— Папа, это кто?
— Неоновые рыбки.
— А их едят?
Я писал эту книжку и часто приезжал в зоопарк.
На какое-то время отошли незаметно на задний план человеческие сюжеты, мучившие меня. Я канул, как утонул, в мир зверей.
Героем одного рассказа должна была стать большая панда — бамбуковый медведь Ань-Ань, к которому прилетела из Лондона гостья Чи-Чи. Обычно я пропадал в домике, где жила эта пара. Но утром, прежде чем идти к ним, я не забывал заглянуть на площадку молодняка.
Здесь, в круглом большом вольере, как на манеже, дают представление, сами о том не подозревая, звериные дети, родившиеся в конце этой зимы или весной. Здесь часто визжат от восторга малыши и смеются взрослые. Ребятишки сидят на дуге барьера, свесив ноги, за ними стоят родители, а сзади напирает новая, нетерпеливо-жаждущая волна зрителей.
В первый день я застал здесь переполох. В чем-то провинилась Кнопка, или Кнопа, маленький медвежонок. И ее ожидало возмездие.
Держа колесом спину, Кнопа валко неслась по кругу, опустив голову и хмуро кося глазами, а за ней, как хвост за воздушным змеем, цепочкой бежали три вертлявых волчонка, рыжий и черно-бурый лисенок (разного цвета пружинки), енотовидная собачка, песец, рыжая крупная динго и черный беспородный щенок буйного нрава, который был так мал, что свободно проскакивал под брюхом волчат. Сбоку на Кнопу налетала мохнатая лайка и теребила ее за ухо, а вдогонку неслась угроза служительницы: «Будешь у меня? Я тебе!..»
Все звери бежали за мишкой из любви к суматохе, но лайка сознавала себя помощницей молодой девушки и была полна рвения, как овчарка в овечьем стаде.
Оттеребив Кнопу, она подбежала, закинув голову, к служительнице, и та ее погладила:
— Пушок, дружок, молодец!
Звери сразу стали оборачиваться. Мигом примчался черный щенок и прыгнул девушке на руки, пытаясь лизнуть ее в детскую щеку. Заревновали и волчата. Прибежали, стали подставлять свои головы: «Погладь, пожалуйста. Чем мы хуже Пушка?»
Но где им с Пушком равняться — всем этим волчатам, лисятам, мишкам и прочим? Пушок — страж порядка. Они вечные нарушители. Игра и дружба легко переходят у них в драку и покусы.
Это не семья и не стадо — и вожака у них нет. Они пользуются своим кратким опытом. Каждый из них реалист и знает, кого можно укусить в отсутствие служительницы, кого нельзя, кого надо опасаться, даже играя с ним, а кто настолько добродушен, что ему, более сильному, все же безопасно показать зубы. Лисята уверены, что динго их не обидит. Но динго совсем замучила игрой черно-бурого лисенка — тот растянулся на песке злой, усталый. Динго подползает к нему, но лисенок старается не замечать собаку. Динго возит по земле мордой и виляет хвостом: «Ну поиграй со мной! Смотри, что я делаю. Разве это не заманчиво?» Лисенок раскрывает пасть — и динго отскакивает в шутовском испуге: «Ах, как страшно! Сейчас этот малыш за мной кинется. Ах, как будет весело!» Но нет, снова скучно: снова лисенок отворачивается и закрывает глаза.
А Кнопа опять провинилась. Пока служительница скрывалась за горкой для катаний, играя с Пушком в прятки, Кнопа села перед решеткой и стала вымаливать у посетителей подачку.
— О-ой, — стонала она. — О-ой!..
На решетке табличка: «Кормить зверей запрещается», но искушение у посетителей велико. Человек колеблется: забавная морда зверя, на которой написано такое страстное желание получить конфету или сахар — и надпись на табличке.
— О-ой, — стонет Кнопа. («Да что же вы медлите? Что вам стоит? Пусть я сыта, но я никогда не откажусь от сладкого».)
И кусок сахара летит на песок площадки.
— Ну-ка, прекратите давать! — строго кричит девушка.
Это уже ей надоело. Вечная история! Всегда одно и то же.
— А почему? — возражает посетитель. Ему неловко, и он тоже начинает сердиться.
— А потому!.. Чего делаете такое страшное лицо? Хватит с нас смертей. Они начинают драться и калечат друг друга.
Словно показывая, что девушка права, Кнопа взмахивает лапой — и нацелившийся на сахар волчонок вовремя отпрыгивает в сторону. Ух, как сердита Кнопа — она выворачивает белки маленьких глаз и наклоняет голову, точно собираясь бодаться. Но девушка бросает в нее мячом потом катит на нее бочонок. Из помещения выбегает парень в синем халате. Он хватает Кнопу сзади за лапы. Девушка держит ее за уши. Они подносят Кнопу к фонтану и бросают в воду.
— Будешь еще попрошайничать!
Конечно, это наказание, но в то же время — забава. С первыми брызгами забывается и обида. Так приятно окунуться в прохладную водичку жарким утром, а потом, отряхнувшись на манер собаки, увидеть, что к тебе подбегает другой медвежонок, Макс, у которого шубка посветлее, а голова, лоб и щеки словно выгорели на солнце! Лапой его, лапой! Обнять его! Забрать побольше в пасть его шерсти и потрепать его. Но Макс сильней — и оба медвежонка скатываются в воду.
Кнопа шустра — она первая выбирается из бассейна, бегает по краю. Наклоняя, как кузнечик, голову, она крутит ею, метает, точно пробуя, не отвалится ли, и как будто желая сказать: «Ух, какая я удалая! Если б вы знали!»
Медвежата здесь самый изобретательный народ.
Девушка сидит на большом широком колесе, похожем на деревянный барабан без дна и крышки. Надо попытаться столкнуть ее с барабана и поставить барабан набок. А если девушка будет мешать — надо с ней побороться. Она и сама — сразу видно — хочет этого: бьет руками по своей куртке и зовет.
— Иди сюда, иди! Кто кого?
И медвежонок обхватывает ее колени.
Какая бы ни была игра, кто бы в ней ни участвовал, но среди общего веселья и легкомыслия всегда видишь одного серьезного, озабоченного малыша. Малыш с мордочкой поросенка (только без пятачка) трясет своим тяжелым налитым телом на коротких ногах и все что-то выискивает.
Это барсучонок. Он такой, наверно, с первого дня рождения.
Барсучонок вызывающе, почти оскорбительно деловит. Он никого не хочет замечать. И все же деятельность его время от времени захватывает зверей.
Всем на площадке давным-давно известно, что в песке вольера ничего не откопаешь. Но барсучонок роет так вдохновенно, с таким знанием какой-то вкусной тайны, что бегающие зверята невольно останавливаются возле него.
Барсучонка побаиваются все. Он важничает и, видимо, силен. Он так самоуверен, что задирать его решается один лишь черный щенок, да и тот с визгом и жалобой отбегает потом к служительнице. Возражать барсучонку в чем-либо не принято. Когда он подбегает к лежащей динго, та только жмурится. Он начинает методично ее обследовать, зарываясь носом в ее шерсть, — динго неподвижна. Медвежата — те трусливее динго. Кнопа вздрагивает, если деловитый малыш ткнет ее носом.
Как быть теперь, когда барсучонок почти с головой зарылся в песок?
Особенно любопытна тоненькая, худенькая лисичка. Навострив ушки и подрагивая ими, она кружит около землекопа.
Подваливает сюда и Кнопа.
Лисенка ей ничего не стоит отогнать, но обидеть барсучонка страшно. И она только шевелит носом его шерстку.
Служительница взглянула. Нельзя ждать, что последует дальше. Она быстро подходит, берет Кнопу одной рукой за ухо («уф-уф» — сердится медвежонок), другой — обхватывает ее за живот и сажает медвежонка на качели, к восторгу наблюдающих ребятишек.
Ах, Кнопа, Кнопа, такой ручной зверь, почти артистка, выезжающая с лекторами в колхозы, на предприятия, в школы, — и все время двойка по поведению!..
От малышей к бамбуковым медведям шагаешь мимо обезьянника. Надо спешить к пандам: днем они спят — и что тогда увидишь? И все же останавливаешься возле обезьянок.
Зам. директора зоопарка по науке, Анфиса Митрофановна, советовала мне понаблюдать за капуцинами, которых я раньше не знал. «Они очень умны», — сказала она.
Об уме их, правда, трудно судить, если смотришь всего несколько минут, да к тому же стоя перед барьером. Но они забавны.
В одной клетке — четыре капуцина (как в старой студенческой песне). Толстые кошачьи хвосты, беличья — только потемнее — шубка. Ростом они — с кота-недоросля.
У каждой обезьянки — черный ежик на голове, рыженькая бородка, осмысленная мордочка, и, когда такой бородач (самки тоже бородачи) лезет вверх по решетке, он похож на матроса с пиратского брига, взбирающегося на мачту. Или — по-современному — на дикого, донельзя обросшего и заплутавшего туриста, когда он лезет на сосну, чтобы разобраться в обстановке.
Этих капуцинов называют бурыми. Ничего монашеского в них на первый взгляд нет, если не вспомнить, что «капуцин» — маскарадный костюм, плащ с капюшоном, и в то же время одежда бродячих монахов. Когда присмотришься к обезьяньему затылку — увидишь что-то вроде капюшона.
В соседней клетке прыгает другой капуцин — по названию белоплечий, но скорее белолобый. Я на него поглядываю только мельком — и напрасно, как узнаю позднее…
«Капуцины симпатичны, — думаю я, — но интересней всего следить за семьей зеленых мартышек».
Мартышки — соседи капуцинов. Они очень изящны, у них кошачья походка, и шерстка их приятной окраски. На голове у мартышек зеленые «тюбетейки», надвинутые на самые брови, на лицах черные «маски», и мордочка каждого опушена взбитыми белыми бакенами.
Их трое: отец, мать и детеныш — настоящий котенок: по прыжкам, по выгибанию спины, по размерам. Он играет с матерью, подскакивает на одном месте, прыгает ей на шею, садится перед матерью на задние лапки, а ручки протягивает к ее жующему рту или же тянет к ней мордочку, словно для поцелуя. Все эти нежности отцу явно не по душе: он сидит над ними на деревянном порожке с недобрым выражением лица, иногда кивая вниз головой и показывая зубы. И мартышонок-котенок постоянно на него оглядывается, отскакивает от него боком, а если забудется в игре и полезет вверх, к отцу, то испуганно спешит назад к матери.
В жаркие дни он резвится неутомимо, а в прохладные утра мать прижимает его к себе, обняв обеими лапками за шею, и если прыгает — то он сам держится за ее шерстку.
Ему, наверно, в это время вспоминается самая ранняя пора жизни, первые месяцы, и он хочет продлить свое молочное детство. Во всяком случае, когда показывается солнце и мать пытается оторвать от себя детеныша, тот верещит и сопротивляется до последнего.
Напротив низших обезьян, в соседнем доме, живут человекообразные. Сейчас они тоже в летних клетках — и слышно, как возле них зрители шумят не меньше, чем возле площадки молодняка.
Людей, незнакомых с высшими обезьянами, поражает то, что все шимпанзе пьют чай из бумажных стаканчиков, хлопают в ладоши, ожидая награды, или что обезьяна Сильва (воспитанная, по словам служителей, «одним военным чином, у которого раньше жила») — любит табак и пиво.
Сильва — вполне современная, разбитная девица.
Курит она, даже лазая по решеткам и качаясь на спортивном снаряде — зажимая при этом дымящуюся папиросу в углу рта или перекатывая ее языком из одного угла рта в другой.
И все же, какой она подняла визг невинности и ужаса, когда к ней в клетку впустили шимпанзе Сатурна!
Она, все время оглядываясь, бросалась к двери, пыталась поднять ее и убежать в закрытое помещение. При одном взгляде Сатурна Сильва взвивалась под самый потолок высокой клетки и, широко разевая зубастый рот, кричала там, будто ее резали. Яблоки, помидоры, хлеб — доля Сильвы — все оставалось Сатурну. Но он не очень жадничал. Соседство визгливой шимпанзихи доставляло ему явно мало удовольствия — он тоже стучал в дверь, нервничал, носился по клетке, грохоча пятками по полу, и плевал в зрителей, которые поспешно отшатывались. Он был ладный и крепкий, щеголеватый, в красивой черной «куртке», в матросских «брючках», а у Сильвы шерсть рыжевата и редка. По сравнению с Сатурном Сильва выглядит несколько драной и неопрятной. Ему ли на нее обращать внимание! Но она визжит, кокетка!
Однако так было лишь первый день. Назавтра все переменилось. Уже с утра Сильва гоняла Сатурна, а он растерянно косился на нее и старался не попадаться ей на дороге.
Еще раньше такая же история была с Кипарисом — с этим громилой-орангутангом.
Кипарис неимоверно силен. За ним всегда следят, опасаясь разрушений. В то же время он понятлив, и с ним можно договориться. Я видел, как он выдернул зубами гвоздь из потолка клетки и как служитель стал его уговаривать: «Отдай гвоздь, получишь конфету». Он повторил так несколько раз, пока флегматичный орангутанг не спустился к нему и не протянул ему губы.
В губах был зажат гвоздь.
Посаженная как-то с орангутангом в одну клетку, Сильва быстро наловчилась колотить этого громилу кулаками по спине. Орангутанг, который мог бы разорвать ее своими лапами колосса, терпеливо (если не с наслаждением) переносил такие проявления ее внимания — и только спина его гулко отзывалась ударам, как пустая бочка.
Я застаю бамбуковых медведей еще не кормленными, но каша им уже готова.
Чи-Чи беспокойно ходит по своему вольеру, поглядывая в окно, за которым мелькает лицо Лены, молодой служительницы. Сейчас Лена подогреет кашу на плитке и позовет:
— Чи-Чи, Чижик!..
Чи-Чи гуляет, и я слежу за ее движениями, напрасно надеясь уловить повадки ее рода — те, что, возможно, были переданы ей по наследству. Вот она поцарапала когтями землю. Если бы она начала рыть! Уже одно это могло бы вызвать какие-то догадки: что она хочет добыть — корешок, личинку? Но нет, это просто случайное движение… Как мало мы знаем биологию больших панд! Питаются бамбуком, живут высоко в горах и только в Китае, стоят ближе к енотам, чем к медведям, одно время считались вымершими животными, новорожденные весят не больше белой крысы… Прибавьте еще к этому, что в европейских зоопарках всего две большие панды — наш Ань-Ань и англичанка Чи-Чи, и все…
Но вот Чи-Чи уходит в клетку, завтракает. Медведи — каждый в своем отделении — засыпают.
И так каждый день: еда — сон, вечером немного побродят и снова спать.
Скучная жизнь в зоопарке!
Может быть, бамбуковые медведи и на воле такие? Наедятся побегов, лежат, переваривают, как коровы, и вся их жизнь в этом? Кто скажет?
А что можно сказать о других животных зоопарка? Тоскуют ли они в неволе? Незаметно. Скучают? Конечно. Но все ли?
Зоопсихологи еще не очень ясно представляют себе, что значит для животного свобода и неволя.
Вероятно, не для всех неволя одинакова. Для травоядных она — освобождение от зубов хищника. У хищников же клетка и вольер отнимают острое возбуждение охоты. Их можно пожалеть. Но кому-то и хорошо. Зоопарковский воробей волен летать куда хочет, однако всю жизнь проводит возле пленников. Древний волк добровольно отказался от свободы и с незапамятных времен живет на цепи в конуре.
Наконец, мы, горожане, знаем: много есть прелестного на белом свете, но мы отказываемся от этого на долгие сроки, окружив себя четырьмя стенами на работе и дома. Для нас важно одно, пусть мы не путешествуем, лишь бы дверь была не на запоре: вдруг когда-нибудь соберемся.
И у животных тоже остается надежда: «Когда-нибудь убегу».
Но куда хотела бы убежать Кнопа? На улицу, где машины? В кондитерский магазин? Или в лес? Правда, в лесу ей бы понравилось. И все же ее, истинную горожанку, после леса потянуло бы на площадку молодняка.
Выйдя из Краснопресненского метро, видишь, как пожелтели ясени зоопарка. Но еще кое-где зелена — хотя и не молода по-весеннему, а тяжела, темна — листва лип. За решеткой ворот широкий круг птичьего пруда, усеянный утками, гусями, лебедями, отражает уличное дымно-пасмурное небо. За прудом зеленеет домик Чи-Чи и Ань-Аня.
Будни. Народу мало. Звери отдыхают от летнего человеческого нашествия. Пожалуй, один лишь морж, у которого так стерты клыки, что он скорее похож на моржиху, скучает в своем бассейне без внимания посетителей: он очень любит выпрашивать куски кренделей. Да и ларек с традиционными горячими бубликами, которыми в зоопарке торгуют еще с довоенных лет, закрыт. Остужающее дыхание осени повеяло и на горячие бублики.
В плаще уже холодновато. Вокруг перемены. В вольере копытных выросла египетская пирамида прессованного сена.
Меньше хищников в холодных клетках. Гиену и гепарда перевели в зимнее помещение, на днях туда перейдут львы. В теплые дома перекочевывают бегемоты и попугаи, змеи и черепахи.
Летние клетки обезьян опустели. Недавно я еще видел зеленых мартышек, но почему-то без детеныша. Что с мартышонком? Заболел? Погиб? Или боялись, что простудится?
За короткий срок изменились зверята с площадки.
Волчата догнали и даже перегнали по росту динго. У лисят мех загустел, они стали сильнее и красивей. Барсучонок — тот совсем раздулся — тугим животом подметает землю. Макс и Кнопа роют берлоги (обязательно под каким-нибудь предметом), а потом служительнице приходится засыпать ямы. Мишки все такие же попрошайки и мычат, выпрашивая у девушки печенье: «Му-у» да «му-у» — прямо как в сказке Чуковского про телефон.
Их вольер осеняют старые липы, и на площадке, под звериными лапами, теперь много опавших листьев, но медвежата тянутся через решетку. Они мычат, выпрашивая хотя бы один листочек из целого вороха, который сгребла служительница.
— Ну на, бери! Обязательно этот? — говорит девушка, протягивая желтый вялый лист.
И медвежонок жует его с благодарностью, как угощение.
Мои наблюдения над пандами закончены. Осталось дождаться их свадьбы. Но мне жаль покидать этот сад зверей. Сейчас, пока обезьянник закрыт и нет никого из посетителей, самое время получить туда пропуск. И я иду к заведующей…
Человекообразных обкормили арбузами и виноградом.
Результат известный.
Может, поэтому они встретили незнакомца довольно минорно. Только Сильва чуть не царапнула меня: я угостил тянучкой сначала орангутанга, Сатурна, молоденьких шимпанзе Романа и Вегу, а ее — в последнюю очередь. Да еще орангутанг Кипарис показал свой эгоистичный характер: любит, чтоб занимались только им, и оплевывает тех, кто его оставляет.
Надо посмотреть на это рыжее мохнатое чудище с бандитской физиономией, сделанной из подметочной кожи, как оно с предупреждающим свистом («с-с-с, с-с-с») вдыхает воздух, набирая слюну! Рожа дремучая, большая, глазки крохотные, внимательные, фигура согбенная, космы — длинные, рыжие — свисают с длиннющих рук, с коротких ног, со всего тела…
А какой он любитель нежностей!
Служительница должна подойти и пошлепать его по вытянутым губам, почесать ему нос, помять его огромные пальцы (с тыльной стороны, чтобы не ухватил). Кипарис не знает своей силы, и этим он опасен даже для тех, к кому давно привык, — даже для Александры Петровны, на которой уже много лет держится весь дом человекообразных.
— Однажды я вот так стою, — рассказывает она, — а Кипарис (я не заметила), негодяй такой, выломал один прут и мог протянуть ручищу, я стояла совсем близко, занималась с шимпанзе. Как он тут схватил меня за ногу, как дернул — я упала. А ногу он не отпускает. Схватился бы он за сапог (я была в резиновых сапогах), я бы сапог ему оставила, но он — выше сапога. Сорвал с меня платье, выворачивает ногу, я ору, обезьяны кричат, такой шум поднялся, а он все не отпускает. Ладно дверь была не на крючке (я раньше на крючок закрывала). Вошла тут одна из наших, женщина, растерялась. Еще бы: гам, грохот! «Обливай его водой» — кричу ей. Не слышит. Наконец она сообразила, облила. Тогда этот черт меня отпустил. Встала я на ноги — вроде бы ничего, цела. И вдруг с меня вся одежда упала. Я как обольюсь потом, села на пол и не могу пошевелиться!..
Обычно, когда Кипарис много плюется, ему дают понюхать бутылку с нашатырным спиртом. Он тотчас делается паинькой: не нравится. При мне его успокоили, дав по случаю расстройства сушеной черники.
Орангутанг взял коробочку и аккуратно высыпал себе ягоды в оттопыренную губу. А губы у него большие и глубокие, точно галоши.
На следующий день я держался в недосягаемой для обстрела зоне — возле клетки с четырехлетними Романом и Вегой. Впрочем, на этот раз Кипарис не требовал к себе внимания. Он был доволен тем, что я принес ему цветной лоскуток.
Занятий с тряпкой хватило ему на целый час. Он покрывал ею свой затылок или кусал зубами и, несмотря на однообразие такой игры, прерывал ее лишь для того, чтобы ответить на заигрывания Сильвы. Когда ему удавалось схватить ее за шерсть, она пронзительно визжала, и служительница ругала ее:
— Сильва! Сама не задирай, сама виновата!
Другим обезьянам тоже достались подарки. Сильва повесила себе на шею матерчатый поясок, Сатурну я дал большой мяч, а Роману и Веге подарил целлулоидную рыбку, погремушку и мячик.
Рыбка и погремушка были тотчас погрызены, а мячик не пролез через решетку. Роман интересовался им недолго. Обезьянчик сильно кашлял, и нос у него был мокрый. Ему не удалось взять игрушку, и он глядел, как ее пытается взять Вега. Та оглядывалась на Романа — обезьянчик лежал на своей полочке на животе, поджав под себя ноги, положив голову на скрещенные руки, — и, видимо, по выражению его глаз Вега понимала, что он не сердится на нее за то, что она, девчонка, хочет быть удачливее парня. Она протягивала Роману руку, он отвечал ей тем же, они соприкасались пальцами. Это означало: «Разрешаю». Может быть, он ей сочувствовал, что и у нее ничего не получается?
К Сатурну, взрослому шимпанзе, мяч удалось протолкнуть через окошко. Он бросил на пол тряпку, которой играл, и стал бить мяч ладонью об пол, пинать его, подбрасывать под потолок. Затем сел на полку и, держа кисти рук обвисшими, стал ловить и кидать мяч между расставленных ступней. Наконец он решил попробовать мяч на зуб, хотя служительница кричала ему: «Не смей!» Прокушенный мяч хлопнул — Сатурн с перепугу слетел с полки, забился в угол и там затих.
— Сейчас я у него возьму, отдам малышам, — сказала служительница.
Она подошла к окошечку.
— Отдай мяч!
Не отдает.
Она принесла яблоко.
— Сатурн, отдай мяч, возьми яблоко… Нет, сначала отдай.
Сатурн отбил мяч подальше от нее. Надавил на игрушку и выжал из нее воздух.
— Сатурн!
Шимпанзе только обернулся.
— А если ему конфету?
— Сейчас дам ему витамин, — ответила служительница. Она взяла из аптечки коробку драже и показала обезьяне.
Сатурн взял выжатый мяч, вернул женщине и подставил ладонь, в которую посыпались желтые горошины…
В воскресенье приходит со мной жена.
Домик человекообразных — я об этом еще не сказал — темен и тесен (а новоселье, по разным причинам, будет еще нескоро), и женщина в нерешительности останавливается на пороге. Три человека в пространстве между обезьяньими клетками — и уже трудно повернуться!
Обезьяны молча рассматривают белую шляпку женщины, рыжеватые волосы и накрашенные губы. Вероятно, они ждут, что женщина их чем-нибудь порадует. Но она стоит и смотрит. А я задержался в прихожей, доставая леденцы.
Сатурн, уловив на себе взгляд незнакомки, выразительным движением кисти показывает: «Сюда, сюда! Подойди!»
Я тоже взглядываю на Сатурна, но леденцы несу прежде всего злючке Сильве.
Не надо было нам глядеть на Сатурна!
Он вдруг начинает танцевать вприсядку — не отрывая ступней, кричит «Ай-ай-ай-ай!», трясет решетку и внезапно разражается неимоверным лаем и ревом. Он размахивает ногой и рукой и что есть силы бьет ими в железную дверь клетки.
— Бом! Бом! Бом! Бом! Бом! — нарастающий грохот.
И что тут начинается!
Кричат, ухают малыши Роман и Вега.
Визжит во всю силу своих богатырских легких Сильва.
Со свистом раздувается грудь орангутанга — сейчас он начнет плеваться.
А Сатурн — этот черный дьявол или бог-громовержец — колотит по железному листу с силой быка, бьющего рогами.
Кажется, что обезьяний дом зашатался.
Гром, гам, визг достигают такой силы, будто взрывная волна бьет нас в грудь. И вдруг все смолкает. Сатурн, плюнув, исчезает из виду…
Какая мощь! Женщина немного побледнела. Взрослый шимпанзе в четыре раза сильней атлета. Даже с Романом, у которого рост трехлетнего ребенка, нам не справиться. И какие глотки! А ярость?..
Я подхожу к Сатурнову окошку с угощением и вижу — он забился в дальний угол клетки.
— Сатурн! — зову я. — Возьми! — Он сидит, крепко обняв себя руками и опустив голову, боком ко мне — в позе огорченного, обиженного, не желающего даже, слушать человека. Услыхав, что я повторил его имя, он кинулся к боковому окну и посмотрел на улицу, все еще не соизволя замечать меня, затем, отпрыгнув, появился передо мной и опять затряс решетку. Вслед за этим он сел возле окошка, враз притих и принял угощение — уже совсем спокойно.
Мимолетная обида…
А каприз? Служительница начала кормить обезьян. Сильва выбросила капусту. «Уронила», — подумал я и поднял. Она выждала, когда я подойду ближе, и выбила капусту из моих рук.
— Кипа, — сказала служительница Кипарису. — Дать в твою пользу? Ты мельница такая, все смелешь!
Тихо в доме. Мирное чавканье. Роман покряхтывает от удовольствия и не выпускает из внимания кухонный стол. Полка обезьянника — лучший в доме наблюдательный пункт, и потому Роман у обезьян вроде дозорного. Стоит Роману завидеть что-нибудь вкусное — рот его сразу раскрывается, нижняя губа вытягивается, он произносит вопросительное «Р-р?», переходящее в «Ух! Ух!», которое означает: «Ух ты, что там! Ух, как здорово!» А когда ест — приговаривает: «Ах!.. Ах!..», и это, конечно, означает: «Ах, как вкусно!»
— Ну вот, покормила, напоила. Теперь надо идти к своим низшим, — говорит служительница (в воскресный день дежурит Ирина Владимировна). — Все же человекообразные интересней, чем мои…
— А капуцины? — спрашиваю я, вспомнив слова Анфисы Митрофановны.
— О, капуцины замечательные! Особенно наш Микки! Хотите посмотреть? Это прелесть!..
Дом низших обезьян — по контрасту показался хоромами. Просторно, светло, солнце в окнах. И не сразу заметно, что в глубине зала, уставленного клетками, тоже сумрачно, как у высших.
Бросилась в глаза маленькая клетка, вся в солнечных бликах, — и в ней знакомый мартышонок-котенок.
— У него полхвоста не стало — наверно, папаша откусил, вот и отсадили от родителей… Гвоздичка! — позвала Ирина Владимировна.
— Кыр-кыр… кыррр, — ответила Гвоздичка голосом озерной лягушки и на всякий случай попятилась.
Мы отошли к окну, где стояла клетка с двумя отделениями. В правом отделении я увидел белоплечую и белолобую обезьянку. Так, значит, вот кого хвалила Ирина Владимировна!
— Микки? — сказал я.
И тотчас к решетке прильнуло светлое личико, не меньше кошачьей морды, с большими темными глазами, глядящими очень внимательно и чуть исподлобья, а сквозь прутья просунулась маленькая рука, которой в пору было бы обхватить только один мой палец. Я помедлил — и тут же ко мне протянулся длинный хвост, загибающийся на конце, и ухватил меня за карман плаща.
— Микки, наш самый веселый обитатель зоопарка! — подтвердила Ирина Владимировна и пожала протянутые капуцином пальцы. Потом капуцин позволил и нам забрать всю его руку, до локтя, в наши ладони.
Мы все еще переживали грубую сцену ярости шимпанзе, того отчаяния, полоумной злобы и обиды, которые были вызваны нашей «нерасторопностью», и думали о нечеловеческой силе человекообразных — и вдруг слабенькая теплая ладонь Микки, его доверчивость, говорящая о большой смелости.
— Микки, большелобая ты обезьянка, ты чудо!..
Микки не застеснялся похвал. Зная о своей неотразимости, он потребовал от нас полиэтиленовую сетку с лежащей в ней книгой о животных Африки, и лихорадочно завозил в ней лапками.
Сообразит ли?
Но задача оказалась слишком простой для Микки. Он сунул обе руки в авоську, расширил ее, вытащил книгу, не шевелясь, просмотрел все картинки, какие мы ему показали, потом попробовал корешок зубами и вдруг, метнув взгляд на авоську, выхватил ее из наших рук и запрыгал с ней по клетке — грациозно, легко, обрадованно. Мгновение — и он надел себе сетку на голову. Зоопарковские обезьяны знают сачок и боятся его, но авоська ему явно понравилась. Только дав ему прутик, который он принялся ломать, мы вернули сетку.
— Э! Тыр-выр-вы-и? — пропел птичий голосок из соседнего отделения. И мы увидели маленькую обезьянку ростом с Гвоздичку и очень на нее похожую.
Вопросительная интонация соседки, несомненно, была приглашением, чтобы и на нее кто-то обратил внимание. Мы ошиблись, думая, что ей нужны мы. От нас она отодвинулась бочком и сказала:
— Увр? — Что вам надо?
Мы пригляделись к ней. От Гвоздички она все же отличалась — особенно черными «кожаными перчатками» на всех четырех лапках. На ее мордочке были черные «очки мотоциклиста». Глаза круглы, янтарны, с куриным ободком век, а личико плоское, совиное и все же прелестное.
— Карликовая мартышка, которая почти не будет расти, — сказала о ней Ирина Владимировна. — Красотка Неги. Она еще малыш — не старше Гвоздички. А подарил ее моряк, который принес Неги в зоопарк на своем плече.
— Ува, ва! — позвала обезьянка с нежным именем — и Микки подскочил к решетке, которая их разделяла.
Сидя, как суслик, столбиком, прижав к своим пушистым бокам локотки, Неги принялась наблюдать, как Микки пытается дотянуться до нее рукой. Рука была коротка, и Микки достал Неги хвостом. Но хвост Микки — орудие несовершенное: он только гладил мартышонка. И тогда Неги решила помочь своему соседу. Она чуть пододвинулась к Микки, наклонила голову и подставила под его пальцы свое ушко. Пальцы уцепились за ухо и поволокли упирающуюся Неги к перегородке. Тут она попала в крупную переделку и начала визжать, но тотчас успокоилась, когда Микки дал ей покусать свои пальцы. Зубы у обоих слабы, и они кусали друг друга играя.
Внезапно, кусанув еще раз и оставив за собой последнее слово, Микки отскочил от Неги к противоположной стене и снова занялся кусочком прутика.
И тут что-то случилось с Неги. Маленькие лягушачьи лапки ее затряслись, вся она задрожала, рот на смешном ее личике округлился — и по обезьяннику потек такой панический визг, который может быть только у зверька, попавшего в беду или защемившего лапку.
— Уи-и-и-и-и… — паниковала Неги, точно поросенок, но слабеньким, мышиным голоском, не отрываясь от перегородки и пожирая Микки обиженными, как стало ясно потом, глазами.
Слушая непрерывный визг и видя Негины лапки, которые как будто застряли между прутьями решетки, хотелось скорее позвать ушедшую Ирину Владимировну.
Но тут Микки снова прыгнул к мартышонку — и тот мгновенно смолк, пытаясь схватить капуцина трясущимися пальчиками.
Вот как! Неги не хочет уступать своему соседу, который выше ее в три раза! Она визжит не от страха и боли, а от обиды, что осталась неотмщенной! Ай да Неги!..
Я стал приходить сюда каждый день.
Неги быстро привыкла ко мне и стала брать леденцы из круглой жестяной коробки. Она встречала меня мирным вопросительным: «Уви-и?», иногда сама же и отвечая на свой вопрос утвердительным и добродушным: «Гы-ы!» Микки нетерпеливо хватал меня за плащ и, просительно постанывая, тянул его к себе, обшаривал мои карманы, вынимал оттуда ключи, карандаши, газету. Леденцы в коробке, которую он сам открывал, не очень его привлекали — он их ронял на пол клетки, зато зеркально блестящая изнутри крышка будила в нем жадное внимание, почти алчность.
Я прижимал крышку к прутьям. Микки впивался в нее глазами. Он видел свое отражение, вопросительно оглядывался назад, поднимал глаза на меня, пробовал, что получится, если поглядеть искоса, протягивал руки и шарил пальцами за крышкой. Он недоумевал и становился даже пугливым. Но стоило мне убрать крышку, он тянулся за ней, издавая характерное «пик!», похожее на звук пальца по мокрому стеклу. Так он всегда что-нибудь у меня выпрашивал.
Вскоре Микки сам стал одаривать меня за дружбу.
Как-то раз он прыгал с цветными лоскутками материи, ухитряясь таскать их с собой все сразу, зацепив даже хвостом, и ни один не забывая на полу клетки. Неги тряпочки не интересовали — он забрал и ее лоскутки. Я дал обезьянкам по ириске.
Неги взяла конфету обеими лапками. Микки ест обычно одной рукой, левой. Правую он протянул мне и положил ее на середину моей ладони. Я поглаживал его пальцы и похлопывал по ним, но он не убирал руки, пока не съел всю конфету. Если на секунду приподнимал лапку, то опять опускал на место. Завершилось это тем, что Микки взял одну из своих драгоценных тряпочек и просунул мне ее через решетку.
Но щедрость Микки и после этого не убавилась.
Я предложил ему игру: кто перетянет лоскуток. Он тянул зубами, как собачка, но помогал себе руками и ногами, отталкиваясь. Игра так его обрадовала, что он подарил мне еще и леденец.
Я зажал леденец в кулаке и сказал:
— А что у меня в руке?
Микки попробовал разжать мои пальцы. Не вышло — и он простонал. Тогда я расслабил кулак. Он отогнул по очереди все пальцы, увидел конфету, похлопал по ней ладошкой и оставил ее лежать на моей ладони.
Не видел я также, чтобы Микки жадничал.
Однажды я дал ему один орех, а другой только показал. С каким удовольствием он ел ядро первого ореха, протянув свои пальцы ко второму, но не забирая его у меня! Минутами мне казалось, что Микки — маленький мудрый человечек из какой-нибудь сказки…
В библиотеке зоопарка я нашел несколько интересных строк о капуцинах.
Эти южноамериканские обезьянки очень любимы индейцами и приручаются ими. Неволю не переносят только старики, а молодые так забывают о свободе, что превращаются в домочадцев. Иногда их растят со щенками — и тогда обезьянки ездят на собаках верхом, плачут в разлуке с ними и мужественно защищают их в собачьих битвах. При дурном обращении капуцины становятся притворами — кричат со страху, если их застают на месте воровства, и делают невинный вид, если их проказа не замечена. Они очень привязчивы. Профессор Нестурх, работавший в зоопарке, описывает, как однажды расстался с обезьянкой Фриком на три месяца. Когда же вернулся, Фрик с радостным криком бросился к решетке и протянул руки. Глаза Фрика были широко открыты и влажны, он весь дрожал от радости. Руками он обвил шею профессора и стал пожимать ее пальчиками.
Капуцины, конечно, собственники, как все животные, но все же отдают предметы своему хозяину, которого любят. По сообразительности они могут потягаться даже с шимпанзе, но, решая задачки, показывают свой характер: стараются подчинить себе человека и учатся только тому, что им важно: открывать коробки, обыскивать карманы, добывать плоды при помощи орудий и колоть орехи камнями.
Впрочем, раскалывать что-нибудь — это у них в крови. Микки при мне пробовал разбить твердую карамель «Дюшес» о железные прутья, а чересчур большую морковку методично бросал себе под ноги, надеясь, что она разлетится на кусочки помельче…
Вскоре пришло время открытия обезьянника.
Для Микки освободили большое жилье, перегнав кое-кого из обезьян в другие клетки.
Тревога, поднятая этими обезьянами, всполошила и Микки. Он метался, раскачивался за решеткой, стоя на одном месте и только перехватывая руками то вправо, то влево. Он вытянулся и казался очень худым и тонким. Теперь он напоминал мне чертика из андерсеновской музыкальной табакерки. Такой же худенький и с длинным хвостом. Только он не черен, а рыж — и нет на голове рожек.
Этот чертик сделался невнимательным ко мне и к Неги. Мои карманы все еще его занимали, но на меня он иногда посвистывал и скалился, словно принимая за кого-то другого. С Неги он тоже не играл. Она скучала. И все же Неги придумала, что сделать. Она прижалась затылком к прутьям перегородки и стала ждать, скашивая глаза вбок, скоро ли Микки схватит ее за шерстку.
Поза мартышонка была слишком заманчива, чтобы Микки заставил себя упрашивать.
Он крепко потрепал Неги, после чего она визжала, а он опять метался по клетке.
В этот же день белоплечий капуцин покинул соседку и стал единственным обитателем просторного железного домика о двух этажах.
Мне остается рассказать, как Микки не унывает на новом месте.
Почему-то в большой клетке он показался мне незнакомцем — крупным, подросшим. Сетка с большими ячеями позволяет ему просовывать всю руку до подмышек. И руки словно выросли.
Он взвинчен переселением и соседством бурых капуцинов, которые, вероятно, расстроили его, встретив коллективным визгом. Микки часто ощеривается, лает на меня, дергает все к себе, пробует царапнуть и явно старается укусить за палец. Вот так Микки! Какое непостоянство!
Он особенно нетерпим, если что-нибудь даешь ему в близком соседстве с бурыми. Оглядываясь на них, он авкает на тебя, торопит, злится, ревнует. Леденцы он всегда ест плохо, но, увидев, что я угощаю бурых и что они жадно тянут руки, а потом громко грызут сладкие камешки, Микки тоже стал хватать, грызть и смотреть в рот соседям.
Теперь он часто прыгает по клетке и реже подбегает ко мне. Им очень интересуется бурая капуциниха с бельмом на глазу. Она пробует заигрывать с Микки через решетку, иногда достает до него и бьет пальцами по носу, а он сидит, смотрит, поджимается, не отвечает и не уходит. Только с молоденькой дочкой этой капуцинихи он бывает мил, как с Неги. Дочка чуть мельче матери, бородатая ее мордочка поуже и посветлее. Микки протягивает руку, дочка поворачивается к нему спиной, и он чешет ее, щекочет.
И все же видно, что белоплечему капуцину теперь приятней играть с самим собой, чем с кем-либо. Простор его радует и возбуждает. Он обследует оба этажа клетки, качается на обруче, вынимает из какой-то дыры осколки цемента, ложится на отопительную трубу, прижимаясь к ней грудью и животом, драит камешками стены жилья, подскакивает к поёнке, в которую налит чай, и, разбрызгивая его, барабанит металлической чашей по железной подставке, пугая соседей звоном.
Этот звон долетает до Неги, которая осталась в старой клетке, и лилипутик, цепляясь за решетку, спрашивает кого-то, должно быть, саму себя:
— Уви-и?
И отвечает:
— Гы-ы…
К ней поселили Гвоздичку, и теперь они часто борются друг с другом. Неги потолще Гвоздички, но та злее. К тому же у Неги всегда дрожат лапки, как у старушки в черных, по плечи перчатках. Гвоздичка отнимает у нее конфеты, а меня встречает сердитым «Эр, крр!..» и пятится.
В один из будних дней я привожу сюда Ёлу, четырехлетнюю племянницу, и нахожу, что обезьянник открыт для всех, Неги с Гвоздичкой занавешены полотном по случаю гриппа, а мордочка Микки чуть видна за стеклом стены, окружающей с четырех сторон все клетки. Что теперь увидишь? Недаром Тамара Александровна, заведующая, говорила раньше: «Ваше счастье, что сейчас народу нету, можете смотреть свободно».
А Микки, увидев меня за стеклом, протягивает сквозь решетку руку с обломком печенья, словно говоря: «Подойди же! Видишь, я тебя угощаю!» И когда нам любезно разрешают пройти за перегородку, нас встречает прежняя добрая обезьянка. Значит, снова ему нужны люди? Он трогает Ёлу за пальцы. Тянется к моим карманам. Он берет у нас виноградину, сует ее в свой большой рот и, запрокинув голову, выжимает сок зубами. Я впервые вижу, как он ест виноград, это интересно, и я не замечаю, что у Ёлы в руке появляется резиновый барбосик — игрушка с пищалкой. Барбосика ей подарили недавно, и она с ним не расстается. Оранжевая игрушка издает внезапный писк, Микки отскакивает, оскаливается и лает, пригибаясь головой к лапам, как собачонка. Конечно, я отбираю страшную игрушку, кладу ее в карман плаща, но уже поздно: мир нарушен. Микки подскакивает и бьет меня ладошкой по карману. Ёлу он хватает за палец и пробует укусить. Даже сосед Микки — красноголовая мартышка Петух — и тот дотягивается до Ёлы черными лапами, тащит растерянную девочку к сетке, и мне приходится спасать ее от зубов Петуха.
Дальше следует много других сцен. Ёла, однако, еще не доросла до зоопарка. Она отворачивается и с интересом глядит на столпившихся за стеклом, смеющихся ребятишек. Разве не занятно разглядывать оживленные ребячьи лица?
Жаль, что она не запомнит Микки!..