4

Когда Дэниел вернулся, Одри уже уютно устроилась перед телевизором. Собаки соскочили с ее укрытых покрывалом колен и помчались, как всегда, навстречу хозяину, а потом поспешили вскарабкаться обратно и мирно свернулись двумя полумесяцами, нос к хвосту и хвост к носу, словно инь и ян.

Вечером воскресенья полагалось есть суп и сэндвичи. Эта традиция осталась еще с детства Дэниела: тогда Одри готовила горы сэндвичей с остатками вырезки, добавляла в них маринады или хлебный соус, разливала по кружкам томатный суп, и они всей семьей сидели с подносами на коленях, слушая по радио «Гламов» [31]. Только воскресным вечером можно было есть не за столом.

Теперь они редко устраивали по воскресеньям настоящий ланч: Одри было не с руки много готовить, а Дэниел как раз по воскресеньям бывал занят. Так что в последнее время они обходились тушеным мясом или пирогом, но традицию есть вечером суп с бутербродами сохранили – только сидели уже не перед блестящим радиоприемником, а перед телевизором. В кухне их ждали сэндвичи с ветчиной, сыром из «Сейнсбериз», французской горчицей Moutard de Meaux (которую Одри ценила за керамическую банку и запечатанную красным воском крышку) и жидковатым сливовым чатни собственного приготовления. Дэниел открыл банку с томатным супом, вылил содержимое в кастрюлю и поставил на «Агу» [32]; суп, еще не начавший закипать, был таким густым, красным и аппетитным – и одновременно таким не похожим на то, что обещала этикетка, дизайном напоминавшая скорее этикетку для вина. Пока суп грелся, Дэниел решил покормить собак, и те, заслышав звук открывающегося шкафчика с едой, спрыгнули с колен Одри, зацепив ее когтями (она вскрикнула). Хильда прибежала первой – в этой паре именно она была альфа-собакой, – Космо следовал за ней, и оба неуклюже затормозили перед хозяином, задрав вытянутые, как у динозавров, мордочки и виляя хвостами, будто вот-вот должно было произойти величайшее событие в истории. Хоть Одри и составила длинный перечень правил поведения для собак, в итоге она позволяла им нарушать их все: пускала Космо и Хильду к себе на колени и в постель, давала им кусочки из своей тарелки. А потому скучный сухой корм, на который недавно перевел их Дэниел, не должен был слишком их огорчить.

Дэниел скомандовал: «Сидеть!» – это была единственная команда, которую выполняли Космо и Хильда, потому что за ней неизменно следовала еда. Он поставил перед ними миски, заставил их подождать, потом жестом разрешил есть – и они накинулись на еду с таким аппетитом, будто перед ними был вовсе не сухой корм. Содержимое мисок исчезло в мгновение ока – казалось, стоило собаке пошевелить головой, как еда таяла на глазах. Это каждый раз страшно их удивляло: они тыкались носами в миски и никак не могли поверить, что ничего не осталось.

Дэниел и его мать приступили к сэндвичам и супу не с таким волчьим аппетитом, но тоже с удовольствием: они ели, пили и смотрели телевизор, предусмотрительно согнав собак на пол. Позже в программе обещали какую-то, по словам Одри, «историческую драму», где Том Конти играл Папу Римского, усомнившегося в своем призвании [33], – словом, подходящий фильм для воскресного вечера. Однако перед ним шла программа, в которой какие-то звезды шоу-бизнеса разговаривали с другими звездами, – скучная, на вкус Дэниела, как молочная диета для инвалидов. Эта программа дала Одри возможность поупражняться в ехидстве и остроумии и тем самым выплеснуть недовольство, которое стало копиться в ней сильнее и быстрее, с тех пор как она разменяла восьмой десяток.

– Нет, ты только посмотри на него… ты посмотри! Волосы как у шанхайской проститутки, а что за носище!.. И где они только берут этих людей? Ну хорошо, в Блэкпуле [34] на пирсе этому типу самое место, но зачем на телевидение-то его тащить?.. Это их шоу похоже на кошмар про дом престарелых: все сидят в кружочке, телевизор орет на полную катушку, и только Эстер [35] скрашивает твои последние дни.

Дэниелу вспомнилась бабушка, чьи последние годы прошли в доме престарелых, в который не слишком удачно переоборудовали заброшенный особняк. По ее словам, держаться ей помогали лишь высокомерие и злорадство. У нее там была подружка, вдова какого-то «обувного барона». С ней вдвоем они сидели у створчатых дверей гостиной, игнорируя предложения дружбы от людей, которых считали недостойными своего общества, и, как пара вязальщиц времен Французской революции [36], ехидно смеялись, когда частная скорая увозила кого-то из некогда назойливых, а теперь уже безжизненных постояльцев. Но со временем бабушку покинуло и злорадство: Дэниел понял это, когда навещал ее в последний раз. Она была в страшных синяках (упала с кровати) и уже не могла произнести ни слова. Он помазал ее миром и прочитал над ней молитвы, потом подержал ее руку, хрупкую, как мотылек, – но подержал меньше, чем ей было нужно: когда он уже собрался уходить, она сжала его ладонь, как будто цепляясь за нее. Он ответил на это пожатие и ушел. В ту же ночь она умерла в полном одиночестве, и вина за это до сих пор мучила Дэниела.

Начался фильм. Сюжет был скучный, а снято – и того скучнее, и, когда злосчастного понтифика на экране настигла «темная ночь души» [37], а Одри сморил сон, Дэниел отвез тележку с подносами на кухню и вымыл посуду.

Залаяли собаки. Он шикнул было на них, но услышал, как на улице хлопнула дверца машины. Прихожане никогда не обращались к нему со своими просьбами по воскресеньям после вечерни. Дэниел открыл дверь и увидел на подъездной дорожке незнакомую машину. Машина была совсем новая, причем не просто неезженая, гладкая и блестящая, но и новейшей модели. Небольшой, но сильный как бык хетчбэк, вернее, «горячий» хетчбэк – «Гольф Джи-Ти-Ай». Дэниел видел заметку об этой модели в одном из номеров газеты «Телеграф», которую читала его мать: обозреватель восхищался скромным внешним видом и скрытой мощью автомобиля, совсем небольшого, но быстрого, как «лотус». Он догадался, чья это машина, еще до того, как собаки прибежали обратно в кухню: по тембру голоса того, кто трепал их по спине, и по тому восторженному лаю, которым они всегда встречали этого посетителя.

В холл вошел брат Дэниела, Тео. Как всегда, он явился без приглашения.

– Дэн, привет, ну как тебе моя новая тачка?

Они обнялись. Тео был единственным человеком, с кем Дэниел обнимался при встрече, и то лишь потому, что тут не видел иного выхода. Получалось этакое обволакивающее объятие, больше похожее на клинч, – тем более что Тео был ниже и худее старшего брата. Он не просто обнимал, а прямо-таки прижимал Дэниела к себе, похлопывая по спине, словно не здоровался, а упражнялся в рестлинге. Возможно, в том мире, к которому принадлежал Тео, – мире светском и полном демонстративности – того требовали хорошие манеры? А может, тем самым брат упрекал Дэниела в высокомерии и отстраненности? Может, он считал, что в детстве Дэниел, который был десятью годами старше, недостаточно ценил его любовь? Сейчас Дэниел уже начал седеть и вообще становился с годами все солиднее, а Тео по-прежнему выглядел совсем юным, вчерашним выпускником театральной школы.

Дэниел сумел тактично высвободиться из захвата: сделал шаг назад, будто чтобы лучше рассмотреть брата, и сказал:

– А ты отлично выглядишь. Похоже, дела у тебя в порядке?

– Припал к сосцам Мамоны, дорогой мой брат.

– Сколь щедра оказалась к тебе Мамона.

– И не говори. Ах, эти деньги!

Широкой публике голос Тео был знаком лучше, чем его лицо. Именно этот голос день за днем рекламировал шоколадные батончики, дезодоранты, незабываемый отдых в Тунисе и услуги похоронного агентства. Дэниел не очень понимал, почему это приносило такие деньги, но доход у младшего брата и правда рос: за последний год он купил небольшой дом с террасой в Кэмдене и новенький «Гольф». Но сам он, казалось, стеснялся участия в этом прибыльном деле, как стеснялся и небольшой роли в мыльной опере «Яблоневый переулок», которая шла по телевизору. Там он играл усталого копа с загадочным светским прошлым, занятого постоянным распутыванием тяжких преступлений, столь частых в его обманчиво тихой деревне. Именно эта роль принесла Тео некоторое признание и связи, но, когда Дэниел поздравил его с успехом, он поморщился.

– Тео! – воскликнула Одри, появившаяся в дверях гостиной. Она только проснулась и была слегка растрепана. – Вот так сюрприз! Ты голодный?

Дэниел и Тео расположились на кухне, а Одри принялась хлопотать по хозяйству с тем старанием, которое, как некогда подметил Дэниел, она выказывала, лишь когда оба ее сына были дома. Больше сэндвичей, больше супа, а раз дома Тео, любитель выпить, то еще и спиртного.

Дэниел достал из холодильника бутылку шардоне, открытую накануне, но еще годную к употреблению, – дубовая терпкость, характерная для вин Нового Света, скрадывала несвежесть. Он налил два бокала и предложил вино матери, но она, как всегда, попросила вермута «Нуайи Прат», своего любимого аперитива, – никто другой из знакомых Дэниела такое не пил (в винной лавочке в Браунcтонбери специально держали для него пару бутылок). Он принес вермут из гостиной, где тот стоял в угловом буфете вместе с бутылкой хереса, который пил отец и который после его смерти так и остался нетронутым. Дэниелу нравилась этикетка «Нуайи Прат»: она вызывала в воображении французское кафе, шаткий металлический столик на залитой солнцем улице и едва уловимый колдовской запах горьких трав.

Он налил матери вермута, все трое пригубили напитки. И тут наконец Тео вывалил на родных те восхитительные новости, ради которых он приехал из Лондона.

– Меня взяли в новый сериал. Он называется «О духовном и о телесном», про викария и врача. Ты, Дэниел, конечно, удивишься, но я играю викария, преподобного Стэнли Дарнли, этакого сурового северянина, слугу Божьего, а моя напарница – да, не напарник, а напарница! – доктора Шелу Кеннеди из Эдинбурга, она сущий синий чулок. В общем, мисс Джин Броди сошлась с Векфильдским священником [38].

– И когда начинаются съемки?

– Через пару месяцев. Будет шесть серий, на Ай-ти-ви.

– Не повезло, – не сдержалась Одри.

– Ну что ты, мам, Ай-ти-ви теперь нормальное. Ты же сама смотрела «Возвращение в Брайдсхед» [39].

– А что, оно шло по Ай-ти-ви?

– Да, по Ай-ти-ви. И все твои друзья его смотрели. Роскошно ведь сняли, ты помнишь?

– Да, снимали в Касл-Ховарде, а в главной роли Джереми Айронс, который играл Иоанна Крестителя в «Божественном ступоре» [40]. Твой отец тогда еще попросил не шуметь одного викария: тот объяснял каким-то иностранцам, о чем речь.

– А в каком жанре твой сериал? Ты будешь раскрывать преступления?

– Нет, это, по выражению одного малого из телекомпании «Темза» [41], «легкая комедия».

– Как я за тебя рада, мой милый, – сказала Одри.

Тео откинулся назад, заложив руки за голову и показав тем самым дырку на свитере (Одри уставилась на нее, как голландский мальчишка на брешь в плотине). На первый взгляд такой непохожий на старшего брата, он был на самом деле из того же теста. Оба были болезненно внимательны к мелочам – правда, Тео бóльшую часть времени прятал свою дотошность за неряшливостью и живым темпераментом и обнаруживал лишь тогда, когда готовился к очередной роли. В эти моменты он становился въедлив до бестактности. Например, когда он готовился к роли военнопленного в «Тенко», Одри обмолвилась, что Боб Эчерч побывал в японском плену, и Тео замучил его расспросами, так что Дэниелу пришлось вмешаться и попросить брата умерить пыл.

Наконец Тео задал вопрос, которого Дэниел уже ждал:

– Ничего, если я проведу с тобой пару дней? Просто побуду рядом, чтобы почувствовать, из чего, так сказать, сплетена ткань твоей жизни? – С этими словами Тео протянул брату свой почти пустой бокал.

Дэниел подлил ему вина.

– А что именно тебя интересует? Я не уверен, что моя жизнь похожа на жизнь угрюмого йоркширкского викария, женатого на враче.

– Да я просто хочу подглядеть всякие мелочи: что носить, как держать предметы. А то знаешь, какие гневные письма приходят, когда в фильме у актера не те пуговицы или у автобуса не тот маршрут.

Дэниел тоже всегда подмечал такие вещи, но старался в подобных случаях упражняться в смирении и не раздражаться: он хорошо помнил, как однажды отвлекся на страшный ляп в «Барчерстерских хрониках» [42] (на вечерне спели псалом, который уже несколько десятилетий к тому времени не исполнялся) и всю серию только о нем и думал, не в силах следить за сюжетом.

Он помолчал.

– Почему режиссеры, когда снимают сцены в церкви, всегда зажигают столько свечей?

– Чтоб было понятно, что это церковь.

– Но это же глупо. Свечи зажигаются не для создания атмосферы, они всегда что-то означают. И еще, почему в фильмах, стоит герою зайти в церковь, как он сразу встречает священника? Мы вообще-то не сидим в церкви целыми днями.

– Ну Дэн, мы же снимаем не документальное кино. Кое-что приходится придумывать, чтобы вышла складная история. С тем же успехом можно пойти на «Ромео и Джульетту» и возмущаться, как там все нереалистично: мол, она бы просто не услышала его с этого балкона. Кстати, а почему вы, священники, не сидите в церкви?

– Потому что основную часть дел мы делаем не там. В церкви проводятся только богослужения и цветочные фестивали – кстати да, мне же еще нужно написать речь на открытие фестиваля, – а бóльшую часть дня мы заняты в приходе: встречаемся с людьми, ведем скучные переговоры с деканами [43], навещаем больных и скорбящих, причащаем людей в домах престарелых или участвуем в разных собраниях. Но по большей части я что-нибудь пишу у себя в кабинете или говорю по телефону. Наблюдать за этим тебе будет неинтересно, правда?

– А что ты пишешь? Проповеди?

– Проповеди тоже, но чаще письма, заметки или дневник.

– Вот-вот, это я и хотел подглядеть.

– Не думаю, что ты сможешь что-то для себя почерпнуть, глядя на то, как я пишу проповедь. Тешу себя надеждой, что сможешь что-то почерпнуть, если ее услышишь.

– Нет, мне как раз интересно подсмотреть то, что ты сам за собой не замечаешь. Это самое любопытное.

– Понятно. Но тебе, наверное, будет скучно, ведь очень часто я ничего не делаю.

– А разве у тебя в приходе не море хлопот?

– Нет, я не о том. Я не ленюсь. Но очень часто не делаю ничего явного.

– Что-то непонятно.

– Иногда нужно не делать что-то, а просто быть. А еще молиться – но вряд ли за этим ты захочешь наблюдать.

Тео задумался.

– Знаешь, наверное, лучше будет, если ты сам мне все покажешь. И тебе это тоже будет полезно, не только мне. Ты ведь сможешь посмотреться в меня как в зеркало.

– Это-то меня и смущает.

– Ну, я не стану изображать тебя героем и преклоняться перед тобой, об этом можешь не беспокоиться.

Одри, до сих пор молчавшая, фыркнула:

– А когда был маленький, ведь преклонялся. Перед своим великолепным старшим братом.

– Он по-прежнему великолепен и по-прежнему мой старший брат.

– Но ведь и у тебя, малыш Тео, дела идут ой как неплохо, – заметила Одри, протягивая ему стаканчик с его любимым заварным кремом, оставшимся с ланча.

– Хорошо, можешь посмотреть, – согласился Дэниел, – но только на то, что я разрешу. Если я скажу тебе исчезнуть, то надо будет исчезнуть.

– Понял, идет.

– Я сейчас пойду служить повечерие. Хочешь пойти со мной и посмотреть, что значит ничего не делать?

– Хочу. Что-нибудь взять с собой?

– Нет. Это не та служба, где участвуют прихожане.

В сопровождении Космо и Хильды они вышли через черный ход и затем прошли через восстановленную калитку, соединявшую сад при ректорском доме с северной частью церковного двора, где находилась ризница, неоготическая пристройка к трансепту с отдельным входом. Вечер был чудесный, ясный и прохладный, на небе высыпали звезды, но братья не стали задерживаться на кладбище, боясь, как бы собаки, уже принявшиеся обнюхивать все вокруг, не нашли барсучьи какашки, в которых так любили валяться.

– Космо! Хильда! – окликнул их Дэниел, и они ручейком просочились в дверь ризницы.

В пустой церкви было темно, и собаки принялись носиться между скамьями, то и дело останавливаясь, принюхиваясь, снова пускаясь бегом и тем самым распугивая – как надеялся Дэниел – обычных и летучих мышей, усердных посетителей поздних богослужений.

Дэниел не мог вспомнить, когда последний раз хоть кто-нибудь из прихожан присутствовал на повечерии. В монастырской традиции это было последнее богослужение дня, которое монахи совершали в своих кельях перед отходом ко сну, а в богословском колледже, где учился Дэниел, его включили в состав очень странного молитвенника, с тем чтобы по вечерам напоминать семинаристам, что пора бы ложиться спать. На деле же после повечерия большинство студентов радостно возвращалось к келейным пирушкам, часто продолжавшимся далеко за полночь. Дэниел, однако, удерживался от этих соблазнов, и повечерие вошло у него в привычку, от которой он уже не мог отказаться. Он любил этот час в преддверии ночи: в это время он чувствовал себя ближе всего к прихожанам, особенно к тем, кто больше других нуждался в его молитвах, ближе не только к живым, но и к усопшим. Он направился в алтарь, не потрудившись даже включить свет: свою церковь он знал хорошо.

Тео неуверенно последовал за Дэниелом.

– А можно включить свет?

– Это богослужение совершается в темноте.

– А-а-а. И куда же мне идти?

– Просто посиди в первых рядах, – сказал Дэниел. – И постарайся не шуметь.

Он зажег на алтаре две свечи.

– Ну вот видишь, – сказал Тео, – ты все-таки зажигаешь свечи в церкви!

Но Дэниел не ответил. Он прошел на свое место в алтаре, которое было тщательно обставлено. На полке стояли его Книга общей молитвы, его Библия, Новая богослужебная книга, сборник гимнов и моубреевские [44] «Часы молитвы: Лауды и далее до Повечерия» – эту книгу Дэниелу подарила вдова викария, готовившего его к конфирмации, когда узнала, что он поступил в богословский колледж. В каждой книге была ленточка-закладка – не для красоты, а чтобы не потерять нужное место. На конце каждая ленточка была украшена чем-то вроде застывшей слезы – каплей прозрачного лака для ногтей, чтобы не истрепалась. Слева лежал механический карандаш (и еще один, запасной), ластик (и еще один, запасной), набор камертонов, чтобы во время утрени и вечерни не уходить из тональности, возглашая нараспев молитвенные прошения, и блок клейких листочков для заметок – эти листочки Дэниел считал величайшим изобретением века.

Он открыл «Часы молитвы», хотя текст был ему не нужен: чин повечерия не менялся, и он помнил его наизусть. Как и всегда, он начал с безмолвной Иисусовой молитвы: «Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй меня, грешного». Каждое прошение он произносил про себя медленно, размеренно, в такт собственному дыханию, и, когда тело и душа его наконец успокоились, все посторонние мысли – о споре из-за туалета, о враждебном настрое Стеллы Харпер, о футболке Алекса – стали его покидать. И на смену мыслям пришла тишина; а потом сквозь помехи к нему пробилась иная, бóльшая тишина, глубокая, как море.

Но тут молчание прервали булькающие звуки – это собаки блаженно извивались на полу, подставляя заскучавшему Тео брюшки для почесывания.

Загрузка...