В последние годы царствования Анны Иоанновны Зимний дворец удручал своим мрачным и унылым видом. Государыня не любила его и предпочитала жить в Летнем дворце, навещая Зимний очень редко, только в исключительных случаях, и он казался совершенно необитаемым и темнел печальною громадою на берегах Невы.
Умерла Анна Иоанновна. Промелькнуло метеором время регентства Бирона, и, захватив в свои руки власть, Анна Леопольдовна решила сделать Зимний дворец своей постоянной резиденцией. Петербургские обыватели, радостно настроенные благодаря удачному перевороту, свергнувшему ненавистное иго Бирона, увидели в этом хороший признак. Они рассчитывали, что мрачные прошлые дни окончательно исчезнут из памяти, что Петербург снова заживет прежней веселой жизнью и что средоточием этой жизни, полной радостного веселья, будет снова, как и в былые годы, Зимний дворец. Но петербуржцы ошиблись.
Несмотря на свои молодые годы, Анна Леопольдовна отличалась странным, каким-то замкнутым характером. Несмотря на то что ей пришлось провести несколько ужасно тоскливых лет, каждую минуту дрожа за спокойствие завтрашнего дня, теперь, когда ей улыбнулась полная свобода, она даже не захотела воспользоваться ею. Анна Леопольдовна не любила толпы и, отвыкнув от шума придворной жизни, словно не хотела привыкать к нему. Окруженная семьей Менгден, из которых старшая Юлиана была ее постоянной спутницей и неразлучной подругой, принцесса Анна считала себя вполне счастливой, проводя целые дни в своем маленьком кабинете, выходившем окнами на Неву, по целым часам пролеживая на кушетке в утреннем костюме, совершенно забыв о том, что она — мать императора и что это высокое звание налагает на нее известные обязанности.
— Ах, Юлиана, — говаривала она порой своей любимой фрейлине, — ну, скажи, пожалуйста, на что мне все эти парады, на что мне весь этот блеск? Я теперь счастлива, и с меня этого совершенно достаточно. Поверь мне, от того, что я надену на себя пышный роброн, украшу голову императорской короной, воссяду на троне, мимо которого будут дефилировать целой толпой мои любезные подданные, я не стану счастливее ни на йоту. Власть тем и хороша, что она позволяет делать все по собственному желанию, а мое искреннее желание, во-первых, вот так лежать на этой кушетке, а во-вторых, никогда не надевать корсета.
И такой программы принцесса Анна старалась держаться неукоснительно. Она с положительным отвращением выходила иногда в тронную залу, чтобы показаться придворным, и с еще большим отвращением разговаривала с Минихом, приходившим советоваться с правительницей о государственных делах.
Миниху это было на руку. Он был донельзя обрадован таким индифферентизмом, который проявляла правительница к государственным делам, но в то же самое время не хотел до поры до времени проявлять особенно сильного самовластия и поэтому, хотя и изредка, но все-таки утруждал принцессу своими разговорами.
Затишье, царившее в Зимнем дворце, невольно распространилось и по Петербургу. Прежнего уныния, конечно, не было, петербуржцы дышали свободнее, но тишина, окутавшая всех и вся, тишина, заменившая ожидаемое веселье, скоро стала петербуржцам так же ненавистна, как была ненавистна печаль, царившая в бироновские дни. Правительницей многие уже были недовольны. Придворные были недовольны тем, что им почти не приходилось появляться на ее выходах; светские дамы стали грустить об отсутствии балов, на которых они могли щегольнуть своей красотой и роскошными нарядами, военные стали изнывать от скуки благодаря отсутствию церемоний и парадов.
Не знала или не хотела знать этого недовольства только сама Анна Леопольдовна. Она была счастлива. Ей казалось, что ее счастье должно заражать всех ее окружающих; она была спокойна, и ей казалось, что это спокойствие должно служить идеалом для всех. Теперь в ее маленьком кабинетике стал появляться новый посетитель. Это был посланник польского короля Августа граф Линар, производивший на всех впечатление своею красивою внешностью, выразительным лицом удивительно правильных очертаний и глубоким взглядом громадных черных бархатных глаз.
Граф Линар был и раньше в Петербурге, несколько месяцев тому назад, и тогда в придворных кружках ходили довольно определенные толки, что он недаром зачастил во дворец принца Брауншвейгского, что бархатистый взгляд красавца поляка заронил искру серьезной любви в сердце принцессы Анны. Мужья, как и в наши дни, так и прежде, оставались слепы до самых последних дней. Не был исключением ввиду этого и принц Антон. Верил или не верил он толкам, ходившим вокруг него, толкам, уже принявшим характер настоящей сплетни, но он одинаково любезно относился к посланнику саксонского короля и не закрывал ему дверей своего дома. Но, когда слухи дошли до императрицы Анны Иоанновны, та решила разом оборвать их, и граф Линар был отозван к своему двору. Красивый поляк уехал, но его сношения с принцессой Анной Леопольдовной не прекратились: почтовые курьеры то и дело привозили во дворец принца Брауншвейгского письма из Саксонии.
Но вот граф Линар снова приехал как полномочный посол; он был принят в торжественной аудиенции, а затем появился как постоянный гость и в маленьком кабинетике правительницы. И снова пошли толки по Петербургу, и снова заработали досужие языки, и снова стала расти прежняя сплетня.
Стал ли догадливее принц Антон Ульрих или, находясь в положении мужа правительницы, он уже не хотел закрывать глаза на то, на что прежде закрывал как просто принц Брауншвейгский, но он однажды вошел в кабинет своей жены и, бросив многозначительный, взгляд в сторону Юлианы фон Менгден, по обычаю сидевшей около окна, невдалеке от кушетки, на которой лежала принцесса Анна, — обратился к жене со следующими словами:
— Мне нужно поговорить с вами, ваше высочество.
Принцесса подняла на него ленивый взгляд, заметила, что обыкновенно тусклые глаза мужа сверкают какими-то необычными огоньками, что на его впалых, всегда бледных щеках проступили пятна румянца (что было явным признаком поднявшегося в нем раздражения), и, совершенно не понимая, чего он волнуется, ответила самым беспечным тоном:
— Говорите, мой друг, я вас слушаю.
Принц опять бросил взгляд на Юлиану, досадливо пожал плечами и резким тоном сказал:
— Я бы хотел, чтоб наш разговор обошелся без свидетелей; мне они совсем не нужны.
Анна Леопольдовна невольно насторожилась и даже приподнялась с кушетки.
— Вам помешала Юлиана? — удивленно протянула она. — Вы знаете, что у меня от нее нет секретов.
— У вас нет, но они есть у меня. Девица фон Менгден может быть поверенною ваших тайн, но я еще не делал ее своим личным секретарем, поэтому я был бы очень вам признателен, — проговорил он, обращаясь уже прямо к Юлиане, — если бы вы оставили меня с женою одного.
Юлиана торопливо поднялась с места и так же торопливо скрылась за дверью.
Принц Антон заговорил не сразу. Он прошелся раза три из угла в угол комнаты, нервно потирая руки, затем остановился перед женой и, глядя на нее в упор все тем же острым взором, спросил:
— Знаете ли вы, ваше высочество, о чем я хочу с вами разговаривать?
Анна Леопольдовна пожала плечами.
— Я решительно не могу догадаться и только убеждена, что дело не настолько важно, чтобы обижать мою бедную Юлиану.
— Ах, оставьте это! — резко воскликнул принц. — Какое мне дело до того, обижена или не обижена девица фон Менгден?.. Вы странно понимаете, ваше высочество, свои супружеские обязанности: вас трогает то, что обижена ваша подруга, и совершенно не трогает, что оскорблен я, как ваш супруг.
— Вы оскорблены, чем? — произнесла она с таким неподдельным изумлением, что принц Антон невольно передернул плечами А продолжал:
— Известно ли вам, о чем говорят в городе?
Анна Леопольдовна рассмеялась.
— Мало ли о чем могут говорить? Вы знаете, что я веду совсем затворническую жизнь и что до меня почти не доходят городские слухи и толки.
— Но эти толки так громки, что их отзвук проникает и в стены дворца. Сплетни идут о вас.
Анна Леопольдовна опять рассмеялась и опять пожала плечами.
— О, я теперь догадываюсь, о чем говорят. Говорят, конечно, о моей лени, говорят о моей нелюбви к нарядам, о том, что я скучаю сама и заставляю скучать Петербург. Ну, дорогой друг, мне трудно переделать себя, да я и не хочу себя переделывать.
Принц Антон нервно топнул ногой и воскликнул:
— Вы не хотите меня понять! Все, что вы говорите, — пустяки. Толки гораздо серьезнее, сплетня гораздо ужаснее. Вас обвиняют в том, что вы слишком благосклонны к графу Линару, а меня в том, что я слишком слеп.
Краска бросилась в лицо молодой женщины. Эти слова ошеломили ее, но она не захотела показать, что муж затронул ее самое больное место. Она быстро совладала со своим волнением и спросила тихим, вздрагивающим голосом:
— Скажите мне по совести, в этом обвиняете меня вы или же досужие языки?
Принц Антон ответил не сразу. Он впился своими маленькими подслеповатыми глазами в лицо жены, взволнованное и побледневшее, и затем размеренно, точно отчеканивая каждое слово, проговорил:
— Разве это не все равно? Разве не все равно, кто к вам предъявляет обвинение — свет ли, в глазах которого вы не должна быть так же не запятнана, как ваша собственная? Не забудьте, Анна, что я долго молчал, долго не верил толкам, ходившим вокруг, и что если я теперь поверил им, если я решил заговорить с вами, то, во всяком случае, у меня на это были слишком серьезные причины. Вы были ко мне холодны — я вас не обвинял в этом, не обвинял я вас и в том, что вы не любите меня; но не забудьте, что я — ваш муж, что я — отец вашего сына, отец императора. Тень, бросаемая на вас клеветниками, ложится на меня; вас могут обвинять, меня презирают. Обдумайте все это и не играйте так легкомысленно своим добрым именем!..
Голос его на последних словах упал, острый взгляд потускнел, некрасивое лицо подернулось судорогой, и он торопливо отвернулся, чтобы скрыть охватившее его волнение.
Не дождавшись ответа, принц Антон спросил:
— Что же вы на это скажете?
— Ничего. Если вам угодно верить клевете — это ваше дело, я же не желаю оправдываться.
— Берегитесь, Анна, вы играете опасную игру!
Она смерила его с ног до головы насмешливым взглядом и пренебрежительно повела плечами.
— Вам никто не мешает, ваше высочество, — медленно проговорила она, — прекратить эту игру: не слушайте сплетен и не волнуйтесь понапрасну.
Бледное лицо принца стало еще бледнее.
— Я могу сделать нечто иное, — сказал он.
— Что же именно?
— Я поступлю так же, как поступила несколько месяцев тому назад покойная императрица: я предложу графу Линару покинуть Петербург, и, если он того не сделает добровольно, я позабочусь о том, чтобы это сделалось против его воли! — и, быстро повернувшись, он торопливо вышел из комнаты.
Принцесса Анна поглядела ему вслед и рассмеялась обидным, презрительным смешком. Затем, подойдя к двери, которая вела в ее гардеробную и в которую скрылась Юлиана, она распахнула эту дверь и крикнула:
— Юлиана, поди сюда! Грозный супруг ушел. Теперь ты можешь вернуться.
И, когда вошла Юлиана, она обняла ее за талию и стала рассказывать ей, о чем шел у нее разговор с мужем.
По мере того как принцесса говорила, красивое оживленное личико Юлианы все больше и больше темнело, а глаза ее, улыбавшиеся еще за минуту, вдруг точно подернулись дымкой, потускнели, и в них появилось тревожное выражение. Анна Леопольдовна заметила, какое впечатление произвели ее слова на любимицу, подошла к ней вплотную и, заглядывая в ее лицо, спросила:
— Что это с тобой, Лина? Ты расстроилась?
Юлиана зорко поглядела на принцессу, лицо которой было так же спокойно, как всегда, и покачала головой.
— А вас не тревожит этот разговор? — промолвила она медленно, точно сама вслушиваясь в свои слова. — Вы ничего не видите в нем опасного?
Губы Анны Леопольдовны чуть-чуть дрогнули от легкой усмешки.
— Помилуй! — воскликнула она. — Неужели я должна тревожиться из-за того, что в моем любезном супруге вдруг неожиданно проснулась ревность? Мне нечего тревожиться, я хорошо знаю принца Антона; это — не человек, а автомат, оживленный природой по ошибке. Его движения все размеренны, все предугаданы заранее. Он и злится по заранее определенному плану, и ревнует меня только затем, чтобы показать, что он не просто принц Брауншвейгский, но и супруг принцессы Анны. Нет, голубчик, мне не из-за чего волноваться.
Точно утомленная этой длинной тирадой, тирадой, в которой сказывалась скрытая горечь, копошившаяся в ее сердце, но которую она в то же время произнесла совершенно спокойным, как бы безразличным тоном, молодая женщина медленно подошла к кушетке, оставленной ею для разговора с мужем, снова улеглась на нее, привычным жестом закинув свои полные руки под голову, и полузакрыла глаза. Юлиана, снова поглядела на нее, снова покачала головой, затем подошла к изголовью кушетки и, устремив вдумчивый взгляд на свою повелительницу, тихо проговорила:
— Ваше высочество, вы верите, что я вас люблю? Вы убеждены, что ваше счастье для меня важнее и дороже собственного?
Принцесса пожала плечами, и в ее взгляде загорелось неподдельное любопытство.
— Что за торжественные фразы? Ты меня пугаешь, Лина.
— Ах, если б я действительно могла вас испугать!
Анна Леопольдовна усмехнулась.
— Для чего это тебе необходимо? Чтобы пробудить меня от моей апатии и лени?
Юлиана отрицательно покачала головой.
— Совсем не затем. Мне хотелось бы только, чтобы вы сознательно относились к окружающему. Вы стоите на краю пропасти и сами не видите ее.
По лицу принцессы скользнула легкая гримаска.
— Ах, Лина! — недовольно отозвалась она. — Что с тобою сталось, с чего это тебе вздумалось читать мне такие сентенции?
— Только потому, что я люблю вас и что боюсь за ваше счастье и спокойствие. Вот вас нисколько не тревожат ни подозрение вашего супруга, ни толки, которые идут в столице, а между тем это — очень плохие предвестники.
Анна Леопольдовна сделала нетерпеливое движение головой.
— Ах, Боже мой, не могу же я всем заткнуть глотки!
— А между тем их необходимо заткнуть, — настойчиво проговорила Юлиана. — Вы или не хотите видеть, или не видите той опасности, которая грозит вам…
— Какая еще опасность, о чем ты говоришь?
— Опасность быть свергнутой с престола. Не забудьте, ваше высочество, как вы сели на этот престол: вас возвели на него не любовь подданных, а авторитет Миниха и счастье случайности. В таком положении нужно упрочивать почву под ногами, а вы ее только расшатываете. Не забудьте, что для народа вы остаетесь иноземкой, не забудьте, что сзади вас есть человек, гораздо более близкий к престолу, чем вы сами, человек, который окружен народными симпатиями, — это принцесса Елизавета.
— Ах, какая это старая песня! — медленно проговорила Анна.
— Да, это — старая песня, но к ней всегда нужно прислушиваться. Стоит вам озлобить против себя принца Антона, стоит только начаться разладу в вашей семье, и, когда это выйдет на улицу, — улица станет против вас; но до этого не нужно допускать, от этого нужно избавиться. Я не спорю, — добавила она, — граф Линар очень красив, он достоин вашей любви, но не ослепляйтесь этой любовью настолько, чтобы проглядеть за нею свое спокойствие.
Юлиана замолчала и впилась взглядом, полным ожидания, в лицо принцессы.
Несколько долгих мгновений продолжалось молчание. Ленивая, с трудом поддававшаяся впечатлениям, Анна вдруг задумалась. То, что сейчас услышала она от своей любимицы, странным образом заинтриговало ее, заставило ее чуть не впервые в жизни испугаться за свое будущее, будущее, которое теперь так было важно и дорого для нее. Разговор теперь шел не только о спокойствии власти, но о спокойствии сердца. Правда, ей было бы очень тяжело расстаться с положением, созданным прихотью капризной фортуны, но еще тяжелее было бы забыть о тех надеждах, какие копошились в тайниках ее сердца. Анна Леопольдовна любила Линара, любила всем пылом своей молодой души, всей страстью своего, еще не тронутого любовными бурями сердца, и расстаться с этой любовью, озарившей ее скучную, монотонную жизнь, для нее было бы ужасно. Эта любовь слишком глубоко завладела ею. Еще год тому назад, когда роман ее с графом Линаром так сурово был оборван Бироном и покойной императрицей, она хотя с трудом, но все же примирилась с суровой судьбой, удалившей от нее любимого человека. Весь этот год, пока Линара не было в Петербурге, эта любовь продолжала теплиться в ее сердце, продолжала подогреваться надеждами, но теперь, когда Линар появился снова, когда ее взгляд снова встретился с его жгучим, полным любовной ласки взглядом, любовь Анны вспыхнула с новой силой. И вот вдруг теперь судьба вторично хочет сыграть с ней свою шутку. Теперь она совершенно свободна в своих поступках, теперь над нею нет опеки покойной императрицы, а ей снова говорят: забудь о своей любви, заставь замолчать свое сердце, молчавшее так долго и теперь забившееся в ответ на биение другого сердца. Нет, этого она сделать не может и не хочет. Все, что угодно, только не это.
Под влиянием этих мыслей, бурным вихрем пронесшихся в ее голове, бесстрастное, ленивое лицо принцессы оживилось, холодные глаза точно загорелись огнем.
Анна Леопольдовна торопливо встала с кушетки, привлекла к себе свою любимицу и проговорила:
— Слушай, Лина, мне сейчас мелькнула одна очень важная мысль. Вот ты все говоришь о своей любви ко мне. Я вижу, что ты меня глубоко любишь, верю, что эта любовь владеет всеми твоими чувствами, но ведь все это, дружок, только до поры до времени. Ты еще так молода, эта любовь ко мне будет первенствовать в твоем сердце, пока оно не забьется для другой любви, для другого, более серьезного чувства. Она отойдет на второй план, когда ты кого-нибудь полюбишь.
— Я никогда никого не полюблю, — поспешно перебила молодая девушка, вспыхнув до корней волос.
— Не следует так говорить, дитя мое! В вопросах любви нельзя ручаться ни за одну последующую минуту. Мы не вольны в порывах сердца. Ты можешь полюбить, Лина, и, кто знает, может быть, уже теперь твое сердце поражено стрелой амура.
Юлиана еще более резко покачала головой и упрямо повторила:
— Я никогда никого не полюблю.
— Предположим, что так. Но разве ты не можешь выйти замуж?
— О, этого-то уж никогда не будет!
— Почему ты в этом так уверена?
— Моя единственная мечта — не расставаться с вами. Замуж я не пойду, кто бы за меня ни посватался. Я уже сказала вам, ваше высочество, что моя единственная мечта, единственное желание — это никогда не расставаться с вами… И вообще не будем говорить об этом.
— Нет, плутовка, постой, меня этот вопрос сильно интересует. Разве в тебе так сильно отвращение к мужчинам, что ты решила остаться вечной девственницей? Уже не собираешься ли ты в монастырь?
Юлиана рассмеялась.
— О нет, на это я неспособна, для монастыря я слишком жизнерадостна. Но если я не хочу запереться в монастыре, то это не значит, что я непременно должна выйти замуж, — я могу обойтись и без этого.
— Так и будем знать! — заметила Анна Леопольдовна. — Значит, полюбить ты никого никогда не полюбишь. Но неужели ты также уверена в том, что ты никогда не выйдешь замуж, неужели ты застрахована даже от случайностей?
Юлиана развела руками.
— От случайностей не застрахован никто. Я говорю только про добровольное решение: добровольно я никогда не пойду замуж.
Принцесса подняла глаза и в упор поглядела на оживленное, взволнованное личико своей фрейлины.
— И это без всякого исключения? — точно подчеркивая фразу, спросила она.
Девушка задумалась на секунду, затем гордо тряхнула своей хорошенькой головкой и твердо ответила:
— Без всякого исключения. Исключение возможно только в одном случае. Может быть, вы захотите избавиться от меня и прикажете выйти замуж — вашего приказания я не осмелюсь ослушаться.
Взгляд принцессы засверкал странными искорками, и легкая усмешка пробежала по ее губам.
— О, что до первого, — воскликнула она, — ты можешь быть спокойна: я с тобой не захочу и не смогу расстаться. Я слишком тебя люблю и, кроме того, знаю, что ты — мой самый преданный, самый истинный друг. Но относительно твоего замужества у меня, Дина, есть план. У меня есть, дружок, жених, которого я тебе хочу посватать.
Краска сбежала с лица Юлианы, и в глазах ее отразились неподдельная тревога и изумление.
— Вы не шутите, ваше высочество? — прошептала она дрожащим голосом.
— И не думаю, я говорю совершенно серьезно.
— Кто же этот мой жених?
Принцесса ответила не сразу. Было видно, что ей тяжело вести разговор дальше, было заметно, что взволновалась и она — об этом говорило ее лицо, окрашенное теперь ярким румянцем, и глаза, которые то вспыхивали искорками, то потухали. Наконец Анна Леопольдовна опустила голову и еле слышно ответила:
— Это — граф Линар.
Молодая девушка, совершенно не ожидавшая этого ответа, даже вздрогнула от неожиданности. В первое мгновение ей показалось, что принцесса просто шутит, и она впилась нетерпеливым взглядом в лицо правительницы, ожидая уловить на нем веселую усмешку, но тотчас же поняла, что о шутке не может быть и речи. Лицо Анны Леопольдовны было подернуто сумрачной тенью, а губы нервно сжаты. Юлиана приблизила взволнованное лицо к лицу принцессы и тихим, замирающим шепотом спросила:
— Вы так хотите, это необходимо?
Анна утвердительно кивнула головой и таким же тихим шепотом ответила:
— Да, необходимо, ты меня понимаешь, Лина. Это, может быть, бесчеловечно, жестоко с моей стороны, но если ты действительно любишь меня — ты это сделаешь. Ты не откажешься, нет?
Юлиана покачала головой, быстро схватила руки принцессы и, сжимая их в своих руках, воскликнула:
— Разве я могу отказаться, когда дело идет о вашем счастье? Для вас я готова решительно на все, за ваше спокойствие я отдам даже свою жизнь.
С тех пор, как Баскаков окончательно оправился и переехал из дома Трубецкой, и до того самого момента, когда он был внезапно арестован, он не пропускал ни одного дня, чтобы хоть на несколько минут не заглянуть в дом на Сергиевской, куда его так странно и так неожиданно забросила судьба.
Полные беспредельной любви друг к другу, любви, так странно зародившейся в их сердцах, молодые люди были влюбленным, счастьем, в котором для них обыкновенно заключаются весь мир, все их интересы и все их желания. Полные этой любовью, захваченные этим счастьем, и Баскаков, и Анна Николаевна совершенно забыли об окружающей их жизни; да и какое им теперь было дело до этой окружающей их жизни, бежавшей мимо них? У них были свои интересы, своя жизнь.
Счастье вообще имеет свойство преображать людей: преобразило оно и Баскакова, изменило донельзя и Трубецкую.
Тяжелые дни бироновского гнета сгоняли улыбку с самых веселых лиц, но Анна Николаевна никогда не отличалась особым весельем. Мрачная и холодная появлялась она при дворе Анны Иоанновны, точно дивная статуя, изваянная резцом великого скульптора, но только созданная, а не оживленная его гением. Но теперь ее лицо светилось живою радостью, пылало румянцем, словно кусочек льда, которым было прежде ее сердце, превратился в целый сноп огненных лучей. Легкая тень, набегавшая на ее лицо, лежала на нем только до той минуты, пока перед ней не вырастала высокая, стройная фигура Василия Григорьевича и пока его губы не прижимались к ее руке горячим поцелуем. Но когда он запаздывал, Анна Николаевна положительно не находила себе места. Она так привыкла к тому, что его шаги слышались всегда в определенное время, что, когда подходила эта минута, чувствовала, как ее охватывает какое-то непонятное волнение, точно она всем своим существом ощущала его близость.
На другой день после того, как Баскакова схватили агенты тайной канцелярии, княгиня тщетно ожидала его появления. Громадные английские часы, стоявшие в гостиной, пробили уже два раза, а Василия Григорьевича все еще не было, и Анна Николаевна, еще далекая от каких-либо подозрений, стала уже, по обычаю, волноваться. Но минуты бежали за минутами, а Баскакова не было. Тогда Анна Николаевна стала тревожиться не на шутку. Ей стали мерещиться всякие ужасы. Совершенно невольно ей припомнился злобный взгляд отвергнутого ею Головкина, и ей показалось, что Баскаков не приходит потому, что с ним случилось что-то ужасное, что иначе он не мог бы так запоздать, не мог бы повергнуть ее в такую мучительную тревогу.
— Нужно узнать, что с ним, — решила она, — нужно рассеять это ужасное неведение.
Она нервными шагами подошла к сонетке, висевшей у двери, и так резко дернула шнурок, что дребезжание звонка, проведенного в людские комнаты, слабым отзвуком донеслось даже сюда. Горничная княгини, услышав этот нервный, нетерпеливый звонок, чуть не опрометью вбежала в гостиную, в которой находилась Анна Николаевна.
— Изволили звать, ваше сиятельство?
— Да, да, Катюша, пошли, пожалуйста, поскорее кого-нибудь на квартиру к Василию Григорьевичу… Или нет, лучше сходи сама, сходи и узнай, что с ним, здоров ли он, дома ли.
Горничная ушла, а Анна Николаевна, стараясь подавить охватившее ее волнение, стала дожидаться ее возвращения: И этот час, который пришлось провести ей, сгорая от нетерпения и мучась тревожными мыслями, показался ей чуть не целой вечностью. Наконец горничная вернулась. Когда она вошла в комнату, Анна Николаевна не выдержала и воскликнула:
— Ну, что, что с ним такое?
— Не знаю, ваше сиятельство, — отозвалась девушка, — их дома нету.
— А давно он ушел?
— Вчерашний день еще ушли, даже дома не ночевали.
То, что казалось простым и обыденным для горничной, положительно повергло в ужас Анну Николаевну.
Теперь она не сомневалась, что с Баскаковым случилось что-то ужасное. Ей ни на минуту не пришла в голову мысль, что Василий Григорьевич мог случайно запоздать и остаться ночевать у какого-нибудь приятеля. Она была уверена, что если он не ночевал дома, так это только потому, что на него напали по приказанию Головкина, что, может быть, теперь он лежит где-нибудь раненый или убитый. Разгоряченное воображение даже нарисовало ей ужасную картину. Она точно видела перед собой труп Баскакова, труп, залитый кровью, брошенный на одной из пустынных улиц Петербурга. И ужас, вызванный в ней этой картиной, был настолько силен, что она закрыла лицо руками и должна была призвать на помощь всю силу воли, чтобы не разразиться отчаянными рыданиями.
Припадок бессилия продолжался у нее очень недолго. Как тигрица, готовая защищать своего детеныша, попавшего в опасность, она, полная сознанием, что человеку, так беззаботно любимому ею, может грозить неприятность, что, может быть, он попал в какую-нибудь ловушку, почувствовала прилив внезапно проснувшейся энергии и, быстро вскочив со стула, приказала горничной:
— Поди, вели заложить лошадей, я сейчас уезжаю.
А не больше как через полчаса она уже выходила из своей кареты у подъезда Софьи Дмитриевны, ее единственной подруги, с которой она не могла не поделиться своим горем.
Софья Дмитриевна, когда ей доложили о приезде княгини Трубецкой, торопливо вышла ей навстречу и положительно перепугалась, взглянув на бледное, как полотно, точно сразу осунувшееся лицо своей приятельницы.
— Анюта, — воскликнула она, — что с тобою? Что такое случилось? Ты на себя не похожа.
Анна Николаевна, нервы которой были натянуты до невозможности, не выдержала и отчаянно разрыдалась.
— Будет, голубчик! — стала утешать ее Соня. — Как бы горе ни было велико — слезами все равно не поможешь. Пойдем-ка лучше ко мне в спальню, успокойся и расскажи мне все подробно.
Трубецкая, как послушный ребенок, пошла, поддерживаемая своей подругой, силясь удержать слезы, струившиеся по щекам, но совсем не облегчавшие ее. Софья Дмитриевна подождала, пока она успокоилась, и только затем решилась повторить свой вопрос.
— Ну, что такое случилось? Рассказывай! Кто тебя огорчил?
Она нарочно старалась взять шутливый тон, нарочно заставляла себя улыбаться, но в то же время видела, что Трубецкая расстроена слишком сильно, что несчастье, которое ее потрясло, должно быть велико.
— Баскаков пропал, — медленно ответила Анна Николаевна, с трудом сдерживая рыдания.
— То есть как пропал? Бросил тебя, уехал из Петербурга?
Этот наивный возглас заставил Трубецкую улыбнуться сквозь слезы.
— Ну! Вот еще! — проговорила она. — Как могут приходить тебе в голову такие глупости? Неужели ты думаешь, что, если бы это случилось, я могла бы поддаться такому отчаянию? Это — обида самолюбию, а самолюбие не так чувствительно, как сердце.
— Так куда же он делся?
— Вот в том-то и дело, что я решительно ничего не знаю. Он должен был сегодня прийти ко мне в два часа, как приходил постоянно, каждый день, и не пришел. Я посылала к нему домой, и дома его нет. Мало того, он даже не ночевал сегодня дома.
— И ты думаешь…
— Я думаю все, что может прийти в голову расстроенной женщине. Нет никакого сомнения, что с ним что-то произошло, что его что-то задержало, и понятно, что это не без участия Александра Ивановича.
Софья Дмитриевна испуганно расширила глаза.
— Тебе кажется, что тут замешан Головкин?
Трубецкая утвердительно кивнула головой.
— Несомненно! Он не из таких, чтобы прощать обиду, которую я ему нанесла.
— Но ведь он же не знает о твоем романе?
— Ах, Боже мой, разве это так трудно узнать?
— Да, положим, — с легкой улыбкой заметила Софья Дмитриевна, — ты действовала достаточно открыто.
— Да я и не считала нужным скрываться, — горячо перебила Трубецкая. — Впрочем, дело не в этом. Теперь нужно что-нибудь предпринять: разыскать Васю, избавить его от беды, если он попал в нее.
Софья Дмитриевна задумалась и после небольшого молчания спросила.
— Но что же можно сделать? Не поедешь же ты к Головкину требовать от него отчета в том, что он сделал с Баскаковым.
— Отчего же не поеду? Если это будет необходимо, так я не остановлюсь перед этим.
— По-моему, это и бесполезно, и рискованно. Прежде всего еще не доказано, виноват ли в этом Головкин, а, кроме того, он не сознается, даже если бы он был виноват. Нет, дружочек, нужно поискать какой-нибудь другой способ.
Трубецкая заломила руки и хрустнула пальцами.
— Но какой же, какой? — простонала она. — Ты же понимаешь, что я не могу спокойно дожидаться, отыскивая этот более удобный способ. Я с ума сойду от отчаяния.
— Какой ты еще ребенок, Анюта! Успокойся, подожди немного, а я постараюсь отыскать человека, который нам может быть полезен.
Она торопливо подошла к маленькому секретеру, стоявшему в простенке, откинула доску и, взяв листок бумаги, набросала несколько строк.
— Кому это ты пишешь? — спросила Анна Николаевна, заходя сзади ее стула.
— Одному из своих поклонников, — с усмешкой отозвалась Соня, запечатывая письмо облаткой. — Это — человек, который за меня пойдет в огонь и в воду, — добавила она, — и я рассчитываю, что он может быть очень полезен нам в данном случае. Кроме того, у него есть кой-какое знакомство в тайной канцелярии, а мне кажется, что первые поиски нужно начать именно оттуда.
Трубецкая испуганно попятилась.
— В тайной канцелярии? — прошептала она. — Ведь тайная канцелярия бездействует, теперь ведь кончились эти кровавые дни…
— Бездействует, но не уничтожена, и кто может знать — может быть, Баскаков попал именно в один из ее казематов.
— Но в таком случае, — воскликнула Анна Николаевна, — я найду способ избавить его от тюрьмы. Я тотчас же поеду к правительнице.
— Зачем?
— Затем, чтоб рассказать ей об этом ужасном злодеянии, указать на то, что ее повеления не исполняются, потому что я наверное знаю, что принцесса отдала строгий приказ, чтобы все дела тайной канцелярии были закончены как можно скорее.
Софья Дмитриевна покачала головой.
— Горячка ты, Анюта! — проговорила она. — Ты думаешь, что правительница так и схватится за это дело, так и постарается оказать тебе помощь?
— Конечно, — отозвалась Анна Николаевна, гордо поднимая голову, — к ней приедет просить помощи не какая-нибудь захудалая дворянка, а княгиня Трубецкая, в жилах которой Течет кровь нисколько не хуже крови Брауншвейгских принцев. И потом, разве так трудно исполнить мою просьбу, ей стоит только отдать приказ освободить Баскакова, и мне больше ничего не нужно. Нет, лучше не отговаривай меня, Соня. Будь что будет, а я поеду во дворец. Если даже это необходимо — как я ни горда, — я на коленях буду умолять принцессу помочь мне. Я слишком люблю Васю, чтобы задуматься хоть на минуту, раз есть возможность его спасти.
— Как хочешь, как хочешь! — раздумчиво повторила Софья Дмитриевна. — Поезжай! А что до меня, то я все-таки пошлю это письмецо. Я не хочу пророчествовать, но думаю, что из твоего визита в Зимний дворец ничего ровно не выйдет, — и она протянула руку к сонетке, чтобы позвать прислугу.
Анна Николаевна торопливо поднялась с места, наскоро поцеловала свою подругу и быстро направилась из комнаты, горя нетерпеливой надеждой тотчас же увидеться с принцессой и вымолить у нее спасение Баскакову.
Анна Леопольдовна, по обыкновению, полулежала на своей любимой кушетке и жмурилась от лучей солнца, целым снопом бивших в оконные стекла и заливавших ярким светом ее маленький кабинетик. На низеньком табурете около изголовья кушетки сидел граф Линар и с веселой улыбкой на холеном самодовольном лице что-то рассказывал принцессе. В дверь кто-то постучал. Анна Леопольдовна недовольно повернула голову и крикнула резким тоном, в котором зазвучала нотка озлобления:
— Войдите!
Вошла Юлиана.
— Ах, это — ты, Лина! — встретила ее принцесса, на лице которой снова появилась улыбка. — Садись около меня и давай вместе слушать, что рассказывает граф.
— Я хочу потревожить ваше высочество, — промолвила Юлиана. — Приехала княгиня Трубецкая и просит, чтобы вы ее приняли.
Улыбка опять потухла в глазах Анны Леопольдовны, по лицу ее опять скользнула недовольная гримаска, и она спросила:
— Трубецкая? Что ей нужно? Неужели для своих визитов она не могла выбрать более удобное время? Если б ты знала, Лина, как мне не хочется с ней разговаривать!
Юлиана усмехнулась.
— Я это вижу, ваше высочество. Может быть, позволите мне переговорить с нею от вашего имени? Я скажу, что вы нездоровы.
— Да, да, пожалуйста! — торопливо отозвалась Анна. — Выйди к ней и спроси, что ей от меня нужно.
Девица фон Менгден отправилась в приемную, где, вся дрожа от нетерпения, дожидалась выхода правительницы княгиня Трубецкая. С Юлианой она была хорошо знакома и теперь, дружески пожав руку молодой девушки, быстро спросила:
— Что же, ее высочество скоро примет меня?
Юлиана развела руками.
— Принцесса больна и просила меня, княгиня, поговорить с вами… может быть, дело не настолько важно…
— Нет, нет! — торопливо перебила ее молодая женщина. — Мне необходимо видеть принцессу лично. Не обижайтесь на меня, дорогая, но дело слишком серьезно, и я не могу посвящать вас в мою тайну.
— Если так, — проговорила Юлиана, — я передам это ее высочеству и постараюсь, чтобы она вас приняла.
Когда девица фон Менгден сообщила принцессе о неудачном результате своей миссии, Анна Леопольдовна досадливо воскликнула:
— Ну, что еще за важные тайны? Знаю я их! Наши светские барыни каждую муху готовы превратить в слона.
— Она очень взволнована, — заметила Юлиана, — и я думаю, что она приехала по какому-нибудь важному делу.
Принцесса лениво поднялась с кушетки и вышла в приемную.
Анна Николаевна встретила ее глубоким реверансом и проговорила дрожащим голосом:
— Извините меня, ваше высочество, может быть, я явилась в неуказанное время, но на это есть очень важные причины.
— Что ж вам угодно, сударыня? — обдавая Трубецкую безучастным взглядом, спросила правительница, медленно опускаясь в кресло, стоявшее у окна.
— Ваше высочество, — заговорила Анна Николаевна тем же дрожащим голосом, — я пришла умолять вас о милости. Вы меня поймете, вы сами молоды, и ваше сердце не может быть глухо к мольбе любящей женщины, — у нее перехватило дыхание, и она приостановилась, точно дожидаясь поощрения со стороны принцессы на дальнейший рассказ.
Анна Леопольдовна прищурилась и тем же холодным, безучастным взглядом скользнула по лицу своей собеседницы. Было заметно, что слова Трубецкой совсем не тронули ее сердца, и она снова, по-прежнему холодно, но уже более резко, повторила:
— К делу, сударыня, к делу! Я вас слушаю.
Анна Николаевна была слишком взволнована, чтобы заметить эту перемену тона. Мысли целым вихрем проносились в ее разгоряченной голове, и все они группировались только около одной думы, думы о том, что Баскаков теперь томится в каземате тайной канцелярии, откуда его необходимо вырвать во что бы то ни стало. И, задыхаясь, нервно вздрагивая, молодая женщина заговорила снова, с мольбой устремляя свои глаза на сумрачное лицо принцессы.
— Ваше высочество, моя просьба не велика, ее легко исполнить, но она имеет для меня громадное значение. Я люблю одного человека, этот человек для меня дороже жизни, я готова пожертвовать всем для его счастья, и он пропал, пропал бесследно… Верните мне его, верните!
Легкая ироническая улыбка тронула губы принцессы.
— Вы обращаетесь ко мне с очень странной просьбой, сударыня! Не могу же я разыскивать по столице каждого своего подданного.
Анна Николаевна заметила насмешку, звучавшую в словах правительницы, и яркий румянец залил ее лицо. В ней проснулась ее обычная гордость, и она уже более сухим тоном проговорила:
— Я прошу вас не об этом, я прошу о том, что в вашей власти. Человек, о котором я говорю, пропал в казематах тайной канцелярии.
Не будь принцесса вообще раздражена, она, может быть, отнеслась совсем иначе к словам Трубецкой, но ей послышался какой-то странный упрек в ее тоне, озлобление против княгини обострилось, и она уже совсем сурово ответила:
— Если он арестован, значит, за дело; обратитесь в таком случае к Ушакову, а я тут решительно ни при чем! — и она резко поднялась с места, давая этим знать, что аудиенция окончена.
Трубецкая с мольбой сложила руки и воскликнула:
— Ваше высочество, помогите!
— Но что же я могу сделать? И, наконец, кто он, тот, за кого вы просите? Он — ваш жених?
Трубецкая вспыхнула и тихо отозвалась:
— Да, жених.
— Кто же он? Я его знаю? Он из числа моих придворных?
— Нет, он не принадлежит ко двору! Да разве это не все равно, ваше высочество? Разве не все равно, для кого сделать доброе дело: для человека ли, имеющего титул и герб, или для простого гражданина нашего отечества? Наконец, я прошу вас об этом, я, княгиня Трубецкая… Неужели вам еще мало и этого?
Щеки правительницы залило краской.
— Не можете же вы мне приказывать, сударыня! — язвительно заметила она. — Я не сомневаюсь в том, что род Трубецких — очень старый род, но не забудьте все-таки, что я — мать императора… Наконец, довольно об этом! Я вам ничем не могу помочь. Прощайте, сударыня! — и, повернувшись, она вышла из приемной, оставив Трубецкую, совершенно ошеломленную и этими словами, и этим быстрым уходом!
Анна Николаевна хрустнула пальцами рук и, еле сдерживая подступившие к глазам слезы, поспешила выйти из дворца. Усевшись в карету, она задумалась о том, что ей теперь делать. Неужели же так и оставаться в неведении относительно Баскакова, неужели у нее нет никакой возможности спасти его? На мгновение было мелькнула мысль ехать к начальнику тайной канцелярии Андрею Ивановичу Ушакову, но она тотчас же отказалась от этой мысли. Она слишком хорошо знала Ушакова и была уверена, что из этого ровно ничего не выйдет. Слащавый и любезный вне своей деятельности, Ушаков не трогался ничьими просьбами, ничьими слезами. Ей, княгине Трубецкой, обидно было получить отказ от правительницы, неужели она должна была дойти до такого унижения, чтоб выслушать отказ и от Ушакова?
Между тем кучер, ожидая, пока княгиня отдаст приказание, куда ехать, все еще сдерживал горячившихся лошадей, и карета Трубецкой продолжала стоять у подъезда Зимнего дворца. Анна Николаевна наконец очнулась, заметила это и крикнула кучеру:
— Что же ты стоишь?
— Куда прикажете ехать, ваше сиятельство?
Этот вопрос смутил ее и заставил снова задуматься. Но на этот раз раздумье продолжалось недолго. Она вдруг решила повидаться с Головкиным, поймать его врасплох и заставить его рассказать о том, что он сделал с Василием Григорьевичем. И она отдала приказание кучеру ехать на Английскую набережную.
Граф Головкин и удивился, и обрадовался, когда ему доложили, что его желает видеть княгиня Трубецкая. Он со всех ног бросился в залу, куда уже прошла молодая женщина, и воскликнул:
— Анна Николаевна, вот неожиданность! Неужели вы простили вашего верного раба и сменили гнев на милость? — он схватил руку молодой женщины и прижался к ней губами, но Анна Николаевна резко выдернула у него свою руку и, не будучи в силах сдерживаться, проговорила:
— Оставьте эти комедии, граф! Меня они не обманут, да и будет гораздо лучше, если мы поведем с вами дело начистоту.
Александр Иванович сразу понял, на что она намекает, и его лицо, оживленное было радостной улыбкой, приняло обычное злое выражение. Однако он решил не показывать и вида, что он понял княгиню, и тем же слащавым тенорком отозвался:
— Какие комедии? О чем вы говорите? Неужели уж вы меня так презираете, что не верите тому, что я искренне рад вашему приезду? Меня можно подозревать в чем угодно, только не в отсутствии любви и уважения к вам.
— Если бы вы меня уважали, — презрительно заметила Трубецкая, — вы не говорили бы мне о своей любви.
Головкин покраснел от этого презрительного, обидного тона, но сдержался и на этот раз.
— Что делать? Я слишком люблю вас, чтобы даже мысленно отказаться от этого. Но ведь я не думаю, — перебил он себя, — что вы приехали только затем, чтобы сказать мне в лицо уже знакомую мне истину.
— Да, вы не ошиблись! Я приехала к вам по более важному делу.
Анна Николаевна устремила на Головкина вызывающий взгляд. Он торопливо и смущенно опустил голову, чтобы скрыть искорки, вспыхнувшие в его глазах.
— Скажите мне, ваше сиятельство, — спросила Трубецкая, говоря нарочно медленно, как бы подчеркивая свои фразы, — честный вы человек или нет?
Щеки Головкина опять покрылись румянцем, и он воскликнул раздраженным, резким голосом:
— Княгиня, как я вас ни люблю, но я не позволю даже вам оскорблять меня!
Анна Николаевна презрительно рассмеялась.
— Я ведь не выразила сомнения, — сказала она, — а просто задаю вопрос и, кажется, имею полное право задать такой вопрос, потому что некоторые факты заставляют меня сомневаться в вашей честности, граф.
— Княгиня! — уже угрожающим тоном воскликнул Головкин.
Но его возглас, его загоревшийся злобой взгляд не испугали Трубецкую; напротив, чем больше злился и волновался он, тем она внешне становилась более и более спокойною.
— Не кричите на меня так, — сказала она, смотря на Александра Ивановича презрительным взглядом, — вы меня этим не испугаете.
Головкин понял, что, злясь, он только делается смешным в ее глазах, совладал с охватившим его волнением и постарался даже вызвать на своем лице ироническую усмешку.
— Да, вы правы, — произнес он, — вы — женщина, следовательно, вы застрахованы от моей мести: не вызвать вас на дуэль…
— Ни убить меня, — обдавая его загоревшимся взором, перебила Трубецкая, — конечно, немыслимо, а вы бы, понятно, не остановились перед убийством, если б на моем месте был мужчина, не правда ли?
Головкин не понял намека и бессознательно пошел в ловушку.
— О, конечно, — воскликнул он, — ; я не из тех, что прощают.
— Так, значит, Баскакова вы убили? — быстро спросила Анна Николаевна, пронизывая побледневшего при этом вопросе Головкина острым взглядом.
— Баскакова? — бессознательно протянул Головкин. — Ах, это вас возмутило, от этого-то вы и похожи на разъяренную тигрицу? Может быть!..
Анна Николаевна вздрогнула, пошатнулась и протянула вперед руки, точно отстраняя страшный призрак, вдруг восставший перед нею.
— Так вы убили его? — воскликнула она, сама еще не веря ужасному признанию.
Головкин нахально рассмеялся.
— А разве его смерть вас так огорчает? — насмешливо спросил он, чувствуя, что роли переменились и что теперь он может отомстить ей за обиду, только что нанесенную ему. — Признайтесь, вы его сильно любили?
— Да, да, — задыхаясь, проговорила Трубецкая, — я его любила и буду любить, а вас презираю, ненавижу: вы — гадкий, подлый человек… Но я не думаю, чтоб ваша подлость дошла до таких ужасных пределов, не может быть, чтоб вы стали мстить человеку, ни в чем не повинному. Признайтесь, вы солгали, вы пошутили? Вы просто хотели нанести мне рану поглубже?
И, вся замирая от страха, чувствуя, как леденящий холод охватывает все ее тело, вся полная одной мыслью, одной надеждой, что слова Головкина не могут быть правдой, она остановившимися от ужаса глазами впилась в его лицо и ждала, что он рассеет этот страшный туман, который охватил ее. А Головкин с той же холодной усмешкой, с тем же злым блеском в глазах приблизил свое лицо к ее лицу и прошептал голосом, полным язвительной злобы:
— Нет, я не солгал. Вы полюбили Баскакова, он мне стал на дороге, и я решил уничтожить его. Вы можете его любить… но любить только в памяти… для вас он больше не существует.
Эти ужасные слова тысячью раскаленных игл проникли в мозг Трубецкой, раскатами грома раздались в ее ушах, и она, не выдержав потрясения, пошатнулась и, потеряв сознание, тяжело упала на пол.
Напали на Баскакова так неожиданно и так неожиданно его схватили, что он опомнился только тогда, когда развязали мешок, наброшенный на его голову. Оглядевшись, он не сразу понял, куда попал. Комната, в которой он очутился, была невелика, и в ней царил полумрак, едва разгоняемый слабым светом сальной свечки, горевшей в шандале, стоявшем на столе. Кроме этого стола да табуретки, в комнате не было ничего. Не было даже окна, как ни старался отыскать его взглядом Василий Григорьевич. На него со всех сторон глядели глухие каменные стены, да в одной из стен чернело пятно наглухо затворенной двери. В этой странной комнате он был один. Страннее всего то, что Баскаков даже не заметил, как вышли люди, принесшие его сюда, люди, развязавшие и снявшие мешок с его головы.
«Что это значит? — подумалось ему. — Куда это я попал? Что за странное похищение, и с какою целью оно совершено?»
Он поднялся с полу, на который его положили, внеся сюда, подошел к двери и, толкнув ее, убедился, что она заперта; затем он обошел утлы своей странной тюрьмы и, вернувшись к столу, уселся на табурет, задумавшись.
Он совершенно не мог дать себе отчета, что с ним произошло, как не мог объяснить себе мотивов этого странного ночного нападения. Случись это во времена бироновского владычества, он, конечно, тотчас же догадался бы, что очутился в одном из казематов тайной канцелярии, в одном из этих так называемых каменных мешков. Он бы понял сразу, что попал в руки бироновских ищеек, которые, как ему казалось раньше, даже охотились за ним; но теперь было не то: Бирон пал, а с его падением, как слышал Василий Григорьевич, уничтожена и тайная канцелярия, а раз она уничтожена, ему и в голову не могло прийти, что он очутился в ее стенах.
«Однако куда же я попал?» — снова задал он себе вопрос. И, конечно, этот вопрос должен был остаться без ответа. Тогда он сразу как-то успокоился и решил дожидаться, чем все это разъяснится. «Ведь не может же быть, — мелькнуло в его мозгу, — что меня замуровали здесь навсегда, что я не увижу человеческого лица… Подождем до завтра!» — и, приняв это решение, он положил свой плащ на пол, растянулся на нем и тотчас же заснул как убитый.
Долго ли он спал, он этого не знал. Когда он проснулся, в его тюрьме царила непроглядная тьма: свеча догорела и потухла, стоял густой, непроницаемый мрак. Василий Григорьевич зевнул, потянулся и, чувствуя, что ему совсем не хочется спать, понял, что теперь, очевидно, утро. Несколько минут он пролежал спокойно, не шевелясь, занятый только одной мыслью, скоро ли разъяснится эта странная загадка. Но чем дальше бежали минуты, тем сильнее стало его охватывать какое-то странное беспокойство, беспокойство, усиливавшееся благодаря этой мрачной тьме, стоявшей вокруг него, и мертвой тишине, такой тишине, словно он был похоронен в могиле. Поднялось беспокойство, стали в голове тесниться и тревожные мысли. Он решил выйти скорей из этого состояния томительного неведения: поднялся с полу, ощупью добрался до двери и изо всей силы забарабанил в нее кулаком. Но ответом ему были та же самая тишина, то же мертвое безмолвие. Беспокойство еще более усилилось, оно стало переходить в отчаяние, и Баскаков стал колотить в дверь еще сильнее. Очевидно, стук услышали. Жадное ухо Баскакова уловило как будто бы отдаленные голоса, затем шарканье шагов; потом загремел засов, отодвинутый с резким металлическим лязганьем, дверь отворилась, скрипя на заржавевших петлях, и через порог переступила чья-то высокая фигура.
Василий Григорьевич так и впился глазами в этого незнакомца, который своим приходом должен был рассеять тьму, окружавшую его со вчерашнего вечера, разъяснить мучительную загадку, положительно истерзавшую его своей таинственностью. Не успел незнакомец войти в комнату, как дверь уже за ним затворилась и комната снова погрузилась в мрак. Василий Григорьевич благодаря этому не видел, что делает вошедший к нему человек, не мог разглядеть теперь не только его лица, но даже фигуры, а тот, оставаясь стоять около двери, спросил:
— Вы, кажется, стучали? Вам что-нибудь нужно?
Холодный тон, которым произнесены были эти слова, возмутил Баскакова.
— Позвольте, — вскричал он, — прежде всего, что это все значит? Где я и как я сюда попал? Я бы это понял еще, если бы был хорошенькой женщиной, но, насколько мне известно, я на женщину нисколько не похож. Объясните мне, пожалуйста, зачем меня похитили, и для чего меня посадили в эту кромешную тьму?
— А разве вам необходимо знать, где вы находитесь? — услышал Баскаков в ответ, и теперь в тоне незнакомца ему даже почудилась как бы насмешка.
— Я думаю! — горячо продолжал Василий Григорьевич. — На что же это похоже, если человеку, которого хватают на улице, даже не говорят, зачем его схватили? Или, может быть, я попал в какое-нибудь разбойничье гнездо? Но предупреждаю вас, что я — человек небогатый и выкупа за себя дать никакого не могу, да и не дам. Если же это — простая комедия, простая шутка, так пора ее, сударь, прекратить.
В ответ на эту горячую тираду Баскаков услышал легкий иронический смех.
— Так вам, сударь, интересно знать, где вы находитесь? Извольте, так и быть, я удовлетворю ваше любопытство: вы посажены в каземате тайной канцелярии.
Баскаков вздрогнул, сделал шаг назад и стукнулся спиной о стену.
— Как? В тайной канцелярии? За что?
— За что — этого я и сам не знаю.
— Но кто же вы сами такой?
— Кто я? Один из агентов канцелярии.
— Может быть, вы меня и арестовали?
— Не стану скрываться. Но вы на меня за это гневаться не можете: я — простой исполнитель приказаний. Мне было отдано приказание схватить вас, я вас и схватил, так же, как схватил бы каждого из петербургских жителей, несмотря ни на его положение, ни на его связи.
На минуту воцарилось молчание. Василий Григорьевич был положительно ошеломлен. Он не мог уяснить себе, что все это значит. С одной стороны, он слышал, что с падением Бирона тайная канцелярия совершенно уничтожена, а с другой — и он сам был живым и ярким доказательством этого — тайная канцелярия осталась прежним грозным учреждением, и ее агенты действуют так же, как и раньше. Раздумавшись об этом, Баскаков почувствовал, как леденящий ужас прошел по его телу.
— Но скажите, ради Бога, — обратился он к таинственному незнакомцу, силуэт которого он скорее чувствовал, чем видел в стоявшей кругом темноте, — долго ли меня будут здесь держать? Наконец, неужели я обречен на вечное сидение в этих ужасных потемках, потемках, которые могут свести с ума, которые мучительнее всяких пыток. Ведь я — живой человек, нельзя же меня заранее закапывать в могилу!..
— О, что до этого, — отозвался незнакомец, — то я совсем не имею инструкции лишать вас света. Здесь вы помещены только на время, и я могу вас перевести в более удобную и более светлую комнату. Если вам угодно, то пойдемте со мною.
— О, еще бы не угодно! — вырвалось у Баскакова.
Агент отворил дверь, взял под руку Василия Григорьевича и вместе с ним вышел в коридор, с обеих сторон которого чернели дверные амбразуры. В коридоре было сумрачно, он освещался слабым светом, падавшим из двух фонарей, прикрепленных к стенам, но и этот полумрак после абсолютной темноты, в которой пробыл так долго Василий Григорьевич, обрадовал Баскакова и заставил его облегченно вздохнуть. С невыразимой радостью, как человек, который вдруг прозрел после долгой слепоты, Баскаков оглядывался по сторонам и вдруг вздрогнул. Его взгляд упал на фигуру Преображенского офицера, сидевшего в глубине коридора и показавшегося ему донельзя знакомым. Да, он не ошибся; это был не кто иной, как поручик Милошев, с которым он так недавно виделся у Лихарева. Он сделал радостное движете, хотел даже крикнуть ему, но в это самое время агент тайной канцелярии, шедший с ним рядом, остановился у одной из дверей, и, пропуская вперед своего пленника, проговорил:
— Вот, пожалуйте сюда, здесь вам будет гораздо удобнее и гораздо светлее.
Каземат, в который вошел теперь Баскаков, был так же неказист по обстановке, но зато в нем была койка, а кроме того — и самое главное — он освещался дневным светом, падавшим через узкое, защищенное толстой решеткой окно.
До сих пор Василий Григорьевич совершенно не полюбопытствовал взглянуть на лицо своего спутника. Но теперь, когда они вошли в каземат, Баскаков обернулся к нему, чтобы поблагодарить за перемену помещения, и вдруг замер от изумления при одном взгляде на человека, стоявшего перед ним. Ему показалось, что он заглянул в зеркало. Перед ним стоял человек, до того похожий на него, Баскакова, словно он был не только его родным братом, но его двойником.
Незнакомец заметил изумление, отразившееся на лице Василия Григорьевича, и с улыбкой спросил его:
— Вы, кажется, удивляетесь нашему сходству?
Баскаков вдруг вскрикнул. Он вспомнил встречу в герберге на Невском через несколько дней после приезда в Петербург, вспомнил и дуэль на Царицыном лугу, вспомнил свой разговор с Лихаревым после этой дуэли, вспомнил даже слова Антона Петровича: «Я не скажу вам имени вашего двойника, но, если вам когда-нибудь придется встретиться с ним, вы должны убить его без сожаления, как убивают гадину, попавшуюся на дороге».
— Но кто же вы, кто? — диким криком вырвалось у Баскакова.
— Я уже сказал вам: я — агент тайной канцелярии. Зовут меня Барсуков, и я, поверьте, нисколько не виноват в странней игре природы, создавшей нас так похожими друг на друга. Впрочем, — прибавил он с легкой улыбкой, — эта игра природы вам на пользу. Я не могу сделать зло человеку, так удивительно похожему на меня, и если вам угодно, то я могу вас избавить от знакомства с застенками тайной канцелярии.
В тоне, каким он произнес эту фразу, слышалось что-то донельзя фальшивое, но Василий Григорьевич не обратил на это внимания и, обрадовавшись возможности спастись, горячо воскликнул:
— О, еще бы мне не было угодно! Я не знаю, что бы я и сделал, лишь бы вырваться отсюда. Спасите меня, и я сумею вас отблагодарить.
— Я в благодарности не нуждаюсь. Выслушайте меня, и, если вам угодно будет принять мои условия, я сделаю для вас все, что возможно.
— Условия? Какие условия?
— Первое и самое главное: вы должны тотчас же покинуть Петербург.
Василий Григорьевич насторожился и бросил подозрительный взгляд на своего собеседника.
— Странное условие! — пробормотал он. — Кому же я здесь мог помешать?
Барсуков пожал плечами.
— Очевидно, есть люди, которым вы мешаете, — многозначительно произнес он. — Да разве вам не все равно, где жить? Разве вас к Петербургу что-нибудь особенное привязывает?
Василий Григорьевич на минуту задумался. Ему показалась странной последняя фраза его собеседника. По тону, каким он произнес ее, было заметно, что он знает, какая связь существует у него с Петербургом, знает, что ему не безразлично покинуть теперь приневскую столицу. Но затем легкая усмешка дрогнула под усами Баскакова. Ему мелькнула одна мысль, которую он захотел тотчас же привести в исполнение.
— Скажите, — спросил он самым невинным тоном, — вы это говорите от себя или действуя тоже по чьему-нибудь приказанию?
— А вам это не все равно?
— Представьте себе, не все равно. И вот что: будем играть в открытую. Предположим, я соглашусь уехать из Петербурга, но, согласившись уехать из Петербурга, разве я не могу вернуться сюда через неделю или через две? Думаю, что мое возвращение не входит в ваши расчеты.
Глаза Барсукова точно сузились, из них как бы сверкнула молния.
— Конечно, не входит. Если вы хотите знать все, я должен буду вам поставить еще и другое непременное условие: вы должны не только уехать из столицы, но даже забыть о том, что она существует. Живите себе, где угодно, делайте, что хотите, — вас не тронут, пока вы не вспомните о Петербурге и…
— Но ком еще? — переспросил Баскаков и сам же «быстро добавил: — И о княгине Анне Николаевне Трубецкой, не так ли? Вы это хотите сказать? Я мешаю, очевидно, одному из ее поклонников, которому перешел дорогу? Будьте же откровенны, любезный, вы видите, что я насквозь вижу ваши карты.
Барсуков вспыхнул и немного дрожащим голосом ответил:
— Вы угадали.
Лицо Баскакова приняло презрительное выражение.
— Тем лучше! Значит, вы предлагаете мне за свободу забыть о Петербурге и о Трубецкой — не так ли?
— Да, — кивнув головой, подтвердил Барсуков.
— А если я не соглашусь на это?
— В таком случае вам придется забыть о ней, сидя в этом каземате. Я, как видите, предоставляю вам свободный выбор.
— Я это вижу и уже выбрал, — холодно отозвался Василий Григорьевич.
— И именно что же? — вдруг загоревшимся взглядом впиваясь в лицо своего собеседника, спросил клеврет Головкина.
— Я предпочитаю остаться здесь, в этом каземате.
Этого ответа Барсуков не ожидал. Он досадливо пожал плечами и воскликнул:
— Как хотите! Я не вправе насиловать вашу волю, — и, круто повернувшись, он вышел из каземата; дверь за ним захлопнулась, и до слуха Баскакова донеслось лязганье тяжелого запора.
Выйдя из каземата, Барсуков досадливо повел плечами и даже топнул ногой. Несговорчивость Василия Григорьевича разрушала все его планы.
— Ох, молодчик! — прошептал он. — Попадись ты в мои лапы немного раньше, ты бы у меня запел по-иному…
Да, захвати он Баскакова в бироновские времена — было бы совсем иное дело. Тогда он сумел бы вынудить узника не только согласиться на отъезд из столицы, но мог бы сплавить его таким образом, что он уж никогда бы не встретился на дороге графа Головкина. Легкий допрос с пристрастием, хорошая встряска на дыбе — и вместо Василия Григорьевича Баскакова осталось бы только одно воспоминание в виде записи в книгах тайной канцелярии да трупа, который ночью отвезли бы на кладбище у церкви Сампсония Странноприимца.
Теперь не то. Правительница слишком мягкосердечна и не желает омрачать свое царствование кровавым продолжением бироновской тирании. На другой же день после ареста Бирона она призвала генерал-аншефа Ушакова, грозного начальника страшной тайной канцелярии, и категорически заявила ему, что желает уничтожить не только тайную канцелярию, но и самую память о ней. Когда же Ушаков возразил, что этого сделать сразу нельзя, что в его ведении находятся многие арестанты, судьба которых еще не решена, а выпустить на свободу которых опасно, — принцесса сказала:
— Хорошо! Заканчивайте эти дела, но помните: без пыток, без крови и без безвестного отсутствия…
Ушакову оставалось только принять к сведению так категорически выраженное желание правительницы — и понятно, что и он сам, и его клевреты вроде Барсукова, связанные теперь по рукам, должны были умерить свою кровожадность.
Впрочем, Барсуков еще не терял надежды. У него было в руках средство избавиться от непокорного арестанта. Правда, его нельзя было слишком неосторожно встряхнуть на дыбе, но можно было «забыть» в каземате. Пока его знакомые и друзья, если у него такие есть, дознаются, где он находится, пройдет довольно времени, чтобы сделать его безвредным. Стоит только не покормить его несколько дней — и графу Головкину нечего будет бояться соперника. Это немножко, конечно, опасно, принимая во внимание уничтожение тайной канцелярии, но Барсукову не верилось в это уничтожение. Сгоряча правительница могла выразить такое желание, но вряд ли она будет настаивать на нем, раз ей сумеют доказать, что тайная канцелярия необходима, что она заботится об ее личной безопасности.
А доказать это совсем не трудно.
Что заговор в пользу цесаревны Елизаветы существовал — Барсуков это знал наверное; не сомневался он, что этот заговор существует и до сих пор. Значит, стоило только напугать этим правительницу — и тайная канцелярия могла рассчитывать на очень долгое существование.
Андрей Иванович Ушаков это прекрасно понимал. Недаром он недавно призвал его, Барсукова, к себе и спросил:
— Ну, что, Барсучок, не хотишь снова поохотиться за елисаветинцами?
— С удовольствием, ваше превосходительство, — отозвался достойный клеврет страшного начальника тайной канцелярии.
— Только помни, — продолжал Андрей Иванович, — охотиться нужно наверняка… промаха не давать. Коли мы с тобой эту музыку устроим да представим ее императорскому высочеству списочек цесаревниных пособников с обозначением, какой они камуфлет затевают, — совсем иная статья будет. И еще помни, тут ты не ради награды стараться должен, а ради собственной шкуры. Потому — закроют тайную канцелярию — и тебе капут… У тебя, чай, столько приятелей, что тебе и часу тогда прожить не придется…
Барсуков вполне сознавал справедливость этих слов и теперь предпринимал «охоту на елисаветинцев» действительно ради спасения собственной шкуры. Кроме того, если он «не знал наверняка, то чутьем угадывал, что елисаветинцы притихли только на время, но не оставили своего замысла. Слишком много выгод обещал им новый переворот, чтоб они отказались от давно обдуманного плана.
«Нет, мы еще не совсем пропали, — думал он теперь, стоя у дверей каземата, куда запер Баскакова. — Так ли, этак ли, а мне бояться нечего..; На моей улице будет праздник… А ты, дружок, — прошептал он вслух, обращаясь к Баскакову, — ты не будешь больше мешать Головкину… Я имею полное право о тебе забыть. У меня теперь слишком много дела, чтоб помнить о всяком арестанте!» — и, завернувшись в меховой плащ и надвинув на глаза шапку, он торопливым шагом направился к выходу из коридора.
В прежнее время в этом внутреннем коридоре всегда стояло на часах трое или четверо солдат. Караулы тогда назначались от разных полков, назначались в очень большом количестве, потому что солдатам приходилось и дневать, и ночевать в стенах канцелярии. Теперь, с воцарением Анны Леопольдовны, эти караулы еще назначались, но вместо сотни солдат при двух-трех офицерах приходило ежедневно только двадцать при одном офицере, который в большинстве случаев проводил время не в особой караулке, а в коридоре, куда выходили двери казематов. Делалось это по особому распоряжению правительницы, и офицеру, назначавшемуся в караул, вменялось в обязанность следить за тем, чтобы заключенных не пытали ни в застенке, ни в казематах. Офицер обыкновенно помещался у выходной двери и здесь, сидя на диване, или дремал, коротая долгие часы дневного дежурства, или читал какую-нибудь книгу, портя глаза, так как масляная лампа, и день, и ночь горевшая на столе, давала скудный трепетный свет.
Барсуков дошел уже до двери, взялся было за скобу, но, бросив быстрый взгляд на молодое, цветущее лицо дежурного офицера, устремившего на него зоркий испытующий взгляд, остановился.
— Скучаете? — спросил он.
Преображенский офицер повел плечами и сквозь зубы отозвался:
— Что ж поделать? Служба!.. Вот, Бог даст, уничтожат это чистилище — тогда не будем здесь скучать…
Лицо преображенца показалось Барсукову слишком юным, даже простоватым, и ему захотелось поразведать о настроении преображенцев. Ему казалось, что такого юнца легко обойти, легко вызвать на откровенность, легко заставить разговориться.
— А вы убеждены, — спросил он, — что тайная канцелярия будет уничтожена?
— Конечно, — отозвался преображенец, опять пожимая плечами, — говорят, это — непременное желание правительницы.
Барсуков махнул рукой.
— Ну, знаете, вы это напрасно… Не всякому слуху верь! Уничтожение тайной канцелярии, в особенности теперь, не только невозможно, но даже и опасно…
— Это почему?
— По очень простой, но серьезной причине… — и, произнеся эти слова, сыщик так и впился глазами в лицо собеседника, чтобы поймать впечатление, какое должны были вызвать его слова, — в Петербурге не все спокойно. Переворот, совершенный правительницей, может дать повод к другому перевороту.
Как ни было слабо освещение, но Барсуков заметил, что лицо преображенца покрылось яркой краской. Правда, этот внезапный румянец, вспыхнувший на щеках молодого человека, был простым следствием раздражения, охватившего преображенца, но Барсуков увидел в этом признак смущения и радостно вздрогнул; он был уверен, что напал на след.
— Ну, вы, однако, говорите глупости, милейший! — резко отозвался офицер. — Прежде всего, о новом перевороте никто не помышляет, так как все довольны свержением Бирона, а главное — если бы, паче чаяния, и существовал заговор, то не тайной канцелярии его предупредить…
Барсуков снова радостно вздрогнул. Юный офицерик — как ему казалось — сам шел в ловушку. В последней фразе слышалась ему не только скрытая угроза, но признание в существовании заговора. И он спросил вслух:
— Отчего же это так, сударь?
— А оттого так, сударь, что тайная канцелярия прозевала ночной поход графа Миниха. Стало быть, она ни на что не пригодна…
Барсуков позеленел от злобы и вдруг решил поймать своего собеседника врасплох.
— А что, сударь, — спросил он, — среди ваших товарищей много, я чаю, елизаветинцев?
— Как это? — не сразу понял истинный смысл вопроса преображенец.
— Да приверженцев цесаревны Елизаветы Петровны…
Яркая краска негодования еще гуще проступила на щеках офицера.
— Мы все, сударь, — проговорил он, дрожащим от сдерживаемого раздражения голосом, — любим и уважаем цесаревну Елизавету Петровну как дочь великого государя, как принцессу императорской крови, но мы приносили присягу его императорскому величеству и его августейшей родительнице и своей присяги не позабудем… И еще вам, сударь, скажу, — повысил он голос, — вы не по тому адресу обратились. Коли я вам сделал честь разговором, то вам не след бы забывать, что я здесь не по своей охоте нахожусь, а в карауле, и как русский дворянин и офицер в ищейки не пригоден… На это нужно иметь особую совесть…
Барсуков выслушал эту отповедь с злобной усмешкой и затем спросил:
— А как, господин офицер, ваша фамилия?
— Это для того, чтобы меня причислить к елизаветинцам?.. Валяйте, сударь, я сего не боюсь… Зовут меня Александром Гавриловым, а фамилия моя Милошев… — и Милошев громко расхохотался.
Барсуков хотел что-то сказать в ответ на этот обидный смех, но предпочел промолчать и торопливо скрылся за дверью.
Когда дверь закрылась, Милошев, все время сдерживавшийся, дал волю своему негодованию.
— Ишь, подлюга! — вслух заговорил он. — На какие подходы идет!.. Так и норовит живьем слопать. Ну, погоди, дружок, не долго тебе блаженствовать!.. И на твое горло найдется хорошая веревка. Не попустит правительница такого беззакония… закроет вашу лавочку!..
Он так был взволнован, что положительно не мог усидеть на месте и, чтобы хоть немного успокоиться, принялся крупным шагом мерить темный сырой коридор, изредка поглядывая на темневшие с обеих сторон, окованные железом и запертые тяжелыми засовами двери.
Вдруг Милошев остановился. Тишину, царившую в коридоре, нарушаемую только звуком его шагов, прорезали чей-то крик и стук. Юноша вздрогнул от неожиданности и прислушался. Стук повторился, на этот раз еще громче, глухим эхом отдаваясь под сводами коридора. Наконец преображенец понял, что это стучит кто-то из заключенных, разобрал, какую именно дверь молотят кулаки нетерпеливого узника. Он вплотную подошел к двери и громко окликнул:
— Кто стучит? Что надо?!
Голос узника, донесшийся из-за окованной железом двери очень глухо, заставил Милошева вздрогнуть и насторожиться. Он не разобрал слов, но голос показался ему удивительно похожим на голос так разозлившего его недавно сыщика.
— Что за оказия! — изумленно прошептал он. — Ровно наваждение какое… Не может же быть, чтоб это он в каземате был: ведь я видел, как он ушел! — И молодой офицер, еще больше насторожившись, совсем прильнул ухом к холодному железу дверной оковки.
— Вы слышите, что я говорю? — прозвучало из-за двери.
Преображенец на этот раз расслышал слова и еще больше убедился, что голос, раздавшийся за дверью каземата, и голос сыщика совершенно одинаковы. На мгновение в нем поднялось даже неприязненное чувство. Этот голос пробудил в нем ту же гадливость, какая поднялась в нем во время разговора с Барсуковым.
«Должно быть, такой же негодяй, как и эта лиса! — подумалось ему. — Недаром Господь ему такой же голос дал… Ну его в болото! Пусть себе сидит на здоровье!»
Но узник, не слыша ответа, снова забарабанил кулаками. Это обозлило Милошева.
— Какого дьявола вы стучите! — резко крикнул он. — Коли попали сюда, так и сидите. По правилам, стучать да дебоширить здесь не полагается.
— А по каким это правилам, — откликнулся арестант, — полагается хватать неповинных людей? Чай, мы ноне не при Бироне живем.
Фраза заинтересовала преображенца; он снова прильнул к двери и крикнул:
— А давно ли вас сюда запрятали?
— Я чаю, вы про то знаете.
Милошев нетерпеливо повел плечами.
— Кабы знал, так не спрашивал.
— Вот те на! — и в голосе арестанта послышалось неподдельное изумление. — При тайной канцелярии состоит, а что в оной творится, того не знает.
— Потому и не ведаю, — раздраженно отозвался преображенец, — что при канцелярии не состою.
— Так кто же вы такой?
— Караульный офицер…
— От какого полка?
— Преображенского…
— Вот как! — послышалось на этот раз радостное восклицание узника. — Слава Тебе, Создатель… А как, сударь, ваша фамилия?
Милошев на секунду задумался. Сказать или не сказать? Но тотчас же он решил, что сказать можно, что от этого для него ничего дурного не будет, и он после небольшого молчания ответил:
— Могу и фамилию сказать… Поручик Милошев.
Но каково же было его изумление, когда раздалось восклицание узника:
— Милуша! Вот так оказия!
Так Милошева называли только близкие знакомые; и, весь трепеща от любопытства, он воскликнул:
— Да кто ж вы, сударь, такой?!
И преображенец вздрогнул от удивления, почти ужаса, когда раздался ответ арестанта:
— Кто я-то?! Ведомый вам человек! Василий Баскаков.
Выйдя из помещения тайной канцелярии на улицу, Барсуков остановился в раздумье. По-настоящему нужно было бы отправиться теперь к графу Головкину и рассказать ему о неудачном разговоре с его соперником, а также получить дальнейшие инструкции. Но затем он передумал.
«Не к чему мне к его сиятельству ходить, — решил он мысленно, рассеянно поглядывая на суетливо проходивших мимо него прохожих. — Птичка сидит в клетке — и моя забота только ее не выпускать. А графу больше ничего не надо. Да и не о том мне теперь думать нужно, другое дело — куда поважнее есть».
Тут Барсукову вспомнился его разговор с преображенцем, и злая улыбка подняла утлы его губ.
«Ишь как напустился! — подумалось ему. — Знаю я, что у всех у вас тайная канцелярия на глазу бельмом сидит. И Андрея Иваныча, и всех нас вы, дай только волю, в ложке воды утопите. Молокосос, а туда же: «Тайная канцелярия не нужна, переворот прозевала…» Я-то не прозевал; ведал я, что готовится, да Андрей Иваныч маху дал… Ну, а ноне мы маху уж не дадим… Тут дело о собственной шкуре идет… Чую я, что елизаветинцы только минутки удобной выжидают… Вот мы теперь за ними и проследим, и изловим… Мое-то обличье им уж ведомо, так у меня на сей случай человечек один припасен. И парень дошлый, и никому из елизаветинцев не ведом… Нет, государи мои, не на того напали. Дай срок, будет на моей улице праздник. Все вы в моих лапах будете!»
Мимо проезжал извозчик. Барсуков махнул ему рукой, когда тот остановил свою мохнатую лошаденку, уселся в его сани и приказал везти себя за Неву, на Петербургскую сторону. И всю дорогу, пока обтрепанная чухонская лошаденка мелкой рысцой тащила санки через широкое полотно Невы, а затем пустырями Петербургской стороны, Барсуков не мог оторваться от своих дум, от своих планов и надежд.
Повинуясь энергичному толчку своего седока, извозчик остановил лошаденку у одной из хибарок, глядевших маленькими оконцами прямо в поле. В петровские времена здесь была плотничья слобода, а теперь эти хибарки, заброшенные на конец Петербургской стороны, почти на самую окраину тянувшихся отсюда целой цепью болот, сдавались внаймы и служили жильем столичной бедноте.
Приказав извозчику дожидаться, Барсуков храбро шагнул в сугроб, загораживавший вход в низенькую калитку, провалился почти до колен в снег, толкнул калитку и очутился на маленьком дворе, таком же пустынном, как и вся эта заброшенная окраина. Перешагнув порог, он огляделся, точно соображая, сюда ли он попал, и затем крупным, торопливым шагом направился в сторону крылечка. Но не успел он дойти до него, как дверь, обитая почерневшей, полусгнившей рогожей, отворилась, и в облаке пара, вырвавшегося на морозный воздух, показалась миловидная женская головка, освещенная большими синими глазами, теперь сурово и недружелюбно глядевшими из-под густых, насупленных бровей на гостя.
Но если девушке, глядевшей теперь на ушаковского послуха, была неприятна встреча с ним, то Барсуков, наоборот, совершенно преобразился, встретившись взглядом с этими синими глазами, такими теперь сердитыми. Морщины на его лбу разгладились, глаза засветились неподдельной лаской, а на губах задрожала приветливая улыбка.
— Здравствуйте, Катенька, — проговорил он, быстро взбегая на крылечко и протягивая руку.
Но девушка или не заметила, или не хотела заметить его протянутой руки.
— Кажется, я не родня вам, чтоб вы меня Катенькой называли, — отозвалась девушка зазвеневшим, как перетянутая струна, голосом. — Вы это зачем к нам пожаловали? — продолжала она явно враждебным тоном.
Барсуков весело усмехнулся.
— Коли пожаловал — значит, дело есть.
— Ну, если ко мне — так у нас с вами никаких дел быть не может.
— Вот как! Нечего сказать, приветливо вы, Катерина Яковлевна, гостей встречаете!
На губах девушки появилась пренебрежительная усмешка.
— По гостю и почет, — ответила она. — Иного гостя в красный угол сажаем, иного со двора метлой провожаем.
Как ни обидны были эти слова, как ни ядовит был тон, Барсуков, донельзя вспыльчивый и себялюбивый, не обиделся на свою собеседницу. Веселой улыбкой ответив на это последнее оскорбление, он проговорил:
— Так мы с вами, Катенька, все еще враги?
Хорошенькое личико девушки, побелевшее на морозе, вспыхнуло ярким румянцем гнева.
— Враги! — воскликнула она. — Ничуть. Враждовать можно с тем, кого’можно уважать, а вас я только презираю…
— Теперь презираете, а потом… полюбите…
Катя гневно передернула плечами, глаза ее сверкнули такой молнией, что это даже покоробило Барсукова. Но тяжелое впечатление от этой сцены продолжалось не более секунды, и снова в его глазах засветилась ласка.
— Ну, не будем говорить об этом, — проговорил он уже более серьезным тоном. — У меня сегодня нет никакой охоты вас злить. Отец дома?
— Дома, — отрывисто и неохотно ответила девушка.
— Трезвый?
— Пока вас не было — не пил.
— Тем лучше… Ну, будет вам злиться!.. Не стойте в такой величавой позе и пропустите меня.
Миновав сенцы, Барсуков, хорошо знакомый с расположением домика, — отворил низенькую дверь и очутился в небольшой, но уютной горенке, вся обстановка которой говорила о вопиющей бедности.
— По-старому живут, — прошептал он, окидывая зорким взглядом почерневшие стены, хромой стол да несколько расшатанных табуреток. — Тем лучше… мне это на руку. Яков Мироныч! — крикнул он, остановившись против двери в другую комнату. — Где ты запропастился? Вылезай! Встречай гостя!
За дверью в ответ на этот оклик зашмыгали чьи-то ноги, дверь скрипнула на заржавленных петлях, и через порог перешагнул грузный пожилой мужчина, одутловатое бритое лицо которого и воспаленные слезившиеся глаза ясно говорили, что трезвость не стоит на почетном месте его жизненного формуляра.
Яков Мироныч Поспелов — как прозывался хозяин этой хибарки — когда-то знал лучшие дни. Отец его был камер-лакеем Петра Великого, готовил и сына к продолжению своей придворной должности, и одно время Яков Поспелов состоял в штате придворных служителей императрицы Екатерины I. Так бы, может быть, и кончилась его жизнь в звании гоф-фурьера, к которому уже подбирался его родитель, — но, на беду, в Петербург приехала труппа комедиантов Ягана Буски, «презентованного — как он называл себя в афишах — в Цесарии, Пруссии, Франции, Польше и других княжениях». Труппа эта давала свои представления в балагане, нарочно выстроенном для этого у Летнего сада, и ежедневно собирала высшее общество столицы. Повадился ходить туда и Яшка Поспелов, сначала из простого любопытства, а затем привлекаемый более серьезными видами. У него вдруг возгорелось желание стать самому комедиантом, и он пошел к Ягану Буске в добровольные ученики. Учеником он оказался очень способным и даже талантливым и уже через три месяца после начала учения не хуже других заправских комедиантов умел делать «всякие удивительные экзерциции», плясать танец фолидишпан, строить уморительные рожи и играть «всяческую роль» в любом балете. Но, сделавшись талантливым комедиантом, Яков Поспелов стал в то же время горчайшим пьяницей. И это последнее низвело его на последнюю ступень нищеты. В качестве комедианта побывал он в царствование Анны Иоанновны даже в придворных мимах, служил в театрах московских вельмож Гагарина и Шереметева, держал даже собственный балаган на Царицыном поле, — но чарочка отовсюду изгоняла его, пьянство сбрасывало его постоянно с вершины благополучия в смрад и грязь вопиющей нужды.
Пока была жива его жена, дочь одного из придворных служителей цесаревны Елизаветы Петровны, периоды упадка и благоденствия чередовались; его худенькая и маленькая законная половина обладала удивительной энергией и не раз заставляла его подняться из грязи и снова пытать счастья. Но года три тому назад, неосторожно помятая супругом в минуту пьяного гнева, Поспелова отдала Богу душу, оставив двух сирот — слабого и беспомощного мужа и четырнадцатилетнюю девчурку Катю… С той минуты пошло совсем скверно. Лишенный нравственной поддержки, Яков Мироныч не мог уже никуда выбраться с окраины Петербургской стороны и постепенно дряхлел, напиваясь, когда было на что напиться, или в тоске валяясь на кровати и ежеминутно призывая смерть, что служило верным признаком трезвого состояния и души, и тела.
В последнее время он все чаще и чаще валялся на кровати, горько жалуясь на бесполезность своего существования и возложив все хозяйственные заботы на Катю, расцветшую пышным цветком, на который многие кидали жадные, завистливые взоры. Девушка как-то ухитрялась сводить концы с концами, промышляя необходимую на пропитание копейку шитьем. Правда, на водку для отца она не могла заработать, но печь была вытоплена ежедневно, и ежедневно же в определенный час она ставила на стол горшок с горячими щами да латку с кашей или жаренным на сале картофелем. Яков Мироныч удивлялся этому волшебству, благодарно поглядывал на дочь и основательно набивал желудок, неизменно заканчивая трапезу словами:
— Сыт не сыт, голоден не голоден, а умереть нельзя. Вот кабы стаканчик пропустить — совсем бы ладно было. Что на сие, волшебница, скажешь?
Но стаканчик не являлся по волшебству. Не могла или не хотела волшебница-дочь доставить отцу это высшее удовольствие, но она отмалчивалась на эти слова, и только изредка улыбка скользила по ее румяным губам.
И сегодня Яков Мироныч был трезв, и сегодня он с утра пребывал в самом мрачном настроении духа, пролеживая бока на засаленной перине, единственном воспоминании о былой роскоши.
Заслышав хорошо знакомый голос Барсукова, старик радостно вздрогнул и не заставил ждать гостя.
— Здравствуй, старый хрен, — приветствовал Барсуков бывшего «придворного мима».
— Мое почтение, сударь!.. Как изволите здравствовать?
— Я-то ничего. А вот как ты попрыгиваешь?
Поспелов печально вздохнул и еще печальнее покачал головой.
— Ох, и не спрашивайте лучше, государь мой! Совсем сквернота настала. Жду не дождусь, когда буду нем и недвижим и послужу пропитанием земным червям…
Барсуков звонко рассмеялся.
— Старая песня! Стало, давно водки не нюхал?
— Почитай, дён двадцать маковой росинки во рту не было.
— Строптивая у тебя дочка… совсем старика отца не жалеет.
Яков Мироныч торопливо покачал головой.
— Как не жалеет? Очень даже жалеет! А только откуда ж ей достать?! Что выработает с трудом превеликим — все на пропитание уходит… Неоткуда ей больше взять.
На лбу Барсукова легла резкая морщина. Ему вспомнилось, как обидно и пренебрежительно отнеслась к нему девушка при встрече.
— Сама виновата, — глухо проговорил он, — не было бы у нее «трудов превеликих», кабы умнее была…
В слезящихся тусклых глазках Поспелова сверкнули лукавые искорки.
— Знаю, сударь, — воскликнул он, — о чем вы говорите. Сколько раз, можно сказать, ей всяческие резоны приводил — ничего с ней поделать невозможно. Строгого нрава девица. Говорит: «Не люб», — и кончено.
— Может, ей кто иной люб? — немного бледнея от подавленного волнения, спросил Барсуков.
— Ни-ни, ни Боже мой! — замахав руками, поспешно возразил старик. — Ни на кого Катюня не глядит, никто ей по сердцу не приходится.
— Да ведь семнадцать лет. Самая пора для невесты.
— Верно изволите, сударь, говорить, да ничего с девкой не поделаешь. Нет в мыслях женихов, не желает невеститься…
Барсуков досадливо повел плечами и покачал головой.
— Погляжу я на тебя, Мироныч, — насмешливо заметил он, — старый ты человек, а глупый. Да кто же из родителей девку спрашивает — есть ли ее желание в невестах быть али нет? Строгость нужна…
Печальная усмешка тронула сухие губы старика, и лицо его приняло виноватое выражение.
— Воля ваша, сударь, а не могу я к ней строгость предъявлять. Кормит она меня, старого; из ее рук я, можно сказать, на свет Божий гляжу — не поднимается у меня на нее голос. Вот о вашем деле по душам я с нею поговорил, так и эдак резоны ей представлял, что и молоды вы, и лицом не урод, а даже красотой одарены, и на дороге хорошей… Куды тебе! Так мне напрямик и отрезала: «Коли я вам, батюшка, не надоела, коли вы не хотите, чтоб я в Неву бросилась, никогда вы мне о Барсукове не заикайтесь. Ненавистен он мне. Лучше за нищего да уродливого замуж пойду — только не за него».
— Ишь как она меня аттестовала! — злобно проворчал Барсуков и быстро перебил сам себя: — Ну, не будем об этом и речь вести… Не люб — так не люб. И не затем я к тебе пришел, чтоб от твоей павы еще раз поворот получить… Дело у меня к тебе есть.
Старик встряхнулся, насторожился, и тусклые глазки загорелись живым огоньком.
— Дело? — переспросил он. — А какого рода?
— А вот сейчас узнаешь…
Барсуков не сразу заговорил о деле. Он несколько мгновений поглядел на старого комедианта зорким испытующим взглядом, точно мысленно соображая, пригоден ли старик для того дела, к которому он его хотел приставить, потом усмехнулся и спросил:
— А что, друг любезный, я чаю, вылить тебе страх как хочется?
Яков Мироныч вздрогнул. Глаза его сузились и замаслились, на губах появилась какая-то блаженная улыбка, а лицо окрасилось багровым румянцем.
— Ах, сударь, — сознался он, зажмуриваясь, как кот, почуявший мышь, — грешно смеяться над бедным человеком… Точно вы не знаете! Понятно, хочется… Такой жажды у меня уж давно не бывало. Легко сказать, сударь, двадцатые сутки чище слез…
— Ладно, — отозвался Барсуков, — тем лучше. Охотнее за работу примешься.
— А какая работа будет?
— Какая будет, такая и будет. Допрежь всего ты вот что мне скажи: ты ведь на дочери Михайлы Нилова был женат?
Старый комедиант, не понимая, к чему клонится этот вопрос, изумленно поглядел на своего собеседника и затем уж ответил:
— Совершенная истина, сударь.
— А теперь ты с тестем видишься?
Мироныч отрицательно покачал головой.
— Давно его не видал. Теперь ведь он на покое и зиму и лето в Покровском проживает. Почитай, года три в Петербурге не бывал.
Барсуков это знал и сам, но ему точно необходимо было услышать подтверждение из уст Мироныча.
— Ну, а среди других служителей цесаревны у тебя есть знакомство?
— Есть, как же! Многих знаю. Ведь я напоследях сильно захудал, а пока Марья Михайловна была жива, со многими ведался. Знаю, знаю! И цесаревниного гофлакея Емельяныча знаю, и буфетчика Григория Мушкина, и другого буфетчика…
— И прекрасно, — перебил Барсуков. — Это — на руку. Ну, а скажи-ка мне, друг любезный, не сможешь ты через этих своих знакомых к цесаревниному дворцу пристроиться? Ну, там лакеем, что ли, буфетчиком, истопником, наконец?
Маленькие глазки Якова Мироныча расширились от изумления до того, что стали совсем круглыми.
— Да зачем вам это, сударь?! — тоном неподдельного изумления воскликнул старик.
Барсуков досадливо перевел плечами.
— Коли говорю — стало быть, нужно. Это — не твоего ума дело. Ты только мне на вопрос ответствуй.
Старик опустил голову, помолчал несколько секунд, раздумывая, что может означать это странное предложение, и потом отозвался:
— Устроить-то это можно… Скажу, что с голоду помираю — цесаревна добрейшей души, даст угол… да только, — прибавил он с виноватым видом, — не выдержу я долго. Отстал я от службы, да притом привычка у меня подлая — сопьюсь.
— А сколько выдержишь? Месяц удержишься?
— Месяц-то выдержу! — опять просветлев, воскликнул старый комедиант. — За большее не поручусь, потому как во мне червяк сидит, а месяц смогу…
— Ну, и прекрасно, — одобрил Барсуков. — Так вот, изволь-ка попытать, завтра и отправляйся в цесаревнин дворец. Помни: коли попадешь туда на службу — озолочу. Прямо говорю: ничего не пожалею. Выгонят тебя оттуда — пьянствуй без просыпа, хоть опейся водкой — столько ее у тебя будет, что хоть купайся.
При последних словах гостя лицо Мироныча расплылось в самую восторженную улыбку, но затем улыбка исчезла разом, глаза приняли озабоченное выражение, и он спроси;! хотя и робким, но совершенно серьезным тоном:
— Так вам очень необходимо, чтобы я на службе во дворце цесаревны Елизаветы Петровны находился?
— Угадал. Очень необходимо.
— Значит, там шпионить придется?
— И это угадал. Следить нужно за всем, что там творится, кто у цесаревны бывает, и обо всем мне каждодневно сообщать…
Поспелов задумался на минуту, медленно потер облысевший лоб ладонью.
— А что, — с расстановкой, точно сам прислушиваясь к своим словам, спросил он, опустив голову и словно боясь смотреть на своего собеседника, — а что от того ее высочеству может какая неприятность приключиться?
— А тебе какая до того забота?! — резко оборвал его Барсуков. — Ты мне будешь служить, а не ей.
— Жалко мне… добрая она, матушка…
— Ишь какой жалостливый! А что тебе ее доброта-то даст? Как нищему, кусок хлеба бросят. Да и жалеть-то ее нечего. Чересчур дурного ей никто не сделает. Чай, она — не простой человек, а принцесса императорской крови… Да и времена ноне не те. Это при регенте еще можно было опасаться, лютый был, а государыня-правительница по доброте-то с цесаревной поспорит. Впрочем, — прибавил он, — как пожелаешь. Хочешь мне служить — не поскуплюсь, не хочешь — скажи, и другого найду… Но только уж, — продолжал Барсуков с ядовитой усмешкой, — о водке тогда не думай. А чтоб тебе совсем от нее отучиться — я тебе горенку в тайной канцелярии отведу.
Яков Мироныч побелел, как полотно, и затрясся всем телом от этой угрозы.
— Что вы, сударь, — воскликнул он, заикаясь от страха, — за что гневаетесь! Нешто я отказываюсь! Да я рад служить вашей милости!..
— То-то же! Так, значит, ты согласен?
— Согласен, согласен.
— И завтра в цесаревнин дворец отправляешься?..
— Все сделаю.
— Ладно. Как туда попадешь — приходи ко мне, но не в канцелярию, а на квартиру. Понял?
— Понял, сударь, понял. Как не понять!
Барсуков встал, надел плащ и двинулся к двери.
— Ну, а пока прощай…
На крыльце Барсуков опять столкнулся с Катей, вышедшей на стук двери из кухни.
— Прощайте, Екатерина Яковлевна! — проговорил он.
— Опять будете спаивать отца? — спросила девушка.
— Я спаивать не буду, он сам будет пить.
— Господи! — простонала Катя. — Когда только я вас видеть не буду!..
Барсуков рассмеялся.
— Сильненько вы меня не любите… Впрочем, это для меня утешительно. Есть такая пословица: «Стерпится — слюбится». Вот женюсь я на вас — тогда души не будете чаять! — и, не ожидая ответа девушки, ушаковский клеврет крупными шагами спустился с крыльца, пробежал через двор и, усевшись в сани дожидавшегося извозчика, велел ему снова ехать за Неву в город.
Он был донельзя доволен результатами своей поездки. Дело удалось гораздо лучше, чем он рассчитывал. Поместить шпиона при дворце Елизаветы — это значило наверняка выиграть дело. Как бы ни была осторожна сама цесаревна, как ни были хитры елизаветинцы, но уберечься от домашнего соглядатая им не удастся.
Барсукову нужно было только знать, что творится в стенах этого скромного и пустынного с виду дома на Красном канале, кто там бывает чаще других. Узнай он это — и ему не трудно распутать сложную интригу, которую ведет цесаревна.
Что она ведет эту интригу — в этом Барсуков не сомневался. Недаром любимец Елизаветы Петровны Алексей Разумовский ведет такую тесную дружбу с измайловскими и Преображенскими офицерами; недаром сама цесаревна то и дело крестит детей у гвардейских солдат, недаром, наконец, жены этих солдат ежедневно посещают дворец цесаревны и возвращаются оттуда нагруженные всякими подарками. Все это очень просто с виду, но эта-то простота и интригует Барсукова.
«Ладно, старайся, матушка, — думает теперь ловкий сыщик. — Ты обманешь всех, кроме меня… А уж я-то тебя накрою. Нужно мне это — потому и буду я за тобою охотиться… Мне тоже нужно о своей шкуре позаботиться». Но он думает не только о спасении собственной шкуры. Мечты его разрастаются и рисуют ему самые заманчивые картины. Удастся ему раскрыть заговор елизаветинцев, выдать их головой правительнице — и его личная карьера обеспечена. Кто знает, к чему это приведет? Генерал-аншеф Ушаков, заботясь о сохранении тайной канцелярии, заботится лично о себе. А он, Барсуков, позаботится о себе. Когда у него в руках будут несомненные доказательства замысла цесаревны свергнуть Брауншвейгскую фамилию — он сам найдет дорогу в Зимний дворец. И, понятно, спасенная им правительница сумеет отблагодарить его… Андрей Иванович уж стар; ему пора на покой, и отчего ему, Барсукову, не занять его места? А сделаться начальником тайной канцелярии — это значит стать на равную ногу со знатнейшими персонами в империи. А тогда и строптивая девушка Катя не уйдет от него. Он сумеет покорить ее если не лаской, то силой…
Грезы так завладели Барсуковым, что он едва заметил, как извозчик, проехав Адмиралтейскую, выбрался на Невскую перспективу и привез его к зданию тайной канцелярии.
Рассчитавшись с извозчиком, Барсуков прошел в помещение тайной канцелярии, зорким взглядом посмотрел на стоявших тут на часах двух преображенцев, затем заглянул в комнату дежурного офицера, которая, как и давеча, была пуста, и, сняв со стены связку ключей, направился в подвальный этаж, где помещались казематы.
Когда он отворил дверь в коридор, Милошев, сидевший у стола, поднял голову и проговорил:
— Вы хорошо сделали, что зашли сюда.
— А что, вы соскучились?
Молодой офицер отрицательно покачал головой.
— Ну, меня вы развлечь не можете… А вот тут одному арестанту, очевидно, необходимо повидаться с вами… Он все кулаки обколотил и охрип даже, требуя свидания или с начальником, или с аудитором. А вы ведь, кажется, аудитор?
— А какой это арестант? — спросил Барсуков.
— Этого, батенька, я не знаю. По артикулу я не должен разговаривать с арестантами. Просьбу я его выслушал и вам сообщаю… В какую дверь он колотил — тоже могу показать. С правой стороны, пятая отсюда…
Барсуков поглядел и убедился, что это была дверь каземата, в который он запер Баскакова.
— Надумался, — прошептал он, — ну, да теперь поздно.
Теперь, голубок, я уж тебя не выпущу. А поговорить с тобой можно…
И, подойдя к пятой справа двери, он отпер тяжелый замок, откинул засов и вошел в камеру, по которой, как зверь в клетке, бегал Василий Григорьевич.
Если бы, входя в этот каземат, Барсуков обернулся, то заметил бы очень странную вещь: караульный офицер встал со своего места и подошел ближе, а вместе с тем, как бы повинуясь заранее отданному приказанию, трое солдат, стоявших в разных местах коридора, скорым шагом направились к своему начальнику. Но этого Барсуков не видел, да если б и увидел, то не придал бы этому слишком серьезного значения.
Перешагнув порог, он спросил Баскакова:
— Вы со мной говорить хотели?
Тот сделал резкий жест рукой.
— Не имел ни малейшего желания!
— Но ведь вы же меня звали! — удивленно продолжал сыщик.
— Это — правда. Звал.
— Зачем же?..
— Затем, чтобы сказать, что ты — негодяй и мерзавец, затем, чтоб наградить тебя тем, что ты заслужил!
И, прежде чем Барсуков успел догадаться о его намерении, Василий Григорьевич, как разъяренный зверь, бросился на него, ударил его по лицу и затем вцепился ему в горло.
— Караул! — закричал, отбиваясь от насевшего на него Баскакова, сыщик. — Ко мне! На помощь!..
Помощь не заставила себя ждать. Почти в тот же момент дверь распахнулась, и в каземат вбежали Милошев и его преображенцы. На секунду они остановились, пораженные удивительным сходством дерущихся людей, таким сходством, что трудно было решить, кто из них — действительный арестант.
И вдруг, к величайшему ужасу Барсукова, преображенцы оторвали от него Баскакова и вытолкнули его в коридор, а его так сильно толкнули, что он врастяжку грохнулся на пол.
— Что вы делаете?! — заорал он. — Я — аудитор канцелярии… Тот — арестант, а не я!..
— Ладно, толкуй! — послышался ответ преображенцев, выходивших уже из каземата.
Тогда, вне себя от ужаса, с душераздирающим криком Барсуков бросился к двери, намереваясь выскочить в коридор, но один из солдат опять толкнул его, и он снова грохнулся на пол. Затем дверь захлопнули, загремел засов, звякнул ключ в замке, и ушаковский послух понял, что он опростоволосился, что Баскаков выскользнул из его рук.
В то самое время, когда в тайной канцелярии разыгрывалась эта комедия, придуманная Милошевым, чтобы, пользуясь необычайным сходством арестанта и тюремщика, освободить Василия Григорьевича, княгиня Трубецкая сидела в уютном будуаре цесаревны Елизаветы Петровны, дожидаясь появления цесаревны, уже уведомленной о приезде важной гостьи.
Анна Николаевна, собственно, сама не знала, зачем в действительности она приехала к цесаревне. Рассчитывать на то, что она может помочь ее горю, может избавить ее от отчаяния, Трубецкая, конечно, вовсе не имела возможности. Елизавета не пользовалась никакой властью, особенно теперь не могла повлиять на правительницу, которая все больше и больше отдалялась от нее. Княгиня все это прекрасно понимала и приехала просто в порыве отчаяния, просто затем, чтоб не отнимать у себя последней надежды.
В эти последние сутки Анна Николаевна пережила так много потрясений, что даже изменилась физически. И теперь, в ожидании появления цесаревны, поглядывая на свое лицо, отражавшееся в толстом стекле туалетного зеркала, Трубецкая положительно не узнавала себя. Горе наложило на нее свою страшную печать. Всегда оживленное и цветущее лицо ее поблекло, глаза как бы потухли и были окружены мрачной тенью, полные губы как бы побелели и приняли скорбное, страдальческое очертание.
— Да, горе не красит человека, — прошептала Трубецкая, отворачиваясь от зеркала и подавляя тяжелый вздох, колыхнувший ее высокую грудь. — И кто мог ждать, что горе так быстро, так неожиданно подступит ко мне?!
Шелест платья и легкие шаги, раздавшиеся за дверью, оборвали ее печальные мысли, и, поднявшись навстречу входившей в это время в будуар цесаревне, она в ответ на ласковую, приветливую улыбку, дрожавшую на губах Елизаветы Петровны, попробовала улыбнуться в свою очередь, но эта улыбка гримасой пробежала по ее лицу и тотчас же потухла.
Цесаревна тотчас заметила, что ее гостья расстроена, и в ее добрых глазах загорелись искорки неподдельного участия…
— Вы приехали ко мне, княгиня, с какой-то печалью, — промолвила она, дружески пожимая руку Трубецкой. — Такова моя судьба, что мне приходится видеть грустные лица… И что хуже всего — это то, что я лишена возможности сгонять тень с лица моих друзей…
Как эта фраза и этот задушевный, полный грусти тон не были похожи на то, что пришлось пережить Трубецкой в приемной Зимнего дворца сегодня утром! Эта ласка растопила ей сердце, и, схватив руку цесаревны, Анна Николаевна, вдруг повинуясь какому-то внутреннему порыву, прижалась поцелуем к этой руке и в то же время разразилась слезами. Елизавета Петровна с нежной лаской погладила склоненную к ее коленям голову молодой женщины и промолвила тоном, полным нежной ласки и грусти:
— Плачьте, дитя мое, плачьте!.. Нам, женщинам, и остались только слезы… Они облегчают, если не утишают, горе… Было время, и я так же плакала, чувствуя, как сердце разрывается от боли… невыносимой и незабываемой…
— Ах, ваше высочество, — воскликнула Трубецкая, — если бы вы только знали, как я несчастна!..
— Верю, дитя мое, и знаю. От радости так не плачут…
Задушевный голос цесаревны так и проникал в душу Трубецкой. Она и раньше знала, что Елизавета Петровна добра и отзывчива, но теперь, столкнувшись так близко, выплакивая свое горе на ее коленях, она оценила и поняла ее.
Слезы мало-помалу высохли на ее глазах. Иные мысли, копошившиеся теперь в ее голове, если не рассеяли ее горя, то отодвинули ее печаль на второй план. И, когда она подняла голову, ее бледное лицо не было уже искажено, как давеча, страданием.
Цесаревна, увидев, что Анна Николаевна перестала плакать, ласково погладила ее по голове и сказала:
— Ну, а теперь, родная, расскажите мне, какое горе так потрясло вас, какое несчастье омрачило вашу юную жизнь. Может быть, — прибавила она с грустной улыбкой, — я и не в силах буду оказать вам помощь, так как я совсем теперь бессильна, но все-таки расскажите. Я прошу это не из любопытства, а потому, что горе, которым поделишься с другом, кажется как-то легче… Вы хотите быть моим другом?
— От всей души! — воскликнула Трубецкая и, обняв цесаревну, звонко ее расцеловала.
Затем все еще дрожащим от подавленного волнения голосом она рассказала историю своей любви к Баскакову, про ненависть Головкина, про исчезновение Василия Григорьевича и про то отчаяние, какое овладело ею. Не умолчала она также и о приеме, какой ей сделала правительница.
— А зачем уж я к вам приехала, ваше высочество, — откровенно закончила свой рассказ Анна Николаевна, — я и сама не знаю. Просто меня потянуло к вам… Я хорошо понимала, что вы не в силах оказать мне какую-нибудь помощь.
Елизавета Петровна сморгнула набежавшие на глаза слезинки.
— Правда, дитя мое, правда… Я теперь бессильна и ничего не могу сделать… Мой голос только может повредить всякому делу. А видит Бог, с какой бы радостью я осушила ваши слезы!..
Она печально поникла головой и замолчала в тяжелом раздумье. Трубецкая не решалась прервать молчание и мягким взором следила за цесаревной, прекрасное лицо которой все больше окутывалось тенью.
— Да, я ничего не могу сделать, — продолжала цесаревна, оторвавшись через минуту от своих грустных дум. — Я бы, пожалуй, съездила к правительнице, но уверена, что из моей просьбы не выйдет никакого толка. Великая княгиня теперь слишком настроена против меня за то, что я не согласилась выйти замуж за принца Вольфенбютельского. Это ее страшно раздосадовало, и она мне даже монастырем пригрозила. Так что, видите, моя просьба ее не тронет…
— Ах, ваше высочество! — пылко воскликнула Трубецкая. — Нешто вам можно просить? Вы должны приказывать!..
Елизавета Петровна грустно усмехнулась.
— Это будучи опальной принцессой?
— Нет, будучи русской императрицей!
— Тс… неразумная! — торопливо остановила свою гостью цесаревна. — О таких вещах громко не разговаривают. Да и это немыслимо… На стороне Брауншвейгской фамилии и русское дворянство, и русское войско… Я — одна, — с хитрой улыбкой поглядывая на Трубецкую, продолжала Елизавета Петровна.
— Неправда, ваше высочество, — понизив голос, но так же пылко заговорила Анна Николаевна. — Русское дворянство не на стороне Зимнего дворца. Там немцы… Минихи, Остерманы, Левенвольды…
— Головкины, Юсуповы, Стрешневы, Головины… Это — тоже все немцы? — перебивая свою собеседницу и печально улыбаясь, добавила цесаревна.
— Да, но это не все русское дворянство. Скажите слово — и вас на руках донесут до императорского трона…
Елизавета Петровна покачала головой.
— Не будем загадывать вперед, дорогая моя… Если судьба захочет — я не стану противиться… Но сама я не хочу создавать свою фортуну. А теперь будет об этом. Поговорим лучше о вас. Я не советую, дитя мое, слишком отчаиваться. Мне сдается, что с вашим возлюбленным ничего очень дурного не случится. Я Александра Головкина знаю; он труслив, как заяц.
Глаза Анны Николаевна загорелись надеждой, на щеках проступил румянец.
— Я боюсь, что его запрятали в тайной канцелярии, — прошептала молодая женщина.
— И это не слишком скверно. Вы же, чаю, слыхали, что Ушакову правительница приказала прекратить пытки… Поговаривают даже, что она совсем хочет уничтожить канцелярию… Так что, если он там, — бояться слишком нечего.
— Но это неведение — хуже смерти! — стоном вырвалось у Трубецкой.
— Что ж делать, дитя мое! Потерпите пока. А там, может, и я вам как-нибудь пособлю. Скажу я своему лейб-медику Герману Генриховичу… У него кой-какие лазейки есть… он нам, что нужно, разведает. А когда узнаем, куда вашего дружка сердечного запрятали, тогда, может, мы его и вызволить сумеем.
— Спасибо вам, ваше высочество! — с чувством проговорила Трубецкая, поднимаясь с места. — Вовек я не забуду вашей доброты и ласки…
Цесаревна проводила свою гостью через все комнаты, еще раз расцеловалась с нею и затем медленным шагом вернулась назад. Голова ее была задумчиво наклонена, на пухлых губах дрожала загадочная улыбка… Эта улыбка говорила о том, что Елизавета Петровна полна какой-то тихой радостной думы. А кто прочел бы эту думу — тот бы узнал, что цесаревна счастлива тем, что купила лаской еще одно сердце, приобрела еще одну союзницу… А дочери Великого Петра так нужны были преданные сердца, лишние союзники!
Вернувшись в будуар, она протянула руку к колокольчику и позвонила. В то же мгновение складки портьеры колыхнулись, раздвинулись, и среди них, как в рамке, появилось широкое скуластое лицо любимицы цесаревны — Мавры Ивановны Шепелевой.
— Изволила звонить, матушка?
— Да, Мавруша. Доктор-то наш дома?
— Должно, дома. Давеча, как у тебя Трубецкая была, выходил из своего логова, спрашивал, с кем ты занята. Кажись, никуда не выходил.
— Так ты пройди к нему, Мавруша, попроси его ко мне пожаловать…
— Слушаю, золотая, слушаю!..
Шепелева помедлила мгновенье, бросила испытующий взгляд на свою «золотую принцессу», но ничего не сумела прочесть на ее лице. Тогда она тихохонько вздохнула и скрылась в складках бархатной портьеры.
Елизавета Петровна продолжала стоять на том же месте, опять погрузившись в раздумье, и опять на ее губах замелькала загадочная улыбка. Она очнулась только тогда, когда пол в смежной комнате скрипнул под чьими-то тяжелыми, грузными шагами и в ее будуаре появилась жирная фигура «господина лейб-медикуса» Лестока. Перевалившись своим жирным телом через порог цесаревнина будуара, Лесток остановился в почтительной позе и вопросительно взглянул на свою августейшую хозяйку.
— Садись, Герман Генрихович, — с улыбкой промолвила цесаревна. — Чай, твой жир и ноги не держат…
Лесток грузно опустился в кресло и спросил:
— Что приказать изволите, ваше высочество?
— Чай, слыхал… — обратилась к нему цесаревна, — у меня Трубецкая была.
— Осведомлен о том, — пробасил лейб-медик.
— А была она у меня с большой печалью… завела она себе тут дружка сердечного Баскакова, из Москвы он. Да встал этот Баскаков у графа Александра Головкина поперек горла… Сам он на Трубецкую-то зарится. Ну, и убрал молодчика куда-то Головкин, а куда он его убрал — то как-никак разведать нужно.
— А нам до того какая докука?..
Щеки цесаревны покрылись багровыми пятнами. Не любила она, когда ее приближенные задавали такие бессмысленные, праздные вопросы.
— Значит, есть докука, — резко ответила она. — Умный ты человек, Герман Генрихович, а не понимаешь, что мне превеликий расчет Трубецкую одолжить.
Маленькие, заплывшие жиром глаза Лестока хитро сверкнули.
— Понял! — воскликнул он.
— И разведаешь?
— Все усилья к тому приложу…
На мгновенье воцарилось молчание. Елизавета задумалась; Лесток не осмеливался вызвать ее из раздумья.
— А что в городе слышно? — спросила наконец она.
— Много нового, — оживился Лесток. — За верное передают, что правительница от Миниха совсем отшатнулась, а принц Антон с Остерманом ему яму выкопали… Слышал я стороной, что не пройдет недели, как Миниха от двора удалят.
Елизавета грустно покачала головой.
— Вот она, благодарность! — тихо произнесла она. — Как же правительница могла позабыть, чем она Миниху обязана?
— Уж он слишком часто стал напоминать, чем она ему обязана. А тут, — продолжал рассказывать Лесток, — такая оказия вышла. Отозвался граф неодобрительно о Линаре; дошло это до этого польского щенка — он и стал настраивать Анну против Миниха. А тут еще каша заварилась. С Австрией союз заключили, а Миних супротив этого союза. Так что, по всему видно, несдобровать ему…
— Жаль и его, — опять прошептала цесаревна, — и правительницу, если она отталкивает верного ей слугу.
— Вот бы нам сим воспользоваться, — раздумчиво проговорил Лесток.
— Чем это?
— Ихним недружелюбием, да и приветить фельдмаршала.
— Зачем?
— Если он сумел свергнуть Бирона, то брауншвейгцев свергнет еще легче.
Лицо Елизаветы приняло холодное, ледяное выражение.
— Я в нем не нуждаюсь… — отчеканила она. — Разве он дает короны по желанию? И я если оную пожелаю, то и без него сумею получить… А теперь, мой друг, — мягче прибавила она, — ступай да постарайся разведать, что я просила. Поверь, что мне важнее приветить одну Трубецкую, чем десяток Минихов… Я — русская царевна и не нуждаюсь в немецкой помощи…
Лесток поднялся, отвесил глубокий поклон и вышел. А цесаревна, оставшись одна, снова задумалась, и снова на ее губах задрожала загадочная улыбка.
Барсуков, так неожиданно попавшийся в ловушку, конечно, пробыл в каземате недолго. Наутро, когда явились сторожа, принесшие заключенным обычную порцию хлеба и кружку воды, его узнали и освободили. Он бесновался, кричал, выходил из себя — все было бесполезно: вернуть Баскакова было невозможно. Правда, Барсуков бросился в казармы Преображенского полка, увидался с Милошевым, даже пригрозил ему, что отдаст его под суд за пособничество побегу государственного арестанта, но Милошев так на него зыкнул, а двое гвардейцев, явившихся на зов офицера, так недружелюбно надвинулись на Барсукова, что он был от души рад, что ушел из полковых казарм целым и невредимым. Попробовал он сунуться в дом княгини Трубецкой, но там гайдуки натравили на него здоровенных дворовых псов. Побывал он в том доме, где помещалась квартира Баскакова, но и тут его ждала неудача. Почти целых три дня продежурил он на морозе, а Баскаков не появился.
Хуже всего было то, что он не мог для розыска Баскакова употребить никаких официальных мер. Захватил он Василия Григорьевича из желания угодить Головкину, даже не сообщив об этом начальнику тайной канцелярии. Генерал же Ушаков был донельзя самолюбив и кичился своим беспристрастием. По законному поводу он мог арестовать, заточить в каземат и подвергнуть жесточайшей пытке даже принца императорской крови, чем даже в бироновские времена пригрозил принцу Брауншвейгскому, но никогда не согласился бы употребить свою страшную власть по чьей-нибудь дружеской просьбе или из видов корыстолюбия. Естественно, Барсуков не мог ему сообщить о побеге арестанта, о котором Андрей Иванович не имел ни малейшего понятия; тем меньше он мог признаться в том, как он опростоволосился, в какую ловушку он попался. Ушаков считал его слишком умным и сметливым сыщиком, и подрывать к себе доверие своего грозного патрона совсем не входило в расчеты Барсукова.
Несколько дней он ходил как опущенный в воду. Ночь, проведенная им в каземате, положительно не давала ему покоя. Его отчаяние было так сильно, досада на себя так ужасна, что он забыл решительно обо всем, даже о своих недавних блестящих планах и радужных надеждах. Он позабыл даже о поручении, которое дал Якову Миронычу, и, все еще рассчитывая столкнуться с Баскаковым, целые дни проводил на петербургских улицах, жадно вглядываясь в лицо каждого прохожего и проезжего.
Прошла целая неделя, пока, наконец, улеглась острота досады, пока Барсуков пришел в себя. Тогда он понял, что безрассудно гоняться за призраком, что беды все равно не поправишь, а что гораздо лучше отплатить за эту злую шутку и Милошеву, и Баскакову со временем, когда к тому представится случай. А что этот случай представится — теперь Барсуков не сомневался. Теперь об уничтожении тайной канцелярии не было уже помину. Мало того, с тех пор, как началось недовольство Минихом при дворе, Ушаков получил от графа Остермана приказание усилить штат сыщиков «на всякий случай».
Наконец, Миних пал. Это было на другой день после подписания в окончательной форме договорного союза с Австрией, коим российская корона обязалась помогать Марии-Терезии войском и деньгами в случае необходимости. Миних протестовал против этого неразумного договора, Миних горячо оспаривал и принца Антона, и графа Остермана, отстаивавших этот союз, но правительница уже охладела к человеку, избавившему ее от бироновской тирании, она уже тяготилась благодарностью к нему — и мнение Миниха было отвергнуто. Самолюбивый фельдмаршал понял, что его роль кончена, и решил сразу поставить все на карту: или он должен был получить былую власть, или ему не нужно было никакой власти. Он послал правительнице просьбу о дозволении ему «пребыть на покое».
Правительница в первое мгновение и слышать не хотела об его отставке. С этим извещением и был отправлен к фельдмаршалу графу Левенвольде. Но Миниху этого было мало. Он заявил, что только тогда возьмет свое прошение об отставке назад, когда ему будет возвращена вся его прежняя власть, когда он будет первым министром не только по названию, но и в действительности. Но первая минута прошла. Анна Леопольдовна раздумалась и под влиянием убеждений Линара, что можно смело обойтись теперь и без Миниха, не захотела пойти на уступки, каких требовал фельдмаршал. В то же время и Остерман, и принц Антон, ненавидевший Миниха до глубины души, не дремали, и через день Сенату и тайному кабинету был дан указ, коим правительница «с глубоким сожалением» соглашалась на просьбу первого министра и генерал-фельдмаршала графа Миниха уволить его от занимаемых им должностей.
На другой день после этого знаменательного события Барсуков, зайдя в тайную канцелярию, застал там генерал-аншефа Ушакова.
— Где ты пропадаешь? — набросился тот на него, шевеля, как кот в минуты раздражения, своими длинными седыми усами.
— В первое мгновение Барсуков оробел, но затем, не замечая в своем грозном начальнике обычных признаков гнева — багровых пятен на лбу и на носу, оправился.
— Я, ваше превосходительство, — сказал он, — по делам службы отсутствовал…
— По каким еще, к дьяволу, делам службы?!
— По ведомому вам делу… насчет цесаревны…
— Ну, ладно, — буркнул Ушаков. — Узнал что-нибудь?
— Надеюсь вскорости все доподлинно доложить вашему превосходительству…
— И это не вредно. А теперь слушай, Барсучок: тебе пофортунило — изволь завтра во дворец отправиться.
— В какой дворец?
— В Зимний, дьявол! — заревел Ушаков, не терпевший, чтоб его перебивали. — Какой еще другой дворец в Петербурге есть? Ступай туда, в покои генералиссимуса, и вели о себе принцу доложить… Понял?
Барсуков молча кивнул головой.
Андрей Иванович прищурился, взял со стола круглую золотую табакерку, отправил в нос изрядную щепотку табаку, обтер руку прямо о камзол, весь усеянный табачными пятнами, и затем продолжал:
— Спрашивал у меня его императорское высочество надежного человека — так я ему тебя аттестовал. Коли сумеешь — большим человеком будешь.
— По гроб жизни обязан, ваше превосходительство, — промолвил Барсуков, не чувствуя от радости под собою ног.
— Нечего благодарить! — отозвался Ушаков. — И без благодарности обойдусь… Так не забудь, — прибавил он, вставая и медленной тяжелой походкой проходя к дверям, — завтра отправляйся. Да помни: не выставляйся, не бахвальствуй. Этим там не возьмешь…
Ушаков ушел, а Барсуков долго еще стоял на месте, не веря самому себе, не зная, сон ли это или действительность.
И на следующее утро, подходя к Зимнему дворцу, с затаенной радостью поглядывая на ряды бесконечных окон, горевших теперь под лучами солнца, Барсуков все еще не верил, что все это происходило не во сне. Он уверился только тогда, что он здесь действительно нужен, что родитель младенца-императора желал его видеть, — когда вышел адъютант принца и провел его в кабинет супруга правительницы.
Барсуков давно уже не видел так близко принца Брауншвейгского и невольно изумился происшедшей с ним за последние дни перемене. Принц, правда, не вырос, он так же был сухощав, как и прежде, но в его лице не было и тени былой робости, а его глаза, в бироновские времена, казалось, не смевшие отрываться от полу, сверкали теперь огнем решимости. Одетый в малиновый бархатный халат, в меховых туфлях на босу ногу, принц бегал по громадному кабинету и в этой высокой комнате, среди массивного письменного стола, сплошь заваленного кипами бумаг, среди громоздких кресел, казался таким мизерным и маленьким.
Когда Барсуков вошел в комнату в сопровождении адъютанта, принц остановился, поглядел на него несколько мгновений и ломаным русским языком, немилосердно перевирая слова, спросил.
— Ты и есть Барсуков? Это о тебе мне докладывал генерал Ушаков?
— Так точно, ваше императорское высочество, — низко кланяясь, ответил Барсуков.
— Очень хорошо… И ты давно служишь?
— Четвертый год.
Принц кивнул головою, запахнул полы халата и опять принялся бегать из угла в угол кабинета, обдумывая, как удобнее приступить к разговору с этим шпионом, которого он предполагал употребить для очень важного и секретного дела.
Дело в том, что хотя принц Антон Ульрих Брауншвейгский и обладал горделивым взглядом, а в глазах его сверкал иногда огонек решимости, — но он удивительно был робок и труслив. Он трусил перед Бироном, когда тот был кабинет-министром и приближенным покойной императрицы, трусил, когда тот сделался регентом Российского государства, а он, принц, стал отцом императора, трусил перед своей супругой, трусил перед Линаром и, наконец, до глубины души боялся Миниха. Фельдмаршала он боялся особенно сильно теперь, когда так удачно низверг его с помощью Остермана, и боялся так, что всю сегодняшнюю ночь провел положительно без сна. Он был уверен, что Миних не простит своего унижения, что старый волк покажет еще зубы, что человек, так удачно в одну ночь совершивший переворот в пользу его жены, может, если только прозевать, так же удачно совершить переворот хотя бы в пользу Елизаветы Петровны. Значит, зевать было нельзя. Необходимо было следить за каждым шагом фельдмаршала и арестовать его при малейшем подозрении. Для этой роли он и хотел употребить Барсукова. Но как же ему объяснить, что от него требуется?
«А, черт! Не спросил я Ушакова, говорит ли этот гусь по-немецки, — пронеслось в мыслях принца. — По-русски это ужасно трудно объяснить…»
Принц еще несколько мгновений побегал по кабинету, то и дело обкусывая ногти, еще бросил несколько взглядов на неподвижно стоявшего Барсукова, затем круто повернулся, остановился перед ним и торопливо спросил:
— Скажите, сударь, а по-немецки вы понимаете?
— Не только понимаю, но и говорю, ваше высочество, — опять почтительно склоняя голову, отозвался Барсуков.
Лицо принца просветлело.
— О, да вы совсем золотой человек! — весело воскликнул он уже по-немецки. — Теперь-то мы с вам споемся… Скажите, вы не прочь мне служить?
— Сочту за величайшее счастье положить жизнь за ваше высочество…
— Вот и прекрасно, и прекрасно. Я очень рад, что с вами познакомился. Я вижу, что вы — ловкий, смышленый малый, а мне такой и нужен. Внакладе не будете, сударь, — прибавил он с той же веселой улыбкой.
Затем он подбежал к одной двери, заглянул за нее и запер на ключ, потом то же проделал с другой дверью и, вплотную подойдя к Барсукову, заговорил, понизив голос:
— Я хочу вам поручить одного человека… Вы знаете, конечно, что я удалил графа Миниха. Нет спора, — продолжал он, не дожидаясь ответа со стороны Барсукова, — мы были ему обязаны, но нельзя же было брать и меня, и жену, и моего сына-императора в вечное рабство… Понятно, нам пришлось указать ему настоящее место. Не для того же, в самом деле, мы избавились от Бирона, чтобы иметь нового Бирона в лице господина Миниха… Впрочем, — заметив, что совсем некстати разоткровенничался, спохватился принц, — впрочем, вам это малоинтересно. Дело в том, что я Миниху не доверяю… Если он изменил регенту — он так же легко может изменить нам… Понимаете?
— Понимаю, ваше высочество, — отозвался Барсуков, сердце которого замирало от радостного волнения. — Вам угодно поручить мне следить за фельдмаршалом?
— Вот именно! Вот именно! Не только следить, но быть его тенью, его постоянным спутником. Я всего опасаюсь с его стороны, поэтому я хочу знать, что он будет делать, как он будет жить. Куда бы он ни поехал, кто бы его ни посетил — вы должны мне доносить обо всем, положительно обо всем. Пуще всего, — продолжал принц, еще более понизив голос, — пуще всего следите, чтобы он не вздумал отправиться во дворец цесаревны… Ей я тоже не доверяю… Если бы не жена — я давно отправил бы ее в монастырь…
Барсуков набрался храбрости и решил, вопреки правилам этикета, вставить одно замечание, которым на будущее время он мог держать в руках словоохотливого родителя императора:
— Вы не ошибаетесь, ваше высочество, относясь к цесаревне с недоверием. Это — очень опасный враг, с которым, может быть, придется вступить в борьбу в очень недалеком будущем…
Принц Брауншвейгский побледнел, нервным движением запахнул полы халата и воскликнул:
— Правда, правда! Я это сколько раз говорил ее высочеству, но она почему-то уверена в ней… Но это не может помешать нам быть осторожными. Если вы сможете — следите и за цесаревной. Берите себе в помощники кого хотите, но сделайте так, чтобы я мог спать спокойно.
— Я не пощажу жизни.
— Очень хорошо! Я, сударь, физиономист и вам верю… Но помните: прежде всего — Миних. Самое опасное, если он стакнется с цесаревной…
— А если он отправится к ней?
Глаза принца злобно сверкнули; он поднял руку, делая угрожающий жест.
— Тогда его измена будет очевидна, — проговорил он, — и с ним нечего будет стесняться. Я вам даю полномочие: если фельдмаршал поедет в дом цесаревны, арестуйте его моим именем, когда он будет выходить обратно.
— Слушаю, ваше высочество.
Принц замолчал, как бы что-то обдумывая, затем торопливо подошел к секретеру, стоявшему в углу комнаты, выдвинул один из ящиков и, достав оттуда кошелек, сквозь петли которого сверкнули золотые монеты, снова вернулся к Барсукову.
— Вот вам на расходы, — сказал он, опуская в руку сыщика тяжелый кошелек, — тратьте, не стесняясь. Помните, что я вам поручаю безопасность государства, охрану персоны императора. Теперь ступайте. Если что будет нужно — приходите сюда во всякое время, даже ночью… — и, похлопав Барсукова по плечу, принц отпустил его.
Ушаковский клеврет вышел из Зимнего дворца в состоянии какого-то опьянения. Голова его кружилась, в ушах шумело, в глазах расплывались светлые круги.
Вот оно то, к чему он так жадно стремился, о чем так страстно мечтал. Первый шаг сделан — и какой шаг! Теперь его карьера обеспечена. Теперь он не простой послух, не только аудитор тайной канцелярии, а человек, которому поручена «охрана персоны императора»!
Охваченный радужными грезами Барсуков торопливо миновал Дворцовую площадь, прошел набережной Мойки и остановился только на углу Невской перспективы.
«Куда идти? — подумал он. — Домой, или…» — и, не докончив своей Мысли, он круто повернул в сторону Адмиралтейства, решив отправиться за Неву, к старику Поспелову, чтобы, во-первых, узнать, попал ли Яков Мироныч в штат цесаревниной прислуги, а во-вторых, еще раз повидать Катю…
Он бодро зашагал вперед и вдруг вздрогнул, остановившись: прямо на него шел его двойник, его недавний арестант, сыгравший с ним такую злую шутку, — Василий Григорьевич Баскаков.
В первое мгновение сыщик растерялся. Это было так неожиданно, что он даже испуганно попятился в сторону, и очень может быть, что Баскаков, шедший задумчиво склонив голову, так и прошел бы мимо, не обратив внимания на своего двойника. Но Барсукову вдруг вспомнилась сцена в каземате, вспомнился удар, который нанес ему Василий Григорьевич, — и ему захотелось смутить Баскакова.
Тот уже приближался. Барсуков быстро двинулся вперед и столкнулся почти грудь с грудью с молодым человеком. От неожиданности Василий Григорьевич отшатнулся, хотел было извиниться, думая, что виновата его задумчивость, поднял голову и, встретившись глазами с горевшим неукротимою злобой взглядом сыщика, узнал его. Но на лице его не отразилось ни малейшего смущения, как ожидал Барсуков. Василий Григорьевич за эти дни виделся с Левашевым и Лихаревым, рассказал о том, как столкнулся с своим двойником, и узнал от них, что такое Барсуков. Узнал он также, что ему пока решительно нечего бояться, что головкинская интрига не повторится, что страшное «слово и дело» упразднено и что его не могут арестовать официальным порядком. В то же самое время ему объяснили, что от Барсукова необходимо избавиться, и хотя ни Лихарев, ни Левашев не сознались своему новому приятелю, что принадлежат к числу елизаветинцев, за которыми баскаковский двойник охотился раньше и будет, конечно, охотиться снова, — но дали понять молодому человеку, что были бы донельзя рады, если бы Барсуков больше не попадался на их дороге. Все эти мысли вихрем пронеслись в голове Баскакова, и он, обдав сыщика холодным взглядом, обратился к нему:
— Вам, сударь, очевидно, мало одной затрещины, которую я имел удовольствие вам нанести… вы, конечно, желаете повторения.
Ядовитый иронический тон, каким была произнесена эта фраза, заставил Барсукова вспыхнуть до ушей. Как бы он дорого дал за то, чтоб иметь былую возможность крикнуть «слово и дело»! О, тогда бы этот молодчик не посмел так издеваться над ним! Он заставил бы его плакать кровавыми слезами… Но схватить его здесь, на Невском, среди бела дня он не мог. Этим он только бы испортил свою так блестяще начавшуюся карьеру. Ушаков не простит ему самовластия и сумеет так аттестовать в глазах принца, что он уже не будет состоять для «охраны персоны императора». Нет, принимать крутые меры было нельзя. Нужно было сначала упрочить свое положение, сделаться в Зимнем дворце необходимым, а тогда он сумеет так сплавить этого дерзкого мальчишку, что тот всю жизнь будет помнить о нем. И, рассуждая так мысленно, он даже пожалел, что толкнул теперь Баскакова.
Однако нужно было что-нибудь ответить. Баскаков смотрел слишком вызывающе.
— Ого, господин, — проговорил он, — как вы разговаривать умеете! Видно, Невская першпектива — не каземат тайной канцелярии.
Насмешливая улыбка скользнула на губах Василия Григорьевича.
— Вы самолично можете засвидетельствовать, что я и в тайной канцелярии поступил с вами так же, как могу поступить и здесь, на Невской першпективе! — и, высвободив руку из-под плаща, он сделал довольно понятный жест.
Этот жест и это вторичное напоминание о сцене в каземате опять заставили Барсукова побагроветь. И вдруг у него мелькнула смелая мысль и он проговорил:
— А что, если б я потребовал у вас сатисфакции.
Василий Григорьевич побледнел. Перспектива дуэли со шпионом ему не улыбалась. Но он вспомнил, что Левашев, такой же кровный дворянин, как и он, Баскаков, не постеснялся скрестить с ним саблю, приняв его за Барсукова, вспомнил, что от Барсукова следует избавиться, и ответил тоном, полным презрительной иронии:
— Если у вас хватит храбрости держать в руках оружие — я к вашим услугам.
Злобная радость сверкнула в глазах шпиона. Баскаков шел в ловушку, которую он ему расставил. Понятно, он и не рассчитывал драться с ним; ему это совсем было не нужно. Он просто хотел, требуя дуэли, заманить Василия Григорьевича в пустынное место, напасть на него с тремя или четырьмя из своих сыщиков и снова запереть в каземате тайной канцелярии, но запереть уже так, чтобы он оттуда вышел только на кладбище.
— Очень рад, сударь, — промолвил он, — что у вас такие благородные взгляды. Где же вы позволите с вами встретиться?
— На Царицыном поле, — сказал Баскаков, вспомнив о своей дуэли с Левашевым.
— Там неудобно. Там слишком много снегу — со всего Петербурга снег туда возят: теперь там и не пройдешь. А уж если вы не прочь дать мне сатисфакцию, сударь, — быстро добавил Барсуков, уже сообразив, что ему делать и как удобнее заманить своего двойника в западню, — мы можем встретиться с вами на Петербургской стороне сегодня повечеру.
— Мне все равно, — отозвался Василий Григорьевич, совершенно забыв о том, что сыщик может ему расставить ловушку. Он был уверен, что теперь уж его не захватят врасплох. Он захватит с собой шпагу и пару пистолетов, а с этим оружием он справится с кем угодно.
— А если вы согласны, так потрудитесь, сударь, — подхватил Барсуков, — часу в восьмом пожаловать на Петербургскую слободу… Там есть домик некоего Поспелова; вы постучите в окошко — я тотчас же выйду.
— Ладно, — согласился Василий Григорьевич и торопливо отошел от шпиона, глядевшего ему вслед злым, торжествующим взглядом.
Было около семи часов вечера, когда Барсуков поднялся на крылечко поспеловского домишка и постучал в дверь. Он уже все приготовил для встречи с Баскаковым и был уверен, что тот от него теперь уже не ускользнет. Когда Баскаков постучит, он тотчас же выйдет и предложит ему отправиться на берег Невы, к комиссариатским складам. А там уж будут в это время дожидаться двое сыщиков и трое сторожей тайной канцелярии. Они бросятся сзади на Василия Григорьевича, свяжут его, и тогда он может окончательно проститься с белым светом. И, постукивая в дверь кулаком, Баскаков злорадно шептал:
— Покажу я тебе, дружок, сатисфакцию… И глупыш же! Другой бы от меня за версту бежал, а он сам в руки дается…
Наконец его стук услышали. Скрипнула дверь, и мелодичный голос дочери Якова Мироныча окликнул:
— Кто там стучит? Батюшка, ты, что ли?
«Ага, отца-то дома нет, — подумал Барсуков, — ну, это мне на руку… поговорю с нею на свободе».
И вслух он сказал:
— Отворите, Катерина Яковлевна, это — я.
— Вас зачем еще принесло?
— Если пришел — значит, нужно.
— Отца дома нет.
— Я его подожду.
— Так ждите на улице… Я не желаю вас пускать.
— А я дверь сломаю — поневоле пустите.
Очевидно, Катя решила, что Барсуков способен исполнить угрозу, и скинула крючок, запиравший дверь.
Настойчивый гость вошел, улыбаясь, запер дверь и, скинув свой плащ в сенцах, проследовал в горницу, слабо освещенную сальной свечкой, горевшей в жестяном шандале. Барсуков оглянулся — Кати не было.
— Нечего сказать, — промолвил он, — хороша хозяйка: гость пришел, а она спряталась.
— Я для вас не хозяйка, — послышался гневный дрожащий голос девушки, убежавшей в соседнюю горницу, — а вы для меня не гость…
— Кто же я таков?
— Хуже ворога злого.
— Вот как! — воскликнул Барсуков, но это восклицание, которое он хотел произнести обычным насмешливым тоном, вырвалось таким злобным, что он изумился сам и невольно замолчал.
Однако он молчал недолго. Пройдя несколько раз из угла в угол горницы, он вдруг тряхнул головой, точно решившись на что-то, подошел к косяку двери, за которой спряталась девушка, и окликнул ее:
— Катерина Яковлевна!..
— Что вам нужно? Чего вы ко мне пристаете?! — послышалось в ответ, и в голосе, каким были сказаны эти слова, ясно прозвучали подавленные слезы.
— Ответьте мне совершенно откровенно на один вопрос.
— На какой еще?
— Очень вы меня не любите?
— Я вас ненавижу. И как будто вы этого не знаете!
Барсуков подавил тяжелый вздох и печально поник головой. С ним сегодня творилось что-то донельзя странное. Эту жестокую фразу он слышал из уст дочери старого комедианта не в первый раз, и никогда еще до сих пор она не производила на него такого ужасного впечатления. Но сегодня она точно перевернула его сердце, которое вдруг заныло, точно в нем открылась рана, сочившаяся кровью. Как бы он был счастлив, если бы девушка ответила ему теплым, ласковым словом, если б с ее полных, красиво очерченных губ, вместо этой ужасной фразы, сбежало слово любви, если бы эти губы, так и манящие к горячему поцелую, прильнули с этим поцелуем к его губам! Он опять помолчал, опять прислушался к доносившемуся из-за двери дыханию девушки и снова спросил:
— А за что же вы меня так ненавидите?
— А за что же вас можно любить? — вопросом ответила Катя.
— А я вас люблю, Катенька.
— Совершенно напрасно. Я не нуждаюсь в вашей любви…
Барсуков опять печально опустил голову; затем он вдруг точно оторвался от косяка и перешагнул порог комнаты, в которой спряталась от него девушка.
Слабая полоска света, падавшая чрез дверной прорез, позволила ему разглядеть стройную фигурку девушки. Катя сидела на кровати, сжав руки; лицо ее скрадывалось в сумраке, царившем здесь, но ему показалось, что девушка удивительно бледна и что в ее больших, как раскаленные угли, сверкающих теперь глазах стоят слезы. Когда он вошел, девушка вздрогнула, но, когда он подошел совсем близко к ней, — она не пошевельнулась, только еще ниже опустила голову на трепетно вздымавшуюся грудь.
— Катенька, — заговорил он и сам удивился, как странно, как мягко звучит его голос. — Катенька! Неужели для меня все кончено? Неужели вы никогда не изменитесь ко мне?
Он смотрел на нее во все глаза и не видел, чтоб она покачала головой, не слышал ее ответа.
— Катенька, — снова повторил он, — неужели я вам так противен, что вы никогда не полюбите меня?
Он с жадностью, с замиранием сердца ждал ответа. Он чувствовал, что этот ответ снова заставит заныть от боли его сердце, но молчание девушки было для него еще тяжелее, еще мучительнее. И вдруг он вздрогнул.
— Зачем вам нужна моя любовь? — тихим стоном вырвалось у Кати. — К чему она вам?!
— Но я вас люблю… люблю больше жизни… Ведь вы поработили меня… Ведь за счастье назвать вас женой — я не знаю, чем бы я пожертвовал.
Если бы он мог теперь видеть полные слез глаза молодой девушки, если бы он мог разглядеть ее лицо, искаженное мукой, — он понял бы, что в ее сердце совсем нет к нему ненависти. Но он не смотрел на нее; он стоял как преступник, склонив голову в ожидании смертельного удара.
— Это — правда, что вы говорите? — тихо, едва шевеля пересохшими от волнения губами, спросила девушка.
— Что правда? — не сразу понял он.
— Что вам дорога моя любовь, что вам хотелось бы назвать меня своей женой?
Что-то новое послышалось в тоне Кати, и это заставило радостно встрепенуться сердце Барсукова.
— Господи! — воскликнул он вполне искренне. — Да ведь я об этом только и думаю… Да для меня не нужно большего счастья.
— Хорошо, — прозвучал вдруг сразу окрепший голос девушки. — Я вам верю и постараюсь вас полюбить; я соглашусь быть вашей женой, но только тогда, когда вы дадите мне клятву стать другим человеком…
— Как это другим человеком?
— Бросить свою службу в тайной канцелярии… — нервным голосом пояснила Катя. — Пока вы будете шпионом, пока вы будете приносить с собою всюду кровь и проклятие — я никогда не полюблю вас. Но я скажу вам правду: я ненавижу не вас, а вашу службу.
Сердце Барсукова захолонуло от счастья; значит, надежда не совсем еще потеряна. Теперь, конечно, он не может дать клятвы, какую требует от него Катя, но со временем… кто знает. Он может и не служить в тайной канцелярии; теперь дорога для него открыта. Важно то, что любимая им девушка не ненавидит его, что она может полюбить его. И, не помня себя от радости, он хотел упасть на колени к ее ногам… Но в это самое время резкий стук в оконное стекло нарушил тишину. Любовь, полымем охватившая сердце Барсукова, сразу отошла на второй план; он вспомнил, что еще должен отомстить.
— Это — батюшка! — воскликнула Катя, спрыгивая с постели на пол.
— Нет, это пришли за мной, — остановил он ее. — Прощайте, Катя. Спасибо вам, что вы дали мне надежду… Я вас так люблю, что перестану быть шпионом, стану другим человеком… — и, торопливо поцеловав холодную, как лед, ручку девушки, он бросился в сенцы и, стрелой пробежав двор, выскочил на улицу.
Там его дожидался Баскаков.
— Як вашим услугам, господин Баскаков, — сказал сыщик, оглянувшись кругом и убедившись, что Василий Григорьевич пришел один. — Пойдемте.
Они молча зашагали вперед, мимо забора, загораживавшего какой-то пустырь. Но не успели они сделать двухсот шагов, как вдруг на белой пелене снега, лежавшего кругом, выросли какие-то две фигуры, спешно направлявшиеся в их сторону.
Барсуков вздрогнул, предчувствуя что-то недоброе. Он вдруг понял, что его перехитрили. Он остановился и спросил:
— Это что же значит?
— А это — мои секунданты, — спокойно ответил Баскаков. — Они могут быть и вашими…
В эту минуту Левашев и Лихарев подошли так близко, что в сероватом сумраке ночи сыщик сразу узнал их.
— А! Так вы мне устроили ловушку! — воскликнул Барсуков, скрежеща зубами от бессильной злобы.
— Ничего подобного, — холодно отозвался Левашев. — Дуэль с секундантами — дуэль по правилам. И вы можете не обижаться на господина Баскакова… Он, правда, хотел идти один, но случайно проговорился, и мы сочли себя обязанными сопровождать его — во-первых, потому что один он снова рисковал очутиться в каземате тайной канцелярии, а во-вторых, потому что у нас с вами, сударь, есть счеты, и мне очень приятно с вами увидеться.
Барсуков, побелев, как полотно, оглянулся кругом, как затравленный волк, и понял, что ему нет спасения.
— Но это — убийство! — воскликнул он. — У меня даже нет шпаги…
Левашев рассмеялся.
— Если вы шли без оружия на дуэль — значит, вы готовили Баскакову ловушку… Но не беспокойтесь — я вам дам собственную шпагу, чтобы вы умерли честной смертью, хотя вы этого и не заслужили… — и он вытащил из ножен шпагу. Трусливый по природе Барсуков при виде шпаги испуганно вздрогнул.
— Я не буду драться! — закричал он. — Я не умею держать шпагу в руках.
— Это вас не спасет, — тем же ледяным тоном ответил Левашев. — Если вы не хотите умереть от руки господина Баскакова, который шел с вами дуэлировать, так отправитесь на тот свет от моей руки. Но я вас прямо убью… и не сочту это за грех.
— Спасите! — отчаянно закричал Барсуков. — Помогите! Убивают!.. — и, продолжая неистово кричать, бросился бежать.
Но Левашев был наготове. Он одним прыжком догнал его, сбил с ног и почти по рукоять всадил свою шпагу в его грудь.
— Ты прав, негодяй, — глухо сказал он при этом, — тебя действительно убили… — и, вытащив шпагу из тела Барсукова, вокруг которого снег почернел от крови, отошел к своим друзьям.
— Зачем вы это сделали?! — вырвалось у Баскакова.
— Затем, мой друг, что это необходимо было сделать. Нам предстоит великое дело, а эта гадина могла помешать довести его благополучно до конца.