Часть вторая Зал жертв

12

Иерусалим

Огни аэропорта «Лодь» прорезали тьму, царившую на Прибрежной равнине. Габриель прислонил голову к окошку самолета и смотрел, как посадочная полоса медленно поднимается навстречу им. Под вечерним дождем гудрон блестел, как стеклянный. Когда самолет остановился, Габриель заметил человека с бульвара Царя Саула, стоявшего под зонтом у лесенки. Габриель постарался выйти последним.

Они вошли в здание аэропорта через особую дверь, какой пользуются ответственные правительственные чиновники и приезжие официальные лица. Мужчина из Управления был учеником Льва, уважал корпоративный дух и высокие технологии, держался как член правления и был убежден, что оперативные сотрудники – это просто фишки, передвигаемые более высокоорганизованными существами. Габриель шел на шаг впереди него.

– Босс хочет вас видеть.

– Не сомневаюсь, но я два дня не спал и очень устал.

– Босса не интересует то, что вы устали. Кого, черт побери, вы из себя строите, Аллон?

Габриель был недоволен, когда пользовались его настоящим именем, даже в святилище аэропорта «Лодь». Он круто повернулся. Мужчина из Управления, сдаваясь, поднял вверх руки. Габриель снова повернулся и пошел дальше. У мужчины из Управления хватило ума не следовать за ним.

На улице дождь барабанил по тротуару. На стоянке не было ни одного такси. Наверняка все это Лев подстроил. Габриель укрылся на автобусной стоянке и стал думать, куда ехать. Дома в Израиле у него не было, – единственным его домом была Контора. Обычно он останавливался на конспиративной квартире или на вилле Шамрона в Тибериасе.

Черный «пежо» повернул на круг. Тяжесть брони пригибала его к земле. Автомобиль остановился перед Габриелем. Пуленепробиваемое стекло в заднем окне опустилось. Габриель почувствовал знакомый горький запах турецкого табака. Затем он увидел руку с голубыми жилами, испещренную печеночными пятнами, устало взмахнувшую, показывая, чтобы он садился, а не стоял под дождем.


Машина рванулась вперед прежде, чем Габриель успел закрыть дверцу. Шамрон никогда не принадлежал к тем, кто долго простаивает. Он ради Габриеля затушил сигарету и на несколько секунд опустил стекла, чтобы проветрить. Когда окна были снова закрыты, Габриель рассказал ему о недружелюбном приеме, устроенном Львом. Сначала он говорил по-английски, потом, вспомнив, где находится, перешел на иврит.

– Судя по всему, он хочет вызвать меня на ковер.

– Да, я знаю, – сказал Шамрон. – Он и меня хотел бы видеть.

– Как он узнал про Вену?

– Похоже, Манфред Круц после твоей депортации отправился с визитом вежливости в посольство и закатил что-то вроде истерики. Мне сообщили, что это было некрасиво. Министерство иностранных дел в ярости, и весь верхний этаж на бульваре Царя Саула жаждет моей крови… и твоей.

– Что они могут мне сделать?

– Да ничего, потому-то ты и мой идеальный сообщник… поэтому и благодаря твоим талантам, конечно.

Машина выскочила с территории аэропорта и свернула на шоссе. Габриеля удивило то, что они направлялись в Иерусалим, но он был слишком измотан, чтобы это его сильно взволновало. Через некоторое время машина стала подниматься в Иудейские горы. Вскоре в машине запахло эвкалиптами и мокрой сосной. Габриель посмотрел в забрызганное дождем окно и попытался вспомнить, когда в последний раз был на своей родине. После дела Тарика аль-Хурани он провел месяц на конспиративной квартире у стен Старого города, поправляясь после пулевого ранения в грудь. Это было более трех лет назад. Он почувствовал, что нити, связывающие его с этим местом, обрываются. Не получится ли с ним, как с Франческо Тьеполо, что он умрет в Венеции и будет бесславно похоронен на материке.

– Что-то говорит мне, что Лев и министерство иностранных дел будут немного меньше возмущены, когда ознакомятся с тем, что здесь содержится. – И Шамрон показал большой конверт. Пакет, отправленный Габриелем, благополучно прибыл. – Похоже, ты был весьма занят в течение своего короткого пребывания в Вене. Кто такой Людвиг Фогель?

Габриель, прислонил голову к исполосованному дождем окну, рассказал Шамрону все, начиная со встречи с Максом Клайном и кончая стычкой с Манфредом Круцем в своем номере. Шамрон вскоре снова закурил, и хотя в темном лимузине Габриель не мог ясно видеть его лицо, ему казалось, что Старик улыбался. Если Умберто Конти дал Габриелю навыки, позволившие ему стать великим реставратором, то Шамрону он был обязан своей безупречной памятью. Шамрон молчал, пока Габриель не дошел до того, как он проник в коттедж Фогеля. Тут он потребовал, чтобы ему была рассказана удар за ударом драка с офицером полиции, которого Габриель обнаружил у своей машины, и Габриель нехотя выполнил его просьбу. Шамрон слушал, скрестив на груди руки, и одобрительно кивал: «Да, мой мальчик, я бы вел себя точно также».

– Ничего удивительного, что Круц так старался выставить тебя из Австрии, – сказал Шамрон. – Ячейки исламских борцов? – Он прыснул ироническим смехом. – Да, все очень аккуратно проделано. Правительство принимает на себя ответственность и кладет дело под сукно, квалифицируя его как террористический акт, совершенный на австрийской почве. В таком случае след не ведет к австрийцам – к Фогелю и Метцлеру, особенно когда выборы на носу.

Габриель покачал головой.

– А как же быть с документами из Государственного архива? Судя по ним, Людвиг Фогель абсолютно чист.

– Тогда почему же он подложил бомбу в контору Эли и убил Макса Клайна?

– Мы же не знаем, он ли это совершил.

– Верно, но факты, безусловно, указывают на такую возможность. Мы вряд ли смогли бы доказать это в суде, но это купили бы многие газеты.

– Вы предлагаете устроить утечку?

– У меня есть друзья в лондонской прессе.

– Это плохая мысль, – сказал Габриель. – Вы помните Вальдхайма и разоблачения его нацистского прошлого? Это было отметено как иностранная пропаганда и вмешательство во внутренние дела Австрии. Обычные австрийцы сомкнули ряды вокруг него, как и австрийские власти. Кроме того, эта история подняла уровень антисемитизма в стране. Утечка, Ари, это очень плохая мысль.

– Как же ты предлагаешь нам поступать?

– Макс Клайн был убежден, что Людвиг Фогель был эсэсовцем, совершавшим преступления в Аушвице. Судя по документам Государственного архива, Людвиг Фогель был слишком молод, чтобы быть тем человеком, к тому же он служил в вермахте, а не был в СС. Но предположим – дискуссии ради, – что Макс Клайн был прав.

– Тогда, значит, под именем Людвига Фогеля кто-то другой.

– Совершенно верно, – сказал Габриель. – Следовательно, давайте выясним, кто же он на самом деле.

– И как ты намерен за это взяться?

– Не уверен, – сказал Габриель, – но этот конверт с добром из Вены, попади он в нужные руки, может оказаться весьма ценной находкой.

Шамрон помолчал.

– В «Яд Вашеме» есть человек, с которым тебе следует встретиться. Он сможет тебе помочь. Утром я первым делом назначу тебе с ним встречу.

– И еще одно, Ари. Нам нужно вывезти Эли из Вены, как только он будет транспортабелен.

– Именно об этом я тоже думал. – Шамрон снял телефон с консоли и нажал на кнопку срочного соединения. – Это Шамрон. Мне необходимо переговорить с премьер-министром.


В западной части Иерусалима на верху холма находится «Яд Вашем» – официальный израильский мемориал, сооруженный в память о шести миллионах, погибших в холокосте. «Яд Вашем» является также самым крупным в мире центром исследований и документации, связанных с холокостом. В его библиотеке хранится свыше 100 тысяч томов – самое крупное в мире и полное собрание литературы по холокосту. В его архивах находится свыше 58 миллионов страниц оригинальных документов, в том числе тысячи личных свидетельств, написанных, продиктованных или зафиксированных на видеопленке оставшимися в живых после холокоста людьми, находящимися в Израиле и разбросанными по всему миру.

Мордехай Ривлин ожидал Габриеля. Толстенький бородатый ученый, говоривший на иврите с ярко выраженным бруклинским акцентом, Ривлин занимался не жертвами холокоста, а теми, кто сделал их жертвами, – немцами, обслуживавшими нацистскую машину смерти, и тысячами их пособников негерманского происхождения, которые добровольно и охотно принимали участие в величайшем в истории массовом истреблении людей. Ривлин работал платным консультантом Бюро специальных расследований министерства юстиции США, подбирая документальные доказательства вины обвиняемых нацистских военных преступников и ведя в Израиле поиски живых свидетелей. Когда Ривлин не сидел в архивах «Яд Вашема», его обычно можно было найти среди оставшихся в живых, где он выискивал тех, кто помнил.

Они с Габриелем побеседовали за кофе в столовой Центра. Версия событий, изложенных Габриелем, была тщательно сокращена, но так, чтобы ничего важного не было упущено при переводе. Габриель показал Ривлину все, что он сумел собрать в Австрии: папку из Государственного архива, фотографию, часы и кольцо. Когда Габриель обратил внимание Ривлина на надпись на внутренней стороне кольца, тот прочел ее и быстро поднял глаза на Габриеля.

– Поразительно, – шепотом произнес он.

– То есть?

– Мне надо подобрать кое-какие документы из архива. – Ривлин поднялся со стула. – Это займет некоторое время.

– Как долго?

Архивариус пожал плечами.

– Час, может быть, немного меньше. Вы когда-нибудь бывали в мемориале?

– Только когда учился в школе.

– Пойдите прогуляйтесь. – Ривлин похлопал Габриеля по плечу. – И возвращайтесь через час.

Произнеся это, он повернулся и исчез в хранилище.


Габриель прошел по узкому пешеходному мостику и двинулся дальше в прохладной тени сосен. Постоял немного возле Канделябры, затем медленно пошел по проспекту Праведных народов, названному так в благодарность тем, кто помогал евреям. В Зале Памяти он постоял перед вечным огнем, который горел среди черных базальтовых стен, на которых были выгравированы самые кошмарные названия в истории: Треблинка, Собибор, Майданек, Берген-Бельзен, Челмно, Аушвиц…

Рядом, в Зале Жертв, он побродил среди бесконечного множества ящиков, набитых свидетельствами о судьбе того или иного мученика: фамилия, место и дата рождения, имя родителей, местожительство, профессия, место смерти. С помощью гида Габриель нашел ящик со свидетельствами о его деде и бабушке – Викторе и Саре Франкель. Два листа бумаги были единственными им памятниками. Внизу каждой страницы стояло имя того, кто сообщил сведения о них: Айрин Аллон, мать Габриеля.

Он дал несколько шекелей гиду и получил распечатку каждого документа. Положил их в карман пальто и направился в соседнее здание – музей искусства «Яд Вашема», где хранилось самое крупное в мире собрание искусства холокоста. Он бродил по галереям, не в силах представить себе силу человеческого духа, какая требовалась, чтобы создавать произведения искусства в условиях голода, рабства и невероятной жестокости. И его собственная работа внезапно показалась пустячной и полностью лишенной смысла. Какое значение имеют умершие святые в музеях, какими являются церкви? Марио Дельвеккио, самоуверенный, самовлюбленный Марио Дельвеккио, казался совершенно ненужным.

В последней комнате были выставлены работы детей. Одна картина буквально вызвала у него удушье – сделанный углем набросок ребенка-гермафродита, съежившегося перед гигантской фигурой офицера СС.

Габриель взглянул на свои часы. Прошел час. Он покинул музей искусства и поспешил в архив, чтобы узнать результаты поисков Мордехая Ривлина.


Он нашел Ривлина на переднем дворе архива – тот взволнованно шагал по двору. Ривлин схватил Габриеля за локоть и повел в здание – в конференц-зал без окон на втором этаже. Две толстые папки ждали их. Ривлин открыл первую и протянул Габриелю фотографию. Это был молодой Людвиг Фогель в форме штурмбаннфюрера СС.

– Перед вами Радек, – прошептал Ривлин, не в силах сдержать волнение. – По-моему, вы нашли Эриха Радека.

13

Вена

Герр Конрад Беккер из «Беккер-унд-Пуль», Тальштрассе, 26, Цюрих, прибыл в Вену в то же утро. Он без задержки прошел таможню и направился в зал прилета, где обнаружил шофера в форме, державшего картонку с надписью «Герр Бауэр». Клиент настаивал на дополнительной предосторожности. Беккер не любил этого клиента, как не было у него и иллюзий относительно происхождения его счета, но таким уж было частное банковское дело в Швейцарии, и герр Конрад Беккер верил в него. Если бы капитализм был религией, Беккер был бы главой экстремистской секты. По ученому мнению Беккера, человек имеет от Бога право зарабатывать деньги, не подчиняясь регламентациям правительства, и хранить их где и как ему угодно. Нельзя по желанию избегать налогообложения, – это моральный долг. В засекреченном мире цюрихских банкиров он славился своей крайней предусмотрительностью. Поэтому-то Конраду Беккеру и доверен был этот счет.

Двадцать минут спустя машина остановилась перед серым каменным домом в Пятом округе, на улице под названием Штёббергассе. Беккер велел шоферу дважды нажать на клаксон, и после небольшой задержки ворота медленно открылись. Как только машина двинулась по подъездной аллее, из главного входа вышел мужчина и спустился по маленькой лестнице. Ему было около пятидесяти, фигурой и раскачивающейся походкой он походил на спортсмена, занимающегося бегом в горах. Его звали Клаус Хальдер. Он работал охранником у человека, которому принадлежал дом.

Хальдер открыл дверцу машины и провел Беккера в вестибюль. Как всегда, он попросил банкира открыть чемоданчик для обследования. Затем Беккеру надо было встать в унизительную леонардовскую позу, расставив руки и ноги, чтобы все его тело было обследовано магнитометром.

Наконец его провели в гостиную, официальную венскую приемную с ярко-желтыми стенами, увенчанными лепниной цвета топленых сливок. Мебель была в стиле барокко, обтянутая дорогой парчой. На камине тихонько тикали часы из золоченой бронзы. Каждый предмет мебели, каждая лампа, каждая безделушка гармонировали и превращали комнату в единое целое. Это была комната человека, явно имевшего деньги и равно обладавшего вкусом.

Герр Фогель, клиент, сидел под портретом, который, по мнению герра Беккера, был написан Лукасом Кранахом-старшим. Фогель медленно поднялся с кресла и протянул руку. Пара получилась очень разная: Фогель – высокий, представитель германской расы с ярко-голубыми глазами и седыми волосами; Беккер – маленький и лысый космополит, держащийся с уверенностью, порожденной разнообразием его клиентов. Фогель выпустил руку банкира и жестом указал на пустое кресло. Беккер сел и вынул из своего «дипломата» переплетенную кожей папку. Клиент медленно наклонил голову, – не тяните.

– На данное утро, – начал Беккер, – на счете находится два с половиной миллиарда долларов. Приблизительно один миллиард наличными, половина в долларах и половина в евро. Остальное инвестировано обычным образом: ценные бумаги и ипотеки, а также существенное количество недвижимости. Готовя ликвидацию счета и рассредоточение капитала, мы находимся в процессе продажи недвижимости. Учитывая состояние экономики во всем мире, это занимает у нас больше времени, чем мы рассчитывали.

– Когда же этот процесс будет завершен?

– Мы поставили себе целью конец этого месяца. Даже если мы не успеем к этому сроку, рассредоточение капитала начнется немедленно по получении письма из кабинета канцлера. На этот счет существуют очень точные инструкции. Письмо должно быть доставлено с посыльным в мою контору в Цюрихе не позже чем через неделю после принятия канцлером присяги. Оно должно быть написано на официальном бланке его канцелярии и внизу должна стоять подпись канцлера.

– Могу заверить вас, что письмо от канцлера будет доставлено.

– В преддверии победы герра Метцлера я приступил к выполнению трудной обязанности по выявлению всех, кому следует произвести выплаты. Как вам известно, эти люди разбросаны по разным странам от Европы до Ближнего Востока, Южной Америки и Соединенных Штатов. Я имел также контакт с главой банка Ватикана. Как вы можете предположить, учитывая финансовое состояние папского престола, глава банка был очень рад моему звонку.

– А почему бы и нет? Четверть миллиарда долларов – большие деньги.

Бдительный банкир улыбнулся.

– Да, но даже его святейшеству не будет известен подлинный источник этих денег. Ватикан будет лишь знать, что они поступили от богатого жертвователя, который желает остаться неизвестным.

– Ну и потом есть ведь еще и ваша доля, – сказал Фогель.

– Доля банка составляет сто миллионов долларов, которые будут выплачены после рассредоточения всех фондов.

– Сто миллионов долларов плюс вознаграждения, полученные вами за ведение деловых операций на протяжении лет, и проценты, которые вы берете ежегодно. Благодаря нашему счету вы стали чрезвычайно состоятельным человеком.

– Ваши товарищи щедро вознаграждали тех, кто помогал им в этом деле. – Банкир захлопнул папку с легким щелчком. Затем он сложил руки и с минуту задумчиво смотрел на них, прежде чем продолжить разговор. – Но, боюсь, возникли некоторые неожиданные… осложнения.

– Какого рода осложнения?

– Несколько человек из тех, кто должен получить деньги, похоже, недавно умерли при таинственных обстоятельствах. Последним был сириец. Он был убит в мужском клубе в Стамбуле в объятиях проститутки. Девчонку тоже убили. Жуткое зрелище.

Фогель печально покачал головой.

– Сирийцу следовало порекомендовать избегать подобных мест.

– Конечно, поскольку номер счета и пароль у вас, вы сохраняете контроль над теми фондами, которые не могут быть розданы. Таковы условия.

– Как удачно для меня.

– Будем надеяться, что его святейшество не пострадает аналогичным образом. – Банкир снял очки и осмотрел стекла в поисках грязи. – Я считаю нужным напомнить вам, герр Фогель, что я являюсь единственным лицом, которое имеет право распределять фонды. В случае моей естественной смерти это право перейдет к моему партнеру герру Пулю. Если же я умру насильственно или при таинственных обстоятельствах, счет будет заморожен, пока не выяснятся обстоятельства моей смерти. Если же эти обстоятельства не могут быть выяснены, счет останется мертвым капиталом. А вы знаете, что происходит с мертвыми капиталами в Швейцарии.

– Со временем они становятся собственностью самого банка.

– Совершенно верно. О-о, я полагаю, вы могли бы оспорить это в суде, но это вызовет ряд неприятных вопросов о происхождении денег, – вопросов, которые швейцарские банкиры и правительство не захотят озвучить для публики. Как вы можете представить себе, подобное расследование было бы тревожно для всех.

– В таком случае ради меня поберегите себя, пожалуйста, герр Беккер. Ваше доброе здравие и безопасность чрезвычайно важны для меня.

– Мне очень приятно это слышать. Я жду письмо от канцлера.

Банкир положил свою бухгалтерию в «дипломат» и закрыл крышку.

– Извините, но я забыл еще одну формальность. Говоря о счете, вы должны назвать мне его номер. Для протокола, герр Фогель, не произнесете ли вы его сейчас?

– Да, конечно. – И Фогель с чисто немецкой тщательностью сказал: – Шесть-два-девять-семь-четыре-три-пять.

– А пароль?

– Один-ноль-ноль-пять.

– Благодарю вас, герр Фогель.


Десятью минутами позже машина Беккера остановилась у отеля «Амбассадор».

– Подождите здесь, – сказал банкир шоферу. – Я буду отсутствовать не более двух-трех минут.

Он пересек вестибюль и поднялся на лифте на четвертый этаж. Высокий американец в мятом блейзере и полосатом галстуке впустил его в номер 417. Он предложил Беккеру выпить, от чего банкир отказался, затем предложил сигареты, что банкир тоже отклонил. Беккер никогда не притрагивался к табаку. Может, он и начнет курить.

Американец протянул руку к «дипломату». Беккер отдал его. Американец приподнял крышку и, отодрав фальшивую кожаную подкладку, обнаружил микрокассетный магнитофончик. Он вынул пленку и поставил ее на маленькую машину воспроизводства. Нажал на кнопку «Перемотка», затем – на «Пуск». Качество звучания было замечательное.

«Для протокола, герр Фогель, не произнесете ли вы его сейчас?»

«Да, конечно. Шесть-два-девять-семь-четыре-три-пять».

«А пароль?»

«Один-ноль-ноль-пять».

«Благодарю вас, герр Фогель».

Стоп.

Американец поднял вверх глаза и улыбнулся. А у банкира был такой вид, точно он был пойман, изменяя жене с ее лучшей подругой.

– Отлично сработано, герр Беккер. Мы вам благодарны.

– Я нарушил швейцарские законы банкирской тайны столько раз, что и не сосчитать.

– Верно, но это дерьмовые законы. К тому же вы-то все равно получите миллион долларов. Вы и ваш банк.

– Но это уже не мой банк, так ведь? Это теперь ваш банк.

Американец откинулся на спинку стула и сложил на груди руки. Он не стал оскорблять Беккера, отрицая это обстоятельство.

14

Иерусалим

Габриель понятия не имел, кто такой Эрих Радек. Ривлин рассказал ему.

Эрих Вильгельм Радек родился в 1917 году в деревне Альберндорф, в тридцати милях к северу от Вены. Сын офицера полиции, он окончил местную гимназию, проявив явную склонность к математике и физике. Получив стипендию, он поступил в Венский университет, где изучал инженерное дело и архитектуру. Судя по университетским документам, Радек был одаренным студентом, получавшим высокие оценки. Он был также активным студентом, интересовавшимся политикой правых католиков.

В 1937 году он подал заявление о приеме в нацистскую партию. Он был принят и получил партийный билет № 57984567. Он был связан также с Австрийским легионом, незаконной военизированной нацистской организацией. В марте 1938 года, во время Аншлюса, он подал заявление о вступлении в СС. Голубоглазый блондин со стройной фигурой атлета, Радек был объявлен Расовой комиссией СС представителем «чисто нордической расы»; после тщательной проверки его предков было сочтено, что у него нет ни капли еврейской или какой-либо другой неарийской крови, и его приняли в это элитарное братство.

– Это копия партийной карточки Радека и анкеты, которую он заполнил при поступлении. Они взяты из Берлинского документального центра, самого крупного в мире хранилища нацистских и эсэсовских документов. – Ривлин показал две фотографии – одну в фас, другую в профиль. – Это его официальные эсэсовские фотографии. Похож на нашего человека, верно?

Габриель кивнул. Ривлин вернул фотографии в папку и продолжил свою историческую лекцию:

– К ноябрю 1938 года Радек забросил учебу и уже работал в Центральном бюро по еврейской эмиграции – нацистской организации, проводившей кампанию террора, а также лишения собственности австрийских евреев, чтобы заставить их «добровольно» покинуть страну. Радек произвел благоприятное впечатление на главу Центрального бюро, которым был не кто иной, как Адольф Эйхманн. Когда Радек выразил желание перебраться в Берлин, Эйхманн согласился помочь. Кроме того, у Эйхманна был в Вене способный помощник в лице молодого австрийского нациста по имени Алоис Брюннер, которого впоследствии обвинили в депортации и убийстве 128 тысяч евреев из Греции, Франции, Румынии и Венгрии. В мае 1939 года по рекомендации Эйхманна Радека перевели в Берлин в Главное бюро по безопасности рейха, где его направили в нацистскую службу безопасности, известную под названием СД. Вскоре он стал работать непосредственно под руководством печально прославившегося шефа СД Рейнхарда Гейдриха.

В июне 1941 года Гитлер начал операцию «Барбаросса» – оккупацию Советского Союза. Эриху Радеку поручили возглавлять операции СД в так называемом рейхскомиссариате «Украина» – в отрезанном от Украины большом куске, куда входили районы: Волынь, Житомир, Киев, Николаев, Таврия и Днепропетровск. В обязанности Радека входило обеспечение безопасности агентов и операции против партизан. Он также создал из коллаборационистов Вспомогательную украинскую полицию и контролировал ее действия.

В ходе подготовки операции «Барбаросса» Гитлер дал Генриху Гиммлеру тайный приказ уничтожать евреев в Советском Союзе. Следом за продвигавшимся по советской территории вермахтом ехало четыре отряда истребителей айнзатцгруппен. Евреев собирали и перевозили в уединенные места – обычно возле противотанковых рвов, заброшенных каменоломен или глубоких ущелий, где их расстреливали из автоматов и наспех хоронили в общих могилах.

– Эрих Радек отлично знал о деятельности отрядов айнзатцгруппен в рейхскомиссариате, – сказал Ривлин. – Это ведь была его территория. И он не был бюрократом, убивающим на бумаге. Судя по слухам, Радек получал удовольствие, наблюдая, как евреев расстреливают тысячами. Но его главный вклад в холокост был еще впереди.

– Что же это было?

– Ответ на этот вопрос лежит у вас в кармане. Он выгравирован на внутренней стороне кольца, которое вы взяли в том доме в Верхней Австрии.

Габриель достал кольцо из кармана и прочел надпись: «1005 – хорошо сработано. Генрих».

– Я подозреваю, что Генрих – не кто иной, как Генрих Мюллер, начальник гестапо. Но для наших целей наиболее важная информация содержится в первых четырех цифрах: один-ноль-ноль-пять.

– Что же они означают?

Ривлин открыл вторую папку. На ней стояла надпись: «Акция 1005».

В папке на первом месте, как ни странно, лежала жалоба соседей.

В начале 1942 года весеннее таяние снегов вскрыло несколько общих могил в районе Вартегау в Западной Польше, у реки Нер. Тысячи трупов всплыли на поверхность, и ужасающий запах распространился на мили вокруг. Живший неподалеку немец послал анонимное письмо с жалобой в Берлин, в министерство иностранных дел. Зазвенели колокола тревоги. В могилах лежали останки тысяч евреев, умерщвленных в мобильных газовых камерах, которыми пользовались в лагере смерти в Челмно. Таяние снега могло вскрыть самый строго хранимый секрет нацистской Германии – «окончательное решение еврейского вопроса».

Первые сообщения о массовых истреблениях евреев уже начали распространяться по миру благодаря телеграмме, посланной по советскому дипломатическому каналу и предупреждавшей союзников о злодеяниях, чинимых немецкими войсками на польской и советской земле. Мартин Лютер, занимавшийся «еврейскими делами» от германского министерства иностранных дел, понимал, что вскрывшиеся возле Челмно могилы представляют собой серьезную угрозу для сохранения в тайне «окончательного решения». Он направил копию анонимного письма Генриху Мюллеру в гестапо и потребовал принятия немедленных мер.

У Мордехая Ривлина была копия ответа Мюллера Мартину Лютеру. Он положил ее на стол, повернул так, чтобы Габриель мог прочесть, и указал на соответствующий абзац:

«Анонимное письмо, отправленное в министерство иностранных дел по поводу решения еврейского вопроса в районе Вартегау и пересланное Вами мне 6 февраля 1942 года, я тотчас направил для соответствующего исполнения. Результата можно ожидать в ближайшее время. Там, где рубят лес, не могут не лететь щепки, и этого не избежать».

Ривлин указал на цифры в левом верхнем углу памятной записки IV В4 43/42 gRs (1005).

– Эйхманн почти наверняка получил копию ответа Мюллера Мартину Лютеру. Как вы видите, департамент Эйхманна стоит в списке адресов Главного управления безопасности рейха. Цифры «43/42» представляют собой дату: сорок третий день тысяча девятьсот сорок второго года, или двадцать восьмое февраля. Буквы «gRs» означают, что это дело «geheime Reichssache», то есть совершенно секретное дело государственной важности. А четыре цифры в скобках в конце будут использованы в качестве кода совершенно секретной «Акции 1005».

Ривлин вложил листок в папку.

– Вскоре после того, как Мюллер отправил это письмо Мартину Лютеру, Эрих Радек был освобожден от командования на Украине и переведен обратно в Главное управление безопасности рейха, в Берлин. Его прикомандировали к департаменту Эйхманна, и для него начался период усиленного изучения и планирования. Видите ли, скрыть величайшие в истории массовые убийства не так-то просто. В июне он вернулся на Восток и, действуя под прямым руководством Мюллера, приступил к работе.

Радек разместил штаб своей зондеркоманды 1005 в польском городе Лодзи, приблизительно в 50 милях юго-восточнее лагеря смерти Челмно. Точный адрес был сугубо засекречен и известен лишь двум-трем старшим чинам СС. Вся корреспонденция шла через департамент Эйхманна в Берлине.

Радек выбрал кремацию как самый эффективный способ уничтожения трупов. Трупы пытались сжигать и раньше – обычно с помощью огнеметов, и результаты были малоутешительными. Радек, используя свои познания в области инженерного дела, разработал способ сжигания двух тысяч трупов одновременно на высоких аэродинамических кострах. Толстые деревянные брусья длиной от 23 до 27 футов пропитывали керосином и укладывали на цементные блоки. Трупы складывали между брусьями – трупы, брусья, трупы, брусья, трупы… У основания пирамиды помещали пропитанное керосином топливо и поджигали. Когда огонь догорал, обугленные кости давили тяжелыми машинами и разбрасывали пепел.

Грязную работу выполняли евреи-рабы. Радек создал из евреев три команды: одна вскрывала массовые захоронения, вторая переносила трупы из мест захоронения на костер и третья просеивала пепел, выискивая кости и драгоценности. По окончании операции место заравнивали и, чтобы скрыть то, что здесь произошло, засаживали растениями. Затем убивали рабов и уничтожали их тела. Такая процедура способствовала сохранению секретности «Акции 1005».

По завершении работы в Челмно Радек и его зондеркоманда 1005 направилась в Аушвиц расчищать быстро заполнявшиеся захоронения. К концу лета 1942 года сильное заражение воды и проблемы со здоровьем возникли в Бельзене, Собиборе и Треблинке. Колодцы, находившиеся возле этих лагерей и снабжавшие питьевой водой охрану, а также выкопанные поблизости расположения подразделения вермахта, оказались зараженными от расположенных поблизости массовых захоронений. В некоторых местах тонкий слой накрывавшей их почвы растрескался, и воздух наполнился ужасающими запахами. В Треблинке эсэсовцы и украинские убийцы даже не потрудились захоронить все трупы. В тот день, когда комендант лагеря Франц Штангль прибыл занять свой пост, запах Треблинки можно было почувствовать за двадцать миль. На дороге к лагерю валялись трупы, и гора разлагающихся тел встретила коменданта на железнодорожной платформе. Штангль пожаловался, что не сможет приступить к работе в Треблинке, пока кто-нибудь не уберет это безобразие. Радек приказал соорудить погребальные костры, и тела были сожжены.

Весной 1943 года продвижение Красной Армии вынудило Радека переключить свое внимание с лагерей смерти в Польше на места истребления людей, расположенные восточнее, на оккупированной советской территории. Вскоре он вернулся в свои родные края, на Украину. Радек в точности знал, где захоронены тела, так как двумя годами раньше координировал работу карателей. В конце лета зондеркоманда 1005 перебралась из Украины в Белоруссию, а в сентябре активно действовала в Литве и Латвии, где еврейское население было полностью истреблено.

Ривлин закрыл папку и с отвращением отодвинул ее от себя.

– Мы никогда не узнаем, сколько тел уничтожили Радек и его люди. Масштабы преступления были слишком огромны, чтобы полностью их скрыть, но «Акция 1005» уничтожила многие доказательства и сделала фактически невозможным подсчитать по окончании войны точное количество погибших. Работа была проделана Радеком столь тщательно, что польская и советская комиссии, занимавшиеся расследованием холокоста, не смогли найти и следа массовых захоронений. В Бабьем Яре люди Радека так все подчистили, что после войны Советский Союз разбил на этом месте парк. А теперь, к сожалению, отсутствие физических останков дало основание крайним экстремистам утверждать, что никакого холокоста вообще не было. Деятельность Радека преследует нас по сей день.

Габриель подумал о страницах свидетельств в Зале Жертв, единственных памятниках миллионам погибших.

– Макс Клайн клялся, что видел Людвига Фогеля в Аушвице летом или ранней осенью тысяча девятьсот сорок второго года, – сказал Габриель. – Судя по тому, что вы сейчас рассказали мне, это вполне возможно.

– Конечно, если считать, что Людвиг Фогель и Радек действительно один и тот же человек. Зондеркоманда 1005 Радека определенно действовала в Аушвице в сорок втором году. Находился ли там Радек в определенный день или нет, наверное, невозможно проверить.

– А что известно о Радеке после войны?

– Боюсь, немного. Он пытался бежать из Берлина, переодевшись в форму капрала вермахта. Через две-три недели после окончания войны он был арестован по подозрению в принадлежности к СС и отправлен в лагерь для военнопленных в Мангейме. Где-то в начале сорок шестого года он бежал оттуда. Дальнейшее покрыто тайной. Похоже, что он сумел выбраться из Европы. Его якобы видели в известных местах – в Сирии, Египте, Аргентине, Парагвае, но ничего определенного. Те, кто охотился за нацистами, преследовали крупную рыбу, вроде Эйхманна, Бормана, Менгеле и Мюллера. Радек умудрился пролететь ниже радара. А кроме того, «Акция 1005» была так хорошо засекречена, что о ней и разговора почти не было на Нюрнбергском процессе. Никто толком ничего о ней не знал.

– Кто управлял делами в Мангейме?

– Это был американский лагерь.

– А нам известно, как Радек сумел бежать из Европы?

Ривлин отрицательно покачал головой:

– Нет, но следует полагать, что ему помогли.

– ОДЕССА?

– Это могла быть ОДЕССА или одна из других секретных нацистских сетей вспомоществования. – Ривлин помолчал и добавил: – Или это могла быть некая древняя и широко известная организация в Риме, которая успешно осуществляла переброски людей в послевоенный период.

– Ватикан?

Ривлин кивнул.

– ОДЕССА в подметки не годилась Ватикану, когда речь шла о финансировании или прокладке пути бегства из Европы. Поскольку Радек – австриец, ему почти наверняка помог епископ Гудал.

– Это кто такой?

– Алоиз Гудал родился в Австрии, был антисемитом и рьяным нацистом. Пользуясь своим положением ректора «Санта-Мария-дель-Анима», немецкой семинарии в Риме, он помог сотням офицеров СС избежать правосудия, в том числе Францу Штанглю, коменданту Треблинки.

– Какого же рода помощь он им оказывал?

– Для начала они получали паспорт Красного Креста на новое имя и въездную визу в далекую страну. Он давал им также немного карманных денег и оплачивал их переезд.

– Он вел записи?

– По-видимому, да, но его бумаги находятся под замком в «Анима».

– Мне нужно все, что у вас есть на епископа Алоиза Гудала.

– Я подберу вам полное досье.

Габриель взял фотографию Радека и внимательно вгляделся в нее. В этом лице было что-то знакомое. Это не давало покоя Габриелю все время, пока Ривлин говорил. Потом он вспомнил про наброски углем, которые видел утром в музее искусства холокоста: ребенок, съежившийся перед монстром-эсэсовцем, и сразу понял, где он видел раньше лицо Радека.

Он стремительно поднялся, опрокинув свой стул.

– Что случилось? – спросил Ривлин.

– Я знаю этого человека, – сказал Габриель, не спуская глаз с фотографии.

– Откуда?

Габриель не ответил на вопрос.

– Мне придется одолжить у вас это, – сказал он. И, не дожидаясь ответа Ривлина, выскользнул за дверь и был таков.

15

Иерусалим

Прежде чем уйти из «Яд Вашема», Габриель позвонил Шамрону и договорился о машине. К тому времени, когда он вернулся в свою квартиру, машина уже ждала его у дома. Охранник в темных очках, прислонясь к капоту, смотрел на хорошеньких девушек, прогуливающихся по Хативат Иерушалаим. Габриель сел за руль и помчался прямо на яркое послеполуденное солнце.

В былые дни он выбрал бы скоростную дорогу на север через Рамаллу, Набулус и Дженин. Теперь же даже человек, обладающий искусством выживания, как Габриель, не отважился бы на такую поездку в небронированной машине и без боевого сопровождения. Поэтому он выбрал долгий круговой путь вниз по западному склону Иудейских гор, обращенному к Тель-Авиву, вверх по Прибрежной долине к Хадере, затем на северо-восток, через вершину горы Кармель в Эль-Мегиддо – настоящий Армагеддон.

Долина простиралась перед ним от Самарианских холмов на юге до откосов Галилеи на севере – чередование зеленых и бурых пятен пропашных культур, садов и лесов, посаженных ранними еврейскими поселенцами на территории Мандатной Палестины. Габриель свернул на север, в направлении Назарета, потом на восток – к маленькому сельскому городку на краю Бальфурского леса под названием Рамат-Давид.

У него ушло всего несколько минут на то, чтобы отыскать адрес. Бунгало, которое было построено для Аллонов, снесли, и на его месте стоял теперь дом из песчаника калифорнийского типа, увитый ползучими растениями, с тарелкой на крыше и изготовленным в Америке мини-фургоном на подъездной дороге. Пока Габриель смотрел на дом, из входной двери вышел солдат и быстро пошел через переднюю лужайку. Память Габриеля ожила. Он увидел своего отца, шагавшего вот так же теплым июньским вечером, и хотя Габриель в тот момент этого не сознавал, он видел отца живым в последний раз.

Он посмотрел на соседний дом. В этом доме в свое время жила Циона. Теперь она уже явно тут не живет. Она была из поселенцев – художница, диссидентка и упорная социалистка. Циона продала дом и переехала, лишь бы не жить в районе такой застройки. Однако Израиль был по-прежнему большой вздорной семьей, и Габриель не сомневался, что новые жильцы смогут по крайней мере указать ему нужное направление.

Он пересек зеленую лужайку перед домом и позвонил. Молодая толстушка, говорившая на иврите с русским акцентом, не разочаровала его. Циона поселилась теперь в Сафеде. У русской женщины был адрес, по которому пересылать почту.


Евреи жили в центре Сафеда со времен глубокой древности. После того, как их изгнали из Испании в 1492 году, Оттоманская империя разрешила гораздо большему числу евреев поселиться в Сафеде, и город стал процветать, превратившись в центр еврейской мистики, науки и искусства. Во время войны за независимость Сафед чуть не попал в руки превосходивших силой арабов, когда на подмогу осажденным пришел взвод палмахских бойцов, пробравшихся в город, осуществив ночью смелый бросок из своего гарнизона на горе Ханаан. Начальник палмахского отряда договорился с могущественными раввинами Сафеда о разрешении работать в еврейскую Пасху для укрепления городских фортификаций. Звали этого человека Ари Шамрон.

Квартира Ционы находилась в квартале художников, на верху лестницы, мощенной булыжником. Циона была огромная женщина с непокорными седыми волосами, в белом восточном халате и со множеством браслетов на руках, которые загремели и зазвенели, когда она обхватила шею Габриеля. Она втащила его в помещение, служившее одновременно гостиной и студией гончара, и усадила на каменной террасе полюбоваться закатом солнца над Галилеей. В воздухе пахло горящим лавандовым маслом.

На столе появилась тарелка с хлебом, а также оливки и бутылка голанского вина. Габриель тотчас расслабился. Циона Левина была ему чем-то вроде родственницы. Она заботилась о нем, когда мать работала или страдала от депрессии и не могла встать с кровати. Иной раз ночью он вылезал в окно и пробирался в соседний дом, к Ционе. Она ласкала и обнимала его, чего никогда не делала мать. Когда его отца убили в июньской войне, Циона вытирала ему слезы.

Ритмические гипнотизирующие звуки молитв долетали из ближайшей синагоги. Циона подлила лавандового масла в лампу. И заговорила о ситуации. О боях на Территориях и терроре в Тель-Авиве и Иерусалиме. О друзьях, погибших от рук шахидов,[12] и друзьях, потерявших надежду найти работу в Израиле и перебравшихся в Америку.

Габриель потягивал вино и смотрел, как огненное солнце садится за Галилеей. Он слушал Циону, а думал о матери. Прошло почти двадцать лет со дня ее смерти, и он обнаружил, что думает о ней все меньше и меньше. Он забыл ее лицо в молодости – оно утратило краски и стерлось, как выцветает полотно от времени и влияния коррозии. Он мог вызвать в памяти лишь ее мертвое лицо. После мук, вызванных раком, ее похудевшие черты приобрели выражение безмятежности, словно она позировала для портрета. Казалось, она хотела смерти. Смерть наконец принесла ей избавление от мучительных воспоминаний, бушевавших в ее памяти.

Габриель никогда не сомневался, что она любила его, но они никогда не были близки. Она окружала себя стенами и укреплениями, которые он осаждал, но не мог преодолеть. Она была склонна к меланхолии, и у нее случались припадки ярости. Плохо спала ночью. Не в состоянии была порадоваться на празднике или обильно поесть и выпить. Левое предплечье у нее было всегда забинтовано, скрывая выцветшие номера татуировки. Она считала это признаком еврейской слабости, своим знаком еврейского позора.

Пытаясь сблизиться с ней, Габриель стал рисовать. Ей показалось это оскорбительным, как произвольное вторжение в ее личный мир, а когда его талант созрел и Габриель стал соперничать с нею, она начала завидовать его несомненному дару. Габриель подталкивал ее к новым высотам. Боль, столь заметная в жизни, нашла выражение в творчестве. Габриеля не оставляли в покое картины того кошмара, которые она по памяти воспроизводила на полотнах. Он начал искать источник этого.

В школе он узнал о месте, именуемом Биркенау. Он спросил Циону, почему она бинтует левое предплечье, почему всегда носит блузы с длинным рукавом, даже когда в долине Джезри жарко как в печке. Он спросил, что было с ней во время войны, что случилось с его дедушкой и бабушкой. Сначала она отказывалась отвечать, но наконец уступила под его натиском. Рассказывала поспешно и нехотя – Габриель, несмотря на молодость, сумел уловить, что она о чем-то умалчивает и в ее рассказе больше чем намек на вину. Да, она была в Биркенау. Ее родители погибли там в день приезда. А она работала. И выжила. Вот и все. Габриель, желая получить больше подробностей о судьбе своей матери, стал составлять различные сценарии, которые объяснили бы, как она выжила. Он тоже начал чувствовать стыд и вину. Таким образом ее недуг, как наследственная болезнь, передался следующему поколению.

Эта проблема никогда больше не обсуждалась. Словно захлопнулась стальная дверь, словно холокоста никогда не было. Мать впала в продолжительную депрессию и много дней пролежала в постели. Когда наконец она поднялась, то заперлась у себя в студии и начала писать. Она работала без перерыва день и ночь. Однажды Габриель заглянул в приоткрытую дверь и обнаружил, что она лежит на полу перед картиной с выпачканными в краске руками и дрожит. Из-за этой картины он и приехал сейчас к Ционе.

Солнце село. На террасе стало холодно. Циона накинула на плечи шаль и спросила Габриеля, собирается ли он возвращаться на родину. Габриель пробормотал что-то насчет отсутствия работы – вот и друзья Ционы перебрались из-за этого в Америку.

– И на кого же ты нынче работаешь?

Он не попался на удочку.

– Восстанавливаю картины старых мастеров. Мне приходится жить там, где их картины. В Венеции.

– В Венеции, – с иронией произнесла она. – Венеция – это музей. – И поднесла бокал вина к видневшейся Галилее. – А вот это – жизнь. Вот оно – искусство. Хватит реставрировать. Тебе следовало бы посвятить все свое время и энергию, создавая собственные работы.

– Собственных работ не существует. Это давно ушло от меня. Я один из лучших в мире реставраторов живописи. И меня это вполне устраивает.

Циона выбросила вверх руки. Браслеты звякнули, как ветровые тимпаны.

– Это вранье. Ты лгун. Ты же художник, Габриель. Приезжай в Сафед и обрети свое искусство. Обрети себя.

Ему было не по себе от ее колкостей. Он мог бы сказать ей, что у него появилась женщина, но это дало бы новое направление нападкам, а Габриель стремился этого избежать. Поэтому он дал установиться между ними молчанию, которое заполнили успокаивающие звуки «Маарив».

– Что ты делаешь в Сафеде? – наконец спросила она. – Я же понимаю, что ты приехал в такую даль не для того, чтобы выслушать лекцию твоей подруги Ционы.

Он спросил тихим, чуть ли не детским голоском, сохранились ли у Ционы картины и наброски матери?

– Конечно, Габриель. Я хранила их все эти годы, дожидаясь, когда ты придешь и потребуешь их. – Она поднесла к его лицу свечу. – Ты что-то от меня скрываешь, Габриель. Только я на всем белом свете могу сказать, когда ты что-то утаиваешь. Так всегда было, особенно когда ты был мальчиком.

Габриель налил себе еще один бокал вина и рассказал Ционе про Вену.


Она открыла дверь в кладовую и дернула за шнурок, зажигая верхний свет. Кладовка была от пола до потолка забита полотнами и набросками на бумаге. Габриель начал их листать. Он уже забыл, сколь одаренной была его мать. Он увидел влияние Бекмана и Пикассо и, конечно, ее отца – Виктора Франкеля. Тут были даже варианты сюжетов, которые в свое время разрабатывал Габриель в собственном творчестве. Его мать развила их или – в некоторых случаях – начисто уничтожила.

Она была поразительно талантлива.

Циона оттолкнула его и с трудом пробралась сквозь множество работ. Она пришла со стопкой полотен и двумя большими конвертами, набитыми набросками. Габриель присел на каменный пол и начал просматривать работы матери, а Циона смотрела через его плечо.

Это были наброски лагерной жизни. Двухъярусные койки, набитые детьми. Женщины-рабыни, трудящиеся на заводах. Трупы, сложенные в поленницы в ожидании, когда их бросят в огонь. Вцепившаяся друг в друга семья в газовой камере.

На последнем полотне – эсэсовец, весь с головы до пят в черном. Эту картину Габриель видел в тот день в студии матери. Если другие работы были темными и абстрактными, здесь мать постаралась изобразить фигуру реалистично и разоблачительно. Габриель был поражен тем, насколько безупречно она вычертила и обработала кистью фигуру, а затем перевел взгляд на лицо субъекта. Это был Эрих Радек.


Циона приготовила постель Габриелю в гостиной и рассказала ему историю о разорвавшемся сосуде.

– До того, как Бог создал Вселенную, существовал лишь Бог. Когда Бог решил создать мир, он отошел в сторону, чтобы создать пространство для мира. В этом пространстве и была создана Вселенная. Но в этом пространстве уже не было Бога. Для освещения Господнего творения Бог создал Небесные искры. Создав свет и разместив его в своем творении, Бог подготовил для света специальные сосуды. Но произошел несчастный случай. Случай в космосе. Сосуды лопнули. И Вселенная наполнилась искрами созданного Богом Небесного света и осколками разорвавшихся сосудов.

– Прелестная история, – сказал Габриель, помогая Ционе подоткнуть простыню под подушки дивана. – Но какое она может иметь отношение к моей матери?

– Эта история о том, что пока искры Господнего света не будут собраны вместе, творение Господне не будет закончено. И это наша – евреев – святая обязанность. Мы именуем ее Tikkun Olam – Исправление мира.

– Я могу восстановить многое, Циона, но боюсь, мир – это слишком большое полотно и в нем слишком многое повреждено.

– Так начни с малого.

– Каким образом?

– Собери искры, рассыпанные твоей матерью, Габриель. И накажи того, кто взорвал сосуд.


На другое утро Габриель выскользнул из квартиры Ционы, не будя ее, и тихо спустился по мощенным булыжником ступеням при сером, не рождающем теней свете зари, с картиной матери под мышкой. Правоверный еврей, направлявшийся на утреннюю молитву, счел его сумасшедшим и злобно погрозил кулаком. А Габриель положил картину в багажник машины и направился из Сафеда. Кроваво-красное солнце появилось над горным хребтом. Внизу, в долине, Галилейское море разливалось жидким огнем.

Габриель остановился в Афуле позавтракать и оставил сообщение на автоответчике Мордехая Ривлина, предупреждая, что возвращается в «Яд Вашем». Приехал он туда к концу утра. Ривлин ждал его. Габриель показал ему полотно.

– Кто это написал?

– Моя мать.

– Ее имя?

– Ирене Аллон, однако в Германии ее фамилия была Франкель.

– А где же она находилась?

– В женском лагере в Биркенау с января сорок третьего года до конца.

– До «Марша смерти»?

Габриель кивнул. Ривлин схватил Габриеля за локоть и сказал:

– Пойдем со мной.


Ривлин привел его в комнатушку без окон, где стояли стол и два стула, и исчез. Через двадцать минут он вернулся с двумя экземплярами одного и того же документа – один был для Габриеля, а другой для него самого. Прочтя название документа, Габриель похолодел: «Свидетельство Ирене Аллон, полученное 19 марта 1957 года». Он поколебался и начал читать.

16

Я не стану рассказывать все, что я видела. Не могу. Но то, что могу рассказать, обязана сделать ради умерших. Я не стану рассказывать вам о непостижимой жестокости, какой мы подвергались от так называемой «расы господ», как не расскажу и о том, что некоторые из нас делали, чтобы прожить лишний день. Лишь те, кто такое пережил, способны понять, каково это было на самом деле, и я не стану унижать покойных. Я расскажу лишь то, что сама делала и что делали со мной. Я пробыла два года в Аушвиц-Биркенау, два года день в день, ровно два года, даже если измерять часами. Меня зовут Ирене Аллон. Раньше меня звали Ирене Франкель. Вот чему я была свидетелем в январе 1945 года, на «Марше смерти» из Биркенау.


Дабы понять страдания людей, участвовавших в этом марше, надо сначала узнать, что было до того. Вы слышали об этом от других. Мой рассказ не будет иным. Подобно всем остальным, мы прибыли туда на поезде. Наш поезд выехал из Берлина среди ночи. Нам сказали, что нас везут на Восток, на работы. Мы этому поверили. Нам сказали, что нас повезут в настоящих вагонах с сиденьями. Нас заверили в том, что будет выдано питание и вода. Мы этому поверили. Мой отец – художник Виктор Френкель взял с собой этюдник и карандаши. Его уволили из учителей, и нацисты объявили его работы «дегенеративными». Большинство его картин были забраны и сожжены. Он надеялся, что нацисты разрешат ему продолжать работать на Востоке.

Вагон оказался вовсе не обычным вагоном с сиденьями, и никакого питания и воды нам не дали. Не помню в точности, сколько времени мы ехали. Я потеряла счет, сколько раз солнце вставало и садилось, сколько раз мы ехали в темноте и на свету. Туалета не было, лишь ведро – одно ведро на шестьдесят человек. Можете представить себе, в каких мы ехали условиях. Можете представить себе, какая стояла вонь. Можете представить себе, к чему некоторые из нас прибегали, когда жажда заставляла терять рассудок. На второй день стоявшая рядом со мной женщина умерла. Я закрыла ей глаза и помолилась за нее. Я смотрела на мою мать – Сару Франкель и ожидала, что она тоже вот-вот умрет. Почти половина людей в нашем вагоне умерли к тому времени, когда поезд с визгом наконец остановился. Одни молились. Другие благодарили Господа за то, что наше путешествие наконец закончилось.

Десять лет мы жили под пятой Гитлера. Мы страдали от нюрнбергских законов. Мы жили в кошмаре Хрустальной ночи. Мы видели, как горели наши синагоги. Но даже пережив все это, я не была готова к тому, что увидела, когда отодвинули засовы и двери открылись. Я увидела высокую коническую трубу из красного кирпича, из которой шел густой дым. Под трубой находилось здание, освещенное бушующим прыгающим пламенем. В воздухе стоял жуткий запах. Мы не могли понять, чем пахнет. Я по сей день ощущаю его. Над железнодорожной платформой была надпись: «Аушвиц». Я поняла тогда, что прибыла в ад.

* * *

«Juden, raus, raus![13] – Эсэсовец ударил кнутом меня по бедру. – Вылезай из вагона, Juden».

Я спрыгнула на покрытую снегом платформу. Ноги, ослабевшие от многодневного стояния, подкосились. Эсэсовец снова щелкнул хлыстом, ударив на этот раз меня по плечу. Такой боли я еще никогда не испытывала. Я поднялась на ноги. Каким-то образом сумела удержаться от вскрика. Попыталась помочь маме спуститься из вагона. Эсэсовец оттолкнул меня. Отец выпрыгнул на платформу и упал. Мама тоже. Как и меня, их подняли на ноги ударом хлыста.

Мужчины в полосатых пижамах полезли в поезд и начали выбрасывать наш багаж. Я подумала: «Кто эти психи, пытающиеся украсть жалкие пожитки, которые нам разрешили взять с собой?» Они походили на обитателей сумасшедшего дома – бритоголовые, со впалыми щеками и запавшими глазами, с гнилыми зубами. Отец обратился к офицеру СС: «Послушайте, эти люди забирают наши вещи. Остановите их!» Эсэсовец спокойно ответил, что наши вещи не воруют, а вынимают для сортировки. Они будут отправлены к нам, как только нас расселят. Отец поблагодарил эсэсовца.

Дубинками и хлыстами они разделяют нас – мужчин и женщин – и велят построиться рядами по пять человек. Тогда я еще не знала, что предстоявшие два года проведу стоя или шагая в рядах по пять человек. Я сумела встать рядом с мамой. Пытаюсь взять ее за руку. Эсэсовец, ударив меня дубинкой по плечу, заставляет выпустить ее руку. Я слышу музыку. Где-то камерный оркестр играет Шуберта.

У головы колонны стоит стол. Несколько офицеров СС. Среди них особенно выделяется один: у него черные волосы и кожа цвета алебастра: на красивом лице – приятная улыбка. Он в черной форме и высоких сапогах, блестящих при ярком свете на платформе. На руках замшевые перчатки, белые и безупречно чистые. Он насвистывает вальс «Голубой Дунай». Я и по сей день не могу его слышать. Позже я узнаю, как зовут этого человека. Его страшный одиннадцатый барак находился рядом с моим бараком в Биркенау. Его зовут Менгеле, и он главный врач в Аушвице. Менгеле решал, кто способен работать, а кого надо немедленно отправить в газовую камеру. Направо – налево, жизнь – смерть. Менгеле – добрый, красивый черный бог.

Отец делает шаг вперед. Менгеле, продолжая насвистывать «Голубой Дунай», смотрит на него и мило так произносит: «Направо, пожалуйста».

«Меня заверили, что я буду в семейном лагере, – говорит отец. – Жена идет со мной?»

«Вы этого хотите?»

«Да, конечно».

«Которая ваша жена?»

Отец указывает на мою мать.

Менгеле произносит: «Вы, там, выйдите из своего ряда и идите с вашим мужем направо. Поспешите, пожалуйста, мы не можем сидеть тут всю ночь».

Я вижу, как мои родители, вслед за другими, идут направо. Пожилые люди и дети – вот кто идет направо. Молодых и здоровых направляют налево. Я делаю шаг вперед и встаю перед красавцем в черном. Он оглядывает меня с ног до головы, судя по всему, остается доволен и без звука указывает налево.

«Но мои родители пошли направо!»

Дьявол улыбается. Между его передними зубами есть щель.

«Вы достаточно скоро присоединитесь к ним, но, поверьте, пока лучше вам пойти налево».

Он казался таким добрым, таким приятным человеком. Я верю ему. И иду налево. Оглянулась через плечо в поисках родителей, но их уже поглотила масса грязных, измученных людей, спокойно шедших пятерками к газовым камерам.


Я не в состоянии рассказать вам всего, что было на протяжении следующих двух лет. Чего-то я не помню. Что-то решила забыть. В Биркенау царил беспощадный ритм, однообразие жестокости, проявляемой точно и эффективно по расписанию.

Нас остригли – не только головы, но все тело – руки, ноги, промежность. Похоже, их не заботит то, что ножницами они режут нам и кожу. Такое впечатление, что они не слышат наших вскриков. Каждому дан номер, и он нанесен татуировкой на левую руку чуть ниже локтя. Я перестала быть Ирене Франкель. Я стала рабочим инструментом рейха под номером 29395. Нас опрыскивали дезинфектантами и выдавали тюремную одежду из толстой грубой шерсти. От моей пахло потом и кровью. Я старалась не дышать глубоко. «Обувью» нам служили деревянные платформы с кожаными ремнями. Ходить в них невозможно. Интересно, кто бы смог? Нам выдали по металлической миске и по ложке и приказали всегда иметь их при себе. Нам было сказано, что если мы потеряем нашу миску или ложку, то будем тут же расстреляны. И мы верили, что так оно и будет.

Нас разместили в бараках, непригодных даже для животных. Находящиеся там женщины уже не были человеческими существами. Изнуренные голодом, с отсутствующим взглядом, с замедленными вялыми движениями. «Интересно, как скоро я стану подобна им», – подумала я. В тот момент я не надеялась выжить. Одна из этих получеловеков указала мне свободное место. На деревянной полке, накрытой тонким слоем полуистлевшей соломы, лежало пять девушек. Мы представляемся. Двое – сестры: Ирма и Элла. Остальных звали Сара и Рахиль. Мы все были немками. Все потеряли родителей при отборе. В ту ночь у нас сложилась новая семья. Мы обнимались и молились. Никто не спал.

Разбудили нас в четыре часа утра. Так, в четыре часа утра, я буду просыпаться все последующие два года, за исключением тех ночей, когда они устраивают ночные построения и заставляют нас стоять часами по стойке «смирно» на ледяном дворе. Мы разделены на команды, и нас отправляют на работу. В большинстве случаев мы выходим за пределы лагеря и сгребаем и просеиваем песок для строительства или занимаемся сельскохозяйственными работами. Иногда мы работаем в лагере – на кожевенной фабрике или на резиновом заводе. Наша капо – политзаключенная немка, достаточно жестокая, чтобы ею были довольны эсэсовцы, но, к счастью для нас, не садистка. Тем не менее, не проходит дня, чтобы меня не били – ударят то дубинкой, то хлыстом по спине, ткнут в ребра. Проступком считалось, если уронишь камень или слишком долго передохнешь, опершись на ручку лопаты. Эти две зимы были страшно холодными. А дополнительной одежды нам не давали, даже когда мы работали на дворе. Летом же было изнуряюще жарко. Болотные комары наградили всех нас малярией. Комары не делали разницы между властелинами-немцами и рабами-евреями. Даже Менгеле слег с малярией.

Еды нам дают недостаточно, чтобы выжить, – лишь столько, чтобы мы медленно угасали от голода, но все же могли служить рейху. Сначала я лишилась менструаций, потом лишилась грудей. Довольно скоро я выглядела так же, как те недочеловеки, которых видела в первый день в Биркенау. На завтрак – какая-то серая водица, которую они именуют «чаем». На ленч – суп из репы, который мы едим там, где работаем. Иногда попадается маленький кусочек мяса. Некоторые девушки отказываются его есть, потому что оно не кошерное. Я же не следую законам питания в Аушвице-Биркенау. В лагерях смерти нет Бога, и я возненавидела Бога за то, что он предоставил нас нашей судьбе. Когда в моей миске попадается мясо, я ем его, даже если это свинина. На ужин нам дают хлеб. Мы научились съедать половину хлеба вечером и оставлять другую на утро, чтобы подкрепиться до того, как выходим работать в поле или на завод. Если во время работы упадешь, тебя бьют. Если не можешь встать, тебя швыряют, как дрова, на грузовую платформу и везут в газовую камеру.

Вот какова наша жизнь в женском лагере Биркенау. Мы просыпаемся. Убираем мертвых с нар – счастливиц, спокойно отошедших во сне в мир иной. Пьем наш серый чай. Идем на построение. Отправляемся на работу рядами по пять человек. Едим ленч. Нас избивают. Возвращаемся в лагерь. Идем на построение. Съедаем хлеб, отправляемся спать и ожидаем, когда все начнется сначала. Нас заставляют работать и в субботу. В воскресенье – их выходной день – мы не работаем. Каждое третье воскресенье нас бреют. Все расписано по графику.

Все, кроме отбора.


Мы научились предвидеть отбор. Подобно животным, у нас появилось обостренное чувство выживания. Количество людей в лагере – самый верный предупреждающий признак. Как только их становится слишком много, начинается отбор. Нас заставляют построиться рядами по пять человек и стоять так часами на Лагерштрассе. Строй растягивается во всю длину Биркенау – тысячи женщин и девушек ждут того момента, когда они предстанут перед Менгеле и его командой по отбору, ждут своего шанса доказать, что они все еще способны работать, все еще достойны жить.

Отбор занимает целый день. Нам не дают ни пить, ни есть. Иные так и не доходят до стола, за которым Менгеле изображает Бога. Садисты-эсэсовцы «отбирают» их задолго до того. Животное по имени Таубе любит заставлять нас делать «упражнения», чтобы мы набрались силы перед отбором. Он заставляет нас делать отжимания, затем приказывает лечь лицом вниз в грязь и лежать так. Таубе придумал особое наказание для всякой пошевели́вшейся. Он встает ей на голову и своим весом раздавливает ей череп.

Наконец мы предстаем перед нашим судией. Он осматривает нас с головы до пят, записывает наш номер. «Открой рот, еврейка. Подними руки». Мы пытаемся заботиться о здоровье в этой клоаке, но это невозможно. Если заболело горло, тебя могут отправить в газовую камеру. Мази и растирания – слишком дорогое удовольствие для евреев, так что порез на руке может означать, что тебя пошлют в газовую камеру в следующий раз, когда Менгеле будет сокращать население лагеря.

Если ты прошел осмотр, наш судия проводит тебя через последний тест. Указывая на ров, он говорит: «Прыгай, Juden!» Я стою у рва и мобилизую последние силы. Перепрыгну на другую сторону – и буду жить, по крайней мере до следующего отбора. Упаду в ров, – и меня бросят на грузовую платформу и отвезут в газовую камеру. Первый раз, когда я участвовала в этом безумии, я подумала: «Я – немецкая еврейка из Берлина, из хорошей семьи. Мой отец – известный художник. Почему я должна перепрыгивать ров по приказу этого человека в черном?» А потом думала уже только о том, как оказаться на другой стороне рва и встать на ноги.

Ирму отобрали первой из нашей новой семьи. Ей не повезло: у нее был сильный приступ малярии во время большого отбора, а этого не скроешь от опытных глаз Менгеле. Элла умоляет дьявола забрать и ее, чтобы сестре не пришлось умирать в газовой камере в одиночестве. Менгеле улыбается, показывая щель между зубами.

«Ты туда скоро попадешь, но пока ты еще можешь поработать. Иди направо».

Впервые в жизни я рада, что у меня нет сестры.

Элла перестала есть. Она словно не обращает внимания на то, что ее бьют на работе. Она перешла Рубикон. Она уже мертва. Во время следующего большого отбора она терпеливо ждет в бесконечно длинной череде. Она выполняет «упражнения» Таубе и утыкается лицом в грязь, чтобы он не раздавил ей череп. Дойдя наконец до стола отбора, она набрасывается на Менгеле и пытается проткнуть ему глаз рукояткой ложки. Эсэсовец стреляет ей в живот.

Менгеле явно испугался: «Не тратьте на нее газ! Бросьте в огонь живьем! Пусть она вылетит в трубу!»

Эллу бросили в тачку. Мы смотрели, как ее увозили. И молились, чтобы она умерла до крематория.


Осенью 1944 года мы впервые услышали русские пушки. Тринадцатого сентября в лагере впервые зазвучали сирены тревоги. Седьмого октября они зазвучали снова, и орудия противовоздушной обороны лагеря впервые заговорили в ответ. В тот день зондеркоманда, работавшая в крематории IV, восстала. Они налетели на своих охранников-эсэсовцев с кирками, мотыгами и молотками и сумели поджечь свои бараки и крематорий до того, как их перестреляли. Через неделю на лагерь полетели бомбы. У наших властителей появились признаки озабоченности. Они уже не выглядят непобедимыми. Иногда вид у них становится даже немного напуганный. Это доставляет нам огромное удовольствие и внушает чуточку надежды. Газовые камеры работали в Биркенау в последний раз в октябре 1944 года. Нас продолжают убивать, но теперь им приходится делать это самим. Отобранных узников расстреливают в газовых камерах или возле крематория V. Вскоре после того, как газовые камеры перестали работать, начался демонтаж крематориев. И у нас возросла надежда выжить.

Той осенью и зимой положение ухудшилось. Продуктов стало мало. Каждый день многие женщины падали и умирали от голода и изнеможения. Убийства продолжались. Страшным орудием истребления становится тиф. Восемнадцатого декабря 1944 года бомбы союзников падают на завод синтетического топлива и резины «И.Г. Фарбен». Двадцать шестого декабря союзники наносят новый удар, но на этот раз несколько бомб падает на бараки для больных эсэсовцев в Биркенау. Пятеро эсэсовцев убиты. Охранники становятся более раздражительными, более непредсказуемыми в своих действиях. Я избегаю с ними сталкиваться. Стараюсь стать невидимкой.

Наступает новый год, 1945-й. Мы чувствуем, что Аушвиц умирает. Надеемся, что это скоро произойдет. Думаем, что делать. Ждать, чтобы русские освободили нас? Или попытаться бежать? И что будет, если мы сумеем перебраться через проволоку? Куда идти? Польские крестьяне ненавидят нас не меньше, чем немцы. И мы ждем. А что еще могли мы делать?

В середине января я почувствовала запах дыма. Выглянула за дверь барака. По всему лагерю горят костры. И запах другой. Впервые жгут не людей. Жгут бумаги. Сжигают доказательства своих преступлений. Пепел летит над Биркенау словно снег. Впервые за два года я улыбаюсь.

Семнадцатого января уезжает Менгеле. Конец близок.

Вскоре после полуночи сбор на перекличку. Нам объявляют, что весь лагерь Аушвиц эвакуируется. Больные остаются, предоставленные своей судьбе. Мы строимся и шагаем пятерками. В час ночи я в последний раз выхожу из ворот ада, день в день через два года после моего прибытия туда, а если по часам, то почти через два года. Я еще не свободна. Мне предстоит пройти еще одно испытание.


Безостановочно валит густой снег. Мы идем – бесконечно длинная цепочка недочеловеков в полосатых лохмотьях и башмаках на деревянной платформе. И нескончаемо звучат выстрелы, столь же безжалостные, как снег. Мы пытаемся считать их. Сто… двести… триста… четыреста… пятьсот… После этого мы перестаем считать. Каждый выстрел – еще одна уничтоженная жизнь, еще одно убийство. Нас было несколько тысяч, когда мы двинулись в путь. Я начинаю опасаться, что мы все станем покойниками, не дойдя до места назначения.

Сара идет слева от меня. Рахиль – справа. Мы не смеем оступиться. Тех, кто оступается, тотчас расстреливают и бросают в канаву. Мы не смеем выйти из своего ряда или задержаться. Таких тоже расстреливают. Дорога усеяна мертвецами. Мы перешагиваем через них, сохраняя построение, и молимся, чтобы его не нарушить. Жажду утоляем снегом. А вот от жуткого холода нет спасения. Немка из жалости бросает нам вареную картошку. Тех, кто по глупости подбирает картофель, тут же расстреливают.

Ночуем мы в сараях. Тех, кто не может достаточно быстро подняться со сна, расстреливают. Голод, кажется, выедает мой желудок. Он куда страшнее, этот голод, чем тот, что мы испытывали в Биркенау. Каким-то образом у меня хватает сил переставлять ноги. Да, я хочу выжить, но в этом также и вызов. Они хотят, чтобы я упала, и тогда они смогут меня расстрелять. А я хочу быть свидетелем уничтожения их «тысячелетнего рейха». Я хочу ликовать по поводу его смерти, как немцы ликовали, глядя на нашу смерть. Я думаю об Элле, набросившейся на Менгеле во время отбора и попытавшейся убить его своей ложкой. Мужество Эллы придает мне силы. И каждый шаг становится вызовом.

Он является за мной на третий день, с наступлением темноты. Приезжает на лошади. Мы сидим в снегу у края дороги и отдыхаем. Сара привалилась ко мне. Глаза ее закрыты. Боюсь, ей пришел конец. Рахиль прикладывает снег к ее губам. Рахиль – самая из нас сильная. Весь этот день она почти несла на себе Сару.

Он смотрит на меня. Он – штурмбаннфюрер СС. Прожив двенадцать лет при нацистах, я научилась распознавать знаки отличия. Я стараюсь стать незаметной. Я отворачиваюсь и забочусь о Саре. Он дергает за поводья и разворачивает лошадь так, чтобы получше рассмотреть меня. По сей день я удивляюсь, что он во мне нашел. Да, когда-то я была хорошенькой, но я отвратительно выгляжу сейчас – грязная, больная, ходячий скелет. И омерзительно пахну. Я знаю, что, если хотя бы мимолетно взгляну на него, это плохо кончится. Я опускаю голову на колени и делаю вид, что сплю. Но он слишком умен, чтобы это проглотить.

– Эй, ты! – произносит он.

Я поднимаю глаза на наездника.

– Да, ты. Вставай. Пойдешь со мной.

Я встаю. Я – покойник. Я знаю это. Рахиль тоже это знает. Я вижу это по ее глазам. У нее нет уже слез, чтобы заплакать.

– Не забудь меня, – шепчу я ей, следуя среди деревьев за всадником.


По счастью, он не заводит меня далеко – всего лишь до того места, где в нескольких метрах от дороги упало большое дерево. Он слезает с лошади и привязывает ее. Садится на упавшее дерево и велит мне сесть рядом. Я медлю. Ни один эсэсовец никогда мне такого не предлагал. Он похлопывает ладонью по дереву. Я сажусь, но на несколько дюймов дальше того места, которое он наметил. Я боюсь и одновременно стыжусь своего запаха. Он придвигается ближе. От него пахнет вином. Он очень пьян. Я погибла. Это лишь вопрос времени.

Я смотрю прямо перед собой. Он снимает перчатки, проводит рукой по моему лицу. За два года пребывания в Биркенау ни один эсэсовец никогда не гладил меня. Почему этот человек, штурмбаннфюрер, гладит меня сейчас? Я вытерпела много мучений, но это – самое худшее. Я смотрю прямо перед собой. Кожа моя пылает.

– Какой позор, – говорит он. – Когда-то ты была ведь очень хороша?

Я ничего не могу придумать в ответ. Два года, проведенные в Биркенау, научили меня: в подобных ситуациях не бывает правильного ответа. Если я в ответ скажу «да», он обвинит меня в еврейском нахальстве и убьет. Если же я скажу «нет», он убьет меня за то, что я вру.

– Я поделюсь с тобой одним секретом. Меня всегда влекло к еврейкам. Если бы меня спросили, я сказал бы, что надо перебить мужчин и использовать женщин для развлечения. У тебя был ребенок?

Я подумала обо всех этих детях, которые у меня на глазах шагали в газовые камеры Биркенау. А он требует ответа, держа меня за подбородок. Я закрываю глаза и сдерживаю крик. Он повторяет вопрос. Я отрицательно мотаю головой, и он отпускает мое лицо.

– Если ты сумеешь выжить еще несколько часов, у тебя, возможно, появится ребенок. Расскажешь ли ты ему о том, что было с тобой во время войны? Или же тебе будет слишком стыдно?

Ребенок? Как может девушка в моем положении думать о том, чтобы когда-нибудь родить? Ведь последние два года я думала лишь о том, чтобы выжить. А ребенок – это выше моего разумения.

– Отвечай мне, еврейка!

Голос его зазвучал неожиданно резко. Я почувствовала, что ситуация выходит из-под контроля. Он снова поворачивает мое лицо к себе. Я пытаюсь смотреть в сторону, но он встряхивает меня, заставляя смотреть ему в глаза. И у меня нет сил сопротивляться. Его лицо мгновенно врезается мне в память. Как и звук его голоса и его немецкий с австрийским акцентом. Я до сих пор слышу его.

– Так что же ты расскажешь своему ребенку про войну?

Что он хочет от меня услышать? Что хочет, чтобы я сказала?

Он сжимает мое лицо.

– Да говори же, еврейка! Что ты будешь рассказывать своему ребенку про войну?

– Правду, герр штурмбаннфюрер. Я скажу моему ребенку правду.

Откуда взялись эти слова, – сама не знаю. Знаю только, что если мне предстоит умереть, я умру с капелькой достоинства. И снова мне вспомнилась Элла, набросившаяся с ложкой на Менгеле.

Он разжимает пальцы. Первая кризисная ситуация вроде рассосалась. Он тяжело переводит дыхание, словно после долгого дня тяжелой работы, затем достает из кармана шинели фляжку и делает большой глоток. По счастью, он не предлагает мне выпить. Кладет фляжку обратно в карман и закуривает сигарету. Мне сигареты не предлагает. «У меня есть табак и спиртное, – как бы говорит он мне. – А у тебя ничего нет».

– Правду? А что есть правда, еврейка, в твоем понимании?

– Правда – это Биркенау, герр штурмбаннфюрер.

– Нет, моя дорогая. Биркенау – это не правда. Биркенау – это слухи. Биркенау – это вымысел противников рейха и христианства. Это сталинская, атеистическая пропаганда.

– А как же насчет газовых камер? Крематория?

– Таких вещей не было в Биркенау.

– Но я же их видела, герр штурмбаннфюрер. Мы все их видели.

– Никто этому не поверит. Никто не поверит, что можно умертвить столько людей. Тысячи? Тысячи людей могли умереть. В конце концов, была ведь война. Сотни тысяч? Возможно. Но миллионы? – Он глубоко затягивается. – По правде говоря, я видел это собственными глазами, и даже я не могу этому поверить.

В лесу раздался выстрел, потом еще один. Еще двое девушек ушли в мир иной. Штурмбаннфюрер снова делает большой глоток из своей фляжки. Почему он пьет? Пытается согреться? Или накачивается, чтобы убить меня?

– Я сейчас скажу тебе, что ты расскажешь про войну. Ты скажешь, что тебя отправили на Восток. Что ты работала. Что у тебя полно было еды и тебе оказывали должную медицинскую помощь. Что мы хорошо и гуманно к тебе относились.

– Если это правда, герр штурмбаннфюрер, почему же я превратилась в скелет?

Вместо ответа он вытащил свой револьвер и приставил к моему виску.

– Расскажи мне, еврейка, что было с тобой во время войны. Тебя перебросили на Восток. У тебя было полно еды и тебе оказывали необходимую медицинскую помощь. Газовые камеры и крематории – это выдумки большевиков и евреев. Произнеси все это, еврейка.

Я понимала, что выйти из этой ситуации живой мне не удастся. Даже если я все это произнесу, – я покойница. Так что я не стану говорить эти слова. Не доставлю ему этого удовольствия. Я закрываю глаза и жду, когда его пуля проложит канал сквозь мой мозг и избавит меня от моих мучений.

А он опускает револьвер и что-то кричит. К нему подбегает эсэсовец. Штурмбаннфюрер велит ему стеречь меня. А сам уходит через лес в направлении дороги. Возвращается он с двумя женщинами. Одна из них Рахиль. Вторая – Сара. Он приказывает эсэсовцу уйти и приставляет револьвер ко лбу Сары. Сара смотрит прямо мне в глаза. Ее жизнь в моих руках.

– Произнеси эти слова, еврейка. Тебя отправили на Восток. У тебя было полно еды и тебе оказывали нужную медицинскую помощь. Газовые камеры и крематорий – это ложь, придуманная большевиками и евреями.

Не могу я допустить, чтобы Сару убили из-за моего молчания. Я открыла было рот, но прежде чем я успела произнести хоть слово, Рахиль воскликнула:

– Не говори этого, Ирене. Он все равно убьет нас. Не доставляй ему этого удовольствия.

Штурмбаннфюрер переводит револьвер с головы Сары на голову Рахили.

– Скажи это ты, еврейская сука.

Рахиль смотрит ему прямо в глаза и молчит.

Штурмбаннфюрер нажимает на спусковой крючок, и Рахиль падает мертвая в снег. Он снова приставляет револьвер к голове Сары и снова велит мне говорить. Сара чуть качает головой. Мы прощаемся взглядом. Выстрел, – и Сара падает рядом с Рахилью.

Наступает моя очередь умирать.

Штурмбаннфюрер наставляет на меня револьвер. С дороги доносятся крики. «Raus! Raus!» Эсэсовцы заставляют девушек подняться на ноги. Я знаю, что мне с ними уже не идти. Я знаю, что живая я это место не покину. Здесь я упаду, возле польской дороги, и здесь меня закопают без памятника на могиле.

– Так что же ты расскажешь своему ребенку про войну, еврейка?

– Правду, герр штурмбаннфюрер. Я скажу моему ребенку правду.

– Никто тебе не поверит. – Он кладет револьвер в кобуру. – Твоя колонна уходит. Тебе надо их нагнать. Ты ведь знаешь, что бывает с теми, кто отстает.

Он садится на лошадь и натягивает поводья. А я валюсь в снег рядом с телами двух моих подруг. Я молюсь о них и прошу их простить меня. Передо мной проходит хвост колонны, я, шатаясь, выхожу из-за деревьев и встаю в ряд. Так, рядами по пять человек, мы идем всю ночь. Я плачу ледяными слезами.


Через пять дней после выхода из Биркенау мы приходим на железнодорожную станцию в силезском селении Воджислав. Нас погружают на открытые платформы для перевозки угля, и мы едем ночью в ужасающий январский холод. Немцы могли больше не тратить на нас свои ценные боеприпасы. На одной только моей платформе от холода умерли половина девушек.

Нас привозят в новый лагерь – Равенсбрюк, но оказывается, что для новых узниц не хватает еды. Через два-три дня некоторых из нас отправляют дальше – на этот раз в открытом грузовике. Я заканчиваю свою одиссею в лагере Нейштадт-Глеве. Второго мая 1945 года, проснувшись, мы обнаруживаем, что наши мучители-эсэсовцы бежали из лагеря. Во второй половине дня мы были освобождены американскими и русскими солдатами.

Это было двенадцать лет назад. Не проходит и дня, чтобы передо мной не возникали лица Рахили и Сары… и лицо человека, убившего их. Их смерть тяжким грузом лежит на мне. Произнеси я слова штурмбаннфюрера, они, возможно, остались бы живы, а я лежала бы в безвестной могиле у польской дороги, как еще одна безымянная жертва. В годовщину их смерти я читаю каддиш по ним. И делаю это по привычке, а не потому, что я верующая. В Биркенау я утратила веру в Бога.

Меня зовут Ирене Аллон. В свое время меня звали Ирене Франкель. В лагере я значилась как узница под номером 29395, и я описала то, чему была свидетелем в январе 1945 года во время «Марша смерти» из Биркенау.

17

Тибериас, Израиль

Была суббота. Шамрон приказал Габриелю явиться в Тибериас на ужин. Габриель медленно ехал по круто спускавшейся дороге и, подняв глаза вверх, на террасу Шамрона, увидел, как танцуют на ветру язычки газовых горелок на озере, а потом увидел и Шамрона, вечного часового, медленно шагавшего среди огоньков. Гила, прежде чем подать им еду, зажгла пару свечей в столовой и прочитала молитву. Габриель вырос в нерелигиозном доме, но в эту минуту, глядя на жену Шамрона, которая, закрыв глаза, движением рук притягивала к лицу свет свечей, он подумал, что ничего прекраснее никогда не видел.

В течение ужина Шамрон был замкнут и озабочен и не в настроении вести беседу. Даже сейчас он не говорил при Гиле о рабочих делах не потому, что не доверял ей, а потому, что боялся, как бы она не разлюбила его, узнав все, что он совершил. Гила заполняла долгие промежутки молчания рассказами о дочери, которая уехала от отца в Новую Зеландию и живет с мужем на птицеферме. Гила знала, что Габриель как-то связан с Конторой, но и не подозревала о подлинном характере его работы. Она считала его своего рода клерком, проводившим много времени за границей, и любителем искусства.

Она подала им кофе и поднос с печеньем и сухими фруктами, убрала со стола и занялась мытьем посуды, оставив мужчин беседовать. Габриель под звуки бегущей воды и позвякивание фарфора, доносившиеся из кухни, ввел Шамрона в курс дела. Они разговаривали приглушенными голосами при свете поблескивавших между ними субботних свечей. Габриель показал Шамрону досье на Эриха Радека и «Акцию 1005». Шамрон поднес фотографию к свече и прищурился, затем перевел очки для чтения на лысину и снова обратил тяжелый взгляд на Габриеля.

– Что вам известно о том, что было с моей матерью во время войны?

Взгляд, каким Шамрон посмотрел поверх края своей чашки, дал ясно понять, что нет ничего такого в жизни Габриеля, чего бы он не знал, включая и то, что происходило с его матерью во время войны.

– Она из Берлина, – сказал Шамрон. – Была депортирована в Аушвиц в январе сорок третьего года и провела два года в женском лагере Биркенау. Она вышла из Биркенау в рядах «Марша смерти». Подобно тысячам других людей она сумела выжить и была освобождена русскими и американскими войсками в Нейштадт-Глеве. Я что-нибудь забыл?

– С ней кое-что произошло во время «Марша смерти», о чем она никогда мне не рассказывала. – Габриель вынул фотографию Эриха Радека. – Когда Ривлин показал мне ее в «Яд Вашеме», я тотчас понял, что где-то видел это лицо. Вспомнил не сразу, но наконец все-таки вспомнил. Я видел это лицо мальчиком, на полотнах в студии моей матери.

– Потому-то ты и отправился в Сафед, чтобы встретиться с Ционой Левиной.

– Откуда вам это известно?

Шамрон вздохнул и глотнул кофе. Поняв, что Шамрону все известно, Габриель рассказал ему о своем вторичном посещении «Яд Вашема» в то утро. И выложил на стол страницы свидетельства матери, но Шамрон продолжал смотреть на его лицо. Тут Габриель понял, что Шамрон уже читал их. Memuneh знал все о его матери. Memuneh вообще все знал.

– Тебе собирались дать одно из самых важных заданий в истории нашей Конторы, – сказал Шамрон. – Я должен был узнать все, что мог, о тебе. В твоей характеристике из армии в плане психологическом ты назван одиноким волком, эгоистичным, обладающим хладнокровием прирожденного убийцы. Моя первая встреча с тобой подтвердила это, к тому же ты был невыносимо груб и патологически застенчив. Я захотел понять, почему ты такой. И подумал, что начать надо с твоей матери.

– И вы посмотрели ее свидетельство в «Яд Вашеме»?

Он закрыл глаза и кивнул.

– Почему же вы ни разу ничего не сказали мне?

– Это не моя обязанность, – с чувством произнес Шамрон. – Только твоя мать могла рассказать тебе такое. На ней явно до самой смерти тяжким бременем лежало чувство вины. И она не хотела, чтобы ты об этом знал. Она была не одна такая. Многие из выживших, подобно твоей матери, не могли заставить себя по-настоящему восстановить все в памяти. В послевоенные годы, предшествовавшие твоему рождению, в стране словно возникла стена молчания. Холокост? Об этом без конца шли разговоры. Но те, кто действительно это пережил, отчаянно старались похоронить свои воспоминания и продолжать жить. Это была уже другая форма выживания. К несчастью, их боль передалась следующему поколению – сыновьям и дочерям выживших. Людям вроде Габриеля Аллона.

Шамрона прервала Гила, которая, просунув голову в дверь, спросила, не нужно ли им еще кофе. Шамрон поднял руку. Гила поняла, что они говорят о работе, и ускользнула назад, на кухню. А Шамрон сложил на столе руки и пригнулся к ним.

– Буду с тобой откровенен, Габриель: когда я прочел свидетельство твоей матери, я понял, что ты безупречен. Ты работаешь на меня ради нее. Она была не в состоянии беззаветно любить тебя. Разве она могла? Она боялась потерять тебя. У нее отняли всех, кого она когда-либо любила. Она лишилась родителей при отборе, и девушки, с которыми подружилась в Биркенау, были отобраны у нее, потому что она не произнесла тех слов, которые хотел от нее услышать штурмбаннфюрер СС.

– Я бы понял, если бы она попыталась рассказать мне.

Шамрон медленно покачал головой.

– Нет, Габриель, никто не в состоянии по-настоящему такое понять. Чувство вины, стыда. Твоя мать сумела найти свой путь в этом мире после войны, но во многих отношениях ее жизнь кончилась той ночью у польской дороги. – Он ударил ладонью по столу так, что зазвенела посуда. – Значит, что будем делать? Будем жалеть себя или будем продолжать работать и выясним, является ли этот человек действительно Эрихом Радеком?

– Я думаю, ответ на этот вопрос вам известен.

– А Мордехай Ривлин считает возможным, что Радек участвовал в эвакуации Аушвица?

Габриель кивнул.

– К январю сорок пятого года работа по «Акции 1005» была в значительной степени закончена, поскольку вся территория, завоеванная на востоке, была вновь захвачена советскими войсками. Возможно, Радек отправился в Аушвиц, чтобы демонтировать газовые камеры и крематорий и подготовить эвакуацию оставшихся узников. Они же были свидетелями преступлений.

– А нам известно, как это дерьмо сумело после войны выбраться из Европы?

Габриель рассказал ему о предположении Ривлина, что Радек, будучи австрийским католиком, воспользовался услугами епископа Алоиза Гудала в Риме.

– Так почему бы нам не проследить эту линию, – сказал Шамрон, – и не посмотреть, не ведет ли она назад, в Австрию?

– Как раз об этом я и думал. Я считал, надо начать в Риме. Я хочу посмотреть бумаги Гудала.

– Немало народу тоже хотело бы их посмотреть.

– Но у них нет номера личного телефона человека, который живет на верхнем этаже Апостольского дворца.

Шамрон передернул плечами.

– Это правда.

– Мне нужен чистый паспорт.

– Не проблема. У меня есть очень хороший канадский паспорт, которым ты можешь воспользоваться. В каком состоянии твой французский?

– Trus bon, mais je doit pratiquer I'accent d'un Quebecois.[14]

– Иногда ты пугаешь даже меня.

– Это кое о чем говорит.

– Ты проведешь здесь ночь и отправишься завтра в Рим. Я довезу тебя до «Лодя». По дороге мы завернем в американское посольство и поболтаем с главой местной резидентуры.

– О чем?

– Судя по досье из Государственного архива, Фогель работал на американцев в Австрии в период оккупации. Я просил наших друзей в Лэнгли посмотреть свои досье, не увидят ли они там имени Фогеля. Это смелое предположение, но, может, нам повезет.

Габриель взглянул на свидетельство матери: «Я не стану рассказывать все, что я видела. Не могу. Я обязана так поступить ради погибших».

– Твоя мать была очень мужественная женщина, Габриель. Потому я и выбрал тебя. Я знал, что ты сделан из отличного теста.

– Она была гораздо мужественнее меня.

– Да, – сказал Шамрон. – Она была мужественнее всех нас.


То, чем по-настоящему занимался Брюс Кроуфорд, было тайной из тех, что хуже всего хранят в Израиле. Высокий, благородного вида американец был главой резидентуры ЦРУ в Тель-Авиве. Об этом знали как правительство Израиля, так и палестинские власти, и он часто служил каналом связи между двумя враждующими сторонами. Редко случалось, чтобы телефон Кроуфорда не зазвонил ночью в самый непотребный час.

Он встретил Шамрона у ворот посольства на Харайкон-стрит и провел в здание. Кабинет у Кроуфорда был большой и на вкус Шамрона слишком шикарный. Он был похож скорее на кабинет вице-президента корпорации, чем на нору шпиона, но так уж принято у американцев. Шамрон опустился в кожаное кресло и принял из рук секретарши стакан охлажденной воды с лимоном. Он собирался закурить турецкую сигарету, потом заметил на столе Кроуфорда надпись «Не курить».

Кроуфорд, казалось, не спешил приступить к делу. Шамрон этого ожидал. У шпионов существовало неписаное правило: когда просишь друга об услуге, будь готов отработать ему ужин. Шамрон, поскольку он практически был вне игры, не мог предложить ничего существенного, – лишь дать совет и высказать соображения человека, совершившего немало ошибок.

Наконец через час Кроуфорд произнес:

– Насчет этого Фогеля.

Голос американца замер. Шамрон, уловив нотку провала в голосе Кроуфорда, выжидающе пригнулся в кресле. А Кроуфорд тянул время – отодрал бумажку от своего магнита и стал ее выравнивать.

– Мы просмотрели наши досье, – сказал он, не отрывая взгляда оттого, что делали руки. – Мы даже послали команду в Мэриленд покопаться в нашем флигеле. Боюсь, мы промахнулись.

– Промахнулись? – Шамрон считал, что в таком жизненно важном деле, как шпионаж, негоже использовать американские термины, какими пользуются в спорте. Агенты в мире Шамрона не промахивались, не пропускали мяч и не падали со стуком. В этом мире существовал лишь успех или провал, и провал в таком месте, как Ближний Восток, обычно оплачивался кровью. – Что в точности вы хотите этим сказать?

– Это означает, – педантично заявил Кроуфорд, – что наши поиски ничего не дали. Мне очень жаль, Ари, но иногда такое случается.

Он держал в пальцах разглаженную бумажку и внимательно рассматривал, словно гордясь тем, что сумел привести ее в такой вид.


А Габриель сидел и ждал Шамрона на заднем сиденье «пежо».

– Как все прошло?

Шамрон закурил и ответил.

– Вы ему верите?

– Знаешь, если бы он сказал мне, что они нашли обычное личное дело или разрешение на засекречивание, я, возможно, поверил бы ему. Но – ничего? С кем, по его мнению, он разговаривал? Я оскорблен, Габриель. Правда оскорблен.

– Вы считаете, что американцам что-то известно про Фогеля?

– Брюс Кроуфорд только что подтвердил нам это. – Шамрон бросил злобный взгляд на свои стальные часы. – Черт возьми! Ему потребовался целый час, чтобы набраться смелости соврать мне, а теперь ты еще опоздаешь на свой самолет.

Габриель посмотрел на телефон на консоли.

– Совершите поступок, – шепотом произнес он. – Бросаю вам вызов.

Шамрон схватил трубку и набрал номер.

– Говорит Шамрон, – отрезал он. – Из «Лодя» через тридцать минут вылетает рейс компании «Эль-Аль». У самолета только что возникла проблема с механикой, которая потребует час для исправления. Вылет откладывается. Понятно?


Два часа спустя у Брюса Кроуфорда зазвонил телефон. Он поднес трубку к уху. И узнал голос. Это был человек, которого он отправил следить за Шамроном. Опасная игра – следить за бывшим начальником Конторы на его территории, но так было приказано Кроуфорду.

– Выйдя из посольства, он отправился в «Лодь».

– Что он делал в аэропорту?

– Высадил пассажира.

– Ты его узнал?

Сыщик дал понять, что да. Не упоминая фамилии пассажира, он сумел сообщить то, что этот мужчина – известный агент Конторы, недавно активно действовавший в одном городе Центральной Европы.

– Ты уверен, что это он?

– Никаких сомнений.

– Куда он полетел?

Услышав ответ, Кроуфорд повесил трубку. А через минуту уже сидел перед своим компьютером и набирал текст по безопасному каналу связи со штаб-квартирой. Текст был краткий, без обиняков, как любил адресат.

«Авраам направляется в Рим. Прилетает сегодня вечером рейсом „Эль-Аль“ из Тель-Авива».

18

Рим

Габриель хотел встретиться с человеком из Ватикана в таком месте, где его не узнали бы. Они остановили свой выбор на «Пиперно», старом ресторане на тихой площади возле Тибра, на расстоянии двух-трех улиц от старинного гетто. День был не по сезону теплый, и Габриель, прибывший первым, занял столик на улице под ярким солнцем.

Через несколько минут на площади появился священник и решительным шагом направился к ресторану. Он был высокий, стройный и красивый, как итальянская кинозвезда. Покрой его черного, традиционного для священника, костюма и узкий белый воротничок указывали на то, что хоть это человек и скромный, но не без личного или профессионального тщеславия. Монсеньор Луиджи Донати, личный секретарь его святейшества папы Павла VII, считался вторым самым могущественным человеком в Римской католической церкви.

В Луиджи Донати чувствовалась холодная жесткость, поэтому Габриелю трудно было представить себе его крестящим ребенка или соборующим больного в пыльном горном селении Умбрии. Его черные глаза говорили об остром и бескомпромиссном уме, а упрямый абрис подбородка указывал на человека, которому опасно перебегать дорогу. Габриель по собственному опыту знал, что это так. Годом ранее одно дело привело его в Ватикан и в умелые руки Донати, и они вместе ликвидировали серьезную угрозу папе Павлу VII. Луиджи был обязан Габриелю. И Габриель рассчитывал, что Донати – человек, который платит долги.

Донати был также из тех, кто больше всего любит провести два-три часа в залитом солнцем римском кафе. Его требовательность завоевала ему двух-трех друзей в курии, и он, подобно своему хозяину, выскальзывал, когда мог, из тенет Ватикана. Он ухватился за приглашение Габриеля позавтракать, как утопающий хватается за соломинку. Габриель отчетливо понимал, что Луиджи Донати отчаянно одинок. Иногда Габриель даже думал, не жалеет ли Донати, что выбрал такую жизнь.

Священник поднес к сигарете золотую зажигалку.

– Как идут дела?

– Работаю еще над одним Беллини. Алтарная икона в Кризостомо.

– А-а, знаю.

Прежде чем стать папой Павлом VII, кардинал Пьетро Люккези был патриархом Венеции. Луиджи Донати находился рядом с ним. И у него сохранились крепкие связи с Венецией. Мало что случалось в его старой епархии, чего бы он не знал.

– Надеюсь, Франческо Тьеполо хорошо к вам относится.

– Конечно.

– А Кьяра?

– Благодарю вас, она здорова.

– Вы оба не думали о том, чтобы… оформить ваши отношения?

– Это сложно, Луиджи.

– Да, но что не сложно?

– Знаете, сейчас вы говорили совсем как священник.

Донати откинул голову и рассмеялся. Он начал расслабляться.

– Святой отец шлет привет. Сказал, что, к сожалению, не может к нам присоединиться. «Пиперно» – один из его любимых ресторанов. Он рекомендует нам начать с filetti di baccala.[15] Он уверяет, что оно здесь лучшее в Риме.

– Непогрешимость распространяется и на рекомендации по еде?

– Папа непогрешим лишь тогда, когда он выступает в роли высшего учителя по вопросам веры и морали. Боюсь, эта доктрина неприменима к жареному филе трески. На вашем месте я бы последовал его совету по поводу филе.

– Будет сделано.

Появился официант в белой куртке. Донати сделал заказ. Фраскати полилось рекой, и Донати размягчился, как бывает с погодой во второй половине дня. Несколько минут он угощал Габриеля сплетнями из курии и рассказами о закулисных ссорах и дворцовых интригах. Все это было так знакомо. Ватикан мало чем отличался от Конторы. Наконец Габриель подвел разговор к тому, что свело его с Донати, к роли Римской католической церкви в холокосте.

– Как идет работа в Исторической комиссии?

– Как и следует ожидать. Мы снабжаем их документами из секретных архивов, они производят анализ при наименьшем нашем вмешательстве. Предварительный доклад об их находках должен поступить через полгода. После этого они начнут работать над многотомной историей.

– Есть указания на то, в каком направлении будет сделан предварительный доклад?

– Как я сказал, мы пытаемся поставить дело так, чтобы Апостольский дворец как можно меньше вмешивался в работу историков.

Габриель с сомнением взглянул на Донати поверх своего бокала с вином. Не будь на монсеньоре священнической одежды и узкого белого воротничка, Габриель счел бы его профессиональным шпионом. Самая мысль, что у Донати нет в комиссии по крайней мере двух источников, была оскорбительна. И Габриель, потягивая фраскати, высказал это монсеньору Донати. Священник признался:

– Хорошо, скажем, мне не все известно о том, что творится в комиссии.

– И?

– В докладе будет учтено огромное давление, какое оказывалось на Пия, однако, боюсь, даже в таком случае его действия не будут выглядеть очень пристойно, как и действия национальных церквей в Центральной и Восточной Европе.

– Похоже, вы нервничаете, Луиджи.

Священник нагнулся над столом и заговорил, казалось, тщательно подбирая слова:

– Мы открыли ящик Пандоры, мой друг. Начав подобный процесс, теперь уже невозможно предсказать, где он кончится и какие другие стороны церкви он затронет. Либералы ухватились за действия святого отца и требуют большего – Третий Совет Ватикана. Реакционеры вопят о ереси.

– Что-то серьезное?

Снова монсеньор необычно долго молчал, прежде чем ответить.

– До нас доходят очень недобрые слухи о недовольстве реакционеров во Франции, в районе Лангедока, – тех, что считают Ватикан-два творением дьявола, а всех пап после Иоанна Двадцать Третьего – еретиками.

– Я думал, в церкви полно таких людей. У меня самого было столкновение с «дружелюбной» группой прелатов и мирян, именовавших себя Crux Vera.[16]

Донати улыбнулся.

– Боюсь, группа, о которой я говорю, скроена из такого же материала с той разницей, что в противоположность Crux Vera она не имеет мощной опоры в курии. Они – чужаки, варвары, стучащиеся в ворота. Святой отец в очень малой степени контролирует их, и атмосфера там начала накаляться.

– Дайте мне знать, если я чем-то могу помочь.

– Будьте осторожны, мой друг, я могу ведь поймать вас на слове.

Прибыло филе трески. Донати выжал лимон на рыбу и заглотнул одно филе целиком. Запил рыбу фраскати и откинулся на стуле – на красивом лице его читалось полнейшее удовлетворение. Священнику, работающему в Ватикане, бренный мир предлагал мало удовольствий, более манящих, чем ленч на залитой солнцем римской площади. Донати взялся за второе филе и спросил Габриеля, что он делает в Риме.

– Пожалуй, можно сказать, что я занимаюсь одной проблемой, связанной с работой Исторической комиссии.

– А именно?

– У меня есть основание подозревать, что вскоре после окончания войны Ватикан, очевидно, помог разыскиваемому эсэсовцу по имени Эрих Радек бежать из Европы.

Донати перестал жевать, лицо его неожиданно стало очень серьезным.

– Будьте осторожны в словах и ваших предположениях, мой друг. Вполне возможно, что этот Радек получил от кого-то в Риме помощь, но не от Ватикана.

– Мы полагаем, что это епископ Гудал из «Анима».

Напряжение исчезло с лица Донати.

– К сожалению, добрый епископ действительно помог целому ряду беглецов-нацистов. Этого нельзя отрицать. Что дает вам основание думать, будто он помог этому Радеку?

– Разумная догадка. Радек был австрийским католиком. Гудал был ректором австрийской семинарии в Риме и отцом-исповедником немецкой и австрийской общины. Если Радек приезжал в Рим за помощью, то он наверняка обратился к епископу Гудалу.

Донати кивнул в знак согласия.

– Да, против этого не возразишь. Епископ Гудал был заинтересован в том, чтобы защитить своих сограждан от того, что он считал мщением со стороны союзников-победителей. Но это еще не значит, будто он знал, что Радек является военным преступником. Откуда он мог это знать? Италию после войны наводнили миллионы перемещенных лиц, и все они искали помощи. Если Радек пришел к Гудалу и рассказал ему печальную историю, Гудал скорее всего предоставил ему кров и помощь.

– А разве не следовало Гудалу спросить такого, как Радек, почему он в бегах?

– Наверное, следовало, но вы наивный человек, если думаете, что Радек правдиво ответил бы на этот вопрос. Он солгал бы, а у епископа Гудала не было бы повода для сомнений.

– Человек не становится беженцем без причины, Луиджи, и холокост не был тайной. Епископ Гудал должен был понимать, что он помогает военным преступникам уклониться от правосудия.

Донати подождал с ответом, пока официант подавал спагетти.

– Вы должны понимать, что в то время было много организаций и людей как в самой церкви, так и вне ее, помогавших беженцам. Гудал был не единственным.

– Откуда он брал деньги, чтобы финансировать свою операцию?

– Он утверждал, что все деньги шли со счетов семинарии.

– И вы этому верите? Каждому эсэсовцу, которому помогал Гудал, требовались карманные деньги, плата за проезд на корабле и за визу, а также средства для новой жизни в чужой стране, не говоря уж об оплате проживания в Риме до отъезда. Считают, что Гудал помог таким образом сотням эсэсовцев. Это стоило больших денег, Луиджи, – сотен тысяч долларов. Мне трудно поверить в то, что у «Анима» было такое количество свободных денег.

– Значит, вы полагаете, что кто-то давал ему деньги, – произнес Донати, ловко накручивая спагетти на вилку. – Кто-то вроде святого отца, например.

– Деньги должны же были откуда-то поступать.

Донати опустил вилку и в задумчивости сложил руки.

– Есть свидетельство того, что епископ Гудал действительно получил от Ватикана фонды для оплаты работы с беженцами.

– Они не были беженцами, Луиджи. По крайней мере, не все. Многие из них были повинны в неописуемых преступлениях. Вы хотите сказать мне, будто Пий понятия не имел, что Гудал помогает разыскиваемым военным преступникам избежать правосудия?

– Давайте скажем прямо, что на основе имеющихся документов и показаний выживших свидетелей будет очень трудно доказать такое обвинение.

– Я не знал, что вы изучали церковное право, Луиджи. – И Габриель повторил свой вопрос, медленно, по-прокурорски подчеркивая определенные слова. – Знал ли папа, что Гудал помогал военным преступникам избежать правосудия?

– Его святейшество выступал против Нюрнбергского процесса, так как считал, что это только еще больше ослабит Германию и поощрит коммунистов. Он считал также, что союзники жаждут мести, а не справедливости. Вполне возможно, его святейшество знал, что епископ Гудал помогает нацистам, и одобрял это. Однако доказать, что он придерживался такой точки зрения, – другое дело. – Донати нацелил вилку на нетронутое спагетти Габриеля. – Вы бы лучше поели, пока они совсем не остыли.

– Боюсь, я потерял аппетит.

Донати воткнул вилку в спагетти Габриеля.

– Что все-таки, судя по слухам, наделал этот Радек?

Габриель кратко изложил выдающуюся карьеру в СС штурмбаннфюрера Эриха Радека, начиная с работы на Эйхманна в Центральном бюро еврейской эмиграции в Вене и кончая тем, когда он возглавил «Акцию 1005». К концу рассказа Габриеля Донати тоже потерял аппетит.

– Неужели они действительно верили, что смогут скрыть свидетельство столь огромного преступления?

– Я не уверен, что они считали это возможным, но в значительной мере это им удалось. Благодаря таким людям, как Эрих Радек, мы никогда не узнаем, сколько народу действительно погибло в холокосте.

Донати задумчиво посмотрел на свое вино.

– Что вас интересует в той помощи, какую епископ Гудал оказал Радеку?

– Предположим, что Радеку нужен был паспорт. Для этого Гудал обратился бы в Международный Красный Крест. Я хочу знать, какое имя было на этом паспорте. Радек должен был также где-то остановиться. И ему требовалась бы виза. – Габриель помолчал. – Я знаю, что это было давно, но епископ Гудал ведь вел записи, верно?

Донати медленно кивнул.

– Личные бумаги епископа Гудала хранятся в архивах «Санта-Мария-дель-Анима». Как вы можете предположить, они опечатаны.

– Если кто-то в Риме и может снять с них печать, это вы, Луиджи.

– Мы не можем просто вломиться в «Анима» и потребовать, чтобы нам показали бумаги епископа. Сейчас там ректором епископ Теодор Дрекслер, и он не дурак. Нам нужно оправдание – прикрытие, как принято говорить в вашей профессии.

– У нас есть такое.

– Что именно?

– Историческая комиссия.

– Вы предлагаете нам сказать ректору, что комиссия запросила бумаги Гудала?

– Именно.

– А если он заартачится?

– Тогда мы придумаем что-нибудь другое.

– А кем вы представитесь?

Габриель сунул руку в карман и достал ламинированное удостоверение личности с фотографией.

– Шмуель Рубинштейн, профессор сопоставления религий в Ивритском университете в Иерусалиме.

Донати отдал карточку Габриелю и покачал головой.

– Теодор Дрекслер – блестящий теолог. Он захочет завязать с вами дискуссию, – возможно, насчет общих корней двух самых старых религий в западном мире. Я абсолютно уверен, что вы облажаетесь и епископ поймет, что вы пытались его провести.

– А это уже ваша забота не допустить такого.

– Вы переоцениваете мои способности, Габриель.

– Позвоните ему, Луиджи. Мне необходимо увидеть бумаги епископа Гудала.

– Хорошо, но прежде я хочу задать один вопрос. Зачем?

Выслушав ответ Габриеля, Донати набрал номер на своем мобильном телефоне и попросил соединить его с «Анима».

19

Рим

Церковь Санта-Мария-дель-Анима находится в Centro Storico,[17] к западу от пьяцца Навона. В течение четырех столетий это была немецкая церковь в Риме. Папа Адриан VI, сын немецкого кораблестроителя из Утрехта и последний неитальянец из пап до Иоанна-Павла II, похоронен в роскошной могиле справа от главного алтаря. В находящуюся при церкви семинарию попадают с виа делла Паче, и там, в прохладной тени переднего двора, они и встретились на другое утро с епископом Теодором Дрекслером.

Монсеньор Донати поздоровался с ним на отличном немецком с итальянским акцентом и представил Габриеля как «профессора-эрудита Шмуеля Рубинштейна из Ивритского университета». Дрекслер протянул руку под таким углом, что Габриель на секунду растерялся, не зная, следует ли ее пожать или поцеловать кольцо. После короткой заминки он твердо ее пожал. Кожа была холодная, как мрамор в церкви.

Ректор провел их наверх, в скромный кабинет, уставленный книгами. Шурша сутаной, он уселся в самое большое из стоявших в комнате кресел. Его большой золотой крест сиял под солнцем, проникавшим в высокие окна. Епископ был низенький и упитанный мужчина лет под семьдесят, с легким ореолом седых волос и очень румяными щеками. Уголки его маленького рта были постоянно приподняты в улыбке – даже сейчас, хотя он был явно недоволен, – а светло-голубые глаза блестели ироническим, толерантным, либеральным умом. Такое лицо способно было утешить больного и наполнить страхом Господним душу грешника. Монсеньор Донати был прав. Габриелю следует быть очень осторожным.

Несколько минут Донати и епископ обменивались любезностями в адрес святого отца. Епископ сказал Донати, что он молится за здоровье понтифика, а Донати сообщил, что его святейшество чрезвычайно доволен работой епископа Дрекслера в «Анима». Всякий раз, обращаясь к епископу, он говорил: «Ваше преосвященство». Под конец этой беседы Дрекслер был до того умаслен лестью, что Габриель боялся, как бы он не съехал с обитого парчой кресла.

Наконец монсеньор Донати подошел к цели своего визита в «Анима», и Дрекслер быстро помрачнел, словно туча нашла на солнце, хотя улыбка твердо оставалась на своем месте.

– Я что-то не представляю себе, чтобы спорное расследование того, что епископ Гудал делал для немецких беженцев после войны, способствовало процессу примирения между римскими католиками и евреями. – Голос его звучал сухо и мягко, он говорил по-немецки с венским акцентом. – Справедливое и сбалансированное расследование деятельности епископа Гудала обнаружит, что он помог также и немалому числу евреев.

Габриель пригнулся. Пора было «профессору-эрудиту из Ивритского университета» вступать в разговор.

– Хотите ли вы сказать, ваше преосвященство, что епископ Гудал прятал евреев, когда на них производилась облава в Риме?

– И до облавы, и после. Немало евреев жили в стенах «Анима». Крещеных евреев, конечно.

– А те, что не были крещены?

– Их нельзя было спрятать здесь. Это не было бы правильно. Их отправляли в другое место.

– Извините, ваше преосвященство, но как можно с уверенностью сказать, что этот – крещеный еврей, а этот – некрещеный?

Монсеньор Донати положил ногу на ногу и старательно разгладил складку на брючине, что означало: надо прекратить эту линию расспросов и вообще отказаться от нее. Епископ набрал в легкие воздуха.

– Им могли задать несколько простых вопросов, связанных с верой и католической доктриной. Их могли попросить прочитать «Отче наш» или «Аве Мария». Обычно довольно скоро становилось ясно, кто говорил правду, а кто лгал, чтобы получить приют в семинарии.

Донати решил прекратить разговор, и в этом ему помог раздавшийся стук в дверь. Молодой монах вошел в комнату с серебряным подносом. Он налил чаю Донати и Габриелю. Епископ пил горячую воду с тонким ломтиком лимона.

Когда юноша ушел, Дрекслер сказал:

– Но я уверен, что вас не интересуют усилия епископа Гудала спасти евреев от нацистов, верно, профессор Рубинштейн? Вас ведь интересует, какую помощь он оказывал германским офицерам после войны?

– Не германским офицерам. А объявленным в розыск военным преступникам СС.

– Он не знал, что это были военные преступники.

– Боюсь, ваше преосвященство, подобная защита звучит весьма неубедительно. Епископ Гудал был убежденным антисемитом и сторонником гитлеровского режима. В таком случае разве не естественно, что он охотно помогал австрийцам после войны, независимо от того, какие преступления они совершили?

– Он был настроен против евреев теологически, а не социально. Что же до его поддержки нацистского режима, – тут я его не защищаю. Епископ Гудал осужден собственными высказываниями и писаниями.

– И своей машиной, – добавил Габриель, используя во благо досье Мордехая Ривлина. – Епископ Гудал на своем официальном лимузине вывесил флаг рейха. Он не делал тайны из своих симпатий.

Дрекслер отхлебнул своей воды с лимоном и вперил ледяной взгляд в Донати.

– Подобно многим в нашей церкви меня тревожила деятельность Исторической комиссии святого отца, но я держал свои сомнения при себе из уважения к его святейшеству. Теперь, похоже, «Анима» попала под микроскоп. Я вынужден подвести черту. Я не позволю, чтобы репутация этой великой организации была запятнана грязью истории.

Монсеньор Донати с минуту смотрел на складку своих брюк, затем поднял глаза. Под спокойной внешностью секретарь папы скрывал бушевавшее в нем возмущение дерзостью ректора. Епископ нанес удар, Донати готов был нанести ответный. Каким-то чудом ему удалось понизить голос до принятого в церкви шепота.

– Независимо от того, насколько это вас тревожит, ваше преосвященство, святой отец пожелал, чтобы профессору Рубинштейну был дан доступ к бумагам епископа Гудала.

В комнате воцарилась глубокая тишина. Дрекслер взял в руку свой нагрудный крест, пытаясь найти лазейку. Ее не было – единственным достойным образом действия было подчинение.

– Я не собираюсь не повиноваться его святейшеству в этом вопросе. Вы не оставляете мне выбора, кроме как сотрудничать с вами, монсеньор Донати.

– Святой отец не забудет этого, епископ Дрекслер.

– Как и я, монсеньор.

Донати сверкнул иронической улыбкой.

– Насколько я знаю, личные бумаги епископа находятся здесь, в «Анима».

– Совершенно верно. Они хранятся в наших архивах. Потребуется несколько дней на то, чтобы найти их все и так подобрать, чтобы их мог прочесть и понять такой ученый, как профессор Рубинштейн.

– Вы очень заботливы, ваше преосвященство, – сказал монсеньор Донати, – но мы хотели бы видеть их сейчас.


Он повел их вниз по каменной винтовой лестнице с такими вытертыми временем ступенями, что они были скользкими как лед. Лестница оканчивалась тяжелой дубовой дверью, окованной чугуном. Такая дверь могла выдержать таран, но не смогла воспрепятствовать умному священнику с виа Венето и «профессору» из Иерусалима.

Епископ Дрекслер отпер дверь и плечом открыл ее. Он с минуту пошарил во мраке, затем резким, эхом прозвучавшим щелчком повернул выключатель. Целый ряд ламп с жужжанием внезапно хлынувшего электрического тока вспыхнул наверху, осветив длинный подземный коридор со сводчатым каменным потолком. Епископ молча жестом предложил им следовать за ним.

Свод был рассчитан на более маленьких людей. Низкорослый епископ мог спокойно идти по коридору. Габриелю же приходилось нагибать голову, чтобы не задеть лампочки, а монсеньор Донати, ростом выше шести футов, вынужден был согнуться пополам, словно человек, страдающий искривлением позвоночника. Тут хранилась память об институте «Анима» и ее семинарии, четыре столетия записей о крещении, брачных сертификатах и сообщений о смерти. Документация на служивших здесь священников и учившихся в семинарии студентов. Одни бумаги хранились в сосновых картотеках, другие – в ящиках или обычных картонных коробках. Более поздние дополнения хранились в современных пластиковых картотеках. В воздухе пахло сыростью и гниением, и в нескольких местах по стенам, журча, стекала вода. Габриель, кое-что понимавший в том, какое разрушительное воздействие оказывают на бумагу холод и сырость, стал быстро терять надежду на то, что бумаги епископа Гудала будут в сохранности.

Ближе к концу коридора находилась маленькая комната, похожая на катакомбы. В ней стояло несколько больших сундуков, запертых ржавыми замками. У епископа Дрекслера была связка ключей. Он вставил один из ключей в первый замок. Ключ не поворачивался. Епископ помучился немного и отдал ключи «профессору Рубинштейну», который без труда открывал старые замки.

Епископ Дрекслер потоптался возле них и предложил помочь в поисках документов. Но монсеньор Донати похлопал его по плечу и сказал, что они сами справятся. Дородный маленький епископ перекрестился и медленно пошел назад по сводчатому коридору.


Нашел это двумя часами позже Габриель. Эрих Радек прибыл в «Анима» 3 марта 1948 года. Двадцать четвертого мая папская комиссия помощи, ватиканская организация помощи беженцам, выдала Радеку ватиканское удостоверение личности за номером 9645/99 на имя Отто Кребса. В тот же день – с помощью епископа Гудала – «Отто Кребс», воспользовавшись своим ватиканским удостоверением личности, получил паспорт от Красного Креста. На следующую неделю он получил въездную визу от Арабской Республики Сирия. На деньги, полученные от епископа Гудала, он купил билет второго класса и в конце июня отправился в плавание из итальянского порта Генуя. В кармане у Кребса было пятьсот долларов. Епископ Гудал сохранил расписку на эту сумму за подписью Радека. Последним в досье Радека было письмо с сирийским штемпелем и маркой Дамаска, в котором Радек благодарил епископа Гудала и святого отца за помощь и обещал со временем оплатить свой долг. Подписано оно было Отто Кребсом.

20

Рим

Епископ Дрекслер в последний раз прослушал аудиопленку и набрал номер в Вене.

– Боюсь, у нас возникла проблема.

– Какого рода проблема?

Дрекслер сообщил человеку в Вене об утренних посетителях «Анима»: монсеньоре Донати и профессоре Ивритского университета в Иерусалиме.

– Как он назвался?

– Рубинштейн. Сказал, что он исследователь и работает для Исторической комиссии.

– Никакой он не профессор.

– Я тоже так подумал, но едва ли мог подвергнуть сомнению его добропорядочность. Монсеньор Донати – всесильный человек в Ватикане. Более всесильным является лишь еретик, на которого он работает.

– Чего они хотели?

– Посмотреть документацию о помощи, которую епископ Гудал оказал одному австрийскому беженцу после войны.

Наступило долгое молчание, прежде чем тот человек задал следующий вопрос.

– Они уже уехали из «Анима»?

– Да, около часа назад.

– Почему вы столько времени ждали, чтобы позвонить?

– Я надеялся, что у меня появится полезная информация.

– И она появилась?

– Да, мне так кажется.

– Сообщите же.

– Профессор остановился в отеле «Кардиналь» на виа Джулия. Он зарегистрирован там под именем Ренэ Дюран с канадским паспортом.


– Мне нужно, чтобы вы забрали часы в Риме.

– Когда?

– Немедленно.

– Где это?

– В отеле «Кардиналь» на виа Джулия остановился человек. Он зарегистрирован под именем Ренэ Дюран, но иногда выступает под именем Рубинштейн.

– Сколько времени он пробудет в Риме?

– Неясно, поэтому вам необходимо выехать немедля. Самолет компании «Аль-Италия» вылетает в Рим через два часа. На ваше имя забронировано место в бизнес-классе.

– Если я полечу самолетом, то не смогу взять с собой те инструменты, какие мне нужны для ремонта. Надо, чтобы кто-то снабдил меня этими инструментами в Риме.

– У меня как раз есть такой человек. – Он назвал номер телефона, который Часовщик запомнил. – Это профессионал и главное – чрезвычайно дискретный. Иначе я не направил бы вас к нему.

– У вас есть фотография этого джентльмена Дюрана?

– Я немедленно перешлю ее вам по факсу.

Часовщик повесил трубку и выключил свет в лавке. Затем прошел в свою мастерскую и открыл шкафчик. В нем лежала небольшая дорожная сумка со сменой белья и бритвенными принадлежностями.

Звякнул факс. Часовщик в ожидании поступления материала надел пальто и шляпу. Изображение было не оптимальным, но достаточно ясным, так что шанса на трагическую ошибку быть не могло. Часовщик положил фотографию в сумку и выключил свет, затем вышел через задний ход и пошел по затененному проулку. В конце проулка стоял черный седан «БМВ». Часовщик сел за руль и поехал в аэропорт.

21

Рим

На другое утро Габриель сел за столик «У Донея», чтобы выпить кофе. Через полчаса в зал вошел мужчина и прошел к бару. Волосы у него были как металлическая мочалка для мытья кастрюль, а на широких щеках рубцы от прыщей. На нем был дорогой, но сильно поношенный костюм. Он быстро выпил два эспрессо, продолжая все это время курить сигарету. Габриель опустил глаза на свою «Република» и улыбнулся. Шимон Познер пять лет работал представителем конторы в Риме, но так и не расстался с внешностью колючего поселенца Негева.

Познер расплатился по счету и прошел в туалет. Вышел он оттуда в солнечных очках – это означало, что встреча состоится. Он вышел через крутящуюся дверь, постоял на виа Венето, затем повернул направо и пошел прочь. Габриель оставил деньги на столике и пошел за ним.

Познер пересек Корсо д'Италия и вошел на территорию виллы Боргезе. Габриель прошел по Корсо немного дальше и в другом месте вошел в парк виллы. Он встретил Познера на обсаженной деревьями дорожке и представился как Ренэ Дюран из Монреаля. Они вместе направились к Галерее. Познер закурил сигарету.

– Прошел слух, что ночью в Альпах вы еле проскочили.

– Слухи быстро ходят.

– Контора – это как еврейский отстойник, вы это знаете. Но перед вами стоит более сложная проблема. Лев издал закон. Аллон под запретом. Если Аллон постучит к вам в дверь, выставьте его на улицу. – Познер плюнул на землю. – Я тут из преданности Старику, а не ради вас, мсье Дюран. Поэтому лучше так держаться.

Они сели на мраморную скамью и посмотрели каждый в свою сторону, нет ли за ними слежки. Габриель рассказал Познеру об эсэсовце Эрихе Радеке, отправившемся в Сирию под именем Отто Кребса.

– Он поехал в Дамаск не изучать древнюю цивилизацию, – сказал Габриель. – Сирийцы приняли его не задаром. Если он был близок к руководству, то может появиться в досье.

– Значит, вы хотите, чтобы я занялся розыском и проверил, нет ли его в Дамаске.

– Совершенно верно.

– И как, по-вашему, я должен запросить о поиске, чтобы ни Лев, ни служба безопасности не узнали об этом?

Габриель так посмотрел на Познера, словно был оскорблен этим вопросом. Познер отступил.

– Хорошо, скажем, в отделе расследований есть девушка, которая может втихую посмотреть для меня досье.

– Всего одна девушка?

Познер пожал плечами и швырнул сигарету на гравий.

– Все равно это кажется мне проблематичным. Где вы остановились?

Габриель сказал ему.

– В южном конце кампо деи Фьори есть местечко под названием «Ла Карбонара».

– Я его знаю.

– Будьте там в восемь часов. Там будет заказан столик на имя Бруначчи на восемь тридцать. Если заказ сделан на двоих, значит, поиск провалился. Если на четверых, приходите на пьяцца Фарнезе.


На противоположном берегу Тибра, на маленькой площади в нескольких шагах от ворот Святой Анны, в кафе на улице в прохладной предвечерней тени сидел Часовщик и пил капуччино. За соседним столиком оживленно беседовала пара священников в сутанах. Часовщик, хоть и не говорил по-итальянски, решил, что они служат в Ватикане. Горбатая кошка из проулка пролезла между ногами Часовщика в поисках пищи. Он поймал ее между щиколотками и, сжав ноги, начал постепенно увеличивать давление, пока кошка, издав сдавленный вопль, не выскочила и не убежала. Священники осуждающе посмотрели на него. Часовщик положил на столик деньги и пошел прочь. «Вы только подумайте: кошки в кафе!» Он стремился завершить свои дела в Риме и вернуться в Вену.

Он шел по краю колоннады Бернини и остановился на миг, чтобы посмотреть вдоль виа делла Консильяционе в направлении Тибра. Какой-то турист сунул ему в руку дешевую камеру и знаками попросил сфотографировать его на фоне Ватикана. Австриец молча ткнул пальцем в свои наручные часы, давая понять, что он опаздывает, и повернулся к туристу спиной.

Он пересек большую грохочущую площадь у самого начала колоннады. Она носила имя последнего папы. Хотя Часовщик мало чем интересовался, кроме старинных часов, он знал, что этот папа был весьма противоречивой фигурой. Папу забавляли окружавшие его интриги. И он не помогал евреям во время войны. С каких это пор папа обязан помогать евреям? Они же враги Церкви.

Часовщик свернул в узкую улочку, которая шла от Ватикана к основанию парка Джаникулум. Улочка была сильно затенена стоявшими вдоль нее домами цвета охры, покрытыми толстым слоем пыли. Часовщик шагал по растрескавшемуся тротуару в поисках адреса, который сообщили ему утром по телефону. Он нашел нужный дом, но медлил войти. На закопченном стекле было выведено: «Религиозные предметы». Ниже, более мелкими буквами, значилось имя: «Джузеппе Мондьяни». Часовщик взглянул на бумажку, где он записал адрес. Дом № 22, виа Борго Санто-Спирито. Он пришел куда надо.

Он приложился лицом к стеклу. Помещение по ту сторону стекла было забито распятиями, статуями Девы Марии, резными изображениями давно умерших святых, четками и медалями и на всех значилось, что они благословлены самим папой. Казалось, все было покрыто тонкой, похожей на муку уличной пылью. Часовщик, хоть и вырос в австрийском доме, где строго блюли католическую веру, недоумевал, что может заставить человека молиться статуе. Он уже давно не верил ни в Бога, ни в Церковь, как и не верил в судьбу, в божественное вмешательство, в загробную жизнь или удачу.

Дернув, он открыл дверь и вошел в помещение под звяканье маленького колокольчика. Из задней комнаты появился мужчина в золотистом джемпере без рубашки под ним и рыжих габардиновых брюках, уже не державших складки. Его жирные редкие волосы были уложены с помощью лосьона на макушке. Даже стоя в нескольких шагах от него, Часовщик чувствовал неприятный запах его одеколона. Интересно, подумал он, знают ли в Ватикане, что их религиозными святынями распоряжается такое достойное порицания существо.

– Чем могу быть полезен?

– Я ищу синьора Мондьяни.

Он кивнул, как бы говоря, что Часовщик нашел того, кого искал. Слюнявая улыбка обнаружила отсутствие нескольких зубов.

– Вы, должно быть, джентльмен из Вены, – сказал Мондьяни. – Я узнаю ваш голос.

И протянул руку. Она была влажная и похожая на губку, как и опасался Часовщик. Мондьяни запер входную дверь и повесил в окне надпись, гласившую на английском и итальянском языках, что магазин закрыт. Затем он открыл перед Часовщиком дверь и повел его вверх по шаткой деревянной лестнице. Наверху находился маленький кабинетик. Занавеси были задернуты, в воздухе сильно пахло женскими духами. И чем-то еще – кислым и похожим на аммиак. Мондьяни жестом указал на диван. Часовщик опустил глаза, и ему привиделся некий сюжет. Он остался стоять. Мондьяни передернул узкими плечами – мол, как угодно.

Итальянец сел за свой письменный стол, переложил несколько бумаг и пригладил волосы. Они были выкрашены в неестественный темно-оранжевый цвет. Часовщик с лысиной, окруженной бахромой волос с проседью, казалось, заставлял его стесняться своей внешности больше обычного.

– Ваш коллега из Вены сказал, что вам нужно оружие. – Мондьяни открыл ящик стола, вынул оттуда какой-то темный предмет с металлическим блеском и благоговейно, словно священную реликвию, положил его на пресс-папье в кофейных пятнах. – Уверен, что вас это удовлетворит.

Часовщик протянул руку. Мондьяни положил оружие ему на ладонь.

– Как видите, это девятимиллиметровый «глок». Я уверен, вы знакомы с «глоком». Это ведь оружие австрийского производства.

Часовщик поднял глаза от оружия.

– Оно тоже благословлено святым отцом, как и весь ваш инвентарь?

Мондьяни, судя по мрачному выражению лица, не счел это юмором. Он снова сунул руку в открытый ящик и достал коробку с патронами.

– Вам нужна вторая коробка?

Часовщик не собирался устраивать перестрелку, но в любом случае всегда лучше себя чувствуешь, когда в кармане брюк у тебя лежат запасные патроны. Часовщик кивнул; вторая коробка появилась на письменном столе.

Часовщик открыл коробку и начал заряжать оружие. Мондьяни спросил, нужен ли тут глушитель. Часовщик, не поднимая глаз, утвердительно кивнул.

– Эта штука произведена не в Австрии. Такие производятся здесь, – с чрезвычайной гордостью произнес Мондьяни. – В Италии. Отлично работают. При выстреле оружие как бы издаст шлепок.

Часовщик приставил глушитель к правому глазу, одобрительно кивнул и положил его на письменный стол рядом с остальными вещами.

– Вам еще что-нибудь нужно?

Часовщик напомнил синьору Мондьяни, что он просил приготовить мотоцикл.

– Ах да, motorino, – сказал Мондьяни, подняв в воздух связку ключей. – Он стоит у магазина. Там два шлема разных цветов, как вы просили. Я выбрал черный и красный. Надеюсь, вы будете довольны.

Часовщик взглянул на свои часы. Мондьяни понял намек и ускорил процедуру. На блокноте для стенографирования он написал изгрызенным карандашом счет.

– Оружие чистое, и принадлежность его не может быть прослежена, – произнес он, царапая карандашом по бумаге. – Советую, когда дело будет сделано, бросить оружие в Тибр. Полиция никогда его там не найдет.

– А мотоцикл?

– Украден, – сказал Мондьяни. – Оставьте его в каком-нибудь публичном месте с ключом в зажигании – например, на многолюдной площади. Я уверен, что через две-три минуты он найдет новый дом.

Мондьяни обвел карандашом последнюю цифру и повернул блокнот так, чтобы было видно Часовщику. Слава Богу, цифра была в евро. Часовщик, будучи сам бизнесменом, терпеть не мог рассчитываться в лирах.

– А вы накрутили, верно, синьор Мондьяни?

Мондьяни передернул плечами и одарил Часовщика еще одной препротивной улыбкой. Часовщик взял глушитель и старательно привинтил его к концу ствола.

– А вот это, – сказал Часовщик, постучав указательным пальцем свободной руки по блокноту, – это за что?

– Это мой гонорар брокера, – с самым невинным видом произнес Мондьяни.

Часовщик так и видел его рядом с каким-нибудь беззащитным пилигримом. «Да, святой отец останавливается тут раз в неделю, чтобы благословить то, что здесь находится».

– Вы берете с меня за «глок» в три раза больше того, что я заплатил бы в Австрии. Это и есть, синьор Мондьяни, ваш гонорар брокера.

Мондьяни с вызывающим видом скрестил на груди руки.

– Так поступают в Италии. Вы хотите получить ваше оружие или нет?

– Да, – сказал Часовщик, – но по разумной цене.

– Боюсь, такова сегодня стоимость этой вещи в Риме.

– Для итальянцев или только для иностранцев?

– Пожалуй, лучше будет, если вы обратитесь с вашей просьбой в другое место. – Мондьяни протянул руку. Она дрожала. – Верните мне оружие, пожалуйста, и отправляйтесь отсюда.

Часовщик вздохнул. Быть может, так оно лучше. Синьор Мондьяни, несмотря на заверения человека из Вены, не внушает большого доверия. Синьор Мондьяни, обороняясь, поднял руки. Выстрелы пробили сначала его ладони, потом лицо. Часовщик, выходя из кабинета, понял, что Мондьяни по крайней мере в одном не соврал. Оружие было практически бесшумным.


Он вышел из лавки и запер за собой дверь. За это время стемнело – купол базилики утонул в почерневшем небе. Часовщик вставил ключ в зажигание мотоцикла и включил мотор. И через минуту он уже мчался по виа делла Консильяционе к грязным стенам замка Святого Ангела. Он пролетел через Тибр, пробрался сквозь узкие улочки Centro Storico и выехал на виа Джулия. Через минуту он запарковал свой мотоцикл перед отелем «Кардиналь».

Сняв шлем, он вошел в вестибюль, повернул там направо и прошел в маленький, похожий на катакомбы бар со стенами из старинного римского гранита. Часовщик заказал кока-колу – он был уверен, что сумеет это сделать, не выдав своего австрийско-германского акцента, – и, получив у бармена напиток, сел с ним за столик возле прохода из вестибюля в бар. В ожидании он ел фисташки и листал итальянские газеты.

В семь тридцать из лифта вышел мужчина – коротко остриженные темные волосы с сединой на висках, яркие зеленые глаза. Он оставил ключ от номера у портье и вышел на улицу.

Часовщик допил свою кока-колу, затем вышел из отеля. Он перебросил ногу через сиденье motorino и включил мотор. На руле висел на ремешке черный шлем. Часовщик достал красный шлем из багажника и надел его, а черный положил в багажник и захлопнул крышку.

Он посмотрел вперед и увидел, как фигура зеленоглазого мужчины постепенно исчезает в темноте виа Джулия. Тогда он отвел назад дроссель и медленно поехал за ним.

22

Рим

Столик в «Ла Карбонара» был заказан на четверых. Габриель отправился на пьяцца Фарнезе и увидел Познера, ожидавшего возле Французского посольства. Они пошли в «Альпомпьере» и заняли уединенный столик в глубине. Познер заказал красное вино и поленту и вручил Габриелю ненадписанный конверт.

– Потребовалось некоторое время, – сказал Познер, – но они все-таки нашли ссылку на Кребса в отчете о нацисте по имени Алоис Брюннер. Знаете что-либо о таком?

– Он был главным помощником Эйхманна, – ответил Габриель, – специалист по депортации, хорошо обучен искусству загонять евреев в гетто, а потом в газовые камеры. Он работал с Эйхманном по депортации австрийских евреев. Позже, во время войны, занимался депортацией в Салониках и в вишистской Франции.

Познер, на которого это явно произвело впечатление, насадил на вилку кусок поленты.

– А после войны он бежал в Сирию, где жил под именем Жоржа Фишера и был консультантом правительства. Так или иначе, современная сирийская разведка и службы безопасности были созданы Алоисом Брюннером.

– А Кребс работал на него?

– Похоже, что да. Вскройте конверт. И кстати, будьте любезны, отнеситесь к этому докладу со всем уважением, какого он заслуживает. Мужчина, составивший его, заплатил за эти данные очень высокую цену. Взгляните на кодовое имя агента.

Менаше было кодовым именем легендарного израильского разведчика Эли Коэна. Коэн родился в Египте в 1924 году, а в 1957 году эмигрировал в Израиль и сразу добровольно пошел работать в израильскую разведку. Его психологический тест дал смешанные результаты. Определение личностных характеристик и профессиональных способностей показало, что он в высшей степени умен и наделен необыкновенной памятью на детали. Но при этом была также обнаружена опасная склонность к «преувеличению собственной персоны» и было предсказано, что Коэн на оперативной работе способен идти на ненужный риск.

Досье Коэна собирало пыль до 1960 года, когда возраставшее напряжение на границе с Сирией побудило израильскую разведку решить, что им отчаянно нужен разведчик в Дамаске. Долгий поиск кандидата ничего подходящего не выявил. Тогда поиск расширили, включив тех, кто был отклонен по разным причинам. Снова открыли досье Коэна, и довольно скоро его стали готовить к заданию, которое приведет его к смерти.

После шести месяцев интенсивного обучения Коэна под именем Камаля Амин Табита отправили в Аргентину создавать себе легенду преуспевающего сирийского дельца, всю жизнь жившего за границей и жаждавшего лишь одного – вернуться на родину. Он вошел в большое содружество эмигрантов в Буэнос-Айресе и завязал немало важных знакомств, в том числе дружбу с майором Амином аль-Хафезом, который в один прекрасный день стал президентом Сирии.

В январе 1962 года Коэн переехал в Дамаск и открыл фирму по экспорту-импорту. Вооруженный рекомендациями от сирийской общины в Буэнос-Айресе, он быстро стал популярной фигурой на дамасской общественной и политической сцене, завязал дружбу с высокопоставленными членами военизированной и правящей партии «Баас». Сирийские офицеры возили Коэна по военным объектам и даже показывали ему военные укрепления на стратегических Голанских высотах. Когда майор аль-Хафез стал президентом, стали поговаривать о том, что Камаля Амина Табита ждет пост министра, возможно даже – министра обороны.

Сирийская разведка понятия не имела, что любезный Табит на самом деле – израильский шпион, регулярно пересылавший отчеты своим хозяевам через границу. Срочные сообщения посылались по радио азбукой Морзе. Более длинные и подробные были написаны невидимыми чернилами, засунуты в ящики с дамасской мебелью и отправлены в Израиль из Европы. Данные, поступавшие от Коэна, давали плановикам в израильской разведке замечательную возможность видеть политическую и военную ситуацию в Дамаске.

В конце концов предупреждения о склонности Коэна к риску оправдались. Он стал неосторожен в пользовании радио – делал передачи каждое утро в одно и то же время или несколько передач в один день. Он посылал приветы своей семье и оплакивал поражение Израиля в международном футбольном матче. Сирийские силы безопасности, вооруженные последними детекторами советского производства, стали искать в Дамаске израильского шпиона. Они обнаружили его 18 января 1965 года, ворвавшись в его квартиру, когда он передавал сообщение своим кураторам. Коэна повесили в мае 1965 года, и это передавали по сирийскому телевидению.

Габриель прочел первое сообщение, где фигурировало имя Кребса, при мерцающем свете свечи на столике. Оно было передано по европейскому каналу в мае 1963 года. В подробном отчете о внутренней политике партии «Баас» и интригах был абзац, посвященный Алоису Брюннеру.

«Я встретился с „герром Фишером“ на коктейле, устроенном ведущей фигурой в партии „Баас“. Герр Фишер выглядел не слишком хорошо, так как недавно потерял несколько пальцев на руке, вскрыв конверт с бомбой в Каире. Он винит в покушении на свою жизнь мстительное еврейское отребье в Тель-Авиве. Он утверждал, что своей работой в Египте более чем рассчитается с израильскими агентами, которые пытались убить его. Герра Фишера в тот вечер сопровождал мужчина по имени Отто Кребс. Я никогда прежде не видел Кребса. Он высокий, голубоглазый и в противоположность Брюннеру с очень немецкой внешностью. Он много пил виски и производил впечатление человека уязвимого – такого можно шантажировать или завербовать каким-то иным путем».

– И все ясно? – сказал Габриель. – После одной встречи на коктейле?

– Видимо, да, но не теряйте надежды. Коэн даст вам еще один ключ. Посмотрите следующее сообщение.

Габриель прочел и это при свете свечи.

«Я видел „герра Фишера“ на прошлой неделе на приеме в министерстве обороны. Спросил насчет его приятеля герра Кребса. Я сказал, что мы с Кребсом обсуждали одно деловое начинание и я огорчен, так как от него ничего не слышно. Фишер сказал, что в этом нет ничего удивительного, так как Кребс недавно переехал в Аргентину».

Познер налил Габриелю бокал вина.

– Я слышал, в Буэнос-Айресе славно в это время года.


Габриель и Познер расстались на пьяцца Фарнезе, затем Габриель уже один пошел по виа Джулия к отелю. Ночью похолодало, и на улице было очень темно. Габриель шагал в глубокой тишине по неровным камням тротуара, и ему представилось, что он идет по Риму полтора столетия назад, когда Ватикан правил тут. Он подумал, как Эрих Радек шел по этой самой улице, дожидаясь, когда получит паспорт и билет на свободу.

Но действительно ли Радек приезжал в Рим?

Судя по досье епископа Гудала в «Анима», Радек приходил в «Анима» в 1948 году и вскоре уехал под именем Отто Кребса. Эли Коэн обнаружил Кребса в Дамаске только в 1963 году. После этого Кребс, судя по записям, перебрался в Аргентину. Факты были вопиюще противоречивыми и, пожалуй, никак не сочетались с историей Людвига Фогеля. Согласно документам Государственного архива, Фогель жил в Австрии в 1946 году и работал в американских оккупационных войсках. Если это правда, то Фогель и Радек никак не могли быть одним и тем же человеком. Тогда как же объяснить уверенность Макса Клайна, что он видел Фогеля в Биркенау? А кольцо, которое Габриель забрал в коттедже Фогеля в Верхней Австрии? «1005 – отлично сработано. Генрих»… А часы? «Эриху с обожанием от Моники»… Может быть, кто-то другой приезжал в Рим в 1948 году под видом Эриха Радека? И если это так, то почему?

Столько вопросов, думал Габриель, и лишь один возможный след: Фишер сказал, что это неудивительно, так как Кребс перебрался недавно в Аргентину. Познер прав. У Габриеля нет иного выбора, кроме как продолжить поиск в Аргентине.

Глубокую тишину взорвал похожий на жужжание шмеля стрекот motorino. Габриель оглянулся через плечо и увидел мотоцикл, заворачивавший из-за угла на виа Джулия. Он вдруг ускорил ход и помчался прямо на Габриеля. Габриель остановился и вынул руки из карманов. Надо было решать. Стоять на месте, как поступил бы обычный римлянин, или броситься бежать? Решение было принято за него, когда двумя-тремя секундами позже ездок в шлеме сунул руку за отворот куртки и вытащил револьвер с глушителем.


Габриель нырнул в узкую улочку, когда три язычка пламени вылетели из револьвера. Три пули попали в стену дома. Габриель пригнул голову и побежал.

Motorino на такой скорости не сумел свернуть в улочку. Он промчался мимо и завихлял, делая нелепый разворот, что дало Габриелю несколько решающих секунд на то, чтобы создать расстояние между собой и преследователем. Он свернул направо, на улицу, параллельную виа Джулия, затем неожиданно налево. Он хотел добраться до корсо Витторио-Эммануэле, одного из самых широких проспектов Рима. Там будет поток транспорта, а на тротуарах – пешеходы. На корсо он найдет место, где скрыться.

Треск motorino зазвучал громче. Габриель оглянулся. Мотоцикл продолжал следовать за ним, с угрожающей скоростью сокращая расстояние. Габриель кинулся бежать, руки его хватали воздух, дыхание с прерывистым хрипом вырывалось из груди. Свет фар осветил его. Он увидел на тротуаре, впереди себя, свою тень – сумасшедшего, размахивающего руками.

Второй мотоцикл свернул на улицу прямо перед ним и, заскользив, остановился. Ездок в шлеме вытащил оружие. Значит, вот оно что – западня, двое убийц, никакой надежды на спасение. Он почувствовал себя целью в тире, которую вот-вот снесут.

Он продолжал бежать – на свет. Поднял руки и увидел свои пальцы, напряженные, сведенные судорогой, – руки страдальца на полотне экспрессиониста. И вдруг осознал, что кричит. Звук эхом отдался от оштукатуренных и кирпичных стен окружающих зданий и забился у него в ушах, так что он уже не слышал рева мотоцикла за спиной. Перед глазами возникла картина: его мать у польской дороги, и Эрих Радек, приставивший револьвер к ее виску. Только тут он понял, что кричит по-немецки. На языке своих снов. На языке своих кошмаров.

Второй убийца нацелился и приподнял козырек своего шлема.

Габриель услышал свое имя:

– Ложись! Ложись! Габриель!

Он понял, что это голос Кьяры.

И упал на панель.

Пули Кьяры пролетели над его головой и попали в приближавшееся motorino. Мотоцикл, потеряв управление, развернулся и врезался в дом. Убийца перелетел через руль и растянулся на камнях мостовой.

– Нет, Габриель! Оставь! Да скорей же!

Он поднял глаза и увидел протянутую к нему руку Кьяры. Он залез на motorino, прильнул к спине Кьяры, а мотоцикл с треском понесся по корсо к реке.


У Шамрона существовало правило насчет пользования конспиративными квартирами: никаких физических контактов между агентами мужского и женского пола. В тот вечер на квартире Конторы на севере Рима, близ ленивого изгиба Тибра, Габриель и Кьяра нарушили это правило со страстью, какая бывает порождена страхом смерти. Только после этого Габриель потрудился спросить Кьяру, как она нашла его.

– Шамрон сказал мне, что ты едешь в Рим. Он попросил меня последить, не угрожает ли тебе опасность, чтобы обезопасить тебя. Я, конечно, согласилась. У меня ведь личная заинтересованность в том, чтобы ты продолжал жить.

Габриель удивился, как это он не заметил, что за ним ездит итальянская богиня пяти футов десяти дюймов ростом. Правда, Кьяра Цолли была отличным работником.

– Я хотела присоединиться к тебе за ленчем в «Помпьере», – проказливо сказала она. – Но подумала, что это не очень хорошая идея.

– Что ты знаешь о деле?

– Лишь то, что худшие мои опасения насчет Вены оправдались. Почему бы тебе не рассказать мне остальное?

Он так и поступил, начав с вылета из Вены и закончив информацией, которую он получил ранее в тот вечер от Шимона Познера.

– Так кто же послал этого человека в Рим, чтобы убить тебя?

– Я думаю, вполне разумно предположить, что это тот же, кто устроил убийство Макса Клайна.

– А как они нашли тебя здесь?

Габриель задавал себе тот же вопрос. Его подозрения, естественно, пали на розовощекого австрийского ректора «Анима» – епископа Теодора Дрекслера.

– Так куда же мы дальше отправляемся?

– Мы?

– Шамрон велел мне прикрывать тебя. Ты хочешь, чтобы я не выполнила прямого указания Memuneh?

– Он велел тебе следить за мной в Риме.

– Это было задание с открытой датой, – возразила она вызывающим тоном.

Габриель с минуту лежал, гладя ее по волосам. По правде говоря, ему не помешал бы товарищ по странствиям и вторая пара глаз на оперативной работе. Учитывая явное наличие риска, он предпочел бы, чтобы это был кто-то другой, а не женщина, которую он любил. В то же время она доказала, что является ценным партнером.

На ночном столике стоял надежный телефон. Габриель набрал номер в Иерусалиме и пробудил Мордехая Ривлина от глубокого сна. Ривлин назвал ему фамилию в Буэнос-Айресе, дал номер телефона этого человека и адрес в barrio[18] Сан-Тельмо. Затем Габриель позвонил в «Аэролинеас Архентинас» и заказал два билета бизнес-класса на вечерний самолет. И повесил трубку. Кьяра лежала, прижавшись щекой к его груди.

– Ты кричал там, в проулке, когда бежал ко мне, – сказала она. – Ты помнишь, что именно?

Он не мог вспомнить. Так бывает, когда, проснувшись, не в состоянии вспомнить сон, который тревожил тебя.

– Ты звал ее, – сказала Кьяра.

– Кого?

– Свою мать.

Он вспомнил картину, возникшую перед его глазами, когда, теряя рассудок, бежал от человека на motorino. Он подумал, что, возможно, действительно звал мать. Ни о чем другом он не думал.

– Ты уверен, что Эрих Радек убил тех бедняжек в Польше?

– Уверен, насколько можно быть уверенным через шестьдесят лет после случившегося.

– А если Людвиг Фогель является Эрихом Радеком?

Габриель потянулся и выключил лампу.

23

Рим

На виа делла Паче не было никого. Часовщик остановился у ворот «Анима» и выключил мотор motorino. Он протянул дрожащую руку и нажал на кнопку переговорного устройства. Отклика не было. Он позвонил в звонок. На этот раз юношеский голос ответил ему по-итальянски. Часовщик по-немецки попросил о встрече с ректором.

– Боюсь, это невозможно. Пожалуйста, позвоните утром по телефону, договоритесь о встрече, и епископ Дрекслер будет рад видеть вас. Buonanotte, signore.[19]

Часовщик сильнее нажал на кнопку переговорного устройства.

– Мне было велено прийти сюда другом епископа из Вены. По срочному делу.

– Как звать этого человека?

Часовщик правдиво ответил на вопрос.

Тишина, затем:

– Я сейчас спущусь, синьор.

Часовщик расстегнул куртку и осмотрел рану под правой ключицей. Раскаленная пуля прижгла близкие к коже сосуды. Крови было немного, но рана сильно пульсировала и его бил озноб от шока и поднявшейся температуры. Он полагал, что это было малокалиберное оружие, скорее всего 22-го калибра. Не того рода, что причиняет серьезные внутренние повреждения. В любом случае нужен доктор, чтобы вынуть пулю и хорошенько прочистить рану, пока не началось заражение.

Он поднял глаза. На дворе появилась фигура в сутане и осторожно направилась к калитке – послушник, мальчик лет пятнадцати с лицом ангела.

– Ректор говорит, что неприлично приходить в семинарию в такое время, – сказал послушник. – Ректор предлагает вам пойти сегодня в какое-нибудь другое место.

Часовщик вытащил свой «глок» и направил его на ангельское личико.

– Открывай калитку, – шепотом произнес он. – Сейчас же.


– Да, но почему вам надо было посылать его сюда? – Голос епископа неожиданно загремел, словно он предупреждал паству об опасностях, какие несет с собой грех. – Для всех, имеющих к этому отношение, было бы лучше, если бы он немедленно уехал из Рима.

– Он не может лететь, Теодор. Ему нужен врач и место, где он мог бы прийти в себя.

– Я это понимаю. – Глаза его остановились на миг на сидевшей напротив него, по другую сторону стола, фигуре – мужчине с волосами с проседью и широкими могучими плечами циркового силача. – Но вы должны понимать, что крайне компрометируете «Анима».

– Положение «Анима» станет куда хуже, если наш друг профессор Рубинштейн преуспеет.

Епископ тяжело вздохнул.

– Он может пробыть здесь двадцать четыре часа и ни минутой дольше.

– И вы найдете ему врача? Кого-нибудь, умеющего молчать?

– Я знаю как раз такого. Он помог мне пару лет назад, когда один из моих мальчиков попал в потасовку с римским головорезом. Я уверен, что могу положиться на него, хотя пулевое ранение едва ли повседневное явление в семинарии.

– Я уверен, вы придумаете, как это объяснить. У вас очень гибкий ум, Теодор. Могу я с минуту поговорить с ним?

Епископ протянул Часовщику трубку. Тот схватил ее рукой в крови. Затем посмотрел на прелата и движением головы выставил его из собственного кабинета. Тогда убийца приложил трубку к уху. Человек в Вене спросил, что же произошло.

– Вы не сказали мне, что объект находится под защитой. Вот это и произошло.

И Часовщик рассказал о внезапном появлении второго мотоциклиста. На линии наступило молчание, затем человек в Вене заговорил исповедальным тоном:

– Я так спешил отправить вас в Рим, что не сообщил важной информации об объекте. Сейчас я вижу, что это было просчетом с моей стороны.

– Не сообщили важной информации? Чего же именно?

Человек в Вене сообщил, что объект в свое время был связан с израильской разведкой.

– Судя по тому, что произошло сегодня вечером в Риме, – сказал он, – объект по-прежнему крепко с ней связан.

«Великий Боже, – подумал Часовщик. – Израильский агент? Это немаловажная деталь». Разум подсказывал вернуться в Вену и предоставить Старику самому справляться со сложившейся ситуацией. Вместо этого Часовщик решил использовать ситуацию к своей выгоде. Но было в этом решении и другое. Никогда еще не было такого случая, чтобы он не выполнил контракта. И дело было не в профессиональной гордости или репутации. Он просто считал неразумным оставлять в живых потенциального врага, особенно если этот враг связан со службой, столь жестокой, как израильская разведка. Запульсировало плечо. Ему не терпелось всадить пулю в этого вонючего еврея. И в его приятеля.

– Моя цена за это задание только что возросла, – сказал Часовщик. – И существенно.

– Я это ожидал, – ответил человек в Вене. – И удваиваю гонорар.

– Утройте, – возразил Часовщик, и, минуту помедлив, человек в Вене согласился. – А можете вы снова установить его местонахождение?

– У нас есть одно существенное преимущество.

– Какое же?

– Нам известен след, по которому он идет, и мы знаем, где он появится. Епископ Дрекслер позаботится о том, чтобы ваша рана получила нужный уход. Пока отдохните. Я убежден, что очень скоро вы услышите от меня очередное сообщение.

24

Буэнос-Айрес

Альфонсо Рамирес должен был бы уже давно умереть. Он был, несомненно, одним из самых мужественных людей в Аргентине и во всей Латинской Америке. Журналист и писатель, он работал всю жизнь, откалывая кусочки от стен, окружавших Аргентину и ее убийственное прошлое. Большая часть написанного им считалась слишком полемичной и опасной для публикации в Аргентине, и его печатали в Соединенных Штатах и в Европе. Лишь немногие аргентинцы за пределами политической и финансовой элиты читали хоть слово, написанное Рамиресом.

Он на себе испытал всю жестокость Аргентины. Во время Грязной войны его выступления против военных побудили хунту посадить автора в тюрьму, где он провел девять месяцев и где его пытками чуть не довели до смерти. Его жену, активно выступавшую с левых политических позиций, забрал военный эскадрон смерти, и ее сбросили с самолета в ледяные воды Южной Атлантики. Если бы не вмешательство «Амнисти интернейшнл», Рамиреса наверняка постигла бы та же участь. Вместо этого его выпустили из тюрьмы – почти неузнаваемого, с расшатанным здоровьем, – и он возобновил свой крестовый поход против генералов. В 1983 году они сошли со сцены и демократически избранное правительство из гражданских лиц заняло их место. Рамирес помог новому правительству отправить под суд десятки армейских офицеров за преступления, совершенные во время Грязной войны. Среди них был капитан, сбросивший жену Альфонсо Рамиреса в океан.

В последние годы Рамирес мобилизовал все свое умение на освещение другой малоприятной главы аргентинской истории, которую правительство, пресса и большинство граждан предпочитали игнорировать. Вслед за разгромом гитлеровского рейха тысячи военных преступников – немцев, французов, бельгийцев и хорват – устремились в Аргентину с горячего одобрения правительства Перона и при неустанной помощи Ватикана. Рамиреса презирали в тех кварталах Аргентины, где все еще сильно было влияние нацистов, и его деятельность оказалась столь же опасной, как и расследование действий генералов. Его бюро дважды взрывали, а в его почте содержалось столько бомб, что почтовики отказывались отправлять ему письма. Если бы Мордехай Ривлин не представил Рамиресу Габриеля, Рамирес, по мнению Габриеля, едва ли согласился бы встретиться с ним.

А так Рамирес охотно принял приглашение на ленч и предложил встретиться в местном кафе в Сан-Тельмо, в двух кварталах от дома, где у него была контора. Пол в кафе был выложен черными и белыми плитками, по которым были бессистемно расставлены квадратные деревянные столики. На оштукатуренных стенах висели полки, уставленные пустыми винными бутылками. Широкие двери были распахнуты на шумную улицу, и на тротуаре, под брезентовым навесом, тоже стояли столики. Три вентилятора на потолке разгоняли удушливый воздух. У стойки бара лежала, тяжело дыша, немецкая овчарка. Габриель приехал вовремя – в два тридцать. Аргентинец опаздывал.

В январе – самый разгар лета в Аргентине и было невыносимо жарко. Габриель, выросший в долине Джезреель и проводивший лето в Венеции, привык к жаре, но он всего два-три дня назад находился в Австрийских Альпах, и его тело ощущало резкую смену климата. Транспорт поднимал волны жары, проникавшие в распахнутые двери кафе. С каждым проходившим мимо грузовиком температура, казалось, поднималась на один-два градуса. Габриель не снимал солнечных очков. Рубашка его прилипла к спине.

Он потягивал холодную воду, жуя лимонную корку, и смотрел на улицу. Взгляд его ненадолго остановился на Кьяре. Она потягивала кампари с содовой водой и с безразличным видом ковыряла эмпанадас.[20] Она была в шортах. Длинные ноги ее были вытянуты на солнце и начинали поджариваться. Волосы были небрежно закручены в узел. По шее в блузку без рукавов стекала струйка пота. Часы красовались на левой руке. Это был условный сигнал. Часы на левой руке означали, что она не заметила за ними наблюдения, хотя Габриель знал, что даже столь опытному агенту, как Кьяра, трудно обнаружить профессионала днем среди толпы на улицах Сан-Тельмо.

Рамирес появился только в три часа. Он не извинился за опоздание. Это был крупный мужчина с могучими плечами и черной бородой. Габриель ожидал увидеть на нем следы пыток, но ничего не обнаружил. Голос его, когда он заказывал два бифштекса и бутылку вина, звучал любезно, но был таким громким, что, казалось, закачались бутылки на полках. Габриель усомнился, что бифштекс с красным вином едва ли правильный выбор в такую жару. У Рамиреса был такой вид, словно он счел вопрос Габриеля скандальным.

– Мясо – это единственная настоящая вещь в данной стране, – сказал он. – К тому же при том, куда идет наша экономика… – Остальное поглотил грохот проезжавшего мимо грузовика с цементом.

Официант поставил на столик вино. Это была зеленая бутылка без этикетки. Рамирес налил вино в два бокала и спросил Габриеля, как имя человека, которого он ищет. Услышав ответ, аргентинец сосредоточенно насупился.

– Отто Кребс, да? Это его настоящее имя или вымышленное?

– Вымышленное.

– Как вы можете быть в этом уверены?

Габриель протянул ему документы, которые он взял в «Санта-Мария-дель-Анима» в Риме. Рамирес вытащил из кармашка рубашки засаленные очки и надел их. А Габриель занервничал оттого, что документы находятся на виду. Он бросил взгляд в направлении Кьяры. Часы по-прежнему были у нее на левой руке. Когда Рамирес поднял глаза от бумаг, стало ясно, что они произвели на него впечатление.

– Как вам удалось получить доступ к бумагам епископа Гудала?

– У меня есть друг в Ватикане.

– Нет, у вас есть очень могущественный друг в Ватикане. Единственный, кто мог заставить епископа Дрекслера открыть бумаги Гудала, это сам папа! – Рамирес поднял бокал в сторону Габриеля. – Итак, значит, в сорок восьмом году офицер СС по имени Эрих Радек приезжает в Рим и падает в объятия епископа Гудала. А через два-три месяца он уезжает из Рима под именем Отто Кребса и направляется в Сирию. Что еще вам известно?

Следующий документ, который Габриель положил на деревянный столик, вызвал аналогичное удивление у аргентинского журналиста.

– Как вы видите, израильская разведка обнаружила человека, известного теперь под именем Отто Кребс, в Дамаске в шестьдесят третьем году. Источник очень надежный – не кто иной, как Алоис Брюннер. Согласно Брюннеру, Кребс уехал из Сирии в шестьдесят третьем году и прибыл сюда.

– И у вас есть основание считать, что он, возможно, все еще здесь?

– Это-то мне и необходимо выяснить.

Рамирес скрестил на груди могучие руки и посмотрел на Габриеля через стол. Между ними воцарилась тишина, наполненная жарким грохотом транспорта с улицы. Аргентинец почувствовал, что тут пахнет сюжетом. Габриель это как раз и предвидел.

– Как же это человек по имени Ренэ Дюран из Монреаля сумел получить секретные документы из Ватикана и от израильской разведслужбы?

– У меня, ясное дело, есть хорошие источники.

– Я человек очень занятой, мсье Дюран.

– Если вы хотите денег…

Аргентинец предостерегающе поднял руку ладонью вверх.

– Мне не нужны ваши деньги, мсье Дюран. Я сам могу их заработать. Я хочу иметь сюжет.

– Появление в прессе рассказа о моем расследовании, безусловно, повредит ему.

Рамирес принял оскорбленный вид.

– Мсье Дюран, я убежден, что у меня больше, чем у вас, опыта в преследовании людей вроде Эриха Радека. Я знаю, когда надо вести расследование втихую, а когда писать о нем.

Габриель помедлил. Ему не хотелось устанавливать с аргентинским журналистом отношения «услуга за услугу», но в то же время он понимал, что Альфонсо Рамирес может оказаться ценным другом.

– С чего начнем? – спросил Габриель.

– Ну, я полагаю, мы должны выяснить, говорил ли Алоис Брюннер правду про своего друга Отто Кребса.

– То есть приезжал ли он когда-либо в Аргентину?

– Вот именно.

– И как это мы сделаем?

В этот момент появился официант. Бифштекс, который он поставил перед Габриелем, был такой величины, что им можно было бы насытить семейство из четырех человек. Рамирес улыбнулся и начал резать свое мясо.

– Bon appetit,[21] мсье Дюран. Кушайте! Что-то мне говорит, что вам понадобятся все ваши силы.


У Альфонсо Рамиреса был последний в западном полушарии еще работавший «фольксваген-сирокко». В свое время, возможно, он был темно-синим, теперь же был цвета пемзы. По центру ветрового стекла шла трещина, похожая на зигзаг молнии. Дверца со стороны Габриеля была вдавлена вовнутрь, и ему пришлось мобилизовать все свои угасшие силы, чтобы ее открыть. Кондиционер давно не работал, а мотор ревел как ракетный двигатель. Они помчались по широкой авениде Девятого июля с опущенными стеклами. Вокруг машины летели обрывки газет. Рамирес, казалось, то ли не заметил, то ли не обратил внимания на то, что несколько газетных страниц ветром вытянуло на улицу.

По мере того как убывал день, становилось все жарче. Крепкое вино вызвало у Габриеля головную боль. Он подставил лицо ветру. Бульвар выглядел уродливо. Фасады изящных старых домов были испорчены бесконечными рекламными щитами, предлагавшими дорогие немецкие автомобили и прохладительные американские напитки народу, чьи деньги вдруг стали ничего не стоить. Ветви деревьев пьяно висели под тяжестью пыли и зноя.

Габриель с Рамиресом свернули к реке. Рамирес посмотрел в зеркальце заднего вида. Всю жизнь его преследовали военные и сторонники нацизма, и это выработало в нем обостренное чувство улицы.

– За нами следует девица на скутере.

– Да, я знаю.

– Если вы знали, почему мне ничего не сказали?

– Потому что она работает на меня.

Рамирес долго смотрел в зеркальце.

– Узнаю эти ляжки. Это та девица, что была в кафе, да?

Габриель медленно кивнул. Голова у него разламывалась.

– Очень интересный вы человек, мсье Дюран. И к тому же счастливчик. Она красотка.

– Сосредоточьтесь на езде, Альфонсо. Она прикрывает вашу спину.

Через пять минут Рамирес запарковал машину на улице, огибающей гавань. Кьяра промчалась мимо, затем развернулась и запарковала свой мотоцикл в тени дерева. Рамирес заглушил мотор. Солнце безжалостно лупило по крыше. Габриель хотел было выйти из машины, но аргентинец решил сначала ввести его в курс дела.

– Большая часть досье, относящихся к нацистам в Аргентине, хранится в Бюро информации под замком. Официально эти досье до сих пор вне доступа для репортеров и ученых, хотя традиционный тридцатилетний период засекречивания давно истек. Если бы мы смогли пробраться в хранилища Бюро информации, то, наверное, не много нашли бы там. Судя по всему, Перон велел уничтожить наиболее дискредитирующие досье в пятьдесят пятом году, когда в результате выборов неожиданно лишился своего поста.

На другой стороне улицы приостановилась машина, и мужчина, сидевший за рулем, долго смотрел на девицу с мотоциклом. Рамирес это тоже заметил. Он с минуту понаблюдал за машиной в свое зеркальце заднего вида и возобновил рассказ:

– В тысяча девятьсот девяносто седьмом году правительство создало Комиссию по выяснению деятельности нацистов в Аргентине. Она с самого начала столкнулась с серьезной проблемой. Дело в том, что в девяносто шестом году правительство сожгло все дискредитирующие досье, какие у него оставались.

– Тогда зачем же они создавали комиссию?

– Они, конечно, хотели, чтобы их похвалили за старания. Но в Аргентине поиски истины этим и ограничатся. Настоящее расследование выявило бы подлинную меру участия Перона в бегстве нацистов из Европы после войны. Оно также раскрыло бы то, что многие нацисты продолжают жить здесь. Кто знает? Может, и тот, кого вы ищете, тоже.

Габриель указал на здание.

– А это что такое?

– Отель иммигрантов – первая остановка для миллионов иммигрантов, перебравшихся в Аргентину в девятнадцатом и двадцатом столетиях. Правительство селило их, и они тут жили, пока не найдут работы и места, где поселиться. Теперь Бюро по иммиграции превратило это здание в склад.

– В склад чего?

– Досье, конечно. – Рамирес открыл отделение для перчаток и достал резиновые операционные перчатки и бумажные стерильные маски. – Это не самое чистое место на свете. Надеюсь, вы не боитесь крыс.

Габриель взялся за ручку и нажал плечом на дверцу. На другой стороне улицы Кьяра выключила мотор и приготовилась ждать.


У входа стоял скучающий полицейский. За столом регистратуры перед крутящимся вентилятором сидела девушка в форме и читала модный журнал. Она передвинула по пыльному столу книгу записей. Рамирес расписался в ней, поставил время и взял две ламинированные бирки. У Габриеля был номер 165. Он пристегнул бирку к кармашку на рубашке и следом за Рамиресом пошел к лифту.

– Два часа до закрытия, – крикнула им вслед девушка и перевернула страницу журнала.

Они вошли в грузовой лифт. Рамирес стянул дверцы и нажал кнопку верхнего этажа. Кабина лифта, качаясь, медленно поползла вверх. Через минуту их встряхнуло, и они остановились – воздух был такой жаркий и пропыленный, что трудно было дышать. Рамирес натянул перчатки и маску. Габриель последовал его примеру.

Помещение, в котором они очутились, было, грубо говоря, длиной в два городских квартала и целиком заполнено бесконечными рядами стальных стеллажей, прогибавшихся под тяжестью деревянных ящиков. В разбитые окна влетали и вылетали ласточки. Габриель слышал поскребывание крошечных лапок и мяуканье дерущихся кошек. Сквозь защитную маску проникал запах пыли и гниющей бумаги. Архив «Анима» в Риме с сочащимися стенами казался раем по сравнению с этим отвратительным местом.

– Что это за досье?

– Те, что Перон и его духовные последователи в правительстве Менема не сочли нужным уничтожить. В этой комнате хранятся иммиграционные карточки, какие заполнял каждый пассажир, прибывший в порт Буэнос-Айреса с тысяча девятьсот двадцатого года по семидесятый. Этажом ниже находятся списки пассажиров каждого судна. Менгеле, Эйхманн – все они оставили здесь отпечатки своих пальцев. Может быть, и Отто Кребс тоже.

– Почему тут такой беспорядок?

– Поверите ли, было хуже. Года два-три назад храбрая душа по имени Чела расставила карточки в алфавитном порядке и по годам. Теперь они называют это Зал Челы. Иммиграционные карточки за шестьдесят третий год вон там. Следуйте за мной. – Рамирес приостановился, указывая на пол. – Осторожней – не наступите на кошачий помет.

Они прошли с полквартала. Иммиграционные карточки за шестьдесят третий год занимали несколько десятков стальных полок. Рамирес нашел деревянные ящики, в которых находились карточки пассажиров, чья фамилия начиналась с буквы «К», снял их с полки и осторожно поставил на пол. Согнувшись в три погибели, он принялся перебирать плотно стоявшие карточки. И нашел четырех иммигрантов с фамилией Кребс. Ни у кого из них не было имени Отто.

– А могли поставить карточку в другое место?

– Конечно.

– И мог кто-нибудь ее вынуть?

– Это Аргентина, мой друг. Тут все возможно.

Расстроенный Габриель прислонился к полкам. Рамирес положил иммиграционные карточки в ящик и поставил ящик на место на стальную полку. Затем посмотрел на свои часы.

– В нашем распоряжении час сорок пять минут до закрытия на ночь. Вы смотрите, начиная с шестьдесят третьего года, а я пойду в обратном направлении. Наименее удачливый ставит спиртное.


С реки пришла гроза. Габриель сквозь разбитое окно видел вспышки молний, сверкавшие среди портовых кранов. Черная туча заслонила предвечернее солнце. В Зале Челы стало почти ничего не видно. Дождь начался как взрыв. Он хлестал в разбитые окна и заливал драгоценные документы. Реставратору Габриелю виделись расплывающиеся чернила, навсегда утраченные фотографии.

Он нашел иммиграционные карточки еще трех мужчин по фамилии Кребс – одна карточка 1965 года, две другие – 1969 года. Ни одного из них не звали Отто. Темнота замедляла его поиски, так что он теперь не перебирал их быстро, а буквально полз. Прочесть иммиграционные карточки он мог, лишь подтащив ящик к окну, где еще было немного света. Тут он становился на колени, повернувшись спиной к дождю, и перебирал пальцами карточки.

Девушка из регистратуры поднялась к ним и предупредила, что через десять минут они закрываются. Габриель просмотрел карточки только по 1972 год. Ему не хотелось приходить сюда еще и завтра. И он ускорил поиск.

Гроза прекратилась так же внезапно, как и началась. Воздух очистился, и стало прохладнее. Было тихо – лишь, журча, дождевая вода текла по сточным канавам. Габриель продолжал искать: 1973, 1974, 1975, 1976… Ни одного пассажира по фамилии Кребс. Ничего.

Девушка вернулась – на этот раз, чтобы выставить их. Габриель, неся свой последний ящик к полкам, увидел Рамиреса, разговаривавшего с девушкой по-испански.

– Нашли что-нибудь? – спросил Габриель.

Рамирес покачал головой.

– Насколько вы продвинулись?

– До конца. А вы?

Габриель сказал ему.

– Думаете, нам стоит вернуться сюда завтра?

– Скорей всего нет. – Он положил руку на плечо Габриелю. – Пошли, я куплю вам пива.

Девушка забрала у них ламинированные бирки и проводила до грузового лифта. Окна «Сирокко» оставались открытыми. Габриель, крайне огорченный провалом, опустился на мокрое сиденье машины. Тишину улицы разорвал громовой рев мотора. Это Кьяра поехала за ними. В насквозь промокшей одежде.

Через два квартала от архива Рамирес сунул руку в кармашек рубашки и достал сложенную вдвое иммиграционную карточку.

– Взбодритесь, мсье Дюран, – сказал он, передавая карточку Габриелю. – Иногда в Аргентине стоит воспользоваться тактикой исподтишка, какою пользуются ответственные господа. В этом здании всего одна копировальная машина, и она находится в распоряжении девушки. Она сделала бы одну копию для меня, а другую для своего начальства.

– И Отто Кребсу, если он все еще жив, вполне могли бы сообщить, что мы ищем его.

– Совершенно верно.

Габриель взял карточку.

– Где она была?

– В девятьсот сорок девятом году. Я полагаю, Чела положила ее не в тот ящик.

Габриель опустил глаза и стал читать. Отто Кребс приехал в Буэнос-Айрес на пароходе из Афин в декабре 1963 года. Рамирес указал на номер, написанный от руки в конце карты: 245276/62.

– Это номер его разрешения на высадку на берег. Оно, по-видимому, было выдано аргентинским консульством в Дамаске. Последняя цифра – 62, означает год, когда было предоставлено разрешение.

– А что теперь?

– Мы знаем, что он приехал в Аргентину. – Рамирес пожал широкими плечами. – Посмотрим, сумеем ли мы найти его.


Они поехали по мокрым улицам назад, в Сан-Тельмо, и запарковали машину у многоквартирного дома в итальянском стиле. Подобно многим зданиям в Буэнос-Айресе, это был когда-то красивый дом. Теперь же его фасад был цвета машины Рамиреса, весь в грязных разводах от загрязнения воздуха.

Они поднялись по плохо освещенной лестнице. Воздух в квартире был спертый и теплый. Рамирес запер за ними дверь и распахнул окна, чтобы впустить прохладный вечерний воздух. Габриель выглянул на улицу и увидел Кьяру, запарковавшую свой мотоцикл на противоположной стороне.

Рамирес нырнул на кухню. И вышел оттуда с двумя бутылками аргентинского пива. Одну он протянул Габриелю. Стекло уже запотело. Алкоголь немного ослабил его головную боль.

Рамирес провел Габриеля в свой кабинет. Он оказался таким, как и ожидал Габриель, – это была большая неопрятная, как сам Рамирес, комната, на всех стульях лежали книги, а на большом письменном столе высились стопки бумаг, которые, казалось, только и ждали, чтобы сразиться друг с другом. Толстые занавеси приглушали шум и свет с улицы. Рамирес взялся за телефон, а Габриель сел и допил свое пиво.

У Рамиреса ушел час на то, чтобы добыть первый важный ключ. В 1964 году Отто Кребс зарегистрировался в национальной полиции Барилоче, в северной Патагонии. Сорок пять минут спустя была разгадана еще одна загадка: в 1972 году, подав заявление о выдаче ему аргентинского паспорта, Кребс указал свой адрес в Пуэрто-Блесте, городе недалеко от Барилоче. На то, чтобы найти следующую информацию, ушло всего пятнадцать минут. В 1982 году паспорт был аннулирован.

– Почему? – спросил Габриель.

– Потому что владелец паспорта умер.


Аргентинец разложил на столе карту с загнутыми углами и, прищурившись, стал рассматривать сквозь грязные стекла очков западные окраины страны.

– Вот оно, – произнес он, ткнув пальцем в карту. – Сан-Карлос-де-Барилоче, или коротко – просто Барилоче. Это курорт в северном озерном округе Патагонии, основанный швейцарскими и немецкими поселенцами в девятнадцатом веке. Он до сих пор известен как Аргентинская Швейцария. Теперь в этом городке собираются лыжники, но для нацистов и их последователей это было чем-то вроде Валгаллы. Менгеле обожал Барилоче.

– Как мне туда добраться?

– Быстрее всего – лететь. В Буэнос-Айресе есть аэропорт и рейсы каждый час. – Он помолчал и добавил: – Это не близкий путь для посещения могилы.

– Я хочу увидеть ее своими глазами.

Рамирес кивнул.

– Остановитесь в отеле «Эдельвейс».

– «Эдельвейс»?

– Это место сборища немцев, – сказал Рамирес. – Вам трудно будет поверить, что вы – в Аргентине.

– А почему бы вам не поехать со мной?

– Боюсь, я буду своего рода помехой. Я – persona non grata[22] среди определенных слоев барилочского сообщества. Я чуть дольше положенного копал там – вы понимаете, что я имею в виду. Мое лицо слишком хорошо там известно. – Аргентинец внезапно посерьезнел. – Но и вы будьте осторожны, мсье Дюран. Барилоче – не место для небрежных расспросов. Они там не любят, когда пришлые задают вопросы относительно некоторых обитателей. Вы должны также понимать, что приехали в Аргентину в напряженное время.

Рамирес покопался в куче бумаг на своем столе, пока не нашел то, что искал, а именно: международный выпуск журнала «Ньюсуик» двухмесячной давности. Он протянул его Габриелю, а сам пошел на кухню еще за двумя бутылками пива. Они сели в прохладе затененной гостиной. Блеснула молния. Приближалась еще одна гроза.


– Оба были богатыми бизнесменами. Первым умер человек по имени Энрике Кальдерон. Кальдерона нашли в спальне его городского дома в районе Буэнос-Айреса под названием Палермо-Чико. Четыре выстрела в голову – очень профессионально.

Габриель, услышав об убийстве, всегда представлял себе, как это произошло, поэтому отвел взгляд от Рамиреса и стал смотреть, как первые тяжелые капли дождя забарабанили по балкону.

– А второй?

– Густаво Эстрада. Был убит через две недели во время деловой поездки в Мехико-Сити. Труп Эстрады нашли в его номере, когда он не появился на встрече за завтраком. То же самое: четыре выстрела в голову. – Рамирес помолчал. – Хорошенькая история, верно? Два известных бизнесмена были убиты поразительно одинаково на протяжении двух недель один за другим. Дерьмо, каким любит заниматься Аргентина. Через какое-то время все забывают, что сбережения исчезли, а денежные вклады обесценились.

– Эти убийства связаны между собой?

– Мы, возможно, никогда не будем в этом уверены, но я считаю, что да. Энрике Кальдерон и Густаво Эстрада не были хорошо знакомы, но их отцы были. Алехандро Кальдерон был близким помощником Хуана Перона, а Мартин Эстрада возглавлял аргентинскую национальную полицию в послевоенные годы.

– Так почему же убили их сыновей?

– Честно говоря, понятия не имею. Собственно, у меня нет ни единого здравого предположения. Знаю же я вот что: обвинения ходят по нацистскому сообществу. Нервы сдают. – Рамирес сделал большой глоток пива. – Повторяю: будьте бдительны в Барилоче, мсье Дюран.

Они еще поговорили, а за окном медленно сгущалась тьма и с улицы доносилось шуршание машин по мокрой мостовой. Габриель не любил многих, с кем ему приходилось сталкиваться по работе, но Альфонсо Рамирес был исключением. Он жалел лишь о том, что ему приходится обманывать Рамиреса.

Они поговорили о Барилоче, об Аргентине и о прошлом. Рамирес спросил, какие преступления совершил Эрих Радек, и Габриель рассказал ему все, что знал. После этого аргентинец долго молчал в задумчивости, словно ему было больно, что такие люди, как Радек, могли найти убежище в его любимой стране.

Они условились поговорить после возвращения Габриеля из Барилоче и расстались в темном коридоре. А за стенами дома в вечерней прохладе начинал оживать квартал. Габриель какое-то время шел по запруженным прохожими тротуарам, пока девушка на красном мотоцикле не остановилась возле него и не похлопала по сиденью за своей спиной.

25

Буэнос-Айрес – Рим – Вена

Консоль сложного электронного оборудования была германского производства. Микрофоны и передатчики, упрятанные в квартире объекта, были высочайшего качества – разработанные и сконструированные западногерманской разведкой в разгар «холодной войны», чтобы следить за действиями противников на Востоке. Оператор, сидевший на этом оборудовании, был урожденным аргентинцем, хотя предки его и происходили из австрийской деревни Браунауам-Инн. То, что это была та же деревня, где родился Адольф Гитлер, придавало ему вес среди товарищей. Когда еврей приостановился в холле многоквартирного дома, человек, следивший за ним, сфотографировал его с помощью телефотолинз. А через минуту, когда девица на мотоцикле отъехала от тротуара, он сфотографировал и ее, хотя снимок представлял мало ценности, поскольку лицо ее скрывал черный шлем. Он потратил несколько минут, прокручивая разговор, состоявшийся в квартире объекта, затем, удовлетворенный результатом, взялся за телефонную трубку. Номер, который он набрал, находился в Вене. Раздавшаяся немецкая речь с венским акцентом была музыкой для его ушей.


В семинарии «Санта-Мария-дель-Анима» в Риме послушник быстро прошел по коридору второго этажа общежития и остановился возле двери в комнату, где поселился гость из Вены. Он помедлил, затем постучал и стал ждать разрешения войти. Сноп света упал на могучую фигуру, лежавшую на узкой койке. Глаза его блестели в темноте, как черные лужицы нефти.

– Вам звонят. – Юноша произнес это, не глядя на гостя. Все в семинарии слышали про инцидент, произошедший у ворот накануне вечером. – Вы можете подойти к телефону в кабинете ректора.

Мужчина сел и одним движением сбросил ноги на пол. Налитые мускулы заиграли под белой кожей на его плечах и на спине. Он на секунду притронулся к забинтованному плечу, затем натянул свитер.

Семинарист повел гостя вниз по каменной лестнице, затем через маленький дворик. Кабинет ректора был пуст. Лишь на письменном столе горел свет. Телефонная трубка лежала на пресс-папье. Гость взял ее. А юноша тихонько выскользнул из комнаты.

– Мы нашли его, как обещали.

– Где?

Тот, кто звонил из Вены, сказал ему.

– Он выезжает утром в Барилоче, и вы будете ждать его, когда он туда приедет.

Часовщик взглянул на свои часы и подсчитал разницу во времени.

– Как же это возможно? Самолет из Рима вылетает туда только после полудня.

– Вообще-то говоря, самолет летит туда через несколько минут.

– Что вы имеете в виду?

– Как быстро вы можете добраться до «Фиумичино»?


Демонстранты ждали у отеля «Империаль», когда колонна из трех машин привезла людей на собрание сторонников партии. Петер Метцлер, сидевший на заднем сиденье лимузина «мерседес», выглянул в окошко. Его предупреждали, но он ожидал увидеть обычную жалкую кучку людей, а не банду мародеров численностью с бригаду, вооруженных плакатами и портативными мегафонами. Собственно, это было неизбежно – близились выборы; ореол недосягаемости создавался вокруг кандидата. Австрийские левые были в полной панике, как и их сторонники в Нью-Йорке и Иерусалиме.

У Дитера Граффа, сидевшего напротив Метцлера на откидном сиденье, вид был взволнованный. А почему он не должен быть таким? Двадцать лет Графф трудился, чтобы превратить Австрийский национальный фронт из умирающего союза бывших офицеров СС и неофашистских мечтателей в сплоченную и современную консервативную политическую силу. Почти единолично он перестроил идеологию партии и перекрасил ее образ. Его тщательно составленные обращения постепенно привлекли к нему тех австрийских избирателей, которые разочаровались в удобном разделе власти между народной партией и социал-демократами. Теперь, имея своим кандидатом Метцлера, партия стояла на пороге получения величайшего приза австрийской политики – поста канцлера. И сейчас, за три недели до выборов, Графф меньше всего хотел свалочной стычки с кучей идиотов-леваков и евреев.

– Я знаю, о чем ты думаешь, Дитер, – сказал Метцлер. – Ты думаешь, что следует поосторожничать: избежать встречи с этой толпой, воспользовавшись черным ходом.

– Такая мысль приходила мне в голову. Мы опережаем наших соперников на три пункта и твердо держим такое соотношение. Я бы предпочел не терять двух пунктов из-за мерзкой сцены у «Империаля», если этого можно избежать.

– Воспользовавшись задней дверью?

Графф кивнул. Метцлер указал на телеоператоров и фотографов.

– А знаешь, какие завтра будут заголовки в «Ди Прессе»? «Метцлер отступает перед протестующими гражданами Вены!» Они скажут, что я трус, Дитер, а я совсем не трус.

– Никто никогда не винил тебя в трусости, Петер. Вопрос в том, насколько это своевременно.

– Мы слишком долго пользовались задней дверью. – Метцлер подтянул галстук и расправил воротник рубашки. – А кроме того, канцлеры не пользуются задней дверью. Мы войдем через главную дверь с высоко поднятой головой и вздернутым для схватки подбородком или не войдем в это здание вообще.

– Ты стал настоящим оратором, Петер.

– У меня был хороший учитель. – Метцлер улыбнулся и положил руку на плечо Граффа. – Но, боюсь, слишком долгая кампания начала сказываться на его инстинктах.

– Почему ты так говоришь?

– Ты посмотри на этих хулиганов. Большинство из них не австрийцы. Половина плакатов написана по-английски, а не по-немецки. Ясно, что эти маленькие демонстрации организованы провокаторами из-за рубежа. Если мне посчастливится вступить в конфронтацию с этими людьми, к утру мы будем на пять пунктов впереди наших соперников.

– Я тоже так подумал.

– Просто скажи охране, чтобы не усердствовали. Важно, чтобы коричневорубашечниками выглядели протестующие, а не мы.

Петер Метцлер открыл дверцу и ступил на тротуар. Рев гнева возник в толпе, и плакаты заколыхались.

«Нацистская свинья!»

«Рейхсфюрер Метцлер!»

Кандидат шагнул вперед, словно не замечая столпотворения. Молоденькая девушка прорвала кордон и кинулась к нему с тряпкой, пропитанной красной краской. Она швырнула тряпку в Метцлера, а тот так ловко увернулся, что почти не сбился с ноги. Тряпка – к восторгу демонстрантов – попала в полицейского офицера. Девушку, бросившую ее, схватили двое полицейских и увели.

Метцлер спокойно вошел в вестибюль отеля и направился в бальный зал, где тысяча его сторонников уже три часа ждали его прибытия. Он приостановился на минуту у дверей, чтобы собраться с силами, затем прошествовал в зал под гром приветствий. Графф, оторвавшись от своего кандидата, смотрел, как он пробирается сквозь толпу обожателей. Мужчины теснились, стараясь поймать его руку или похлопать по спине. Женщины целовали в щеку. Метцлер, безусловно, решил быть сексуальным консерватором.

Проход в переднюю часть зала занял пять минут. Когда Метцлер стал подниматься в президиум, хорошенькая девушка в платье с облегающим лифом и широкой юбкой протянула ему большую глиняную кружку с пивом. Он поднял ее над головой – раздался исступленный рев одобрения. Он отхлебнул пива – не глотнул, как для фотографии, а отхлебнул как следует, по-австрийски, – затем подошел к микрофону.

– Я хочу поблагодарить всех вас за то, что вы пришли сегодня. И хочу также поблагодарить наших дорогих друзей и сторонников за такой теплый прием перед отелем. – По залу прошла волна смеха. – Эти люди, по-видимому, не понимают того, что Австрия – для австрийцев и что мы сами выберем свое будущее, основанное на австрийской морали и австрийском представлении о благопристойности. Чужакам и критикам из-за границы нечего совать нос во внутренние дела нашей благословенной страны. Мы сами выкуем наше будущее, будущее австрийское, и это будущее начнется через три недели, считая от сегодняшнего дня!

Столпотворение.

26

Барилоче, Аргентина

Секретарша «Барилочер тагеблатт» оглядела Габриеля с более чем мимолетным интересом, когда он вошел в дверь и направился к пьедесталу, на котором она сидела в глубине приемной. У нее были коротко остриженные черные волосы и ярко-синие глаза, выделявшиеся на загорелом хорошеньком личике.

– Чем могу быть полезна? – спросила она по-немецки, что было едва ли удивительно, поскольку само название газеты «Тагеблатт» указывало на то, что это немецкоязычное издание.

Габриель ответил на том же языке, сумев, однако, искусно скрыть то, что он, как и девушка, свободно владел им. Он сказал, что приехал в Барилоче провести генеалогическое изыскание. Он ищет, заявил он, человека по имени Отто Кребс, который, как ему представляется, является братом его матери. У него есть основание считать, что герр Кребс умер в Барилоче в октябре 1982 года. Не мог бы он поискать в архивах газеты объявление о смерти или некролог?

Секретарша улыбнулась, показав два ряда белых ровных зубов, затем взяла телефонную трубку и набрала три цифры. Просьба Габриеля была быстро сообщена начальству по-немецки. Женщина две-три секунды помолчала, затем повесила трубку и встала.

– Следуйте за мной.

Она провела его через небольшой газетный зал – каблуки ее громко постукивали по выцветшему линолеуму, покрывавшему пол. С полдюжины сотрудников в рубашках отдыхали в разных позах, курили и пили кофе. Никто, казалось, не обратил внимания на посетителя. Дверь в архив была распахнута. Секретарша включила свет.

– Мы теперь компьютеризованы, так что все статьи хранятся в базе данных. Боюсь, это лишь начиная с девятьсот девяносто восьмого года. Когда, вы сказали, тот человек умер?

– По-моему, в восемьдесят втором.

– Вам повезло. Некрологи все индексированы – от руки, конечно, по старинке.

Она подошла к столу и открыла толстый, переплетенный в кожу гроссбух. Линованные страницы были испещрены написанными мелким почерком заметками.

– Как, вы сказали, его имя?

– Отто Кребс.

– Кребс, Отто, – сказала она, перелистывая страницы, пока не дошла до «Кс». – Кребс, Отто… А-а, вот. Судя по всему, это произошло в ноябре восемьдесят третьего года. Вы хотите посмотреть некролог?

Габриель кивнул. Женщина записала номер и перешла к стеллажу с картонными ящиками. Она провела указательным пальцем по ярлыкам и остановилась, дойдя до того, который искала, затем попросила Габриеля снять ящики, стоявшие на нем. Она подняла крышку, и от содержимого ящика поднялся запах пыли и гниющей бумаги. Вырезки хранились в ломких пожелтевших папках. Некролог по Отто Кребсу был разорван. Секретарша поправила беду с помощью прозрачного скотча и показала страницу Габриелю.

– Это тот, кого вы ищете?

– Не знаю, – откровенно ответил он.

Она взяла у Габриеля вырезку и быстро ее прочла.

– Здесь сказано, что он был единственным ребенком. – Она взглянула на Габриеля. – Это ничего не значит. Многие вынуждены были скрывать свое прошлое, чтобы оградить родных, еще находившихся в Европе. Моему деду повезло. По крайней мере, он сумел сохранить свое имя. – Она внимательно посмотрела в глаза Габриелю. – Он был из Хорватии, – сказала она. И заговорила как соучастница: – После войны коммунисты хотели предать его суду и повесить. По счастью, Перон согласился разрешить ему приехать сюда.

Она положила вырезку на фотокопировальную машину и сделала три копии. Затем вернула оригинал в папку, а папку – в соответствующий ящик. Копии она вручила Габриелю и повела его назад.

Габриель читал, пока они шли.

– Согласно некрологу, он похоронен на католическом кладбище в городе Пуэрто-Блест. Я полагаю, это недалеко от Барилоче?

Секретарша кивнула.

– Это на другой стороне озера, в двух-трех милях от границы с Чили. Кребс управлял там большим поместьем. Это тоже сказано в некрологе.

– А как мне туда добраться?

– Поезжайте по шоссе на запад от Барилоче. Шоссе скоро кончится. Надеюсь, у вас хорошая машина. Следуйте по дороге вдоль озера, потом сверните на север. И попадете прямо в Пуэрто-Блест. Если вы отправитесь немедля, то приедете туда до темноты.

В вестибюле они обменялись рукопожатием. Она пожелала ему удачи.

– Надеюсь, это тот, кого вы ищете, – сказала она. – А может, и нет. В таких ситуациях наверняка никогда ничего до конца не известно.


Когда посетитель ушел, секретарша сняла телефонную трубку и набрала номер.

– Он только что ушел.

– Как ты это провела?

– Я все сделала, как вы велели. Держалась очень дружелюбно. Показала ему то, что он просил.

– А именно?

Она сказала, что именно.

– И как он реагировал?

– Попросил сказать, как доехать до Пуэрто-Блеста.

Связь прервалась. Секретарша медленно опустила трубку на рычаг. И внезапно почувствовала, как под ложечкой возник холод. Она не сомневалась в том, что ждет этого человека в Пуэрто-Блесте. Та же судьба постигла тех, кто приезжал в этот уголок Северной Патагонии в поисках людей, которые не хотели, чтобы их нашли. Девушке не было жаль этого человека – собственно, она считала его дурачиной. Неужели он в самом деле считал, что сумеет провести кого-то своей неуклюжей историей про генеалогическое изыскание? Да кто он такой? Вот сам и виноват. Впрочем, это вечная история с евреями. Вечно навлекают на себя беду.

В этот момент входная дверь отворилась и в вестибюль вошла женщина в летнем платье.

– Чем могу быть полезна?


Они шли в отель под солнцем, обжигающим как бритва. Габриель переводил некролог Кьяре.

– Тут сказано, что он родился в тысяча девятьсот тринадцатом году в Верхней Австрии, что он был офицером полиции, что записался в вермахт в тридцать восьмом и участвовал в кампаниях против Польши и Советского Союза. Кроме того, сказано, что он был дважды награжден за храбрость – один раз самим фюрером. Я полагаю, этим можно было хвастать в Барилоче.

– А после войны?

– Ничего – до его приезда в Аргентину в шестьдесят третьем году. Два года он работал в отеле в Барилоче, затем получил работу в поместье возле города Пуэрто-Блест. В семьдесят втором он перекупил поместье у владельцев и управлял им до своей смерти.

– А в округе остались родственники?

– Судя по некрологу, он никогда не был женат и у него не осталось родственников.

Они вернулись в отель «Эдельвейс». Это было шале с покатой крышей в швейцарском стиле, находившееся на расстоянии двух улиц от озера на авенида Сан-Мартин. Габриель утром нанял в аэропорту машину – «тойоту» с четырехколесным приводом. Он попросил дежурного на стоянке вывести ее из гаража, а сам нырнул в вестибюль гостиницы, чтобы найти дорожную карту окружающей местности. Пуэрто-Блест находился именно там, где сказала женщина, – на противоположной стороне озера, у границы с Чили.

Они поехали вдоль озера. Чем дальше от Барилоче, тем хуже становилась дорога. Большую часть времени озеро скрывал густой лес. Но вот Габриель делал поворот или лес вдруг разрежался, и внизу ненадолго появлялось озеро, – вспыхивала синева и снова исчезала за стеной деревьев.

Габриель объехал южное окончание озера и ненадолго сбавил скорость, чтобы полюбоваться эскадроном гигантских кондоров, круживших над появившимся пиком Серро-Лопес. Затем он поехал по одноколейной грунтовой дороге, пересекавшей равнину, поросшую колючим кустарником и группами деревьев arrayan.[23] На горных лугах стада выносливых патагонских овец щипали летнюю траву. Вдали, в направлении чилийской границы, над пиками Анд поблескивали молнии.

К тому времени, когда они приехали в Пуэрто-Блест, солнце село и в городке царили полумрак и тишина. Габриель зашел в кафе спросить, куда ехать. Бармен, низенький мужчина с красным лицом, вышел на улицу и взмахами рук и пальцев указал дорогу.

* * *

А в кафе, за столиком у двери, сидел Часовщик, пил из бутылки пиво и наблюдал за говорившими на улице. Стройного мужчину с коротко остриженными черными волосами и седыми висками он узнал. Это был израильтянин. А в «тойоте» на пассажирском сиденье сидела женщина с длинными черными волосами. Возможно ли, чтобы это была она, – та, что всадила в Риме пулю ему в плечо? Не важно. Даже если это не та женщина, все равно она скоро умрет.

Израильтянин сел за руль «тойоты» и помчался дальше. А бармен вернулся за стойку.

Часовщик по-немецки спросил:

– Куда эти двое поехали?

Бармен ответил ему на том же языке.

Часовщик допил пиво и положил деньги на столик. Даже малейшее движение – такое, как достать несколько банкнот из кармана пиджака, – вызывало в плече пульсацию, обжигавшую огнем. Он вышел на улицу и постоял немного на прохладном вечернем воздухе, затем повернулся и медленно пошел к церкви.


Церковь Богородицы в Горах находилась в западном конце городка, – маленькая белая, в колониальном стиле оштукатуренная церковь с колокольней слева от портика. Перед церковью был каменный двор в тени пары больших платанов, окруженный железной решеткой. Габриель обогнул церковь. Позади нее по склону холма простиралось до густой сосновой рощи кладбище. Тысячи надгробий и памятников мелькали, словно нестройно отступающая армия, среди разросшейся травы. Габриель постоял, уперев в бедра руки, раздосадованный перспективой бродить по кладбищу в сгущающейся темноте в поисках надгробия с именем Отто Кребса.

Он вернулся ко входу в церковь. Кьяра ждала его в тени на дворе. Габриель потянул на себя тяжелую дубовую дверь церкви и обнаружил, что она не заперта. Кьяра вошла в церковь следом за ним. Прохладный воздух пахнул ему в лицо, как и запах, какого он не вдыхал с тех пор, как уехал из Венеции, – смесь свечного воска, фимиама, полировки для дерева и плесени, – неотъемлемый запах католической церкви. Насколько все здесь отличалось от церкви Сан-Джованни-Кризостомо в Каннареджо. Ни позолоченного алтаря, ни мраморных колонн или апексов или великолепных алтарных икон. Строгое деревянное распятие висело над ничем не украшенным алтарем да перед статуей Девы мягко мерцали поминальные свечи. В сгущающихся сумерках цветные стекла окон вдоль нефа утратили свои краски.

Габриель нерешительно пошел по главному проходу. В этот момент из ризницы появилась темная фигура и прошла через алтарь. Человек приостановился перед распятием, преклонил колена, затем повернулся лицом к Габриелю. Он был маленький и худенький, в черных брюках, черной рубашке с короткими рукавами и римским воротничком. Волосы его, седые на висках, были аккуратно подстрижены, лицо красивое, темное, с красноватыми пятнами на щеках. Его, казалось, не удивило присутствие двух незнакомцев в его церкви. Габриель медленно подошел к нему. Священник протянул ему руку и назвался отцом Рубеном Моралесом.

– Меня зовут Ренэ Дюран, – сказал Габриель. – Я из Монреаля.

Священник кивнул, словно привык встречаться с посетителями из-за границы.

– Чем могу быть вам полезен, мсье Дюран?

Габриель сказал то же, что говорил женщине в «Барилочер тагеблатт» раньше утром: что он приехал в Патагонию в поисках человека, который, по его предположению, является братом его матери, – человека по имени Отто Кребс. Габриель говорил, а священник, сложив руки, наблюдал за ним теплыми добрыми глазами. Насколько отличался этот пастор от монсеньора Донати, профессионального церковного бюрократа, или от епископа Дрекслера, неприветливого ректора «Анима». Габриелю неприятно было обманывать этого человека.

– Я хорошо знал Отто Кребса, – сказал отец Моралес. – И к сожалению, должен сказать, что он никак не мог быть тем, кого вы ищете. Видите ли, у герра Кребса не было ни братьев, ни сестер. У него вообще не было родных. К тому времени, когда у него появилась возможность содержать жену и детей, он был… – Голос священника замер. – Как бы это поделикатнее выразиться? Он уже не был выгодной парой. Годы взяли свое.

– А он когда-либо рассказывал вам о своей родне? – Габриель помолчал и добавил: – Или про войну?

Священник приподнял брови и мягко улыбнулся.

– Я был его исповедником и другом, мсье Дюран. За все эти годы, вплоть до его смерти, мы о многих вещах говорили. Герр Кребс, как и многие люди его времени, видел много смертей и разрушений. Он совершал также действия, которых стыдился, и нуждался в отпущении грехов.

– И вы дали ему отпущение?

– Я дал покой его душе, мсье Дюран. Я выслушал его исповеди, я наложил на него покаяние. В пределах католической веры я подготовил его душу к встрече с Христом. Но разве я, простой священник в сельском приходе, действительно обладаю властью отпустить такие грехи? Даже я в этом не уверен.

– Могу я спросить вас о некоторых вещах, встречавшихся в ваших беседах? – в порядке пробы спросил Габриель. Он понимал, что находится на зыбкой теологической почве, и получил ответ, какого и ожидал.

– Многие из моих бесед с герром Кребсом были скреплены печатью исповеди. Остальные скреплены печатью дружбы. Не пристало мне пересказывать эти беседы вам сейчас.

– Но он умер уже двадцать лет назад.

– Даже покойники имеют право на тайны.

Габриель услышал голос матери, произносивший начало своего свидетельства: «Я не стану рассказывать все, что видела. Не могу. Я обязана так поступить перед умершими…»

– Это могло бы помочь мне определить, был ли тот человек моим дядей.

Отец Моралес обезоруживающе улыбнулся.

– Я простой деревенский священник, мсье Дюран, но я не полный идиот. И я хорошо знаю свою паству. Вы думаете, вы – первый, кто пришел сюда, якобы разыскивая пропавшего родственника? Я абсолютно убежден, что Отто Кребс никак не мог быть вашим дядей. Я менее убежден, что вы в самом деле Ренэ Дюран из Монреаля. А теперь извините меня.

И он повернулся, чтобы уйти. Габриель дотронулся до его локтя.

– Вы могли бы по крайней мере показать мне его могилу?

Священник вздохнул и поднял глаза на окна в цветных стеклах. Они стали совсем черными.

– Темно, – сказал он. – Подождите минуту.

Он прошел в алтарь и исчез в ризнице. Через минуту он вышел оттуда в рыжей куртке, держа в руке большой электрический фонарь. Моралес вывел Габриеля из церкви через боковой портал и повел по гравиевой дорожке между церковью и домом приходского священника. Дорожка оканчивалась калиткой со щеколдой. Отец Моралес поднял щеколду, затем включил фонарь и повел Габриеля по кладбищу. Габриель шагал рядом со священником по узкой дорожке, заросшей травой. Кьяра шла на шаг сзади.

– Вы служили по нему похоронную мессу, отец Моралес?

– Да, конечно. Собственно, я вынужден был заниматься всем. Никто больше не мог.

Из-за могильной плиты выскочила кошка и остановилась на дорожке перед ними – в свете фонаря Моралеса глаза ее казались двумя желтыми прожекторами. Отец Моралес шикнул на нее, и кошка исчезла в высокой траве.

Они подходили к деревьям, росшим в конце кладбища. Священник свернул налево и повел их по высокой – до колен – траве. Здесь дорожка стала настолько узкой, что идти рядом было уже невозможно, поэтому они шли цепочкой, и Кьяра держалась за руку Габриеля, чтобы не упасть.

Отец Моралес, подойдя к ряду надгробий, остановился и посветил фонарем, направив его вниз под сорока пятью градусами. Луч света упал на простую могильную плиту, на которой значилось имя Отто Кребса. Там стояли год его рождения – 1913 и год смерти – 1983. Над именем в маленьком овале поцарапанного и испорченного непогодой стекла была фотография.


Габриель нагнулся и, смахнув пыль, стал всматриваться в лицо. Фотография была явно снята за некоторое время до смерти, потому что мужчина на ней был среднего возраста, пожалуй, около пятидесяти. Габриель был уверен только в одном. Это не было лицо Эриха Радека.

– Я полагаю, это не ваш дядя, мсье Дюран?

– Вы уверены, что это его фотография?

– Да, конечно. Я сам нашел ее в сейфе, где лежали некоторые его личные вещи.

– Вы, наверно, не разрешите мне посмотреть его вещи?

– У меня их уже нет. Да если бы и были… – Отец Моралес, так и не закончив фразы, протянул Габриелю фонарик. – А теперь я оставлю вас. Я могу найти дорогу и без света. Будьте добры, оставьте фонарик у двери в церковный дом по пути назад. Приятно было познакомиться, мсье Дюран.

С этими словами он повернулся и исчез среди надгробий.

Габриель посмотрел на Кьяру.

– На этом надгробии должна была быть фотография Радека. Ведь это Радек поехал в Рим и получил от Красного Креста паспорт на имя Отто Кребса. В сорок восьмом году Кребс поехал в Дамаск, а в шестьдесят третьем эмигрировал в Аргентину. Кребс зарегистрирован в аргентинской полиции этого района. Здесь должен был быть Радек.

– Что же это значит?

– Кто-то другой ездил в Рим, выступая в качестве Радека. – Габриель указал на фотографию на камне. – Вот этот человек. Этот австриец ездил в «Анима» просить помощи у епископа Гудала. Радек находился где-то в другом месте, по всей вероятности, все еще скрывался в Европе. Зачем ему надо было ехать в такую даль? Он хотел, чтобы люди думали, будто он давно уехал. И если кто-то станет его искать, они поедут из Рима в Дамаск, потом в Аргентину и обнаружат не того человека – Отто Кребса, низкоразрядного работника отеля, сумевшего наскрести достаточно денег, чтобы купить несколько акров земли у чилийской границы.

– У тебя все еще остается одна серьезная проблема, – сказала Кьяра. – Ты не можешь доказать, что Людвиг Фогель на самом деле – Эрих Радек.

– Не всё сразу, – сказал Габриель. – Не так легко человеку исчезнуть. Радеку потребовалась бы для этого помощь. Значит, кто-то должен об этом знать.

– Да, но жив ли он еще?

Габриель встал и посмотрел в направлении церкви. Отчетливо вырисовывалась колокольня. Затем он заметил среди надгробий направлявшуюся к ним фигуру. На секунду он подумал, что это отец Моралес. Затем, когда фигура немного приблизилась, понял, что это другой человек. Священник был тощий и маленький. А этот был приземистый и крепко сложенный, он шел быстро, враскачку, легко продвигаясь вниз по склону среди надгробий.

Габриель поднял фонарик и направил луч на этого человека. На секунду мелькнуло лицо, прежде чем мужчина прикрыл его широкой рукой: лысый, в очках, густые, черные с проседью брови.

Габриель услышал позади какие-то звуки. Он повернулся и посветил фонариком в направлении деревьев, росших по периметру кладбища. Из-за деревьев выбежали двое в темной одежде с малогабаритными автоматами в руках.

Габриель направил луч снова на мужчину, спускавшегося по склону среди надгробий, и увидел, что он достает из-за пазухи револьвер. Внезапно человек с револьвером остановился. Взгляд его был устремлен не на Габриеля и Кьяру, а на двух мужчин, выходивших из-за деревьев. Он постоял так не более секунды, затем быстро сунул обратно револьвер, повернулся и побежал назад.

Когда Габриель снова повернулся, двое мужчин с автоматами были уже в двух-трех футах от него и приближались бегом. Первый налетел на Габриеля и сбил его с ног на твердую кладбищенскую землю. Кьяра успела закрыть лицо руками, прежде чем второй сбил с ног и ее. Габриель почувствовал, как рука в перчатке зажала ему рот, а затем жаркое дыхание напавшего на него человека.

– Расслабьтесь, Аллон, вы среди друзей. – Он произнес это по-английски с американским акцентом. – Не затрудняйте нашей задачи.

Габриель сбросил руку со своего рта и посмотрел напавшему в глаза.

– Кто вы?

– Считайте нас своими ангелами-хранителями. Тот человек, что направлялся к вам, профессиональный убийца, и он намеревался убить вас обоих.

– А что вы собираетесь с нами сделать?

Вооруженные люди помогли Габриелю и Кьяре подняться с земли и повели их через кладбище к деревьям.

Загрузка...