Лязгнула запираемая щеколда, и он остался в темноте. Он не видел ее, но знал, что она есть, — слишком много жил он на свете, чтобы даже с незрячими глазами не сказать, день стоит на дворе или ночь.
Опустив тяжелую голову, он шумно вдыхал сочившиеся в щели осенние запахи, прислушивался к ночным звукам и к чему-то внутри самого себя. Это «что-то» волновало его, возвращало зыбкую старческую память к тем временам, когда он был молод и глаза его видели. Воспоминания были невыносимы, и он начинал дрожать мелкой злой дрожью и бить ногой унавоженные доски тесного хлева.
Он не был злым от века, этот громадный лось с зазубренными в бесчисленных битвах рогами, но осень всколыхнула его кровь и напомнила, как много лет провел он в темноте с той поры, когда выстрел браконьера ослепил его, оставив на месте глаз пустые кровоточащие глазницы. Конечно, он мог бы показать то место в тайге, где гниют перемешанные с лесным прахом кости незадачливого стрелка, но для него это было слабым утешением. Он разом был низвергнут в жизнь, какую сам, умей он мыслить, не пожелал бы своему заклятому врагу.
Он никогда не боялся людей. Да и как он мог их бояться, если одним ударом каленого копыта он перешибал хребет волку! Даже медведи — и те обходили его стороной.
Встречи с людьми всегда волновали его. Людей нельзя было спутать с другими обитателями его угодий, а инстинкт подсказывал ему, что люди — порождения иного мира, таинственного и недоступного его пониманию. Но эта недоступность лишь разжигала его любопытство, когда, бывало, он часами незамеченный ходил за людьми по пятам, бесшумно раздвигая деревья своим могучим, кажущимся неуклюжим телом. Но тот же инстинкт предупреждал его об опасности, ибо он был все-таки зверем, а зверя и человека разделяли века ненависти и вражды. Поэтому он никогда не показывался людям открыто, а предпочитал разглядывать их из какого-нибудь укромного места. Но люди, как видно, и сами боялись его, потому что, когда, случалось, он сталкивался с ними носом к носу, они старались поспешно уйти или кричали на него, но в их голосе не было уверенности, а звучал только страх. Он смотрел людям вслед, а потом подолгу обнюхивал оставленные ими следы.
Запахи тоже были непривычны. В них не слышалось ни трусливой кровожадности волка, ни коварного лукавства рыси, а было скорее такое, что говорило о слабости и беспомощности перед тайгой тех, кому эти следы принадлежали.
Сам он не был таким слабым и беспомощным даже много лет назад, когда ранней весной появился на свет в глухом урочище Среднего Зауралья.
Мать облизала его, и он уверенно встал на тонкие, длинные ножки и побежал следом за матерью, ничуть не пугаясь невиданного дотоле леса.
Стадо, в котором он родился, было невелико — кроме них, еще две семьи, и вожаком всех был угрюмый, устрашающего вида лось с поседевшими от времени холкой и бородой. А может, он был не так уж и страшен, но дети есть дети — всегда все преувеличивают. Под стать вожаку был и отец, такой же бородатый и седой, и отличавшийся, кроме того, непоседливым, вздорным характером. С вожаком у отца не раз бывали стычки, и поэтому отец часто отделялся от стада и по нескольку дней бродил неведомо где, а когда возвращался, на его теле можно было видеть кровавые рубцы и ссадины. Это отцовское качество, наверное, унаследовал и он, потому что, когда вырос, он так и не завел семьи, а навсегда остался бобылем-бродягой. Лишь однажды он попытался послушаться голоса крови.
К тому времени он был уже сильным, самостоятельным двулетком. Их стадо распалось: отца задрал медведь, других затравили волки, а к матери он не питал больше родственных чувств и жил где придется, переходя из одного урочища в другое.
Кончалось лето. Холодели вода и небо, а лес переплетали тонкие серебристые паутинки. В вышине трагично трубили гуси и курлыкали журавли, направляясь в далекие чужие края.
В один из таких прохладных предосенних дней он проснулся от какого-то нового, неизведанного ощущения: что-то переполняло его и требовало немедленного выхода наружу. Он с шумом вдохнул и выдохнул воздух и неожиданно для себя ударил ногой молодое деревцо. Оно дрогнуло от корней и до вершины и медленно повалилось, словно подрубленное топором. Это разбудило в нем дремлющую ярость. Он задохнулся ею, зло тряхнул головой и затрубил, как герольд перед турниром. Рев всколыхнул гулкую рань: стайка зимородков сорвалась с веток; на верхушке сосны перепуганно заверещала белка. Звук без задержки покатился по лесу. Где-то вдалеке его подхватили трепетные осины и понесли дальше, пока эхо не затерялось в тяжелом переплетении еловых лап. Он только собрался протрубить еще раз, когда совсем вблизи раздался ответный рев, низкий и рокочущий, и между деревьев показался силуэт громадного старого лося, очень похожего на того, что верховодил когда-то в их стаде. Может быть, так оно и было, и в другое время он не посмел бы встретиться с таким страшилищем на узенькой дорожке, но сейчас ярость ослепила его, и он, не раздумывая, устремился навстречу званому гостю.
Ристалищем им послужила небольшая поляна, на середине которой они и сшиблись. Противник был вдвое сильнее и опытнее, и он ощутил это тотчас после первого же удара, от которого у него чуть не треснул лоб и подкосились ноги. Однако он устоял. Отскочив, он бросился на старика сбоку, но его вновь встретили рога искушенного в делах подобного рода бойца. Третий удар старик нанес сам. Его рога, как плуг целину, вспороли бок самонадеянного юнца. Следующий удар опрокинул его на спину, и это его спасло: соперник, видимо, не рассчитал силы удара и по инерции врезался в обступавший поляну сосняк. Пока он выдирал рога из хитросплетения зеленых силков, поверженный поднялся на ноги и пустился в бега. Он не видел уже, как из чащи вышла стоявшая там все это время комолая лосиха и подошла к победителю. Лосиха положила свою голову на холку седобородого, тот положил свою на спину лосихи, и они стали ласкать друг друга, как на лугу лошади.
Раненый бок заживал долго. Сначала он кровоточил, потом покрылся струпьями и сильно чесался, а к зиме от раны остался лишь неровный и твердый, как сварочный шов, рубец.
Зима заставила подумать о перемене места: прежнее было слишком низким и сырым и для зимы не годилось. Он покинул неприветливые болотистые пастбища и перебрался поближе к горам. Здесь вдоволь хватало осиновых веток и рябины, которая сейчас, прихваченная морозцем, была особенно вкусна. Здесь же он повстречал чужое стадо из шести взрослых лосей и примкнул к нему, благо сородичи не имели ничего против этого. Впрочем, он не досаждал им; он по-прежнему неплохо чувствовал себя в одиночестве и только к ночи приходил к стаду — вместе было сподручнее противостоять нападениям изголодавшихся волков. Порядки у его новых знакомых мало чем отличались от тех, что когда-то бытовали в его стаде, и это его устраивало. Он меньше всего думал о вмешательстве в чужую жизнь и так же ревниво оберегал собственный покой. Всякие нарушения покоя ему были глубоко ненавистны и приводили его в ярость. Раза два он излил ее на нарушителей, внушив им должное уважение к чужим принципам.
Эта зима едва не стала для него последней.
Однажды он, как всегда, уединился, чтобы полакомиться рябиной. Выбрав подходящее место, он принялся за дело: головой пригибал к земле тонкие, пружинистые стволы и дочиста обгладывал горьковато-сладкие, хрустящие на зубах верхушки. Так переходил он от дерева к дереву, когда внезапно его насторожил подозрительный шорох наверху. Он перестал есть и поднял голову, но его слабые, как и у всех лосей, глаза не различили ничего, кроме заснеженных сосновых сучьев. Обоняние тоже ничего не подсказывало ему. Но он знал, что рядом затаилась неведомая опасность — слух еще ни разу не подводил его. Сейчас слух говорил, что шорох не был случайным. Он выжидал, поводя во все стороны длинными ушами. Шорох не повторялся. Лишь с ветки на ветку перепархивали яркогрудые жирные снегири, прилетевшие полакомиться ягодами. Он успокоился и двинулся дальше. В следующее мгновение он увидел тень от метнувшегося на него с высокой сосны упругого рыжего теля. Инстинктивно он пригнул голову. Тяжелый плотный ком скользнул по шее, раздирая до крови кожу, и плюхнулся в снег прямо у его ног. Раздалось яростное шипенье, и ком, неуклюже переваливаясь в глубоком, рыхлом снегу, запрыгал по направлению к деревьям. Это была рысь. Он хорошо знал этого хищника. Распластавшись на суку, рысь могла часами подкарауливать добычу. Чаще всего ее жертвой были молодые неопытные лоси, которым зверь, присасываясь к ним, как пиявка, перегрызал аорту, Обычно рысь не промахивается, но сейчас она явно сплоховала. Снег тормозил движения хищника, и это его погубило: одним прыжком лось настиг его и обрушил на дикую кошку сокрушительный удар передней ноги. Наверное, он сразу же перешиб кошке хребет, потому что она судорожно забилась в снегу и истошно, противно замяукала. Боль or царапин и запах хищника еще больше возбудили лося. С хриплым придыханием он стал топтать врага, и скоро от рыси осталось лишь месиво из костей и шерсти.
Урок не прошел даром: больше он никогда не полагался на случай, а, едва услыхав подозрительный шорох, уносился прочь.
Он матерел. Шерсть его стала густой и жесткой и приобрела неменяющийся рыжевато-бурый цвет. Лишь холка да отраставшая борода были темнее остального тела.
Несколько раз у него отпадали и вновь вырастали рога. Когда это случилось впервые, он был удивлен и даже напуган. Перед этим рога, особенно их основания, сильно зудели, и он то и дело останавливался и терся лбом о деревья. Потом зуд прекратился, но однажды во время бега он вдруг почувствовал, что правый рог у него шатается. Ощущение было столь непривычным, что он с ходу остановился. Толчка оказалось достаточно: рог хрустнул и отвалился. Дня три он держал голову косо и все время тряс ею, пока не отвалился и второй рог. Правда, рога скоро отросли и стали еще больше, но первое время он чувствовал себя без них очень неуверенно.
Он давно уже распрощался и со вторым стадом и опять перебрался на новое место. На этот раз он выбрал окрестности небольшого озера. Здесь ему нравилось. Озеро сплошь заросло водяным перцем, а по берегам хватало малины. То и другое он любил, а если добавить, что ко всему прочему он любил еще и водные процедуры, станет ясно, как был доволен он вновь избранным местом.
На озере и состоялась его первая встреча с человеком — существом невиданным им раньше, доставившим ему впоследствии непереносимые муки.
Он пришел на озеро поплавать. Было ясное, покойное утро, время, когда его почти никто не тревожил и которое он особенно любил. Он с шумом вошел в тихую воду и долго плескался и плавал. Потом подошел к берегу и стал обрывать малину. И как тогда, с рысью, его оторвал от этого занятия шорох в кустах. Высоко вскидывая ноги, он бросился из воды на берег, чтобы укрыться в спасительном лесу, но остановился: вместо рыси или медведя он увидел человека. Вид этого существа, показавшегося из-за кустов, меньше всего ассоциировался в его представлении с какой-либо опасностью. Любопытство взяло верх, и, вместо того чтобы уйти, он остался и стал с интересом наблюдать за человеком. Тот занимался каким-то своим делом, а когда обернулся и увидел его, подхватил что-то с земли и быстро пошел прочь, поминутно оглядываясь. Он постоял немного и двинулся следом за человеком. У кустов он обнюхал то место, где только что стоял человек, и пошел в ту же сторону. Следы вскоре привели его на большую поляну, где стоял дом, копны сена и тянулась длинная изгородь. Рядом с домом он увидел волка, который почему-то сидел на цепи. Увидав его, волк залился лаем, и тогда он понял, что это вовсе не волк, потому что те волки, которых он знал, никогда не лаяли.
На шум открылась дверь дома, и на крыльце показался человек. Человек посмотрел на него и что-то крикнул. Из дома вышел еще один. Этот второй угомонил все еще лаявшего волка, спустился по ступенькам и бесстрашно пошел к нему. Этого он не ожидал и, опасаясь подвоха, повернулся и скрылся в лесу. Как ему показалось, человек звал его, но в этот раз он не решился откликнуться на зов. Однако с этого дня он стал частенько наведываться на поляну и каждый раз находил в траве какие-нибудь вкусные вещи. Особенно ему нравилось одно угощение. Оно было мягким, иногда теплым, пахло дымом и всегда было посолено. Люди не раз пробовали подступиться к нему, но осторожность не покидала его, и он уходил. В конце концов на него махнули рукой.
Так провел он все лето — до того рокового дня, когда понял, что в мире все относительно.
В тот день он по привычке бродил по лесу и, почуяв человека, по прямой пошел навстречу ему. В этом заболоченном углу тайги деревья росли часто, но он шел почти бесшумно, легким, скользящим шагом, осязая лес каждой клеткой своего огромного тела. И, как всегда, он не стал выходить на открытое место, а остановился на краю заброшенной вырубки. Осторожно раздвинув головой ветки, он выглянул. Человек сидел на пне. И опять в его позе он не заметил ничего угрожающего. Он стал рассматривать человека и так увлекся, что вздрогнул, услыхав над собой стрекотанье неведомо откуда взявшейся сойки. Эта вздорная, сварливая птица всегда раздражала его. Он поднял голову и, выдавая себя, недовольно фыркнул. Лесная сплетница застрекотала еще усердней, и почти в тот же миг раздался грохот, в морду ему плеснул огонь, и он почувствовал нестерпимую резь в глазах. Сразу озверев, он рванулся вперед и сшиб человека с ног. Боль, недоумение и страх перемешались в нем, и он с ожесточением принялся топтать сразу ставшее ненавистным хрупкое человеческое тело…
С тех пор он не знал покоя. Мир погрузился в темноту, и он метался в ней, как затравленный. Он перестал видеть, и теперь все пугало его. Малейший шорох вызывал в нем панический страх, от которого он не мог спастись даже бегством: стоило ему сделать шаг, и он натыкался на дерево или оступался в ямы. Лес сразу превратился в огромную западню, а сам он в парию, над которым стали всесильны даже мухи. Забиваясь в раны и разъедая их, они причиняли ему неимоверные страдания. Днем от мух нельзя было отделаться, и только ночь приносила некоторое облегчение. Ночью он скрывался в чащобе, чтобы с рассветом начать свой нескончаемый путь по кругам лесного ада.
Однажды ему как будто повезло: он встретил стадо себе подобных. Он попробовал пристать к ним, но тотчас понял, что жестоко обманулся — здоровым не нужны были беспомощные калеки. Несколько ударов рогами — и он опять остался один. Он всю жизнь стремился к одиночеству, но только теперь убедился, как оно страшно.
От вечных невзгод он спал с тела и еле держался на ногах.
Приближалась зима. Он уже не мог, как прежде, переменить место и остался зимовать на старом. Корма здесь было мало, и сколько раз, принимаясь за трапезу, он обнаруживал, что пробует глодать уже обглоданные ветки. И, наконец, настала ночь, которую он потом не мог вспомнить без содрогания.
Он ночевал тогда на болоте.
Уже выпал снег, и он лежал в нем, прислушиваясь сквозь полусон к окружающей его неспящей тишине. Лес был полон шорохов, стенаний и воплей, но все они пока что не имели к нему никакого отношения. Внезапно все изменилось. Он ясно различил хищные, крадущиеся шаги, и горло его перехватила предчувственная смертная тоска. Если бы он мог видеть, он различил бы в темноте передвигающиеся с места на место горящие точки. Волки, эти трусливые, низкие твари, которые раньше никогда не осмеливались напасть на него открыто, сейчас обложили его плотным кольцом, как их самих обкладывают флажками охотники. Он встал, готовясь к последнему бою. Спасения не было. Он не мог одним точным ударом кинуть на землю противно пахнувшую, клыкастую гадину. Для этого нужно было видеть, а его окружала двойная тьма — собственная слепота и темнота зимней ночи.
Волки медлили. Изощренный звериный инстинкт подсказывал им, что жертва обречена, но они хитрили и осторожничали, ибо отлично знали силу того, на которого они устроили охоту, и не один из них носил на своем теле отметины лосиных рогов и копыт.
Наконец голод взял свое: сразу два волка прыгнули на слепого с разных сторон. Подсознательным, веками отработанным движением он подхватил одного на рога и, распоров ему брюхо, перекинул через себя. Второй успел полоснуть его клыками по шее, но удар ногой отбросил хищника в сторону. Стая без промедления набросилась на распластанные тела соратников, рыча и давясь отхваченными кусками. Это было похоже на них. Добить своих же и насытиться их кровью не считается позором у этих лесных каннибалов.
Пользуясь паузой, слепой, как танк, напролом двинулся через болото. Он знал, что передышка будет недолгой, и торопился как можно дальше уйти от страшного места.
Он выбрался на твердь и рискнул побежать — размеренной тяжелой рысью, какой когда-то покрывал десятки километров в день. Это было безумием. Через несколько шагов он налетел на дерево, сук следующего распорол ему предплечье. Позади вновь послышался торопливый волчий скок. Разгоряченные погоней и вкусившие теплой крови, звери на этот раз не стали медлить. Они кинулись на него со всех сторон. Не останавливаясь, он сбрасывал их с себя, бодался и лягался, стараясь уберечь горло. Видимо, он еще кого-то покалечил или прикончил, потому что среди преследователей опять началась грызня.
Шатаясь от изнеможения, он побрел дальше — слепой, в стынущей темноте беззвездной зимней ночи. Вскоре под ногами снова зачавкало, и, продравшись сквозь кусты, он ступил в воду. Это было озеро. То самое, в котором он так любил плавать по утрам. Мороз уже схватил воду, она загустела, но это не остановило его. Сломав тонкий ледок у закраин, он погружался все глубже и глубже и остановился только тогда, когда вода стала заливать ноздри.
Первобытную картину являло собой озеро в эти минуты: осколок луны над зубьями леса, мечущиеся на берегу волчьи тени и ветвистая голова старого сохатого над дымящейся зимней водой.
Так простоял он до утра, и лишь когда солнце осветило мрачную молчаливую тайгу и волки не солоно хлебавши убрались восвояси, он выбрался на берег. Покрытый кровью и наледью, он, казалось, издавал звон.
Пути назад не было. Там, за стеной ставшего чуждым ему леса, его ждали голод, холод и волчьи клыки. Он понял это и из последних сил побрел в ту сторону, откуда на него пахнуло дымом. Он шел к тем, которые лишили его естества, но он помнил вкус отведанного из их рук хлеба и надеялся на милость. Это было все-таки лучше, чем смерть от смрадных волчьих клыков…
Теперь он жил в хлеве и ел сено, как та корова, которая сейчас по соседству с ним мирно пережевывала жвачку и которую он презирал, как презирает боевой конь старую водовозную клячу.
Он ошибся. Жизнь проходила вне его. Где-то на далеких лесных полянах в смертном бою сшибались его дикие и вольные сородичи, и даже те, кто умирал от тяжких ударов соперника, были счастливее его. Людская милость оказалась непосильным бременем. Он понял это слишком поздно…
Он опять шумно вдохнул дурманящий осенний воздух и почувствовал, как наливается молодой, необузданной силой его старческий, ревматический костяк. Он вскинул голову и затрубил — протяжно и яростно. Стены быстро заглушили басовитый стонущий рев, но ему все казалось, что звук несется по безбрежному лесу, угрожая, призывая, маня. Рядом шарахнулась и испуганно замычала корова, ошалело заквохтали на нашесте куры. Это сразу вывело его из себя. Он изо всех сил ударил ногой по доскам стойла и крушил его до тех пор, пока в хлев не вбежал человек с фонарем в руках. Тогда он грудью отбросил человека к стене и, трубя, как не трубил никогда в жизни, ринулся в лес…
На труп, обглоданный волками и воронами, наткнулись через неделю. Он лежал под крутой, каменистой осыпью, которая остановила его последний неистовый порыв. Давным-давно мертвые, подсиненные порохом глазницы смотрели на людей с невысказанным укором.