пробормотал:

— Что за девушка приходила? Храбрец девушка… Мне надо проснуться через час, не позже…

— Разбужу, — сказал Гришин и закрыл дверь. Я заснул.

…Я сел на диванчике. Было совсем темно, тихо. Из форточки пахло тающим снегом, я немного замерз — с темнотой, наверно, похолодало. Я посмотрел на часы — прошел час, почти точно. Улегся в десять минут восьмого, проснулся в четверть девятого. Молодец. Мысленно я ругнул Ромуальда: обещал разбудить и забыл, а я мог проспать. Домашних–то я не предупредил, волнуются, наверно… Кроме того, Наташка уже дома. Надо бы ей позвонить, Наталь–Сергеевне. С этой мыслью я открыл дверь кабинета.

Лампа горела на краю стола, и мне сразу бросились в глаза волосатая ручища Гришина, спокойно лежащая на подлокотнике кресла, и осколки разбитой чашки, белеющие на полу. Подойдя ближе, я понял, что разбита еще одна чашка и, кроме того, рассыпаны пилюли из бутылочки. Я видел все это, как последовательные кадры в кино — руку, браслет на руке, потом осколки чашек, пилюли, бутылочку. Наверно, я не совсем проснулся, потому что не сразу связал все воедино и не тотчас понял, что произошло. Когда я нагнулся и увидел, что Егора нет под столом, а красавец микроскоп валяется на полу со свороченным окуляром, меня как обухом по голове стукнуло, и я кинулся к Гришину.

Его лицо в тени зеленого абажура было мертвенно зеленым. Левая рука в браслете лежала на кожаном, подлокотнике, а правая сжимала рукоятку обсидианового ножа. Лезвие, перерезавшее двойной провод браслета, ушло в набивку подлокотника сбоку, над самым сиденьем. Рука была еще теплая. Нож зашуршал в кресле, когда я попытался найти пульс на правой руке.

Пульса не было.

Второй браслет висел на спинке кресла и свалился оттуда, покуда я пытался найти пульс на тяжелой руке. Потом я увидел записку под лампой.

«Дорогой Дима! Меня прихватило, конец. Пытаюсь уйти туда. Провод перерубится, когда потеряю сознание. Вызовите «Скорую помощь». Вы привели незнакомца с улицы, больного. Напоминаю: вы обещали молчать. Снимите браслет и спрячьте нож. Очень прошу. Прощайте. Телефон в соседней комнате».

…Вызвав «Скорую», я вернулся в кабинет и несколько минут сидел в полном отупении и поднялся, лишь услышав булькающий вой сирены. Зажмурившись, я сдернул браслет и с облегчением увидел, что вторая рука соскользнула с ножа. Я положил нож в боковой карман, а браслеты замотал в провода. Они тянулись с подоконника, из–за шторы: Там стояла маленькая коробка наподобие толстого портсигара. И все. Я приподнял коробку и убедился, что она ни к чему больше не подключена — ни к часам, ни к какому аккумулятору, просто глухая белая коробочка с двумя проводами и браслетом.

Сирена завыла снова, продвигаясь по улице все ближе. Я перегнулся через подоконник и увидел, как карета медленно едет по темной улице, вспыхивая «маячком», и автобус стоит на остановке, а прожектор кареты шарит по стенам домов, и прохожие останавливаются и смотрят вслед. Сирена смолкла. Было слышно, как водитель автобуса объявил: «Следующая… Максима Горького»… Луч прожектора уперся в стену под окном и погас. Карета резко повернула, остановилась у тротуара. Тогда я затолкал коробочку в наружный карман пиджака и пошел в переднюю, не оглядываясь больше.

… — Паралич сердца, — сказала девушка. Она была совсем молодая, чуть постарше меня.

Два парня в черной форме «Скорой помощи» вошли следом за ней, не снимая фуражек. Один стоял с чемоданчиком, а второй помогал врачу.

Они хлопотали еще несколько минут — заглядывали в лицо, слушали сердце, потом врач сказала: «Бесполезно. Он уже остыл», и парень с чемоданчиком спросил:

— Вы родственник?

Я ответил:

— Нет. Он… Я привел его с улицы. Помог…

— Ваша фамилия, адрес.

Я сказал.

— Вам придется дождаться милиции.

— Хорошо, — сказал я.

Но врач посмотрела на меня и приказала:

— Пусть идет. Идите, натерпелись ни за что. Глеб Борисович, вызовите милицию. — Она все еще держала Гришина за руку.

— Спасибо, — сказал я. — Телефон в комнате за стеной.

Из прихожей я услышал голос парня с чемоданчиком:

— Сейчас, доктор. Похоже, сердечника я этого видел в Первой психиатрической…

Я сдернул с вешалки пальто, спустился по лестнице и, не оглядываясь, прошел мимо кареты. Мне показалось, что напротив дома стоит кудрявая девушка и рядом еще девчонка с прыгалками, но чем тут поможешь? И я не остановился. Побрел домой, машинально сворачивая там, где нужно, переходя площади и улицы, и как будто слышал: «Не пробуждай воспоминаний минувших дней — минувших дней». Наверно, я бормотал эти слова — около кинотеатра «Гигант» от меня шарахнулись две девицы в одинаковых ярко–красных пальто.

Мама открыла мне дверь, побледнела и спросила: «Нокаут?» У нее постоянный страх, что меня прикончат на ринге. Я ответил:

— Все в порядке. Устал немного, и все.

— Наташа звонила два раза, — сказала мама, погладила меня по руке и пошла к себе, оставив меня в коридоре, у телефона.

Было ясно, что если я не позвоню Наташе сию минуту, мама встревожится всерьез, и будет много разговоров. Я набрал Наташин номер, хотя чувствовал, что не надо бы этого делать, потому что «Не пробуждай воспоминаний» иссверлило мне всю голову.

— Слушаю… — сказала Наташа. — Слушаю вас, алло!

— Это я, Наташенька.

Она замолчала. Я слышал, как она дышит в трубку. Потом она проговорила:

— Никогда больше так не делай, никогда. Я думала… я думала… — и заплакала, а я стоял, прижимая трубку к уху, и не знал, что сказать, но мне было хорошо, что она плачет и я наконец–то дома.

Я дома. И на короткую секунду мне показалось, что ничего не было, что все привиделось мне, пока я сидел на бульварной скамейке, и опять все как прежде — телефон, Наташа и желтый свет маленькой лампочки в коридоре. «Все как прежде», — сказал я мимо трубки и тут же услышал слабый удар об пол — внизу, рядом с левой ногой.

Обсидиановый нож прорезал карман и упал, вонзившись в пол, и, увидев его грубую рукоятку, я почему–то понял еще кое–что. Если все, что было и говорилось, быль, не гипноз, не бред гениального параноика, тогда я понял. Почему он молчал о своем прошлом, почему не сказал ничего — как достался ему обсидиановый нож, почему я тогда, в кабинете, после возвращения, ощущал смутный, скверный запах от ножа. Это было так же, как если бы я принес из прошлого свое рубило, но как он принес нож? Что он делал этим ножом? Наташа сказала: «Ох, и рева же я…» — и как обычно завела речь о своих институтских делах и подруге Варе, а я потихоньку опустил руку и потрогал в натянутом кармане провода и коробку. Если это не гипноз, что тогда? Все–таки удивительно — почему коробка никуда не включается? Вот так дела — никуда включать не надо…

Я глубоко вздохнул и подобрался, унимая легкую дрожь в спине и плечах. Так бывает в раздевалке перед выходом на ринг — дрожь в плечах и мысли медлительны и ясны. Наташа щебетала и смеялась где–то на другом конце города.

Я положил трубку.

Загрузка...