Часть третья

I В Зимнем дворце

Прошло несколько месяцев. Промелькнули короткие весенние дни, которые в Петербурге удивительно похожи на осень, пробежало лето, обиловавшее дождями, и снова наступила сырая осенняя пора.

При дворе в течение этого времени произошло мало перемен, если не считать того, что как раньше потерял значение граф Миних, так теперь терял значение Остерман. Хитрый царедворец, переживавший четвертого, государя, снова целые дни стонал, сидя в кресле перед камином своего мрачного кабинета, снова глубже надвинул на глаза зеленый зонтик, снова жаловался, что мучительные припадки подагры скоро сведут его в могилу. Это было характерным признаком того, что Остерман потерял веру в звезду правительницы, что правительница охладела к нему.

Впрочем, если к нему охладела правительница, то ее супруг оставался с ним в прежней дружбе. Их связывала общность положения; они оба были забыты Анной Леопольдовной, которая, будучи увлечена Линаром, забыла и о государстве, и о муже, и о своей собственной безопасности. А невзгода была близко. Родовитая знать и все, на кого она могла бы опереться в минуты несчастья, отстранились от нее. В Петербурге было неспокойно. Ка границе Финляндии стояло шведское войско, грозившее вторгнуться в русские пределы, и хотя война со Швецией и началась счастливо, хотя шведы и были разбиты при Вильманстранде, но за будущее поручиться было нельзя.

Но Анна Леопольдовна об этом не задумывалась. Она была счастлива, видя Линара каждый день, слушая его звучный, красивый голос. Вся жизнь казалась ей каким-то очаровательным сном — и она очнулась от этого сна только тогда, когда Линар объявил ей, что должен на время покинуть Петербург, что ему необходимо съездить в Дрезден, окончательно порвать свои сношения с польским двором и вернуться в северную столицу свободным и независимым.

Принцесса знала, что он ее не обманывает, что он снова вернется, вернется не потому только, что любит ее, но потому, что в новом отечестве он может занять неимоверно высокое положение, какого никогда не даст ему дрезденский двор, — и, зная все это, Анна Леопольдовна не могла отделаться от мрачного предчувствия, сжимавшего ее сердце. Ей казалось, что теперь все кончено, что светлые дни ее жизни прошли безвозвратно, что они видятся с Линаром в последний раз.

Накануне отъезда графа Линара Анна Леопольдовна проплакала целый день и, когда вечером он явился во дворец, чтобы откланяться, приняла его в капоте, в котором проходила с утра, с головой, повязанной платком и по привычке, и от сильнейшей головной боли, которую в конце концов вызвали слезы. Линар пристально поглядел на ее бледное лицо, на воспаленные, окруженные темными кругами глаза и укоризненно покачал головой.

— К чему вы расстраиваете так себя, дорогой друг! — проговорил он. — Можно подумать, что мы расстаемся, чтоб больше не увидеться.

Анна Леопольдовна с трудом подавила подступившее рыдание и отозвалась глухим звуком:

— Если б вы знали, какие мрачные мысли переполняют мою голову, вы поняли бы мое настроение.

Линар взял ее нежную, точно просвечивавшую руку и поднес к своим губам.

— Отгоняйте эти мрачные мысли, ваше высочество… Не терзайте себя! Наша временная разлука все равно необходима. Не пройдет и двух месяцев, как я снова буду здесь.

— Два месяца! Шестьдесят дней!.. — прошептала принцесса, закусывая вздрагивающие губы.

Линар опять укоризненно покачал головой.

— Какой вы еще ребенок, мой друг! — промолвил он мягким ласкающим голосом. — Эти два месяца гораздо короче того долгого времени, какое мы провели уже вдали друг от друга. И тогда мы разлучались, не зная, сведет ли нас снова судьба. Теперь же совсем другое дело. Теперь вы располагаете властью, теперь никто не сможет меня вернуть с русской границы…

— Я сама не знаю, что происходит со мной в последние дни, — промолвила Анна Леопольдовна. — Я так была счастлива все это время, что положительно страшусь грядущих минут. Мной овладевают какие-то странные предчувствия. Мне кажется, что все то, что теперь происходит со мною, — все это сон, от которого я неизбежно должна очнуться… Вы знаете, на меня находят странные минуты. Например, вчера я положительно боялась выйти из своей уборной… Мне почудилось, — прибавила она, пугливо озираясь по сторонам, — что я слышу голос герцога Бирона…

Линар, точно на мгновение сам поддавшись ее волнению, внимательно ее выслушал и затем расхохотался.

— Ну, голос почтенного герцога вряд ли может напугать вас!.. Он теперь уж довольно далеко.

Как ни была печально настроена Анна Леопольдовна, но она и сама улыбнулась. Но, когда она заговорила снова, улыбка опять сбежала с ее бледных губ, а в глазах отразился испуг.

— Меня, конечно, испугал не голос… меня испугало предчувствие. Мне показалось, что этот голос, голос человека, который по моей вине упал в пропасть с вершины недосягаемого могущества, — предвещает и мне такой же конец.

Принцесса произнесла эти слова таким зловещим тоном, что даже у ее собеседника по телу прошел озноб.

— Вы больны, — возразил Линар, — и вам необходимо лечиться… Этак вы можете дойти до того, что вам будут слышаться не только голоса, но и являться привидения… что-нибудь вроде белой дамы, путешествующей, как говорят, по залам берлинского дворца, или вроде того двойника, который появился перед покойной государыней… Все эти привидения и двойники, понятно, глупости; я им не верю, не советую верить и вам… И если уж нужно кого остерегаться, — продолжал он серьезным тоном, — так остерегайтесь живых людей.

Анна Леопольдовна вопросительно поглядела на своего фаворита.

— Кого же? — спросила она. — Остермана?

— О нет… Он уже не опасен. Не доверяйте ему — и только. А вот цесаревны Елизаветы следует опасаться.

Анна улыбнулась.

— Вы очень не любите цесаревну, мой друг.

— Я даю вам этот совет только ради вашей же безопасности.

Его серьезный тон заставил правительницу насторожиться.

— Вы что-нибудь знаете? — спросила она тревожно.

— Я знаю, что цесаревна спит и видит занять престол своего отца.

Эту фразу Анна Леопольдовна слышала так часто, что и теперь улыбка приподняла уголки ее губ.

— Мой друг, — проговорила она медленно, — это обвинение к цесаревне предъявляют ровно четырнадцать лет. Не подумайте, что я ослеплена или я слишком люблю ее… ни того, ни другого. Но я не могу обвинять ее в том, в чем она действительно неповинна. Если бы Елизавета хотела царствовать — она могла бы занять престол после смерти своего племянника и не допустить воцарения Анны Иоанновны… За нее тогда было войско. Это раз. Ей было легче свергнуть Бирона, чем мне, — и она этого не сделала. Это два. Нет, я могу обвинять ее в резкости, невоспитанности, дурном характере, но не в преступных замыслах.

Линар сделал обиженное лицо.

— В таком случае не будем говорить об этом… Но все же, ваше высочество, не доверяйте цесаревне…

Он заговорил о другом, и Анна от души была рада забыть политические тревоги. Особенно сегодня ей было не до них.

Только когда они расстались, когда граф Линар уехал из Зимнего дворца, чтобы назавтра ранним утром покинуть Петербург, Анна Леопольдовна, оставшись одна в своем будуаре, вспомнила его предупреждение и прошептала:

— Хорошо, я буду остерегаться цесаревны…

Анна Леопольдовна вообще не была подозрительна, но менее всего она подозревала Елизавету. Сама прямодушная и откровенная, она в особенности ценила это прямодушие в других. Сначала, под влиянием увещаний Остермана, она стала очень недружелюбно относиться к Елизавете, но та как-то очень быстро в одном разговоре сумела рассеять опасения правительницы.

Анна не забыла этого разговора. Это было еще весной, когда по настоянию Остермана был вызван в Петербург брат принца Антона и цесаревне предложили выйти за него замуж.

— Скажите, сестрица, — спросила Елизавета, — почему вам так хочется выдать меня замуж?

Этот прямой вопрос — Анна и теперь это помнит — захватил ее врасплох. Она покраснела, смутилась и, не умея совершенно лгать, стала сбивчиво что-то говорить о политических причинах, о желании породниться с Елизаветой.

— Полноте, ваше величество, — своим густым, немного грубоватым контральто перебила Елизавета, — не темните истину. Коли вам трудно признаться, так я за вас скажу. Хотите вы избавиться от меня оттого, что боитесь меня.

Анна Леопольдовна смутилась еще больше, еще гуще покраснела, но затем оправилась и, пожимая плечами, возразила:

— Чего же мне вас бояться?!

— И это я вам скажу. Боитесь вы меня потому, что всероссийский престол, на который судьба возвела вашего сына, по-исконному праву принадлежит мне. Вот вы и боитесь, чтоб я смуты не произвела да этим престолом не овладела… Ну-ка, признайтесь, сестрица, правду ли я говорю?

— Положим, правду.

— Так неужели вы думаете, — возвысила голос Елизавета, — что, обвенчав меня с этим поджарым немчиком, братцем вашего супруга, вы меня лишите права на престол? Право-то за мной все-таки останется — и для вас тогда хуже будет. Царствуйте вы и оставьте меня жить спокойно. Ни мужа мне, ни престола не нужно. Коли бы я захотела корону на себя надеть — давно могла бы это сделать. Стоило мне гвардейцам моего отца сказать: «Вы знаете, что я — дочь Петрова, помогите мне Петров трон занять», — и сотни Биронов да Минихов мне бы страшны не были. Да не хочу я этого, ваше высочество. Привыкла я к своей тихой да мирной жизни, и не надобно мне царских тревог. Но только вот вам крест: коли вы надо мною насильничать вздумаете да под венец с кем ни на есть неволить — на все пойду. Тогда лучше из-под венца прямо в монастырь ведите — иначе ни себя я, ни вас не пожалею…

Эта откровенная речь тогда так подействовала на правительницу, что она, заливаясь слезами, бросилась на шею Елизаветы. Эти слова цесаревны приходили ей на память каждый раз, когда ей наговаривали на Елизавету, советовали ей остерегаться ее происков. Вспомнились они ей и сегодня.

— Нет, — прошептала она, — нет… я верю тебе, сестра… Так лгать нельзя…

Фарфоровые часы, изображавшие пляску амуров и стоявшие на верхней доске секретера, звонко пробили двенадцать раз. Анна потянулась всем своим худощавым, но грациозным телом, подошла к двери, отделявшей спальню от будуара, и крикнула:

— Юлиана, ты еще не ушла?

Дверь скрипнула, и хорошенькое личико баронессы Менгден выглянуло в разрезе портьеры.

— Нет еще, ваше высочество…

— Пора спать, Юлиана, — лениво опускаясь в кресло, проговорила Анна Леопольдовна.

Фрейлина расхохоталась.

— Пора спать, а сама в кресло… Не прикажете ли на руках отнести вас в кроватку…

Правительница улыбнулась в свою очередь.

— Нет, я лягу сама… но немного погодя. Запри дверь и посиди около меня. Я хочу с тобою поговорить…

Юлиана подошла к двери, выходившей в парадные комнаты дворца, повернула ключ в замке, но даже не успела повернуться, как за дверью послышались чьи-то торопливые шаги, и раздался резкий стук, отдавшийся под потолком звонким эхом. Юлиана вздрогнула от неожиданности, а Анна Леопольдовна побледнела; ей вдруг припомнились ее мрачные мысли, и тяжелое предчувствие охватило ее.

— Юлиана! — прошептала она. — Не отворяй… я боюсь…

— Кто там? — спросила Юлиана.

— Ах, да отворите, ради Бога! — послышался взволнованный, раздраженный голос принца Антона. — Что это за новости! Скоро мне, кажется, придется заранее докладывать о своем приходе.

Баронесса Менгден вопросительно поглядела на Анну, та облегченно вздохнула и молча кивнула ей головой. Юлиана отворила дверь, и принц бурей ворвался в будуар жены. Он хотел заговорить, но Анна Леопольдовна перебила его с недовольной гримасой:

— Что вы так стучите, мой друг! Я Бог знает что подумала и даже перепугалась…

— И если не будете меня слушаться, — воскликнул принц Антон, — ваши страхи могут оправдаться!..

— Что еще случилось?

— То, что вы должны дать немедленно приказ арестовать цесаревну Елизавету и всех ее клевретов.

Анна Леопольдовна вздрогнула и испуганно поглядела на взволнованное лицо мужа.

— Произошло что-нибудь особенное?

— Особенное, особенное! — раздраженно проговорил он. — Вам все нужно особенное! И это случится, если вы все будете по-прежнему медлить… Вы хотели доказательств… Вот, читайте!.. — и, выхватив из-за пояса сложенный вчетверо лист бумаги, он сунул его в руки правительницы.

— Что это такое? — не сразу поняла Анна.

— Это манифест шведского короля… Тут объясняется, по чьему наущению начата война с нами… Тут прямо сказано, что ее повлекло отстранение от всероссийского престола цесаревны Елизаветы Петровны и принца Гольштейнского… Вам и этого мало? Я не знаю, чего вы еще хотите дожидаться. Очевидно, того, чтобы Елизавета арестовала вас, меня и императора…

Лицо Анны Леопольдовны приняло скучающее выражение. Она зевнула и лениво проговорила:

— Первый час, мой друг, и я смертельно хочу спать.

— И это все? — спросил озадаченный принц.

— Нет, не все. Для вашего успокоения я завтра утром съезжу к цесаревне и поговорю с ней. Если я увижу что-нибудь подозрительное — я приму необходимые меры… А теперь ступайте к себе, ложитесь спать и не трусьте так… Нельзя же быть таким трусом, чтоб бояться даже собственной тени…

Принц Антон вспыхнул до корней волос, круто повернулся и вышел из будуара, ворча что-то сквозь зубы.

II Две соперницы

Елизавета Петровна не ожидала, что ей придется принимать такую высокую посетительницу. Цесаревна была рада, что при дворе хоть официально о ней на время забыли, что к ней не пристают больше со сватовством, и сама была в Зимнем дворце в последние дни всего два раза: по приезде из ее подмосковной Покровской вотчины, где она провела лето, затем недавно на куртаге.

Зимние и весенние месяцы Елизавета Петровна подумывала о перевороте в свою пользу, мечтала о возможности возложить на свою голову императорскую корону, но, пробыв лето в Покровском, прожив там целых восемьдесят дней мирной и спокойной жизнью, вдали от придворных тревог и интриг, проводя время среди незатейливой деревенской природы, которая манила ее гораздо больше, чем шум и блеск императорского двора, цесаревна, к удивлению всех своих приближенных, заявила, что больше не думает о престоле. И это заявление она сделала вполне искренне. Ей действительно надоели придворные интриги, и, если бы ее только оставили в покое, она была бы вполне счастлива. Почти не сомневаясь, что переворот может удаться, Елизавета в то же самое время страшилась тяготы, которую ей придется возложить на плечи вместе с императорскою порфирой.

Вот и сегодня у нее по этому же поводу вышла горячая схватка с Маврой Ивановной Шепелевой. Не послалось что-то сегодня Елизавете Петровне. Легла ли она вчера раньше обычного, или просто сон отлетел раньше, чем нужно, но уж в пять часов утра цесаревна открыла глаза, полежала несколько минут, поглядывая на различные предметы, слабо освещенные огоньком лампад, горевших перед образами, но лежать она не любила и, спрыгнув с постели, принялась одеваться. Шепелева спала в соседней комнате и спала очень чутко. Шум в спальне цесаревны разбудил ее, она встала, заглянула осторожно в дверь и ахнула, увидав, что Елизавета Петровна уже на ногах.

— Да ты, никак, проснулась, золотая?! — воскликнула она.

Елизавета расхохоталась наивности восклицания.

— Нет, сплю, Мавруша!..

— Да что тебя это, матушка, спозаранку подняло?

— Не послалось что-то…

— Ну, матушка, — заметила совершенно серьезно Мавра Ивановна, издавна убежденная, что «Лизанька как-никак, а царицей будет», — когда государыней станешь — не изволь чуть свет вставать… А то людям спать не дашь.

По лицу цесаревны прошла недовольная гримаса.

— Оставь, Маврушка, эти глупости! — резко проговорила она.

— Какие это глупости?!

— А вот мечтания-то эти несбыточные… Не буду я государыней, да и не хочу ею быть.

Шепелева даже глаза вытаращила от охватившего ее изумления; все ее круглое калмыцкое лицо покрылось багровым румянцем, и она, забыв, что весь ее костюм состоит из одной рубашки, подскочила к цесаревне.

— Как не будешь?! Как не хочешь?! — крикнула она, чувствуя, что от волнения у нее перехватило горло.

Ее полная фигура в одной рубашке, спустившейся с плеча, была теперь так комична, что Елизавета не выдержала и расхохоталась.

— Так и не хочу! — сказала она, перестав смеяться.

— Матушка! Золотая ты моя! — взмолилась Мавра. Ивановна. — Не шути ты так… Не доведешь ты меня этими шутками до добра. Опять будет мне Герман-то наш кровь отводить.

— Да не шучу я, Мавра Ивановна, — на этот раз с непритворной досадой отозвалась цесаревна. — Совершенно всерьез я говорю — не буду я корону носить, не надобна мне она.

— Как не надобна! Да что ты, золотая моя, несуразицу такую несешь. Да как же наша Расея без царицы будет?!

— У России есть царь, и другой царицы ей покамест не нужно.

— Ну, какой же это царь, ежели он еще в люльке лежит!

— Это все равно, — твердо проговорила Елизавета Петровна. — Есть царь, хоть и в люльке, и слава Богу… А мне соваться не к чему.

Мавра Ивановна помолчала с секунду, затем вдруг взвизгнула и хлопнула себя руками по бедрам.

— Так не бывать этому!.. — воскликнула она таким звонким голосом, что даже цесаревна испуганно вздрогнула.

— Как не бывать? Чему не бывать?

— А вот отказу-то твоему. Так и не бывать! Ишь что удумала… Нет, ваше высочество, нельзя, нельзя этого! Ведь коли предрешено тебе царствовать — так ты и царствуй! — Мавра Ивановна вдруг залилась слезами и выбежала из спальни цесаревны.

Цесаревна усмехнулась, когда Шепелева выбежала за дверь, но усмешка вышла какой-то гримасой. Горячая любовь, так и сквозившая в каждом слове этой непочтительной речи, тронула цесаревну, и она все утро думала об этих словах ее простой, бесхитростной камер-юнгферы.

Обыкновенно, когда происходила размолвка по какому-либо поводу между Елизаветой и Маврой Ивановной, Шепелева или исчезала на целый день из дому, или запрятывалась так, что цесаревна не могла ее разыскать. Так, по обычаю, полагалось и сегодня, но каково же было удивление цесаревны, когда в одиннадцать часов утра дверь ее будуара, где она сидела, держа в руках какую-то книгу, но витая мыслями в прошлом, отворилась и показалась голова Мавры Ивановны. Это так обрадовало Елизавету, не умевшую долго сердиться и страшно скучавшую о своем друге, что она бросилась к дверям, боясь, что Шепелева опять исчезнет.

— Маврушка! — воскликнула она. — Бросила дуться!

Мавра Ивановна переступила порог, с таинственным видом притворила дверь и промолвила:

— Матушка, гостья дорогая к тебе пожаловала…

— Какая гостья?

— Какая еще у вашего высочества самая дорогая да любезная есть?.. Вестимо, ее императорское высочество великая княгиня всероссийская, родительница императора августейшая.

— Правительница! — воскликнула Елизавета.

— Она самая. К крыльцу уж подъехала… Петр Иванович встречать побег…

«Зачем она приехала?» — как молния мелькнуло в мозгу цесаревны.

Но она не стала задумываться над разрешением этого вопроса и, наскоро оправив перед зеркалом волосы, быстрыми шагами направилась в приемную залу, в которой уже находилась Анна Леопольдовна.

Отвешивая, согласно этикету, глубокий поклон, цесаревна постаралась уловить выражение лица своей гостьи, чтобы заранее знать, чего ей ожидать от этого визита, чтобы заранее приготовиться к отпору, если это необходимо. И выражение лица Анны Леопольдовны ей не понравилось. Было заметно, что правительница не в духе.

Едва ответив ледяными губами на поцелуй цесаревны, Анна Леопольдовна кинула быстрый взгляд на Шувалова и Шепелеву, стоявших на почтительном расстоянии поодаль, и проговорила, подчеркивая фразу:

— Я приехала поговорить с вами, сестрица…

Елизавета взглянула в свою очередь на своих любимцев, те поняли ее безмолвное приказание и вышли из залы.

— Вы, конечно, не ждали меня увидеть у себя, сестрица? — спросила Анна, когда они остались одни.

— Откровенно признаться, не ждала, — ответила Елизавета. — Но я от души рада, что вы мне оказали эту высокую честь.

Ядовитая улыбка тронула губы правительницы.

— Вряд ли вы скажете то же самое, когда узнаете, какие причины заставили меня переступить порог вашего дома.

Цесаревна почуяла что-то враждебное в этой фразе; тон, каким она была сказана, ее обидел. Она вспыхнула, но сдержалась и мягко заметила:

— Каковы бы ни были причины, приведшие вас ко мне, — я рада видеть ваше императорское высочество.

Анна устремила на цесаревну испытующий взор и медленно произнесла:

— Даже если бы я явилась затем, чтобы арестовать вас?

Елизавета вздрогнула, отступила назад; но ее замешательство продолжалось не больше секунды.

— Арестовать?! — холодным тоном, гордо закидывая голову, спросила она. — За что же?!

Правительница ожидала иного. Она все утро продумала над этой фразой, мысленно представляла себе, какой эффект произведет она, сказав эти роковые слова, как побледнеет Елизавета и, если она действительно виновна, как упадет к ее ногам, как будет молить о пощаде. И вместо всего этого — гордый вид, ледяной тон. Одно из двух: или цесаревна действительно не помышляет ни о каких происках, либо она — притворщица и интриганка. Вчера Анна Леопольдовна пришла бы, несомненно, к первому заключению, но разговор с Линаром, манифест, поднесенный мужем, — все это расстроило молодую женщину, расшатало ей нервы.

— Так вы думаете, — заговорила она дрожащим от гнева голосом, — что я ничего не знаю, ничего не вижу! Вы под мою корону подкапываетесь, по вашему наущению шведы на Русь идут, идут, чтоб добыть вам корону, и прямо об этом заявляют! Нет, теперь уж вы меня не обманете… Теперь я вижу, что вы — враг мой и моего сына…

Елизавета, порой удивительно робкая и бесхарактерная, иногда удивительно была находчива. Так и в это мгновение она поняла как-то сразу, что эту раздраженную женщину нельзя сломить ни убеждениями, ни слезами обиды, которые уже готовы были брызнуть из глаз цесаревны; что с нею нужна совершенно иная тактика. И, вздрагивая от внутреннего холодка, пробегавшего по телу, дочь великого императора еще выше подняла свою голову и еще более гордым тоном сказала:

— Так чего же вы ждете, ваше высочество… Если, по-вашему, все это — так, если я действительно такой ярый враг вам и вашему семейству — то арестуйте меня.

Пришла очередь смутиться Анне Леопольдовне. Она посмотрела на свою соперницу широко раскрытыми от изумления глазами и прошептала:

— И вы не хотите даже оправдываться?!

— В чем? — так же гордо спросила цесаревна. — В тех винах, которые вы на меня возвели?.. Так я их не знаю и мне оправдываться в них смешно. А если я, по-вашему, повинна — поступайте со мной по законам, если они еще существуют на Руси, или без законов, если снова наступило бироновское время.

Анна Леопольдовна положительно растерялась; эта выходка Елизаветы совсем ошеломила ее. Ей показалось, что она так смертельно обидела цесаревну, что та никогда не простит ей этой обиды. Она бессильно опустилась на ближайший стул и, чувствуя, что у нее набегают слезы на глаза, прошептала:

— Ах, сестрица, как злы люди!..

Елизавета Петровна облегченно вздохнула. Она поняла, что на этот раз она победила, и на ее губах даже проскользнула улыбка.

— Не люди злы, ваше высочество, — тоном нравоучения проговорила она, — а мы сами чересчур слабы. Неужели вы до сих пор не убедились, что у меня нет желания отнимать корону у вашего сына?

Анна Леопольдовна подняла на нее заплаканное лицо.

— Вы правду говорите, сестрица?

— Ведь я говорила уже вам это…

Лицо правительницы просветлело.

— Я вам верю, верю… Но если бы вы знали, как все восстанавливают меня против вас!.. И мой муж, и граф Остерман… И, если бы только я их слушалась, вы бы давно были арестованы…

Елизавета вздрогнула при этих словах и подумала:

«Это нужно принять к сведению… Ты так малодушна, и тебя так легко во всем убедить».

В это время Анна Леопольдовна поднялась со стула.

— Куда же вы, ваше высочество? Оставайтесь позавтракать.

— Нет, мой друг, я поеду… Я так взволнована, что мне кусок в горло не пойдет. Но я рада, что мы с вами опять в мире…

Она расцеловалась с цесаревной и направилась к двери. У порога она снова обернулась, чтобы улыбнуться Елизавете, как вдруг поскользнулась и упала на пол. Елизавета поспешила ее поднять.

Когда правительница уехала, цесаревна, стоя у окна и глядя, как сани Анны Леопольдовны отъезжали от подъезда, прошептала:

— Если бы она была так суеверна, как я, она, упав к моим ногам, должна была арестовать меня. Она будет у моих ног — я это предчувствую.

Сзади нее послышались осторожные шаги. Елизавета обернулась и увидела подходившую Шепелеву.

— Уехала гостья-то дорогая? — сказала она.

— Уехала, — улыбаясь, ответила Елизавета.

— Стало, выходит, не забыли тебя, матушка… Опять, что ли, с женихом подъезжала?

— С женихом не с женихом, а для тебя с сюрпризом.

— С каким еще сюрпризом?!

Цесаревна взяла Шепелеву за плечи и, приблизив свое лицо к ней, раздельно проговорила:

— А с таким, что тебе приятен будет. Уговаривала она меня, Маврушка, чтоб я на всероссийский престол вошла, императорскую корону на себя возложила… Ну, я и согласилась.

Мавра Ивановна побагровела, вырвалась от цесаревны и воскликнула:

— Да ты опять шутки шутить!

— Какие шутки! Совсем всерьез говорю… Давеча, как мы с тобой поругались, всерьез отказывалась, а теперь — как уговорила меня государыня правительница, — всерьез согласна на сие действо… — и, сказав это, она расхохоталась веселым смехом.

III Двадцать шесть

Если бы кто-нибудь через несколько дней после визита правительницы к цесаревне заглянул вечерком в бильярдную герберга купца Берлина, что помещался на углу Караванной, тот немало бы изумился бывшему там сборищу. Правда, берлиновский герберг славился своими бильярдами и привлекал в свои гостеприимные стены и гвардейских офицеров, и чиновников всевозможных коллегий, и проживавших в Петербурге в то время в значительном числе иностранцев. Ко гвардейцы очень презрительно относились к штафиркам, штатские небезосновательно побаивались буйных гвардейцев, а иностранцы держались больше особняком и от тех, и от других. Поэтому здесь и установился такой порядок, сохранявшийся в течение целого ряда лет: заседали в герберге гвардейцы — штафирки и иностранцы уж не заглядывали туда, катали по зеленому сукну шары чинуши или немцы — гвардейцы обходили стороной и направлялись в какое-нибудь другое злачное место. Сегодня же, к удивлению и самого Берлина, толстого рыжеватого швейцарца, и его трех тонконогих жердеподобных кельнеров, произошло что-то необычайное.

Сначала в бильярдную пришли два гвардейца: один в измайловском, другой в семеновском мундире; потом, через несколько минут, явились два преображенца. Прошло еще несколько времени — и в герберг, отряхиваясь от только что повалившего впервые снега, вошли двое каких-то штатских в меховых плащах, даже не чиновных, так как их треухи не были обшиты галуном. Они направились к двери, соединявшей общую залу с бильярдною, откуда неслись взрывы хохота и щелканье шаров, но хозяин предупредил их и, став перед дверью, довольно категорически заявил, что «там в бильярдной играют гвардейские офицеры и он, Берлин, просит милостивых господ не мешать им во избежание неприятностей». На это «милостивые господа» рассмеялись, один буркнул: «Мы знаем», другой довольно невежливо отодвинул хозяина от дверей, и оба храбро переступили порог бильярдной. Берлин схватился за голову, зажал даже уши, «во избежание неприятностей», но, к его вящему изумлению, доносилось щелканье шаров и взрывы веселого смеха.

Когда в герберг вошли еще трое штатских, причем один был лейб-медик цесаревны Елизаветы Лесток, а другой — секретарь французского посла Вальденкур, и когда они все трое направились в бильярдную и их всех троих так же спокойно туда впустили, — господин Берлин перестал удивляться; затем, когда в бильярдную проходили один за другим новые посетители, среди которых были и военные, и штатские, Берлин уже не смотрел на них, не делал попытки их остановить, а только встречал их низким поклоном.

Часам к девяти вечера входная дверь перестала хлопать, а в бильярдной набилось так много народа, что на бильярдах уже не играли — повернуться было негде. Тогда Берлину пришлось изумиться еще раз. Дверь из бильярдной отворилась, и его кто-то позвал. Он поспешил на зов и на пороге чуть не налетел на грузную фигуру Лестока.

— Ты меня знаешь? — спросил лейб-медик.

— Как же мне не знать вашу милость! — сопровождая свои слова самой любезной улыбкой и глубоким поклоном, отозвался хозяин, в глубине души немного встревоженный этим странным вопросом.

— И знаешь, что я умею платить?

— Помилуйте, ваша милость! Я не знаю гостя в Петербурге щедрее вас!..

— Тем лучше. Таких, как я, здесь двадцать шесть человек. Они все, как и я, умеют пить и платить. С тебя достаточно на сегодня такого числа посетителей?

— Совершенно достаточно.

— Если так — сделай мне одолжение и не пускай больше никого. Можешь ты это сделать?

— О, конечно, могу! Больше сюда не войдет никто.

Лесток повернулся и вошел в бильярдную, а Берлин опрометью бросился к дверям и запер их на ключ. Он не понимал, зачем это нужно, но был уверен, что эти двадцать шесть человек с лихвою вознаградят его за это послушание.

Когда Лесток вернулся в бильярдную, он прямо подошел к секретарю маркиза Шетарди Вальденкуру и спросил шепотом:

— Вы, понятно, все еще удивляетесь, зачем я привел вас в эту компанию?

Вальденкур кивнул головой.

— И даже очень.

— Будьте терпеливы, и вы все поймете. Я прошу вас прислушиваться ко всему, что здесь будет говориться, и затем сообщить все это маркизу. Я хочу, чтобы маркиз сам убедился, насколько мы сильны. Вы, надеюсь, знаете кой-кого из собравшихся.

Вальденкур окинул быстрым взглядом лица сидевших и стоявших в бильярдной и ответил:

— Некоторых знаю хорошо. Вот это — Воронцов, это — князь Трубецкой, это, кажется, князь Черкасский…

— Вполне верно, — торопливо подхватил Лесток, — а вот эти преображенцы, измайловцы и семеновцы — это офицеры главных в России полков… Общество, как видите, довольно разнообразное; их всего двадцать шесть, но за каждым из них стоит, по меньшей мере, сотня его друзей, знакомых и подчиненных. А теперь, — закончил Лесток, — слушайте и запоминайте…

Он поспешным шагом отошел от Вальденкура и, выйдя на середину комнаты, заговорил:

— Вы, конечно, господа, догадываетесь, зачем я вас собрал…

— Нет, сударь, — раздался молодой, звонкий голос, принадлежавший рослому Преображенскому сержанту, — не только не догадываемся, но, что до меня — то я и удивляюсь.

Лесток улыбнулся.

— Господин Грюндштейн, — проговорил он, обращаясь к остальным, — новичок. Он недавно предложил ее величеству цесаревне помощь свою и своих товарищей, если она пожелает воссесть на прародительский престол… Но ведь такую же помощь, и уже давно, предлагаете, кажется, господа, и вы…

— О да! Слишком давно! — воскликнул Левашев, сидевший на бильярде рядом с Лихаревым и Баскаковым. — Но ее высочество не хочет наших услуг…

— Я именно и просил вас собраться сюда, — продолжал Лесток, — чтоб доказать совершенно обратное…

— Как обратное! — послышалось несколько голосов. — Значит, матушка цесаревна надумалась?!

— Да, — твердо отозвался Лесток. — Ее высочество решила согласиться на ваши общие просьбы…

Лица всех радостно вспыхнули, точно их озарил неведомо откуда упавший солнечный луч.

— Вы не шутите, сударь? — воскликнул Левашев. — Не обнадеживаете нас понапрасну?

— Смею ли я шутить таким важным делом? Я готов передать вам подлинные слова ее высочества. Несколько дней тому назад цесаревна изволила призвать меня к себе и заявила: «Я обдумала и пришла к решению спасти Россию. Не для своего величия и счастья решаюсь я на это, а ради счастья всего русского народа. На этот раз я не отступлю от своего слова, и, если мои друзья не отказались от меня, — соберите их и скажите им, что я рассчитываю на них, жду от них помощи…» Вот ее собственные слова… Что же мне передать ей от вас?..

Глухой ропот прошел среди этой толпы, послышались отдельные восклицания, но все их покрыл молодой, звонкий голос сержанта Грюндштейна:

— Скажите ей, матушке, что мы отдадим за нее каждую каплю своей крови с безмерной радостью!..

— Верно! Правильно! — подхватили остальные. — Лишь бы она не отказалась от нас, а мы от нее вовеки не откажемся…

— Слышите, сударь, — шепнул Лесток Вальденкуру, опять очутившись рядом с ним. — Эта игра, надеюсь, стоит свеч…

—. Энтузиасты! — усмехнулся Вальденкур.

— Не энтузиасты, а сила…

Вальденкур хотел что-то заметить, но Лестока уже около него не было.

— А позвольте, сударь, — спрашивал его в эту минуту измайловский майор Грибков, — позвольте узнать, не ведомо ли вам, долго нам еще эту иноземщину терпеть? Может, вы осведомлены, когда ее высочеству угодно вас будет призвать и совершить сие действие?

Лесток развел руками, не зная, что ответить на этот вопрос, но его выручил Воронцов.

— Кажется, — заговорил он своим мелодичным, звучным голосом, — об этом еще у Германа Генриховича не было случая поговорить с цесаревной, но я о сем с нею говорил, и говорил не далее как сегодня. Ее высочество сие действо в долгий ящик откладывать не намерена… Точно ли так она думает поступить или еще перерешить — утвердительно не скажу, но выразила она такое свое мнение, чтобы быть сему на Крещенье. Когда войска на крещенский парад соберутся — она выйдет к ним и попросит их заступы…

Лесток поглядел на Воронцова и даже плечами повел. «Ишь, врет, шельмец, бровью даже не моргнет!» — подумалось ему.

Но он ошибался. Воронцов не врал. Как раз именно сегодняшним утром Елизавета разговорилась с ним по этому поводу и высказала намерение произвести переворот во время крещенского парада.

— Так и запишем, — заметил Лихарев. — Хоть и долгонько еще до Крещенья, ибо ноне только десятое ноября, — ну, да все ж лучше поздно, чем никогда…

— Так, значит, — снова спросил Лесток, — ее высочество может на вас, государи мои, надеяться?

— Может, может! Как на каменную гору! — гулким хором грянули все.

Важный вопрос был порешен, и снова в бильярдной зазвучали смех, шутки, начался шумный говор. Лесток высунулся в дверь и зычно крикнул:

— Вина! Да больше!

Вино тотчас же появилось, захлопали пробки, стаканы зазвенели, сталкиваясь один с другим, голоса сделались оживленнее, и скоро началась настоящая попойка.

— Так и ты наш? — спрашивал своего двоюродного брата Николай Львович Баскаков, снова только что появившийся на горизонте петербургской жизни.

— Наш, наш! — С веселым хохотом ответил за Василия Григорьевича Лихарев. — Если бы ты не пропадал столько времени, так давно бы знал об этом.

Полное лицо Николая Баскакова залило густым румянцем.

— Я не пропадал, — отозвался он, — а был занят делами.

— Амурными, конечно, — поддержал его Левашев, скрадывая под усами насмешливую улыбку.

— Почему же непременно амурными? — вызывающе спросил Николай Львович.

— Потому что ты по преимуществу состоишь на действительной службе в департаменте богини Киприды. Вот я тебя знаю, — продолжал тем же ироническим тоном Левашев, — скоро шесть лет… и за эти шесть лет слышал, по меньшей мере, о сотне твоих романов. Готов вот и сейчас спорить на что угодно, что ты нам расскажешь сейчас о новом романе…

— А вот и не расскажу! — хитро возразил Николай Баскаков, залпом выпивая свой стакан.

— Однако ты не споришь, что у тебя есть новый роман! — воскликнул Дмитрий Петрович.

Василий Григорьевич изумленно поднял глаза на своего двоюродного брата.

— Как новый роман?! — проговорил он. — А история со вдовушкой, спасенной от злодея-брата? Ведь ты же хотел на ней жениться?

Николай Львович покраснел до ушей, а Левашев и Лихарев звонко рассмеялись.

— Эх, Васенька! — укоризненно заметил Лихарев. — Не смущай ты своего братца воспоминаниями о прошлом. Охота тебе помнить какую-то вдовушку, о которой Николай и думать забыл! Наш Николенька — Дон-Жуан петербургский… У него что ни день, то новый роман, что ни час — то новая вдовушка!

Николай Баскаков стукнул кулаком по столу.

— Ан и врешь! — воскликнул он. — На этот раз у меня совсем серьезная авантюра…

— А давно ли началась?

— С месяц…

— Ну, так через неделю будет другая, и еще серьезнее! — и Лихарев, сказав это, расхохотался; рассмеялся и Левашев; даже на губах Василия Григорьевича скользнула усмешка.

— Смейтесь… смейтесь! — хмуро пробурчал Николай Баскаков, доливая рейнским наполовину опорожненный стакан. — Вам хорошо смеяться, а у меня на сердце, может, кошки скребут.

— Это все из-за авантюры этой?

— Понятно, из-за нее.

— Да кто же твой предмет?

Николай Львович задумался на мгновение и потом, оглянувшись по сторонам и видя, что кругом никто не обращает на них внимания, ответил:

— Я и сам того не знаю.

На лицах его собеседников отразилось неподдельное изумление.

— Как не знаешь?! — первый опомнился Левашев. — Да ведь ты же влюблен?

— Влюблен.

— И не знаешь в кого?!

— Представления не имею…

— Да что она — блондинка… брюнетка… шатенка?

— И этого не знаю.

Молодые люди изумились еще больше. Василий Григорьевич не знал слишком хорошо внутренней жизни своего двоюродного брата, но Лихарев и Левашев привыкли выслушивать иногда из его уст самые невероятные истории, в которых фантазия первенствовала над действительностью. Однако ничего подобного они еще от него не слыхали. И им обоим невольно пришло на ум, что Николай Баскаков просто-напросто смеется над ними, просто-напросто их мистифицирует.

— Ну, это, братец, ты дурака валяешь! — махнув рукой, досадливо отозвался Антон Петрович. — Рассказывает нам шехеразадину сказку, да и хочет, чтоб мы ему поверили.

— Не хотите верить — не верьте, — промолвил Николай Львович, — а сказываю вам достоверно, что хоть говорил я с сей дамой, хоть два раза я ее за этот месяц видел — а не ведаю, какова она.

— Да где же ты с нею видался?.. не в потемках же, не в какой-то таинственной пещере?

— Совершенная истина… Не в потемках я ее видел, а при полном свете… И не в пещере, а в Зимнем дворце… Именно во дворце, на маскараде.

— Вот оно что! Стало, твоя богиня была в костюме?

— Совершенно правильно.

— А в каком костюме? — поинтересовался Левашев.

— В костюме «пиковой дамы»…

Эта простая фраза не произвела ни на Левашева, ни на Лихарева никакого впечатления, но Василий Григорьевич, услышав ее, вдруг вздрогнул и почти испуганным взглядом уставился на своего двоюродного брата…

IV Разбитое счастье

Василий Григорьевич провел очень тревожную ночь. Он долго не мог уснуть, вернувшись домой из берлиновского герберга, а когда наконец забылся сном, его преследовал тяжелый кошмар, ему виделась та самая таинственная дама в костюме «пиковой дамы», о которой говорил Николай. Но в то самое время, когда его двоюродный брат и не подозревал, кто скрывается под маскарадным нарядом «пиковой дамы», Василий Григорьевич с ужасом узнавал слишком знакомые черты княгини Трубецкой. Он проснулся, обливаясь холодным потом, и первою его мыслью было то же странное предположение, которое мелькнуло у него, когда Николай сообщил о «пиковой даме», которое преследовало его почти всю ночь.

— Неужели это — правда?! — шептал он, сжимая кулаки и чувствуя, как какая-то жгучая боль пронизывает его сердце. — Неужели Николай не солгал и у него действительно завязался роман с «пиковой дамой»?! Неужели Анюта разлюбила меня и изменила мне?!

Он недаром отождествлял Анну Николаевну с таинственной «пиковой дамой». Вчера он только вздрогнул, услышав из уст Николая роковую фразу, но не выдал себя; голова его была слишком туманна и от выпитого вина, и от шума, стоявшего в бильярдной герберга. Но сегодня он вспомнил, почему, когда Николай сказал о «пиковой даме», ему пришло в голову имя Трубецкой, вспомнил и почти застонал от боли, сжимавшей его сердце.

До сих пор он еще ни разу не усомнился в любви к нему Анны Николаевны. Между ними было давно уже все условлено, все решено, и не дальше как на другой день после побега из тайной канцелярии Трубецкая, и смеясь, и плача от радости, сказала:

— Ну, Васенька, чтобы раз навсегда с этим покончить, чтобы окончательно отделаться от головкинских интриг, нам нужно повенчаться. Коли ты не прочь, так мы об этом завтра объявление сделаем, а через месяц и под венец пойдем.

В первую минуту Баскаков чуть не одобрил такую поспешность, но затем пораздумал, и благоразумие взяло верх. Он пришел к убеждению, что теперь дразнить Головкина, пока Головкин в силе, пока дядя Александра Ивановича состоит вице-канцлером, — слишком опасно; что гораздо лучше выждать более благоприятное время. Кстати, тут же Лихарев и Левашев, особенно сильно сдружившиеся с ним после убийства Барсукова, посвятили его в свою тайну, он примкнул к елизаветинцам, сразу уверовал в благополучный исход кампании и решил подождать, пока на престол воссядет Елизавета.

Когда он сказал о своем решении Анне Николаевне, та печально надула губки.

— Я вижу, что ты меня не любишь, Васенька?..

— Из чего ты это видишь? — со смехом спросил Василий Григорьевич.

— Люби ты меня — ты бы не стал дожидаться неведомых времен, а поспешил бы назвать меня своею.

— И накликал бы беду на твою голову. Сегодня бы мы с тобою обвенчались, а назавтра Головкин чрез своего дяденьку выдумал бы на меня какую ни на есть вину и отправил бы в Сибирь, а тебя — в монастырь. Нет, Анюта, лучше уж немного повременить…

— А ты меня до той счастливой поры не разлюбишь?..

Баскаков успокоил ее сомнения горячими клятвами и не менее горячими поцелуями. В тех же видах осторожности он не согласился на предложение Трубецкой жить у нее в доме, а поселился вместе с Лихаревым, уступившим ему одну комнату своей маленькой квартиры. Чтобы не возбуждать ничьих подозрений, Василий Григорьевич в то же самое время стал посещать дом на Сергиевской только по вечерам, тщательно наблюдая за тем, чтоб не привлекать нескромных взоров.

На лето Баскаков взял отпуск и уехал в Москву, куда вскоре отправилась и Анна Николаевна. Там, в ее подмосковном имении, примыкавшем межа к меже к Измайлову, они провели целый ряд безумно счастливых дней. Осенью они опять вернулись в приневскую столицу, и Василий Григорьевич по-прежнему стал бывать в доме на Сергиевской тайком.

Однажды он зашел вечером и крайне удивился, когда Анна Николаевна, встретившая его таким же, как и всегда, нежным поцелуем, таким же, как постоянно, ласковым взглядом, вдруг сказала:

— А ты сегодня, Васенька, гость не в пору… Уж не прогневайся, коли я тебя рано прогоню.

— Это с какой радости?! — воскликнул он.

— А с такой, что должна я нынче во дворец отправиться… Ноне там маскарадный бал, и сама правительница мне приглашение прислала. Хоть и с большей радостью я с тобой, мой друг, вечерок просидела бы, а надобно ехать. При дворе на меня и так косятся, что я редко бываю… Как бы чего не заподозрили…

Баскаков тотчас же успокоился и весело ответил:

— Да поезжай, голубка!

— Ну, какое там веселье!.. Ноне ведь не то, что при покойной государыне, — пренебрежительно проговорила Трубецкая. — Прежде хоть и давил всех Бирон, а и на куртагах, и на маскарадах весело точно было. А теперь — тоска, поверишь, смертная…

— А ты в каком наряде будешь?

— А хочешь, покажу?..

И с этими словами — Василий Григорьевич помнит это теперь так ясно, словно это случилось не месяц назад, а только вчера, — Анна Николаевна провела его в уборную и указала на разложенный там очень оригинальный наряд из белого и синего шелка.

— Это что за костюм? — поинтересовался он, не сразу заметив, что по белому шелку вышиты пиковые очки.

— Пиковой королевы… Карточной пиковой дамы, — пояснила она и затем — он хорошо помнит это — прибавила: — Тебе, кажется, не нравится мой костюм?

— Я не знаю, какова ты в нем будешь… хотя убежден, что, как бы ни был плох наряд — на твоей фигуре он будет обольстителен.

Молодая женщина наградила его такими жгучими поцелуями, что они до сих пор горят на его губах. Но как он был счастлив в эту минуту, так безмерно несчастлив теперь.

Это не могло быть простым совпадением. И костюм «пиковой дамы», и встреча с нею именно на маскараде в Зимнем дворце — все это говорило теперь Баскакову, что таинственная незнакомка, смутившая покой его кузена, и княгиня Трубецкая — одно и то же лицо. И, придя к этому решению, он до крови закусил губы, так что с них чуть не сорвался крик отчаяния и негодования.

Василий Григорьевич полежал несколько времени с закрытыми глазами, стараясь утишить биение сердца, ожесточенно стучавшего в груди, затем с трудом оторвал голову от подушки и прислушался. Из смежной комнаты доносились ровное дыхание Лихарева и храп Николая Баскакова, заночевавшего у них. Было еще рано. День только что начинался, и в запотевшие оконные стекла заглядывали слабые лучи утреннего рассвета.

«Хорошо, что Николай ночует здесь, — подумал Василий Григорьевич. — По крайней мере, я рассею все сомнения. Лучше самая ужасная правда, чем недомолвки… Он должен сказать мне правду».

Молодой человек едва дождался, пока услышал кашель Антона Петровича, известивший его, что тот проснулся. Наскоро одевшись, он вошел в комнату и взглянул на диван, на котором лежал Николай Львович; глаза последнего были уже открыты.

— Проснулся? — спросил он, подходя к дивану.

— Проснулся, братец! — отозвался тот и затем воскликнул: — Погляди-ка, Антоша, на Васятку… Вот что молокосос-то значит: выпил немного лишнего — и бледен, аки смерть. Эх, Василий Григорьевич, Василий Григорьевич, слабенек же ты, как я погляжу!

— У меня голова болит, — заметил молодой человек.

— Ну, понятно, болит. Это, братец, плёвое дело! Скверно, что ты выходцем с того света выглядишь… Ну-ка, Антоша, — крикнул он Лихареву, одевавшемуся в это время, — дай-ка мне сюда чубучок…

Василий Григорьевич не мог придумать, как ему удобнее и лучше выведать у брата интересующие его подробности встречи с «пиковой дамой». Несколько минут он просидел молча, поглядывая на Николая Львовича, точно страшно интересуясь, как он мастерски выпускает кольца табачного дыма. Наконец он нашел, как ему казалось, удачный способ заставить Николая разговориться. Он вдруг рассмеялся, но смехом, в котором опытный слух мог бы ясно различить фальшивые ноты, и воскликнул:

— А ты знаешь, Николай, твоя вчерашняя сказка про «пиковую даму» навеяла на меня удивительный сон…

Николай Львович выпустил изо рта целый каскад дыма, на секунду совсем окутавший его голову, затем отставил чубук к сторонке и внушительно, даже нахмурив при этом брови, проговорил:

— Прими к сведению, что я никогда никаких сказок не рассказываю. «Пиковая дама», о которой я вчера говорил, действительно существует, и мало того, что существует, но находится под моим особым покровительством, так как я ее люблю…

— Ну, тем хуже для меня! — с комическим вздохом продолжал Василий Григорьевич. — Я, так сказать, сделался твоим соперником…

— Как соперником?! — приподнимаясь на локте, спросил Николай Баскаков.

— Очень просто, — пояснил Василий, — твоя «пиковая дама» всю ночь преследовала меня своей любовью.

— Ну, если во сне — это не в счет.

— Но уверяю тебя, что этот сон был слишком похож на явь. Он до того врезался у меня в память, что я тебе могу в точности описать костюм твоей таинственной красавицы.

— Описывай…

— Костюм, — сдерживая усиливавшееся волнение и впиваясь взглядом в брата, чтобы подметить малейшее изменение его лица, начал Василий Григорьевич, — костюм из белого и синего шелка; по белому шелку вышиты синие пиковые очки; в руках у нее белый жезл с черным пиковым очком сверху…

— Удивительно! — воскликнул Николай Баскаков, вскакивая с дивана и отбрасывая в сторону чубук. — Можно подумать, что ты ее действительно видел…

Это восклицание заставило Василия Григорьевича торопливо отвернуть лицо, чтобы скрыть снова проступившую на нем смертельную бледность. Теперь он не сомневался, что «пиковая дама» была Трубецкой: второго такого костюма не могло быть.

— А что у нее было надето на голове? — как в полусне, расслышал он вопрос своего кузена.

Он вспомнил, что рядом с костюмом в уборной Трубецкой видел еще корону и белый длинный парик. И, подавив снова поднявшуюся в груди боль, стараясь как можно тверже произносить слова, он ответил:

— Она была в белом парике и в короне — такой же, какие рисуют на карточных пиковых дамах.

— Верно! Совершенно верно! — воскликнул Николай, и опять это восклицание ударило Василия Григорьевича по нервам, опять прошло жгучей болью по сердцу. А Николай Львович, совершенно не замечая, что творится с Василием, не видя, с каким трудом удалось ему выговорить последние слова, продолжал восклицать: — Нет, это, братец, совсем изумления достойно. Это прямо — чудеса какие-то! Не сон уж это, а самая заправская явь! Этак я, пожалуй, и в самом деле тебя ревновать буду!..

Глаза Василия Григорьевича загорелись злобным огоньком, и он едва сдержался, чтоб не крикнуть: «Очень даже можешь! Потому что таинственная незнакомка — моя возлюбленная, моя невеста!» И эта фраза, может быть, и сорвалась бы с его побелевших губ, если бы в эту минуту не вернулся в комнату Лихарев.

— Что ты так кричишь, Николаша? — спросил он, подходя к братьям.

— Да помилуй! Васятка прямо чудеса рассказывает! Приснилось, понимаешь, ему моя «пиковая дама», да так приснилась, точно он наяву ее видел!..

— А признайся-ка, — рассмеялся Антон Петрович, — ты ведь нам тоже вчера сон рассказывал?

— Да вы с ума все посходили! — обозлился Николай Баскаков. — Очень мне нужно врать, когда на мой век правды хватит.

— И ты не знаешь, кто твоя незнакомка?

— Представления не имею. Полагаю, что знатная персона.

Эта фраза опять точно ножом кольнула Василия Григорьевича, сидевшего хмуро понурив голову.

— Но, может быть, — все еще иронически улыбаясь, спросил Лихарев, — все твое знакомство с этой знатной дамой ограничилось только тем, что ты ее видал?

— Как же, держи карман! Похож я на такого слюнтяя, чтоб выпустить птичку, которая сама в тенета лезет? Я не только видал ее, но даже разговаривал и в любви объяснился.

— Это сразу-то?

— Зачем сразу?.. Мы с ней и вторично виделись…

— И опять в маске?!

— Понятно, в маске, ежели это опять на придворном маскараде было… Да и еще она мне свидание назначила… Будет послезавтра маскарад у французского посла, и она там будет.

Каждая фраза как молотом отдавалась в висках Василия Григорьевича. Теперь уж он не сомневался в ужасной истине, а только с отчаянием думал: «Что ж это такое?! К чему же это притворство?! Нешто я насильно навязался, нешто я требовал любви?! Зачем же она так жестоко посмеялась надо мною!..»

— Что это с тобою, Васенька? — обратил внимание на его убитый вид Лихарев.

— Страшно голова болит.

— Так ты бы пошел прогуляться. На свежем воздухе живо пройдет…

Это дало новый толчок спутанным мыслям Баскакова. Да, самое лучшее, если он теперь уйдет из дому. Его все сильнее и сильнее начали раздражать и самодовольное лицо Николая, и его басистый голос. Он сознавал, что Николай тут не виноват, что он — простое орудие судьбы, захотевшей разбить его жизнь. И в то же время он чувствовал, что еще немного, и он выйдет из себя, пойдет на ссору с Николаем, наделает глупостей… «Нет, лучше уйти, — решил он, — меня, конечно, это не освежит, но мне легче будет наедине с собой».

И, тяжело поднявшись с дивана, на котором он сидел все время, он, пошатываясь, как пьяный, вышел в прихожую, надел на себя лисью шубку, нахлобучил шапку и тем же грузным, неверным шагом выбрался на улицу, полную шумной жизни…

V В порыве отчаяния

Василий Григорьевич долго шел медленным шагом, двигаясь, как автомат, не будучи в силах разогнать печальные, тяжелые мысли, целым роем теснившиеся в его отуманенной голове. Он очнулся только тогда, когда дошел до Адмиралтейской площади, теперь затянутой ослепительно белым ковром за ночь выпавшего снега. Тут он остановился, поглядел рассеянным взором на темный фасад Сената, скользнул глазами по забору, окружавшему здания Адмиралтейств-коллегии, пробежал взглядом по панораме Васильевского острова, открывавшейся отсюда, и снова понурил голову, снова задумался, погрузившись в свои безотрадные думы, будучи слишком удручен тяжелым горем, непроглядным мраком окутавшим его сердце.

Да, он не ожидал такого финала своей любви. Ему казалось, что глаза его Анюты, глаза, в которых он читал, как в открытой книге, которые ему казались действительно зеркалом ее чистой, бесхитростной души, — не могут лгать. И как жестоко он обманулся! Еще вчера он виделся с нею. Еще вчера они строили планы будущей совместной жизни, еще вчера она говорила ему тихим проникновенным голосом: «Милый! Если бы ты знал, как я тебя безмерно люблю! Как я благословляю судьбу, столкнувшую нас!» И он деловая эти губы, говорившие эти дивные слова, эти голубые глаза, в которых светилось столько любви и ласки. И вот теперь оказывается, что эти глаза так же любовно светились для другого, что эти губы говорили другому такие же нежные слова! Мало того, уже любя другого, назначив ему свидание через несколько дней, Трубецкая вчера уверяла его, Баскакова, в своей любви.

— Фу! Как это гадко! Как это пошло! — криком вырвалось у Василия Григорьевича. Он испуганно оглянулся, боясь, что кто-нибудь подслушал этот мучительный вопль его истерзанной души; но кругом никого не было.

— Что ж теперь делать? — задал он себе вопрос.

На этот вопрос было очень трудно ответить. Что он мог сделать? Ну, он мог, забыв о всяких родственных чувствах, вызвать Николая на дуэль, мог убить его, но что поправит он этим? Ведь тут дело не в измене, а в испорченности. Это уже не любовь, с которой можно было бы бороться, а маскарадная интрига, — простая любовная авантюра…

— Но зачем же она обманывала меня?! — опять простонал он. — Не лучше ли, не честнее ли было прямо сказать: я тебя разлюбила, ты мне надоел!..

И опять, как год тому назад, когда он так же стоял вот здесь, на Адмиралтейской площади, печально поглядывая на серое небо, сеявшее дождем, Василий Григорьевич пожалел, что приехал в приневскую столицу. Останься он в Москве, не потяни его сдуру на невские берега — ничего бы подобного не было. Не было бы этих тревог и волнений, которые он пережил за этот год, не было бы теперь этого отчаяния в душе. Правда, в то же время, конечно, не было бы и сладких минут безумного счастья… Но Бог с ними, с этими минутами… Мрак, который теперь окутал его жизнь, совершенно сгладил воспоминание о них.

Однако нужно же что-нибудь предпринять, нельзя позволить так нагло смеяться над собою!

И вдруг у него явилось непреодолимое желание вот сейчас отправиться на Сергиевскую, увидаться с княгиней в последний раз, потребовать от нее категорического объяснения ее поведения и бросить ей в глаза позорное обвинение, злорадно заявить, что он решительно все знает и что больше не хочет обманываться…

— В последний раз, — прошептал он, — а дальше?..

Что же действительно делать дальше? Уехать из Петербурга в Москву, снова начать тихую, мирную жизнь? Нет, с тем отчаянием, каким теперь полна его душа, это невозможно. Все равно, для него без Анюты нет жизни — значит, не стоит и жить. Ну, а думать о том, как покончить с надоевшей жизнью, кажется, нечего; это он сумеет сделать в любое время.

Придя к этому решению, Василий Григорьевич вдруг круто повернулся и зашагал в сторону Сергиевской.

Вот и Сергиевская. Вот и дом Трубецкой. Не доходя нескольких сажен, Баскаков остановился и задумался на секунду. Но почти тотчас же он двинулся вперед, даже ускорив свой и без того крупный шаг.

В доме Анны Николаевны он был уже давно своим человеком, поэтому швейцар, увидев его фигуру чрез стекло подъезда, распахнул дверь и проговорил:

— Пожалуйте, сударь Василий Григорьевич!..

— Дома княгиня? — отрывисто спросил Баскаков.

— Только что изволили выехать.

— Куда?! — вырвалось у гостя.

— Наверняка куда — неведомо… а болтала тут камеристка, что к матушке цесаревне собрались…

«Не судьба», — подумал Баскаков и, круто повернувшись, направился назад к двери.

— А вы, сударь, разве не изволите обождать их сиятельство? — удивленно протянул старый слуга. — Княгиня и обратно, почитай, скоро будут.

— Нет, нет! — быстро ответил Василий Григорьевич. — Мне некогда… я потом зайду… — и он торопливо зашагал по мосткам.

Как ни твердо он решился высказать горькую истину прямо в лицо княгине, но теперь он даже был рад, что не застал ее дома. Его вдруг охватило какое-то странное малодушие. Он как-то инстинктивно понял, что будет не в силах сказать Анне Николаевне то, что молотками стучало в его воспаленном мозгу, что огненными буквами сверкало перед его глазами.

«Нет, так лучше, — думал он, шагая вперед все быстрее и быстрее. — Не нужно этой последней встречи… Я напишу ей… прощусь с ней письменно…»

Вдруг, повинуясь какому-то невольному предчувствию, он поднял голову и встретился с холодным, злым взглядом графа Головкина, шедшего прямо на него. Остановившись перед Баскаковым и загородив ему дорогу, граф воскликнул:

— Так меня обманули! Вы еще живы!

Одно мгновение Василию Григорьевичу захотелось отнестись к этой злобе юмористически, ответить графу, что он готов доставить удовольствие ему и покончить с собою на его глазах, — и вдруг, как это бывает зачастую с нервными людьми, его охватила неудержимая злость, и сорвать эту злость ему захотелось именно на Головкине. Он, смотря на графа в упор, проговорил:

— Да, вас обманули… Помощью Божией я избавился от подлой ловушки, в которую меня поймали по вашему приказанию.

— Очень жаль!

— Но я не жалею об этом. Если бы я умер в каземате тайной канцелярии, я бы не имел возможности сказать вам следующее: «Граф Головкин, вы совершили подлый, бесчестный поступок, недостойный русского дворянина, и я требую у вас удовлетворения».

Бледное лицо Головкина покрылось багровыми пятнами; он скрипнул зубами и хрипло воскликнул:

— Сударь! Вы забыли, с кем вы говорите!..

Баскаков презрительно рассмеялся.

— Какое мне до того дело! — возразил он. — Будь вы не племянник господина вице-канцлера, а хоть сам вице-канцлер — я и тогда сказал бы то же самое…

— Берегитесь: У меня есть средство заставить вас замолчать!

Василий Григорьевич махнул рукой.

— Таким же подлым путем, как и раньше; очень может быть. Но я думаю, что для графа Головкина не пристало якшаться со шпионами тайной канцелярии. Впрочем, может, я ошибся, может, граф Головкин имеет и сам честь принадлежать к числу послухов?..

Головкин еще больше побагровел. Как он ни был труслив, но не мог же он позволить этому человеку так издеваться над собой.

— Так вам очень хочется познакомиться с острием моей шпаги?! — выкрикнул он.

— Если вы осмелитесь ее обнажить, — сопровождая свои слова презрительным смехом, отозвался Баскаков. — Но я на это мало рассчитываю… Граф Головкин, кажется, принадлежит к той породе людей, которые боятся встречаться с врагом лицом к лицу, а предпочитают нападать на него из-за угла… Но я предупреждаю вас, ваше сиятельство, на всякий случай, что я ныне научен опытом и стал очень осторожен… А, кстати, осмелюсь заявить вам, что если вы не дадите мне законной и честной сатисфакции, то в следующую свою встречу с вами я не только назову вас негодяем, но и поступлю с вами так, как дворянину поступать с негодными людьми полагается! — и он сделал рукой такой выразительный жест, что Головкин побелел как полотно.

— Хорошо, сударь! — крикнул он. — Вы получите удовлетворение! Я буду ждать ваших секундантов… — и он торопливо удалился от Баскакова, словно боялся погони.

А Василий Григорьевич, поглядев ему вслед, промолвил:

— Ну, надеюсь, на этот раз он возьмется за шпагу… И я этому от души рад. Для меня это будет удобный случай покончить расчеты с жизнью… Неосторожное движение — и я сумею наткнуться на его шпагу. Это гораздо лучше, чем самому обагрить руки собственной кровью…

Баскаков теперь как-то совершенно успокоился. Отчаяние, конечно, его не оставило, ноющая боль в сердце была по-прежнему мучительна, но он точно примирился с гнетущим состоянием духа. Какой-то прохожий толкнул его.

Василий Григорьевич очнулся от своих дум и медленно зашагал вперед. Но едва он прошел сотню шагов, как его кто-то тронул за рукав.

Баскаков поднял голову и увидел перед собою Милошева. Как всегда веселый, как всегда жизнерадостный, преображенец сиял такой светлой улыбкой, что даже Баскаков улыбнулся.

— Куда это вы, голубчик, путь держите? — осведомился Милошев.

— Голова что-то разболелась; прогуляться вышел…

— Вот и ладно… И я от нечего делать побродить отправился; пойдем вместе! — и он взял Баскакова под руку.

Несколько времени они шли молча. Вдруг Баскаков бросил быстрый взгляд на своего спутника и подумал:

«А ведь это — судьба. Вот мне и секундант для Головкина… Обращаться к Антону — это лишние разговоры будут, а теперь мне эти разговоры не по сердцу».

— Послушайте, Милуша, — вдруг обратился он к преображенцу, — у меня есть к вам просьба…

— А что такое? — оживился тот, удивительно любивший всем угождать и услуживать.

— У меня сегодня был один неприятный разговор, и я хотел бы закончить его хорошим ударом шпаги.

Преображенец еще более оживился. Он уже давно мечтал принять участие в каком-нибудь поединке, и как назло, это ему ни разу не удалось. Поэтому теперь он страшно обрадовался словам Баскакова.

— Вы хотите дуэлировать?! — воскликнул он.

— Да.

— А с кем?

— С графом Головкиным… Александром Ивановичем! Я хочу проучить его.

— Так, пожалуйста, я очень рад… Но когда прикажете назначить дуэль? — уже входя в роль секунданта, официальным тоном спросил Милошев.

— Когда хотите… Хоть послезавтра…

— Послезавтра, — раздумчиво повторил Милошев. — А на другой день нельзя?

Василий Григорьевич пожал плечами.

— Говорю вам — мне все равно. Только не тяните слишком долго. Но почему вам не хочется послезавтра? Дурной день, что ли… Так я не суеверен и на эти приметы мало внимания обращаю…

— Нет, совсем не то, — густо краснея, отозвался молодой офицер. — Напослезавтра маскарад у французского посла… и я обещал одной особе быть всенепременно.

Воспоминание о том, что «пиковая дама» назначила свидание его кузену на маскараде у маркиза де ла Шетарди, молнией прорезало мозг Баскакова.

«А что, — подумалось ему, — если мне окончательно растравить свою рану? Проследить Анну и там же, на маскараде, уличить ее?»

— Хорошо, — быстро сказал он, — пусть дуэль будет после маскарада. А скажите, мой друг, трудно попасть в дом французского посланника?

— А вам бы хотелось быть на этом маскараде?

— Признаюсь, хотелось бы.

— Так это очень легко устроить, — весело отозвался Милошев. — У меня как раз есть два билета. Я вам с превеликим удовольствием уступлю один… Да и костюм у меня лишний есть: капуцинского монаха… Приезжайте ко мне, мы вместе и отправимся.

Баскаков крепко пожал руку молодого офицера.

— Спасибо вам, Милуша. Вы для меня большое одолжение делаете…

Вдруг он вздрогнул, торопливо выдернул свою руку из руки Милошева и испуганным взором уставился на какого-то мужчину, проехавшего мимо в извозчичьей тележке. Ему показалось, что в промелькнувшей мимо него фигуре он узнал Барсукова, своего двойника, которого несколько месяцев тому назад так безжалостно убил Левашев. И эта встреча с выходцем с того света показалась ему предвестником чего-то ужасного…

VI В доме французского посла

Роскошный дом маркиза де ла Шетарди сиял бесчисленными огнями. Целые каскады ослепительного света лились сквозь оконные стекла и разгоняли ночной мрак с улицы, по которой бесчисленной вереницей тянулись всевозможные экипажи, то и дело высаживая у подъезда закутанных в меха представительниц и представителей петербургской знати, приглашенной французским посланником на маскарадный бал.

Маркиз де ла Шетарди, присланный французским двором в Петербург, был снабжен инструкциями во что бы то ни стало загладить неприязненные отношения, которые установились из-за участия французского оружия в поддержке Станислава Лещинского, и способствовать всеми мерами сближению Франции с Россией. Хитрый и умный дипломат, однако, не сумел ничего сделать на этом пути. При жизни покойной императрицы ему в этом всячески мешал Бирон, державший сторону австрийского, а затем саксонского двора; когда Бирон пал, Миних, а затем Остерман явно благоволили больше посланнику королевы Марии-Терезии — маркизу де Ботта и прусскому послу — графу Мардефельдту, и маркиз ясно видел, что ему невозможно бороться с такими соперниками. Тогда маркиз Шетарди решил пойти иной дорогой. Нельзя было добиться выгодной дружбы, следовало посеять не менее выгодный внутренний раздор. Усиление Австрии было невыгодно французской короне — следовало ослабить Австрию, теснимую прусским королем. Но, так как Мария-Терезия старалась добиться помощи от России, нужно было занять русское правительство собственными заботами. И, следуя осуществлению этого плана, маркиз настоял на том, чтобы шведы объявили войну русским, а так как он подозревал желание Елизаветы отнять императорскую корону у малолетнего Иоанна Шестого, то он стал поддерживать стремление Елизаветы, войдя в сношение с лейб-медиком цесаревны Лестоком и обещая помощь деньгами… Но он все это делал таким потайным образом, что правительница не догадывалась о двойственной роли, какую очень долго играл французский посол. Когда у нее возникло подозрение — было слишком уже поздно. Однако маркиз заметил, что холодность Анны Леопольдовны принимает оттенок враждебности, и тотчас же изменил курс. Он перестал посещать цесаревну Елизавету, стал чаще появляться в Зимнем дворце и, наконец, надеясь доказать правительнице, что у него нет никаких тайных замыслов, что он не участвует ни в каком заговоре, решил дать блестящий маскарадный бал, на который усерднейше просил пожаловать Анну Леопольдовну и на который не было отправлено приглашение цесаревне Елизавете. Таким обидным для цесаревны способом он хотел успокоить правительницу, хотя Елизавета Петровна заранее была предуведомлена через Лестока и о цели, для какой дается маскарад, и о том, что ей приглашение не будет послано.

К десяти часам вечера залитые ослепительным светом залы французского посольства переполнились приглашенными. В залах бродили целые толпы турчанок, цветочниц, пастушек под руку с рыцарями, монахами, мифологическими божествами и допетровскими боярами.

Все время, пока продолжался приезд пока по устланной пушистым ковром, уставленной тропическими растениями и статуями лестнице поднимались гости, сам маркиз стоял на площадке, пожимая руки подходившим к нему и кланяясь проходившим мимо.

Но вот лестница опустела, приезд окончился, а маркиз Шетарди все продолжал стоять на том же месте, но только лицо его, веселое и оживленное минуту назад, теперь подернулось тенью, а взгляд, какой он бросал вниз, в вестибюль, где теперь суетилась целая толпа слуг, становился все тревожнее и тревожнее.

Так прошло несколько минут. Но внизу все было тихо, с улицы не доносилось шума кареты, ожидаемой так жадно маркизом, и его лицо становилось все мрачнее. Он досадливо обдернул пышное жабо, закрывавшее грудь, нетерпеливо оглянулся назад и, заметив в дверях залы своего секретаря, поманил его рукой.

Вальденкур тотчас же подошел к нему.

— Неужели она не приедет! — прерывистым шепотом проговорил маркиз.

Вальденкур окинул его изумленным взглядом.

— Но ведь вы же сами не послали ей приглашения…

— Про кого вы говорите?!

— Про ее высочество принцессу Елизавету.

— Ах, милый друг, — досадливо пожимая плечами, возразил маркиз, — вы удивительно непонятливы! Зачем я буду ждать принцессу Елизавету, если я не приглашал ее?

— Но тогда кого же вы ждете?

— Правительницу, мой милый, правительницу… И она так долго не едет, что я начинаю отчаиваться…

— Могу сказать с уверенностью, — раздался в это время около самого уха взволнованного маркиза густой бас, — что великая княгиня не осчастливит твой маскарад своим присутствием…

Маркиз нервно обернулся и увидел перед собою высокого, грузного астролога, мрачный костюм которого был испещрен какими-то кабалистическими рисунками и знаками, а высокая остроконечная шапка была усеяна серебряными звездами и полумесяцами.

И фигура, и голос показались маркизу очень знакомыми, но он не мог узнать сразу, кто скрывается под этим костюмом волшебника. И, раздосадованный и тем, что он не может открыть инкогнито своего гостя, и тем, что тот так бесцеремонно вмешался в его разговор с Вальденкуром, он резко сказал:

— Кто вы такой, что осмеливаетесь делать такие странные замечания?!

Из-под маски, закрывавшей почти все лицо таинственного астролога, послышался густой, жирный смех.

— Я — тот, кто один может открыть истину. Правительница не приедет, потому что не верит твоему раскаянию… Но не огорчайся этим — хуже от этого не будет. Впрочем, если ты вздумаешь заболеть с печали — я сумею тебя вылечить: я не только астролог, но и доктор.

Теперь Шетарди догадался, с кем он разговаривал.

— Лесток! — воскликнул он.

— Тс… — быстро остановил его лейб-медик цесаревны, в то же время пугливо оглядываясь. — Я не хочу, чтоб меня кто-нибудь узнал… Вы потом уделите мне несколько минут для очень серьезного и важного разговора.

— С удовольствием, мой друг, — отозвался маркиз, взгляд которого не мог оторваться от вестибюля. — Но неужели вы думаете, что правительница не явится?

— Безусловно, убежден…

Но Лесток не докончил фразы. Внизу вдруг засуетились, забегали; с улицы донесся грохот кареты.

Мрачное лицо Шетарди снова просияло, на губах опять появилась улыбка. Но она чуть не потухла снова, когда он увидел, что, вместо правительницы, на лестнице показалась маленькая, сухонькая фигурка принца Антона, сзади которого шли его два адъютанта. Однако маркиз и виду не подал, что приезд супруга правительницы его скорее опечалил, чем обрадовал, и поспешил навстречу высокому гостю.

— Здравствуйте, мой дорогой, — скороговоркой заговорил принц, дружески пожимая руку хозяина. — Я немножко запоздал, но в этом виновата жена. Представьте, расхворалась!.. Совсем было собралась ехать, но разболелась голова… Она просила меня извиниться…

Маркиз ответил на это самой любезной улыбкой, а в душе его клокотала буря. Он понимал, почему так некстати разболелась голова у правительницы. Было ясно, что она ему не верит и все еще считает в опале. Не сомневался он также и в том, что принц Антон прислан, чтобы узнать, действительно ли отсутствует на балу цесаревна Елизавета.

«Хорошо же, — мысленно погрозил Шетарди, уязвленный всем этим до глубины души, — тем хуже для вас, очаровательная принцесса… Может быть, вы и приобрели бы во мне верного друга, а теперь я подарю свою дружбу другим…»

Начались танцы. Маркиз провел в полонезе какую-то рослую пастушку, особенно стрелявшую в него глазами; затем он удалился в соседнюю комнату, где под сенью пальм был устроен роскошный буфет, предоставив своим гостям полную свободу.

И гости не стали стесняться. Маскарадный костюм, особенно пришедшийся по нраву петербуржцам, позволял самым чопорным людям держаться свободно. Маска обеспечивала инкогнито, и многие дамы, едва улыбавшиеся обычно, теперь не могли сдержать веселого, заразительного смеха, многие кавалеры, не смевшие поднять слишком смелый взгляд на знатных красавиц, теперь нашептывали им такие страстные любезности, что у тех щеки пылали огнем, а сердце то замирало, то начинало стучать с удвоенной силой.

Принц Антон, слыша кругом смех, шепот, видя, как блещут глаза, как улыбаются губы, и сам пожалел, что приехал не в костюме. В генеральском мундире да еще с титулом родителя императора, он не мог замешаться в эту оживленную толпу, не мог нежно пожать руку какой-нибудь красавице, как это делает какой-то капуцин, проходящий мимо него под руку с турчанкой. А между тем он — такой любитель женского общества, такой знаток женской красоты, что по очертанию рта может сказать, красиво или некрасиво лицо, по цвету глаз может определить темперамент… Экая, в самом деле, досада, что он не воспользовался тем, что едет один, и не надел какой-нибудь костюм. Досадно это и потому, что в костюме он мог бы разведать многое для него интересное, узнать, кто из этой толпы — елизаветинец, а кто приверженец его жены.

Глубокий вздох вырвался из его груди. И — странное дело — в ответ, точно отзвук эха, послышался такой же глубокий вздох.

Принц торопливо повернул голову и увидел, что он не один стоит в нише окна, а что рядом с ним виднеется массивная фигура какого-то алхимика. Принцу это соседство совсем не понравилось, и он грубо обратился к алхимику:

— Это вы сейчас вздохнули?

— Я, ваше высочество, — с глубоким поклоном ответил замаскированный. — Но причины, по которым я вздохнул, совершенно различны причинам, исторгнувшим вздох из вашей груди…

Заговори с ним астролог по-русски, родитель императора не стал бы, конечно, слушать своего соседа, но тот, точно зная отвращение принца к русскому языку, повел речь по-немецки. И это подкупило принца.

— Так вы знаете, сударь, — спросил он, иронически усмехаясь, — мои мысли?

— Плохой был бы-я звездочет, если бы не умел отгадывать чужие мысли! Если вашему высочеству угодно, я вам скажу, что заставило вас так вздохнуть.

— А это интересно!

— Вас опечалило, что вы не можете инкогнито замешаться в эту толпу… вам бы очень хотелось полюбезничать с этими красавицами, так ловко скрывшими под маской лета, титулы и лица, а кстати, тоже заняться если не чтением, то выведыванием верноподданнических мыслей.

Принц Антон вздрогнул и испуганно посмотрел на своего загадочного собеседника, проникшего своим острым взором в глубину его души, хотя догадаться, о чем думает супруг правительницы, следя жадным взором за толпой, было совсем не трудно.

— Но вы — колдун! — воскликнул принц.

— Я — астролог, ваше высочество…

Принц замолчал, задумался на секунду, устремив пытливый взор на маску волшебника, и вдруг спросил:

— Вы, может быть, умеете угадывать?

На губах Лестока появилась ироническая улыбка, но кружево его маски спускалось на подбородок, и принц не мог заметить этой улыбки.

— Угадать судьбу коронованных особ, — проговорил медленно лейб-медик цесаревны, — это для меня не составляет труда…

— Так… скажите… — начал принц Антон, запинаясь и останавливаясь на каждом слове, — что ждет…

— Вашу супругу или вашего сына?..

Точно молния сверкнула в серых глазах супруга правительницы, и он торопливо ответил:

— Нет, скажите, какая судьба предстоит мне?

«Ого, приятель, — подумалось Лестоку, который в эту минуту вспомнил кой-какие разговоры, ходившие о совещаниях принца с графом Остерманом, — вона, куда ты гнешь…» И ему вдруг мелькнуло желание предсказать принцу его вполне вероятную судьбу, если на престол взойдет Елизавета Петровна. Но искушение так же быстро прошло, как и быстро появилось. Говорить правду было неразумно и опасно. Перепуганный дурным предсказанием принц мог потребовать, на правах августейшей особы, чтоб были сняты маски, и тогда ему, Лестоку, несдобровать. И, мигом сообразив все это, после небольшого молчания, во время которого он точно читал на лице принца Антона его судьбу, он поклонился и проговорил, понизив так голос, что даже его собеседник с трудом ловил слова:

— Если я не ошибаюсь, то вас, ваше высочество, ждет блестящая будущность… Я вижу на вашей голове императорскую корону…

Принца Антона бросило в жар. На его лице отразилось такое неподдельное изумление, смешанное с каким-то непонятным испугом, что проходившие мимо маски заметили это, и кругом начался робкий шепот.

Когда принц опомнился, астролога около него уже не было; его высокая остроконечная шапка виднелась на противоположном конце громадного зала.

В это самое время маркиз Шетарди, которому уже успели шепнуть, что муж правительницы чем-то обеспокоен, поспешно подходил к нему. Принц, заметив его, торопливо бросился ему навстречу.

— Простите, ваше высочество, — начал маркиз, — что я осмелился оставить вас, но распоряжения по хозяйству…

— Бросьте это, — перебил его принц Брауншвейгский, отыскивая глазами шапку астролога, — скажите лучше, кто скрывается под маской кудесника… алхимика… Вон он идет…

Шетарди знал, кто этот астролог, но он не счел возможным выдать Лестока.

— Право, не знаю, ваше высочество, — отозвался он, вызывая на лицо виноватую улыбку. — В маскараде хозяин зачастую не знает, кто оказал ему честь посещением… Впрочем, если вам это угодно — можно просить снять маски…

— О нет, нет! Этого совсем не нужно…

В это самое время толпа колыхнулась, послышался говор, все головы, точно по мановению волшебного жезла, повернулись в сторону входных дверей. Взглянули туда и принц Антон, и маркиз Шетарди. Оказалось, что волнение было вызвано появлением новой маски: в залу, приветствуемая восхищенными взглядами и завистливым шепотом, входила высокая, стройная дама в оригинальном и блестящем костюме «пиковой дамы».

VII «Пиковая дама»

Шетарди скользнул взглядом по стройной фигуре так поздно явившейся маски, уже смешавшейся с толпой гостей, незаметно улыбнулся и удовольствовался этим: он хорошо знал на этот раз, кто скрывается под этим оригинальным и эффектным костюмом, резко выделявшимся среди банальных маскарадных нарядов того времени. Но, когда принц Антон, залюбовавшийся грацией, с какой вошла эта маска, обратился к маркизу с вопросом: «Неужели вы не знаете, мой друг, кто эта красавица?» — Шетарди ответил:

— Право, не могу удовлетворить вашему любопытству, ваше высочество, хотя мне эта маска знакома; если мне не изменяет память, то я уже видел этот костюм на придворном маскараде.

— Не может быть! — воскликнул Антон Ульрих. — Если бы это было так — я бы наверняка обратил внимание.

Между тем заинтриговавшая и очаровавшая многих маска затерялась среди других костюмов, и принц, не видя ее более, забыл о ней. И опять в его мозгу появилась тревожная мысль, кто этот загадочный звездочет, так удивительно верно угадавший его мысли и сделавший такое странное предсказание, и он погрузился в свои думы, целым роем нахлынувшие на него и унесшие его далеко-далеко и от сияющей огнями залы, и от этой пестрой толпы замаскированных гостей…

«Ах, если бы действительно сбылось это удивительное предсказание!»

Эта мысль была господствующей среди роя других мыслей, наполнявших его голову. Да, это предсказание, как оно ни странно, не было неожиданностью для принца Антона. Вот уже несколько месяцев, как эта смелая, даже дерзкая мечта появилась в его мозгу. Она появилась с той самой минуты, когда он окончательно убедился, что супруга не любит его. Тогда-то и мелькнула ему эта смелая мысль. В этих-то видах он свел самую тесную дружбу с графом Остерманом и как-то спросил последнего:

— А правда, граф, что прежние русские цари запирали своих непокорных жен в монастырь?

Остерман улыбнулся своими сухими старческими губами, в его глазах сверкнули лукавые искорки.

— Совершенная правда, ваше высочество; русская история знает несколько таких примеров. Василий Третий заточил в монастырь свою первую жену Соломонию, Петр Великий сделал то же с царицей Евдокией.

— Так что если я последую этому примеру — меня не обвинят в варварстве?..

— Варварством-то это, может быть, и назовут, но какое дело до чужого мнения? Только я не понимаю, ваше высочество, зачем вы интересуетесь такими странными вопросами?.. И кто тогда будет управлять государством?

Принц Антон разгорячился.

— А разве я не могу быть правителем?! Разве император не сын мне?» Наконец, неужели я буду глупее управлять государством, чем это делает моя жена? Я хочу быть правителем и буду им!

— Ваше высочество имеете на это полное право, — подтвердил Остерман. — Мало этого, вы даже можете быть императором…

— А мой сын?!

— Но ведь он — младенец… А когда он подрастет — вы ему возвратите корону.

И вот с этого знаменательного дня принц Брауншвейгский стал мечтать о возможности возложить на себя императорскую корону. Остерман, у которого в последнее время он бывал ежедневно, подогревал эти мечты, и принц теперь нередко начинал свои думы фразой: «Когда я буду императором».

Будь он менее труслив и менее бесхарактерен — очень вероятно, ему удалось бы совершить новый переворот. Арестовать правительницу Анну Леопольдовну было очень легко, а провозгласить себя регентом еще того легче. Но принц трусил и медлил. Слушаясь советов Остермана, он задабривал солдат и офицеров Семеновского полка, в котором числился шефом, делал им денежные подарки, старался любезничать с родовитою знатью — но все это слишком неумело. Однако он не бросал своих планов, не рассеивал своих надежд. Императорская корона была идеалом, к которому он стремился. О его тайных вожделениях знал только один Остерман, который, понятно, не мог выдать его, — и вдруг, оказывается, нашелся человек, который проник взором в самые тайные извилины его мозга, который прочел его мысли… Хорошо, если этот кудесник — друг, а если это — враг? И трусливый, робкий родитель императора невольно вздрагивал, отыскивая глазами астролога, так удивившего и напугавшего его.

А загадочный предсказатель сидел в это время с хозяином дома, ускользнувшим наконец от задумавшегося принца, в его кабинете и вел с ним тот важный разговор, для которого, собственно, и приехал на маскарад.

— Так-то, господин маркиз, — говорил он, — я передал ее высочеству ваше лестное предложение, и она очень рада будет воспользоваться вашей щедростью. Теперь вы знаете, что все дело у нас готово, стоит дать сигнал, и пожар вспыхнет.

— А решится ли наконец цесаревна подать этот сигнал? — пожал плечами Шетарди.

— Теперь решится.

— Но, мой милый друг, — возразил маркиз, — если я не ошибаюсь, эту же самую фразу вы мне говорили еще в июне месяце. Когда я сообщил вам, что не дальше как через месяц шведы объявят России войну, — вы мне тоже сказали: «Она решится, как только война начнется». С тех пор прошло четыре месяца, а цесаревна все еще медлит.

— Что же вы этим хотите сказать?

— Одно из двух: или надо действительно взяться за дело, или же окончательно и бесповоротно отказаться от него.

Полное лицо лейб-медика цесаревны покрылось багровым румянцем. Он встал с кресла.

— Другими словами, — холодно и важно сказал он, — теперь вы изменили свой взгляд на это дело и отказываетесь нам помогать.

Маркиз в свою очередь вскочил с кресла и подбежал к Лестоку.

— Вот вы и обиделись, дорогой друг!.. Садитесь и, ради Бога, выслушайте меня спокойно… Ни от чего я не отказываюсь и готов служить ее высочеству так же, как служил и до сих пор. Но ведь я в ваших же интересах тороплю вас. Нельзя так медлить. Вот я слышал из очень верного источника, что правительница намерена объявить себя императрицей. А если это случится — это новое осложнение может опять затормозить дело.

Лесток повел плечами.

— Теперь, — сказал он, — этой медлительности не будет. Цесаревна окончательно решила завершить свое законное дело шестого января, во время крещенского парада.

— Давай Бог! Давай Бог! Я так боюсь, что ее высочество раздумает и опять отложит…

— Уверяю вас, что теперь она не отложит. И эта сумма, о которой я говорю, нам необходима на последние приготовления. Нам нужно три тысячи червонцев. Если вас, конечно, это не затруднит…

Маркиз Шетарди пренебрежительно махнул рукой.

— О таких пустяках и говорить не стоит. Эти деньги вам вручит через несколько дней Вальденкур…

— Большое вам спасибо, — проговорил Лесток, — а теперь прощайте… Моя миссия окончена.

Шетарди его не удерживал.

Проводив Лестока, он снова направился в залы и как раз на пороге буфетной комнаты встретил «пиковую даму» под руку с кавалером в костюме стрельца.

«Пиковая дама» сверкнула на него глазами, маркиз улыбнулся ей в ответ и прошел мимо. Но совершенно иным взглядом окинул ее какой-то капуцин, стоявший у колонны. В этом взгляде не было улыбки; холодом смерти веяло от этих глаз, сверкавших темной сталью из прорезов маски.

Этот капуцин был не кто иной, как Василий Баскаков. Он приехал в дом французского посла одним из первых. Милошев его скоро оставил, встретившись с «ведомой ему персоной», и Василий Григорьевич положительно умирал от скуки в этой шумной толпе, среди веселья, царившего в залах. Подобно какой-то печальной тени, бродил он по ярко освещенным залам, с жадным любопытством озирая мелькавшие мимо него маски, стараясь заметить ту, для которой он явился сюда. Но «пиковая дама» не появлялась, и в конце концов он пришел к убеждению, что она или совсем не будет, или давно уже здесь, среди этой блестящей толпы, но в другом костюме. И, совершенно отчаявшись увидать ее, он стал пробираться к выходу.

Но вдруг его взгляд упал на входившую в это время в залу «пиковую даму». Он так и впился в нее глазами. И чем больше он вглядывался, тем больше убеждался, что это — княгиня Трубецкая. Тот же рост, та же пышная, словно гениальным скульптором изваянная, фигура, красоту которой еще ярче подчеркивал эффектный костюм; та же грациозная, слегка колеблющаяся походка… И, стиснув зубы, задыхаясь от волнения, перехватывавшего горло, чувствуя, что жгучие слезы отчаяния туманной дымкой заволакивают глаза, Баскаков продолжал следить за «пиковой дамой». Несколько раз ему показалось, что «пиковая дама» останавливалась и тоже зорко вглядывалась в толпу, как бы кого-то отыскивая.

«Это она его ждет!» — мелькало в его воспаленном мозгу, и он сжимал кулаки и закусывал губы.

Между тем «пиковая дама», не имея ни малейшего понятия о чувствах, волновавших мрачного капуцина, унылую фигуру которого она замечала каждый раз, когда оглядывалась назад, прошла по всем залам, заглянула также в гостиные, прошлась в менуэте с каким-то рыцарем и, недовольно поджав пухлые чувственные губы, присела на низенький диванчик, стоявший в нише одного из окон. Но просидела она в одиночестве не очень долго. Не прошло и трех минут, как к ней подошел высокий, стройный стрелец и, низко склонив свою голову, проговорил:

— Смиренный подданный ее пикового величества совсем заждался своей повелительницы.

«Пиковая дама» узнала знакомый голос, кровь горячей волной прихлынула к ее лицу, отчего порозовели уши и подбородок, но отозвалась она очень сурово:

— Однако вы не очень-то спешили засвидетельствовать мне свое почтение, мой смиренный подданный!

— Я не осмелился подойти к вам, пока вы были в толпе.

— И предпочли заставить меня отыскивать вас… Ну, да простит вам Создатель эту непочтительность! — смягчая голос и весело улыбаясь, продолжала незнакомка. — Давайте вашу руку, и пройдем в более уютное местечко.

Она поднялась с диванчика; Николай Баскаков, замаскированный стрельцом, торопливо подхватил ее под руку, и они направились в одну из гостиных. Там «пиковая дама» отняла руку у своего кавалера, лениво опустилась на диванчик, совсем спрятавшийся в тени громадных лавров, и, указав жестом Баскакову на стоявшее рядом кресло, промолвила:

— Садитесь и действуйте по церемониалу… Объясняйтесь в любви, заглядывайте в глаза, словом, проделывайте все то, что обычно проделывает мужчина, когда хочет уверить и даму своих мыслей, и самого себя, что он влюблен.

Николай Львович снял свой шишак, положил его на стол, затем отстегнул маску и медленно опустился в кресло.

— Мне уверять себя нечего, — тихо сказал он. — Я действительно вас люблю…

— После двух встреч?! — воскликнула она.

— Разве для любви нужны годы! — возразил он.

— Но ведь вы меня не видали…

— И все-таки я вас люблю…

— Но ведь, может быть, я так уродлива, что вы с ужасом отшатнетесь, когда я сниму маску.

— Даже если и так, — промолвил Николай Баскаков, покачав головой, — я не смогу разлюбить вас…

«Пиковая дама» рассмеялась, но смех вышел каким-то искусственным и натянутым.

Баскаков взял ее маленькую ручку, затянутую в перчатку, и, нежно пожимая тонкие пальчики, воскликнул:

— Так не мучьте меня! Снимите маску!..

— Для того, чтоб вы убедились, что я — урод…

— Ну, хотя бы и для этого…

«Пиковая дама» на секунду опустила голову и затем тихо заговорила:

— Боже! Какие глупости я делаю!.. Вы имеете полное право принять меня за сумасшедшую… Мы видимся всего третий раз, я мало знаю вас и позволяю вам говорить мне о любви… позволяю себе выслушивать вас… И все почему? Потому что ваше лицо сначала напомнило мне о человеке, которого я не думала даже когда-нибудь забыть… — при этих словах ее голос дрогнул, точно оборвался. — Нет, я положительно сошла с ума! Правда, это все происходит под защитой маски, но ведь настанет же минута, когда мне придется снять ее…

Она понизила голос до шепота. Баскаков снова поцеловал ее руку и прошептал:

— Ах, если бы эта минута настала скорее!

Увлеченные разговором, занятые друг другом, они не заметили мрачной фигуры капуцина, появившейся на пороге. А капуцин видел, как Николай Баскаков запечатлел поцелуй на ладони своей собеседницы, видел, что она не отняла своей руки…

Правда, он не мог расслышать, что они говорили, но для него и этого было достаточно. Минуту он хотел было броситься к ним, предстать перед ними грозным призраком, отравить им их счастье мертвенной бледностью своего лица, тусклым, полным смертельной тоски взглядом, — но сдержался и снова застыл в неподвижной позе, стараясь по движению их губ догадаться, о чем они говорят.

А разговор между ними принял интересный оттенок.

— Так вам очень хочется видеть меня без маски? — спросила «пиковая дама».

— Я бы считал это счастливейшей минутой в моей жизни.

— Хорошо, — подумав несколько секунд, согласилась «пиковая дама». — Я сейчас уезжаю и позволяю вам, мой покорный подданный, проводить меня до дому.

Она встала и даже не стала слушать слов пылкой благодарности, вырвавшихся у ее кавалера.

Они прошли так близко от капуцина, что она даже задела его рукой. Это прикосновение заставило его пошатнуться и затем торопливо последовать за ними…

VIII Перед смертью

Василий Григорьевич проследил «пиковую даму» и своего двоюродного брата до подъезда. А когда он увидел на карете, в которую они уселись, гербы Трубецкой, когда он узнал выездного лакея Анны Николаевны — все помутилось у него в Глазах, и он едва удержался за колонну подъезда. Теперь у него не было никаких сомнений. Слабая надежда, почти против воли теплившаяся в его сердце, окончательно рассеялась.

Но странное дело: убедившись теперь собственными глазами в измене любимой женщины, он не стал ни бесноваться, ни проклинать ее. Он даже не ощущал в душе злобы против своего счастливого соперника. Пусто и мрачно было теперь в его душе. Он перестрадал свое горе, сжег свое сердце пламенем отчаяния, и теперь даже проклятия не могли сорваться с его губ.

«Каждому — свое, — мысленно решил он, — мне — могила, им — счастье». Он, кстати, вспомнил, что теперь ему осталось очень недолго страдать. Дуэль с Головкиным назначена на рассвете сегодняшнего дня. Значит, через несколько часов все будет кончено. Как ни плохо, может быть, фехтует его противник, но лишь бы он держал в руках шпагу — он сумеет на нее наткнуться.

Баскаков уговорился с Милошевым отправиться на место дуэли вместе. Он зайдет к преображенцу в семь часов, а в восемь они уже будут на том берегу Невы, за крепостью. Там, около маленького чухонского поселка, есть очень удобное и совершенно пустынное место…

Василий Григорьевич медленным шагом дошел до своей квартиры, но не лег спать. Он хотел написать два письма: одно — Анне Николаевне Трубецкой, другое — двоюродному брату. Он не думал им этим мстить, он только хотел смутить их взаимное счастье, чтоб они поняли, что это счастье построено на развалинах его жизни.

Василий Григорьевич заглянул в комнату Антона Петровича, — тот спал. Поглядел он на диван, на котором вчера спал Николай, — диван был пуст. У Баскакова защемило сердце, и он вернулся в свою комнату, присел к столу и принялся за письма…

«Милостивая моя государыня Анна Николаевна, — выводил он букву за буквой дрожащей рукой. — Пожалейте меня, когда будете читать сие мое последнее послание. Меня уже не будет на этом свете, и, если вы помолитесь за упокоение души болярина Василия, — вы совершите этим поистине доброе дело. Умираю я не от своей руки, и вы можете не попрекать себя моей преждевременной кончиной, но, как изволите из сего видеть, я уверен, что паду от удара моего противника. Впрочем, мне и действительно не для чего жить. Я знаю все, а вчерашнего числа присутствовал на маскараде, данном господином французским послом, и видел там некую особу, одетую «пиковой королевой»; видел, с кем она вела альянсы, с кем уехала… Из сего — без лишних пропозиций — вы можете усмотреть, милостивая моя государыня, что мне все доподлинно ведомо. Не хочу вас попрекать — потому вы в своем сердце вольны. Дали вы мне долгое блаженство, теперь его отняли, и я не кляну вас за сие. Будьте счастливы. Говорю это от всей души, ибо умирающие не лгут».

Подписав это письмо и запечатав его, Василий Григорьевич начертал послание и Николаю Львовичу. В этом послании он ни словом не обмолвился о той незалечимой ране, какую нанес ему Николай. Он просто сообщал тому, что отправляется на дуэль с Головкиным, чувствует, что будет убит. Вместе с тем он просил Николая — если он не вернется живым — известить об его смерти мать. И больше ни слова.

Окончив письма, Баскаков заметил, что за окном посерело. Он вскочил с постели, оделся и вошел в комнату Антона Петровича, по-прежнему спавшего сладким, безмятежным сном.

Василий Григорьевич легонько толкнул спящего приятеля. Тот пробудился и полусонным взором окинул Баскакова.

— Антон! Проснись на минуту!

— А, что? Что случилось? — спросил тот, с усилием стряхивая набегавшую дремоту. — Что это? — продолжал он изумленным тоном, заметив, что Баскаков одет и даже в шапке. — Ты только вернулся или уходишь?

— Ухожу, голубчик.

— Такую-то рань! За коим же чертом?!

— Стало быть, нужно, коли ухожу. Да я тебя, Антон Петрович, не за этим разбудил… Просьба у меня к тебе будет важная. Там у меня на столе два письма лежат… так отдай, пожалуйста, одно Николаю, а другое пошли на Сергиевскую, к Трубецкой.

Антона Петровича точно молнией осенило. Он сразу все понял. Торопливо спустив ноги с кровати, он схватил Баскакова за руку и воскликнул:

— Так чего ты скрываться вздумал? На поединок идешь?

— Да, — хмуро отозвался Василий Григорьевич, которому тяжелы были эти расспросы.

— Что ж ты мне ничего не сказал? Обидно, братец!.. Кто же у тебя в секундантах.

— Милошев.

— Один?.. Что ж ты меня-то забыл?

— Ах, голубчик! — нетерпеливо промолвил Василий Григорьевич. — Так пришлось. Милуша при моей ссоре присутствовал, сам назвался в секунданты — ну, и неловко было его обойти… Ну, а теперь прощай, — закончил он, бросив тревожный взгляд на окно, за которым светлело все больше.

Антон Петрович расцеловался с ним и едва выпустил из объятий. Было по всему видно, что он взволнован. В другое время Баскаков был бы очень тронут таким проявлением дружеского чувства, но сегодня ему было не до этого.

Милошева он застал уже одетым в новый мундир и в перчатках.

— Что это вы так принарядились? — удивился он.

— Нельзя, на первой дуэли участвую, — сознался преображенец. — Все равно как боевое крещение.

Пошли они к месту дуэли пешком. Во-первых, до Невы было очень близко от квартиры Милошева, жившего на Шпалерной, а во-вторых, они забыли подрядить вечером извозчика, а таким ранним утром возницу было достать почти невозможно. До Невы они дошли очень скоро. Сырой туман был здесь так густ, что крепость только маячила сквозь него смутными очертаниями; только шпиль на соборе, позолоченный восходящим солнцем, еще невидным отсюда, но уже протянувшим по небу первые лучи, горел яркой звездочкой. Внизу был перевоз. Там, в ялике, закрывшись рогожей, не обращая ни малейшего внимания, что ялик колышут сердитые волны, мирно дремал перевозчик.

— Эй, малый! — крикнул, наклонившись над ним, Милошев.

«Малый», оказавшийся ражим детиной лет под сорок, скинул с себя рогожу и вскочил на ноги. Увидев перед собою офицера, он скинул шапку и спросил:

— Что ваша милость прикажет?

— Перевези-ка нас на ту сторону…

Перевозчик не стал разговаривать. Он привык к безусловному повиновению. И не успели молодые люди усесться в ялик, как он уже взмахнул веслами, и ялик, оставляя за собою пенистый след, быстро понесся вперед, в туманную мглу, нависшую сизоватым дымом над самой водой. Вот они и на другом берегу. Лодочник получил плату и снова нырнул в туман.

Баскаков огляделся кругом. Он совершенно не знал этого места, хорошо знакомого петербургской гвардии, на котором почти всегда кончались всякие споры, ссоры и недоразумения.

Это место было очень удобно для встреч с оружием в руках. Здесь Нева как бы образовала широкую отмель, окаймленную целым рядом холмов и пригорков, совершенно скрывавших ее от нескромных взглядов. Только поднявшись на эти пригорки, слева можно было видеть мрачные стены крепости, а справа — рыбачью деревушку, низкие закопченные избы которой точно вросли в землю. Сзади же широкое полотно Невы отделяло отмель от города, и, так как величественная река была очень широка в этом месте, деревья Летнего сада, приходившегося как раз напротив, казались простым кустарником.

Василий Григорьевич окинул всю эту картину беглым взглядом, посмотрел на небо, по которому теперь веером раскинулись золотые лучи поднявшегося солнца, взглянул на Неву и спросил Милошева:

— Не забрались ли мы слишком рано?

Преображенец в это время с самым серьезным видом утаптывал песок, взрыхленный пролежавшим два дня и растаявшим снегом.

— Почему рано? — отозвался он. — Сказано, на рассвете, а уж и солнышко взошло. Это хорошо, что мы пришли раньше… Говорят, что это обещает благоприятный исход Дуэли.

Сквозь стиснутые зубы Баскакова вырвался смех, и, будь Милошев менее занят приготовлениями к поединку, он обратил бы внимание на этот смех, полный горечи и отчаяния, и, наверное, испугался бы за своего друга.

Прошло еще несколько минут. Огненный диск солнца поднялся еще выше, и теперь его ослепительные лучи обливали потоками расплавленного золота невские волны, с которых уже сбежал туман. Утро было свежее и бодрящее и могло быть только приятно.

Но Василию Григорьевичу не нравилось, что небо безоблачно, что солнце так щедро сыплет на землю свои лучи. Ему хотелось бы, чтоб и в природе царил такой же мрак, какой окутывает его душу. Он досадливо повел плечами и заметил:

— Удивительная у вас погода в Петербурге!

— Чем она вам не нравится? — спросил Милошев, осматривавший в эту минуту шпаги и пробовавший их упругость.

— А какое сегодня число?

— Четырнадцатое ноября.

— Не угодно! Пора бы морозу лютому быть, пора бы Неве застыть — а вон солнце во все лопатки светит… А в мае снег шел.

Милошев расхохотался.

— Эк как вы скверно настроены! Перед дуэлью так злиться не следует; это на верность руки может подействовать…

Баскаков махнул рукой. В то же время он хотел сказать, что, должно быть, верность руки будет не нужна, так как, очевидно, Головкин струсил и не явится, но его остановили стук колес и ржанье лошадей, донесшиеся со стороны дороги, пролегавшей за пригорками.

— Слава Богу, изволили явиться! — произнес он и повернулся лицом к Неве, чтоб не встретиться взглядом с своим противником.

Головкин явился не один; с ним вместе спустились с пригорка четверо гайдуков.

Такое нарушение обычных правил дуэли не только удивило Милошева, но и возмутило его, и он, быстро двинувшись навстречу Головкину, резко спросил:

— Что же сие значит, ваше сиятельство?

— Как что? Про что вы изволите говорить, сударь? — невинным тоном, точно не понимая, что вызвало вопрос, отозвался Александр Иванович.

— Зачем же с вами эти люди?

— Как зачем! Я всюду езжу с гайдуками, даже во дворец… Отчего же я не мог захватить их сюда? Наконец, мало ли что может случиться… Меня ваш друг может ранить — и слуги отнесут меня в карету…

Милошев досадливо пожал плечами.

— Но в таком случае, — воскликнул он, — они могли остаться у вашей кареты…

— А разве это не все равно?

— Да-с, не все равно! Это не допускается правилами, и я этого не потерплю…

На тонких губах Головкина пробежала злая улыбка.

— А я иначе не согласен драться, — проговорил он. — Я сделал господину Баскакову честь и обнажаю оружие, но я не могу вполне довериться ему…

Преображенец на этот раз побледнел от гнева и сделал угрожающее движение в сторону Головкина.

— Послушайте, сударь! — крикнул он. — Ваша наглость переходит всякие границы… Вы оскорбили этим замечанием меня, как секунданта господина Баскакова, и я тоже требую у вас сатисфакции…

Злая улыбка опять появилась на губах графа и задержалась в глубине его глаз.

— Вот видите! Стало быть, и вы — ноне мой противник… Тем более я желаю, чтоб мои люди остались здесь. Иначе я не буду драться и сейчас же уеду…

Он нарочно эту фразу сказал возможно громче, чтоб она долетела до Баскакова. И Баскаков услышал эти слова, нервно обернулся, сделал несколько шагов и спросил у Милошева:

— О чем вы спорите с его сиятельством?

Милошев, взволнованный донельзя, задыхаясь и захлебываясь, объяснил, из-за чего вышел спор.

Будь Василий Григорьевич иначе настроен, не будь он совершенно равнодушен к своей судьбе, он, наверное, стал бы протестовать. Но теперь он только желал одного — как можно скорее закрыть глаза, чтобы не видеть ни блеска солнца, ни голубого неба… И, резко махнув рукой, он воскликнул:

— Ну, стоит ли спорить о таких пустяках?.. Если его сиятельству угодно иметь своими секундантами лакеев — это его дело. Давайте шпагу!.. — и он почти вырвал у растерявшегося преображенца одну из шпаг, которые этот держал в руках.

Милошеву ничего не оставалось более, как покориться, и он протянул другую шпагу Головкину.

Баскаков взмахнул шпагой и быстро пошел на своего противника, нарочно став таким образом, что лучи солнца били ему прямо в глаза и совершенно слепили зрение. Головкин ждал его, вытянув руку, в которой вздрагивал стальной клинок.

Вдруг Александр Иванович взмахнул оружием, и тут произошло нечто совсем неожиданное. Один из гайдуков, стоявший сзади Милошева, выхватил из кармана пистолет и почти в упор выстрелил в офицера. Тот вскрикнул и замертво рухнул на землю. В то же самое время остальные трое графских слуг бросились на ошеломленного этим неожиданным выстрелом Баскакова, повалили его, и, прежде чем он успел опомниться и сообразить, что произошло, они уже скрутили его веревкой по рукам и ногам, так что он не в силах был пошевельнуться.

Головкин подошел к нему, толкнул ногой и проговорил с злобным смехом:

— Что, сударь? Помогла тебе твоя опытность и осторожность? Теперь ты уж не попадешься мне больше на дороге…

— Негодяй! — крикнул Баскаков, который в душе был даже рад этой развязке и теперь с каким-то жгучим нетерпением ожидал, чтобы его грудь пронизала смертельная пуля.

Но он ошибся. Головкин придумал для него другую казнь.

— Ну, ребята, — сказал он своим гайдукам, — пустите-ка этого молодчика поплавать в Неве… Это охладит его пылкие чувства!..

И, злобно расхохотавшись, Александр Иванович зашагал к своей карете, а его гайдуки, схватив связанного Баскакова, подняли, раскачали его и швырнули в воду…

IX Новые тревоги

Анна Леопольдовна потянулась, зевнула и открыла глаза. Взгляд ее, еще подернутый дымкой дремоты, упал на лицо Юлианы, стоявшей около ее постели.

— Разве так поздно, Лина? — лениво спросила она.

— Конечно, поздно. Скоро час…

Правительница приподняла голову от подушки, кинула быстрый взгляд на окно, пропускавшее слабые лучи какого-то мутного, сероватого света, и прошептала:

— Неужели час? А на улице так мрачно, словно только что рассвело…

Юлиана рассмеялась, и из ее полуоткрытых губ блеснули два ряда ровных красивых зубов.

— Ну, сегодня, ваше высочество, — заметила она, — вам придется примириться с этим мрачным освещением… Ночью шел снег, а теперь туман затянул все улицы…

Анна Леопольдовна поднялась, села на край кровати и, болтая босыми ногами, захлопала в ладоши.

— Ай, какая прелесть! Ты говоришь, выпал снег… Значит, можно ездить на санях?

— Можно, ваше высочество.

— Вот как славно! — искренне, как ребенок новой игрушке, обрадовалась правительница. — Мне так давно хотелось покататься на санях, подышать свежим воздухом… Пошли, дружок, моих камеристок, пусть меня оденут — мне самой что-то сегодня лень одеваться, — а сама распорядись, чтоб были готовы сани… и как можно скорее. Мы с тобой поедем кататься…

— Как? Сейчас?! — удивилась девушка.

— А почему же не сейчас?.. Кто же нам может помешать?!

Возражать на это было нечего, так как действительно Анна Леопольдовна не только не любила, чтоб ей мешали, но не признавала ничьей воли, кроме своей. В этом отношении она была деспотична и зачастую под влиянием малейшего каприза, не стесняясь, заставляла дожидаться в своем кабинете по целым часам Остермана, Головкина и других министров, являвшихся к ней с докладами.

Но на сегодня оказалось, что ей помешали.

Анна Леопольдовна оделась; сидя за туалетом, выпила чашку шоколада и поджидала Юлиану, которая тоже пошла одеваться. В это время в дверь уборной раздался резкий знакомый стук, каким принц Антон возвещал о своем приходе. Принцесса сделала недовольную гримаску, но даже улыбнулась, когда вошел муж. Возможность удовлетворить свое желание и покататься на санях привела ее в хорошее расположение духа, и даже приход супруга, приход, всегда омрачавший ее лицо, не испортил этого хорошего настроения.

— Здравствуйте, мой друг, — весело встретила она принца и протянула ему красивую, узкую руку, к которой тот, по обыкновению, почтительно прикоснулся губами. — Говорят, за ночь выпал снег и установился санный путь.

Принц кинул недружелюбный взгляд на камеристок, суетившихся около его жены, и, приказав им удалиться, проворчал сквозь зубы:

— Да, снег лежит… Но в общем погода преотвратительная…

Анна весело расхохоталась. Она ужасно не любила, когда ее муж улыбался; ей, напротив, нравилось видеть его недовольным, угнетенным и обеспокоенным. И мрачный вид, с каким он переступил порог, с каким только что произнес фразу, развеселил ее.

— Вы, должно быть, плохо спали, мой друг! — воскликнула она. — У вас такое лицо, как у преступника, приговоренного к смерти.

Этот веселый смех, эта насмешка окончательно разозлили принца Брауншвейгского. Щеки его покрылись багровыми пятнами, а глаза метнули молнию.

— Ну, ваше высочество, — сказал он, особенно как-то подчеркивая слова, — навряд вы будете спать спокойнее, чем спал сегодня я, когда будете знать то же, что и я.

В его тоне зазвучали какие-то странные нотки, и это обеспокоило правительницу. Но затем она вспомнила, как труслив ее муж, как его постоянно преследует кошмар заговоров и интриг, и презрительно бросила:

— Опять вечные страхи!..

Принц Антон, усевшийся было невдалеке от туалетного стола, вскочил, топнул ногой и забегал из угла в угол, что всегда делал в моменты волнения.

— Сядьте, — остановила его недовольным тоном Анна, — у меня от вашего беганья начинает кружиться голова…

— Ах, я бы предпочел, чтоб у меня кружилась голова, — воскликнул он, — чем каждую минуту ждать, что ее снимут!

Веселое настроение правительницы сразу исчезло. Страх, сквозивший в словах мужа, точно заразил ее. Она нахмурилась, нервно поежилась от пробежавшего по телу озноба и спросила:

— Опять что-нибудь случилось?

— Да! — и, говоря это, принц вынул из своего кармана мелко исписанный листок бумаги и, положив его на туалетный стол, многозначительно произнес: — Читайте!

— Опять манифест? — подняв на принца с улыбкой глаза, спросила правительница.

Анна Леопольдовна взяла листок, оказавшийся письмом агента русского двора, находившегося в Бреславле, и стала рассеянно пробегать строки. Сначала на ее губах блуждала улыбка, но, по мере того как она читала дальше, лицо ее все больше темнело, брови сдвигались, а губы начали нервно подергиваться.

Она еще не хотела верить тому, что говорилось в письме, но сомнение уже закралось в ее душу. Она еще не испытывала того панического страха, который овладел ее мужем, но и ее охватила странная робость, боязнь грядущего бедствия.

«Ваше высочество знаете мою преданность, знаете, что я не из тех, что лгут ради случая, — прочла Анна, — и потому вы всецело можете верить моим словам. Вам, вашей супруге и вашему сыну грозит ужасная опасность. Принцесса Елизавета, оскорбленная тем, что покойная императрица поступила в обход ее прав на престол, как то следовало по завещанию императрицы Екатерины, желает добиться восстановления своих прав. Ее советники, которым непременно хочется стать у ступеней трона, подбивают ее на переворот. И, как кажется, они достигли своего намерения; цесаревна решилась вступить на престол. По крайней мере, ее лейб-медик Герман Лесток вошел для этого в сношения с французским послом маркизом Шетарди, и тот, способствуя сему делу, в надежде сторицею вознаградить свои расходы в будущем, ссужает принцессу деньгами, которых передал Лестоку около 200 000 ливров. Большинство гвардии привлечено на сторону цесаревны, и все ждут от нее решительного слова. Поэтому, ваше высочество, примите как можно поспешно меры для пресечения этого злого умысла. Цесаревна еще медлит, не дайте ей решиться. Иначе все будет поздно, все будет потеряно…»

Анна дочитала письмо, уронила его на колени и задумалась, уставившись затуманившимися глазами на свое отражение в зеркале.

— Ну-с, прочли? — спросил принц Антон, следивший за супругой с жадным любопытством. — Что вы на это скажете?

Правительница повела плечами.

— Скажу, что, если это — не сказка, не вымысел…

— Это — правда, сущая правда! — пылко воскликнул принц Брауншвейгский. — Этот человек не способен на вымыслы…

Глаза принцессы сверкнули огоньком гнева.

— В таком случае тем хуже для вас. Как же вы, родитель императора, вы, мой муж, обязанный заботиться о нашей общей безопасности, прозевали такую интригу, не видали, что творится у вас под носом, что делается в войсках, которых вы состоите генералиссимусом?..

Эта неожиданная вспышка, это обвинение даже ошеломили принца. Он растерялся, развел руками и только и мог произнести:

— Я же, оказывается, и виноват! Но ведь я же вас предупреждал… я же говорил…

— Что вы мне говорили?! — набросилась на него Анна, которой необходимо было сорвать на ком-нибудь зло. — Общие места, фразы… Понятно, я этому не могла верить…

Принц Антон всплеснул руками.

— Господи! — воскликнул он. — Да если бы вы поверили моим словам — цесаревна давно была бы безвредна. Но вы только одно отвечали мне: «Цесаревна никогда не поднимет на меня руку, а вы глупы и смешны со своим бабьим страхом». Это — ваши подлинные слова, сударыня… Это была игра в благородство — вот вы доигрались…

Анна вздрогнула, пугливо оглянулась на дверь, точно ожидая, что вот сейчас, сию минуту войдет Елизавета с покорными ей гвардейцами, и простонала:

— А теперь поздно! Слишком поздно!..

— Не говорите глупостей! — резко, почти грубо крикнул принц, чувствуя, что наконец настала минута показать с’вою власть и свою силу. — Ничего еще не потеряно, если только мы не будем медлить и откладывать…

— Но что делать? Что?..

Прежде всего арестовать цесаревну…

Анна задумалась на секунду, потом кивнула головой и прошептала:

— Хорошо. Делайте, что хотите. Я доверяюсь вам. Только спасите меня…

Молния торжества сверкнула в белесоватых, бесцветных глазах принца Антона.

— Наконец-то вы взялись за ум! — проговорил он. — Если бы вы раньше больше доверяли мне и сознали, что править государством совсем не женское дело, — было бы куда лучше…

И, сказав все это гордым, напыщенным голосом, принц торопливо направился к дверям.

Но было бы лучше, если бы он не говорил этой последней фразы. Услышав ее, Анна вдруг вспомнила слова графа Линара, который советовал ей не поощрять притязаний принца на самовластие, который говорил, что принц спит и видит сделаться распорядителем судеб государства. Все это напомнило ей нравоучение ее супруга, его гордый тон испугал ее. Она кинула на него быстрый взгляд и вдруг спросила:

— Вы куда же идете, мой друг?

— Распорядиться арестом цесаревны и ее приближенных…

— Постойте, — остановила его правительница, гордо поднимая голову, — подождите… Я передумала…

Принц замер и изумленно взглянул на жену.

— Передумали? — прошептал он, видя, как от него ускользает призрак власти. — Но почему?

— Мне не нравится ваш проект… Арест цесаревны так сразу может произвести дурное впечатление на войска… на народ… Я хочу убедиться, насколько она виновна.

— И сами снова поедете к ней? — с тонкой иронией промолвил принц. — Чтобы, вернувшись, снова восхищаться ее прямотою и благородством?

Правительница сдвинула брови и сказала властным тоном:

— К ней я не поеду… Это и бесполезно, и не входит в мои планы… Она должна приехать ко мне.

— Так она и поехала!

— Она поедет. Потрудитесь сказать нашему обер-гофмаршалу графу Левенвольду, что я на завтрашний вечер назначаю куртаг… Чтоб были посланы всем приглашения, а главнейшее — цесаревне. И на куртаге я ее арестую…

— Вы этого не сделаете, вы слишком малодушны!

— Клянусь, я это сделаю…

Принц Антон хотел выйти.

— Постойте, — опять остановила его жена. — Есть еще другое поручение. Вы — генералиссимус русских войск. Потрудитесь в качестве такового распорядиться, чтоб все гвардейские полки не позже как через три дня, выступили в Финляндию… Они нужнее там для войны со шведами, чем здесь для заговоров…

Принц молча поклонился, удивленный и даже восхищенный этим последним распоряжением, и скрылся за дверью. В ту же минуту в уборную через другую дверь вбежала одетая в меховую шубку Юлиана.

— Ваше высочество, едем! — воскликнула она, не замечая перемены в лице своей приятельницы. — Лошади у подъезда.

— Нет, Лина, мы не поедем, — печально качая головой, отозвалась правительница, — мне теперь не до катанья… мне помешали…

X Последний разговор

На куртаг в Зимний дворец гости, получившие приглашения, стали, по обычаю, собираться с семи часов. Куртаг обещал быть очень многолюдным, так как по особому приказанию принца Антона обер-гофмаршал граф Рейнгольд Левенвольд разослал приглашения не только персонам первого ранга, но почти всем лицам, имеющим право приезда ко двору.

Елизавета Петровна приехала незадолго до парадного выхода. Ничего положительно не подозревая, не думая, какая гроза собралась над ее головой, она сегодня казалась, впрочем, какою-то усталою и хмурой. Расходились нервы, была какая-то тяжесть на сердце, и хотя на ее пухлых губах и бродила улыбка, но улыбка эта была искусственной, хотя ее большие выразительные глаза и светились обычным мягким блеском, но изредка в них вспыхивало какое-то мрачное пламя.

Когда цесаревна подошла к правительнице, та на секунду вспыхнула, но молча протянула ей, правда немного вздрогнувшую, руку и молча же подставила щеку, на которой Елизавета запечатлела свой обычный родственный поцелуй. Затем она отвернулась от гостьи, как бы продолжая разговор с графом Головкиным.

Но если правительница сумела сдержаться, то принц Антон обдал Елизавету таким суровым взглядом, что молодая женщина удивилась, и какое-то странное предчувствие шевельнулось в глубине ее сердца.

«Что это значит? — подумалось ей. — Уж не подозревают ли они чего-нибудь?»

Мелькни ей прежде эта мысль, несколько месяцев тому назад, она, конечно, не стала бы задумываться над этим вопросом, не стала бы тревожиться. Она могла со спокойной совестью глядеть в глаза правительнице, с гордым достоинством ответить на все обвинения. Прежде она желала короны, считала, что корона принадлежит ей по праву, но не принимала активного участия в стремлениях ее приверженцев, старавшихся увенчать короной ее голову. Но теперь не то. Теперь Елизавета чувствует себя не так спокойно. Теперь она не только соглашается на происки ее друзей, но и сама жаждет императорской порфиры. Она решилась на переворот, решилась после долгого раздумья, после долгой борьбы с своей бесхарактерностью, с своей привычкой к спокойной жизни. Она решилась потому, что не видит другого исхода. Если правительница боится ее, Елизаветы, то она в свою очередь боится правительницы; вернее — не ее самой, а всех, кто ее окружает. Она знает, что Анна Леопольдовна — добрая женщина, что она не способна причинить сознательно зло; но в то же время она знает, что правительница легкомысленна, что она труслива, что ее легко могут запугать. А тогда для собственного спокойствия она не постесняется пожертвовать ею, будь она невиннее младенца. Елизавете же совсем не хочется окончить свою жизнь в стенах монастыря.

И Елизавета решилась. Она, правда, еще медлит — но теперь уже не откажется от принятого намерения. Гвардия на ее стороне. Теперь осталось уже недолго ждать. Она наметила днем переворота 6 января, и единственно, о чем горячо молит она Создателя, чтоб не лилась невинная кровь, чтоб все произошло тихо и мирно…

И вот теперь ее охватил страх, что правительница и ее супруг знают об ее намерении, что, может быть, сегодня потребуют от нее отчета, и она невольно вздрогнула при мысли, что ее лицо не сумеет солгать, что она выдаст себя и погубит своих друзей. И, думая это, цесаревна со страхом оглянулась на правительницу и на ее супруга, на Юлиану Менгден, стараясь по их лицам угадать свою судьбу… Но она не успела составить верное заключение, так как к ней подошел принц Антон и подал ей руку, сказав каким-то странным тоном:

— Пойдемте, ваше высочество… Ведя вас под руку, я буду счастливее, чем около своей супруги… Считайте меня на сегодня вашим пленником…

Елизавета метнула на принца зоркий взгляд и, чтобы испытать самое себя, чтобы убедиться, что ее голос не дрогнет в нужную минуту, вызвала улыбку на лице и шутливо спросила:

— Вы, ваше высочество, разве не боитесь попасть ко мне в плен?

Принц Брауншвейгский, не ожидая такого вопроса, даже растерялся на мгновение.

— Быть пленником вашей красоты, — наконец нашелся он, — может доставить только удовольствие…

— Боже! Вы сегодня слишком любезны, ваше высочество! — воскликнула она. — Если бы я была более суеверна — я бы испугалась…

— Чего?

— Что такая излишняя любезность скрывает за собой какую-то неприятность…

— А вы не суеверны?

— Нимало… Я верю в свою звезду.

Они уже вошли в тронную залу, переполненную приглашенными, низко сгибавшими голову при проходе высоких особ. Оркестр, расположившийся на хорах, грянул польский… Принц Антон замолчал, замолчала и Елизавета, тревожное настроение которой усилилось.

Полонез окончился; в аванзале поставили карточные столы; в галерее, разделявшей тронную залу от аванзалы, стали сервировать ужин. Правительница, задумчивая и точно обеспокоенная чем-то, медленно ходила среди гостей, сопровождаемая Левенвольдом и австрийским послом. Елизавета, страстно любившая игру в ломбер, уселась за карточный стол, выбрав себе партнерами Головкина, Бутурлина и Воронцова. За картами она забыла все тревоги, все опасения, даже развеселилась и не замечала ни ядовитой улыбки, поднимавшей губы принца Антона, ни мрачного взгляда, какой бросила на нее правительница, проходя мимо нее.

Игра была в самом разгаре, когда вдруг к стулу, на котором сидела цесаревна, подошла старшая фрейлина правительницы Мария Аврора Менгден и, наклонившись к ней, шепнула ей на ухо:

— Ваше высочество, государыня великая княгиня желает с вами говорить…

«Вот оно! — как молния, мелькнуло в голове цесаревны. — Начинается…»

Ее высокая грудь нервно колыхнулась, лицо вспыхнуло заревом и сердце так сильно заколотилось, что она сама услышала его стук. Она встала, положила карты на стол и двинулась к маленькому кабинету, где дожидалась ее правительница. И с каждым шагом волнение ее возрастало, сердце билось все скорее и скорее, а щеки окрашивались все ярче.

Когда Елизавета вошла, всеми силами стараясь подавить свое волнение, Анна Леопольдовна, стоявшая посреди комнаты, скрестив руки, метнула на нее суровый взгляд.

— Ваше высочество, — заговорила она, и голос ее зазвучал строго и властно, — отвечайте мне прямо и откровенно, бросите вы или нет свои преступные интриги против меня?

Большого труда стоило цесаревне не пошатнуться, не опуститься в кресло, поддавшись вдруг охватившей ее физической слабости; страшных усилий воли стоило ей ответить, так как был момент, когда ей показалось, что язык не хочет повиноваться ей.

— Я не понимаю вас, ваше высочество, — проговорила она, сказав эту фразу нарочно, чтоб выиграть время, чтобы оправиться.

Анна Леопольдовна сделала нетерпеливый жест.

— Бросьте эти комедии!.. Предваряю вас, что я решительно знаю все… Теперь вам не удастся обмануть меня. И клянусь вам Богом, что, если вы не сумеете оправдаться, — вы отсюда выйдете уже арестованной и лишенной возможности мне вредить…

К счастью Елизаветы, правительница сама была страшно взволнована; она целый день готовилась к этому разговору, и у нее самой теперь пылало лицо и дрожал голос. Поэтому волнение цесаревны не удивило ее, предательская краска на щеках не возбудила новых подозрений, дрожь ее голоса ускользнула от ее слуха.

— Опять старые песни! — воскликнула Елизавета.

— Нет, ваше высочество, — возразила правительница, — не старые… Я была слишком мягка, слишком добросердечна, но теперь мне надоело это…

— И потому только, что вы лишились своей доброты и мягкосердечности, вы хотите сделать меня первой жертвой своего раздражения? — проговорила цесаревна, чувствуя, как в ней крепнут силы, как пробуждается бодрость духа.

— Не играйте словами! — пылко крикнула Анна. — Я потому не хочу быть мягкосердечной, что вы меня обманули.

— Чем?

— Вы принимаете маркиза де ла Шетарди…

— А разве ваше высочество запрещали мне принимать его?

Возражения цесаревны, ее окрепший голос, как всегда, стали действовать на правительницу и пробудили прежние сомнения. Раньше она так была убеждена в виновности Елизаветы, что полагала, заявив ей, что ее замыслы открыты, тотчас же приказать генерал-аншефу Ушакову арестовать принцессу. Теперь же она, чувствовала, что Елизавета слишком твердо отвечает для виновной, и это совершенно отнимало у нее энергию.

— Но вы принимаете Шетарди с преступными целями! — снова крикнула она.

Елизавета понимала, что происходит в душе ее грозного судьи, и решила воспользоваться смущением правительницы. Она гордо и резко ответила:

— Если бы маркиз был даже действительно моим близким человеком, то, я думаю, до вас это не касается; я совершеннолетняя, вы не состоите моей опекуншей, и я вольна распоряжаться собою, как я хочу.

Эта смелая и дерзкая тирада окончательно смутила Анну. Она с изумлением взглянула на цесаревну, не будучи в силах понять, действительно ли она не знает, в чем ее обвиняет правительница, или только притворяется незнающей.

— Да я же совсем не про то говорю, — сказала она, уже значительно понизив голос, — говорят, что вы в союзе с Шетарди замышляете отнять корону у моего сына!..

Елизавета презрительно пожала плечами.

Анна чувствовала, что начинает терять почву. Тогда она решила нанести главный удар.

— Так вы запираетесь? — проговорила она. — А что, если я прикажу арестовать вашего лейб-медика Лестока… прикажу его пытать?

Елизавета чуть приметно вздрогнула, но не потеряла самообладания и спокойно выдержала испытующий взор правительницы.

— Лестока? — переспросила она. — А чем он провинился пред вашим высочеством?

— Он составляет заговоры… он бывает у Шетарди… получает с него деньги. Его можно видеть постоянно в разных кабаках в обществе гвардейских офицеров… Словом, он — душа заговора.

— Если вы в этом уверены — арестуйте Лестока… Но мой бедный, трусливый медик будет, конечно, очень польщен, что его считают настолько храбрым, чтоб стоять во главе заговора.

— Так, по-вашему, он не пьянствует с гвардейцами?

— За это не поручусь… Но я знаю, что Лесток любит выпить, а у пьяного человека всегда найдутся собутыльники…

— Так он не бывает в доме французского посла?

— За это я могу поручиться. Он еще ни разу не переступил порога французского посольства…

Анна Леопольдовна так была изумлена, что даже пошатнулась.

— И вы можете поклясться в этом? — спросила она, зная, что Елизавета очень религиозна.

— Клянусь! — воскликнула цесаревна.

— И она не покривила душой; Лесток действительно не бывал в доме Шетарди, не считая единственного раза, когда он явился замаскированный, про что Елизавета даже и не знала. Он очень часто виделся с Шетарди, но исключительно в доме итальянца Марка-Бени, близкого знакомого и маркиза, и доктора.

Услышав эту клятву, правительница на минуту опустила голову и задумалась. Сомнения ее не рассеялись, а уверенности в виновности цесаревны уже не было.

— Так, значит, все это — ложь, все это — вымыслы?

Цесаревна горько улыбнулась.

— Ваше высочество, — с чувством проговорила она, — уверять я вас больше не буду… По всему видно, что я потеряла ваше доверие, а словами его не вернешь. Поэтому одно из двух: или оставьте меня в покое и дайте мне жить тихо и мирно, или же назначайте следственную комиссию, арестовывайте меня, пытайте моих друзей… Поверьте, что эти вечные недоразумения, эти разговоры хуже всякой лютой пытки…

На ее ресницах алмазными каплями сверкали слезы. Правительница заметила их и подумала: «Это — слезы обиды… Она обиделась — значит, невиновна…» — и затем сказала вслух:

— Хорошо. Ступайте, ваше высочество… Я подумаю, что сделать…

Елизавета с глубоким поклоном вышла из кабинета и тотчас же уехала домой, вздрагивая каждую минуту и боясь, что правительница одумается, вернет и арестует ее. А когда она уехала, в кабинет, где в глубокой задумчивости сидела правительница, вихрем ворвался ее супруг.

— Опять упустили птичку! — раздраженно воскликнул он.

— Оставьте меня в покое! — досадливо отозвалась Анна. — Я убеждена теперь, что она невиновна…

Принц изумленными глазами поглядел на супругу, топнул ногой и снова вихрем удалился из кабинета!

Елизавета вернулась домой разбитая и утомленная. Этот разговор стоил ей слишком дорого; за полчаса, которые он тянулся, она перестрадала так много, как ей не приходилось страдать уже давно.

— Ну, что, золотая моя? — встретила ее Шепелева. — Нагулялась, повеселилась?!

Цесаревна печально покачала головой, и горькая улыбка скривила ее губы.

— Так-то навеселилась, — ответила она, — что по горло сыта, Мавруша… Вдругорядь меня на это веселье калачом не заманишь…

— Аль приключилось что?

— А приключилось то, что пытала меня правительница словами да обещала и в застенке попытать… — и она вкратце пересказала Шепелевой свой разговор с Анной Леопольдовной.

Мавра Ивановна, когда цесаревна кончила, всплеснула руками.

— Как же теперь быть, матушка? Неужто всю затею бросать?

Елизавета сдвинула брови и твердо сказала:

— Нельзя бросать… Все равно теперь не поверят. Как-никак, а надо теперь до конца дойти, и свою, и ваши головы спасаючи.

— Так, золотая моя, так! — обрадованная решимостью, сквозившей в словах цесаревны, воскликнула Шепелева. — Прикажешь побудить наших?

— Не буди… Дай еще ночку поспать, а утром решим, как поступить… Утро вечера мудренее…

XI Великое действо

Наступил и следующий день после знаменательного куртага в Зимнем дворце. Настало двадцать четвертое ноября тысяча семьсот сорок первого года.

Елизавета проснулась поздно. Большие английские часы, стоявшие в столовой, уже пробили десять раз, когда цесаревна открыла глаза и, увидев подходившую к постели на цыпочках Шепелеву, не раз заглядывавшую в спальню во время ее сна, пробормотала:

— Заспалась я сегодня, Маврушенька.

— И то заспалась, золотая моя!.. Вставай-ка поскорее. Там тебя давно, почитай часа, с два, один человек дожидается…

Цесаревна тревожно вздрогнула.

— Кто таков? — быстро спросила она, приподнимаясь на локте.

Мавра Ивановна заметила тревогу, вспыхнувшую в глазах ее «золотой царевны», дрожь, пробежавшую по ее полному молочно-белому телу, и поспешила ее успокоить.

— Свой, матушка, свой… Преображенского полка сержант Грюнштейн!

— Что же ты меня, Маврушенька, не разбудила?

— И, золотая моя, нешто это возможно! Ты так-то сладко почивала, что меня аж завидки брали… Ну, а проснулась — изволь-ка подниматься. Теперь куняжиться не дам. Там тебя и Герман Генрихович ждет не дождется…

Елизавета нахмурилась и, одеваясь с помощью Шепелевой, глубоко задумалась. Ей предстояло решить очень важный вопрос: откладывать ли свое намерение, окончательно созревшее в ее душе, до первого удобного случая, как это она хотела несколько дней тому назад, или же, не откладывая, самой создать этот удобный случай. Как она ни была робка, ей казалось, что медлить долее теперь неразумно. Вчерашний разговор с правительницей показал ей ясно, что она должна теперь остерегаться каждую минуту. Вчера ей удалось благополучно выбраться из силков, какие расставила ей судьба, удалось поколебать уверенность правительницы, но никто не может поручиться, удастся ли ей спастись от подозрительности приближенных Анны — сегодня или завтра. Наконец, и сама правительница — это видно по всему — настроена враждебно. Она знает слишком много, чтобы слишком долго верить в невиновность ее, Елизаветы. Вчера она размягчилась сердцем, может быть, просто в нужную минуту потеряла энергию, но сегодня она может передумать и послать Ушакову приказание арестовать ее. И тогда она, Елизавета, погибла. Хотя она и дала правительнице коварный совет назначить следственную комиссию, но она прекрасно понимала, что не только что на пытке, а под одним взглядом холодных стальных глаз Ушакова Лесток, трусливый до глупости, выдаст ее головою… Значит, медлить было нельзя. Да и чем скорее окончится это неопределенное положение, чем скорее пройдут тревоги ожидания, тем лучше. Все равно идти назад немыслимо; правительница не поверит — так лучше же дойти до конца. И, остановившись на этой мысли, Елизавета подняла глаза, полные слез, к образу Казанской Богоматери, кротко глядевшему на нее из своей жемчужной ризы. В это время огонек лампады вспыхнул, бросил на темный лик иконы трепетный отблеск, и цесаревне показалось, что священное изображение ожило и послало ей ласковый, ободряющий взгляд. Елизавета Петровна перекрестилась и твердым шагом направилась в уборную, по которой, дожидаясь ее, грузными шагами ходил Лесток.

— Доброе утро, Герман Генрихович, — поздоровалась она с ним, — что новенького скажешь?

Лесток вздернул плечами и пробормотал:

— Я дурной сон видел, ваше высочество!

— А какой? — спросила Елизавета, расчесывая перед зеркалом свои густые, пышные волосы.

— Будто меня колесовали.

Насмешливая улыбка тронула губы цесаревны и затерялась в глубине глаз.

— И то дурной, — согласилась она, — особливо, коли в руку.

Лесток еще досадливее вздернул плечами, закусил нижнюю губу, затем быстро вытащил из кармана камзола какую-то бумагу и положил ее пред Елизаветой.

— Что это такое? — спросила она.

— Выбирайте, ваше высочество, что вам приятнее. Жизнь ваших друзей висит на волоске, и, если вы еще промедлите, — их кровь польется рекою…

Елизавета в это время рассматривала положенный ее медиком рисунок.

Он был сделан грубо, неряшливо, но она разобрала, что этот рисунок изображает ее в двух видах — в короне и порфире и в монашеском одеянии. Цесаревна вздрогнула и поспешно отвела затуманившиеся глаза от ужасной картинки.

— Я выбрала, мой друг, — проговорила она. — Будь готов сам и скажи всем, чтоб были готовы…

— Но когда же, когда? — забыв всякий этикет, всякое уважение к цесаревне, вскричал Лесток.

— Еще не знаю, — раздумчиво ответила Елизавета. — Может быть, завтра, а, может быть, и сегодня… Во всяком случае, ступайте и будьте готовы…

Она встала из-за туалета и торопливым шагом направилась в залу, где, по словам Шепелевой, ее ждал Грюнштейн.

Увидев вошедшую цесаревну, преображенец преклонил колено и благоговейно прикоснулся губами к протянутой ею руке.

— Я заставила тебя ждать, мой друг, — ласково проговорила Елизавета. — Уж не посетуй — заспалась нонче…

Преображенец и от ласкового тона ее голоса, и от этих слов покраснел до ушей.

— Ваше высочество! Матушка царевна! Не посетуйте, что я дерзнул явиться, — заговорил он взволнованно и робко. — Такое дело случилось. И от себя, и от своих товарищей усердно вас просим: прикажите ваших супостатов низвергнуть, немцев из Зимнего выгнать…

— Прикажу, прикажу, дружок! Только малость подождать нужно…

— Нельзя годить, ваше высочество! — воскликнул Грюнштейн. — Потому я и прибежал к вам… Завтра вся гвардия в поход выступает, в ночь ноне нам снарядиться приказано…

— Как в поход? — изумилась Елизавета.

— На шведа идти приказано, — пояснил преображенец. — Ноне и приказ поутру нам читали.

Елизавета задумалась. Это неожиданное известие изменяло положение дела. Медлить долее было действительно нельзя. Она ясно теперь понимала план правительницы: гвардию решено удалить из Петербурга, чтобы арестовать ее в это время. Тогда, понятно, некому будет за нее заступиться. Ее раздумье продолжалось бы дольше, если б около нее не прозвучал голос Лестока, незаметно вошедшего в залу.

— Видите, ваше высочество, — сказал он, — медлить нельзя ни минуты… Уйдет гвардия — и дело проиграно.

Елизавета гордо подняла голову. В ней вдруг сказалась дочь Великого Петра. Она как-то вся преобразилась, точно возмужала сразу.

— Вижу, друг мой, — твердо отозвалась она. — Вижу, что более нельзя медлить. Вручаю свою судьбу Господу и полагаюсь на Его святую волю. Подъемлю это дело не для себя, а для блага и счастья государства Российского… Ноне ночью совершим сие действо. Ступай, мой друг, — обратилась она к Грюнштейну, — и скажи своим товарищам, чтоб были готовы встретить меня.

Сказав это, она быстро повернулась, ушла в свою спальню, заперлась на ключ и, упав на колени перед образами, в жаркой молитве просила Создателя осенить ее Своей помощью…

Этот день и для Елизаветы, и для ее приближенных тянулся томительно долго. Все были нервно настроены, все тревожно прислушивались к малейшему внешнему шуму. За обеденным столом сидели, как обыкновенно, очень долго, но кушанья слуги со стола унесли почти нетронутые. Разговоры не вязались. Все, что было нужно, уже переговорили, условились обо всем и теперь сидели молча, изредка скользя глазами друг по другу и чаще всего бросая взоры на часовой циферблат, с нетерпением ожидая, когда стрелки подойдут к двенадцати.

Спокойнее всех была сама цесаревна. На душе ее, правда, было смутно, каждая жилка в ней трепетала, сердце то замирало, то начинало трепетать, но на лице Елизаветы не отражалось душевное волнение. Она точно застыла в ожидании грядущего часа, точно сознавая, что, упади у нее энергия, — растеряются и ее сподвижники, покажи она, что ее обуял страх, — и они потеряют голову…

Наконец, наступила ночь. Часы пробили одиннадцать раз. Цесаревна встала с кресла, опустилась на колени и прошептала, обратив глаза к образу:

— Боже, помоги! Боже, не оставь! Если Ты судил мне совершить сие — дай мне крепость и мощь!..

— Ну, други мои, — поднявшись с колен, обратилась — она к стоявшим поодаль Лестоку, Разумовскому, Шувалову и Воронцову, — пойдемте. Да благословит Господь наше начинание!

В половине первого ночи сани цесаревны выехали из ворот дворца и понеслись к Преображенским казармам. Там уже ее ждали. Заслышав скрип ее саней, солдаты, толпившиеся на дворе, распахнули ворота и на руках вынесли цесаревну из саней.

Елизавета окинула зорким взглядом толпу солдат, подошла к ним величественным шагом и громким, звучным голосом проговорила:

— Ребята, вы знаете, чья я дочь? Хотите ли идти за мной?

Громкий гул сотен голосов, единодушный возглас: «Веди нас, матушка! Давно мы этой минутки ждали!» — был ей ответом.

Елизавета достала из-за кирасы крест, подняла его над головой и сказала:

— Я клянусь жить и умереть за вас. Клянитесь мне в том же…

— Клянемся! — грянула толпа.

Это был величественный момент. Елизавета была тронута до слез, гвардейцы — и солдаты, и офицеры — падали на колени, целовали ее руки и платье. Загорелые лица светились радостью. Все точно переживали какой-то дивный праздник.

— Теперь, друзья, — снова заговорила цесаревна, — пойдем со мною в Зимний дворец… Я должна арестовать похитителей моего престола. Но помните — не проливайте напрасно крови… Господь и так поможет нам докончить начатое.

Солдаты построились, а для того чтобы случайно не ударить тревоги — Лесток ножом разрезал кожу на барабанах. Елизавета снова села в сани, и шествие, в котором теперь участвовала почти половина Преображенского полка, двинулось к Зимнему дворцу.

И сама цесаревна, и преображенцы торопились. Пока шло все благополучно, но за дальнейшее поручиться было нельзя. Правда, сторожевые патрули на петербургских улицах были в то время очень малочисленны и предпочитали мирную дрему в караульнях беспокойной бдительности, но на патруль можно было наткнуться случайно; тот, заметив необычайное шествие глухой ночью, мог поднять тревогу — и тогда, кто знает, к чему бы это повело.

Сани, в которых сидела цесаревна и за которыми, как почетный караул, шагали толпы гвардейцев, прежде всего могли привлечь нежелательное любопытство, и поэтому один из офицеров решил предупредить это.

— Ваше высочество! — сказал он, торопливо подбегая к саням. — Не соблаговолите ли выйти из санок? Оно куда покойнее будет…

Елизавета сама тотчас же поняла практичность этого совета, вышла из саней и по глубокому снегу пешком пошла впереди своего войска, как русская Жанна д’Арк, шедшая для спасения своего отечества.

Однако это путешествие скоро ее утомило. Тяжелая кираса, которую она надела поверх шубы, глубокий снег, всюду лежавший сугробами, наконец, волнение, не только не покидавшее ее, а словно усиливавшееся по мере приближения к Зимнему дворцу, — все это все больше и больше замедляло ее сначала крупные и быстрые шаги…

Гренадеры заметили это. Двое из них быстро отделились от толпы, бережно подняли цесаревну на руки и, как ребенка, понесли вперед… И это было сделано вовремя: Елизавета чуть не задыхалась от усталости и едва-едва держалась на ногах.

Вот и Дворцовая площадь, в глубине которой темной массой, кое-где освещенной слабыми огоньками, вырос фасад дворца. Преображенцы в глубоком молчании дошли до дворцового подъезда и здесь спустили цесаревну на землю…

Она перекрестилась и твердым шагом двинулась к подъезду, на ступенях которого, как изваяния, застыли четыре измайловца, стоявшие в карауле.

Сильно билось сердце цесаревны, когда она подходила к ним, это была решительная минута. Стоило им скрестить ружья, ударить тревогу, вызвать остальной караул — и Зимний дворец пришлось бы брать приступом, пришлось бы проливать кровь, и, кто знает, чем могло бы окончиться это пролитие неповинной крови.

Сильно билось сердце великой дочери Петра Великого, страшно трусила она, но зато каким торжеством сверкнули ее глаза, какая радость охватила ее, когда караульные взяли на караул, а один из них, растворяя тяжелую дверь, сказал:

— Давно ждали, матушка царевна… Милости просим…

С этого момента дело брауншвейгцев было окончательно проиграно.

Елизавета вошла во дворец, преображенцы тотчас же заняли-все выходы, измайловцы, стоявшие в карауле, присоединились к ним, два офицера, вздумавшие было показать свою верность Анне Леопольдовне, были немедленно связаны — и не больше, как через десять минут, цесаревна вошла в спальню правительницы, оставив за дверью своих гвардейцев.

Топот тяжелых ног за дверью спальни, грохот ружейных прикладов теперь уже не стеснявшихся преображенцев разбудили Анну, спавшую на кровати вместе с Юлианой. Она вскочила, увидела Елизавету, устремившую на нее гордый, но в то же время грустный взор, вскрикнула от ужаса, зарыдала и в истерическом припадке забилась у ног цесаревны…

А через час после этого в маленький цесаревнин дворец на Мойке спешили сенаторы и духовенство, оповещенные о восшествии на престол дщери Великого Петра. Комнаты и залы были уже битком набиты, а гости все прибывали и прибывали, и на всех лицах светилась искренняя радость, а в глазах отражалось неподдельное изумление.

А в то же время перед дворцом цесаревны все увеличивалась масса войска, подходившего отдельными частями, и, когда в четвертом часу утра Елизавета вышла на подъезд чтобы ехать к торжественной службе в Исаакиевский собор, — ее встретили громовым криком:

— Виват наша царица-матушка! Виват императрица Елизавета!

И этот громовой крик сказал Елизавете, что теперь окончились все тревоги и волнения, и на глазах у нее заблистали радостные слезы.

XII Разъясненная загадка

Ликование войска и народа по случаю «великого действа», посадившего на всероссийский престол Елизавету Петровну, продолжалось всю ночь. Всюду горели костры, всюду толпились народные массы, и всюду шли радостные, возбужденные рассказы о том, как «матушка царевна царицей стала и как немцев выгнала». На улицах слышались радостные восклицания и возгласы, стоял несмолкаемый гомон, и эта праздничная суета и шум донельзя удивляли людей неподготовленных, не знавших ничего о происшедшем событии.

Удивило это праздничное настроение петербуржцев и княгиню Трубецкую, въезжавшую в это знаменательное утро в столицу чрез Московскую заставу.

Анна Николаевна не сразу догадалась, что это значит. Хотя она и принимала деятельное участие в заговоре цесаревны, хотя и склонила на ее сторону всю свою многочисленную родню, но, как и многие, ждала переворота только в Крещенье. Когда из окна колымаги она увидела толпы, запрудившие улицы, когда до ее ушей донесся народный гомон, когда лошади ее экипажа с трудом продвигались сквозь это живое море, катившее свои волны по всем направлениям, ей пришла мысль, что столица торжествует победу русского оружия над шведами. Но на Невском она увидела отряд войска, шедшего под треск десятка барабанов. И вдруг грохот барабанов умолк, и солдаты, и народ, окружавший их, разразились громовым криком:

— Да здравствует Елизавета, императрица всероссийская!

Тогда Анна Николаевна сразу уяснила себе действительное положение вещей, торопливо перекрестилась и радостно прошептала:

— Слава Богу, совершилось! Настали и для меня дни счастья…

Теперь уже ничто не могло препятствовать ее браку с Василием Григорьевичем, теперь Головкин был уже нестрашен, и ее охватила неудержимая радость, омрачавшаяся только тем, что лошадям в толпе народа приходилось идти шагом, в то время как ей хотелось бы уже быть дома, послать за Баскаковым, снова увидеть дорогого ей человека.

Шутка ли сказать, ведь они не виделись целых десять дней. Ей пришлось так неожиданно уехать в Тверь к серьезно заболевшей сестре, что она успела написать только коротенькую записку, которую ее слуги должны были отдать Василию Григорьевичу, когда он придет. И как она мучилась все эти десять дней, проведенных вдали от него! Но зато все эти мучения искупил этот радостный сюрприз… Теперь она совершенно счастлива…

Наконец дорожная карета Трубецкой добралась до Сергиевской и с грохотом подкатила к подъезду. Выбежали слуги, помогли княгине выйти из экипажа.

Раздевшись и поднявшись наверх, Анна Николаевна повернулась к Катюше, следовавшей за ней, и торопливо спросила:

— Василий Григорьевич заходил эти дни?

— Никак нет-с, ваше сиятельство, не бывали…

Трубецкая не придала значения этому ответу. Это так было естественно. Не было здесь ее — зачем было и Баскакову заходить в ее отсутствие. И, продолжая идти к своему будуару, она сказала:

— Ты сейчас оденешься, Катюша, сходишь к нему на квартиру и скажешь, что я приехала и прошу его тотчас же пожаловать ко мне…

— Слушаю, ваше сиятельство…

Анна Николаевна вошла в будуар, подошла к своему рабочему столику и вдруг вздрогнула: рядом с пачкой писем, лежавших на подносе, она заметила свое письмо — то самое письмо, которое она написала, уезжая в Тверь, и велела отдать Баскакову.

— Катя, — недовольным тоном заговорила она, вертя в руках письмо, — что я вам велела сделать с этим письмом?

Горничная вспыхнула и растерялась, заметив раздражение на лице своей хозяйки.

— Вы приказали отдать Василию Григорьевичу, когда они пожалуют…

— А вы и забыли мое приказание?

— Никак нет-с…

— Как нет? — рассердилась Трубецкая. — Но ведь письмо здесь, не тронуто… Вы его и не отдавали…

— Гак Василий Григорьевич не бывал здесь — я же вам доложила.

Анна Николаевна вздрогнула и побледнела.

— Как не бывал? Ни разу со времени моего отъезда?..

— Ни одного разу…

В глазах Трубецкой засверкали искорки испуга, и бледность еще больше разлилась по лицу молодой женщины.

Она хотела что-то спросить, но в это время Катя быстро заметила:

— Да они же вам письмо написали.

— Какое письмо?!

— А вот оно тут лежит, — указала девушка на пачку писем, — его от них принесли на другой день после того, как вы уехали.

Но Анна Николаевна уже не слушала ее. Дрожащими руками перебрала она письма, лежавшие на подносе, с жадностью схватила конверт, надписанный знакомым почерком, вскрыла и принялась за чтение письма.

С первых же строк этого рокового письма она почувствовала, что у нее как бы перестает биться сердце и перехватывает дыхание, а когда она окончила читать — в широко открытых глазах молодой женщины отразился такой ужас, бледное лицо исказилось такой судорогой, словно она почувствовала за своей спиной ледяное дыхание смерти, так беспощадно разрушившей ее счастье, разбившей ее жизнь. Несколько долгих секунд она простояла точно в столбняке, застыв подобно статуе, бессильно уронив руки, в которых замерло ужасное письмо… Затем она вздрогнула всем телом, шатнулась и безжизненным трупом рухнула на пол…

Поднялась суматоха. Послали за доктором. Тот приехал и нашел княгиню в глубочайшем обмороке.

Растерянная, перепуганная прислуга металась из стороны в сторону, и, когда в первом часу дня приехала Софья Дмитриевна, когда она увидала растерянные лица слуг, она сразу поняла, что произошло какое-то большое несчастие. Опрометью вбежала она в спальню, бросилась к постели, на которой лежала ее подруга, все еще не пришедшая в чувство, и со страхом уставилась на старичка доктора, возившегося около Трубецкой.

— Что такое случилось? — шепотом спросила она.

— Княгиня чего-то испугалась и потеряла сознание.

— Но это не опасно?

Доктор покачал головой.

— Кто знает!.. Впрочем, у нее крепкая натура, здоровое сердце… Может быть, все окончится пустяками… — и он опять принялся хлопотать около княгини.

Тогда Софья Дмитриевна набросилась на заплаканную, дрожавшую всем телом Катю.

— Отчего это с нею?

— Не могу знать… Как прочли письмо — так и грохнулись.

— Какое письмо?

— От Василия Григорьевича…

— А где оно? — спросила молодая женщина, рассчитывая в этом письме отыскать причину внезапного обморока Трубецкой.

— Вот, пожалуйте… Я уж у них из рук вынула… — и Катя подала смятое письмо Баскакова.

Софья Дмитриевна с жадностью набросилась на него, побледнела, как смерть, прочтя первые строки, и почувствовала, как вся кровь бросилась ей в лицо, когда дочитала до конца.

— Так вот в чем дело! — прошептала она. — Значит, это я всему виною… — и ее глаза наполнились слезами.

В это время Анна Николаевна шевельнулась, глубокий вздох, похожий скорее на стон, колыхнул ее грудь, и она открыла глаза, в которых все еще стояло выражение ужаса. Скользнув этим взглядом по лицу склонившегося над нею доктора, она перевела глаза на Соню, вздрогнула, приподнялась и воскликнула:

— Соня! Голубчик! Что же все это значит?..

Доктор и Катя поспешили уйти. Софья Дмитриевна подошла к кровати и, заливаясь слезами, простонала:

— Прости меня, Анюта, если можешь… Это я такая проклятая… Это я всех гублю…

— Но что же это значит?.. — опять повторила Анна Николаевна. — Ты ведь знаешь, — прибавила она полным мучительного горя голосом, — он умер… умер…

— Успокойся, родная…

Горькая улыбка прошла по белым, точно восковым губам Трубецкой.

— Успокоиться, — медленно промолвила она, — да, я успокоюсь… Мне больше ничего не осталось… Ты знаешь, как я любила его. Я успокоюсь. Мы недолго будем в разлуке…

Соня вздрогнула и со страхом поглядела на Трубецкую, как бы читая на ее мертвенно-бледном лице ужасное значение этой фразы.

— Полно, Анюта!.. Зачем эти мрачные мысли?..

Анна Николаевна сделала резкое движение рукой.

— Не надо! — нетерпеливо перебила она. — Никаких утешений… никаких слов… Вся моя жизнь была в нем, и без него я жить не могу и не хочу… Но прежде расскажи мне, что это значит… Ведь ты одевалась пиковой королевой… Я не надевала этого костюма. Он понравился тебе, и я тебе его подарила. Что же это значит? Объясни… Я ничего не понимаю…

Софья Дмитриевна печально уронила голову на руки и так просидела целую минуту, как бы собираясь с мыслями, проносившимися в ее голове. Когда она подняла на Анну Николаевну глаза, они были полны слез и какой-то грустной мольбы.

— Если бы ты знала, — начала она глухим, подавленным голосом, — как мне тяжело говорить теперь… Ведь я рассчитывала тебя порадовать своим счастьем… сказав, что моя рана зажила, что мое сердце исцелилось… И вдруг…

— Ты полюбила? — еле слышно спросила Трубецкая.

— Да. И за это, очевидно, наказал меня Бог… Я нарушила свою клятву… я забыла, или, вернее, думала забыть, Мотю — и вот надо мной разразилась кара.

— Не над тобой… — слабо шепнула Трубецкая.

— Нет, надо мной. Твое горе — это и мое горе. Разве я могу быть счастлива, зная, какой ужасной ценой оплачено мое счастье?..

— Но в чем же дело, в чем дело?

— Ты помнишь тот день, когда мы с тобою были на придворном маскараде… когда я упросила тебя подарить мне этот проклятый костюм пиковой дамы, а тебе уступила свой… Вот в этот самый день во дворце я вдруг случайно увидела одного человека. Сначала он был в маске, и, пока я танцевала с ним, меня вдруг охватило какое-то странное предчувствие. Мне вдруг подумалось, что этот человек будет играть заметную роль в моей жизни… А когда он снял маску — это предчувствие только усилилось… Вообрази, что я увидела второго Мотю. Правда, между ними нет разительного сходства, но глаза незнакомца напомнили мне былое счастье и былое горе… Овал его лица вызвал снова забытые воспоминания. И странное дело: вместо того чтоб тотчас же с мучительной тоской убежать от него, вместо того чтоб воспоминаниями снова растравить сердечную рану — я с таким удовольствием слушала моего кавалера, с таким удовольствием провела этот вечер, что даже сама испугалась последствий увлечения… Ты уехала раньше меня; подсаживая меня в карету, он умоляющим голосом просил меня назначить ему еще свидание, и я, совершенно обезумев, сказала, что буду рада увидеть его на следующем маскараде. Со мной произошло что-то необычайное. Я всю ночь продумала о нем, его лицо все время вырезалось из мрака перед моими глазами, а Мотя… память о нем ушла куда-то далеко, далеко… В следующем маскараде мы увидались опять, и, расставаясь с ним, я с ужасом убедилась, что я его люблю… Я ему снова назначила свидание на маскараде у Шетарди… Ты помнишь, на этот маскарад я поехала, проводив тебя, в твоей карете… В этот раз я сняла маску — и мы объяснились… И я была счастлива… Мне показалось, что счастье вернулось ко мне снова… И вот оказывается, что вместо счастья — всех нас ждет только горе…

— Кто он такой? — спросила Трубецкая, внимательно слушавшая рассказ подруги.

— Это — двоюродный брат Василия Григорьевича, Николай Львович Баскаков.

— Я все-таки ничего не понимаю, — сказала она. — Откуда же Вася взял, что я была в костюме пиковой дамы?.. Притом, раз они — родственники и, положим, он видел тебя с ним, — он мог всегда узнать истину…

Она печально поникла головой.

— Я тоже ничего не понимаю, — прошептала Софья Дмитриевна. — Я только вижу, что мне не суждено счастье… что стоило мне только подумать о возможности его — и гроза разразилась и надо мной, и над близкими мне людьми… Проклятая, несправедливая судьба!

— Да, судьба немилостива, — промолвила Трубецкая, — но с ней нельзя бороться. Не будем бороться и мы…

— Но ты, надеюсь, простишь меня? — воскликнула Соня, обнимая свою подругу и прижимаясь к ней головой.

— За что же мне прощать тебя?.. Разве ты виновата?

— Я виновата в том, что надела этот проклятый костюм.

— Тогда я все-таки виновата больше. Я заказала костюм. Наконец, я уехала в Тверь… Будь я здесь — ничего подобного не случилось бы… Нет, Соня, не будем винить друг друга. Так угодно Богу — а нам нужно только примириться с Его волей…

В это время дверь распахнулась, и в спальню вбежала Катя. Она вбежала так стремительно, что Анна Николаевна с испугом поглядела на нее.

— Ваше сиятельство, — воскликнула чем-то очень взволнованная девушка. — Там вас желает видеть один человек…

Трубецкая поморщилась.

— Разве ты не знаешь, что я никого не принимаю?.. Я больна, лежу в постели…

— Но это, ваше сиятельство…

Анна Николаевна нахмурила брови.

— Кто бы это ни был — я никого не приму! — проговорила она резким тоном. — Ступай!

Но Катя, несмотря на это категорическое приказание, даже не шевельнулась. Удивленной этим Трубецкой даже показалось, что девушка улыбнулась. Она хотела сделать ей за это выговор, но Катя предупредила ее:

— Нельзя, ваше сиятельство, не принять… Это от Василия Григорьевича…

Анна Николаевна вздрогнула; ей показалось, что или она, или Катя сошла с ума.

— Опомнись… — проговорила она. — Что ты говоришь?!

— То, что мне велели сказать… Пришел старичок один и желает вас видеть… Он говорит, что Василий Григорьевич больной у него в дому лежит…

Безумная радость сверкнула в глазах Трубецкой; все лицо ее просияло, как бы освещенное солнечным светом.

— Так он жив!.. Он не умер!.. — вырвалось у нее, и она, не помня себя, бросилась в объятия Софьи Дмитриевны, тоже просветлевшей от счастья.

XIII Спасенные от смерти

Да, Баскаков не умер.

Когда он пришел в себя, он не сразу сообразил это. В нем еще осталось ощущение смертельного холода, охватившего его тело, когда головкинские гайдуки швырнули его в ледяную воду Невы, осталось смутное воспоминание, как вода хлынула ему в рот… Он так был рад тоща, что сознание покинуло его тотчас же, как он погрузился в воду, и смерть приняла в свои объятия его совершенно бесчувственное тело… И, когда он открыл глаза и на него хлынула волна яркого света, ему показалось, что он уже умер, что он находится в состоянии небытия, что он уже перешел в тот мир, где нет ни печалей, ни воздыхания, и трепетал от радости, что этот мир так светел…

Но спустя немного он почувствовал какую-то странную тупую боль в правом боку, боль, усиливавшуюся с каждым вздохом. Удивило его также, что он слышит эти вздохи, хриплые, вырывающиеся со свистом из его разбитой, как бы ноющей груди. Эти чисто телесные ощущения вызвали в нем сомнение, действительно ли он находится в бестелесном мире.

Василий Григорьевич оторвал голову от подушки, и оторвал с большим усилием, так как голова казалась точно налитой свинцом и тоже болела. Затем он обвел глазами кругом и пришел к убеждению, что он не только не переселился в мир светлых духов и радостных грез, но даже лежит не на тинистом дне Невы, где следовало бы находиться его трупу. Взгляд его упал на окно, и ему пришлось на секунду даже зажмурить глаза, так как в окно врывались ослепительно яркие лучи солнца. Затем он увидел стол, два стула, стоявшие около него, и убедился, что лежит на кровати. Но и кровать, и стол, и самое комнату он видел впервые; в этом он не сомневался, как не сомневался и в том, что и Головкин, жаждавший его смерти, и сам он, так хотевший покончить скорее свое земное существование, жестоко ошиблись, что ему не дали утонуть, вытащили из воды и возвратили к жизни…

Но кто же его спас? Кто этот благодетель, которому он совсем не благодарен?

На этот вопрос он не мог ответить. Да он не смог и задуматься над ним, так как боль в боку усилилась, застучало в виски, холодный пот выступил на лбу, а все тело горело, точно его поджаривали на медленном огне. Боль настолько усилилась, что он не мог удержаться от стона, резко прозвучавшего в тишине комнаты.

Стон услышали. Услышал и он скрип отворившейся двери и легкие шаги, затихшие у его постели. Затем над ним наклонилось хорошенькое личико какой-то молодой девушки или молодой женщины, и ясные, глубокие глаза взглянули на него с такой лаской и с таким участием, что он снова простонал от боли, но на этот раз не в боку, а в сердце, судорожно сжавшемся при мелькнувшем ему воспоминании о таких же ясных глазах, даривших его так часто и нежною лаской, и участием.

— Вам больно? Вы страдаете? — как сквозь сон, расслышал он мелодичный голос; но ответить он не мог: опять в боку поднялась режущая жгучая боль, свет погас в его глазах, которые заволокло туманом, и он снова потерял сознание.

Сколько времени продолжалось это вторичное забытье — Баскаков определить не мог. Когда он снова очнулся, он лежал на той же кровати, в той же самой комнате, и так же из окна лился яркий дневной свет, весь пронизанный солнечным сиянием. Только голова была не так тяжела, да боль в боку почти не ощущалась. Продолжалось ли его забытье минуту, час, несколько дней — он не знал. Он помнил только одно, что это забытье сопровождалось тяжелым кошмаром, что ему виделись различные лица, слышались разные голоса. И чаще других он видел в каком-то сплошном тумане лицо Барсукова, его голос чаще других звучал его утомленному больному слуху…

И вдруг Василий Григорьевич вздрогнул. До его слуха донесся говор из смежной комнаты, и — странное дело — среди этих голосов он ясно расслышал голос Барсукова, голос, памятный ему, имевший удивительное сходство с его голосом. Василий Григорьевич насторожился, приподнялся на локте и взглядом, в котором загорелась тревога, уставился на дверь.

Дверь скрипнула, подалась, как бы повинуясь его взгляду, — и Баскаков застыл от ужаса, когда показалось лицо Барсукова, когда вся его фигура переступила через порог.

«Значит, он жив… он тогда не умер!» — как молния, пронеслось в его мозгу. И вместе с этой мыслью рядом явились и другие, которыми он хотел объяснить себе появление этого живого мертвеца. Очевидно, Головкин не хотел его смерти. Его просто искупали в Неве, а затем снова отвезли в тайную канцелярию. При этой мысли губы Баскакова дрогнули от горькой улыбки. «Зачем теперь-то я им? — подумал он. — Все равно ныне я не соперник графу…» И снова у него сжалось сердце, и его пронзила острая боль.

Между тем Барсуков подошел к самой кровати, наклонился над своим двойником и, заметив, что он пришел в себя, проговорил:

— Очнулись? Слава Богу!.. Ну, вот и ладно! Вы, надеюсь, — прибавил он с несвойственной ему веселой улыбкой, — не пугаетесь меня… не считаете меня за выходца с того света… Я — живой человек, такой же спасенный от смерти, как и вы…

— Спасенный от смерти? — повторил Василий Григорьевич. — Кто же меня спас?

— Я.

Баскаков изумленно поднял на своего странного собеседника глаза.

— Зачем? Затем, чтоб снова запереть в тайной канцелярии?..

Улыбка, осветившая лицо Барсукова, сделалась еще шире. Он махнул рукой.

— Не думайте об этом! — сказал он. — Никакой тут тайной Канцелярии нет… Вы у меня дома… Я и самого успел забыть про канцелярию. Теперь я, сударь, не тот.

Изумление Баскакова все возрастало.

— Но как же?.. — прошептал он и не докончил.

— Вы хотите знать, — заговорил Барсуков, — как я другим человеком стал? Коли вас не утомит — я вам расскажу. Нашелся и на мою долю лекарь, который и рану мою залечил, и душу перевернул…

— Вы влюбились, — догадался Василий Григорьевич.

— Нет, воскрес. Влюблен я в эту девушку и раньше был, да иной любовью… А тут, перед тем как мне на вас да на ваших приятелей наткнуться, — она мне надежду дала. Нужно вам сказать, что она меня гнала раньше от себя, а тут понял я, что любит она меня, что ее от меня моя шкура волчья отталкивает… А у нее, должно быть, предчувствие было. Когда я вышел на стук ваш да пошел с вами, ее точно в сердце кольнуло… Накинула она шубейку и побежала. Ползком, крадучись шла за нами, видела все, и, когда я упал, она меня перетащила в свой домик, вылечила и другим человеком сделала…

— Слава Богу! — воскликнул Баскаков. — Я рад, что на моей душе не осталось ответа за вашу жизнь…

— Что об этом говорить! — отозвался Сергей Сергеевич. — Каким я тогда волком был: меня убить — все одно что доброе дело сделать… Вот вам и вся моя история… Ну, а как вы себя чувствуете?

— А что со мной было?

— Да прихворнули маленько. Когда я вас из воды вытащил, должно, грудь тогда простудили… Так лекарь говорил…

— Так это вы меня спасли?

— Я да тесть мой, Яков Мироныч. Мы в то утро с ним рыбку половить пошли… К рыбной ловле я пристрастился… Мы с ним в лодке за бугорком сидели, а когда выстрел грянул, я всполз на берег и видел все, что с вами Александр Иванович совершить удумал. Ну, да не привел ему Господь, не пришлось… Вызволили мы вас…

Лицо Баскакова покрылось тенью, но он ничего не ответил.

— А вы, сударь, приготовьтесь, — сказал после небольшого молчания Барсуков. — К вам, может, скоро гостья одна приедет.

— Какая гостья?

— А княгиня Трубецкая… Анна Николаевна. Я к ней все эти дни жениного отца гоняю, да не приезжала она из Твери…

— Разве она в Твери? — против воли спросил Василий Григорьевич.

— В Твери, в Твери… Там у нее сестра заболела, так княгиня накануне того дня, как вы в Неве очутились, и уехала…

— Как накануне? — переспросил Василий Григорьевич, вспомнив, что накануне он видел Трубецкую в костюме пиковой дамы на маскараде у Шетарди. — Это не может быть.

— Верно вам говорю, что так, — возразил Барсуков. — Теперь она должна скоро вернуться… Целых десять дней прошло.

— Как десять дней?! — изумился Баскаков. — Неужели я десять дней пролежал без памяти…

— Совершенно верно, — подтвердил его собеседник, — за это время много воды утекло… Я вас еще кое-чем порадую. Нонешней ночью цесаревна Елизавета Петровна императрицей стала…

— Да ну? — радостно и удивленно воскликнул Василий Григорьевич. — Неужели это — правда?!

— Истинная правда. Сегодня по всему Петербургу такая радость, что просто страх. Ровно светлый праздник наступил.

— И то светлый праздник… — начал Баскаков и не докончил. Он услышал скрип полозьев, ржанье лошадей, и его сердце вдруг забилось так сильно, что он ясно слышал его стук.

— Это, должно быть, княгиня приехала.

И Барсуков торопливо вышел из комнаты.

Баскаков закрыл глаза. Голова у него закружилась, все запрыгало перед глазами, а сердце продолжало биться все сильнее.

— Зачем она приехала?! — прошептал он. — Еще больше растравить рану… Я не хочу, не хочу ее видеть…

Последние слова едва не вырвались у него криком. Но, когда дверь скрипнула и Анна Николаевна вбежала в комнату, когда его затуманенные глаза встретились с ее сияющим радостью взором, ему показалось, что он снова теряет сознание….

— Вася! Милый! Родной!..

Эти восклицания вырвались у молодой женщины вместе со слезами, которые обожгли лицо Баскакова. Она обхватила его голову руками и долгим тревожным взглядом впилась в его бледное похудалое лицо.

— Милый, милый, — говорила она, глотая подступавшие слезы. — И ты мог подумать, что я тебя разлюблю!.. Ты мог так жестоко ошибиться!..

— Ошибиться? — повторил он, чувствуя, как у него замирает сердце. — Но я же видел… видел…

— Кого?

— Вас… в костюме пиковой дамы…

— Когда?

— На маскараде у французского посла…

Она тихо рассмеялась, счастливая, что может рассеять его сомнения.

— Глупый! Да ведь меня во время этого маскарада уже не было в Петербурге… Я уже была на дороге к Твери… Наконец, я никогда не надевала костюма пиковой дамы…

Эта фраза, вместо того чтоб успокоить его, снова подняла в нем сомнения и заставила заныть сердце.

— Но я же видел этот костюм у вас в уборной…

— И все-таки я не надевала его, — с мягкой улыбкой, глядя на Баскакова полными беззаветной любви глазами, повторила Анна Николаевна.

— Но тогда кто же… кто же это был?

— Кто был одет пиковой дамой?

— Да, да.

— О, ты ее знаешь… Ты ее сейчас увидишь… — И, подойдя к двери, она крикнула: — Соня, иди сюда…

Вошла Софья Дмитриевна. Она прямо подошла к кровати, протянула свою руку смутившемуся Баскакову и, задержав его руку в своей, заговорила:

— Простите меня, Василий Григорьевич!.. Это я сделалась невольной причиной ваших мук, ваших тревог и горя. «Пиковая дама», которая так глубоко ранила ваше любящее сердце, — была я. Вы можете мне поверить, а если не поверите мне — поверьте моему будущему мужу, вашему кузену, Николаю Львовичу…

Для Василия Григорьевича наконец прояснился горизонт. Последняя тень сбежала с его лица, светлая улыбка оживила глаза, и, полный неизъяснимого счастья, он протянул руки к Трубецкой и воскликнул:

— Прости меня, Анюта!.. Ослепленный, я чуть не совершил ужасного шага… То есть я совершил его, но Господь спас меня… Прости меня, милая, дорогая, любимая!..

Его ослабевшие нервы не выдержали, слезы брызнули из его глаз и смешались со слезами Трубецкой, приникшей к нему и горячим поцелуем прижавшейся к его губам…

* * *

Счастье — лучший доктор. Через неделю Баскаков был уже на ногах и оставил маленький домик на Петербургской стороне, в стенах которого он воскрес для новой жизни, вернул утраченное было счастье.

Прощаясь с Барсуковым и его женой, он теперь смотрел на своего двойника без всякого предубеждения, с ласковой, благодарной улыбкой пожимая руки своему недавнему врагу.

— Мы оба с вами воскресли… — говорил он. — Судьба недаром наградила нас таким странным, удивительным сходством… она сроднила и наши жизни…

Через месяц в громадном доме княгини Трубецкой, в этот день сделавшейся дворянкой Баскаковой, было людно, шумно и весело. Свадьбу молодых людей почтила и императрица, благодарная Анне Николаевне за то участие, какое та приняла в ее деле. Величественная, красивая и ласковая, она от души расцеловала новобрачную и сказала:

— Вы счастливы, а это самое главное… Личное счастье, голубка, важнее титулов, знатности и даже короны…

— Но вы же счастливы, выше величество… Вы так еще молоды, что для вас еще будет очень много счастливых минут, — заметила Баскакова.

Елизавета вздохнула.

— Кто знает!.. А мне кажется, что свое счастье я еще могла вернуть, стоя у ступеней трона; теперь же на троне я должна забыть свое личное счастье для счастья моих подданных…

Но печаль недолго омрачала красивое лицо императрицы. Через секунду она снова оживилась и с ласковой улыбкой глядела на окружавшее ее шумное веселье, на этот праздник молодости и любви…

И чем больше глядела Елизавета на это веселье, тем светлее становилось ее лицо. Это веселье предвещало и ей веселую жизнь, чужое счастье обещало и ей счастливое царствование.

Загрузка...