Троцкий рос рядом с Лениным — полуфатальное становилось фатальным. Но без Ленина он утратил то, что называют роковой отвагой. В годы гражданской войны он проявил демоническое мужество. Спасение Петрограда от армии генерала Юденича — полностью его заслуга, и она тем весомее, что Ленин уже было смирился с тем, что Петроград придется отдать врагу, ибо над революцией тогда нависли и другие тучи. Ленин действовал интуитивно лишь тогда, когда ему приходилось непосредственно вмешиваться в ход событий. Фронты же он поручил Троцкому. Троцкий убедил Ленина в необходимости защиты Петрограда любой ценой и защищал его со сверхчеловеческим мужеством. И все же за этим мужеством непоколебимой стеной стояла судьба революции — Ленин. Когда Ленина разбил паралич, Троцкий лишился своего мужества.
Наступил роковой момент революции. В небольшом деле Троцкий терпит фиаско, и как раз в грузинском вопросе. Часть грузинских коммунистов во главе с Мдивани потребовала для Грузии большей национальной свободы. Против этого требования резче других выступил Сталин: ненавистник отца, естественно, должен быть и против отчизны. Ленин понимал, что Грузия представляет собой исключительно своеобразную страну, и поддержал группу Мдивани, хотя с чисто большевистской точки зрения здесь скорее была оправдана сталинская центристская линия... Не исключено, что здесь действовали и другие силы.
После паралича у Ленина, чувствовавшего приближение смерти, обострился инстинкт. Поверженный единорог своими маленькими глазами увидел, что из обычной кошки, каковой казался ему Сталин, вдруг вырос тигр. Он упрекал себя, что недооценил Сталина. Пытался собраться с силами и мощным окриком снова загнать угрожающе раскрывшего пасть хищника в кошачью шкуру, но было уже поздно... Надо полагать, что это было самым горьким разочарованием Ленина. В грузинском вопросе Троцкий был на стороне Ленина — само собой разумеется, не из любви к Грузии. Больной Ленин приготовил доклад, в котором намеревался дать решительный бой Сталину. Однако, боясь второго апоплексического удара, он весь материал поручает Троцкому, передав Каменеву копию письма к Мдивани. Этого было достаточно, чтобы Сталин все узнал. Он приготовился к бою. Сначала он попытался поговорить с Лениным, но Крупская помешала ему. Здесь, по-видимому, Сталин нанес оскорбление супруге вождя. Узнав об этом, Ленин в бешенстве продиктовал Крупской письмо к Сталину, в котором сообщает ему, что рвет с ним, своим бывшим соратником, всякие отношения. Это было последнее письмо Ленина и вместе с тем самое роковое. Сталин хорошо понимал, что означал для него разрыв с Лениным, и со свойственной ему цепкостью и молчаливой угрюмостью приготовился к прыжку. Троцкий вызвал к себе Каменева, сообщил ему о ссоре Ленина со Сталиным и потребовал, чтобы политика в национальном вопросе — в данном случае в грузинском — была изменена и чтобы Сталин извинился перед Крупской. Каменев передал эти требования Сталину. Сталин уступил: он принес Крупской свои извинения и послал Каменева в Грузию с поручением внести изменения в национальную политику. После этого он еще больше замкнулся в себе, помрачнел, готовясь к чему-то совершенно иному. Именно в то время Ленина настиг второй апоплексический удар. Сталин тут же посылает Каменеву вслед телеграмму. Каменев был достаточно хитрым политиком, чтобы понять, как ему теперь следует поступить. По прибытии в Тбилиси он встал на сторону Орджоникидзе, который придерживался сталинской ориентации в национальном вопросе. Вместо того чтобы распорядиться об изменении национальной политики, он способствовал ее укреплению.
Так закончилась эта маленькая интермедия, в которой решалась судьба будущего вождя страны. С болезнью Ленина Троцкий лишается исторического мужества и становится менее опасным для Сталина. Он не знал, что в грузинском языке «судьба», «мужество» и «счастье» имеют один корень. Сталин знал это и не только это слово, хотя третье — «счастье» — он никогда не понимал. Еще до кончины Ленина Сталин взял на себя смелость быть Лениным. То, что произошло после, было лишь развитием зачатков. Если Ленин умрет, Троцкий будет навсегда обезврежен Сталиным. В поединке обоих демонов Ариман — дух зла, порождение ненависти — всегда побеждал Люцифера. Победить других диадохов не составляло труда. Сталин занял место Ленина.
Проходили дни, проходили недели, месяцы, годы... Оппозиционные группы справа и слева, как могли, противодействовали Сталину, однако он неизменно одерживал верх над своими противниками. Побежденные склоняли головы перед ним и каялись в своих прегрешениях. Всех изумляли победы этого «чудесного грузина». Они пытались понять задним числом значение этого прозвища, данного Сталину вождем. Они изумлялись, но не постигали, каким образом могла появиться эта неодолимая сила в лице грубого, дикого кавказца. Этим людям было неведомо, что в большевистской душе Сталина неиссякаемый звериный инстинкт питал рассудок. Для достижения победы именно этот фактор имел решающее значение. Победа следовала за победой. Сталин рос вместе с каждой новой победой, и не было силы, способной остановить его. В немифологическую эпоху в бывшей Русской империи вдруг появляется человек, обладающий неслыханной тотемистской силой.
Судьба революции лежала в гробу — забальзамированный миф новоявленного фараона. Герой революции Троцкий, сосланный на берега Босфора, писал мемуары. Штурвал революции перешел в руки Сталина. Он сидел в Кремле, словно очеловеченный радиоприемник, принимая со всех концов Советского Союза бесчисленные радиоволны. Но Сталин был не только их приемником, но и их творцом и судьей. Одним указом он притормозил коллективизацию сельского хозяйства, когда «успехи» не в меру ретивым вскружили голову и чуть было не привели страну к катастрофе. В течение восемнадцати лет он был погружен в молекулярные процессы, происходившие в массах рабочих, будучи сам редчайшей молекулой. Другие его соратники жили до революции вне России. Они следили за развитием событий на родине, отсиживаясь в эмигрантских мансардах. Сталин же постоянно жил в водовороте рабочих масс, в которых он был невидимым, но активнейшим элементом. В прежние времена в вожаке племени концентрировалась сила всего рода. В Сталине была аккумулирована энергия пролетариата; и, когда развитие революции стало приближаться к победному концу, он вдруг оказался в ее авангарде. Он воплощал собой революцию. Он уже не был человеком, а существом, непостижимым и страшным.
Кое-кто сравнивал его с Чингис-ханом и Тимуром. Это неудачное сравнение, ибо у монгольских завоевателей были страсть, душевные порывы и бредовые идеи. Характеру Сталина страсть не была свойственна вообще — он был холоднокровным существом. В определенном смысле это даже умножало его силу. Слова Ницше о зрелости гения — «К нему вернулась серьезность, которая была для него характерна в детстве во время игры» — к Сталину никак нельзя было отнести. Такой серьезностью он не обладал. У него и в детстве не было детства, ибо был он с малых лет удручен и не любил играть. Свободный от каких бы то ни было комплексов или скованности, он действовал подобно стихии: слепо и разрушительно.
Поговаривали, что он завистлив, подтверждая это следующим случаем. За спасение Петрограда Политбюро решило наградить Троцкого орденом «Красного Знамени». Каменев вдруг предложил вручить и Сталину этот орден. «За что?»—громко спросил Калинин. Бухарин объяснил: «Неужели вы не понимаете? Это предложил Ленин. Ведь Сталин не терпит, когда не получает того же, что есть уже у другого. Он этого просто не прощает». Об этом случае вспоминали, не заметив, что на сей раз, если, конечно, это не выдумка, Ленин ошибся, несмотря на свое превосходное знание людей. Сталин просто-напросто не мог быть завистливым. Он, правда, не выносил, когда кого-либо избирали, но не потому, что сам хотел быть избранным, а лишь потому, что не выносил вообще никакого избранничества, будь то чужое или свое собственное. Ощущение избранности — свойство экстатическое. Сталин же даже в переносном значении слова никогда не обладал дионисийским началом. Именно отсутствие этого свойства послужило Сталину панцирем в борьбе за власть. Упоение победой было чуждо ему.
Всех поражал аскетизм Сталина, его не прельщали чувственные наслаждения: ни женщины, ни азартные игры, ни вино. Никто, однако, не понимал, что Сталин ни в каком аскетизме не нуждался: его просто не было в натуре. Нужно любить, чтобы ощущать радость, радость до самозабвения. Сталин никогда не забывался; й слова Достоевского об аде, хотя Сталин не верил ни в ад, ни в рай и так же, как и Ленин, всякую веру в Бога принимал за прелюбодеяние с трупом, эти слова: «Страдание о том, что нельзя уже более любить», должно быть, заставляли его порой задуматься. Он не обладал даром любви. Эта пустота была причиной его безграничной меланхолии, которую он скрывал за непроницаемой маской своей неутомимой деятельности.
Сталин, снедаемый лихорадкой активности, сидел в Кремле — власть имущий, но не властелин, проводник революционных сил, существо, но не человек, проводник с предостерегающей надписью: «Опасно для жизни!» Даже разговор с ним по телефону всех угнетал. Никто не был застрахован от его смертельно опасных действий. Источая наводящие на людей ужас токи, он неприступным колоссом возвышался над всеми, словно слепой рок Советской страны, а быть может, и всего мира. В те редкие мгновения, когда в нем, невозмутимом и непоколебимом, отключались эти токи и он выползал из их сети, опустошенный, сам себе чуждый, в страхе сознавая, что силы его иссякают, тогда Сталин был всего лишь Сосо Джугашвили, простым грузином. Тогда он смутно вспоминал далекую Грузию, от которой сохранил лишь вкус сациви, кахетинского вина, застольную песню «Мравалжамиер» и грузинское проклятие: «Магати деда ки ватире!» («Я заставлю рыдать их матерей!»)
Тамаз отложил тетрадь и выключил свет. Еше догорал жар в камине. Неистовство огня уже покидало начинавшие тлеть угли. И Тамаз стал медленно погружаться в дрему, но целительный сон не шел. Он уже достиг той тончайшей грани между бодрствованием и сном, когда чувства крайне обострены. В полусне он смутно вспомнил те деревья, которые он десятилетним мальчиком посадил в родную землю тридцать лет тому назад. С прискорбием и болью он видел, что эти деревья лежат теперь на земле, мертвые, высохшие, вырванные с корнями На одно мгновение между явью и сном он обратился в эти деревья. Дрожь прошла по его телу. Он почувствовал, что жизненные силы покидают его. Время от времени душа его осторожно нащупывала ту грань, за которой небытие и Бог пребывают одновременно. На этот раз ему показалось, что он коснулся лишь той жути, того «ничто», где замирает дыхание, той зияющей пустоты, что грозит угасанием, уничтожением. Тамаза охватил такой страх, что он, словно задетый крылом самой смерти, всеми силами стряхнул с себя сон и вырвался в явь, весь в холодном поту. Ему хотелось молиться, но молиться можно лишь в состоянии наполненного благодатью сердца — как спокойный голос в благодати тихого созревания. Тамаз чувствовал: еще секунда, наступит немощь и он предстанет перед лицом небытия... Угли уже утратили белизну каления, уснули вечным сном. Тамаз зажег свет и прислушался к своему внутреннему голосу Вдруг он заметил на деревянной балке у камина большого скорпиона и затаил дыхание. Скорпион не двигался. Загипнотизированный им, Тамаз все же встал, взял в левую руку карандаш, в правую — ручку и, дрожа всем телом, медленно, неуверенно пошел на скорпиона. Скорпион немного зашевелился, готовясь к защите. Тамаз почувствовал страх и отвращение, а также сладостное предвкушение уничтожения. И вдруг, разгневанный, решительно защемил скорпиона карандашом и ручкой и бросил его на тлеющие угли камина... Он замер в ожидании... Но что это? Со скорпионом ничего не случилось, Каким-то непостижимым образом он в мгновение ока исчез. Испуганный, озадаченный, Тамаз обернулся — в своей рукописи о Сталине он услышал шуршание. Неужели скорпион вполз в тетрадь? Не в состоянии думать, преодолевая прах, ок схватил тетрадь и швырнул ее в камин; словно безумный, глядел на вспыхнувшие листы, медленно превращавшиеся в пепел. Вдруг снаружи послышался шум подъезжающей машины, и через некоторое время раздался настойчивый звонок в дверь ею квартиры. Через считанные секунды в комнату вошли двое работников ГПУ. Только теперь Тамаз пришел в себя. Его арестовали. Работники ГПУ достали из камина клочок недогоревшей тетради и взяли его с собой. В пути Тамаз думал лишь об одном: неужели на этом клочке осталось хоть что-то компрометирующее его?
ПАСТЬ СМЕРТИ
На верхних этажах ГПУ царила тишина и чистота операционного зала. Слова здесь сами по себе превращались в шепот, движения — в паузы, глаза не встречались с глазами, взгляд скользил или в сторону, или вниз. В воздухе ощущалось присутствие ножа и крови. Дыханием рока веяло от холода машины. По телефону ожидалось сообщение самого страшного. Конец телефонного разговора означал смертный приговор. Нечто тяжелое, густое, непостижимое нависло над всеми.
Тамаз на свободе боялся ГПУ больше, чем теперь, будучи арестованным. Он чувствовал, что вина его ничтожна. Может быть, это утешало его. Даже радовался тому, что теперь ему приходилось расплачиваться за свою речь в театре, которая многим — и маленькому Бидзине — причинила боль. Но прежде всего ему хотелось избавиться от мучительного, разлагающего душу сомнения, вызванного словом «джуга». Тамаза поместили в подвальном этаже в маленькой камере, в которой кроме него находились еще двое арестованных. Один из них, пожилой человек, носился из угла в угол, произнося какие-то загадочные слова. Тамазу он показался безумным. Другому было не более восемнадцати лет. Своим телосложением он напоминал английскую борзую, а красивыми, миндалевидными глазами — мечтательную газель. У него был чистый большой лоб, который лишь иногда омрачала печаль. Тысячелетия работала кровь для того, чтобы создать такое породистое существо. Слова его были согреты душевным теплом, казалось, что говорило само сердце. Каждое движение выдавало врожденное благородство. Тамазу этот юноша понравился сразу, хотя он почему-то стеснялся говорить с ним. Юноша подолгу глядел в зарешеченное окно, откуда можно было увидеть полоску неба над низким, расположенным напротив домом. Юноша глядел в это небо, и в его темных глазах отражалась синева. Однажды он вдруг закричал: «Коршун! Коршун!» Тамаз посмотрел туда, но коршуна уже не было видно. «Как быстро он исчез»,— печально произнес юноша. И Тамаз всем сердцем почувствовал эту печаль, На другой день юноша стал смотреть на прохожих. Он видел лишь их ноги. Мог ли он узнать так кого-нибудь из своих знакомых? Вдруг он увидел пробегавшую мимо собаку и, вскочив, закричал: «Мура! Мура!» Собака узнала его по голосу и залаяла. Остановившись, она сконфуженно уставилась в подвал. «Мура!» — еще раз вскричал обрадованный юноша, но лай собаки вдруг резко оборвался — собаку, по-видимому, отогнали от окна. Тамаз взглянул на юношу — в его густых ресницах повисли слезы. Тамазу тоже хотелось плакать. Когда юноша позвал собаку, в глазке камеры показался свет — надзиратель отодвинул металлическую задвижку и арестанты увидели его глаз в отверстии. Юноша тут же опустил голову. И тут Тамаз впервые ощутил страх в ГПУ. Глаз надзирателя был тем страшнее, что лица его не было видно.
Тамаз недоумевал: прошло пять дней после ареста, а его все еще не вызывали на допрос. Страх постепенно начал проникать в душу. Сон стал беспокойным, он часто просыпался по ночам. Однажды услышал душераздирающий крик из соседней камеры. Кричала, по-видимому, женщина. Подобный крик Тамаз когда-то слышал на корабле — какая-то женщина заболела во сне морской болезнью и с криком проснулась. Теперь он слышал такой же крик из соседней камеры; и сердце его бешено заколотилось, когда крик этот вдруг оборвался, будто придавленный кем-то. Тамаз вспомнил Левана — он, должно быть, тоже находился где-то здесь. Если бы можно было проникнуть к нему сквозь стены, он бы обнял своего друга! От этой мысли у Тамаза стало тепло на душе! А что если им уже не суждено встретиться? «О боже!» — вздохнул Тамаз.
В ту ночь Тамаз уже не смог заснуть. Юноша проснулся рано. Спросонья его губы пролепетали несколько стихотворных строк. Тамаз узнал свое стихотворение. Он еще больше расчувствовался, ибо стих этот был полон печали. «Интересно, знает ли этот юноша, что автор стихотворения рядом?» — подумал Тамаз. Оказалось, что юноша знал Тамаза, но ему было неловко признаться в этом. Эти непроизвольно произнесенные слова из стихотворения сблизили обоих. Тамаз узнал, что юношу звали Гиви. Третий арестант продолжал что-то бормотать. Теперь он показался Тамазу подозрительным; он знал, что в ГПУ было принято подсаживать в камеру шпионов.
На шестой день ареста Тамаза вырвали на допрос. Он спокойно шел за вооруженным надзирателем. Вошел в кабинет следователя; тот вежливо предложил Тамазу стул. Тамаз почтительно сел. Вдруг он увидел на столе книгу «Бесы» и обрадовался. «Если вся моя вина состоит лишь в этом, то дела мои не так уж плохи»,— подумал он. Наступила пауза, достаточная для того, чтобы закурить сигарету. Затем следователь спросил:
— Вам знакома эта книга?
— Могу я взглянуть на нее? — спросил Тамаз, в свою очередь, как будто несколько секунд тому назад не видел эту книгу.
— Пожалуйста,— ответил следователь и протянул ему книгу. Тамаз спокойно взял ее и полистал.
— Это моя книга,— сказал он.
— Что вы еще скажете? — двусмысленно спросил следователь.
— Что я должен сказать? — скромно спросил Тамаз.
— Эти примечания сделаны вами?
— Да.
— И что же дальше?
— Примечания эти я сделал еше в 1920 году.
— Уж не хотите ли вы этим сказать, что с тех пор ваши взгляды изменились?
— Нет.
На лице следователя мелькнуло удивление.
— Я хочу сказать лишь то, что в 1920 году Грузия еще не была в составе Советского Союза,— пояснил Тамаз.
— Значит, вы написали их тогда как сторонний наблюдатель? Я вас правильно понял?
— Абсолютно правильно.
— А разве это имеет какое-нибудь значение?
— Вам виднее.
— Гм!..— пробормотал следователь.— Вы еще придерживаетесь этих взглядов?
— Да.
На лице следователя снова появилось выражение удивления, но на сей раз к этому удивлению была примешана искорка раздражения.
— Почему же вы тогда ссылаетесь на 1920 год, ведь с тех пор в ваших взглядах ничего не изменилось?
— В 1920 году я еще не был гражданином Советского Союза и мог свободно выражать свое мнение о Советской России.
— А теперь уже не можете?
— Теперь я не хочу его высказывать... К тому же я ведь теперь гражданин СССР.
— И ваш гражданский долг вы исполняете молчанием?
— Если угодно, и молчанием.
— Гм!..— Следователь взял книгу, полистал ее и, найдя в ней что-то, с его точки зрения, важное, с торжествующим лицом показал на одно место.— Что вы скажете на это? Здесь вы задеваете и колхозы, а, насколько я помню, их в 1920 году еще не было!
Тамаз побледнел. Об этом примечании он совершенно забыл. Итак, его уличили во лжи. Он внимательно прочел это примечание и вдруг вспомнил, что написал его в постели, благодаря чему почерк казался другим.
— Это не я написал,— сказал он уверенно.
— Тогда кто же?
— Не знаю... книгу ведь читали многие...
— Гм!.. Это мы выясним,— сказал следователь с угрозой.
Тамаз почувствовал облегчение.
— Это примечание относительно колхозов органически связано с остальными,— снова начал следователь после непродолжительной паузы.— Если же учесть, что другие примечания сделаны вами...
— ...То я должен разделять мнение, выраженное в этом примечании?
— Именно так.
— А я и разделяю его.
Следователь озадачился. Такой смелый и откровенный арестант ему еще не попадался. Это понравилось ему, тем более что он ценил Тамаза как поэта. Но он не имел права обнаруживать свою симпатию, поэтому говорил с Тамазом подчеркнуто кратко и намеренно холодно.
— Да, я тоже придерживаюсь этого мнения, но это примечание написано не мной,— повторил Тамаз.
— Вы, как видно, придаете значение тому, что не высказываетесь о ваших антисоветских убеждениях? Но ведь открытый враг лучше скрытого, не так ли?
— То, что я считаю нужным, я высказываю... Как, например, сейчас перед вами.
Наступило молчание. Следователь был несколько сконфужен прямотой Тамаза.
Он не заметил, что допрос выходил за рамки, предписанные следствием, и временами напоминал обычную беседу.
— Возможно ли, что революция не оставила в вашей душе никакого следа! Неужели вы не в состоянии преодолеть влияние Достоевского, для которого революция была лишь пугалом? — спросил следователь почти участливо.
— Прежде всего следует заметить, что революция не была для Достоевского пугалом, а представляла собой опасность.
— Это различие несущественно.
— Это различие как раз и составляет сущность творчества Достоевского... И кроме того: с тех пор, как я написал эти примечания, мое понимание революции несколько изменилось.
Следователь насторожился: он надеялся, что сейчас последует покаяние, и обрадованно спросил, забегая вперед;
— Как? В самом деле?
— Революция и для меня представляет опасность, но человечество должно пройти через нее... Если бы Достоевский был жив, он сказал бы, наверное, то же самое.
Следователь не понял мысль своего подследственного. Тамаз продолжал:
— Безбожная культура завершается революцией.
Услышав слово «безбожная», следователь окончательно озадачился. Тамаз пояснил:
— Чем быстрее эта культура пройдет через революцию, тем лучше.
— Но сама революция — безбожие? — спросил удивленный следователь.
— Именно в этом все дело. Революция завершает процесс обезбоживания бытия; и опустошенный, безбожный человек когда-нибудь почувствует пустоту в себе и в один прекрасный день снова затоскует по утерянному
— По Богу?
— Да.
Следователь улыбнулся. Он не представлял себе, как мог образованный человек верить в Бога. Ему довелось встречаться со многими контрреволюционерами, но такого он видел впервые. Допрос теперь окончательно принял форму обычного диалога. Следователь как бы про себя прошептал:
— Образованный человек — и верит в Бога? Это трудно себе представить.
— Вы и не сможете себе это представить. Ведь для этого нужен особый орган.
— По-вашему, выходит, что Маркс и Ленин не обладали таким органом? И Сталин не обладает?
— Думаю, что нет.
При упоминании имени Сталина следователь пришел в себя. Он вдруг побледнел и почувствовал лишь теперь, что допрос он вел не совсем так, как следовало. Тамаз заметил, что имя Сталина напугало следователя. Этот тихий, спокойный человек вдруг стал волноваться и вздрогнул, словно от нанесенного кем-то удара. Тамаз огляделся — ему показалось, что все здание ГПУ пронизано дыханием Сталина, и он тоже изменился в лице. Разговор внезапно прервался. У обоих собеседников пропало желание говорить. Следователь нервно курил. Тамаз взглянул на портрет Сталина, висевший на стене. Ящероголовый явно присутствовал здесь и нагло усмехался. Следователь снова взял роман Достоевского в руки и начал листать его Вдруг ему бросилось в глаза слово «джуга», и, словно вспомнив теперь что-то существенное, забытое им во время допроса, он обратился к Тамазу:
— Вы здесь очень часто употребляете слово «джуга». Что оно означает?
— Кажется, грузины забыли значение этого слова. «Джуга» означает «накипь железа», то, что у других народов называют шлаком.
— Накипь железа,— со страхом прошептал следователь и затем сказал: — Вы так пользуетесь этим словом, будто это имя человека.
— Это так и есть.
— Так чье же это имя? — Следователь испугался собственного вопроса. Он смутно догадывался, о ком шла речь, но боялся произнести его имя. Тамаз заметил это и намеренно дал продлиться действию страха.
— Вы сами должны знать, чье это имя,— ответил он вызывающе.
— Чье же? — снова спросил следователь.
— Вашего вождя,— ответил Тамаз.
— Нашего всждя? — Следователь не осмелился произнести его имя.
— Да, вашего... Его грузинское имя...— сказал теперь Тамаз с иронией.
— Джугашвили.— Следователь с трудом выговорил это имя и смутился оттого, что так легко договорил фразу, начатую Тамазом.
— Да, Джугашвили, сокращенно — Джуга.
Со стороны Тамаза это было не только откровенностью, но и смелостью, за которую в ГПУ приходится дорого расплачиваться. Эта смелость вывела следователя из забытья. Лицо его вдруг обрело твердость.
— Вы осмелились сопоставить его с Верховенским? — вскричал он в гневе.
Тамаз заметил, что следователь вышел из себя, однако не дал ему это почувствовать. Он раскрыл книгу, полистал ее и показал на одно место:
— Взгляните, пожалуйста, что здесь написано.— Следователь прочел примечание Тамаза: «Джута даст ему 95 очков вперед». Знаток Достоевского понял бы это примечание совсем иначе, но следователь плохо знал этого писателя. Дать вперед 95 очков — это показалось ему даже хвалой, хотя его лицо все еще продолжало выражать гнев.— К тому же я написал это примечание в 1920 году, а тогда, как вам известно, Сталин еще не был вождем,— добавил Тамаз.
Сбитый с толку следователь после этих слов Тамаза пришел в себя. Он почувствовал, что Тамаз противоречит себе, и резко сказал:
— Именно это обстоятельство делает ваше заявление о том, что вы будто бы написали эти примечания в 1920 году, сомнительным, ведь тогда был Ленин, а Троц...— При упоминании имени Троцкого он прикусил губу, словно проглотил какую-то гадость. Тамаз понял, что допустил еще одну оплошность, однако тотчас же нашелся и ответил:
— Это, вероятно, произошло потому, что я в то время не знал ни Ленина, ни Троцкого... здесь, в этих примечаниях речь идет о характере...— И Тамаз сообщил следователю, что он еще до революции неоднократно видел Сталина на собраниях.
На этом допрос был закончен.
Тамаз с удовлетворением почувствовал, что вел себя со следователем искусно. Его привели обратно в камеру.
Руководители ГПУ этому допросу не придали большого значения. Тот факт, что кто-то написал несколько примечаний — пусть даже контрреволюционных — к роману Достоевского, еще не мог быть поводом для ареста. Эти примечания можно было, в крайнем случае, записать в curriculum vitae упомянутого с тем, чтобы позднее, в случае наличия других улик использовать эту в качестве подкрепления обвинения. Но здесь употреблялось слово «джуга», и это было большим преступлением, нежели все примечание вместе взятые, ибо в ГПУ смутно догадывались, что под этим словом подразумевается Сталин. Однако раздувать тут было весьма опасно и для самих обвинителей, ибо в примечаниях давалась далеко не лестная характеристика Сталина. С другой стороны, если бы выяснилось, что Джуга — не Сталин, то обвиняемым оказался бы сам обвинитель за переусердствование и за то, что он вообще допустил возможность такого сопоставления. Поэтому целесообразнее всего представлялось замять это дело. Еще одно обстоятельство вынуждало воздержаться от решительных действий: в Москве был найден экземпляр «Бесов» с почти такими же примечаниями, лишь с той разницей, что там не фигурировало слово «джуга». ГПУ предположило, что между обоими авторами примечаний должна быть какая-то связь. Кроме того, выяснилось, что московский автор был как-то связан с тайной организацией, целью которой было низвержение Сталина. Само собой разумеется, что после этого Тамаз был арестован и теперь даже произнесенная им в театре речь не могла его спасти. Все это Тамазу не было известно. Не знал об этом и следователь Тамаза.
Когда Тамаз вернулся в свою камеру, он заметил перемену на сцене: пожилой человек уже не носился из утла в угол и не лепетал таинственные слова, а лишь причитал: «Я никогда не увижу его, никогда не увижу его...»
Гиви сидел в стороне и утешал его. Тамазу стало стыдно за свое подозрение: тот, кто так рыдает, не может быть шпионом. Казалось, что утешение юноши подействовало на старца. Через некоторое время он успокоился, положил голову на подушку и уснул. Его обвиняли в сообщничестве с кулацкими элементами. Ему было 60 лет, хотя с виду он казался моложе. Был крепкого сложения и обладал сильным, гибким позвоночником. Пять лет тому назад, будучи к тому времени уже давно вдовцом, он женился во второй раз — теперь на восемнадцатилетней девушке. Первая жена не оставила ему детей, вторая же подарила ему сына. Все это Гиви шепотом сообщил Тамазу.
— Почему он плачет? — растроганным голосом спросил Тамаз.
— На него это иногда находит,— ответил Гиви,— он вспоминает жену, ребенка и кричит тогда, будто кто-то приставил нож к его горлу.
Тамаз задумался. Он чувствовал, что это говорила боль семени, инстинкт жизни, безумие которого сильнее и острее, чем что-либо. Более того, он сам ощущал эту боль. Он всей душой любил Нату, носившую под сердцем его ребенка. Тамаз со злостью схватил палку и сломал ее. Гиви с удивлением посмотрел на него.
С этой минуты Тамаз потерял покой. Гиви был для него отрадой, но уныние, находившее временами на юношу, удручало Тамаза. Иногда Гиви что-то тихо, вполголоса напевал. В такие минуты он был частицей восходящего солнца. Когда же на узкой полоске неба сквозь окно видел птицу, то частица эта обращалась в нем в прах. Тогда и Тамаз ощущал себя шлаком. Крик старца «Я никогда не увижу его!» рвал сердце Тамаза на части.
Смертной казни Тамаз не ожидал, ибо вина его была небольшой, и все же дыхание смерти с каждым днем приближалось к нему. Со смятенным сердцем он вдруг вскакивал во сне с кровати с единственным желанием — вырваться в открытое пространство. Но теперь это пространство было ограничено восемью кубическими метрами. Приступы отчаяния стали учащаться. Тамаз бежал. Он погрузился в нереальный, сказочный мир. Словно оторвавшись от своего тела, жил он теперь в необъятном просторе: купался в реке, любовался восходом солнца, мчался на коне по широкому полю, срывал спелые плоды, ласкал грудь Наты, наслаждался природой Сванетии. Тело его лежало на кровати, точно сброшенная кожа змеи. Но змея не возвращается к покинутой коже. Тамазу же приходилось возвращаться, и как раз в момент возвращения сознание неволи своей, словно удар острым ножом, настигало его, мстя за то, что Тамаз только что преодолевал эту неволю. Его тело страдало оттого, что ему не доведется искупаться в реке; глаза наполнялись слезами, ибо они уже не увидят восход солнца; ноги томились потому, что они уже не обхватят бока лошади; рука грустила по зрелым плодам; сердце болезненно сжималось от предчувствия того, что не будет уже биться в унисон с сердцем Наты; все существо Тамаза терзалось от сознания, что никогда более не ступит на родную землю. Сюда, в камеру уже доходило дыхание смерти.
Дыхание это стало в последнее время еще сильнее благодаря «потокам зла». Так в Советском Союзе назывались периоды пробуждения контрреволюционных сил внутри страны и за ее пределами. Государственная власть тогда становилась еще неумолимее, Атмосфера сразу же менялась. Шум подъезжающих к дому машин учащался, тайный телефон работал интенсивнее, каждый коммунист настороженно относился даже к хорошо знакомым. Тон газет становился угрожающим. Все происходящее передавалось друг другу через атмосферу. Это было известно Тамазу. Но лишь теперь он узнал, как эти потоки передавались заключенным в ГПУ. К примеру, где-то восставали крестьяне и громили колхозы. Ужесточение мер в связи с этим в первую очередь сказывалось на работе ГПУ. Днем здесь царила гробовая тишина, ночью же, от трех до четырех часов, слышались ужасающие шорохи, будто в клетку к птице вползала ядовитая змея, медленно покачивая головой и шипя языком. С замирающим сердцем прислушивались заключенные к этому шороху. Каждый ждал, что вот-вот откроется дверь и вызовут его. Все знали, что означал этот вызов. Снаружи стонал, пыхтел грузовик. Крысы активизировались, словно чуя падаль. Все инстинктивно чувствовали жуть происходящего. Даже сквозь сон интуиция с быстротою молнии освещала сознание. Тело ощущало близость творящейся жути. Пасть ненасытного духа уничтожения зияла надо всеми. Из пасти глядела тьма. Снова страдал Дионис. Глухие шаги в коридоре воспринимались как вестники смерти. Заключенные чутко прислушивались ко всему: то это был жалобный плач, врывавшийся в их камеры, то прерванное на полуслове проклятие, то истерический крик, то приглушенное всхлипывание, то топот ног, то хрипение удушаемых. Наступавшие после этого паузы были особенно жуткими. «Кончилось?» — спрашивал себя оставшийся в камере, съежившись в комок под одеялом. «Другого вызвали, не меня»,— так думал каждый из оставшихся, скрывая свою радость, топя ее в холодном поту страха. Но до каких пор? Быть может, завтра настанет его черед и он станет добычей смерти. Спасшийся замирал на нарах, но жизнь в нем уже угасла.
Уже два раза испытал Тамаз этот холодный пот. Смерть нащупывала его. Он чувствовал, что чахнет внутри. Однажды вызвали кого-то и из его камеры. Это был старик. Гиви вскочил, обнял плачущего, целуя его руки и грудь. «Я никогда его не увижу!» — запричитал он. Надзиратель приказал ему молчать. Тамаз простился со стариком, обреченным на смерть, ощущая смерть в своем собственном теле. Старик почувствовал в прикосновении Тамаза нечто чужое, он хотел что-то сказать, но его быстро увели. В коридоре послышались отрывистые слова: «Присмотри за моим ребенком, за женой!» Старик, видно, обращался к Гиви.
На следующий день были возвращены все передачи. Это было страшным предзнаменованием. Из рук одного подателя передачи выпала миска, наполненная супом. Она покатилась по каменному полу, и звон ее был продолжением прерванного крика. Суп растекся по каменным плитам. На губах выступила пена проклятия. Пролитый суп был похож на эту пену. Молодая женщина держала младенца на руках. Он плакал неизвестно отчего.
«Нет, не может быть, чтобы ГПУ было создано людьми»,— подумал Тамаз.
МУКИ ИШТАР
Ната отдыхала в Кобулети,
Море дремало, опьяненное собою. Спокойно и мощно доходил его шум до слуха женщины. Очнувшись от безмерного блаженства, нехотя и тяжело потягивалось морское чудовище. Женщина нагнулась, подняла белую раковину и нежно приложила ее к левому уху — в раковине сохранился шум волн, отшумевших тысячи лет тому назад. Словно зачарованная, стояла Ната, не шелохнувшись, чуткая, как дикий зверь. Ее большие глаза отливали синевой. Со страхом, доселе неизведанным, приближалась она к морю, кротким взором окидывая бирюзовый водный простор. Как часто ее обнаженное тело наслаждалось этими волнами, и каждый раз на коже сверкали тысячи и тысячи водяных глаз и в них отражалось темное, бездонное лоно. Женщина смутно ощущала свое родство с морем. Ей казалось, будто она была частицей вечной волны, некогда оторвавшейся от ее безбрежного лона. Она вдруг утратила волю: любое желание, возникшее в ней, казалось, исходило от кого-то другого, но этого другого она воспринимала с бесконечным блаженством. На ее полузакрытых веках, словно тяжелый дубовый лист, лежал пьянящий покой. Она очнулась от сладостных грез и медленно пошла к берегу. Ноги ее коснулись горячей гальки, подкатившая тут же волна жадно поцеловала ее стройные ноги. Она наклонила голову. Солнце пылало. Натой овладело невыразимое блаженство. Ей казалось, что всю свою жизнь она знала лишь этот божественный ритм волн.
Тищина ликовала вокруг. И душа женщины ликовала. Любовь, словно плод, расцветала в ней. Она зачала от любви Тамаза. Опьяненная солнцем, будто листва тропического дуфа, погрузилась она в блаженство любви. Как никогда, она тосковала по Тамазу, но тоска эта не была мукой, ибо возлюбленный всегда был с ней рядом.
В тот же вечер она узнала, что Тамаз арестован. По краю пропасти бредет стадо животных. Одно из них в страхе срывается вниз. С быстротой молнии страх передается всему стаду, разрастаясь до размеров катастрофы. Так в существо Наты проникла весть об аресте Тамаза. Она почувствовала, что в ней что-то оборвалось. Ей казалось, что у нее внутри раскололось семя, наполненное солнцем. Теперь вокруг царил лишь ужас пустоты. Тропический дуб внезапно ощутил смерть солнца. В ту же ночь Ната вернулась в Тбилиси. Эта спокойная, сильная женщина пребывала теперь в смятении. Если бы смерть настигла Тамаза, она и для Наты означала бы конец бытия, но здесь все было иначе: смерть то приближалась, то удалялась. Этот прилив и отлив рвал ее душу на части.
Ната каждый день встречалась с влиятельными людьми, прося их помочь Тамазу. Все охотно обещали красивой женщине, но помощи тем не менее не было. В конце концов Ната решилась пойти к Берзину. Она позвонила ему. На другой день в 12 часов Ната уже была в его кабинете. Она коротко изложила суть дела этому холодному, суровому человеку.
Берзин слушал ее, усмехаясь.
— Вы можете быть спокойны,— сказал он,— если, как вы утверждаете, он ни в чем не виновен, то будет скоро освобожден.
— Он невиновен,— поспешила Ната, перебивая Берзина.
— Мой долг сказать вам и то, что в ГПУ нет места для недоразумений,— добавил Берзин.
— Это действительно недоразумение,— выпалила Ната.
— Я попытаюсь все разузнать,— ответил Берзин.
Ната вернулась домой немного успокоенной — Берзин говорил с ней откровенно и убедительно. После обеда Берзин встретился с тем работником ГПУ, который передал ему «Бесов» с примечаниями Тамаза. В кабинете у него сидел Брегадзе. Берзин так искусно повел разговор, что имя Тамаза первым произнес Брегадзе. Теперь Берзину не представляло труда узнать хоть что-то о судьбе Тамаза. Однако работник ГПУ молчал.
— У тебя великолепная интуиция,— обратился Брегадзе к Берзину.— Ты помнишь, что ты сказал в Коджори о писателе, который в своей застольной речи рассказал о том, как с лошади живьем содрали шкуру?
— Да, конечно помню,— улыбнулся Берзин.
— Нельзя было понять, то ли он был разъярен вместе с толпой, желавшей содрать шкуру с лошади, то ли, озверев, сам был готов задушить толпу,— с улыбкой процитировал Брегадзе слова Берзина.
— Сейчас это, наверно, уже выяснилось,— добавил Берзин, неестественно рассмеявшись.
Теперь и работник ГПУ осторожно включился в разговор.
— Кстати, за что вы его арестовали? — скромно осведомился Брегадзе.
— Спроси Берзина, ему это лучше известно,— ответил работник ГПУ.
— Как? — удивился Берзин.
— Помнишь, я давал тебе книгу Достоевского с примечаниями? — спросил работник ГПУ, улыбаясь.
— Ах, да,— ответил Берзин и тоже улыбнулся.
На этом разговор о Тамазе закончился. О каких-либо других причинах ареста работник ГПУ не говорил. Берзи-н был рад, что вина Тамаза заключалась лишь в написании примечаний. Это не считалось большим преступлением — Берзин знал это, как бывший работник ГПУ. «Тамаз еще несколько месяцев будет содержаться в заключении, после чего его оправдают и освободят,— подумал он.— Освобождение, по-видимому, можно как-то ускорить»,— продолжал он размышлять.
В тот же вечер Берзин посетил Нату и сообщил ей все, что узнал о Тамазе. Он попросил ее сохранить это в тайне. Ната очень обрадовалась новости. Радость усилила доверие Берзина к ней. Она потеплела по отношению к Берзину. То неприятное, что было в чертах его лица, теперь исчезло. Более того, в этом спокойном суровом человеке даже ощущалось какое-то тепло. Берзин почувствовал, что произвел впечатление на Нату, и стал немного раскованнее. Эта женщина зажигала его. Она была тем существом, которое внесло сумятицу в его строгое материалистическое мировоззрение. Он не мог отнести Нату к обычной категории женщин. Это еще больше возбуждало его интерес к ней, Прощаясь, он даже поцеловал ей руку. Сделал это необычайно галантно, так что Ната даже не заметила его смущения. Берзин знал, что в этой комнате не было тех неусыпно стерегущих глаз.
С этого дня они стали видеться чаще. Ната была уверена, что Берзину ничего не стоило отвратить от Тамаза любую опасность. Он всегда улыбкой отвечал на ее уверенность и не убавлял, а, наоборот, укреплял ее. Мало-помалу он освободился от скованности. Ната не могла не заметить, что нравилась Берзину. Она думала о любви Тамаза к ней и восприняла чувство Берзина как удар. Но чего бы она только не вынесла ради Тамаза! Она даже готова была пожертвовать ради него своим женским достоинством. Может быть, Берзин ждал от нее именно этого, невольно спрашивала она себя. Она стыдливо избегала ответа на этот вопрос. Берзин не переступал известной грани, хотя и был близок к этому. Ната делала вид, что не замечает его смелости, и в то же время не отвергала его ухаживания, став почти податливой. В такие минуты мужские и женские волны встречались друг с другом, не причиняя ей боли. Берзин заметил это, но решающего шага все же не сделал.
Освобождение Тамаза задерживалось. Ната расстроилась. От тоски по возлюбленному в ее горле пересохло, как у голодной волчицы. Она напоминала иссохшую, потрескавшуюся землю, жаждущую благодатного дождя. Ната воплощала собой Иштар, потерявшую Таммуза. Как и Иштар, ей пришлось спуститься в преисподнюю, чтобы спасти Таммуза, думала она. Лишь теперь она поняла, что имя ее возлюбленного происходит от имени вавилонского героя, и обрадовалась этому. Она должна стать Иштар, должна сбросить с себя все оболочки, оголиться, чтобы вызволить возлюбленного из тьмы. Тогда земля оросится благодатным дождем, тогда ее лоно расцветет, тогда нальются колос и виноградная гроздь, домашний скот снова почувствует свою первобытную силу, вымя коров опять отяжелеет от молока. Да, Ната должна стать Иштар, думала она. К тому же в Берзине ее что-то привлекало...
Она лежала на диване, одетая в атлас цвета солнца. В углу комнаты стояли цветы, много цветов. Они с почти чувственным влечением прижимались Друг к другу. У стены стоял широкий диван с подушками и мутаками. Чувствовалось, что к ним прикасалась горячая плоть. На стене висел большой кашанский ковер, а на нем ветвистые оленьи рога, мечи и клинки. Перед диваном стоял маленький круглый стол, сервированный фруктами. На противоположной стене висело большое зеркало. Оно наполовину отражало лежавшую на диване женщину. Со стороны улицы в комнате было два низких и широких окна, между ними — дверь, выходившая на небольшую террасу. Оранжевого цвета занавеси прикрывали окна. Под ногами ощущалась мягкость, воздух дышал покоем Ната полулежала на диване, слегка опершись на подушки. Берзин сидел в мягком низком кресле у стола и украдкой наблюдал за расслабленным телом женщины. Ему виделось, будто из этого тела поднималось созревшее солнце. Женщина казалась безжизненным растением, дремлющим и жаждущим, слепо-зрячим. Металлический блеск ее глаз потускнел. Берзин был в чаду упоения. Мужчина и женщина обменялись лишь несколькими бессвязными словами, скупыми намеками. Он стал приближаться к дивану. Его колдовской взгляд скользнул по женскому телу, застывшему в сладостной истоме. Рука искала руку Медленный наклон головы — и губы мужчины коснулись обнаженной руки женщины. Рука в испуге отдернулась, но не слишком резко. Робость мужчины исчезла. Сладостный туман окутал женщину — и вот уже ее губы соединились с его губами Ей показалось, что луна обрушилась на нее. О, почему это было не солнце, сожалело женское сердце Еще секунда риска, отваги, поворота судьбы. Еще одна капля — та. что движет вселенную Мгновение, ведомое дикому зверю и Наполеону, Оплошность и фиаско одновременно, Берзин был одурманен ароматом ее тела. Воля его воспламенилась Женщина чувствовала горячее тело мужчины, источавшее жар, словно солнцем нагретый дуб. Ната забылась. Теперь она была лишь женщиной, безличной, земной. Медленно, волнообразно наполнялось ее тело возбуждением.Оно было готово к тому, чтобы переступить последнюю грань, за которой все исчезает. Мужчина прижался к ней, его пылающие уста шептали ей в ухо похотливые, бесстыжие слова. Она вдруг содрогнулась всем своим существом. Прошло несколько минут, и Берзин поцеловал ее в лоб. Затем не спеша вышел из комнаты.
Ната лежала на диване, тяжело дыша, пристыженная, опозоренная. Пламя гнева обожгло ее. Если бы между ними произошло то крайнее, последнее, она не восприняла бы это как падение. Но разве женщина может простить мужчине подобное отступление, даже возлюбленному? Что-то еще напугало ее в нем — он не обнаружил никакой слабости, наоборот, проявил даже силу. Распалил, довел до белого каления, оставаясь сам холодным, и покинул ее. В этом заключалось его превосходство, покорившее, опозорившее ее. Ната напоминала теперь разъяренную волчицу. В таком состоянии она пролежала на диване несколько часов. Медленно приходила в себя — безличная женщина в ней уступала место Нате, ее настоящему «я». Она вспомнила о своей любви к Тамазу, и это смутило ее. Имеет ли она право жертвовать своим женским достоинством ради спасения Тамаза? Она глубоко задумалась. И тут ей снова пришли на ум слова египетской богини Найт: «Никто не снял с меня покрова». Не снял покрова? Но ведь это значит, что она не вся отдалась мужчине, что она была задета им лишь поверхностно. Сама она ведь тоже, наверное, лишь внешне отдалась Берзину. Она стала утешать себя и оправдывать свой поступок. Для спасения Тамаза эта внешняя жертва не имела никакого значения. Ведь Иштар целиком пожертвовала собой для Таммуза: обнажилась, унизилась и приняла на себя все муки. Собственное оправдание не находило здесь внутренней опоры. И тут к ней подкралась соблазнительная мысль: Иштар принесла себя в жертву Таммузу, но пережила ли она при этом еще что-то кроме страдания? Ната побледнела — разве не испытала она с Берзиным похоть Афродиты? Ей стало стыдно своего женского порыва. Здесь, правда, не было любви, ибо любовь — это прежде всего чувство к самой личности, а Берзин в этом смысле не представлял для нее личность. Однако что-то в нем привлекало ее. Она боролась со своим темным демоном. В ее душе «я» боролось с чисто женственным, стихийно-безличностным. Иногда в этой борьбе женщина выходила победительницей, и тогда Ната возвращалась к вопросу, почему этот мужчина покинул ее в решающий миг. Возможно, он воспринял в ней что-то такое, что расстроило его, что-то незначительное, являющееся тем не менее порой решающим в отношениях между мужчиной и женщиной, всего лишь запах или какое-нибудь неловкое движение. «Невероятно!» — подумала Ната. Неужели ее инстинкт мог так огрубеть, что она не почувствовала расстройство мужчины? «Нет, здесь, видимо, кроется какая-то другая загадка»,— решила она.
Берзин как раз после того случая стал еще чаще навещать Нату. Это озадачило ее. Однако запретить ему это она не могла, ибо была уверена, что судьба Тамаза зависела от Берзина. Но он и теперь был робок, сдержан и не доходил до последней черты. Вел себя так, будто между ними ничего не произошло. Ната ценила в нем эту сдержанность. Прошел месяц, и тот первый случай повторился: он покинул ее снова, на сей раз перед самым концом. Она лежала на диване, снова посрамленная, опозоренная. Придя в себя, почувствовала, что уже не сможет принять Берзина. Однако объяснение между ними было пока невозможно. Вдруг она заметила на столе записку. Это был почерк Берзина. Ната прочла следующее: «Вы отдаетесь лишь другому. Это не любовь. Я не могу принять от вас такое чувство. О Тамазе не беспокойтесь». Ната была поражена. Она уже не понимала ни Берзина, ни себя. Могущество этого человека еще более возросло благодаря его благородству. В ее глазах Берзин был теперь рыцарем, холодным и твердым, чарующим и обольстительным.
На самом деле поведение Берзина имело другую подоплеку: он верил лишь в революцию и в блаженство революционной борьбы. Женщина, конечно, тоже может доставить наслаждение, но революция — неизмеримо большее, думал он. Ни одна женщина не смогла бы довести Наполеона до того пьянящего экстаза, каким был для него поход в Египет. Но для такого наслаждения нужна сильная воля. Раскаленное железо окунают в холодную воду, чтобы закалить клинок. Точно также следует закалять волю, считал Берзин. Для этой цели ему нужна была женщина. Сатанинское наслаждение доставляло ему сознание того, что он мог пробудить в женщине вспышку цветения перед последней каплей экстаза. Пьянил его и огонь собственного тела. Но перед последней чертой, жгучей, острой, там, где сливаются воедино два элемента, чтобы причаститься ко вселенной, там, где и преграда, и бездна — обе пьянят,— кто в состоянии остановиться перед этой чертой? Какой мужчина сможет бросить раскаленное железо своей души в холодную воду? Таких нет. А если все же найдется такой? Такой был бы победителем среди победителей, ибо он преодолел бы в себе половое начало, нечто неодолимое, и преодолел бы не аскетизмом, а, наоборот, пробуждением к жизни. Вот каково было направление демонической мысли Берзина. Единственной целью его было стать победителем. Для достижения этой цели он выбрал Нату. Он, правда, опасался, что не сможет устоять перед ее чарами, ибо среди всех женщин, которых он знал, она была самой привлекательной. Но именно привлекательность Наты еще больше раззадоривала его. Его тайный план в революционной борьбе также был беспримерным, с Натой же он испытывал сам себя. Кроме того, Берзин где-то слышал, что подобное половое сношение умножает оккультную силу человека. «Когда семя преображено, тело дышит здоровьем и свободой,— так сказано в «Золотом цветке» у китайцев. Легенда повествует о том, что мастер Понг дожил до 880 лет благодаря тому, что использовал для продления своей жизни девушек-служанок. Берзин часто пытался применить этот метод в России: пылающая женщина изливала на него потоки энергии. Если бы между ними произошло обычное половое сношение, то ему, правда, передалась бы энергия женщины, но при этом он лишился бы своей собственной. Он верил в мистическое знание, заключающееся в том, что извержение семени ущербляет и дробит человека. Здесь, с Натой, этой современной Иштар, он торжествовал победу.
Берзин всегда заранее предвкушал свой триумф. Однако, кого или чего это могло коснуться, никто не мог предугадать, кроме самого Берзина. Но он не заметил, что вместе с земной силой принимал от Наты и волны душевного благородства. Для Берзина это могло означать лишь одно — утрату твердости, то есть слабость.
НЕСУЩЕСТВЕННЫЕ СЛЕДЫ
Тамаза еще несколько раз допросили. По его делу был назначен другой следователь, более опытный и твердый. Однако и этот следователь не нашел никакой связи между Тамазом и московским автором. Одновременно велся допрос и этого автора в московском ГПУ, и там не было найдено ни одной улики против Тамаза. В ГПУ поражались: как могло случиться, что два совершенно разных автора независимо друг от друга сделали к одной и той же книге почти одинаковые примечания? Особенно удивил этот факт тбилисского работника ГПУ. Он стал чаще видеть Берзина, ибо полагал, что тот был посвящен в темные проблемы Достоевского. Берзин и сам желал этих встреч. Однако никому не хотелось заговаривать первым об этом деле, хотя оба, как опытные работники ГПУ, и угадывали его скрытую сторону. Однажды Берзин как бы между прочим спросил своего собеседника, что по-грузински означает слово «джуга», которым помечено так много мест в книге. Работник ГПУ ожидал как раз этот вопрос от Берзина. Слово за слово — и вот уже через несколько минут в их разговор почти незаметно включилось дело Тамаза. С некоторым недоумением на лице работник ГПУ упомянул и о московском деле: там, мол, найден экземпляр того же романа с почти такими же примечаниями. О связи московского автора с тайной организацией он умолчал. Берзин ответил ему, что он, дескать, не видит в этом ничего удивительного, ведь .могли бы, скажем, два ленинца независимо друг от друга снабдить одну и ту же книгу одинаковыми примечаниями! Работник ГПУ был приятно удивлен, но не подал виду. Итак, загадка была разрешена: Тамаз не связан с московским автором.
Так с помощью Берзина от Тамаза было отведено главное обвинение. И все же его пока не хотели отпускать, по-видимому, полагая, что против него могут всплыть еще какие-то изобличающие факты.
Тамаз, лежа на кровати, повернулся к стене и вдруг увидел на ней надпись, сделанную карандашом: «Где ты, Бог?» Тамазу стало не по себе. Кто мог это написать? Жив ли он еще или?.. Тамазу не хотелось договаривать эту фразу до конца. Он вдруг ясно представил себе образ этого человека. Он одинок и беспомощен. А Бог? Мысли Тамаза наткнулись на нечто жутко таинственное: как знать, может быть, и Он одинок? Ведь Он тоже страдает. Тамаз зарыл лицо в подушку. И почувствовал острую боль. Но это не была обычная телесная или даже душевная боль. Гиви вдруг прервал свое тихое пение. В камере стало еще тише.
Тамаз стал перебирать в уме все свои слова и поступки, которые могли быть расценены как антисоветские. Неужели он все сказал на допросе? Одно он все-таки утаил. Несколько месяцев тому назад он в составе делегации деятелей кино был в Батуми. Там тайно встретился с одним грузинским эмигрантом из Парижа, своим другом, посланным в Грузию с тайной политической миссией. Об этом факте он умолчал. Почему? Тамаз был совершенно уверен, что ГПУ ничего не было известно об этой встрече. В тот день была ветреная погода, и головы многих были покрыты башлыком. И Тамаз надел башлык. На нем было пальто цвета хаки. Так его трудно было узнать. Разговор с другом длился три часа. После этого эмигрант вышел через заднюю дверь, а Тамаз через главную. Была уже ночь. Тамаз внимательно огляделся. Вдруг за углом он увидел приближающуюся тень. К счастью, в это время проезжала пролетка. Тамаз кликнул извозчика, забрался в пролетку и укатил. Он спешил в гостиницу, но вышел в маленьком переулке, чтобы на всякий случай сбить со следа и извозчика. Итак, от преследования он ушел, надеясь, что избежал и сетей ГПУ. И еще одно обстоятельство вселяло уверенность: после той встречи прошло несколько месяцев, в течение которых ничего не произошло. Из этого Тамаз заключил, что если бы он тогда был узнан, то его уже потревожили бы за это время. Теперь же лучше всего утаить факт той встречи, тем более что парижского миссионера он видел вместе с Леваном, который теперь тоже сидел в ГПУ. Показания Тамаза могли повредить Левану. Так думал Тамаз.
Однако роковую роль во всей этой истории сыграл маленький эпизод, который не был известен Тамазу. Тень, показавшаяся тогда подозрительной, попыталась догнать пролетку. Не настигнув ни ее, ни машины, она успела заметить номер пролетки: 27. На другой день извозчика пролетки вызвали в ГПУ и допросили. Он сказал, что не з.чает, мол, кто был вчера его пассажиром, и даже не узнал бы его, если бы увидел еще раз, так как лицо его скрывал башлык. Он вышел неподалеку от гостиницы «Франс». «И это все, что вы можете сказать нам?» — спросили извозчика. Тот добавил, что в ту ночь он уже никого не перевозил, но на другое утро нашел в своей пролетке металлическую зажигалку. Работники ГПУ навострили уши и тут же отобрали у извозчика находку. Ее затем передали швейцару гостиницы с поручением показать каждому постояльцу. Она была показана и Тамазу, который признал в ней свою. Почему же тогда его не арестовали сразу? Тамаз ошибался и теперь. Если бы его сразу арестовали, то таинственный миссионер стал бы действовать осторожнее. ГПУ решило оставить его на некоторое время в покое, постоянно следя за ним, чтобы получить в руки сразу все нити, которые вели к нему. Некоторые из этих нитей им удалось нащупать, но миссионер ускользнул от них.
Тамаза еще раз вызвали на допрос. О московской истории уже не упоминали, забыт был и Достоевский. Следователь вел допрос таким образом, чтобы навести Тамаза на исповедь о происшествии в Батуми, и не потому, что это смягчило бы его вину. Речь шла о другом: тот, кто начинает с исповеди, неизбежно переходит к покаянию, и эту цель как раз и преследовал работник ГПУ. Тамаз знал это и ловко обходил вопрос.
— Не встречались ли вы тайно с кем-нибудь? — обратился к нему наконец следователь с язвительной усмешкой.
— С кем? — спросил Тамаз удивленно.
— Вам это лучше известно...— Усмешка исчезла с лица следователя.
— Я не припомню такого случая...— прошептал Тамаз.
Он почувствовал, что попался в западню. Следователь заметил, что Тамаз побледнел. Сухо, хладнокровно, с расстановкой и ударением на каждом слове, точно выдавливая каплю по капле яд, он произнес:
— Я полагаю, что вы когда-то потеряли в Батуми зажигалку.
Тамаз оцепенел. Следователь сообщил ему всю историю с зажигалкой. Следователь намеренно раскрыл свои карты — это был тот искусный прием, который должен был означать: нам все известно и для вас будет лучше, если вы во всем признаетесь. На самом деле ГПУ знало лишь то, что Тамаз встретился с миссионером. Искусный прием сработал — Тамаз поддался на уловку.
— Ах, да, теперь я вспоминаю,— ответил Тамаз.
Колючий взгляд следователя заметил, как Тамаз собирался с духом. Тамаз понял, что отрицать факт той встречи уже не имело смысла. Он сник и признался, что встретился с миссионером совершенно случайно. Тот, мол, был переодет в нищего, но они узнали друг друга и миссионер попросил его о встрече, в чем он, Тамаз, не мог отказать, так как был знаком с ним.
Следователь помолчал немного и стал слушать так, как если бы видел что-то за словами Тамаза.
— Впрочем, мы с ним ничего не говорили против Советской власти. Но нам надо было непременно встретиться,— добавил Тамаз.
— Почему? — спросил следователь удивленно.
И Тамаз сообщил ему все, что думал. Борьбу против Советской власти, онг молг даже считает пагубной для народа. Во-первых, потому, что революция устранила класс зажиточных, в результате чего уже не господствует власть имущих, сосредоточенная в руках меньшинства. В этом отношении воздух стал чище. Правда, в Советском Союзе все бедны, но... это, по-видимому, временное явление. Затем национальный вопрос: ни одна из существовавших в царской России партий не смогла бы так радикально решить эту задачу. Хотя формальная сторона вопроса здесь решена ощутимее, но для угнетенных народов это уже большое достижение. На примере Грузии можно убедиться в том, что народ чисто психологически не может включиться в эту систему, но, объективно говоря, можно увидеть, что в ней создается и много полезного: например, электрификация, орошение засушливых земель и осушение болот, а также разведение субтропических культур.
— Все это, несомненно, полезные свершения,— заключил Тамаз. Он не кривил душой, хотя тон его слов тогда и теперь не был ровен.
Следователь испытующим взглядом посмотрел на него.
— Я не хочу, чтобы восстание 1924 года, которое я считал и считаю безумием, повторилось,— добавил Тамаз.
— Там, где нет безумия, не рождается ничего великого — это ведь ваши слова,— процитировал следователь из произведений Тамаза.
— Это сказано образно,— ответил Тамаз немного обиженно.
— Ах, да, ведь вы, поэты, любите образы,— заметил следователь еще язвительнее.
— Не более, чем вы, политики — реальность,— отпарировал Тамаз.
Следователь смерил Тамаза взглядом. Вдруг он спросил:
— Итак, вы расцениваете восстание 1924 года как безумие?
— Безусловно.
— Но вы ведь не сочли бы его за безумие, если бы оно увенчалось победой! — отрезал следователь.
Тамаз вздрогнул от неожиданности. Теперь он уже чувствовал свое поражение. Он не знал, что сказать следователю, и, как побитый, лишь повторял шепотом:
— Я говорю только о том, что произошло.
— И не говорите о том, что могло бы произойти, если... Понимаю,— сказал следователь, уже явно насмехаясь над Тамазом.
Одно обстоятельство несколько смягчило следователя: ГПУ нашло записки тайного миссионера, в которых отношение грузинских интеллигентов к Советской власти было изображено точно так же, как его только что высказал Тамаз. Об этих записках Тамазу ничего не было известно. От следователя не могло укрыться, что Тамаз был искренен. Для него было важно вести дело помягче, ибо перед ним была поставлена задача выведать у Тамаза нечто совсем другое. Через несколько минут он как бы между прочим спросил:
— Кроме вас, никого не было у миссионера?
— Никого! — твердо ответил Тамаз.
Следователь недоверчиво взглянул на него.
— В самом деле?
— В самом деле,— повторил Тамаз.
На этом допрос был прерван. Тамаз чувствовал себя подавленным.
Истинная цель допроса заключалась именно в этом вопросе. В нем таился узел основных событий, о которых Тамаз ничего не знал. Когда миссионер исчез тогда в Батуми через заднюю дверь, вместе с ним исчез и Леван. Оба они тоже заметили подозрительную тень, увязавшуюся за ними Леван сразу же сбил его с ног, после чего он и миссионер убежали. Агент с трудом оправился от удара, нанесенного ему Леваном. Но он был грузин, а грузины никогда не прощают подобное. Агент забыл обо всем остальном: он забыл, что, собственно, преследовал миссионера, забыл, что находится на службе в ГПУ. Теперь он чувствовал себя лишь оскорбленным грузином и в нем проснулся дикий зверь. Он поставил перед собой во что бы то ни стало узнать имя того, кто нанес ему оскорбление. Со звериным чутьем искал он след, Сначала он вспомнил походку Левана, его пружинистый танцующий шаг, затем и окрик: «Уж я тебя проучу!» Запомнился глубокий, но вместе с тем резкий тембр голоса. Высокий рост тоже запечатлелся в памяти агента. Так он в воображении воссоздал образ своего обидчика. Но где его следовало искать? Грузин с такой походкой, таким голосом, с такой фигурой множество. Но агент упорно внушал себе, что непременно найдет его. Благодаря случайно найденной зажигалке он правильно взял след. Начал догадываться что его обидчик, должно быть, друг Тамаза. Но у Тамаза, конечно, было много друзей. Однако чутье подсказывало, что это должен быть кто-то из работников Госкинопрома. Взгляд ищейки сразу же остановился на Леване — та же походка, та же фигура, тот же голос. Агент возликовал. Однажды он увидел, как Леван, шутя, напал на кого-то, и, словно выхваченная вспышкой молнии, в мозгу промелькнула та сцена. Как истинный поэт, дорисовывал он портрет своего врага по памяти. В этих поисках ему очень помогло одно обстоятельство: в записках миссионера в качестве доверенного лица очень часто упоминался некто под кличкой «бесстрашный». Однажды сотрудники Госкинопрома говорили о мужестве, и все назвали Левана самым мужественным. В это время появился Леван, и кто-то непроизвольно воскликнул: «А вот и бесстрашный!» Присутствовавший при этом агент насторожился. «Это, должно быть, он»,— подумал он. Агент не знал лишь одного: была ли это кличка или Левана назвали так случайно. Интуиция ищейки шаг за шагом приближала агента к цели. В ГПУ уже знали, что «бесстрашный» — это Леван, но неопровержимой уликой это еще не было. Если бы удалось установить, что у миссионера кроме Тамаза тогда был и Леван, то в руках работников ГПУ оказалась бы явная улика. Арест «бесстрашного» помог бы тогда раскрыть замысел миссионера, так думали в ГПУ. Агент же помышлял лишь о мести.
Это и был тот узел, который предстояло распутать. Леван действительно был тем «бесстрашным», что тоже не было известно Тамазу. Леван любил Тамаза больше, чем брата, но что-то удерживало его доверить другу эту тайну, раскрытие которой могло повлечь за собой роковые последствия для обоих. Само собой разумеется, это не было недоверием. Просто Леван не хотел обременять друга чужой тайной. Леван сидел в ГПУ, будучи абсолютно уверенным в том, что никто не сможет напасть на след в этом деле. Он был потомком грузинского рыцарства. Даже во времена порабощения и упадка Грузии натура рыцаря не менялась. Она сама радость и веселье жизни. Там, где она проявляется, светит солнце. Тот, кому она встречается, светлеет душой. Натуре этой свойственно непосредственное очарование — в ее присутствии никто не замечает, что она чарует. Без нее нет радости и поэтому нет и печали. Такой натурой обладал Леван. Теперь он сидел в ГПУ, и его обаяние действовало и здесь. Он очаровал и следователя, и палачей. Он ни в чем не признавался. Никто не мог заставить его выдать тайну. Хранить доверенную ему тайну считал своим священным долгом. Однако его не освобождали, стремясь любой ценой что-то выведать у него. Ощущая эту настойчивость, он неизменно отвечал: «Я ничего не знаю». Их угрозы он парировал с улыбкой: «Ведь меня так и так расстреляют!»
Мрачный вернулся Тамаз в свою камеру. Вопрос следователя о том, был ли еще кто-то кроме него у миссионера, застал его врасплох. Неумолимый, злой рок внезапно настиг его.
Гиви снова глядел в окно, словно сокол из клетки. В последние дни Тамаз сблизился с ним, этот юноша чем-то напоминал ему Левана. Гиви часто пел песни на стихи Тамаза, который с радостью слушал их. Гиви был арестован за участие в тайной молодежной организации, целью которой была Советская власть без ГПУ. Тамаз не касался в разговоре с ним никаких политических тем. Он заметил, что Гиви боялся смерти, и часто говорил с ним о Боге. Тот, кто живет в Боге, не может быть лишен жизни, внушал он своему юному другу. Может быть, он утешал так и самого себя. Гиви увлеченно, до самозабвения слушал Тамаза, веря каждому его слову, Сегодня все было так же Тамаз много говорил с Гиви. Большие глаза юноши вбирали в себя лицо Тамаза. В глазах его отражалась печаль. Он тихо прошептал: «Как горестна судьба человека».
Тамаз помрачнел И начал рассказывать: «Есть такая сказка Несчастливые люди обратились к Богу с жалобой на свою горькую долю Бог услышал их мольбу и велел, чтобы каждый принес в мешке свои горести и заботы. Люди так и сделали. Затем Всемогущий приказал положить все мешки в темное место. Люди сложили все свои мешки в одну кучу, Наконец Бог сказал им. чтобы каждый выбрал себе мешок полегче. Они повиновались Богу и на сей раз, и вот каждый выбрал свой собственный мешок»
Тамаз умолк Гиви тихо прошептал:
— Значит, собственная доля — всегда самая легкая?
— Несомненно! — подтвердил Тамаз. Гиви успокоился.
Ночь в ГПУ наступала медленно, Вокруг ни шороха. Все спали. Тамаз и Гиви тоже уснули. Вдруг в коридоре послышались шаги — о, эти безличные шаги! Было около трех часов пополуночи. Некоторые заключенные проснулись и, затаив дыхание, прислушались к шуму. Вдруг шаги стихли у камеры Тамаза. Первым вскочил Гиви и сказал со вздохом: «Это конец!» Тамаз вздрогнул от испуга и вскочил с кровати. Дверь открылась. Наступила пауза, похожая на смерть. Вызвали Гиви. «О мама!» — простонал он приглушенным голосом. Тамаз подошел к юноше и обнял его. Тело Гиви дрожало, как у раненой газели. Тамаз ласково погладил его, преодолевая собственное смятение. Никто не мог вымолвить ни слова, лишь Тамаз со сдержанным всхлипыванием произносил имя Гиви. Тамаза и Гиви разлучили, разлучили грубо, жестоко. Разлука дышала смертью. Гиви ощущал ее как нечто реальное. Когда Гиви увели, Тамаз бросился на кровать. В коридоре послышались слова Гиви: «Где ты, Бог?» Всем своим телом ощущая смерть, Тамаз повернулся лицом к стене. И тут во тьме зажглись слова: «Где ты, Бог?» Тамаза охватил ужас — кроваво горели буквы во тьме. Теперь и он закричал: «Где ты, Бог?» Его рука непроизвольно потянулась к щеке и тут же остановилась — на щеке осталась слеза Гиви. Тамаз оцепенел, боясь невольно смахнуть рукой слезу. Теперь он ощутил и свои слезы в глазах, они слились со слезой Гиви. Он снова уставился на стену. Буквы превратились в языки пламени. Они росли и взывали: «Где ты, Бог?» Тамаз читал эти страшные для него слова и беззвучно кричал: «Где тыг Бог?» Где был теперь тот, кто написал эти слова? Он перешел в тысячи сердец. Где был Гиви в эту минуту? Вдруг с фырканьем заработал мотор грузовика. Неужели он уже в машине, подумал Тамаз. Где был Бог? Он тоже страдал. В который раз? Где теперь был сам Тамаз? Зарывшись лицом в подушку, он погрузился во тьму, в ужас происходящего. Сердце его трепетало, содрогалось от страха смерти, словно птенец, чувствующий, что вот-вот будет удушен...
ДЕМОНИЧЕСКОЕ
Ситуация в Советской стране ухудшалась с каждым днем. Крестьянин уже не подчинялся коммунистической программе, земля не слушалась решений партии. Над революцией нависла угроза. Были составлены тысячи планов, но ни один из них не осуществился, так как не было принято во внимание действие иррационального. От острого аналитического ума Берзина не ускользнуло то, что на карту была поставлена не только коллективизация сельского хозяйства, но и судьба всей страны. Был такой человек — Сталин, — который мог резко изменить курс, как это в свое время сделал Ленин, введя новую экономическую политику. Но Сталин с невиданной последовательностью и упорством следовал раз и навсегда намеченной линии, словно боясь сделать шаг назад или в сторону. Берзин никогда не любил этого упрямого грузина; он боялся, что Сталин сыграет роль злого гения революции. С демонической настойчивостью внушал он себе мысль о необходимости любой ценой — даже насильственно — сместить Сталина. Сместить насильственно?! А если при этом погибнет партия? Этого Берзин не опасался. Партия — крепкий организм, думал он. Если ей отрубить голову, то она породит новую. Может быть, революция обрела в лице Сталина свое единственно возможное воплощение? Отнюдь. Если бы это было так, то, по мнению Берзина, это означало бы проклятие для революции; и он, Берзин, кто жил, дышал революцией, не мог этого допустить. Устранение или смещение Сталина он считал единственным выходом из создавшегося положения. Но кто должен был осуществить это? Никакой группе не следовало брать это на себя. Сколько было уже таких неудачных попыток! Берзин, как бывший работник ГПУ, хорошо знал, что любой заговор, состоящий даже из двух человек, неминуемо будет раскрыт — от недремлющего ока никто не мог ускользнуть даже во сне. Только какой-нибудь могучий коммунист может справиться с этим в одиночку, и лишь в последнюю, решающую минуту ему следует воспользоваться помощью второго лица. Так думал Берзин. В партии у Сталина не было и десяти процентов сторонников. В этом отношении шансов на успех у смельчака одиночки было бы предостаточно. А партийный аппарат? Хотя он и подчинялся Сталину, но у него было одно слабое место: если в решающую минуту лишить его головы, то он сам по себе распадется. Важно было нанести верный удар, в котором соединились бы тонкий расчет и то, что делает историю: интуиция, отвага, а также выбор того единственного мгновения, которое содержит в себе дыхание истории — проникновенное слово, пламенный призыв и перехват штурвала. Но где и как это осуществить? Это, скорее всего, должно было произойти на какой-нибудь конференции или заседании. Там, правда, на стороне Сталина будет большинство, но Берзин был совершенно уверен в том, что большинство сторонников Сталина мучило то же самое, что и его. Не было лишь смельчака. Берзин видел, что везде исчезло доверие людей друг к другу. Их объединяло теперь лишь недоверие. В такой атмосфере никому нельзя было доверить свой тайный замысел. Если бы кто-нибудь посвятил другого в свой план по устранению Сталина, то этот другой узрел бы в этом провокацию. Берзин понимал это чутьем ясновидца и еще больше укреплялся в своей уверенности. Если кто-нибудь осмелится одним ударом устранить эту атмосферу тотального недоверия, то следует ожидать, что у всех вместе со вздохом облегчения откроется и затаенная ненависть к Сталину. Этим вздохом облегчения и должен воспользоваться смельчак. Берзин учел все, вплоть до мельчайших деталей. В момент риска все поверят, что это заговор, и никому не придет в голову, будто здесь действует одиночка. В первое мгновение все, конечно, ужаснутся и даже возмутятся, однако затем успокоятся и станут ждать, куда повернет судьба. Заметив, что она склоняется на сторону восставших — пусть даже на дюйм, на один миг, — все тут же уверуют в успех дела. Тогда сотни переметнутся на их сторону. Психологию масс Берзин знал хорошо. Но когда следовало осуществить план? Этого Берзин еще не выяснил для себя. Он лишь готовился к нему, готовился исподволь, внутренне, как пророк в ожидании откровения. Он знал: один неверный шаг — пусть даже самый ничтожный — и все рухнет. Берзин готовился и чувствовал, что подходящий момент не за горами. Он должен был лишь сыграть роль того пламенного инструмента, того луча, которому предстояло изменить ход судьбы всей страны. Действие, рассчитанное заранее, должно было совершиться само по себе, подобно тому, как падает с дерева зрелый плод.
Берзин учел все — даже, казалось бы, не поддающиеся учету мелочи. И днем, и ночью закалял он свою волю. Добивался в себе взаимодействия хладнокровия и огня, расчета и инстинкта. Словно одурманенный от постоянного приема гашиша, он ощущал в себе ток холодной крови и полыхание пламени одновременно. Вот какой манией был одержим этот человек, впрочем, подавивший в себе любое безумие. Он довел себя до того, что уже всем обликом напоминал лунатика. И все же глаза его отражали блеск холодного металла.
Он появился в Москве на партийной конференции. Его избрали в какую-то комиссию, и он занял место в президиуме. Большой театр был заполнен делегатами. Точно морфинист, ушел он в беспредельное. Молчал, старался держаться особняком. Окутал себя туманом, одурманил, но в тумане этом постоянно мерцала одна-единственная, холодная и точно рассчитанная мысль. Он сидел недалеко от «него» (в это же самое время Тамаз в камере ГПУ взывал: «Где ты, Бог?»). Берзин погрузился в сомнамбулическую дрему и в конце концов впал в состояние, подобное трансу. С чуткостью первобытного зверя воспринимал он окружающее. Всем своим существом врастал в него, теряя и находя себя снова. Он рос, чувствуя, что сливается со всем человеческим Бытием, ощущая в себе мощный и сладостный прилив неведомых сил. Он стал ошущатъ бесконечно малые величины, и в его опьяненном теле начал бесперебойно и четко пульсировать ритм таинственного, но уверенного в себе расчета. Поток за потоком, волна за волной хлынули на него. Будто табун белогривых коней, гнали они его в бесконечность. Его слух обострился: он прислушивался к подземному гулу. Нервы были напряжены и закалены до предела, они реагировали на невидимые молекулы происходящего. Он был возбужден, как ясновидец и даже более — как эпилептик, предчувствующий страшный приступ. Инстинкт дикого зверя и холодный расчет дьявола соединились в его существе в одно неразрывное целое.
Будто снежная лавина, нарастал вызов судьбе. Берзин непроизвольно глянул в зал театра, взглянул выше и увидел огромную сияющую люстру. Он почему-то начал считать в ней лампы. Тело было охвачено пламенем, одной ногой он уже ступил в бездну. Сидел на сцене театра, но душой был где-то далеко отсюда. Посередине сцены стоял длинный стол, за которым сидели вожди. Среди них был и «он», ящероголовый. Он сидел отдельно от других, покуривая трубку, слегка наклонив голову. Оратора слушал вторым, дальним слухом. Под усами таилась тонкая, убийственная усмешка. Его взгляд не встречался ни с чьим взглядом. Оратор продолжал говорить. Берзин не слушал его — До слуха доходили лишь раз и навсегда установленные, избитые партийные фразы, словно заклинания шамана. Берзин всем телом ощущал то место, где сидел ящероголовый, стараясь не смотреть на него. Вдруг он почувствовал нечто вроде укола — в это время слушатели зааплодировали оратору. Берзин поднялся и, отвесив поклон в сторону ящероголового, сел снова. Невозмутимый сидел, словно вождь племени, заряженный невиданной маниакальной силой, прикосновение к которой опасно для жизни любого без исключения. В мозгу Берзина мелькнули слова «высокое напряжение», а перед глазами сверкнула надпись «смертельно!». Но эта смертельная опасность стала теперь для него бесконечным наслаждением. Правой рукой он коснулся слегка оттопыренного кармана брюк. Вдруг ящероголовый бросил взгляд в сторону Берзина. Казалось, он не случайно взглянул на Берзина, а намеренно искал его. Берзин собрался было встать, но что это? На лице невозмутимого он увидел отражение своего собственного лица. Так что же случилось? Не помутился ли его разум? Ведь такое бывает лишь во сне! Берзин провел рукой по глазам, приходя в себя; ящероголовый, насмешливо улыбаясь, глядел на него. И тут мужество покинуло Берзина, во всем теле он почувствовал бесконечное напряжение. Встал, раздраженный, и сделал несколько шагов. В гневе он остановился и посмотрел налитыми кровью глазами на ящероголового. Вождь продолжал невозмутимо улыбаться, но в его улыбке уже не было и тени насмешки, теперь она внушала лишь ужас. Берзин еще раз попытался собраться с духом. Жуткое ощущение пронизало его: ему показалось, что тайком от других рептилий встретились две змеи. Они узнали друг друга и молча пришли ко взаимному соглашению о том, что здесь им лучше всего не раскрываться перед другими. Берзин чувствовал еще что-то — ящероголовый угадывал все его тайные мысли. Он вдруг вспомнил обезьяну, которую видел однажды в зоологическом саду. Берзин решил обмануть ее, но обезьяна сразу же угадала его намерение. Ящероголовый опять улыбался, в его оскале зубов мелькнула кровожадность. Затем он вперил в Берзина страшный взгляд, несущий смерть. Берзин споткнулся и зашатался. Кто-то громко рассмеялся. Берзин покраснел и окончательно растерялся. Оратор продолжал свое заклинание, которое радио разносило по Советскому Союзу и по всему миру, как панацею от всех бед. Присутствующие уже почти не слушали оратора, так как смотрели на Берзина, потешаясь над ним. Берзину показалось, что пол закачался у него под ногами, что он проваливается в преисподнюю. От стыда и страха вдруг весь обмяк, оголился. Видел, что все, не отрывая глаз от его голого тела, смеялись над ним. Челюсть его задрожала, на губах показалась пена, зубы застучали. Так что же все-таки с ним происходило? Уж не снилось ли ему все это, особенно то, что у него стучали зубы? Стыд и страх объединились в одно чувство. Он вдруг почувствовал, что вся его сдержанность по отношению к Нате вдруг разрядилась, лопнув, как мыльный пузырь. Ящероголовый продолжал ухмыляться...
Берзин проснулся. Он был рад, что все это ему лишь пригрезилось, приснилось. Его дрожащее тело было в поту. Берзин стал ощупывать вокруг себя предметы: подушку, одеяло, стол, лампу. Хотел убедиться еще раз, что все, к чему он прикасался, было реальностью. Он намеренно скрежетал зубами, радуясь, что при этом ни один не выпал. Вскочил, схватил стул, сжал его и, будто выжимая мокрое белье, разрядил на нем свою радость. Что-то грязное чувствовал Берзин при этом — стыд и беспомощность. Покачнувшись, упал на пол и, ползая, пытался подняться на ноги. Он горячо и быстро дышал. Теперь он и в самом деле был пресмыкающимся. «Так это был сон, всего лишь призрак!» — кричал он с помутившимися глазами. Как прекрасна жизнь! Как сладостно жить, даже ползая! Берзин пополз к кровати, потер руки, лепеча трясущимися губами, как пораженный апоплексическим ударом. Холодный пот все еще лил с него. Вместе с потом из тела Берзина выходила сила. Он уже не был самим собой. Тело его теперь было наполнено страхом и жгучим стыдом. Берзин взял спички, чтобы закурить, чиркнул четыре раза подряд, и лишь на пятый раз спичка зажглась. Итак, даже руки его утратили былую уверенность.
Берзин пошел на службу, так как день уже наступил. Он зашел в здание Закавказского комитета. На приветствие швейцара ответил такой улыбкой, что тот подумал, уж не пьян ли Берзин, ибо таким вежливым он еще никогда не видел этого сурового человека. Бумаги на его письменном столе, казалось, вышли из его подчинения, он никак не мог их собрать. Он постоянно хватался за телефонную трубку, ему не терпелось поговорить хоть с кем-нибудь о любом пустяке. Постепенно стыд и страх покинули его тело, и он вдруг почувствовал необыкновенную легкость в себе, словно какой-то тяжкий груз свалился с него. Его сотрудники немало удивились происшедшей в нем перемене, обрадовавшись, что их начальник уже не такой мрачный и неприступный. Более того, кое-кто даже проникся к нему симпатией. Первому секретарю Комитета, которому была вверена судьба всего Закавказья, Берзин всегда противился, о чем тот сожалел, ибо ценил силу воли и ум Берзина. И он был несказанно рад, увидев Берзина преображенным. Впервые в разговоре с ним можно было почувствовать сердечную теплоту. Секретарь не мог вспомнить, чтобы Берзин когда-нибудь улыбался. Теперь же он слышал даже громкий смех Берзина. Удивляло его лишь то, что реплики Берзина уже не были такими колкими и меткими, как прежде. В разговоре с ним Берзин осторожно коснулся дела Тамаза. Секретарь сообщил ему, что дело это окончательно прояснилось и что, насколько ему известно, Тамаз будет в ближайшие дни выпущен на свободу.
Вечером Берзин пошел к Нате. Она сразу же почувствовала в нем какую-то перемену. Такого веселого Берзина она видела впервые. Он сел в углу комнаты. Ната заметила, что его движения уже не были такими размеренными и весомыми, как прежде. Берзин улыбался. Она взглянула ему в лицо и поразилась — взгляда кровожадного убийцы как не бывало. Вдруг он медленно проговорил:
— Тамаз будет на днях освобожден.
— В самом деле? — радостно вскричала Ната. Она вскочила, и первым ее желанием было обнять этого мужчину, но она вдруг остановилась, сдерживаемая враждебным, похотливым взглядом Берзина.
Берзин начал посвистывать. «Что все это значит? Неужели предстоящее освобождение Тамаза так обрадовало и развеселило его?» — подумала Ната. Но уже через несколько секунд она серьезно задумалась: «Почему он, собственно, должен радоваться этому? Нет, за этим кроется что-то другое». Ната заметила, что Берзин уже не был так уверен в себе — ни в слове, ни в движениях. Она уже не ощущала его силу. Казалось, что аура спала с него, и он уже не внушал страха; колдовские чары угрюмого и сдержанного мужчины рассеялись. Он теперь уже не сковывал Нату одним своим присутствием. «Неужели это Берзин?» — спрашивала себя она. Перед ней была лишь его маска, оболочка. Она наблюдала за ним с удивлением: куда девался тот ужас, который Берзин распространял вокруг себя? Он весь испарился. Теперь Берзин казался маленьким человеком с почти бездуховным выражением лица и обычными манерами. Ната заметила также, что вел он себя развязно. Встал, неуклюже приблизился к ней и положил свою руку на ее руку. Ната отшатнулась от него, словно ее коснулась лягушка. Берзин даже не заметил этого. Льстиво улыбаясь, он спросил неприступную женщину:
— Разве вы не рады?
При этом еще раз коснулся ее руки. Ната ничего не сказала в ответ. Она встала и взглянула на часы. Не поняв и этого намека, он отошел от нее и небрежно уселся на диван. Ната остановилась и еще раз взглянула на свои наручные часы. Берзин теперь удобно вытянулся на диване и снова начал посвистывать, Ната открыла шкаф и достала оттуда пальто.
— Ах, вы уходите? — спросил Берзин заискивающе.
— Да, мне нужно вечером повидать подругу, — ответила Ната.
— Я провожу вас, — сказал Берзин, улыбаясь.
— Как вам будет угодно, — ответила она холодно.
Через две недели газеты всего Советского Союза поместили следующее сообщение: «В последние годы некоторые члены партии под влиянием враждебных элементов организовали группу, деятельность которой направлена против Ленинской партии. Эта контрреволюционная группа составила в памятной записке целую программу возврата к капитализму. Члены этой антипартийной группы вознамерились вернуть кулакам их угодья, поставив под сомнение необходимость существования колхозов и совхозов. Они наметили также передачу в руки капиталистических концессионеров социалистических предприятий, созданных героическим трудом и революционным духом рабочего класса». Члены этой группы были исключены из партии. Среди них был и Берзин. Мало кому было известно, что разоблачение этой антипартийной группы стало возможным благодаря неосторожному письму Берзина, посланному им московскому товарищу. Письмо это попало в руки Брегадзе.
СТРАДАНИЕ БОГА
Гиви увели...
Тамаз лежал на кровати, зарывшись лицом в подушку. Все члены его были парализованы и лишь сердце продолжало биться. Он с трудом дышал, его пульс был неровен В камере было тихо. Висевшая на стене куртка напоминала поникшего коршуна с перебитыми крылами. Она подчеркивала тишину в камере. Остановившиеся, умолкнувшие часы, казалось, прислушивались к биению сердца Тамаза. Он погрузился во мрак. Вдруг во дворе снова послышался шум мотора. «Еще кого-то увозят,— мелькнуло у него в голове. Что-то живое оторвалось от его сердца. «Где ты, Бог?» — взывал кто-то в потерянной душе Тамаза. Ответа не было. Бог страдал. Возможно, и его терзала душевная боль. Тамаз не отрывал лица от подушки. Он теперь походил на мертвое дерево струнного инструмента, в котором дремали еще живые музыкальные волны. Дыхание Бога слилось с ним, как эти волны. Времени уже не было. Тамаз соприкоснулся с последними корнями Бытия.
Вдруг открылась дверь и кто-то дрожащим от радости, хриплым голосом произнес: «Я спасен!» Надзиратель, ворча, закрыл за ним дверь. Тамаз вскочил с кровати, обрадованный и изумленный. Он бросился навстречу Гиви, обнял его и спросил задыхающимся голосом:
— Гиви, что случилось?
— Потом, потом! — с трудом выговорил юноша.
Оба дрожали. Гиви едва держался на ногах. Тамаз помог ему дойти до кровати. Гиви тотчас уснул. Тамаз же не мог сомкнуть глаз. На что только не способно мгновение! Сердце вдруг возликовало, вместе с ним ликовал и Бог. Прошло некоторое время. Сквозь окно проникли в камеру полоски солнечного света. Тамаз, не отрываясь, смотрел на Гиви. Тот глубоко спал, словно погруженный в сладостный дурман. Время от времени, точно укушенное кем-то, тело его судорожно вздрагивало — так вздрагивают у собаки ноги во сне. Сокровенная жизненная сила — библейская Нефеш — была измождена, едва избегнув смерти. Тамаз тоже дрожал.
Было уже очень поздно, когда Гиви наконец проснулся. Он коротко сообщил Тамазу: вместе с ним увели еще двоих арестованных. Их расстреляли. В него тоже стреляли, хотя пулю он не ощутил. Но смерть он все же испытал, когда падал на землю. Сделало ли ГПУ это преднамеренно? Этого он не знал. Тамаз задумался: наверное, у него хотят выведать еще что-то. Тот, кого коснулась смерть, уже не в состоянии хранить тайну. Тамазу стало не по себе.
Гиви глядел в окно на узкую полоску неба.
— Вчера я видел луну! — прошептал он тихо. Юноша воспринимал теперь жизнь, словно вновь рожденный. Она представляла теперь для него нечто другое, нечто сладостное до боли. Если б ему теперь было суждено ползать по земле до самой смерти, он и тогда благословил бы жизнь. Он жадно хватался за каждую тень ее, как утопающий хватается за любую травинку под водой. — Как бы мне хотелось теперь вдохнуть аромат молодых листьев дуба! — сказал юноша со вздохом.
— Ты вдохнешь этот аромат, скоро тебя освободят, — утешал его Тамаз.
В тот же день Гиви вызвали на допрос. Опасение, мучившее Тамаза, стало теперь почти уверенностью. Прошло несколько часов. Когда Гиви вернулся, он был как побитый. Все время молчал и лишь изредка вздыхал: «Теперь мне лучше не жить». Тамаз наблюдал за юношей, и страх за него усилился. «Горе, если он предал кого-нибудь», — подумал он и застыдился своей мысли. Тамаз спросил Гиви, почему он так расстроен, но тот молчал. Тогда Тамаз несколько раз повторил свой вопрос и Гиви не выдержал, задрожал всем телом, побледнел и вдруг рухнул на пол. Руки его судорожно хватали воздух, ноги то сгибались, то выпрямлялись в конвульсии, готовые вот-вот окоченеть. Его глаза газели стали еще больше. Тело его, похожее на тело английской борзой, содрогалось. У него начался припадок эпилепсии. Тамаз стоял рядом, вытирая пот с лица больного. Он не мог простить себе, что плохо думал о Гиви.
На следующий день на допрос вызвали и Тамаза. Следователь задал ему много вопросов. Тамаз был рад, что ответить на них не составляло труда. В конце допроса следователь напомнил ему батумскую историю, и тут Тамаз почувствовал укол. Он со страхом ждал, что вот теперь его спросят о том, был ли тогда еще кто-нибудь кроме него у миссионера. Тамаз смутился. А что произойдет, в конце концов, если он в этом признается, подумал он. Разве это повредит Левану? Тамаз был уверен, что Леван думает о революции точно так же, как и он. Наконец следователь осторожно, почти нехотя задал Тамазу этот вопрос; и тут Тамаз, воля которого была уже сломлена, уже ни о чем не думая, почти апатично назвал имя Левана.
Когда Тамаз вернулся в камеру, он почувствовал, что совершил что-то непоправимое. Его встретил растерянный взгляд Гиви.
— Я тоже! — пролепетал Тамаз в изнеможении, как будто и он ждал приступа эпилепсии.
— Ты тоже? — спросил юноша, бледнея, и обнял Тамаза.
Угадал ли он, что хотел сказать Тамаз? Гиви больше ничего не сказал, и все же Тамаз успел заметить, что его слова принесли юноше облегчение. Почему человек рад, когда узнает, что кто-то еще кроме него согрешил, подумал он с горечью. С печальной улыбкой гладил Тамаз разгоряченный лоб юноши.
Весь день Тамаз молчал. Он утратил вкус к жизни. Теперь он почти ко всему был безучастен. Ночь прошла в полусне, во тьме ему мерещились призраки. Обессиленный бессонницей, он заснул лишь в следующую ночь. Но странно: в его полусонном сознании какой-то сокровенный уголок не дремал как бы в ожидании чего-то необычного. Около трех часов пополуночи послышался какой-то шорох. Тамаз прислушался всем своим существом. Шорох усилился. Тамаз встал, напрягая слух. Неужели уводят еще кого-то? Снова будет сжиматься сердце от страха. Кто энает, сколько раз это еще повторится? В шорохе стали различаться шаги, они были неравномерны. Казалось, что кого-то уводили силой. Тамаз услышал отрывочные слова и задрожал. Шаги приближались, ничейные шаги. Около камеры Тамаза кто-то вдруг вскричал: «Живым никто меня отсюда не уведет!» Вдруг что-то грохнуло, будто кто-то, окруженный людьми, отшвырнул от себя четверых, а то и пятерых. Не Левана ли голос был это? Тамаз оцепенел от ужаса. Поднялась суматоха. Послышалось пыхтение борющихся тел. И тут Тамаз вскочил. Теперь он был лишь сваном, диким зверем, полным неукротимой ярости и гнева. Собрав все свои силы, он вышиб филенку, но тут же рухнул под ударом приклада винтовки. В глазах его сразу потемнело. В течение одного удара пульса он успел услышать, что суматоха затихла и все погрузилось в жуткую тишину. Тамаз лежал на полу без сознания. Гиви склонился над ним, вытирая кровь с его лба. Как русло высохшего источника постепенно вновь наполняется водой, так Тамаз медленно приходил в себя. Каждая фаза возвращающегося сознания наполнялась проклятием, он проклинал собственную жизнь и жизнь вообще. И все же в нем не умирала какая-то слабая надежда на то, что тот, чей крик он слышал, не был Леваном.
Через несколько дней Тамаза и Гиви выпустили на свободу.
ПУТЬ К VITA NUOVA
Тамаз вышел из ГПУ, как Лазарь из гроба. Он взглянул на солнце и преисполнился радостью. Но радость эта была омрачена печалью и чувством стыда за то, что он на свободе, в то время как другие еще оставались там. Он касался ногой земли, ощущая блаженство. Но земля стала другой. А может быть, это он изменился, ибо наслаждение не проникало в глубь его души. Он пошел домой. Первой увидела его служанка. Она подметала коридор. Увидев Тамаза, она уронила веник и с криком «Тамаз! Тамаз!» бросилась к нему. Тамаза охватила радость, не испытанная им доселе. Он ласково погладил рукой плечо девушки. Войдя в свою комнату, застал все предметы на месте, хотя все они были немного запылены. Лишь теперь он заметил, что у каждого предмета есть Душа, мебель выглядела так, словно очнулась ото сна при виде хозяина. Тамаз сел на диван, но не смог просидеть дома и часа. Вскочил, вышел на улицу и решительно зашагал к Левану. Приблизившись к дому друга, он заметил, что на всем квартале лежала тень печали. Служанка сообщила ему, что дела Левана очень плохи. Тамаз побледнел. «Вот сосед, который приносил Левану еду. Он, наверное, все знает», — сказала она.
Тамаз вошел в сад соседа и спросил его, что он знает о Леване. Сосед коротко сообщил ему следующее: «В тюрьме уже не принимают еду для него. Не исключено, что его уже нет в живых».
Тамаз прислонился к дереву. Он почувствовал острую боль в сердце, слезы выступили у него на глазах. Вдруг откуда ни возьмись к нему бросилась собака Левана — тонконогий, стройный доберман-пинчер черной блестящей масти. Он прыгнул на Тамаза, достав лапами его грудь. Тамаз взял собаку на руки, как ребенка. Животное залаяло, заскулило, его глаза наполнились влагой. Лапы застучали по плечам Тамаза, собака выражала таким образом радость. Это еще больше расстроило Тамаза. Глядя на эту сцену, заплакал и сосед.
— Какой человек был Леван! Он играл с солнцем! — сказал он с тихим восторгом. Тамаз спросил его, приехала ли мать Левана из деревни.
— Да, — ответил сосед, — она уже третий день здесь. Бедная женщина надеется, что Левану удалось бежать в Персию.
Тамаз с трудом передвигал ноги. Теперь он решил пойти к Нате. Собака шла за ним. Когда Тамаз подошел к ее дому, был уже вечер. Он позвонил. Дверь открыла Ната. Они обнялись. Лишь два слова было произнесено приглушенным голосом: «Тамаз!» и «Ната!» Собака стояла в стороне, дрожа всем телом, скуля. Она видела Нату впервые.
— Я спасен, а Леван? — вздыхал Тамаз.
— О, бедный Леван! Говорят, его расстреляли!
Они вошли в комнату и сели на диван. Тамаз спросил Нату, за что казнили Левана.
— Говорят, что он встречался с каким-то тайным агентом из Европы,— сообщила Ната.
Тамаз вздрогнул, будто был поражен в самое сердце. Неужели его признание решило судьбу Левана? Как можно лишать жизни человека просто за то, что он встретился с кем-то? Тамаз страдал невыразимо. Он продолжал расспрашивать Нату.
— Да, говорят, что он был в заговоре с этим агентом, — добавила Ната.
Мозг Тамаза лихорадочно заработал: наверное, благодаря его, Тамаза, показанию была раскрыта тайная связь Левана с миссионером. Возможно ли, чтобы Леван утаил от него этот заговор? Тамаз вскочил и стал беспокойно ходить взад и вперед по комнате. А может быть, Левана все же расстреляли не за это? А если Левана расстреляли до того, как Тамаз дал свое показание? Тогда Тамаз мог бы свободно дышать. «Я скоро вернусь!» — крикнул он Нате и стремглав выбежал на улицу. Ната недоумевала. Тамаз еще раз пошел к дому Левана. Точно безумный, спросил он соседа:
— С какого дня перестали принимать пищу для Левана?
— Кажется, дней десять тому назад, — медленно, как бы считая в уме, ответил сосед.— Да, это было в среду,— добавил он.
Мозг Тамаза пылал. Теперь он думал лишь о своем показании. Когда состоялся тот допрос? Ага, прошло ровно 13 дней. Это было в воскресенье. Потрясенный, пошел Тамаз обратно. Теперь он уже не сомневался, что погубил Левана. Или свидетельство Тамаза подтвердило подозрение в тайном заговоре с миссионером, или же оно послужило ключом к его раскрытию. Тамаз окончательно пал духом. Придя к Нате, он попытался вспомнить, в какую ночь он услышал тот голос, который походил на голос Левана. Еще быстрее, еще лихорадочнее заработал мозг Тамаза; это было во вторник ночью, вспомнил наконец его разгоряченный, уставший мозг. «Предатель! Предатель!» — проклинал себя Тамаз.
Горечью обернулась для него свобода. Обессиленный, бросился он на диван Наты. Он молчал, растерянный, подавленный, сам себе чужой. С трудом сдерживал слезы. Ната силилась понять его состояние. Собака скулила, широко раскрытыми от удивления глазами уставилась она на Тамаза.
Ната смутно чувствовала недоброе, чувствовала, что в душе Тамаза что-то умерло или убито кем-то, ибо Тамаз уже не был ясным, как солнце. Печаль Тамаза передалась Нате. Она испугалась этой печали. Тамаз был единственным существом, по-настоящему дорогим. Теперь же он стал для нее еще ближе, еще роднее. И все же что-то в отношении между ними не восстанавливалось — не было коджорской атмосферы, не было дыхания весны, аромата раскрывающихся бутонов. Человеческое между ними углубилось, но чистое счастье их любви омрачилось. Двое друзей расстаются на несколько лет. Они постоянно переписываются, отношения между ними как будто не меняются. И все же, когда они встречаются после расставания, каждый, к своему изумлению, замечает, что между ними что-то изменилось. Ната наблюдала за Тамазом, но не могла найти в нем своего прежнего друга. Чтобы утешить себя, она приписала происшедшую с Тамазом перемену несчастью, постигшему Левана. Однако ловила себя на том, что утешение это не было вполне искренним. Ната пыталась выразить Тамазу всю полноту своей любви к нему, но именно это было излишне, неестественно, и, может быть, даже для Тамаза. Ната поцеловала возлюбленного в лоб, но это был скорее поцелуй сестры. Ока почувствовала это и сконфузилась. Вспомнила, что Тамаз часто воспринимал ее не только как возлюбленную, но и как сестру! Ната глубоко задумалась. Вдруг она повернулась к Тамазу и, показав на свое тело, сказала:
— Послушай!
Тамаз упал перед ней на колени. Сначала он коснулся рукой ее тела, затем приложил ухо.
— Шестой месяц; слышишь, как он шевелится?
— Ната, любимая моя Ната! — лепетал он.
Тамаз почувствовал себя отцом. Он ощущал себя частью и продолжением своего отца, которого всегда боготворил. Обнял колени Наты, стал целовать ее бедра, затем поцеловал то место, где зашевелился плод. Ната расчувствовалась и вместе с тем успокоилась. Ее любовь к Тамазу перешла в любовь к плоду. Ее глаза увеличились и посветлели и все тело дышало предстоящей радостью материнства. Любовь уже не была Для нее лишь наслаждением, страстью, пусть даже божественной — она стала теперь тайной, которую нес в себе божественный плод. Безмерная радость наполнила Тамаза. Никогда еще не целовал он свою возлюбленную так долго. Но поцелуи его уже не были прежними — он не касался ее губ своими губами, а целовал лишь ее руки, ее плечи.
Ната на несколько мгновений погрузилась в туман забытья.
— Давай назовем его Леваном! — воскликнула она, очнувшись.
— Ната, дорогая, конечно, пусть его зовут Леваном! Как чудесно, что и тебе пришло это в голову! — ответил благодарный Тамаз, но он тут же ощутил «боль Левана» — так он называл теперь про себя свои душевные муки, которые не покидали его со дня казни Левана. Напоминание о Леване больно ранило Тамаза. Эта ночь была для него и благодатью и милостью; стоило ему вспомнить о Леване, как он с трепетом прижимался к Нате, словно прося прощения у нее. Близость Наты действовала на него успокаивающе. Он благословил тайну женщины.
На другой День к нему пришла мать Левана, Нино, женщина высокого роста со спокойной, плавной походкой. Ее большие темные глаза мерцали мягким, почти потухшим светом, освещая изнутри ее печальное лицо. Тамаз поцеловал ее в плечо. Нино поцеловала его в голову. Прошло несколько тягостных минут молчания. Тамаз стряхнул с себя оцепенение. Нино знала о существовавшей дружбе между Тамазом и Леваном и была уверена, что Тамаз лучше всех будет осведомлен о судьбе Левана. Она осторожно расспрашивала его. Тамаз, бледнея, сказал ей, что Леван, мол, действительно находится в Персии.
— Вчера я встретил одного своего друга, и он сообщил мне, что получил от Левана письмо, — добавил он с колотящимся сердцем.
— Бог да благословит тебя, сынок Я знаю, как ты любишь Левана. Когда я вижу тебя, мне кажется, что передо мной мой сын. Да здравствует мой сокол! — Нино расплакалась.
Сердце Тамаза разрывалось.
На столе лежало две янтарного цвета виноградные грозди.
— А в той стране есть виноград? — спросила Нино. — Как он любил виноград! Как часто он приносил мне тяжелые гроздья!
Тамаз сказал ей, что в Персии очень много виноградников. Затем мать Левана спросила, водятся ли там лошади.
— Как он преображался на лошади! — Слезы полились по лицу Нино. Тамаз ответил ей, что в Персии, мол, разводят чудесные породы лошадей, в том числе и арабскую породу. После этого Нино стала расспрашивать Тамаза об охоте, о соколах и еще о чем-то. Тамаз на все отвечал ей утвердительно. Под конец она поинтересовалась, какой там обитает народ и дружно ли живут там люди.
— Очень дружно, — ответил Тамаз, дрожа.
— Но такого друга, как ты, мой Леван там никогда не найдет! — горестно вздохнула Нино.
Это было уже выше сил Тамаза. Не в силах сдержать слез, он быстро вышел на балкон. Нино медленно пошла за ним.
— Что с тобой, сынок? — спросила она с материнской участливостью.
— Ничего. Плакать я научился в ГПУ, — с трудом проговорил Тамаз.
— Будь прокляты те люди! — сказала Нино.
Собака все время была рядом. Она смотрела то на Тамаза, то на Нино, словно ища между ними третьего, имя которого она только что слышала. Нино спокойно простилась. На пороге она еще прошептала:
— Я верю тебе, что Леван в Персии. Но почему сердце подсказывает мне другое?
После этой встречи душевные муки Тамаза усилились. Ната не узнавала его. Сам он, к своему прискорбию, чувствовал, что окончательно утратил вкус к жизни. Сердцевина его существа была повреждена. Собака ластилась к нему, словно желая утешить его. Однажды они пошли в «Ваке», где, как говорили, расстреливали людей под обрывом. Вдруг собака, будто учуяв что-то, побежала в сторону с поджатым хвостом и взъерошенной шерстью. Тамаз пошел за ней. Он увидел, как собака стала яростно рыть землю лапами. Тамаз оттащил ее от того места, но она, рыча, недоверчиво посмотрела на него и вырвалась из его рук. «Боже мой, это просто невозможно!» — думал он. Он обратил лицо к небу и увидел кроваво-красные тучи перед заходящим солнцем. Может быть, это аура крови. Сколько ее было здесь пролито! Разве можно это когда-нибудь оправдать? Будет ли она принята в качестве жертвы для грядущего счастья? Ведь любая жертва должна быть принесена добровольно! Мозг Тамаза пылал. Священный трепет наполнил его тело, превращаясь в леденящее пламя. Собака не отходила от того места. Тамаз отпихнул ее ногой. Животное печально и обиженно взглянуло на него. Тамаз погладил ее и увидел слезы в ее глазах. Он вернулся в город.
Тамаз потерял покой, сон не шел к нему. Единственной отрадой его была Ната. Но Тамаз чувствовал всей душой, что и в их отношениях что-то изменилось. Он опасался, что восставший из гроба Лазарь уже не будет способен на любовь. Смерть прошла сквозь Тамаза, оставив после себя след. От его тела еще несло трупным смрадом. Ната ощутила это при первой же встрече после разлуки. Что-то еще встало между ними, что-то незначительное, благодаря чему, однако, жизнь, как это часто бывает, принимает мистический оборот: в первый день после своего возвращения он забыл принять ванну. По причине душевной усталости это, казалось бы, ничтожное обстоятельство имело свои ощутимые последствия. Тамаз чувствовал: в его теле уже не было солнечной радости, не было блаженства молодости, не было молодой дубовой листвы и свежести родника. Тамаз познал смерть.
Однажды ночью он встал, как лунатик. Собака дремала рядом. Он тихо открыл дверь и вышел из комнаты, начал бродить без цели, пришел к Нате. Точно безумный, сидел он у нее молча. Это молчание тяготило Нату. Вдруг Тамаз тихо произнес:
— Я так люблю тебя, Ната! Мне страшно! Когда я умру, знай: я всегда буду с тобой.
Ната испуганно уставилась на него.
— И думай еще о нем! — добавил он, подойдя к ней и показывая на ее живот.
Ната задрожала. Она не узнавала своего возлюбленного, не узнавала его глаз, подернутых какой-то пеленой. Эти глаза видели нечто такое, что никого не оставляет безнаказанным. Нату охватил страх. Она прижалась к Тамазу. Он неподвижно смотрел в сторону, будто в ожидании, что тело Наты перейдет в его тело. Сам же он погрузился в далекое и таинственное. Через несколько минут он простился с ней. Ната увидела слезы в его глазах.
— Что с тобой происходит? — спросила она с тревогой.
— Ничего. Просто мое сердце стало в ГПУ чувствительнее, — улыбнулся он кротко.
Тамаз уже не был прежним человеком. Он нежно обхватил лицо Наты своими ладонями, долго глядя в ее удивленные, расширившиеся глаза. Затем он быстро поцеловал ее лоб, глаза, щеки, губы, плечи, руки.
— Что с тобой? — спросила Ната, дрожа всем телом.
— Мне кажется, что я вижу тебя в последний раз.
— Что ты говоришь, Тамаз?
— Тетерь это часто происходит со мной: когда встречаю какого-нибудь знакомого, мне кажется, что я больше его не увижу.
— Меня тоже?
— Нет. Если это случится, то жизнь моя потеряет смысл, — сказал Тамаз, странно улыбаясь. Он был спокоен, как никогда. Но спокойствие его пугало Нату,
Тамаз простился с Натой и ушел. Вдруг он почувствовал, что внутри у него что-то оборвалось. Остановился на мгновение, чтобы вернуться к Нате. Но уже в следующий миг услышал в себе далекий, таинственный зов. Он решительно шагнул вперед и пошел, уже не оглядываясь. Шел медленно, не ощущая своего тела, не чувствуя землю под ногами. Следуя внутреннему зову, он направился в Коджори. Через три часа был уже там. Рассвело. Он прошел мимо орехового дерева, в глубокой тени которого он в прошлом году испытал с Натой самые счастливые мгновения в своей жизни. Подошел к дубу и прислонился к его потрескавшейся коре. Он почувствовал на миг, как навстречу ему из глубины веков заструилась его собственная жизнь. Окинул взором все вокруг. Солнце было высоко, но уже не жгло — начиналась осень. Под дубом лежала увядшая листва. Желтовато-бурые листья касались ног человека, который, оголенный, сам стоял, словно дерево. Горячими губами поцеловал он кору дуба, и вдруг сердце его болезненно сжалось — он вспомнил Нату. Тамаз пошел дальше — в сторону Манглиси. Душа его опустела. Тамаз уходил от всего. Появлялись скалы, похожие на растерзанных драконов. Тамаз уходил все дальше и дальше, отрываясь, отрекаясь от мира. Слева внизу простиралась бесконечная долина. День клонился к вечеру. Большие, длинные, темно-синие тени тянулись вдаль. Не останавливаясь, глядел Тамаз вокруг себя.
Воздух становился все прохладнее, чище, прозрачнее. Наступила ночь. Тамаз почувствовал усталость и слабость. Вдруг он услышал звуки, похожие на звуки оркестра. Не верил своим ушам: откуда мог здесь взяться оркестр, состоящий из миллионов инструментов? Он слышал космическую симфонию, но не вблизи от себя, а доносившуюся из непостижимо далекой, глубокой дали. Это были атмосферные звуки, издаваемые горами, более упоительные и таинственные, нежели музыка, созданная человеком. Волны звуков участились, то нарастая, то замирая вдали. Оркестр дышал, словно море во время прилива и отлива. Тамаз, опьяненный, внимал этому чуду. Его тело превратилось в виолончель, в которой блаженно звенели волны звука. Тамазу стало тепло на сердце, он потерял себя, растворился во всем. Он приближался к Безымянному. Сладость и тревога царили вокруг. В его сознании вдруг вспыхнула легенда о Китеже. Когда-то Поволжье не хотело склонять голову перед монголами и исчезло в поднебесье. На его земле оставалось лишь озеро, священное озеро. Человек с чистым сердцем на освещенной лунным светом глади этого озера может увидеть отражение исчезнувшего города. Такой человек может в глубоком, далеком молчании услышать небесные звуки. Тамаз думал: там — легенда, здесь — реальность. Дрожь экстаза вознесла его высоко, его, внимавшего звукам далекого оркестра. Сочились незримые слезы. Безграничный, далекий шум океана слышался в этом оркестре. Тамаз был всего лишь одной волной в этом шуме. Упоение, не испытанное доселе, захлестнуло, растворило «я» Тамаза. Все стало светом, высью, болью, слезой. Безлунная ночь. Тьма сгустилась. Звуки оркестра стали яснее, четче и упоительнее.
Тамаз поднимался на гору, он поднимался, как солнце, как звезда. С каждым шагом все больше отрывался от земли. Невыразимая тоска наполнила его. Вдруг в сознании засветилось воспоминание: когда Спаситель испустил дух, один из стражников ткнул копьем в мертвое тело, из ребер потекли кровь и вода. Иосиф из Аримафеи собрал эту кровь в чашу, которую Христос подавал своим ученикам во время Тайной вечери. Чашу эту, как Священный Грааль, в течение многих веков хранили рыцари. Вспоминая эту легенду, Тамаз подумал: «Несколько капель крови Спасителя, наверное, просочилось в землю. Вся земля с тех пор напоена этой кровью». Тамаз уронил слезу на холодный камень. И тут он увидел всю красоту Земли, лепестки цветов, пылающие от поцелуя солнца, листья орехового дерева, листья дуба, в которые кутается тишина, темно-красную лозу, обремененную тяжелыми гроздьями. Взору его предстало все величие элементов природы, их опьянение, их блаженство. И тут его больно ранила мысль: все это увядает, исчезает! И Тамаз ощутил приближение своего конца. Значит, и он обратится в прах. Глубокая печаль пронзила его, но печаль эта не была беспокойной, не была беспомощной. И Тамаз обратился ко Вселенной: «И в тебе боль. Чтобы смягчить ее, была пролита кровь на Голгофе. Ты несешь в себе всю сладость, все великолепие, но и всю печаль. Издалека светит свет Спасения. О одиночество! О кровь Господня! Дай причаститься одной капле твоей, одной-единственной крошечной капле, чтобы возродиться и отдать себя, как дитя, как дева отдать себя!»
Тамаз упал ниц. Слезы его текли на холодные камни. Ему показалось, что сердце его остановилось или же растворилось в Ночи. Долго-долго лежал Тамаз на Земле. Когда он наконец попытался немного приподняться, откуда-то издали до него доносились теперь уже лишь замирающие звуки Гармонии. Тамаз уже не был прежним Тамазом, ведь он долго был погружен в сумерки Забытья. Вдруг он услышал тихий, чистый голос, шедший из далекого Пространства:
— Тамаз!
Тамаз вскричал от радости:
— Леван!
Это был голос Левана.
— Молчи!
Но Тамаз продолжал кричать:
— Леван! Леван! Прости меня]
— Успокойся! — услышал Тамаз.
— Ты не умер, Леван?
— Я жив, — послышалось в ответ.
Тамаз почувствовал дуновение ветерка над головой. Теперь Тамаз весь преобразился: может быть, он уже не был человеком? Вдруг перед ним вспыхнул яркий свет, ослепивший его. Взволнованный, обессиленный, он снова упал на землю. Долго, всю ночь пролежал Тамаз без сознания. Утром солнце встало, ярко-красное и юное, как и тысячелетия тому назад. Оно пронизало тело Тамаза горячими лучами. Тамаз поднял голову. Он еще не вышел из сумерек забытья, но солнце уже манило его. Но что это? Тамаз осторожно протер глаза и увидел: то теплое и влажное, что так нежно касалось его, была собака, собака Левана. Скуля, она лизала, ласкала его, оцепеневшего. Очнувшись, Тамаз взял собаку на руки, поднял ее высоко над головой и посмотрел ей в глаза; со священным трепетом увидел в них Бога. Тамаз вскочил на ноги, бросил взгляд в Беспредельное и сильным голосом возвал: «Ты есть! Ты есть! Ты есть!»