В предшествующих рассуждениях исходной посылкой было наличие Полиса как такового, некой самодостаточной сложившейся структуры. Но Город «если смотреть на вопрос философски» полностью лишен этой самодостаточности.
Собравшейся вместе массе людей нужны не только пекари и кузнецы, им нужны зерно, железо и уголь. Задарма огромную ораву никто кормить не будет. От того Город вынужден постоянно что-то фабриковать, чтобы это «что-то» обменивать на растущее на земле и лежащее под землей или за семью морями. Неважно что: плуги и топоры, ружья, картины и телепрограммы, власть, деньги, кредиты, указы и рескрипты, мудрые советы, утешительные проповеди… Все пользующееся успехом за каменными стенами.
Неравнозначный обмен. Город потребляет уничтожая, продавая разрастается. Город вместе со своими товарами экспортирует сам себя, свой образ жизни, повсеместно ставя в зависимость от себя все на свете, всюду воспроизводя элементы городской цивилизации ad majorem hominis gloriam[46] насаждая везде агрессию Города.
Город альтернативное понятие, полюс оппозиции. Нет смысла перечислять все противоречия, как сделали историки античности, обнаружив в древнегреческом полисе семь классических противоречий, благодаря которым полисы распылялись спорами по всей Эйкумене, рассевались подобно семенам мака из лопнувшей перезрелой коробочки, поднимаясь всходами, прораставшие новыми поселениями. С тех давних времен число противоречий только возрастало.
Для краткости все сводится в ряд понятий: «столица» — «провинция» — «деревня» — «дикая природа». Чувствуете стройность как линейного, так и иерархического распределения понятий разлета в плоскости пространства, со всеми кристаллами городов, разбеганием от них дорог, словно ножек паука, словно паутина с ожерельем утренней росы? Каждая бусина этого ожерелья хранит свою правду и «свою истину».
Правды у всех свои разные, это взгляды на «объективную реальность» с разных сторон. Истина одна. Во всяком случае, тому нас учит классическая философия. Одна, даже если эта истина относительна. В данном случае феномен истины препарируется с иной стороны: данность места обитания определяет облик жителей. Вроде бы так…
Пресловутый «чукча» выглядит в столице совершенно инородным элементом, существом с иной планеты. Человек волен первоначально выбирать лишь климатические пояса дикой природной среды, формирующей его облик, в том числе внешний на уровне рас. Остальную среду создает сам — а искусственная среда, его в свою очередь формирует. Ущербный взгляд… Ему противостоит иное суждение: нечто в человеке, архетипы формируются в неких образованиях именуемых «типы поселений» достигая относительной гармонии между миром внешним и внутренним. «Столица» — «провинция» — «деревня» — «дикая природа» лишь материализация частей человеческой психики создающий свою среду и организующий себя в ней. Среда мегаполисов, городков, деревень, лесных заимок — концентрированная психическая среда, где тот или иной тип психики доминирует, достигает пика развития и гармонии. Один из ликов человека превалирует над иными ипостасями. Под этот лик и подгоняются в конечном итоге его жилище поселение, окружающая искусственная среда.
Столица это Мир. Orbis, non urbs[47]. Мышление в «мировом масштабе», устройство и управление жизнью всей страны, ее «голос в мировом концерте». Провинция это мышление городка организующее под себя окружающую деревенскую среду. Деревня не организует ничего кроме собственной общины, да севооборота на полях вокруг. «Житие на природе» есть самоорганизация индивида, его семейного и социального пространства.
Противоположности сходятся. Кто из столичных жителей хоть на миг не мечтал вырваться из каменных джунглей в джунгли настоящие? Решимости достало единицам.
Житель лесов или степей и тундр воспринимает «природу» — окружающую среду как целокупное понятие, от того безграничное космическое в своей сути. Наделенный свободой передвижения, которая сплошь и рядом оказывается необходимостью, средствами и способами выживания, подчиненный естественным силам движения природы, миграциям ее стад, спасению от ее вечных угроз — словно столичный житель первобытный человек мыслит во всемирном, то бишь во вселенском, космическом масштабе. И не важно сколь велик его Космос, пусть обычно пространство первобытной Вселенной простирается лишь до горизонта.
Деревня сковывает человека по рукам и ногам, привязывает к самой реальной почве, к дому, хозяйству, семье, «обчеству»-общине, кругу рождения и смерти, к «общественному разделению труда» принуждая кидать в ненасытную утробу городов все новые скирды, туши и мешки, получая взамен «соль и спички» тракторов, телевизоров, серпов и молотов, сельскохозяйственных машин, асфальтированных дорог, городских соблазнов. Удел деревни нескончаемый труд, inutile terrae pondus[48], пахота. Исключение лишь кочевое скотоводство. Правда ходят упорные слухи что это путь в Никуда.
Провинция жива заботами окрестностей, соками «деревни», как бы та деревня не называлась: «кочевье», «рыбацкие поселки», «село». «Провинция» не переходный этап между деревней и мегаполисом, но Город в первозданной его сути еще не надевший венца верховной власти, не впавший в амбицию. Место для житья, центр внутреннего обмена, сердце круговорота, точка пересечения ремесла, торговли, не витающей в облаках мировых проблем местной власти. Правда провинциалов — правда разумной, упорядоченной жизни, опоры, кирпича мироздания. Провинция живая клетка государственного организма, до которой он может распасться. Хоть и обезьянничает со столиц, но и сама удала говором, диалектом, местной мыслью и лучшим знанием своей местной истории, собственной культурой, пусть слабой пребывающей в раздрае меж заезжими высокими умами и собственными чудаками. Провинция безжалостно обкатывает практикой идеи пришедшие в воспаленные умы столичных жителей, при этом претендуя на свой голос, на свои права, на свою часть целого будучи самоцельной, готовой отгородиться частоколом удельного княжества, обломав бока соседям. Провинция — незамутненная городская естественность жизни, пик городской цивилизации.
Именно пик, поскольку столица-мегаполис есть отрицание таковой цивилизации. Столица это государство прежде всего, город для государства а не город для жизни — «просто для жизни» горожан. Столица вмещает в свою голову вселенную, что переворачивает, извращает, доводит до абсурда присущие городу черты.
Названия столиц уже сами по себе означают государство «в его политическом аспекте», заменяя лаконизмами вычурные полные названия стран: вместо «внешнеполитический курс Соединенного королевства Великобритании и Северной Ирландии» — «политика Лондона» или: «рука Москвы», «происки Вашингтона», «козни Парижа». Praeterea censeo Carthaginem delendam esse[49].
Маленький нюанс отделяет долгоиграющие государственные стратегии от насущных забот правительства, ныне пребывающего у власти. Здесь калибр пожиже — только адрес дома пусть и не самого маленького: «Даунинг стрит 10», «Кремль», «Белый Дом», «Елисейский дворец».
В ранге столицы Город не волен жить и развиваться, как того хочет или как придется, то есть по законам временно упорядоченного хаоса. Не волен поскольку столица есть обиталище власти. Город для власти почва (если ни «навоз»), среда произрастания. Столица обслуживает государство которое, в свою очередь, служит на потребу своей столицы. Вместилище аппарата, институтов, запутанных внешних и внутренних сношений, полиции, гвардии, генеральных штабов, чиновных структур, министерств, культурных сливок и выпавших в твердый осадок аутсайдеров, политических амбиций, интриг…
Столицу населяют сонмы существ служащих не Городу, но иерархии, стране, и, как многие из них полагают — «всему Миру». Столица кристаллизует науки и искусства в университетах и академиях, разбрасывая их позже щедрыми пригоршнями по всей стане. Столица это monstr monstrum[50], угнездившееся в муравейнике Urbis. Будь это спокойный Геттинген с его толпами веселых школяров. Будь то Нью-Йорк — столица без корон имперской власти, но примеряющий корону власти мировой, от того назвавшей себя Empire City[51], а свой штат — Empire State[52]. Будь то Париж одно время бывший и поныне пытающийся оставить за собой титул «культурной столицы мира».
Творят ли свободные, анархичные художники и пииты в мансардах, корпят ли над формулами ученые в тиши лабораторий, все они производят не только творения ума. Они созидают власть, крепят жесткую диктатуру высшего авторитета мод, стилей, направлений, открытий, технологий становящихся непреложными законами для провинций территориальных, культурных, интеллектуальных. Словно собрание больших умов и талантов в одном месте уже само по себе рождает высшую власть.
Науки и искусства суть только планеты обращающиеся вокруг главного светила, носящего сакральное имя «Власть». По моде последних времен заведено приравнивать власть к столь простым понятийным категориям вроде фабрики производящий «интеллектуальный продукт», в данном случае «управленческие решения» — «политический продукт». Эвфемизм эпохи развитых демократий не допускающих декларации какого либо неравенства, потому опускающаяся до уничижения: «власть есть только нанятые менеджеры отрабатывающие деньги налогоплательщиков». Демократы старательно уверяют в этом всех, прежде всего себя.
Но достаточно бросить взгляд на историю, на максиму «всякая власть от Бога» и на всех «помазанников божьих» чтобы убедиться: и отраженного света власти прошлых веков достаточно для сакрализации любой власти управляющей сегодняшней демократией.
Власть священна всегда, пусть только где-то там — в глубинах сознания. Уже этим она превращает столицу в Auterna urb[53], Святой град. Таковое отношение гнездится на дне душ, вновь приводящее к идее «небесного града». Все божественное строится по принципам небесной иерархии, чему в реальности соответствует развитый аппарат, земное подобие. Пирамида, нарастающая и развивающаяся подобно живому существу.
Оборот чиновной власти нужно обслуживать, равно как и денежные и товарные обороты, проворачиваемые столицами. Денежные мешки проживают рядом с дворцами, власть денег не самая последняя в иерархии властей. В тоже время немалые суммы звенят в государственных карманах. И тех и других просто тянет в объятья друг друга. Потому в словообразовании прямая связь Капитал и Capital словно капитализм родился из столиц, как «буржуазия» из слова «Город»— Burg.
Скрипят перьями департаменты, громогласно устраивают разнос начальники сгорбленным подчиненным и брань эхом отскакивает от стен огромных кабинетов, шаркают по коврам дипломаты, позвякивая хрустальными бокалами официальных приемов, пряча за улыбками мысли, преклоняют подданные колени перед тронами, отдают приказы в генштабах, опускаются кулаки депутатов на головы друг друга на парламентских сессиях — власть живет своей жизнью требуя немалого содержания и достойного поклонения.
Стучат клавишами персональных компьютеров-арифмометров банковские клерки, шуршат купюрами кассиры, не отпускают от уха телефонные трубки дилеры — они созидают власть. Опутывают финансовыми и информационными сетями страну, мир. Словно пауки, словно грибницы прорезающие живые корни деревьев высасывая из них соки. Все покупается и продается. Прежде всего люди, в том числе и женщины, а так же пороки, преступления, политики и сама Власть, стоит ей хоть чуть ослабнуть. Urbs venalis![54]
Сонмы журналистов, телевизионщиков, писак разных мастей, вообще называющие себя «четвертой властью». Словно выстроившийся к кассовому окошку четвертыми в очереди. О, пропаганда, смешанная с рекламой! Мнящая себя созидательницей «общественного мнения» индустрия. Равно обслуживающая и власть и денежные мешки. Равно бунтующая против первого, и против второго, третьего…
Без преувеличения можно утверждать, что в столице власть градообразующее предприятие. Инфраструктура и структура города вообще приспособлена к власти, обслуживает ее, выдает на гора. Даже если бюрократическая система выродилась и работает только на себя, даже если никакой реальной властью подобно японскому императору столица не обладает — механизм работает все равно.
С утверждением представителей прежних ступеней цивилизации, что в городе живут исключительно дармоеды, спорить нелегко. Сегодня нелегко. Вот век назад, в эпоху торжествующего картезианства то бишь промышленной революции, города являлись огромными мастерскими, мануфактурами, фабриками. В отдаленных уголках мира можно было сунуть под нос крестьянину-скептику штуку мануфактуры, сноповязалку, ящик гвоздей и торжествующе произнести: «это сделано в городе». И услышать в ответ только завистливо-восхищенное цоканье языка.
Дальше — больше. Жить рядом с чадящими заводами становилось невмоготу. К тому же заводам требуется пролетариат с которым трудно ладить всякой власти при любом режиме, даже социалистическом. Этот неспокойный элемент всегда похож на бочку пороха у порога департамента. Долой его! Пусть катится подальше.
И промышленность — гордость большого города — уходит. Сначала в промзоны, потом в провинцию. Фабрики-заводы могут переместиться даже в иное государство на «промышленную периферию цивилизации», лишь бы товары возвращались, а доходы от их продажи ссыпались в столичный банк. Город может послать подальше и ученых, которым нужна тишина для спокойной работы, комфорт, минимум суеты. Путь живут в университетских кампусах или академических городках. Кто знает какую химию, какую биозаразу или радиацию они там синтезируют в своих колбах.
Послав всех подальше Город власти останется при своем: будет производить исключительно экологически чистую информацию (и это эвфемизм власти): законы, распоряжения, печатать газеты и журналы, снимать кино и телесериалы, создавать моды и стили, заниматься искусством, рекламой, гонять деньги по кругу, связывать удаленные уголки планеты.
Производить фикцию. Все что современный город может предъявить — несколько картинок: банкноты, глянцевые журналы, на худой конец книги от которых в деревне меньше всего проку особенно если в них полно цифр и формул, бегущие картинки на экране телевизора или на полотне кинотеатра кино, эстрадные клипы с модными шлягерами, заставку на экране компьютера, и еще кипы каких-то документов с печатями. Правда эти картинки из своего потайного кармана Город может вытягивать бесконечной лентой.
Все остальное можно сфабриковать где угодно. Даже пластиковые детские игрушки с успехом штампуют в глухих вьетнамских деревушках, а роскошные авто стоящие порой как вся недвижимость небольшого городка в особом городе-фабрике где все сплошь автостроители стоящие у конвейера или вовсе операторы автоматических линий с рукастыми роботами-манипуляторами, автоматическими сварщиками, программируемыми сверлильщиками и фрезеровщиками, etc.
Столица-мегаполис торжествует, наконец, сделав человека царем природы и царем мира которому осталось не марая рук только шевелить извилинами. Столичный житель воплотился в прямое воплощение власти, «вершину эволюции» городской цивилизации, что автоматически делает его венцом исторического прогресса и эволюции всего живого. Как тут не возгордиться?!
Отсюда особенности столичных нравов. По основному закону Столицы — закону карьеры, жители обязаны восходить к вершинам, «прогрессировать». Даже если им глубоко наплевать на власть реальную, декларативно или искренне во всех своих поступках, делах, творениях они просто обязаны превосходить себя прежнего. Лишь достигнув вершины (своей вершины) могут позволить себе делать, что душе угодно.
Столичный житель вольно или нет, в силу всеобщности коллективного сознания, ощущает над головой бездну. Не страшащую, но манящую. «Сияющие высоты» к которым можно взлететь в единый миг если подвернется удача, взбежать или вскарабкаться по карьерной лестнице, заползти улиткой по склону. Высоты манят, принуждают рисковать. Карьеристов не страшит падение в бездну, ведь падать можно только с кручи, на которую взобрался. Низвержение вниз ожидаемо, психологически подготовлено. Потому страшит не пугая. Всегда выпадет шанс взлететь обратно.
Пугает иное: отступить на ступеньку вниз. Еще страшнее на две, что означает остановиться, застрять навеки. Под ногами не пропасть, но засасывающее болото высасывающее из человека соки времени. Полная безнадежность. Конец жизни, ноги застывшие в цементе. Подавляющему большинству придется это сделать, достигнув своей планки, предела возможностей. Останется создавать лишь видимость.
Столичное сознание всегда иерархично. При встрече люди первым делом стремятся вынюхать место собеседника в иерархии, его силу, степень влияния. Словно матерые преступники определить «кто под кем». А выяснив уже строят планы использования его для собственного возвышения, прикидывают способы манипуляции. Взаимодействие превращается «не в просто общение «просто людей», но в некую запутанную партию, в игру во имя собственной корысти. Избираются стратегии: угодить, повелевать, подкупить, очаровать, «запудрить мозги», «пустить пыль в глаза», обмануть etc.
Столичный житель ведет эту игру всегда вольно или нет поскольку игра в иерархию становится смыслом его жизни, поскольку она — смысл Власти, смысл жизни Столицы. Столичный житель будь он трижды свят и бескорыстен просто не может обойтись без выстраивания и упорядочивания всего и вся. Даже дружеские связи его складываются в некой иерархии: «ближний круг» — «близкие друзья» внутри его круга защиты. Знакомства «для души» просто необходимая вещь чтобы ощущать себя не винтиком механизма, не ступенькой лестницы но человеком. С друзьями можно вести себя «по-человечески», общаться, дурачиться, смеяться, делать глупости. Но только с ними! Даже в семье такого нельзя поскольку семья сама по себе иерархична, сего семья — его крепость, опора. Вольности могут ее разрушить. С близкими друзьями же можно и поругаться, даже порвать в порыве шекспировских страстей чтобы потом помириться и распить мировую. Жить!
Всё что дальше за этим кругом все меньше оставляет не только «простого человеческого общения», но даже эмоций. Чем дальше тем больше преобладает деловой интерес, пока не дойдет до «нужных знакомых». «Нужны» порой оказываются личности весьма сомнительные, даже преступники с которыми можно обделать щекотливые делишки. Выходит что основной круг общения начинают составлять люди «нужные», «выгодные». Те головы, по которым предстоит взбежать или шаг за шагом взобраться на вершину.
В том-то парадокс: для людей «выгодных» ты сам должен представать в том же качестве. Ты сам сознательно превращаешь себя в объект чужой манипуляции, подставляешь свою голову под чужую ногу. Как боксер на ринге чтобы нанести удар ушедшему в глухую защиту, ты сам должен «открыться», сымитировать возможность нанести удар тебе. Чтобы система не развалилась, не сорвалась в хаос помимо внешней власти должен действовать иной закон «обмена ударами». Ты мне — я тебе. Соблюдаться баланс. И столичный житель становится расчетливым как француз, планирует свою жизнь словно схватку, как игру с множеством партий. Он вообще все планирует поскольку живет в состоянии игры, следовательно — неопределенности. Завтра начальство может поглядеть косо и твой карьерный рост замедлится. А карьера в столице не только начальство. Даже самый свободный художник делает карьеру, идя от выставки к выставке, от успеха к успеху. И цены на картины все повышаются и повышаются. Не дай Бог какому-нибудь критику обронить злобную реплику. Не дай Бог изменчивой моде вильнуть хвостом.
Игра таит в себе приятные сюрпризы. Неожиданно откроется вакансия, сулящая прыжок в головокружительные высоты. Не прозевать, не упустить шанс. Всегда надо держать ухо востро, чтобы не упустит случай и в «случай попасть».
Непредсказуемость игры может все поломать. В иерархии все упорядочено, следовательно — довольно предсказуемо. Потому, имя в виду как возможность удачи, так и провала все же следует избирать «средний путь». Исчислить карьеру, расписать календарь, составить график и следовать ему неукоснительно. Шаг за шагом, ступенька за ступенькой «расти», совершая тысячи ненужных нормальному человеку однако совершенно необходимых человеку иерархии ритуальных движений.
И большая часть времени «делового человека» тратиться на пустоту, на канцелярскую работу, на составление ненужных пустых документов. Одних только праздников сколько, юбилеев, памятных дат. Совершенно необходимо всем составить поздравительные адреса, вовремя разослать их, чтобы получить такую же кипу поздравительных бумаг место которым обычно не находится даже в сортире. Уж больно жестка дорогая бумага.
В цене поздравления только от очень высокого начальства. Их вывешивают на стену как икону чтоб посетители видели что ты «особа приближенная». Насторожить может только отсутствие поздравления! «Ах, он забыл! Следовательно не очень-то я ему стал нужен, а еще, чего доброго, затаил обиду на меня, или вообще стал явным врагом». Нет, отсутствие поздравления определенно настораживает. Поздравления только малая толика «деловой переписки». Все остальное очень похоже на них только ставки в деловых бумагах возрастают.
За стремлением упорядочить свое время на многие годы вперед кроется не только следование правилам аппаратных игр, за ними скрывается большее — выстраивание внутренней иерархии, установление в конце концов собственных правил игры и стремление навязать их всему и всем. В них скрыта воля, амбиции, диктат. Поскольку чтобы обрести власть человек должен не подчиняться а повелевать. Прежде всего, собственным временем, через него — всей жизнью.
Как следствие усердия однажды придет и управление окружающими, подчиненными, иерархией. Берегитесь деловых дневников.
Столичный человек подчиняя себе все, начинает подчинять и мораль. Неукоснительно требуя соблюдения ее от окружающих, он не терпит ее приложения к себе. Ради власти, ради победы в игре за власть он готов переступить и через собственную мораль, через самого себя. Вопрос в цене вопроса. Сколь велика ставка?
Провинциалы не зря недолюбливают и побаиваются столичных жителей именно за это: за возможность совершить то, что им не под силу. За «душевную силу» стать над моралью, на что большинство провинциалов не способны. За возможность попрать все нормы и правила, совершить немыслимое. Бедные провинциалы! в их городках просто нет таких вершин, ради которых стоит совершать такое.
Только приехав в Столицу, став стократ более «столичными» чем аборигены, провинциалы и не на такое становятся способны. Столица ослепляет, развращает, как развращает всякая чрезмерная сила и власть.
Впрочем, достигнув намеченной высоты и понимая, что выше уже некуда, столичный житель прибегает к иной стратегии игры: переходит к обороне. Заняв позицию отпихнуть всех претендентов на твое место, давить всех кто внизу. Становится сатрапом, тираном, мучителем. «Начальником». И начинает играть в начальника.
Так или иначе, игра в «царя горы» становится второй натурой столичного человека, если ни первой. Две натуры, двоемыслие, двоеделие. «Наружная» часть — «форма», даже «униформа» человека демонстрирует безличные качества «винтика», даже если ты огромный «болт» в системе. «Отличный работник» — набор деловых и личных качеств потребных начальству: не счесть эпитетов, которые хочет приложить к нам начальство. Для него подчиненные не люди, но суть служебные функции. От них требуется исполненная работа и еще соблюдение огромного свода корпоративных кодексов. Так же покорность. Раз «покорность», «трудолюбивый, настойчивый, умный» действенны только с уточнением: «но не очень». Мир движут вперед гении и таланты, но стоит мир на посредственностях. И стоять будет «до скончания мира». Потенциальному конкуренту, не дай бог еще и бунтарю «зеленой улицы» никто не предоставит. Поэтому «хороший работник» должен «не высовываться» в значении: «проявлять себя, но не слишком». Недаром к иерархии постоянно прикладываются механистические термины: «машина», «здание», «сошедшие с конвейера».
Большинство играющих в аппаратную игру знают, что все только форма. Но форма в иерархии есть «мундир», следовательно «звание», следовательно «власть». То есть имманентная суть. Все действия предписаны уставом, и выполнять их следует по «уставным нормативам». Во времени и пространстве. От тебя требует функций — «будь добр исполнять». Хочешь или нет, но придется уподобиться автомату, что означает превратиться в посредственность.
Степень твоей власти определяется тоже уставом: «градусом» в пирамиде. Парадокс, но власть представляет восхождение к своим вершинам как восхождение к свободе. Чем выше ты сидишь, тем шире можешь трактовать «уставы», даже нарушать правила. Прочем степень свободы «нарушения правил» тоже «уставная»: от сих до сих.
Если подумать, то посредственности счастливейшие люди на земле: они точно знают что хорошо и плохо, поскольку знают что хорошо им и плохо для них. Следовательно ведают что такое «Добро» и «Зло». Поскольку основной вопрос метафизики для них разрешен, то их вообще не волнуют «основные вопросы философии» — они сугубые материалисты. Их гедонистические интересы ограничены этим миром. Им известно чего надо достичь, в смысле суммы, недвижимости и общественного положения. Следовательно, знают «как этого достичь» — вопрос о цели существования и смысле жизни ими уже решен. Они знают все, от того не любят мудрствовать: в душах гармония, потому пышут бодростью, веселостью, целеустремленностью. Не то что какие-то умники непонятно чем мучимые «наверно, чтоб повыпендриваться» или неудачники, не могущие заработать на жизнь. Посредственности всегда успешны, поскольку их антипод пребывающий на низших ступенях в той или иной степени ущербен (по множеству причин), то есть выделяется из серой массы.
Из досуга посредственности предпочитают развлечения и всегда и везде найдут массу себе подобных, то есть «единомышленников», что за кружкой или стаканчиком быстро превращаются в друзей. Образуются компании, для которых проигрыш своего футбольного клуба страшней кокой-то там войны на другом конце света.
Разумеется у них есть жена, семья, дети в категории ценностей стоящие на уровне «дом, машина», потому не вызывающие бурю страстей, но только эмоции положительные. Счастье!
Но для достижения этого счастья надо порадеть. Именно к такому «раю» стремится большинство карьеристов. Здесь и сокрыта тайна, и если acu rem tetigisti[55] то обнаружишь под маской лани льва. Или шакала — как повезет. Лев жаждет власти, шакал — объедков.
Чтобы двигаться вверх к намеченной цели надо на многое быть готовым, на многое пойти. Прежде всего к труду часто бесполезному, к изматывающему психику повторению одних и тех же функций изо дня в день, из месяца в месяц. Надо запастись терпением и волей. Надо уметь улыбаться начальству и сослуживцам, ненавидя их в душе до чертиков. Надо постоянно скрывать свои чувства, не давать выходы эмоциям подчинив их расчету ради высшей цели.
Для чего же терпеть такие муки? Ради карьеры, что редко дается в один даже два прыжка. Чтобы терпеть надо верить в себя, в свои силы, иметь невероятно высокую самооценку: «я достоин большего». Людям творческим, талантливым свойственно сомневаться в своих способностях, в оценке очередного творения. Карьерист не сомневается никогда — он изначально выше всех, он боле всех достоин высших должностей, на том простом основании что «он это он». Что «иной» — это все другие, в сущности такие же как он, потому обойдут на повороте и ототрут. Он не может позволить себе сомнений, поскольку кроме самоуверенности и эгоизма больше ничего не имеет. Усомниться в себе означает проиграть. Ну уж дудки! Главное не упустить шанс, даже не ждать удачи, а самому ее устроить. То есть заняться интригами. Вот уж занятие для чинуш, их любимая игра заменяющая межличностные отношения на службе. «Перетянуть на свою сторону отдел, добиться симпатий секретарши начальника, попасться в нужный момент на глаза боссу, а главное — пустить слух что этот выскочка NN в курилке хает руководство, рассказывает непристойные анекдоты про правительство и вообще скрытый заговорщик».
Обман, предательство, мелкие пакости, крупные подставы — типичная обстановка «нормально работающей» конторы. Но там все такие, или почти все поскольку нужны еще специалисты могущие дело делать и своим умением вытаскивающие весь отдел. Впрочем это «вечные замы», «вечные и.о.» — их терпят, их поощряют, но и только в силу необходимости, как терпят в полицейском нескольких честных полицейских, что являются вывеской всего предприятия мздоимцев и держиморд.
Основная масса — существа предназначенные «следовать уставу» внутренне оказываются менее всего подходящими для этого личностями. Они всегда готовы нарушить любые законы и правила, предать всех и всегда. Поскольку цель их выедает их изнутри — они радеют только ради своего личного рая проходя через бесконечную череду самоунижений рождающих постное унижение начальством и унижение коллег и подчиненных. По сути это монстры, дай таким власть в чрезвычайных обстоятельствах и они сотрут всех в порошок. Такие, случается, выходят в опереточные диктаторы в трудные времена и развязывают отнюдь не опереточный террор и гонения. Полой даже не из жажды власти, а из стратегии «обороны» — слишком высоко взлетели, потому надо оборонять вершину. Следует заметить, что «великие диктаторы» — личности совсем иного склада — но рано или поздно тоже оказываются в окружении подобных посредственностей: им нужны не соратники, но исполнители, покорные проводники высшей воли.
Воистину если бы не существовало иерархии то ее следовало бы выдумать: как иначе удержать в узде этот паноптикум? Всех в тюрьму не посадишь, в лагеря не загонишь, хоть и случались такие попытки. А тут человек добровольно надевает мундир или униформу, добровольно и почти без принуждения соблюдает законы, правила, порядки и уставы поскольку всю жизнь карабкается по карьерной лестнице, словно ослик за морковкой что подвешена у него перед мордой. Да еще хорошо ли плохо но радеет на благо общества. Лишь бы кара за проступки была достаточно строгой. Если же нет, то формальному «уставу» внутри системы будут противопоставлены «неуставные отношения», то есть произвол, коррупция, взяточничество и воровство. Обычно основная серая масса быстро перенимает правила новой игры и выстраивает удобные для себя отношения. Коррупция неискоренима поскольку послушные власти аппараты управления комплектуются из монстров-карьеристов. Ее можно только свести к приемлемому для социума и государства минимуму.
Не впадая в долгие рассуждения об идеальном государстве остается только обозначить вековой парадокс. Создатели утопий стремились измыслить такую систему управления, которая сама отбирала в управленцы «наиболее достойных». Но что это за система для которой не важны «кадры», которые, как известно «решают все». Будучи заполнены людьми достойными даже самый отсталый аппарат окажется более совершенным. Но какие донкихоты пойдут корпеть в канцелярии? Никакое идеальное устройство государства невозможно, пока не созданы «идеальные управленцы» для него.
Китайцы тысячелетиями пытались идти по такому пути: выращивали кадры «идеальных чиновников». Без получения ранга невозможно было рассчитывать на занятие самой мизерной должности, для чего сдавали экзамены… по каллиграфии, литературе, стихосложению. Чиновник должен быть в первую очередь образован, изящно мыслить, излагать изящные мысли в доступной форме. Китайцы не упускали главное — основное занятие чиновника документы, так чего там мудрствовать. Сочинения вкладывали в чистые конверты, проверялись строгими экзаменаторами, проверявшими знают ли соискатели главную добродетель китайского чиновника: «быть полезным просителям и по возможности облегчать их долю». Ведь в строгих законах и жестоких указах в Поднебесной не ощущалось недостатка во все времена. Равно как в коррупционерах, мздоимцах, расхитителях. До сих пор самое страшное преступление в Китае — коррупция. За нее казнят публично.
Более того, в Китае родилась удивительная религия лишенная богов, чудес и таинств — конфуцианство. Во главу угла ставилось учение о «достойном муже» — «идеальном нравственном человеке» с предписанными нормами поведения в семье, обществе и на государственной службе. Разумеется предназначавшееся прежде всего для чиновников, для кадров государственного аппарата, она стала «нравственной одеждой» всех китайцев. «Уставом», когда как «телом души» — даосизм, а «эфиром души» — тан-буддизм. Но даже на столь прочном основании Поднебесная не избежала пороков иерархии — люди остаются людьми.
Власть слишком уж хорошо думает о себе, полагая что только правильно выстроенным и укомплектованным аппаратом управления, вообще государством, даже социумом можно решить все людские проблемы.
Описание членов столичной иерархии может показаться слишком суровым, от того тенденциозным. Но разве столичный антипод власти — богема сильно от нее разнится? По сути те же установленные нормы «свободной жизни», эксцентричной одежды и поступков, наркотиков, кутежей и пьянства как форма «поведения в обществе». Тот же «террариум единомышленников» в труппах театров, балетов, оркестров и филармоний. Та же скрытая зависть, стремление к собственному доминированию, к «творческой карьере». Тот же вал посредственностей «творческих профессий», постоянное заискивание перед власть и деньги имущими, а если не перед ними, то перед авторитетами «изящных искусств». Те же интриги, кланы, семейства. Коррупция. Принципы схожи даже на полюсах.
Будь столица местом обитания чиновников и только, то казалась бы населена монстрами, ни будь она мегаполисом. Как правило.
В отличие от столицы мегаполис не связан столь жесткими условными связями[56]. Чем больше мегаполис, тем свободней поскольку переходит качественную грань, определенную исторической матрицей средневекового «вольного города» — города за стенами, превращаясь в бесконечный городской пейзаж, в Город-Край, в Город-без-границ, во «вторую Природу». Город от горизонта до горизонта, где житель одного его конца не ведает не только что творится на другом конце, но и вовсе не зная существует ли другой конец вообще. Город с десятками локальных центров заменяющих Единый Центр в принципе бесконечен, поскольку бесконечно для одного его жителя число вариантов движения и перемещения. Мегаполис бесконечен, т. е. бесконечно свободен внутри себя, поскольку не ведает своего конца.
Чем больше поселение, тем больше в нем образуется горизонтальных связей, единых интересов, групп, кружков, партий. В большой куче легче найти единомышленника. Даже анархиста, даже ярого антиурбаниста легче всего найти в большом городе. Поток самых разнообразных идей и мнений циркулирует свободно несмотря на все препоны тоталитарных режимов, на прессы идеологий, на самоцензуру правового общества, погрязшего в судебных исках за случайно брошенное слово. В Мегаполисе легче выбрать-сменить место жительства, следовательно — окружение, соседей, социальную среду обитания. В большом городе легче спрятаться чем в глухой тайге, поскольку город состоит из миллионов сот, лабиринтов, а лес необитаем и в такой пустыни опытный следопыт выследит чужака. В городе все соты проверить невозможно, всегда найдутся трутни умеющие собирать пыльцу и мед оброненные трудолюбивыми пчелами.
Люди столиц устремляясь ввысь мало интересуются мнением окружающих, только мнением «начальства», которое, в перспективе, должно превратиться в «сослуживцев» или «подчиненных». Житель столицы сам себе на уме. Наличие огромного количества специализаций еще больше разобщает соседей. Можно прожить всю жизнь так и не узнав имени человека, живущего за дверью напротив. Правило большого города: безразличие к мнению сторонних людей. Независимость от него. Свобода. Свобода избирать «свой круг» и вращаться в нем.
Мегаполис выявляет звериные стороны человеческой природы. Недаром именно большие города именуют «каменными джунглями», где свобода превращается в безразличие, раз все безразличны к чужому мнению. Свобода показывает агрессивную свою сторону, поскольку неограниченная воля высвобождает все скрытое под культурными и прочими оболочками. Как хорошее так и не очень. Свобода высвобождает скрытую агрессию живого существа, потому необходима жесткая власть. Если таковой нет, скажем центральной власти не до окраинных трущоб, то амбиции местных удальцов скоро организуют собственную местную власть, основанную на законах стаи.
Мегаполис гарантирует любую свободу вплоть до «абсолютной» — романтизированными носителями которой становятся бездомные, верней особая их часть: клошары или «бомжи». Лишенные дома, работы, даже имени и прошлого (они все забыли, чтобы воспоминая о «нормальной жизни» их не мучили) бродяги представляют ярчайшее проявление полной городской свободы. Им абсолютно нечего терять потому жизнь им не особо дорога. У них нет планов на будущее, даже на реальное «завтра», даже на ближайшие часы. Их не тяготит собственность, социальные и семейные обязательства, перипетии политики и экономики, культура, наука, ужасы мнимых и реальных войн, потоки информации, стрессы города. Они ко всему безразличны в том похожи на философов и стоиков во всяком случае в глазах суетных горожан.
Клошары живут случаем: подаянием, мелкой кражей. Их казино — помойка куда то выбросят недоеденный деликатес или поношенную тужурку или то тухлятину и старую газету. Их мир — мир таких же им подобных, потому невелик. Даже в крупнейшем Мегаполисе наберется не более среднего провинциального городка. Вместе же их не собирается более пары сотен.
Что немало: два — четыре на тысячу жителей Мегаполиса (разумеется, в западных Мегаполисах. В Третьем Мире таковых бывает чуть ли не до трети населения). По одному на каждый большой дом. Бомжи находят закоулки, подвалы, подземелья коммуникаций, просто тротуары. Солидные граждане морщатся при встрече с ним, иногда призывают полицию прогнать с глаз долой, но иногда являют милосердие бросив пару монеток успокаивая и очищая на день свою совесть. По большому счету бездомные необходимы «добропорядочным» как упоминание о границах свободы которые не следует переходить, и в то же время напоминание о самой Свободе: «Мы не виноваты! Это их выбор жить как им хочется, и в этом часть нашей Свободы. Мы свободны поскольку свободны они!». «Вынесенная совесть».
На другом полюсе — «управленцы»: «столица» всегда гнездится в Мегаполисе. Посередине — «атомарный субстрат». Свобода предполагает броуновское движение частиц. Пусть даже осознанное. Но в основе его все равно индивидуум-«атом» радеющий прежде всего о своем благе. Пусть жители разбиты на категории, подобно атомам: «водород», «гелий», «уран». Атомам в принципе все равно с кем вступать в электронные связи: со «своим» молекулярным весом или с «чужим». Его протоны столь дистанцированы от других атомов роем электронов что в сущности безразличны к понятию «свой-чужой». До известной степени, конечно.
«Атомарная» модель человека предоставляет его самому себе, бросая в одиночное плаванье по жизни. (Рассматривается идеальная модель). Обостряется инстинкт выживания: строительства защитных барьеров, приобретение «лат и мечей», поскольку «играть» (здесь: жить) предстоит по правилам установленным обществом. Для нормального существования в обществе человеку не так уж много надо, но норма и успех сильно разнятся. Норма есть необходимое для жизни (как известно являющееся одновременно «достаточным») делается совершено «недостаточной» для жизни в обществе. Для «нормы» необходим еще большой «социальный резерв» — независимое положение, «жировой запас» превосходства, ограждающее от растворения в хаосе других «атомов». Из атома (вроде водорода) надо превратиться в «молекулу водорода Н2», то есть в семью проживающую доме на своей земле. «Нормой» становится «успех». Простое чувство самосохранения и собственности развивается в корысть и алчность, поскольку «второй путь» превосходства — богатство.
Первый, как было сказано, власть. Но власть априори дело «избранных», то есть небольшой части общества. Хотя бюрократический аппарат можно раздувать бесконечно, все равно чиновников не может быть бесконечно много — им необходимо управляемое население. «Низы». Каждый этаж иерархической пирамиды на порядок меньше «нижнего», поэтому шансы на его занятие уменьшаются в геометрической прогрессии.
Богатым же теоретически может стать каждый. С каждой монетой отложенной в кубышку, с каждым бонусом полученной прибыли человек автоматически поднимается выше в иерархии богатств. Он может создать собственный аппарат управления и превратится в верховного властелина собственной фирмы.
Другие объяты тем же желанием. Дух всеобщей конкуренции приводит к разнуздыванью основной страсти — корысти, приводя к «ret race»[57]. В конечном итоге «второй путь» становится «первым». Власть же объявляется лишь «слугой народа» и «арбитром» в этих гонках: предоставить всем «равные стартовые возможности». И в определенной степени теряет власть, то есть извращает свое естество. Становясь чем-то похожей на безземельного короля среди «жирных баронов» средневековья. Только баронами теперь становятся «короли нефти», «стальные магнаты» etc.
И «воротилам бизнеса» приходится таким же путем уступать свою власть «обществу», поскольку, став «властью», они должны тоже стать «арбитрами»: делиться с «народом» своей «властью», то есть деньгами. Корпорации становятся акционерными обществами — машинами для извлечения прибылей в пользу акционеров, которыми (тоже теоретически) может стать каждый.
В современной интерпретации корысть одна из наиболее привлекательных, «естественных» мотиваций выстраивания индивидом взаимоотношений с людьми. Поскольку эгоизм, забота в первую очередь о личном благе априори не просто заставляет человека трудиться от зари до зари, но и рассчитывать («продумывать») свои действия во благо своего процветания, обуздывать свои страхи и страсти, подчинять их расчету, планировать на месяцы и годы свою карьеру, доходы, жизнь. В том числе личную. С другой стороны мириады эгоистичных атомов в борьбе за лучшую долю создают «здоровую конкуренцию», активируют рыночные механизмы, а конфликты между «атомами» улаживаются посредством суда и права. Таким образом общество приобретает не только инициативу и динамизм питаемые каждой своей клеткой, но и самодисциплинируется, выводя в «управленцы» самых лучших: расчетливых, волевых, трезвомыслящих, напористых, талантливых. Инициатива и трезвый ум которых в свою очередь делает общество «самоуправляющимся».
Не стоит слишком уповать на идиллию «организованного хаоса», поскольку корысть более принадлежит не к миру логики но к вселенной страстей. Прежде всего в своем корне — алчности. Ценностный мир «человека алчущего» приобретает ярко выраженный «марксов» оттенок, то есть в первую очередь сводится к материальной (денежной) оценке всех предметов и явлений. Для корыстной личности все в этом мире имеет цену только на весах с золотыми гирьками, приводя к «монетарному обскурантизму». Человек представляется владельцем товара и покупателем. Нельзя оставаясь в рамках «законного обмена» — быть покупателем товара не будучи продавцом. Всегда надо что-то предложить взамен становясь рыночным субъектом. От простого обмена «ты мне — я тебе», алчность требующая увеличения собственного богатства ведет к иной формуле «Т-Т’ или товар — товар плюс прибыль». Главенствует закон рыночной игры, ставший одновременно нравственным законом[58]: продавец изначально заинтересован в максимальной прибыли для себя, что ведет к манипуляции с покупателем, то есть завуалированном или явном обмане. Что достигается посредством навязывания имиджа своего товара — рекламы.
Уже не сама потребность изначально приведшая покупателя на рынок, но образ товара становится абсолютом в конечном выборе и покупке. Продавец начинает «накачивать» реальное содержание воздухом обмана, чем порождает весьма конкретные понятия фиктивного (теперь еще и виртуального) капитала, ставок по банковским вкладам и ростовщическим процентам, круговорота бирж с их дутыми фьючерсами, информационные и рекламные рынки. В итоге в цене любого товара личного потребления накапливается до двух третей цены фиктивной. Аналогичное явление наблюдается на биржах в периоды бума: до двух третей условной стоимости бумаг — не цена реальных предприятий и фирм, а цена «радужных ожиданий» грядущих прибылей этих заведений.
Политэкономические категории уводят от сферы мотиваций слишком далеко, на каком-то этапе и вовсе абстрагируясь от них. Фиктивный капитал объявляется вполне приемлемой «платой за прогресс». Если западное общество считает это нормой, это дело самого общества где рыночная модель предполагает прежде всего зависимость полностью свободного индивида от рынка, его конъектуры и формируемых им общественных условий, называемых «правилами игры». Чем выше зависимость, тем шире оборот разнообразных товаров и услуг, длинней и ветвистей производственные цепочки — «сложнее» структура общества в конце концов опутывающая этими взаимосвязями весь мир.
В таком мире любой «не я» рассматривается индивидом как реальный или потенциальный объект влияния и использования — как источник выгоды. Или как субъект негативного влияния — конкурент, что в любом конечном итоге делает «другого» противником. Существование «других» становится вызовом личности. Homo homini lupis est[59]. Но, другие смотрят на мир точно так же. Личность вынужденная проявлять «здоровую агрессию» одновременно становится жертвой множества других личностей, поэтому вынуждена наступать и обороняться одновременно. Возникает не только рыночная абстракция «продавец — покупатель» но и властная зависимость «палач — жертва».
«У верблюда два горба, потому что жизнь-борьба». Однако «асфальтовые джунгли» не дикий лес. Здесь все плотно прижато властью, законом, культурой. Демократия есть компромисс в обществе, чтобы составляющие его индивиды не сорвались с цепи[60]. Взяться за топор означает нарушить правила игры и уйти с игрового поля. Играть можно только «цивилизованными методами», то есть с помощью все того же расчета. Потому системы счета, разнообразных «научных» расчетов прогрессируют невероятно, активизируется интерес к информации которая уже сильно искажена рекламой товаров, хотя реклама товаров — частный случай на фоне все того же тотального искажения информации.
Предлагающие себя на продажу люди (на рынке труда, на «ярмарке тщеславия» etc) вынуждены создавать рекламу своему главному товару — самому себе, оценка которого исчисляется в деньгах — главной цели мира расчета. Вольно или невольно даже вопреки внутренним позывам человек вынужден мистифицировать окружающих, навязывать образ своих способностей реализованных в преуспевание, преувеличивать или всячески подчеркивать размеры своего капитала — реального или мнимого, «потенциального и кинетического». Не только денежного но и интеллектуального, духовного, социального. Постоянно внушать всем образ преуспевания, в том числе и самому себе, чтобы не пасть духом равносильному падению в пропасть. Тем самым распространять всеобщий обман не только на других но и на себя. Заниматься самогипнозом собственного превосходства над окружающими, деловитости и удачливости, избегать глубокого самоанализа, рефлексии, уныния, тоски — наркотизировать себя успехом. Реальность собственной личности вытесняется иллюзорным рекламным образом многих, имиджем успеха других, коим следует подражать. Человек попадает в зависимость как от стойких, так и от быстросменяемых рекламных стереотипов. Превращаясь из «человека для себя» (вещь в себе) в «человека для других» (вещь для нас). Нормами поведения становятся нормы стадности в понимании «мода», институированного эгоизма поскольку «стадо» генерирует стереотип личного — индивидуального и индивидуалистского успеха. Человек начинает соответствовать представлениям «Другого» об удаче, успехе и внутренние аспекты его жизни все более становятся привнесенными извне. Вместо самосоздания личности происходит ее внешнее высевание и произрастание, что при абсолютном внешнем влиянии ведет к деградации индивидуальности.
Еще один парадокс — в многогранности природы лжи. В первоначальной основе своей «ложь» есть сознательное искажение фактов с целью корыстного обмана окружающих. Но обман может быть в известной мере бескорыстным: веселым розыгрышем, шуткой чтобы развеселить объект обмана. Сочувствием, состраданием, «ложью во спасение». Банальная ложь возрастает до «всевозвышающего обмана». Дальше — больше. Мечта тоже является обманом, представлением о том чего нет, пока нет. Но к чему следует стремиться, чтобы мечта (ложь) стала реальностью (правдой). Самообман и обман других в мечте заключается только в степени ее достижимости, а достижимость в огромной мере зависит от приложенных усилий, которые в свою очередь возникают из увлеченности мечтой. Грань между мечтой и реальность, правдой и ложью размываются, порой стираясь вовсе.
Следующий парадокс: ложь (мечта) порой более реальна и продуктивна, чем правда (действительность), поскольку задает вектор движения, задает алгоритм действий, то есть стратегию поведения. Обладание стратегией пусть даже ошибочной дает в руки ее обладателя целый ряд преимуществ пред индивидуумом или социумом, вовсе не придерживающегося никакой стратегии. Хотя верная стратегия всегда превосходит ошибочную. Вопрос только какая стратегия и на какой временной отрезок она более эффективна. «Чья ложь правдивей, чья правда более ложна».
Человеку в большинстве случаев дано внутренне чувство отличать реальность от вымысла. Для одних увлечение мечтой занимательная игра, бравая эскапада из «мира лжи» в «мир вымысла» где господствуют мифологические законы рыцарства, чести, есть место волшебству. Для других тоже эскапада но уже на манер седативного наркотика — лекарство от страха, стресса, болезни, боли. Для третьих вполне реализуемое, реально калькулируемое и достижимое: путешествие в экзотические страны, отпуск на островах Теплых Морей, вилла с бассейном, дорогая машина, прекрасная женщина, кругленькая сумма в банке. Последних всегда большинство: они уверяют себя что это и есть цель их жизни, и такой образ жизни действительно становится их целью. Такой ложью-мечтой действительно можно обмануть и соблазнить себя, тем более что окружающие в массе своей тоже поддаются этой лжи.
Круг обмана («искажения информации») возвращается бумерангом. Нельзя обманывать других не обманываясь самому. Поддавшись рекламе и приобретя ненужную вещь, невыносимо осознавать что тебя в очередной раз провели, что ты стал объектом рекламной манипуляции. Для психологической реабилитации необходимо уверить себя, что вещь тебе если и не очень нужна, то все равно делает тебя богаче, поднимает твой престиж в глазах близких, соседей, сослуживцев. Конечно человек по своей природе склонен выбирать необходимые ему вещи, не транжирить деньги на безделицы и в большинстве случаев приобретет «нужный» товар. Но в «обществе успеха» для успешного функционирования просто необходимы «престижные вещи» и приходится немалые деньги инвестировать в престиж. Даже в «необходимых» вещах интегрально заложено до двух третей фиктивной стоимости, что становится очевидным при периодических уценках вещей по мере утраты ими «модности» — актуальности потребления. Рачительные индивиды предпочитают подождать эти полгода-год или отложить покупку до очередной праздничной распродажи. Тем самым играя в игру «обмануть продавца»: измором заставить того назвать «истинную», а не «обманную» цену. У продавца свои козыри: если обыватель покупает «старье», то «портит вывеску» самому себе. «Старье» означает бедность — крах имиджа «успех». Покупка всегда компромисс между откровенной жадностью и расчетом — «отложенной алчность».
Подобные взаимоотношения напоминают азартную игру. Поскольку все знают что все обманывают, тем не менее принимают правила этой игры, то все вывешивают вывеску на фасад «я говорю правду». Игра похожая на парадокс про критских врунов и правдивых когда на вопрос «ты врун?» вдруг следует ответ «да», и вопрошающий остается в замешательстве «кто пред ним?». По правилу игры все отвечают на этот вопрос «нет», и в быту ведут себя «правдиво» опасаясь быть разоблаченным на мелкой лжи. Если признаешься что обманул — проиграл. Подорвал престиж, уронил свой кредит. Внешне такое общество выглядит правдивым, очень щепетильно к явной лжи. Демонстрировать обман означает обнажить правду, в том числе и об устройстве общества, то есть о каждом конкретном индивиде поскольку основное психологическое течение подспудно и «возвратно».
Индивиды изощряются в изобретении способов сокрытия «двойной жизни», ее маскировки. Происходит водораздел «жизнь для общества» напоказ, и «жизнь для себя», то есть «истинная». Парадокс что обе жизни (вернее — обе стороны одной жизни) являются истинными и расщепляются прежде всего в сознании. Причем индивид признает легитимной — «законной и оправданной» скрытую сторону своей жизни не признавая такового права за другими, то есть не признавая за другими право ее демонстрации, что было бы ответом «да» на вопрос «ты врун?», явным покушением на правила игры «тотальный обман».
Не позволяя обманывать себя явно, индивиды мирятся с всеобщим обманом, выступая под маской «честные люди» являются скрытыми обманщиками. Здесь возможна бесконечная череда обменов кредитами доверия, известная как феномен «я знаю, что ты знаешь, что я знаю, что ты…». Парадокс что люди мирятся с тотальным обманом поскольку знают истину про каждого (или думают что про каждого). В основе своих движений, в глубинной мотивации своих поступков все одинаково равны раз в каждом сидит стремление обогащаться. Это самая большая святость, это «Бог» каждого. «право личной собственности священно и…».
О Боге всуе не говорят, но знают о постоянном его присутствии. Отсюда истинное знание «почему» (цели) Другого, и незнание «как» (средств достижения). Ощущение себя обнаженным перед другими и масса уловок завернуться в разнообразные «одежки», доказывая другим и себе что ты «не такой». Ложь просто необходима такому обществу, иначе оно погрязнет в бездне стыда и разрушит себя. Порой правду как куски сырого мяса бросают в лицо обывателям различные морализаторы, неожиданно обнаруживающие истинную суть общества. И общество стыдится… на время, исходит праведным гневом играя в игру «обмани».
«Мы» и «Я» — становятся разными категориями, и совесть расщепляется превращаясь в «коллективную» и «личную». Человек может ужаснуться: «неужели мы такие!» при этом не думая: «и я такой». Индивид готов нести коллективную моральную ответственность, но никак не личную. Последняя — только через суд, только за лично совершенные проступки. Он подпишется под коллективным покаянием, но никогда — под личным ибо это есть нарушение не только личных прав, но правил игры в обществе: «презумпция личной невиновности». Позволяя «невинно» обвинить себя индивид нарушает всеобщий закон справедливости. Во всяком случае так думает большинство членов общества, потому готовы глотку перегрызть отстаивая личные права, поскольку этим «борются за права других».
С другой стороны тотальное искажение действительности ведет к тотальным просчетам общества. Система взаиморасчета рушится, приобретая стохастичность, даже хаотичность. Всеобщий расчет ведет к хаосу. Периодически возникающие кризисы — не только и не столько кризисы износа основного оборудования, не столько кризисы неплатежей, накопившегося кома взаимных вексельных обязательств или «перегрева» биржи.
В деиндустриализированных странах современного «информационного общества» кризисы возникаю примерно с той же периодичностью, что и при Рикардо, и при Марксе, и при Кейнсе. Маркс выводил периодичность кризисов из перенакопления капитала, вызванного необходимостью смены устаревших средств производства. Однако уже с середины ХХ века станочный парк, как правило, окупается в первый год-полтора и служит не более пяти-семи — прогресс! Однако период наступления кризисов остался «верен» десятилетнему периоду.
Периодичность экономических кризисов есть периодичность кризисов доверия. Рынок схлопывается: ранее котируемые акции преуспевающих компаний неожиданно превращаются в туалетную бумагу финансовых пирамид, тонкая биржевая игра вдруг обнажает свою сущность детской забавы «веришь — не веришь». В низовой ячейке дело представляется отношением двух субъектов: «я верю что ты мне отдашь — я уверяю что верну». Однако каждый из субъектов входит в такие же отношения с третьим лицом. Дело в том, что в действительности и кредитор, и заемщик говорят друг другу: «я верю что… с вероятностью 99 или 90 процентов». Проценты вероятности «неудачи» означают «если…», обычно означающие «если мне отдаст третий». При таком рассмотрении проценты представляются «платой за риск» и плюсуются в сумму кредита. Разумеется, данная схема не учитывает реальная экономическая модель функционирования ссудного капитала по законам рынка: спрос и предложение на ссудный капитал, поскольку она очень близка к «психологической» модели.
Финансовый кредит представляется «кредитом доверия», проценты — «оценкой недоверия». Ведь низкий процент даже не ссуда ради процента, а «дружеский заем», предоставление собственного капитала в чужое распоряжение. Средняя процентная ставка — «нормальная корысть», жизнь за счет собственных капиталов без особого труда. Очень высокая ставка процента свидетельствует о разыгравшейся алчности, вроде бешеной ставки в казино. «Не верю, но даю».
Из столкновений «атомов» выстраиваются «молекулы» — цепочки взаимных обязательств, ведущих к взаимному учету рисков, фактическому их сложению. «Проценты риска» плюсуются рано или поздно приводя к раздуванию взаимных обязательств. Складывается удивительная ситуация: все знают, что уже не могут отдать долги, соответственно получить назад свои деньги. Остается только получать проценты, поэтому процентные ставки взлетают до небес. Наступает «период бума». Все уверяют друг друга, что дела идут как нельзя лучше, хотя все уже знают «что он знает, что я знаю, что он…». Все ждут когда распространится импульс паники, кто первый посмотрит правде в глаза и спросит: «где мои деньги?». Тогда паника начнет распространятся снежным комом. Чтобы вернуть хоть часть все начнут требовать со своих должников. Игра превратится в свою противоположность: «кто первый успеет вернуть свой капитал». Крах!
Биржа обычно «сдувается» на те две трети фиктивного капитала что присутствуют в любом товаре и услуге. «Истинное положение вещей» это реальные цены товаров, но одновременно и реальная цена доверия. Получилось что общество верившее самому себе («в себя») вдруг в одночасье утратило эту веру. Начинается мучительная посткризисная рефлексия — «застой», стагнация. Взаимное выяснение обид, подсчет убытков, тяжбы.
Схема «застой — оживление — бум — кризис» напоминает классическое построение сюжета «завязка — развитие действия — кульминация — развязка». Следовательно общество живет по законам драмы. Накопление лжи, ее завязка в клубок превращающийся в Гордиев узел, который невозможно распутать, лишь разрубить. «Развитие драматического сюжета» экономического цикла необходимо социуму для полноценной жизни, раз большую часть времени обществу необходимо смотреть на мир через «розовые очки» дабы ценой взаимных иллюзий обогащаться удовлетворяя страсть алчности. Равно необходим периодический взгляд на мир «реальности» через катарсис кризиса.
В пору «классического» развития капитализма «драматическая схема» склонялась к трагедийным развязкам. Множество «субъектов рынка» разорялось вчистую, стрелялось и выбрасывалось из окон, еще больше массами выбрасывались на улицу совершенно лишенными средств к существованию. Рабочие вновь и новь лицезрели «изнанку общества». Вскипал котел классовой ненависти, улицы перегораживались баррикадами, гремели выстрелы, лилась кровь. «Капитализм демонстрировал свой «звериный оскал». «Атомы» ранее вольно переходившие с работы на работу, перекочевывавшие с места на место вслед за большей зарплатой теперь сбивались в макромолекулы — фактически переставая быть атомами и становясь звеньями классовой цепи.
Через пару лет после кризиса те же рабочие вполне лояльно уживались с прежде ненавистным «классовым врагом». Чтобы еще через несколько лет опять быть готовым перерезать ему глотку.
10 лет — период смены поколений. Возможно, здесь одна из разгадок периодичности кризисов: новые поколения не доверяют «старикам» по вполне «естественным» причинам — надежда на реализацию собственных амбиций. «Молодые» желают ухода «старперов» с командных постов. Уже это вызывает взаимное недоверие: идеи старшего и младшего поколения воспринимаются соперниками как демагогия. Ведь всякая вывеска лишь обман, скрывающий истинные цели.
Амбиции поколений лишь внешняя сторона. Как в циклах Шлезингера, так и в циклах Клинберга, причины и последствия «конфликта поколений» гораздо глубже. Собственно и сам «конфликт поколений» может быть только запалом к более глубоким тектоническим подвижкам. С оттенком иронии можно перефразировать тезис Маркса о «смене основных средств воспроизводства» в приложении к воспроизводству самого человека. В данном случае «работника».
Еще одна немаловажная деталь искажения картины мира: всеобщая зацикленность на материальном богатстве, что акцентирует внешнюю сторону материальности, желании представить ее во все большем разнообразии оттенков и форм. Желание удовлетворяется в виде «лавин благ» обрушивающихся на человека. Разрекламированные и не приобретенные блага суть соблазны. Желание владеть всем несоразмерно возможностям, даже если возможности постоянно расширяются. В конечной точке мотив приобретательства утрачивает смысл: никакое богатство уже не в силах расширить возможности потребления. На него нет ни времени, ни сил растраченных на добычу денег или на трату ради получения удовольствия. «Работа» (добыча) конкурирует с «отдыхом» — «чистым» потреблением, а один вид удовольствия (например: секс) начинает конкурировать с другим (например: с чревоугодием). На смену реальному потреблению приходит «виртуальное»: переживание возможности потребления того или иного блага уже тешит чувство обладания собственника. Гипотетическое «обладание всем» превращается в комплекс Креза. Перед мистифицированной рекламой разнообразием товаров возникает чувство нищеты обусловленной нищетой духа. Если нет возможности реально потребить товар, можно потребить его рекламный образ вызвав иллюзию потребления, и уже неважно есть ли для этого средства или нет. В конце концов можно взять кредит. Потребление все больше становится виртуальным. Равенство потребителя перед товарной массой есть равенство перед коллективным обманом.
Не случайно столь часть смакуемый западной культурой процесс выбора товара представляет порой больший источник удовольствия, чем сама покупка и потребление. Выбирая, покупатель потенциально «владеет всем миром» не тратя при этом денег, только время затрачиваемое на виртуальное потребление. Приобретя, он имеет дело с конкретной вещью (услугой) бесконечно малой по сравнению со всей массой товаров на рынке. Купив, потребитель из «богача» превращается в «бедняка».
В итоге обман, надувательство становятся формой жизни. Иначе теряется смысл корысти. Как уже сказано выше установленным внешним «честным» правилам игры следуют реальные правила, которые не воспринимаются обществом как неприемлемые. Стоит открыться нише не перекрытой законом, как начинается «законная» вакханалия грабежа. «Халява». Всеобщий обман обращается в закон, «трезвомыслящее» общество оборачивается обществом надувательства не столько в отношении иных индивидов, сколько самих себя. Трезвый расчет превращается в поиск случая, «конъюнктуры». Общество лжецов делается самонепереносимым, периодически вынуждено испытывать катарсисы «заглядывая в глаза реальности» (что случается во время кризисов и банкротств), или искать простачков на стороне. Например в иных формациях или иных континентах.
Парадокс «поиска реальности» что ищут не реальность а новые иллюзии. Не в реалистичном взгляде на себя, но в создании системы «сдержек и противовесов», строительстве компенсирующих друг друга пирамид обманов. Т. е. «мира наоборот»: мира альтруизма (любви) или миров искусственного избавления от хаоса и всевластия случая — «мира страха» — тоталитаризма и авторитаризма. Поиски мира любви в мире всеобщего расчета идеалистичны, хотя довольно часто можно найти такие мирки как «частный случай» — индивидуальная любовь, семья, круг друзей. Нахождение же миров страха во времена «взгляда в бездну реальности» (то есть тяжелых кризисов) вполне реально.
СМИ вроде бы призванные сообщать людям правду только усиливают иллюзии. Большая часть печатной и телевизионной продукции: сериалы, построенные по законам сказки для взрослых. Как ни странно они оказываются более правдивыми, чем сама жизнь. Зритель-читатель знает что потребляет иллюзорный мир тем самым отбрасывая лицемерную «игру в правду». И в сериалах ему преподносят мир его мечты — то есть реальных желаний. Он хочет видеть мир таким.
Как при всяком равенстве страх отделяется от частного источника и обобщается в носителях. Страх начинает окружать человека всюду: как объект приложения враждебных сил, конъюнктуры, банкротств (боязнь потери части и всего достояния), т. е. обмана человека «случаем». Страх быть ограбленным или убитым грабителем, страхи стать жертвой стихии сменяются боязнью себя — страхом совершить «неверный» шаг, поставить в рулетке жизни не на тот номер. Надо все время следить за «игрой».
Конкретика ежедневного страха превращается в битву за настоящее и боязнь будущего. Человек одновременно и желает перемен и боится их. Однако боязнь будущего есть и борьба с этим будущим. Если борьба за переустройство мира разрушает во имя будущего настоящее, то борьба за настоящее превращается в желание не только сохранить имеющееся, но и потребить все «здесь и сейчас» — в видимом пределе жизни, что подталкивает к истреблению «ничейного» окружающего мира. «Реальное потребление». Иллюзорный мир разрушает не только личность, но и реальность. Самообманывающееся общество рискует остаться у разбитого корыта, когда взаимозависимость индивидуалистических атомов и самонадеянность оказывают ему плохую услугу.
Мир строится на парадоксе обмана, причем прошедшего множество бурных стадий и усложнившегося до невероятности. Общество откровенных алчных хапуг пребывает где-то в далеком пиратском прошлом, бесхитростных обманщиков — исторически где-то ближе, но так же далеко. В этом социуме все давно научены: откровенный обман не выгоден поскольку в обществе всеобщего обмана говорящий правду окажется самым главным обманщиком, будь им хоть сам Сократ. Вариантов обмана может быть бесконечное количество — правда одна. Но поскольку никто не верит никому, то не верят и правдецу, принимая его правду за очередной обман, тем обманываются наверняка не веря в правду. Неверие в ложь подразумевает поиск (разгадывание и угадывание истины), неверие в правду есть самообман. Поэтому правдивый будучи в абсолютном меньшинстве оказывается в выигрыше, подобно тому как лжец выигрывает в обществе абсолютно правдивых.
Делаясь мудрецом и пророком дающим точные предсказания, смельчаком не боящимся сказать правду, надежным партнером, теряющим от обмана других на каждой операции но извлекающим стратегическую пользу из своего образа честного человека тем привлекающего к себе множество клиентов. Завороженные успехом «правдеца», стратегии «правды» начинают следовать многие не склонные по натуре к правде но понимающие ее выгоды. Их поведение есть имитация правды, имиджевая реклама собственной правдивости, честности, неподкупности.
Так социум обмана изобрел изощренную модель: слоеный пирог совести. В нем уже невозможно узнать истину ни коем образом. Невозможно отличить правду ото лжи. Диагноз клинический, поскольку в западной судебной психиатрии «умение отличить правду ото лжи и добро от зла» является первейшим признаком вменяемости подсудимого.
В быту выгодней не обманывать по мелочам[61] поскольку это подрывает репутацию, следовательно благосостояние, личное богатство. Однако о многих вещах говорить «не приято» чтобы не выдать «коммерческих секретов» и не заставить человека врать. Кроме того известную часть своей личной жизни приходится скрывать, другую часть выставлять на показ в известной степени обманывая окружающих, особенно в части о чем говорит не принято.
Существует еще большая доля лжи, которую принято считать правдой. Общепринятый обман: политики делают вид, будто говорят правду избиратели делают вид будто верят им. Мужья и жены притворяются, что говорят друг другу все и честно про свои расходы, друзей и подруг, любовные связи на стороне или вовсе не говорят о них. Обе стороны делают вид что это так и есть, иначе большинство браков распадется под ударами правды.
А бизнес построенный на «создании имиджа» сиречь уже окончательно узаконенном обмане? Но бизнес этот обманывает кого-то Другого — далекого и безличного потребителя, но не соседа или друга с которым «все по честному». Впрочем, обманщики бумерангом подвергаются такому же обезличенному обману со стороны Других.
То есть ложь в таком обществе упакована в такие глянцевые обертки правды и проложена столь мощными «уплотнителями» умолчания, как будто вовсе отсутствует, что есть самый сложный и утонченный способ обмана. Отброшены на периферию правдолюбцы, включенные в сложную структуру взаимоотношений: на манер блюстителей нравов или докторов сообщающих истинный диагноз. Равно отодвинуты откровенные лжецы, поскольку чистая ложь примитивна и долго не живет. Лидерствуют «совмещенные» типы.
Но «плюс на минус дает минус». Манипулирующий правдой и ложью, равно молчанием и секретами — лжец изощренный, циничный. Причем лжец с совестью как орудием лжи, как необходимым для жизни кошельком. Из него он достает благородные поступки, откровенность и одаряет всех кто ему ближе. И почти не остается тем кто «дальше».
Современный человек Мегаполиса самый сложный продукт цивилизации, изделие фабрики «Город». Ему присвоен артикул «полноценная личность» (В научной литературе используется термин «автономная личность», однако он более подходит к социализму, указывая на зависимость, не окончательную замкнутость на себя privacy личности).
Все прежние исторические стадии развития личности совмещены: первобытная правдивость и фанатичное требование правды от других, равно и первобытное чувство свободы, деревенская «роль» в обществе, отражение во мнении провинции, иерархии социального, государственного и корпоративного положения. Венец исторического развития! Атом огромной макромолекулы запутанного социума.
Фактически такая личность уже и есть само общество, как в простом фрактале: сколько его не дроби все время будет воспроизводиться одна и та же структура. В отличие от «совокупной деревенской личности», где мир = личность (об этом подробнее в главе «Деревня del’arte»), здесь формула обратная: личность = мир как весь социум повторяя его многочисленные бумы, стагнации, кризисы: моральный, финансовый etc. Равно похож на личность провинциальную с той лишь разницей, что провинциал похож на каплю ртути отражающую весь мир, а житель мегаполиса на прозрачную каплю воды. Там отражение от поверхности, здесь — в линзе. Ну и упомянутое подобие свободному жителю леса, равно иерархии, будь то воинской орды или тирании.
Взамен столь сложной конструкции горожанами принята упрощенная манихейская схема. Де, в нас поровну «ангельского и дьявольского» и именно это делает нас людьми. Как видно из предыдущих тез в горожанине живет как минимум три стороны (правда, ложь, тайна — «безмолвие») и четыре разных типа личности. Причем ни одна из четырех частей не превалирует в большинстве особей, поскольку их сумма образует совокупную пятую. Чтобы свести концы с концами следует покрывать их изоляцией ложи, поскольку правда как плавиковая кислота может разъесть что угодно[62], а смешавшись разные стороны личности могут дать взрывоопасную смесь.
Социум мегаполисов будет держаться пока обман будет выгоден каждому члену общества. А в атомарном обществе он будет необходим всегда. Каждый атом оставит правду о себе «про себя», для индивидуального пользования. Наружу выйдет только «препарированная правда», удобная для стороннего потребления, то есть с приправами из лжи и обильными гарнирами умолчания. Съеденная другими эта правда «обманет» самого «повара»: «раз они верят, значит это правда, теперь послушаем что расскажут они про себя. Я, конечно, не поверю, но сделаю вид что верю. Хоть из вежливости».
Ложь будет необходима всегда, прежде всего для самообмана. Таким образом само общество может исчезнуть только от глобального самообмана. Например, уверенностью что спокойно можно прожить с одним ребенком или вовсе не имя детей. Отдельно каждая семья — да, народы состоящие из таких семей — нет. Ну и от множества иных иллюзий.
Мегаполисом трудно управлять, да и нужно ли все заорганизовывать? Если существует возможность лишь задавать векторы движения, «рулить», ведь каждая ступень иерархии это излом, сочленение, искажающее первоначальный импульс. Мощные разовые толчки ни к чему хорошему не приведут, только сломают. Необходимо постоянное давление, чтобы сдвинуть махину с места.
Чем больше столица тем больше власти концентрирует. Еще одно противоречие полиса. Ведь все ее жители, так или иначе, служат власти. Власть есть порядок. В любом случае видимость оного. Механизм более или менее отлаженный. И всякий член его — винтик или зуб шестеренки, будь то глава государства или кухарка.
Перефразируя одного классика можно сказать: «всякая власть тогда чего-нибудь стоит, когда умеет себя защитить». Основное ее занятие — самоутверждение, самоукрепление, борьба с противниками реальными и потенциальными. Превращение их в подданных и управление ими.
Посему столица более всего занята упорядочиванием самой себя, борьбой свободы и власти, причем все тенденции, направления, идеи борьбы так или иначе повторяются и повторяют жизнь всего государства.
В столице все пропитано духом власти, каждый столичный житель в провинции будь он самым последним, самым заштатным червем все равно несет в себе этот заряд, невольно распоряжается словно полномочный представитель на местах. Провинция недолюбливает столичных за этот напор, да и как можно любить людей ведущих себя подобно оккупантам. Сюда же примешивается толика вечного недовольства политикой правительства, отождествляемого с названием столичного города и его жителями.
Для деревенских столичный житель, прежде всего горожанин, возможно, горожанин в квадрате. В любом случае — чужак. А для «лесовика» существо даже более близкое, чем провинциал.
Итак, столица, как мегаполис, обнаруживает один из главных парадоксов человеческой природы: стремление к свободе приводит его в замкнутые стены города-тюрьмы. И, как ни странно, человек более всего получает ее в городе, потому что получает большее количество степеней свободы, значительно больший выбор. То есть иллюзий свободы. Свободы разума, мысли, идей. Главного в человеке. Естественно идеи не произрастают на земле или на асфальте. Место их рождения — головы людей, что движутся по разнообразным кругам и ступеням.
Лесного отшельника тянет к людям, деревенского — в город, провинциала — в столицу. Расширение общества, круга общения, следовательно, перспектив реализации в обществе, в социальной среде. Ток человеческой жизни со стремнинами и заводями, турбулентностью, вихрями, внутренней циркуляцией. Одиночка выдержавший искусы поселения вновь вернется на свою пасеку, крестьянин — к своим баранам, провинциал будет жить мечтой вернуться на родину и всех несказанно удивить.
Столичный житель приговорен карабкается и срываться с лестницы столичной карьеры, но иногда по великим нуждам власти вынужден отправится править службу на окраину считая ее лишь трамплином для триумфального возвращения. В любом случае вернется ли победителем или побежденным, он вернется уже не таким как прежде. «Искупавшись в in medias gentes[63]», даже если этого не случилось на самом деле, даже если изменившиеся взгляды лишь верхоглядство, он будет считать что прошел магический ритуал «припадения к корням».
Достигший своего предела, осуществления своей мечты обладающий достатком столичный житель сбежит из шумного и затхлого центра в пригород, попробует вернуться если не в лоно дикой природы, то во чрево Провинции. На сию патриархальную почву попадет уже обработанный продукт — индивидуалист, поскольку все устремления: служба его, бизнес, «призвание» останутся в Центре. Идиллия прежней провинции не возвратиться, дикая природа не возникнет вновь. Горожанин осядет в собственной даче-коттедже в пограничной полосе загородного столичного поселения.
Скажут: это циркуляция жизни, крови государства через ее сердце, нормальное функционирование государственного организма, все элементы которого находятся во взаимной зависимости, необходимости друг другу, взаимодополняющие, борющиеся и сотрудничающие меж собой. Только в таком единстве создается самодостаточное сообщество. Насколько оно долговечно, гармонично не современникам судить, но лишь потомкам. «Мы созидаем прогресс а в джунглях до сих пор живут племена не знающие железа, порой и огня, и уж точно — всего остального человечества». По крайней мере, жили лет пятнадцать тому назад, пока не настало время тотальной мировой цивилизации, где почти все столицы обречены участи провинциальных центров, а о реальной столице Мира речи пока нет. Во всяком случае никто за таковую не хочет признавать выдвигаемые кандидатуры.
Опасаюсь, что слишком увлекся описанием сего мнимо-сложного, весьма занимательного механизма-организма забыв о приводящих его в движение силах. Может показаться, будто существует столица-мегаполис сама по себе, не затрагивая ничего, что сила его движения происходит из сложившихся совокупностей разнообразных клеток, их стремлений, желаний, общественных законов, личных амбиций, необходимости жить, жрать и творить, плодиться и размножаться, общаться и т. д.
Ничего подобного! Цивилизация существует благодаря некому первоначальному заряду, вытолкнувшему человека из мира Природы в Город, заставившего бежать этого адского рая на земле в райский ад Города, скрываться в пещерах и жилищах, возделывать поля и приручать животных. Бегство — не благо прогресса, но нечто иного. Ведь слово «прогресс» изначально окрашено в розовые тона и надо с этим считаться. Никакого радужного прогресса не было, как не было изначальной свободы выбора, как не было достаточной экологической ниши для свободы выбора. Не было разуму места в Природе. Он ее антагонист.
Natura non nisi parendo vincitur[64]. Всякий мечтающий о мире с внешней природой угнетает природу внутреннюю. Разум дал нам непосильную ношу осознания самих себя, знания о своей кончине, усугубив жесткий природный инстинкт страха смерти. Занес в души людей страх не животной, но несколько иной природы, в той мере насколько уместно говорить о животном-человеке. Породил в нем сознательное желание сохранения жизни, создания новой природы исключительно для себя, построения темницы, склепа, саркофага. Нет слов на этом поприще человек превзошел саму Природу заставив жить себя очень долго.
Парадоксальное бегство! Человек бежит из рая, разрушая и уничтожая этот рай, и оставляя после себя пустыню. Solitudinem facunt, pacem appellant[65]. «Пустыня» главное творение человека, живущего меж диким, кишащим зверями лесом и безжизненной пустыней. «Пустыня» — мертвое и мутное зеркало безжизненных вод, над которыми парит «чистый дух».
Утверждение можно назвать красивой фигурой речи, риторическим оборотом, если бы реальность не стояла за ней. Оставим в стороне давние, потому малодейственные причитания о том, что производство все большего количества предметов потребления уничтожает окружающую среду, что само по себе верно, однако затрагивает человека лишь косвенно. Хотя налицо все та же «Пустыня» позади. Верней обратиться к человеческому эгоизму, а не к альтруистической заботе о «братьях наших меньших».
Второе десятилетие демографы бьют тревогу. «Депопуляция! Смертность превышает рождаемость! Коэффициент фертальности ниже 2!» Чем выше уровень цивилизации тем разрыв больше, тенденция к отрицательному приросту все сильнее. При росте продолжительности жизни увеличивающей долю населения нерепродуктивного возраста (стариков). «Цивилизованная» семья не может позволить себе более двух детей, но правилом становится только один ребенок. Для роста популяции надо минимум трое. За жалобами на дороговизну содержания детей забывается, что уровень жизни даже за последние полвека поднялся в разы, что скученность населения есть тысячелетняя данность Города. Во все века люди плодились и размножались. И вдруг, когда наконец «люди зажили по-человечески» им отказало утробное чувство размножения. Разве содержать пять-шесть детей в бедных странах дешевле?
Глубоким теоретическим просчетом идеологов «общества потребления» оказалось непринятие во внимание банального философского тезиса: «потребитель потребляет, в первую очередь не товары и услуги — но жизнь». Следовательно жизнь в обществе потребления начинает пожирать себя. Что философия ближе всего к реальной жизни показывает демографическая ситуация, которую можно было просчитать загодя. Возрастание товаров и услуг может исчисляться валово, может и на душу потребления. Соответственно, увеличение неработающих членов семьи (детей) снижает «душевое потребление». Даже если установить компенсационные выплаты на детей чтобы внутрисемейный уровень потребления не снижался, мера все равно не решит проблемы. Учитывая что дети тоже являются «фактором потребления» собственными родителями поскольку доставляют им радость — положительные эмоции, будто детство сродни услугам шоу-бизнеса.
Кроме доступного ассортимента потребления товаров-улуг существует еще и фактор времени затрачиваемый на потребление. Дети же отбирают у родителей огромную массу времени. Большинство семей общества потребления нашло «разумный компромисс» заводя только одного ребенка, тем самым оставляя больше времени на личное наслаждение товарами, недвижимостью, услугами, путешествиями, отдыхом и развлечениями. «Общество потребления» пожирает себя, свое живое начало и свое продолжение в собственных потомках обрушиваясь в демографическую бездну.
Сосредоточие пороков — Город всеми своими девиациями делает секс самостоятельным развлечением а не просто приятной прелюдией деторождения. По не волне доказанным утверждениям антропологов так было и в первобытном стаде, когда акт соития и беременность не складывались в умах людей в причинно-следственную связь. Посмотрев на стаю павианов или шимпанзе в это не очень верится.
Ныне в стадии «высококультурной дикости» секс ради удовольствия уже гарантирован от зачатия всей мощью гигиены, санитарии и медицины. К тому же сексменьшинства не принуждаются больше строгим обществом к деторождению, но выделяются в отдельный непродуктивный слой который может разрастись и «сожрать» весь небольшой естественный прирост.
Мегаполисы превращаются в «черные дыры» всасывающие в себя народонаселение Планеты, уничтожающие тысячелетиями создававшийся генофонд. Мегаполис — наглядное опровержение Мальтуса ставившего на голод, войны, эпидемии. Убийственность мегаполисов для Рода Человеческого оказалась страшней Большой Чумы и мировых воин. Мегаполис наглядное опровержение неомальтузианцев упиравших на стерилизацию и контрацепцию. Даже вызывавшие футуристический ужас у западных политологов темпы рождаемости стран «третьего мира» начали стремительно падать. Всего два-три десятка лет назад в «Азии, Африке и Латинской Америке» нормой было 10–12 детей на семью, сегодня 5–6 а еще через лет через десять детей в семьях беднейших стран окажется не более трех. Человечество встало у порога тотальной «депопуляции». Далее — Пустыня. Solitudinem facunt, pacem appellant.
Во что превратятся через полвека огромные города, если население сократится вдвое? Кто-то возрадуется: наконец-то разрешится вечная проблема перенаселенности. Но на поддержание сильно изношенной городской инфраструктуры, на которую и сейчас расходуется уйма средств, начнет уходить так много ресурсов что ни на что иное не хватит. Город замкнется на себя, станет работать только на самосохранение. Бесполезно! Рано или поздно начнется коллапс, поскольку размер города — пропорция к его населению с поправкой на коэффициент уровня цивилизации.
Судороги. Сначала заброшенные районы, потом целые покинутые города. Может, именно такую картину будущего увидели майя в хрустальном черепе для медитаций. И покинули свои города загодя, бросив все в том числе обсерватории, капища, мастерские, пирамиды и храмы. Закопав и магический череп, чтобы потомки не ведали будущей судьбы.
Возможно в этом свойстве «естественная», «природная» архетипическая сущность Мегаполиса. Что разрослось само собой до невероятных размеров агломираций и конурбаций, так же само собой замедляет и направляет вспять вектор размножения. Естественный противовес демографическому взрыву. «Розовый Освенцим».
«Естественный предел». Еще век назад только один процент населения планеты жил в Городе, сегодня — две трети (по другим подсчетам — половина). Рукотворный рай становится Чистилищем. Место где все создано для человека, для его удобства и комфорта, уничтожает человека как вид. Лишает смысла жизни и надежды. Даже уровень самоубийств зависит от уровня жизни: чем лучше жизнь, тем меньше надежды. Бегство от Природы в Город закончилось смертью. Naturam expellas furca, tamen usgue recurret[66].
Феномен культурных столиц следует осветить особо. Их «империи» чаще всего не расчерчены границами, их владения — совершенно разные культурные провинции, разные области все той же культуры. Хотя в основе любой современной культурной столицы лежит «Иерусалим» — Град Небесный., Хотя бы на том простом основании, что современная цивилизация принадлежит «библейской» культуре: христианству, исламу, иудаизму. Все остальное: национальное, историческое, автохтонное — к сожалению лишь декор. «Над небом голубым есть город золотой…». Абсолютная духовная власть, сосредоточие духовности оплодотворяющей весь Мир. Но каждая из вариаций трактовала эту власть по-своему.
Всякая культура стоит на веках традиции, на классическом, неизменном основании. Всякое творчество, по сути своей, создает новое, отрицая старое в той или иной форме этого отрицания. Потому внешне очень похожие «Париж» и «Венеция» — антиподы. «Париж» должен постоянно изменяться, меняемый изнутри молодой порослью, «богемой». Трансформироваться согласно их замыслам, воплощенным в произведения.
За налетом легкой лени, расслабленности, необязательности, вечного меланхоличеного отдохновения, за растянутой на целый день сиесты скрыты жесткие формулы организованные Городом — бесконечным музеем. Городом согласно Vademecum[67] наполненному множеством чичероне, сонмом праздных трудяг мануфактурным способом редуцирующих вековые традиции и символы: гондолы, коней святого Марка, муранское стекло, тяжелые зеркала под старину, маски баута, маскарадные костюмы «домино»… Город, сумевший канонизировать, превратить в подобие церковное шествия стихию карнавала. Сумевший трансформировать в ненавязчивый канон модернизм и авангард Биеннале[68], новации киноискусства, придав им утонченность за которой таится коварство сладкой смерти. «Смерти в Венеции».
«Венеция» обязана хранить культуру потому оставаться неизменной. Реальный город Венеция давно приспособился к такому состоянию, изменяя приходящих в нее, она продуцирует традиционные формы вовсе не смущаясь что большая часть новых туристов уже японцы и русские. С равным успехом Венеция приспособится и к инопланетянам если у тех отыщется свободно конвертируемая валюта. Венеция абсолютно замкнутая на себя, абсолютно закрытая культурная система и столь же абсолютно доступная, столь же открытая на обозрение всему миру.
Путь традиции — быть принятым, «приобщенным» в клан хранителей вечного мастерства. От ученика к подмастерью старательно впитывать, постигать древние секреты, осваивать становясь подобием древних мастеров. Все возможное на пути «венецианского мастера» — достигнуть к старости уровня великих, перенять в точности их стиль, манеру, виртуозность, чтобы получить титул magister bonarum artium[69]. И передать традицию дальше. Произведение искусства становится не целью и самоцелью, а средством продления традиции, дубликатами Великого, реперными точками показывающими насколько жива традиция.
Цех есть «мафия», поскольку мафия тоже цех — цех преступников, пришедший из средневековья. Всякая цеховая организация уже в своем определении хранит замкнутость, избранный круг, жесткую иерархию и агрессию в отстаивании своих вечных устоев. Цех — реликт времен когда художник еще не делал Искусство но был мастером, представителем цеха исполняющим заказы на роспись, портреты, скульптуру. Одна из древнейших частных монополий. В данном случае монополия на искусство, на культуру, но главное — на культурную традицию, историческую память. Nam tentum scimus, quantum memoria tenemus[70].
Только познавший все, постигший секреты может быть признан в кругу мастеров. Nam tentum possumus, quantum scimus[71]. Только признанный в этом круге имеет право на заработок. Только возведенный на Олимп может претендовать на самые жирные куски крупных заказов. Мастер приводит с собой целую свиту подмастерьев, учеников, чернорабочих. Мастер вычерчивает замысел и лишь в конце проходится «рукой мастера». Размашистая подпись, «продано!» и на вырученные деньги можно строить дворец. Ты академик, «ты бессмертный», ты мастер школы, и к тебе на поклон идут сотни начинающих талантов, что рукой мастера будут отшлифованы словно бриллианты.
Всякий шаг ученика есть открытие для него новой эпохи, очередная ступень посвящения как на масонской лестнице. Если «созерцать историческую перспективу» вольные каменщики переняли от реальных средневековых строителей соборов этот средневековый ритуал назвавшись хранителями «истинного знания», «потаенной культуры», все той же всемирной библиотеки, выкинув из него собственно мастерство, искусство. Ритуал сильнее религии, обряд сильнее божества. Столетиями возводимая пирамида, «храм искусств» увенчан короной — Академией, синклитом избранных стократ руганного за «застывшие формы», за пресловутые «академизм» и «классицизм». Академики вовсе не признают критики, терпя сравнение себя только с давно умершими титанами былых времен, которые ведали какие-то особые секреты мастерства, секреты творчества ныне утраченные. «Мы — современные академики — ниже их только потому, что древние секреты ignoramus et semper ignorabimus[72]».
Утверждения подобного laudator temporis praesentis[73] не лишены резона. Без мастерства нет подлинного искусства, нет глубокого постижения, утверждения непревзойденных образцов, что являются мерилом всех последующих произведений. Без высшей классической школы невозможно движение авангарда, которому постоянно необходимо что-то отвергать и опровергать пытаясь «превзойти» (чаще всего безуспешно), поскольку соревнование с тысячелетним опытом занятие под силу только гениям.
«Венецианский период» наложил неизгладимый отпечаток на все Возрождение и западную цивилизацию в архитектуре и в живописи. Уже тогда тщательно хранимые «венецианские секреты письма» стали объектом охоты художников всей Европы. Дюрер открыл новую эпоху не только как великий мастер и основоположник нового стиля, он покусился на основу основ — цех, введя свободный набор учеников вольных покинуть учителя. Еще один удар по средневековым цеховым устоям Дюрер нанес написав и массово издав трактаты раскрывшие множество секретов живописи. Одним из стимулов к такому шагу великого реформатора изобразительного искусства была борьба с монополией на масляную живопись итальянских мастеров, сковывавшей развитие искусств в Германии.
Несмотря на сложность, метафоричность, аллегоричность и прочую туманность классического искусства оно устроено довольно просто, даже элементарно в динамике развития и постижения: «букварь — словарь — энциклопедия». Ученик постигает мастерство начиная с элементарного, впитывает знания и навыки, пока не перейдет качественную грань. Грань эта — способность создать самостоятельное творение, тоже складываемые от простого к сложному: замысел — эскиз — картина.
Основа универсальна, как текст сам по себе восходящий от простого к сложному по мере этого восхождения вбирающий в себя все больше правил построения текста. Правил создания красоты, гармонии, соразмерности частей и целого, формы и содержания. Чем прилежней новое творение следует высоким образцам, чем больше вбирает их в себя, тем больше насыщается смыслом, словно пустые ячейки огромной кассы заполняются разнообразными драгоценностями. Высшие смыслы в новом произведении возникают словно сами по себе, поскольку уже открыты гениями прежних веков, автор лишь дает к ним отсылку, прилагая новую интерпретацию или собственный смысл.
Словарь и энциклопедия в основе своей остаются букварем, поскольку организованы по алфавитному признаку, отличаясь лишь последовательностью сочетания букв в алфавитном порядке и объемом текстов. Поэтому классика имеет иерархическую систему восприятия и постижения. Даже ребенок может понять фабулу картины «Персей и Андромеда» на уровне понятной ему сказки: принц спасает принцессу от дракона. Возможно ребенок окажется более правым, чем высоколобые критики трактующие ту же картину как «аллегории свободы, разрыв оков тирании в избавлении от химер прошлого посредством образа отрубленной головы Медузы Горгоны, подразумевающей необходимое очистительное зло гильотины». Изначально заложенное множество смыслов порождает многоуровневое восприятие уводя зрителя в чисто эстетические или интеллектуальные эмпирии. Потому одно и тоже классическую ораторию могли слушать и советские солдаты перед боем, и начальник немецкого концлагеря, и американские каратели во Вьетнаме. Потом каждый уходил за своим: одни клали жизни чтобы не было на свете концлагерей, другие шли «на работу» укладывать в печи крематориев очередную партию «неполноценных» третьи — расстреливать сотню-другую «краснопузых желтолицых».
Истинна классики столь высока, затрагивает столь тонкие струны души человеческой, что почти не имеет отношения к современности, к ее морали, политике, нравственности. Воодушевившись классикой, человек больше веруют в правоту своего дела, поскольку классическое произведение «магический кристалл» — многогранник, в котором каждый при желании может нащупать сопричастную со своими мыслями и чувствами грань. Классика вызывает слишком высокие чувства, пробуждает в душе слишком возвышенные стремления, поэтому будет востребована всегда при любом режиме, строе, формации. Говорит о вечном, смыслы ее вечны, приложимы к любому времени и реальности[74].
Достаточно мастерски вложить их, согласовать в новом творении и «вот вам рецепт шедевра. Творите мальчики. Non fingendum aut excogitandum, sed inveniendum, quit scientia antiqua faciat aut ferat»[75].
Необходимо пройти все ступени, приобщиться ко всему, прежде всего к древнему цеховому духу что и есть «дух древности». Самому стать частью этой древности. Только на склоне лет доказав тысячу раз свою профпригодность получаешь из рук академиков «право на творчество», когда творить уже особенно не хочется. Мастер встает на место выпавшего от ветхости куска мозаики, и картина вроде бы остается прежней. Заменивший умершего новый мастер становится главным творением традиции. Культура воспроизводится но ничего не меняется. И ей не надо меняться столетия назад достигшей совершенства, и изменяться не должна, лишь обязана оставаться «живой» (воплощенной в мастере) и насыщать собой все остальное.
Насыщать за счет этого Мира. Подобная система сложилась более четырех веков назад и никакие пертурбации современности ее не смогли поколебать. Первая туристическая Мекка западного мира в пору своего расцвета описанная Вольтером в «Кандиде»: карнавальный рай любви, манифестация творческой свободы, праздника искусств. Система динамичная, суть которой насыщение собственным культурным наследием всего остального мира. Вечное клише, эталон, матрица штампующая оттиски великой культуры.
В том величие сего грандиозного «печатного станка». Культура вещь хрупкая. Много ли остается даже от самых великих мастеров? Крупицы, рассеянные по миру. Что можно увидеть из наследства прошлых блистательных веков если вчерашние отживало, становясь архаикой рушилось, выкидывалось на свалку, безжалостно разрушалось в бессчетных войнах, сгорало в пожарах дворцов и музеев, воровалось и навсегда исчезало в частных собраниях?
Осталось всего несколько городов: Вена, Прага, Венеция. При желании можно назвать еще десяток поменьше, но суть от этого не переменится. Старая культура растворяется в коктейлях новых времен, возможно и вкусных, и манящих запахами, и пьянящих. Но что новомодные коктейли по сравнению со старым выдержанным вином из почерневших от времени бочек? Как в хорошем коньяке в древней культуре смешаны десятки коньячных спиртов, отборный купаж выстоян, насыщен, пропитан вековым ароматом. Его пьют маленькими глотками смакуя каждую молекулу, не торопясь, придаваясь гамме чувств, ассоциаций, аллюзий. Так и картины старых мастеров в музеях словно бочки в покрытом патиной благородной плесени винном погребе. Полотен сотни, каждая достойна отдельного музея, зрительного зала похожего на комнату для медитаций.
Венеция как старое коллекционное вино[76] одаривает вкусом и ароматом прошлых эпох всё новоё, устраивает скороспелым шедеврам испытание вечностью. Здесь, сразу на месте лишний раз доказывая что все нынешние гении стоят на плечах гигантов прошлого. Что будущее не несущее на себе печать, оттиск матрицы великой культуры обязано будет все начинать с варварства.
Как старое вино с годами становится все тоньше и изысканней, так и город древностей делается все ценней век от века. Превращаясь в раритет, где не то что любой дом или мостик, но каждый камень оценивается подстать драгоценности как нерушимая часть матрицы культуры. Тронуть что-то, сломать чтобы построить новое невозможно. Здесь все ценно вечностью. Не удивительно, что город взявший на себя миссию хранить вечные духовные ценности, сам превращается в вечность, в неразрушимый монолит города — идеала. Из современности ей досталась бетонная коробка морского вокзала и огромный асфальтовый прямоугольник Isola Novo[77], от имперского натиска фашизма — монолит вокзала железнодорожного похожего на расплющенный наконечник стрелы-дамбы, ударившийся о гранит древности. Замереть в древностях удел всякой Академии, всякой культурной столицы поднявшей флаг традиции.
Многие в юбилей Бродского, признаваясь в любви к поэту, в свою очередь влюбленного в Венецию, поскольку возрос в городе устроенном по подобию Амстердама — «Северной Венеции», говорили о часто встречающейся метафизической тяге российского поэтического гения именно к Венеции. Когда метафизический вектор совпадает с настроением, со светлой печалью, поэтической музой меланхолии лучше Земли евангелиста Марка не найти. В данном случае настроение некромантии: умирающий город, умерший поэт, кладбище Сан Микеле: Бродский, Стравинский, Дягилев. На глубине «каналов времени» обнаруживается застывший страх. Страх забвения. Ибо Венеция соревнуется не со смертью как таковой, но со страхом утраты памяти, своеобразным старческим маразмом давно существующей культуры. Но память и есть застывшее Время, в том числе «время застывшее в камне». В том парадокс: основная характеристика времени — бег, «ток времен», потому канал с черными гондолами становится метафорой и лодки Хорона, и рекой забвения, и связующей артерией прошлого и настоящего и еще бог весть чем. Медленно текущие воды каналов под ногами стоящих на бесчисленных мостиках туристов становятся черным зеркалом времен и если в них отражается голубое полуденное небо (по иной метафоре делающее всех венецианцев «небожителями» у которых небо не только над головой но и под ногами), то небо это черно, и на нем в ясный день можно увидеть звезды. Во всяком случае так считается, поскольку каналы до сих пор служат одному из своих первоначальных предназначений — канализации.
Венеция, сопротивляясь бегу времени, становится метафорой самой себе — борется с бегом времени подменяя смерть бесконечно растянутым «умиранием», обращаясь в медленно распадающуюся мумию, в безнадежно больного гения на смертном одре, пережившего всех своих розовощеких наследников.
«Столетиями умирающий город» оборачивается хитрой приманкой для туристов. «Мы последние видевшие Венецию. Скоро ее не станет…», — читаешь отзывы литераторов последних 200 лет. А все стоит старушка, пудрится и веселится, пропуская через себя в год миллионы счастливчиков, тешащих себя иллюзиями, что они предпоследние кто застал «еще ту — старую Венецию».
Сознанию активно созидающему, кипящему энергией более близок миф о Париже. О веселой Богеме. Столице искусства, творческой лаборатории мира. Хотя теперь это только миф. Современный Париж превратился в музей недавней культурной славы, и никого из великих в кафе на Монмартре или на Монпарнасе уже не встретишь. Все автографы мастодонтов на стенах кафе старательно забраны под стекло, сами метры в Париж наезжают редко. Миф…
Еще сосем недавно по историческим и по человеческим меркам все кипело. Вскормленный Версалем (в терминологии автора «Москвой» — устойчивым понятием государственного искусства времен социалистического реализма) с неудержимой тягой к имперской роскоши, Париж сделался «жилищем славных муз». Революция вновь обратившаяся Империей внесла свой подтекст: чтоб оказаться впереди планеты всей, чтоб родился очередной ампир время от времени надо устраивать переворот.
Так и было. Обилие коротких и малоудачных революций бурными ливнями с громом и молниями поносилось над Городом вычищая накопившийся академический мусор и обновляя кровь. На искусство в Париже всегда был спрос, имперская столица росла и богатела потребляя невиданное ранее количество скульптур, художественных полотен, опер и оперетт. Пресыщенные жизнью рантье находили в увлечении искусством развлечение, порой перетекающее в азартное увлечение: сегодня за бесценок купить полотно у нищего молодого художника — завтрашнего гения чьи работы оценят в миллионы. Для прижимистого француза подобный шаг кажется весьма рискованным, но ощущение риска купирует атмосфера артистического казино особенно при приеме нескольких стаканчиков абсента. Напитка «превращающего заурядность в гения, а гения — в безумца».
Париж притягивал гениев всего мира не столько перспективой коммерческого успеха, сколько толерантностью ко всему, возможностью творить и быть признанным. Творить в атмосфере «свободы», в окружении разноязыкой толпы таких же гениев, веселых богемных девиц, богатых галерейщиков. Париж — искусство «улиц и площадей». Не карнавалов или политических демонстраций, но открытых выходящих на улицу кафе или отделенных от нее прозрачными витринами.
Парижские кафе отдельный миф внутри большого мифа, выпестованный многими славными и увековеченный монументальной фреской Хемингуэя. Приятное сидение за чашкой кофе превращалось в высший вариант творчества, в спор рождающий высочайшую художественную истину. Миф, поскольку в кафе может родиться отрывок, статья, фельетон, набросок, эскиз. Все монументальное рождается в тиши, в уединении.
«Классический парижский художник» по определению беден, живет в пенале студии-мансарды, где умещаются только мольберт и лежанка, нет места и времени кухне на которой часто нечего приготовить. В коморке общаться с коллегами неудобно поскольку кто-то все время в гостях, а гостю пристало относиться к хозяину подобострастно. Здесь не до свободы мнений.
Папаша Хэм утверждал что ходит в кафе исключительно писать (хотя и не очень в это верится), поскольку дома дети кричат, жена вечно стирает сопливые носовые платки вместо веревок для просушки приклеивая их к оконному стеклу полностью убивая этой бытовой деталью всякое писательское настроение. За мраморным столиком со стаканом рома в руке ты мужчина, рыцарь в своей крепости, в воображении своем бродишь по просторам саванны, рыщешь яхтой в волнах бушующего океана строчка за строчкой ложащихся на белую бумагу. Хэм очень сердился когда к нему подсаживались поболтать знакомые, отвлекая от чистого листа.
Таков миф парижских кафе где мраморная крышка столика с серыми прожилками превращается в разложенную карту мира, рюмки с изумрудным абсентом что через минуту замутит хрустальный цилиндр воды, бокалы кроваво-красного вина, черный кофе в дымящееся черное зеркало которого можно смотреться словно в бездну. Средь сих жертвенных сосудов небрежной рукой раскиданы листы бумаги с быстрыми набросками: планы всемирных завоеваний, строительства империй искусства, чертежи «бомб» что взорвут старый мир. Чуть измяты листы с разноцветными разводами напитков, но листы исписаны бисерным почерком писателей, размашистыми стопами поэтов, быстрыми угольными набросками или сумасшедшей скачкой закорючек нот по пяти линиям нотного стана.
О, «парижские кафе»! столь отличные от венецианских флорианов, куда приходят просто приятно провести время, насладиться деликатесами, вином, коньяком и кофе, отдохнуть от трудов праведных хотя до совершенства искусство «отрыва от искусства» доведено в кафе венских; от «московских» кабаков, куда заглядывают вроде бы «посидеть», но на самом деле нажраться во всех смыслах этого слова, устроить разгул — некое подобие призрачного праздника, который возможен только в мечтах, а в жизни получается массовая гулянка с непредсказуемыми последствиями; от «нью-йоркских» баров, куда тянет народ на деловые встречи, но чаще насладиться одиночеством. В парижские кафе приходят «жить полной духовной жизнью» словно в храмы с обильным причастием, где ритуал и служба всегда один бесконечный спор «об искусстве».
Проза парижских кафе тоже тень «прозы Парижа». Мифологическое представление о «наследнице славной Лютеции» — лучезарный, залитый солнцем свободы город, словно светящийся изнутри в противовес «туманному Лондону». В силу близости к морю, к теплому Гольфстриму Париж тоже часто погружен в туман, зимой стыл и пронизывающе холоден. Каждый третий день дождлив. Кафе функционально необходимы чтоб согреться порцией коньяка или кальвадоса, взбодриться чашкой кофе. При перенаселенности в свое время заставившие тянуться дома вверх и обживать мансарды, кафе стали местом соседских встреч, своеобразными клубами в том числе и «клубами по интересам». В эту атмосферу и внедрились со своими «интересами» художники.
С «бедного художника» трактирщик (этакий образ доброго но расчетливого парижского «папаши») мало что мог взять разве что полотно. Вместо картины лучше хрусткое полотно купюры что в карманах художника редкий гость. Полотно неизвестного художника не деньги, а билет лотереи срок розыгрыша которой неизвестен и шансы на выигрыш не так уж велики. Трактирщику нужны завсегдатаи с полными карманами. Нужны богатые посетители — «богема», где пребывают личности с тугими кошельками и с гениальностью во взоре, ведущие умные разговоры, со всеми знакомые, всюду вхожие, «очень талантливые», только есть одно маленькое «но»… но никто никогда не видел хоть наброска их рук, хоть одной стихотворной строчки. Таких типов обоих полов обретается во множестве, вечно толкующихся, вечно мешающих работать «настоящим художникам».
Самые выдающиеся из богемных бездельников донаторы или вообще меценаты. Тонкие ценители прекрасного самые прекрасные из зрителей, поскольку не вкладывают деньги в искусство, не ждут приращения капитала но каптал тратят. Тратят на искусство. Пусть обычно меценат надутый индюк, жертва самолюбования, самообольщения, самообмана и саморекламы. Sint Maecenates, non deerunt, Flacce, Marones[78]. Равно в посредниках — содержателях и содержательницах салонов, людей малоталантливых на ниве искусства но талантливых в общении, благотворительном бизнесе, и в устройстве личных дел. Верхний слой богемы, «сливки общества».
«Богема» терпима буржуа пока приносит доход, пока завораживает своей вольностью, пока в кафе на нее ходят поглазеть обыватели. Так и протекает жизнь. До поры, пока парижане не начнут выкидывать мебель на улицу и строить баррикады, пока Делакруа не напишет «Свободу на баррикадах».
В «Париж» едут не столько за признанием, не столько за научением, не столько за богатством и властью. В основном туда направляются устраивать революцию в искусстве, совершать вселенский переворот. «Бедный художник», ощущающий себя гением, лелеет свою нищету, поскольку нищета мучительна. Мучения суть испытания, жертва, искус выдерживаемый перед золотым водопадом будущей славы. Тащиться в такую даль с окраины мира стоит только ради покорения этого мира. Победить или погибнуть, оказаться гением «на самом деле» или полной бездарностью и тогда погибнуть от тоски. Погибнуть утонув как в болоте в сладкой богемной гнили. «Бедный художник» отлично знает, что это еще не смерть поскольку канет в безвестность и никто о нем не вспомнит, поскольку вспоминать стоит только гения, безвестность же лишена позора. Для художника страшней всего падение, ведь он отлично знает что ждет от него публика, как в мановение ока стать известным и богатым. Во всяком случае, думает что знает. Достаточно «продаться», пойти на поводу пошлого буржуазного мира, который он приехал свергать своей революцией. Начать работать на рекламу, на живопись салонную, начать штамповать бульварные романы… Вот бездна — несостоявшаяся жизнь, проданный талант, навеки опороченное имя.
Всякому революционеру разжиревшая толпа ненавистна больше, чем тираны. У серой толпы свои художественные фабрики: дома моделей, ювелирные мастерские, мебельные, обойные, керамические ателье живущие соками «богемы», ее находками и открытиями, ее массой дезертиров не вынесшей испытания бедностью. Мода и роскошь приносят невероятный не сравнимый с оборотом художественного рынка доход. Потому что фабрика — производство массовое.
Диктатура моды самая свободная из всех диктатур, потому самая непреодолимая. Диктатору еще можно сопротивляться, моде — нет. Просто не сыщешь в магазине ничего иного разве что моду прошлогоднюю или раритет. «Париж» диктует свою моду всему миру, состригая купоны не хуже доходов с далеких колоний. Революция импонирует моде до поры пока революция только в искусстве. Ведь мода живет обновлением, ей необходимо обесценивать груды поделок еще вчера бывших «ультрамодными», чтобы продать коллекции нового сезона. Время от времени моде необходимы радикальные смены стиля…
Но мода не только тряпки, пудреницы и зонты. Не только шлягеры, рестораны, варьете, дансинги, синематографы. Модными становятся писатели и художники причем независимо от их направления. Модным может стать и Достоевский, и Пруст, и Сименон, и Пикассо, Хемингуэй как, впрочем и сотни взлетевших на вершины и забытых. Формально никакой «продажи души» художник не совершает. Вовремя «открытые» искусствоведами, галерейщиками, издателями они при жизни объявляются гениями, «на следующий день просыпаются знаменитыми». Они омываемы неожиданно пролившимся «золотым дождем», их приглашают в салоны львицы высшего света известные «коллекционированием гениев», их дружбы ищут политики, небескорыстно конечно, но политики — «сильные мира сего». Коморку можно поменять на просторную студию, жить можно в «нормальной» квартире превращающейся в салон искусств. Вроде больше не надо искать куска хлеба и все время можно посвятить творчеству. Но приемы, банкеты, визиты, вернисажи, выставки, презентации! Надо быть на виду чтобы больше продаваться, чтобы первый всплеск популярности не оказался последним. Не корысти ради — ради торжества собственного искусства. Ради столь высокой цели можно брать заказы от правительства, салонных львов, банкиров, политических деятелей. Однако донаты начинают диктовать свои вкусы, волю, взгляды художнику. Поначалу ненавязчиво, в виде «пожеланий».
За произведения нужно драть с разжиревшей буржуазии три шкуры, с нее не убудет все равно потом перекупщики накрутят цены вдесятеро, неслыханно обогатившись на его гении. А деньги? Что ж деньги можно вкладывать в искусство, в том числе раритетное, во все чего коснулась длань искусства: загородные дома, виллы, богатые коллекции, шикарные ювелирные изделия, редкости. Так незаметно гаснет любая революция в искусстве, погрязая в богатстве и роскоши. И художник с удивлением озирается вокруг не понимая как же это произошло, как свершившаяся революция, его личная революция привела его в ряды тех, с кем он так отчаянно боролся.
Но чем изобильней богатство, чем пышнее роскошь бьющая в глаза только что сошедшему на вокзале новичку с мольбертом подмышкой, тем сильнее желание ее взорвать. Ira facit poetam[79].
Не удивительно что революции все время происходили. Гений всегда одиночка, революционер никогда не бывает один. Парадоксальным компромиссом революции и гениальности становятся новые направления искусства опровергающие «старые школы». Новое направление — новая идеология. Революция по сути не столь отвержение старого, сколь созидание нового. Революция всегда учение подобное учению Христа. Все начинается с манифеста даже если это манифест анархизма. Революцию делает новый стиль.
Революция всегда центробежна, поскольку вся она — максимализм предполагающий вселенский размах. Всякое новое направление искусства разлетаются по миру подобно искрам фейерверка. Полпреды, уполномоченные новой культурной революции все те же художники в свое время прибывшие в Париж покорить Мир. Поварившись в бурлящем котле, пройдя жесткие штудии, «партийные школы» нового искусства они приобрели новый взгляд на жизнь, на мир, культуру, вселенную. И вот уже усаживаются в вагоны и спешат обратно на родину устраивать «революцию на местах», провожаемые удивленным взором вновьприбывших. Ветераны Парижа несут домой не отпечаток венецианской матрицы, они Прометеи — носители негасимого огня поджигающего мир, чтобы тот возродился вновь как феникс.
Но и вновьприбывшие не так просты. Провинциалы не пустышки, не порожние сосуды жаждущие наполниться до краев и переполниться мастерством. Это личности которым тесно, душно в их провинциальных мирках, их гонят в путь их мысли, их талант, их необычность. С собой привозят не только себя но и срез своей родины, языка, обычаев, самобытной культуры, обломки которой станут сухими дровами в топке разгорающейся культурной революции. Грубая статуэтка черного дерева вышедшая из рук ремесленника в далеком Сенегале, может быть объявлена в Париже культурной ценность выше Мадонны Рафаэля. В определенный момент, конечно, в миг острой нехватки новых эстетических норм.
Как всякая столица вбирающая и выталкивающая вовне живую кровь, Париж подобен бьющемуся сердцу творящему вселенский круговорот крови искусства (антипод крови искусственной). Заставить биться такое сердце может только очень мощный импульс, и имя этому импульсу Революция. Основой искусства Парижа становится не классический текст, но послание Миру, message[80]. Сверхидея, транстекст, «культурная бомба» способная взорвать старый мир, старые взгляды на искусство, культуру, саму Жизнь. Изменить ход истории и цивилизации.
В свое время обретение реалистичности живописью, прочие открытия искусства Возрождения став de facto отвержением иконописи, всего пласта религиозного искусства производили не меньший взрывной эффект. Довольно быстро новый стиль «ушел в античность», стал косной структурой классицизма, опровергаемой барокко, рококо, реализмом. «И так весь мир вертится».
Художники Ренессанса отвергали старые формы, смете с ним и сами каноны религии подготавливая Реформацию, но сами все еще отстояли от политической борьбы, поскольку политика творилась не «массами». Хотя уже злели зарева первых революций, но сферой художников оставалась только сфера искусств, тоже весьма рискованная, поскольку время от времени инквизиция сжигала дерзкие полотна, иногда и их авторов.
«Новая богема» привнесла в искусство злободневный «политический уклон». Давид стал глашатаем революционных идей, получая политический заказ на картины прямо с трибуны конвента.
В 20-е годы ХХ века членство в объединении сюрреалистов означало членство в компартии, а исключение из партии коммунистов означало автоматическое исключение из рядов сюрреалистов. Совершив переворот гении, конечно, переругались. Одним из первых покинул ряды Дали ценивший свой коммерческий успех выше иных. Но уже будучи миллионером гений с тараканьими усами до конца дней продолжал числить себя коммунистом правда иногда признаваясь и в своих симпатиях и к фашизму. Для сюрреалиста выбор коммунизма оказывался в первую очередь шагом эстетическим — поскольку отождествлял себя с грядущей революцией, освобождением масс, следовательно освобождением «коллективного бессознательного». И это направление было объявлено в официозной Москве чуть ли ни главным жупелом буржуазного вырождения и упадничества!
Пикассо до самой смерти поддерживал различных леваков. Но не деньгами — исключительно собственными картинами, передавая из рук в руки свои холсты, что оказывались надежней и ценней любого банковского чека, поскольку росли в цене с каждым днем. А сколько направлений создал Пикассо! Все его творческие периоды порождали новые школы и направления вроде кубизма, а неистовый Пабло все бросал, уходил в иную сторону соревнуясь с созданным, сторонясь собственных старых «периодов» как нового академизма. Гений всегда выламывается из любых рамок, даже самим сотворенных. Но как говорил пушкинский Сольери: «наследника нам не оставит он».
Суть богемы не в свободе высказываний, не в спорах, не в состязании. Истинный смысл ее существования в обмене идеями на самом разном уровне, погружении в среду, абстрагировании от жизни «вовне» и продуцирование, продуцирование, продуцирование. Ничего не напоминает? Вот именно — мозг. Получающий информацию, разгоняющий ее во взаимное подергивание миллионов нейронов и неожиданным образом выдающий мысль. Так и богема постоянно поглощает все касаемое искусства, генерирует художественные идеи в виде потока произведений. Хотя каждый художник в ней индивидуален — заурядность бесполезна и вредна для генерации нового — каждый создает присущее только ему, но в каждом произведении есть отблеск общего дела, коллективного художественного процесса, высшей формы коллективного творчества. «Богема истинная» порождающая свои отражения в виде разгульных богемных компаний посредственностей, пытающихся копировать гениальность, но не понимающих что можно продуцировать идеи не пья вина, не потребляя женщин и наркотики — в строгой, почти лабораторной холодности обмена идеями. Не столь важно как работает мозг, важно насколько велики мысли зарождающиеся этом мозге.
Как далек сей образ от клишированного, штампованного по миру имиджа парижской богемы погруженной в лихой разгул и веселый разврат, втыкающей павлиньи перья в анальное отверстие, стоящей на ушах и еще бог весть что творящей под лозунгом doctoribus atque poetis licent[81] пародируя самоназвание «богема» от цыганского табора, ежедневно пребывающего в песнях и плясках под хлопанье пробок шампанского. Богема знаменита, не потому что гуляет, но потому что напряженно трудится в студиях и кабинетах выдавая на гора подобно шахтерам тонны полезнейших «ископаемых».
С другой стороны рекламное представление о развеселой богеме отражает иной лик Януса. Похотливая, склонная к разгульной компании девица не может вечно порхать от вечеринки в вечеринке, прыгать из постели в постель, поскольку рано или поздно встает вопрос о средствах к существованию: или выти замуж и тогда «прощай веселая жизнь», или иди на панель «торговать дыркой» пребывая в вечном ресторанно-постельном угаре. Её пребывание на празднике и угощение от стола и карнавального веселья обусловлено только тем, что девица доступна, что вступила в обмен предлагая свое тело в качестве угощения. Также и основная масса художников достигшая мастерства, но не сумевшая найти в себе сил или таланта перешагнуть грань за которой становятся революционерами, готова предложить свои услуги на своеобразной «панели»: на набережной Сены, уставленной рукописными «видами Парижа» — большими туристическими открытками, в импровизированных «домах терпимости» — художественных галереях, салонах, выставках. Продажность происходит от «прозы жизни» необходимости поддерживать жизнь в бренном теле. Хотя, по большому счету, на художественной панели оказываются не от отсутствия средств, а от недостатка больших тем или возможностей их реализовать.
Как только из искусства уходят гении оно превращается в пустышку, в продажную девку. Его удел пребывать в ожидании прихода нового мессии, который подымет знамя и позовет на баррикады. В промежутке ожидания надо как-то жить, устраиваться. В промежутке «между гениями» можно и себя выдать за такового. Не среди своих судящих «по гамбургскому счету» но исключительно в глазах покупателя. Счастье проститутки «подцепить богатого клиента». Присосаться к нему, раскрутить и высосать. Без любви, без эмоций. Так и «праздник, который всегда с тобой» зачастую бездушно перемалывает все чувства и мысли.
Трагедия «веселой богемы» в утробном непонимании собственной сути: искусство только средство достижения чего-то иного, неких иных трансцендентных и метафизических целей. Концепция l’art pour l’art[82] возникает в противовес излишней политической или социальной ангажированности. При «тирании сутенеров». Диктат вызывает порыв к свободе. Свобода обретенная рождает праздник, иллюзию рая. «Будем пить и веселиться, пока нас не снесли на кладбище. И не важно, кто оплачивает банкет, главное мы свободны и веселы, потому можем творить все что угодно».
Разгул быстро истощает фантазию, притупляет эмоции. Праздник не может продолжаться вечно, хоть атмосфера праздника рождает чувство свободы и счастья, которые, в свою очередь являются атмосферой artes leberales[83] по определению. Свобода в наличии но фантазия иссякает, выгорает как порох. От того суррогаты: вино, абсент, опий, ЛСД, бодлеровский «клуб гашишиедов» ныне выродившийся до банальной самокрутки с «травкой». «Если ты не творишь — ты никто». Ни денег, ни славы, ни надежды.
«Париж» сжигает своих детей, поедает как всякая революция: слишком много свободного воздуха, слишком много «кислорода» в котором все горит ярко и жарко. Богема — общество без стариков, без старости потому что до нее никто не доживет, даже если доживет. Мир «зрелой молодости» молодости мастерства. Старость означает смерть эмоций, желаний, сил. Потому старик из богемы вечно молод, а юноша уже стар. Общество без возраста. Вечность.
Примечательно сколь незначительно богема повлияла на градостроительство. Увлеченным глобальными преобразованиями в области духа художникам не до прозы жизни. Богема если можно так выразиться «паразитирует» в постройках иных типов культурных столиц. Она не может создать градостроительных форм, адекватных своим революционным замыслам, поскольку перестройка города сметет само сообщество. Внутри богемы как внутри всякого организма заложен механизм самосохранения. Самые революционные идеи она ретранслирует вовне, внутри оставаясь цельной колонией индивидуалов. Системой.
Сказанное не означает что глобальные архитектурные идеи не возникают «в Париже», скорей наоборот. Пример тому Ле Корбузье в некоторой степени Фернан Леже, многие прочие современные архитекторы. Бодливой корове бог не дает рогов, революционерам — средств на революцию. Возможностей хватает только на отдельные экспериментальные здания: Tour Eiffel, Centre National d’art et de culture G. Pompdou, U.N.E.S.C.O, mason Radio France, musee d’art Moderne[84]. Пять! Можно перечислить буквально по пальцам одной руки. Меньше чем построил в Барселоне художник от архитектуры Гауди. Парижу для реализации глобальных замыслов нужен имперский размах. Массовая застройка Парижа доходными домами увенчанными столь «любимыми» художниками мансардами, прямизна des Champs Elysees[85], лучевое разбегание улиц от Place L’etoile[86] — нынешней Place Sharles De Gaulle[87], кольцо Больших Бульваров — наследие Третьей империи, вновь освоенное и заселенное вольными художниками.
Даже немецкая оккупация не смогла сломить гордый парижский дух. Хотя возможно надломила. Париж при немцах отнюдь не являл пример «уснувшего града». Покинутый многими звездами искусства, но не всеми. Часть примкнула к Сопротивлению. «Молчаливое большинство» ушло в «вечные темы» искусства, создав шедевры вроде «Детей райка». В городе где властвует фашизм нет места Пикассо! А вот звезды шоу-бизнеса засияли еще ярче. В представлении «покорителей Европы» Париж в первую очередь оставался роскошным кафешантаном и борделем, потому сделался «главным курортом» вермахта. Платежеспособный спрос нашел обильное предложение, особенно при дефиците еды и самых необходимых вещей. У оккупантов в изобилии водились не только рейхсмарки, но и полноценно отовариваемые талоны и карточки. День и ночь не закрывались театры, дансинги, кафе, дома моделей, варьете и прочие увеселительные заведения. Коко Шанель искала совершенство в «большом стиле» фашизма, в оточенных эстетических образцах черной формы SS, как бы походя с «творческим процессом» прыгая из постелей нацистских бонз в объятия генералов Вермахта. «Черпала вдохновение».
Вместо жгучих брюнеток и сексуальных шатенок в примы вышли дородные блондинки, ранее пребывавшие на вторых ролях. Скульпторы с энтузиазмом принялись за ваяние арийских торсов и изящных головок фюрера, сонм художников принялся писать холсты во славу «Новой Европы». Геббельс приветствовал подобный «расцвет арийского искусства в культурной столице Европы».
Тем тяжелее оказалось послевоенное похмелье. Вернувшиеся из эмиграции и вышедшие из подполья художники отплатили коллаборационистам самым суровым образом, вплоть до линчевания и больших сроков заключения. Повторился очередной «вечный сюжет искусства»: вернувшийся Хозе жестоко отомстил проститутке Кармен «за измену» с воинственным тореадором. А в очередной раз принявшие как образ жизни продажную сторону искусства оказались жертвами разборки жестоких «сутенеров». Между победителями и «предателями» пролег жесткий водораздел разделивший мир искусств на долгие годы, надорвав творческую силу Парижа.
Затишье авангарда под фашистским сапогом сменилось всеобщим увлечением американизмом с его свингами и джазами принесшим новое ощущение свободы. Свободы по-американски сытой, самоуверенной в свой силе, свободы не завоеванной-«обретенной», а данной с рождения. Одновременно внесшей окончательную коммерциализацию парижского искусства.
Война, как всякое кровопускание, да еще таких масштабов, «обновляет кровь», продлив агонию Парижа. Участники сопротивления (в том числе Годар) чтобы запечатлеть оккупацию, «рассказать правду» снимали скрытой камерой немецкие войска в Париже — кинохроника передавалась английской разведке для анализа номеров частей и техники.
После войны те же режиссеры-операторы теми же приемами съемки и восприятия материала создали «новую волну». Для них их привычный город оказался оккупирован странными личностями вроде героев «Безумного Пьеро». Новая эстетика выразив новую картину Мира в свою очередь подготовила «студенческую революцию 68-го года». История словно повторялась: взлет левой культуры Парижа обрек на провал заговор «белых крестов» 35-года, и невероятный успех Народного Фронта в завоевании социального равенства.
Как большинство революций Парижа «студенческая революция» утонула в испуге перемен массы паразитов-буржуа, и была легко пресечена железной рукой Де Голя. Париж предпочел мирную эволюцию раньте. Сытую, декорированную, богато обставленную изысканными яствами и напитками. Но в плату за просвещенную сытость утратил статус культурной столицы мира потеряв творческую потенцию — способность совершать революции.
«Париж» сменился «Нью-Йорком». В торговой суете сделалось не до революций. Пузырь лопнул в 68-м. Болото коммерции засосало остатки. Новый Париж разделен на части, одна дрейфует в сторону «Венеции», другая мчится к «Нью-Йорку». Разделившийся дом, как известно, не устоит.
Его закат начался раньше 68-го. «Веселящийся Лондон»[88] и Ливерпуль 60-х были свободней. С Твигги и мини-юбками, с «Битлз» и «Ролинг Стоунс», лозунгом «sex, drugs and rock’n’roll[89]». «Париж» начал расползаться в разные стороны словно логово растревоженных тараканов. Может от того что Мир стал превращаться в большую деревню. Возможно (и в этом больше резонов), «парижская жизнь», богема, сам механизм-система «культурной столицы» с ее круговоротом «культурных революций» превратилась в анахронизм, «академизм и классику», преданье старины глубокой. Новая жизнь потребовала новых форм. Особенно в пору интернета и повального цифрового творчества.
Современный Париж превращается в очередную «Венецию», торговца славой времен Бодлера, Пруста, Бреттона и Хемингуэя. Новым «Парижам» нужны свежие места где на молодежь не цыкают академики. В тоже время места достаточно обжитые: крупные города с насыщенной культурной популяцией. В противном случае не с кем будет «поговорить об искусстве», не говоря уже о достойной оценке произведений
Недавно «новым Парижем»— городом куда едут молодые художники и поэты со всей Европы потусоваться назвали Кельн-Дюссельдорф города слитые в один большой конгломерат. Сейчас «Новым Парижем» величают Прагу. Сухое вино, абсент и крепкие сигары сменились пилзнером, шнапсом, ромом и косячками с марихуаной. Тяжелая смесь.
Можно предположить что восточный вектор перемещения «Парижа» не уткнется в Прагу но продвинется до Москвы. Фантазия — не более того. Москве далеко до Европы. Маловато уютных заведений, мало узких кривых улочек в европейском их понимании, поскольку арбатские скривленные переулки шире и прямей главных улиц Праги. Но главное в московских кафе почти везде напряженная атмосфера воровской сходки. Не расслабишься. Кто знает? Может однажды спокойствие Запада приведет его к импотенции и тогда взыскует энергетики. Здесь у России серьезные конкуренты в лице Латинской Америки.
Фантазии. Главное не в форме проявления, даже не в месте. Когда есть что сказать, найдется куда выплеснуться. Если пустота — сколько денег в искусство не вкладывай, все пойдет пеплом на ветер пустых разговоров «об искусстве» в кабаке.
Для полноты реестра «культурных столиц» невозможно обойтись без «Москвы» — столицы официозного искусства «времен тоталитаризма». Очень хорошо управляемого (насколько этим процессом вообще можно управлять) посредством союзов, академий и прочих политуправлений. Через госзаказы, премии, квартиры, дачи, зарубежные поездки. Равно угроз всего этого лишиться и тонких намеков на опалу или даже посажения в тюрьму или отсечения головы.
Название «Москва» с успехом можно заменить на «Рим» — Москва в периоды имперских припадков звалась «Третьим Римом». На «Берлин» или на «Пекин». Государство имеет неутолимую потребность в общении с массами подданных, в имперских символах величия, в пропаганде и агитации — размещает заказ который в любых условиях окажется идеологическим. «Мудрое государство» (что не похвала, лишь название стадии), вкладывает средства в «свободное искусство», нарабатывая престиж сторицей, считая разъезжающие по миру труппы, передвижные выставки или постановщиков собственными культурными полпредами.
Столетие назад для Дягелевского балета выход на парижскую сцену показался приездом талантливого провинциала в столицу мира, открытием для Европы экзотической культуры. Чем не преминул воспользоваться российский МИД до этого вкладывавший огромные средства на подкуп французской прессы (по большей части безуспешный) для создания благоприятного образа царизма. Разовая вспышка осталась вспышкой пусть и доказавшей что коммерчески выгодные «русские сезоны» сделали не меньше чем полвека усилий и миллионные затраты царских дипломатов на имидж.
Ныне как и во все времена самым ярым поборником культурной экспансии является государство. Чем больше у государства амбиций, тем яростнее оно в поддержке собственного «независимого искусства». Ярчайший пример: США и «массовое американское искусство» с пресловутым Голливудом. «Культурное влияние американизма» есть сложная смесь культурной, экономической и политической экспансии. «Мудрая стадия», патернализм государства-отца к неразумным детям-художникам.
В стадиях более молодых, да ранних искусство — орудие и оружие. По большому счету государству наплевать на всякое искусство как таковое, «искусство для искусства» поскольку государство исповедует наиболее трезвый взгляд на сей предмет: «Искусство есть только метод, только аппарат выражения идей», как всякие прочие «науки и образования». Прежние достижения искусства, предшествующая культура нужны лишь постольку, поскольку льют воду на мельницу государства. Если «против» то подлежат безжалостному уничтожению, остракизму и забвению в лучшем случае. В зависимости от настроения можно разжечь на улицах костры из книг, картин, разбить скульптуры, растопить на золото иконостасы. Во все века так.
Если нужно мобилизовать массы то на потребу политике будет востребовано все мировое культурное наследие прежде всего в монументальных формах. Огромные, видимые издалека здания, стелы, колонны, триумфальные арки, увенчанные скульптурами правителей и грозными символами имперской власти. Стиль зачавшийся во времена Александра Македонского, стиль вобравший греческий классицизм, роскошь и размах Востока, монументальность Египта. Стиль имперский расцветший пышным цветом во времена Рима.
Для древних латинян отношение к искусству градостроения было сакральным. Все его составляющие в отдельности: архитектура, скульптура, мозаика, монументальная живопись, фортификация, планировка города и жилища являли для них священные ремесла. Однако исключительно ремесла. Только сложенные вместе и приложенные к данному хорошо выбранному месту они становились священнодействием. Уже упоминалось что лагеря легионов четко распланированные и впоследствии оставленные положили начало планировке городов Иберийского полуострова, распространенного на весь испанский колониальный мир лишь pars pro toto[90], закономерная случайность. Для римлян, особенно римлян имперских возведение городов на вновь завоеванных землях превратилось в манию. Отчасти объясняется традицией унаследованной от разбегающихся в пространстве античных полисов. Но в отличие от греков римляне видели в градостроении главное свое предназначение, козырное оправдание мерзостей завоевательных походов и насаждения рабовладения во всех уголках Империи, разрушение иных культур, названных «варварскими», но разве можно назвать варварами утонченных парфян, подвижных умом греков, пришедших из пирамидной глубины веков египтян?
Строительство городов для римлян означало насаждением цивилизации, служение ей как высшей форме развития человеческого общества и культуры. Что осталось от древних римских городов? Склады, крепостные стены, дворцы, храмы? Лишь в своей малой части. Главные туристические достопримечательности сегодняшней поры сохранившиеся optima forma[91], подаваемые как античные имперские древности: дороги, термы, акведуки, стадионы. Отличительные признаки цивилизованности, цивилизации как modus vivendi[92]. Получилось что не зря старались.
С той поры, чтобы ни строили императоры Средневековья, Нового времени и Современности все время выходит Рим. Будь то ампир времен Империи Наполеона, Николая I, империй Сталина или Гитлера — все те же купола, колонны (ионические, дорические, коринфские и т. д.), стелы, триумфальные арки…
Страна Советов начала со смелой «революции авангарда». Москва взяла на себя роль нового Парижа и создала удивительно смелую футуристическую культуру и стиль конструктивизма чтобы через десятилетие закончить ревизионизм в стиле «сталинских ампиров, барокко, готики» etc. Находки 20-х растиражированные по всему миру, на родине на полвека задвинули в дальний угол на фоне помпезного марша подражания римскому величию.
Причина очевидна: римское величие вобрав в себя классику всего древнего Средиземноморья (в Рим свозили диковинки со всего света прежде всего из Греции), за долгие века обкатало и выверило имперские символы: батоги свитые в фаши, колосья собранные в снопы — все превращается в колоны подпирающие небо, т. е. саму Верховную Власть. Сочетание египетских стел и колонн Парфенона теперь несущих не геометрически правильный антаблемент, но единственную статую императора. Стройные колоннады выставленные в рад подобно легионерам в когорте сообщают о незыблемом порядке имперского строя, раньше символизировали обратное: единство фаланги вольных афинских граждан. Но долгий путь большинства античных демократий разросшихся республик вел в одну сторону — дорогой Александра Македонского и Гая Юлия Цезаря к мировому господству.
Купола — символ замкнутой на себя вселенной, сиречь государства-империи. От этого яйца будут разрастаться Мир. В этом «яйце» суть всей империи власти. Caput mundi[93]. Если «Париж» хочет разнести по всему миру революцию, то имперская столица «Рим» желает того же самого но с совершенно противоположной целью. Рим хочет разрастись до размеров вселенной и установить в ней жесткий порядок. Структуру, иерархию. Стать Космосом. Горе городу лежащему в подножие имперской столицы: его разрежут по живому, безжалостно уничтожат следы прежней, своей, местной истории и культуры если она не служит умножению имперской славы. Словно раковая опухоль помпезные имперские строения пожрут естественную застройку, создадут из живого города мертвую матрицу Столицы Империи. Stat pro ratione voluntas[94]. Из кащеева ab ovo[95] вылезут железные иглы, пронизывающие пространство паутиной — решеткой.
Недаром диктаторы всех времен обожают купольные здания. Гитлер вынашивал свое «кащеево яйцо» — Гроссе Халле, рядом с которым купол Рейхстага выглядел бы не больше перепелиного яичка подле страусового яйца. Под проект предполагалось снести большую часть исторической застройки. «Берлин должен полностью изменить свое лицо, чтобы быть готовым к новой миссии». — подытожил фюрер. Место расчистила авиация союзников и пушки армий Жукова и Конева. Над Берлином вознеслось иное яйцо — шар на игле башни национального телевидения ГДР.
Купола обожают не только диктаторы, что доказывает здание недавно возведенного лондонского «Миллениума». Никто сегодня не знает для чего возводился Пантеон, для чего собраны все боги Империи под одним сводом, но все помнят что почти полторы тысячи лет это был самый большой каменный купол Мира. Мировое яйцо — «мировая душа». Из него вылупились все купола империи, все купола сегодняшние.
«Половинки яиц» вдавленные землю: стадионы, срезы вселенной, населенной «белком» праздной публики трибун под неусыпным взором из «зародыша» — «царской ложи», с пульсацией жизни в «желтке» подиума. Там мечутся колесницы, там сходятся гладиаторы поскольку для империи жизнь вечное первенство, вечная война. Многочисленные статуи победителей, приметные мощными торсами и маленькими головами с большими подбородками. Культ силы, здоровья, брутальности.
Прямые via Appia[96] бесконечная голгофа рабских жертв, предшественники автобанов и сабвеев с грандиозными мостами-путепроводами. Акведуки. Храмы многочисленных божеств. И конечно дворцы-виллы словно гербовыми печатями покрытые символами власти: орлами, львами, мечами, жезлами. Множественно повторенными позже в гербах, эмблемах, свастиках, серпах и молотах, застывших мраморных молниях, белоголовых орланах. Повсюду сияет позолота — символ богатства, поблескивает сталь — синоним силы. Классическая белизна мрамора, кричащий кровавый пурпур и кумач полотен знамен.
Уже из этого перечня ясно что вся мишура искусства волнует Государство не сама по себе. Что ему орел-животное? Что ему эстетические обводы статуй и строгость колон? Будь они хоть из гипса, лишь бы читались скрытые в них смыслы: высшая власть, ее незыблемость и вечность. Искусство имперское — искусство подтекста, подразумеваемого высшего смысла под внешними формами. Глубоко символично и метафорично, глубже самого символизма и метафоризма. Только подразумевает не неуловимые сущности или сверхчувственные миры, но вполне конкретные силу, власть, богатство.
Si monumentum reguiris, corcumpice[97] и увидишь повсюду статуи императоров — живых божеств, символы вездесущести всевидящей власти, идолища в капищах раскиданных по всей стране. Триумфы, парады, торжественные шествия, гимны, оды, славицы — текущее по проспектам Величие. Вечный стиль Вечного Города. Стиль на века и тысячелетия. Где бы ни зарождалась новая империя, на каких угодно новых принципах однажды она востребует триумфальные арки, капитолии и колизеи. Все повторится вновь. Рим воскреснет как феникс из пепла.
Не случайно Рим утвердившись уже центром христианского мира и католической вселенной тут же заказал Микельанжело самый большой в мире купол собора Петра разумеется с грандиозными колоннадами. Новый капитолий на макушке которого крестик распятия кажется игрушкой. Власть попирает бога, даже если это власть церкви поскольку для власти Бог лишь метафора, абсолютная фантазия о самой власти воплощенная в высшем абсолюте. Власть тотального авторитета. Таковой власть видит себя в мечтах: божественной, сакральной, культовой, когда все подданные поклоняются ей как божеству. В формуле «всякая власть от Бога» правителей интересует власть, а не Бог. Отсюда обожествление власти и ее носителей. Ее таинство и метафизика. Нерон и Калигула вслед за ними и большая часть императоров Рима спешили присвоить себе титулы живого бога, возводили храмы в свою честь украшая их статуями имярек, требуя принесения пожертвований, воздаяния молитв и земных поклонов.
Боги Рима, античности вообще, были вполне телесными существами, в отличие от последующих библейских абстракций. Воспринимались поклонниками наподобие современного «супермена» из комикса — живого бессметного существа, обладающего невероятными способностями, например вмешиваться в судьбы людей. Поэтому объявление себя «живым богом» не выглядело таким уж неслыханным святотатством.
Египтяне вообще возвели здание своей империи на теократическом основании заменив налоги принесением тягловым населением пожертвованиями в честь многочисленных египетских божеств или отработки «на бога» при строительстве храмов, каналов, плотин. На эти «пожертвования» существовала каста жрецов-управленцев распределявшая «прибавочный продукт» на строительство многочисленных храмов и пирамид не забывая и о насущном: поддержании ирригационной системы Нила в исправном состоянии. Тотальная сакральность власти позволила египетской экономике просуществовать несколько тысячелетий, а миру увидеть ее абсолютные воплощения в пирамидах Гизы и статуях Абу-Симбела.
Важны не исторические корни, но сами принципы власти, ее самообожествление. В архетипах сознания раз от раза порождающих сильных и жестоких божеств, богов-воителей, тиранов, насылателей казней египетских, строгих небесных судей в ликах которых правители земные стремятся как в зеркале увидеть свое собственное отражение. Дело в метафизике высшей власти.
Тогда почему в заголовке «Москва» а не «Рим»? Выбор Москвы как объекта исследования не случаен, хотя найдется еще десятки городов на роль образцовой имперской столицы: от Пекина и Берлина до полупровинциального Бухареста времен Чаушеску. Не только потому что Москва по догме Филафея есть «Третий Рим». Недавняя Москва всего ближе к современности, демонстрируя что Империи умирая не умирают, но продолжают жить хотя бы в архитектуре — тем самым в сознании. Рим — исток, Москва — итог.
Еще будучи столицей небольшого княжества Москва возводилась деревянной, и иначе чем из дерева строиться не умела. Возведение первой каменной церкви в XIV веке уже при пошедшем в рост государстве стало событием эпохальным… По незнанию церкву возвели на деревянном фундаменте скоро подгнившем. К немалому изумлению кремлевских жителей прежде чем рухнуть стены ее поначалу заходили волнами. Тогда пригласили фряжсих мастеров — итальянцев, которые не только вновь научили русских каменному строению (в домонгольскую эпоху из камня строили и резали неплохо), но обучили обжигать кирпич. На дворе стоял ХV век, вся Европа была каменно-кирпичной, а москвичи дивились на чудо из глины, вскоре переняв «кремлевское строение» в виде «каменной» русской печи. Кирпичный «кремль» окруженный деревянной избой — городом. Город строился «от детинца»-кремля, дом — «от печки». Сгорит изба — не беда, отстроим новую лишь бы печь оказалась цела.
Татаро-монголы во многом посодействовали отсутствию каменного строения в Москве. Местные насельники имели обычай при набеге супостата запираться в детинце за крепкими дубовыми стенами на земляных валах и пережидать сумятицу. Оставленный деревянный пригород выжигали, создавая труднопреодолимое предполье. Так продолжалось плоть до начала ХVII века на протяжении 400 лет. Не исключено что генетическая память питает весьма вольное обращение с архитектурным обликом современной Москвы. Всякий новый правитель без тени сомнения сносит «малоценную» прежнюю застройку, чтобы построить на ее месте нечто великое для будущего.
Легко представить во что бы обратилась Москва оставь ее Петр I главной столицей. Достаточно взглянуть на Петербург, кажется, обретший раз и навсегда неизменный облик. Никакие революции и военные испытания не смогли его истребить.
Москва же осталась верна старой традиции «спалить себя», вновь обратившись выжженным предпольем перед армий Наполеона, сгорев своей деревянной частью как в стародавние времена татарских набегов. В эпоху бурного развития капитализма конца ХIХ века пролили немало слез над старой Москвой, на самом деле «послепожарной» — городскими усадьбами помещиков, отступавшими перед шествием «доходных домов».
«Слезы старины» оказались лишь росинками по сравнению с дождевым плачем, когда Москва превратилась в столицу новой империи под именем «СССР». Вновь не ограниченные ничем новаторы создали советский конструктивизм, перевернувший мировую архитектуру, заложившим бурное массовое строительство ХХ века. Стиль этот мог возникнуть только в охваченной революционным энтузиазмом Москве, где сам вид старой во многом провинциальной Москвы теребил желание обновления.
Не отошла Москва от обычая самосожжения уже расставшись с коммунистическим прошлым. Именно сейчас приверженцы архитектурной традиции поняли весь масштаб бедствия: беспринципная жажда наживы на строительстве оказалась куда разрушительней для исторического облика города чем расчистка места под имперское возведение мегалитов ради «высших принципов».
Москва осталась верна себе в «выжигании предместья», деревянная в своей ментальной основе, в отношении к архитектуре, к наследию, к истории: все сгниет, истлеет, сгорит однажды обратившись в труху и прах. Из ростка вновь вырастет древо, что можно спилить и из него построить нечто или обогреться дровами.
Именно этой стороной Москва наиболее близка идее имперского Рима, также горевшего при Нероне и прочих диктаторах, горевшего ради расчистки кварталов на черных пепелищах которых возведены новые цирки, Колизей, термы, рынки достойные имперского величия. Лучше всего сохраняется в Москве именно государственные монументальные символы: Кремль, Иван Великий. Город всегда обречен обращаться для власти в навоз из которого произрастет новое имперское величие… в том виде, каком власть видит его в данный короткий промежуток Истории.
Пожар — парадоксальный символ имперской столицы, что не может претендовать на имперское звание если не сгорала почти дотла. К упомянутым пожарам Рима времен Нерона и Москвы при Наполеоне следует присовокупить согласно логике и пожары во «Втором Риме» Византии-Константинополе-Стамбуле где стали почти заурядным явлением. Даже среди них знаменит пожар Четвертого Крестового Похода прокладывающий мост между разграблением и сожжением Рима вандалами к наполеоновскому грабежу и пожару Москвы[98]. Уместно вспомнить и Большой Лондонский Пожар в ожидании апокалипсиса в 1666 году, пожары Берлина и Токио современной эры.
С точки зрения теории катастроф имперская столица слишком быстро вбирает ресурсы, слишком торопливо их складирует, слишком открыто выставляет напоказ. Образуется «избыток горючего материала» и большой пожар становится делом времени, «закономерной случайности». Недаром по преданиям Москва «сгорает от копеечной свечки», а Рим «от искры из опрокинутой жаровни».
В имперских пожарах скрыт и сакральный смысл: накопленное богатство становится обузой на плечах в походе за еще большим богатством, а главное — не за богатствами вовсе, а за властью над миром. И сгоревшие сокровища суть жертва на пути к имперской славе. Как обретенный Александром Македонским и сожженный Персиполь.
Государство рождает единый «большой стиль» в котором царит единство во всем, подчиненное «генеральной линии». Во все времена. Особенно государство исповедующее имперскую идею. Но особенно тяжело, когда на «чисто государственный» имперский интерес (Британия или Пруссия), наслаивается интерес религиозный, как в империи Испанской, или империи идеологический, как Третий Рейх или СССР и КНР. Тогда возникает жесткий канон. Отступление от него граничит с преступлением, с государственной изменой.
Здесь «Москва» встречается с «Венецией» как главной хранительницей канонов. Не удивительно! Венеция безусловно женщина, предназначение которой хранить очаг, в данном случае «очаг культуры». Оборотной стороной женской натуры оказывается «Великая блудница» готовая отдаться сильному и властному мужчине. К тому же Венеция — женщина стареющая, гордящаяся пусть великой и совершенной но былой красотой. Женщина жаждущая любви ласки, а еще пуще денег. Она с легкостью ложится под всякого, кто готов оросить ее лоно.
Еще в эпоху Ренессанса само название которого означает возрождение античности, с его вольным духом, невероятной смелостью, граничащей с революционностью выросли из земли колонны, словно из могил восстали статуи. Новые статуи диктаторов, тиранов, кондотьеров. Палаццо принялись строить на античный манер, но собственно «четверик с колоннами» рожденный там же возрос рядом, на падуанской почве, где граждане республики (пусть primus inter pares[99], но равные) выступали в роли владетельных сеньоров, «просвещенных феодалов» желавших иметь виллы подобные древнеримским. Империя рождается не на огромных пространствах, она эти пространства завоевывает. Имперская идея вылупляется из яиц тщеславия, личинок вселенских амбиций. Итальянцы эпох треченто — квадраченто мечтали о возрождении не только культуры Демосфена и Цицерона но воссоздании всемирной Римской империи. Мечта погнала Колумба за моря, коварное семейство Медичи — в Париж. Так сложился архитектурный стиль зданий с античными колоннадами и портиками ныне узнаваемый в обликах усыпальниц американских миллионеров, фасадах бирж, равно в антаблементах рабочих и сельских клубов сталинской эпохи в каком-нибудь Мухосранске.
«Академия» всегда готова извлечь из анналов чертежи и эскизы опробованные тысячелетиями, сказав при этом: «наконец пришло наше время — время утверждения вечных ценностей» и опираясь на безграничные возможности имперской казны начать насаждать классические формы повсюду. Не все что они умеют, лишь малая часть — но зато насколько востребованная! Уж порадеем на благо, мы — мастера без работы не можем, а на имперских просторах ее непочатый край. Только дайте нам место, установите чин, чтобы шло жалование, чтобы нас уважали не хуже иных чинуш.
И Моцарт хлопочет о месте придворного капельмейстера, как прежде хлопотал Гайдн, как еще раньше Бах[100]. Что перечислять, почти все великие. Гойя выходит в главные придворные живописцы. Список чиновных художников почти бесконечен. Пушкин при всем личном свободолюбии принимает должность придворного историографа, Мольер просто убит отказом в монаршей милости своему театру. Великие пииты обижаются, если при восшествии на престол новых коронованных особ им не заказывают хвалебных од. Государство самый надежный меценат. Эти «преступления» с точки зрения современной морали от искусства[101] создали великую мировую культуру.
Парадокс свободы: свободно творить возможно когда не давят заботы материальные или политические, не терзает мысль о завтрашнем дне. Но меценатов немного — государство существует всегда, всегда платит своим чиновникам, особо не терзает художника если тому не вздумается лезть в политику. Нивы искусства и политики хоть расположены рядом но взрастают на них разные злаки.
Художник sub specie rei publicae[102] лишь мастеровой, в лучшем случае мастер от которого требуется воплощение канонов могущества, увеселения публики или утверждения суровой морали на злобу политического момента. Умело ваять и строить, крепить и проводить линию выдерживая идеологическую правильность которая важней художественной ценности. Тонкий вкус редкость, торжествует помпезность, оборотная сторона монументальности. К услугам художников самый большой кошелек, самый большой карман, самая крепкая рука карающая и ласкающая, порой спасающая. Художника могут допустить в святая святых власти конфиденциально поведав государственные секреты ежели таковой творец признан того достойным, а у государства особые виды на новый монументальный проект.
Правило более действенно для художников-визуалистов (архитекторов, скульпторов, собственно художников и т. д.) и менее для представителей иных искусств. Развитая власть не может без аппарата, аппарат не может не плодить множества текстов. Всякий документ имеет иерархию государственной значимости, потому всякий пишущий имеет некоторое касательство к власти. Лишь бы чиновник умел читать и писать остальному научится изучив очередной циркуляр.
В древнем Китае (столь частые отсылки к его истории в данном тексте закономерны, потому что это почти единственно древнее образование, кое-как дожившее до наших дней) на протяжении тысячелетий невозможно было стать чиновником любого ранга, не сдав экзамена на одну из трех ученых степеней. Зачем это было нужно если в будущем чиновнику предстояло рыть каналы, строить стены, заготавливать зерно? Общий культурный уровень ценился выше узкопрофессинальных знаний, поскольку делал чиновника универсалом, хорошо заменяемым кирпичиком в государственной пирамиде. Отмечены случаи, когда знатоки каллиграфии вели совершенно ненужную переписку с ямынями — уездными управами ведавшими административными и полицейскими делами — с единственной целью получить официальную отписку начертанную быстрой кистью секретаря самого низшего ранга по имени Чжан Сюй оказавшегося реформатором иероглифического письма.
В Системе всякий человек причастен к государственной иерархии, в той или иной мере является государственным человеком: чиновником, служащим, солдатом, рабочим трудовой армии. Ему присвоен чин, определены обязанности. По исполнению этих обязанностей и строгий спрос, и оплата согласно рангу в пирамиде, и награда согласно статуту совершенных подвигов.
Мудрость государственной машины желающей простоять долго состоит не в противопоставлении себя людям творческим, но в их «утилизации». В идеале всякий занимающий должность должен обладать избытком достоинств для исполнения должностных обязанностей и дальнейшего карьерного продвижения. Иначе интриги, коррупция, развал. Но как определить этот избыток и что с ним делать дальше?
Экзамены, порядок прохождения беспорочной службы еще как-то определяются инструкциями. Избыток же достоинств перетекает в область искусств, в круг творческого общения одаренных людей. Таков идеал. Правилом хорошего тона для аристократии становятся не профессиональные служебные знания — «обязанность»— но «бесполезные» науки: иностранный язык, умение сносно рисовать, петь, музицировать, изъясняться в стихотворной форме — «роскошь». Что отличает «белую кость» от необразованной деревенщины. Презрение к «подлой пользе» символизирует высшее предназначение всего класса.
Стихи, каллиграфия, акварель, поэтические турниры — прекрасный мир древнеяпонской прозы и старокитайской поэзии. Празднества, балы, писание стишков «ненароком», издание их практически задаром — «золотой век» поэзии русской. Поручик Лермонтов, камер-паж Пушкин, дипломат Грибоедов. Все состояли при службе, но за литературу с них спрашивали не как с чиновников, но как с лиц частных еще более как с «членов высшего общества». При любой системе гений не вписывается ни в какие рамки, всюду творит свой личный «Париж». От того в том же «идеальном» древнем Китае мудрецы предпочитали оставлять ранги придворных советников, занимать должности незначительные или вовсе удаляться в горы, проводя время в пьяных беседах в стиле «ветра и потока».
Во времена индивидуализма всяк художник мнит себя гением, всякое государство став сверхидеологизированным считает себя абсолютом. Нанятому мастеровому присваивают творческий чин, требуя исполнения согласно регламенту чина. Можешь выйти в «писательские генералы» или «киномаршалы».
Для художника который жить не может без края пропасти на государственном поприще разверзаются бездны. Художник — индивидуал и индивидуалист исторгающий творческий продукт из глубин души остро чувствует пресс власти. «Независимое искусство» в той или иной мере становится искусством протестным, сиречь политическим. Даже уход в «чистое искусство» шаг уже политический демонстрирующий личную независимость, подспудно утверждающий свободу творчества и отвергающий всякий контроль. Современные психологи утверждают, будто творчество невозможно под дулом пистолета. Отчасти так, если заставляют против желания творить «во славу». В любом случае получается халтура. Пусть и сверкнет в золе сожженного таланта позолота, все равно выйдет фальшиво, неискренне. Но если творить «вопреки», то всякая работа станет «на грани бездны», то есть на грани расстрела или сожжения на костре. Тогда потребуется вся сила таланта, вся сила горения, чтобы сотворить артефакт, при этом сохранить не только творение, но и саму жизнь. И мучаются в веках Гойя и Брейгель Мужицкий и сонм художников ХХ столетия.
Так государство установив над всем тотальный контроль становится основным стимулом, главным вдохновителем оппозиционного искусства. Сколь много создано на этом пути! Сколь остры переживания художников! Сколь высоко ценятся его произведения в среде единомышленников, там паче — врагов государства. И по закону тоталитарного искусства содержание, особенно политический текст и подтекст, становятся важней самого искусства. Государство держит самую крупную фигу в кармане, манипулирует общественным мнением, искажает факты, скрывает правду, заменяет истину официозным мифом. Так отплатим монстру его же монетой! Опытный читатель поймет намек, прочтет между строк, увидит сатиру на власть даже там, где ее никогда не было. Мастерски спрятанное всем очевидное. Все вокруг рукоплещут, а художник чрезвычайно горд: снискал народную славу вопреки высшей воле.
Как видится такому творцу главное в его искусстве — борьба художника с Режимом. Борется он всего-то за банальную свободу творчества, и борьба становится важней конечной цели. Стоит такому художнику вырваться «на волю», как он начинает петь что твой соловей весной. Но придет сытное лето и затоскует художник по потерянным цепям. Еще бы! художник лишен очень мощного энергетического пресса, он был плотиной сдерживающий поток, пропускал стремнину через водяные колеса мельницы своего вдохновения. Поток иссяк поскольку популярность художник снискал в качестве оппозиционного политика, а вовсе не как художественный талант.
Неожиданно в крыльях мельницы задует свежий ветерок: художник начнет доказывать тем — ставшимся за занавесом что он великий, могучий и талантливый. Заодно всем окружающим, но «во имя тех» оставшихся, «во имя всего человечества». Свобода творчества оказывается пшиком — тирания живет в самом художнике, присутствует в нем виртуально даже после крушения колосса, даже во время макабрических плясок над имперским трупом.
Сонмы художников после падения диктатуры эволюционируют в сторону диктатуры внутренней, становясь страшней любого цензора, суровей любого диктатора по отношению к зависимым от них им людям, в их новых творениях начинает задувать сквозняк нового авторитаризма.
Бездна иного выбора: искреннего решения художника служить на благо Государства имеет столь много осей координат, что трудно перечислить, поскольку почти утрачивая «свободу от» художник приобретает почти неограниченную «свободу для». Всякий новый госзаказ таит в себе вариант русской рулетки за неудачное исполнение которого — голову долой. Jus vitae ac necis[103] в природе власти жестокой, где все близкое к ней — и полководцы, и палачи играют в «русскую рулетку», поскольку власть тираническая живет репрессиями, в том числе и руководства.
В лучшем случае соскользнешь вниз, в бездну официального забвения. Но тоже государство может обеспечить своим любимцам поистине императорский триумф и почести, пантеоны, взлеты, звания, что лишь ничтожная часть успеха как и несметные материальные блага. Наиболее заманчиво для настоящего художника иное: Государство может дать в твое распоряжение громадные средства, любые ресурсы в том числе и людские. Если ты веришь во благо государственной линии, тем более — искренне веришь, то масштаб твоего творчества не ограничен ничем. Такого размаха, такой свободы творчества, если alea jacta est[104] не снилась ни одному «свободному» художнику.
Может создать и трагедию, и комедию, и пафосную эпопею. Можно построить египетские пирамиды, Парфенон, Версаль. Несть ему границ. Прибавьте сюда возможность создать нечто на века, аудиторию размером во все население страны. Если население готово жадно внимать речам вождя и с восторгами обращать внимание на указанные им творения. При удаче раздаются рукоплескание миллионных толп, с ними творец сливается в едином порыве. Где существует творчество в котором каждый шаг — мгновенное «мировое признание» и шаг в вечность «большого стиля», там обязательно найдутся свои Риффенштали и Александровы. Художник созидает власть больше самой власти, поскольку толпы дарят ему искреннюю, «чистую», незамутненную ничем любовь, тогда как любовь к вождям всегда пополам со страхом. Художник увековечивает власть не в заваленных бумагами чиновничьих институтах, не в карательных органах, не на полях грандиозных битв, но в умах сограждан. От чего получает дополнительное удовольствие за которое и жизнь отдать не жалко, пожертвовать многим.
Грозя и пугая, награждая и милуя Государство награждает художника смелостью размаха. Мало кто из «академиков» может решиться на эпохальное, масштабное полотно не испытывая при этом страха неудачи. Государство купирует эту боязнь. Малые формы не его стихия. Художник обязан дерзать по крупному. Требуется размах «Броненосца «Потемкина».
Наградой оказывается не только эйфория, высший творческий «массовый экстаз». Художник становится даже большей властью, чем сама Власть, что чревато еще одной бедой. Превращением в официоз когда каждое слово каждый шаг отягощен политической ответственностью за «политически правильное решение» (что справедливо и для крупных оппозиционных фигур от искусства). Творящий монументы сам обращается в монумент. Власть заковывает его в гранит и камень, художник приемлет эти узы.
Не то что бы сей факт очень нравилось художнику, не то, чтобы и самой власти импонировал. Но иначе нельзя потому что власть безгласна, не может говорить на человеческом языке. Говорить с людьми. Власть может общаться только казенным языком приказов, рескриптов, ордонансов, эдиктов, протоколов, реляций, постановлений, параграфов законов и многочисленных подзаконных актов, донесений, доносов, резолюций… Терминов наберется на несколько глав бесконечного словаря канцелярита.
От того власть прибегает к художнику чтобы говорить с массами (иная аудитория Власти неинтересна) языком искусства зная невероятную его силу. У оснований империй стоят люди, «небезгрешные» в творческом отношении. Достаточно назвать имена художника Гитлера или писателя Юлия Цезаря прославившегося «Записками о галльской войне», Ивана Грозного — музыка и литература, Муссолини — журналиста по основной специальности. Даже Сталин в юности баловался стишками, попав в дореволюционный грузинский букварь.
Став диктатором — воплощенной Властью — человек уже не имеет права на личное творчество. Даже если диктатор гениально пишет и произносит речи он все равно «теряет голос». Больше не генерирует образы прекрасного, но творит жесткий вселенский порядок. Искусство заведомо имеет право на ошибку, Власть не может ошибаться заковывая себя в латы сверхсерьезности. Власть не может «потерять лицо». Ей нужен рупор которым становится художник готовый «пропиарить» все на свете. Рупор этот в крепких руках.
Сводить потребность власти в искусстве к банальной «монументальной пропаганде» слишком просто. Можно подумать, что если бы ни агитация, диктаторы ютились бы в кельях. На каком-то этапе т. е. на этапе абсолютизма во всех его старых и новых формах, власти становится наплевать на народ, на мнение заграницы, на всех и вся. Весь имперский стиль нужен как декорация собственного нескончаемого праздничного парада. Власть особенно монархическая обожает пользоваться благами мобилизованного искусства, впадая в имперское самолюбование, переходящее в блаженный самогипноз.
Порой Власть увлекается мобилизацией искусства чрезмерно. Чего стоит пример семейства Гонзаго соперничавшего с правителями всей Италией в роскоши и меценатстве, столь увлекшееся поощрением искусств и возведением дворцов в стиле Ренессанс, что привело к упадку свое герцогство безнадежно проиграв политическое соперничество. По дворцам Гонзаго в Мантуе сегодня можно пройтись дивясь величию итальянского гения.
Аналогично поступал Людвиг II Баварский, строивший во второй половине ХIХ века фантастические замки и долгое время содержавший Вагнера, потакавший всем его желаниям и амбициозным проектам. Отсутствие интересов к государственным делам Людвига привело к поражению в войне с Пруссией и утрате независимости Баварским королевством. Грандиозное, но практически бесполезное строительство подорвало баварские финансы. Зато сегодня знаменитый «Лебединый замок» стал визитной карточкой Германии, самым популярным изображением на немецких постерах. А байретский фестиваль вагнеровской музыки пережил все превратности ХХ века и до сих пор остается заметным культурным событием.
Во времена блистательного Версаля ничего более масштабного с точки зрения стиля не происходило, хотя конкуренция была огромная в лице имперских дворов Европы, а особенно со стороны голландской живописи подпитываемой из увесистых кошельков стремительно богатевших на торговле бюргеров.
Всех превзошла версальская роскошь. Собранные в огромном количестве таланты ваявшие дворцы, сады и парки, фонтаны, мебель, картины и гардины, ювелирные украшения, костюмы, фейерверки и увеселения, изящную музыку, балет и театр задали всемирную моду когда самой лестной похвалой столице или имению некого принца крови оказывалось определение «второй Версаль». Стилю Версаля подражали все цивилизованные дворы мира, и пресловутая «богема» зачата именно в тени той роскоши во многом переняв свободные придворные нравы.
Нравы придворные всегда «распутны», но Государство смотрит на них сквозь пальцы. Свои же люди. Государственная служба «тяжела и опасна», требует большого душевного напряжения, снять которое можно и разгулом. Пусть так выходит пар иначе перегретый котел может взорваться заговором. Разгул не богемный в угаре вечно что-то созидающая и созидающая неподконтрольно. Художники своими творениями должны насаждать имперское величие и высокую мораль, славить исторических героев и теперешних политических деятелей, не впадая в противоправительственные и антигосударственные вольности, чуждаясь вольности нравов и всякой «свободы искусства». Sub specie rei publicae[105] и никак иначе, поскольку для Государства искусство мощный поток, который необходимо направлять в нужное русло. Всякое хаотическое роение как проявление Хаоса потенциально разрушает иерархию, следовательно, подрывает само Государство, покушается на его основы и устои. «Свобода может быть лишь там, где разрешена». Vivat цензорам! Vivat Lex Heinze![106]
Брезгливо не принявших золотое ярмо государственного культпросвета то же государство продолжает кормить если не с рук, то из кормушки. Голодный художник — «злой гений», сытый — гений самодовольный. Частный покупатель редок, а расписывать стены и рисовать аршинные плакаты вы не желаете. Что ж! хоть соблюдайте правила игры. Государственные музеи распахивают свои объятья скупая пейзажи и натюрморты, анималистику, жанровые и фольклорные сценки, портреты, исторические полотна. Издательства заказывают графику и книжную иллюстрацию, размещают заказы на лирику поэтов, романы «про жизнь» в подражание классикам, сборники юмористических рассказов, разнообразных писаний для детей, переводы, сказки. Даже газеты и журналы не прочь заполнить свои «подвалы» добротно прописанной беллетристикой, фельетонами, очерками. На жизнь, «на хлеб с маслом» хватит подавляющей массе художников-писателей, что желает жить сообразно представлениям о материальном достатке «духовной элиты» не желая при этом пачкать совести и рук. Пусть себе чешут языки на кухнях или на верандах дач, костеря существующие порядки. Своим «четным заработком» они, возможно, делают больше чем набившие оскомину пропагандисты: создают иллюзию нормальной жизни, в том числе и культурной, навевая на обывателя покой, и столь необходимое тому чувство уюта. Хоть отчасти.
Империя в период экспансии самодостаточна в том числе в культуре, в «большом стиле», хотя достаточность ее динамична. Подобно магниту, империя втягивает богатства провинций, всего света, в том числе богатства культурные. Монолит начинает идти трещинами, внутри него разгорается культурная борьба. Наступает «спокойная» — «мудрая» фаза эклектизма, наслаждения богатством. Империя от жесткого насаждения имперского стиля может перейти к известному плюрализму. В начале славных дел «иное» невозможно, имперский стиль необходим для утверждения империи, то есть для стадий становления и развития. Наслаждение богатством предполагает процессы интимные, частные. Государство начинает смотреть сквозь пальцы на вольности художников, поощряя их в «экспортном» варианте. Но рано или поздно хаос вольности источит империю изнутри, она рассыплется оставив в память о себе громады имперских колоссов.
«Москва» — Система рухнула, но вновь и вновь ищет своего возрождения в официальных формах. Дело не в уровне таланта того или иного соискателя, дело в самом принципе. В системном подходе. Поскольку в каждом желании возродиться, в каждом массовом стремлении есть множество привлекательных сторон и положительных качеств.
Но так ли стремление к «большому стилю» присуще только имперскому? Закладывая новый монумент в уездном городе N, не проращивает в своей душе местный градоначальник семена его, посеянные властью, мня свой город пусть маленькой, но столицей?
В расцвет движения битников, особенно в бурные 60-е казалось что новым «Парижем» станет Нью-Йорк. Еще бы! Одних художников в нем почти 100 000 (сто тысяч!). Париж никогда не мог похвастаться и половиной этого количества, не говоря о Москве под конец «застоя» набиравшей чуть более 8 тысяч художников и скульпторов считая «несоюзных».
Но град Нью-Йорк не «Париж», он самостоятельное явление где приживается только авангард, где коммерция от искусства есть самостоятельное искусство.
Система коммерции порождает «богему» эшелонированную, иерархизированную, изъеденную конкуренцией и поиском хлебных покупателей. В ней перейти в надстоящий класс весьма непросто. Рынок рождает интенсивное производство, вал «раскрученных» талантов, где тут до свободного течения мысли и обмена идей. Mediocribius esse poetis Non homines, non di, non concessere columnae[107]. Свобода творчества декларируются, на практике авторов просто разово нанимают на очередной проект под конкретный, жестко оговоренный по содержанию и смете заказ. Солидному покупателю не нужны проститутки от искусства, ему потребны мастеровые. Желателен автор с именем, обязателен договор и денежки в срок. По заверению многих «людей творческих» в Нью-Йорке очень хорошо работается, однако жить неуютно. «Жить» в их представлении почти что синоним «общаться».
В принцип возводится так ужасающий «бедного парижского художника» коммерческий успех. Свобода «Нью-Йорка» прежде всего свобода рынка. Покупатель признает талант платя звонкой монетой, критикует не покупая.
На первый взгляд искусство «Нью-Йорка» родилось из простого малевания вывески над лавкой. Тот самый рецепт богатства про который «знает» бедный парижский гений. Рецепт действенный, пока большинство увлечено деланьем «чистого и высокого искусства», нацелено на создание шедевров и совершение революций. При иных ориентирах масса талантов приливает в коммерцию и все невероятно усложняется. Нарисовать вывеску дело нехитрое покуда вывеска примитивна. Но когда кисти прикладывают мастера? Когда предложение превышает спрос? Реклама становится искусством, причем весьма сложным и утонченным. Одновременно само Высокое Искусство превращается в рекламу. Всякое произведение делается рекламой стиля, формы, направления, но, прежде всего самого художника. «Я» как бренд, как торговая марка. Динамика развития искусства равна скорости «раскрутки» товара на vanity fair[108].
На рынке идеи обретают твердую цену, продаются. Не парижское ателье с «эксклюзивом», здесь процветает плагиат, откровенное воровство раз коммерческий успех главный критерий, а способы его достижения вторичны. Здесь, в «городе «желтого дьявола» художественные идеи «свободно обмениваться» могут только на рынке посредством купли-продажи, регулируясь политэкономическими законами, в отличие от «Парижа» где новые идеи устанавливают новые законы жизни, где mens agitat moles[109].
Dura lex… закон суров, поскольку закон, и противоречив при этом. С одной стороны товар должен быть технологичен и легко продаваем массе покупателей. Покупатель не дурак, он покупает штучный товар под названием «искусство». Художественный рынок в обществе дублей, дубликатов, конвейеров, дешевых штамповок, массового производства изобретает универсальный бренд «искусство», каждый артефакт которого неповторим, потому обладает только ему одному присущему качествами и способами оценки. В типовом мире конвейерных моделей и номерных каталожных марок всех окружающих человека вещей каждый может приобрести уникальную, неповторимую, «только для него предназначенную вещь». Искусство начинает продуцировать «неповторимые» поделки, что растут в цене год от года. Прекрасный механизм, самый выгодный объект приложения капиталов, сулящий самые большие проценты. Единственное ограничение объем самого рынка искусств пухнущий год от года.
Особо ценимы произведения проверенные временем, лучше всего веками. Если классика, то обязательно раритет, редкость из далеких времен. «Рембрандт» штамп качества. Все остальное из классики может быть только копиями не дорогого ценящимися: материал плюс мастерство копииста.
На рынке раритетов тоже не очень чисто. Точнее: совсем нечисто. По уверению «независимых экспертов» на современном рынке обращается не более десяти процентов подлинников Великих Мастеров «класса Ван-Гога или Ван-Дейка». Остальные девять десятых «фальшаки» признанные подлинниками. Эксперты более пристрастные указывают более размытые границы: 15–25 % фальшивок. В любом случае немало.
Спрос всюду спрос, особенно когда полотна ценятся в десятки миллионов. Подлинниками считаются раритеты с определенной долей достоверности, то есть «Рембрандт с вероятностью 68 %». За «процентами» тоже обычно скрывается лукавство: старые мастера имели когорту учеников и подмастерьев, наметив контуры картины предоставляли заполнение красочного пространства учениками, потом проходились «рукой мастера» и ставили подпись. Если матер признал картину своей, значит она его кисти. И что с того, что на парадных конных портретах пейзаж писал один мастер, коня — другой, тело и костюм — третий. «Основной подрядчик» выписывал только лицо. Его маленькая художественная фабрика одновременна вела работу над десятками картин, все выходили под его раскрученным «брендом». В дальнейшем ученики и подмастерья начинали свой путь с копий картин своего учителя. Так на рынке появились многочисленные полотна «школы имярек», даже «круга имярек». Авторство размывается словно капля лекарства в гомеопатическом растворе, вновь и вновь разбавляемом водой.
Тем не менее, огромный спрос устанавливает традицию считать данную картину «подлинником». Время от времени рынок раритетов потрясают «разоблачительные» скандалы. Экспертам необходимо подтверждать свою компетентность и высокий уровень: умение отличать подлинник от копии. Скандал один из лучших рекламных ходов. Но скандалы быстро вспыхивают и столь же быстро гаснут и забываются. Что станет с рынком антиквариата, куда пойдет армия искусствоведов и экспертов если провести беспристрастную инвентаризацию? Западной культуре, всему мировому искусству будет нанесен нокаутирующий удар. Поэтому «мировая культурная общественность» вынуждена мириться с великой фикцией, признать плагиат поддельщиков прошлых столетий по сути ничем неотличимый от фабрикации современного искусства заложенной в самой природе рынка, в том числе рынка искусств.
С другой стороны не нужны покупателю-обывателю и революционные страсти. Состоятельный покупатель законченный буржуа, революционный товар берет когда революции отгремели. Он закупает их как экзотику, как персидские ковры и статуэтки острова Бали, вывешивает в кухне полотно соцреализма с урожаем и колхозниками словно шкуру убитого тигра, знаменитый лик Че Гевары водружают на стену как выделанную таксидермистом голову тигра над камином в охотничьем зале. Такие вещи подбрасывают адреналин в кровь при одном взгляде на них. При повальном сенсорном голодании созерцание предметов революционного содержания может даже доктор прописать.
На счет современных символов и лозунгов воплощенных в искусство, до обыватель не очень падок. И в душе против, да и «что люди скажут». Исключение составляют работы признанных гениев, неважно кем признанных раз они признаны рынком, раз работы их стоят немало. Современный покупатель не может без искусства — оно необходимого ему для украшения гостиной, спальни, загородного дома. В «современном пространстве», то есть незаполненном архитектурой пространстве «голых стен» из бетона постоянно требуются «дизайнерские решения». Не социалистические транспаранты или неоновую рекламу прикажите вешать, хоть время от времени находятся такие чудаки. Заполнение внутреннего пространства жилища требует «цветовых пятен» на стены, завитушек и прочего, что не утомляет глаз.
Немаловажно что искусство прекрасное помещение капитала, страховка на случай кризиса или очередного витка инфляции, «несгораемый банковский вклад». Из чувства имперского патриотизма можно заиметь некий артефакт, нечто звездно-полосатое, но как единичный символ поскольку империя лишает уюта что в доме главней всего. С одной стороны дом должен радовать глаз, с другой стать сейфом.
Поэтому, несмотря на все разнообразие рынка (развитый рынок по своему определению должен представлять весь ассортимент товаров), у художника выбор в создании произведений невелик. Некое «ни то, ни се». Отчасти спасает массовый вкус что по природе в той или иной степени «дурен». Дурен от неразвитости, малообразованности или узкообразованности потребительской массы. Не воспитан, не рафинирован. В тоже время космополитичен — мало кто из горожан хочет всерьез прослыть деревенщиной натаскав в дом лоскутные одеяла и ковбойские шляпы. Массовый вкус признает лишь общие очертания, узнаваемые крупные детали, при этом артефакты должны быть функциональны, создавать все те же цветные пятна на стенах, организовывать пространство комнат, улиц городов, стран.
Для художника такое искусство конвейер, растворение в массе покупателей средней руки, в конце концов, забвение. Неуспех, в том числе и финансовый.
Спасают идеи. Произведение должно производить художественный эффект, прежде всего и только. Если таковой наличествует, акт творчества состоялся. Выкладывайте денежки! Произведение не обязательно должно быть понятно и не надо объяснять «что это такое». Наоборот, ценится загадка, ребус, интеллектуальная головоломка. Ars adeo latet arte sua[110]. Каждое утро по пути из спальни в уборную и дальше в кухню бросать взгляд на полотно и озадачиваться: «что же это такое в самом деле?». Если непонятно остается лишь внушить, что это и есть истинное искусство истинного гения. «Раскрутить» товар, «промоутировать». Вот тут-то потребна толпа критиков, галерейщиков, искусствоведов. Презентации, рекламные кампании, мало чем отличающиеся от рекламы мыла. Наиболее показателен путь концептуализма, начавшего как вызов буржуазному массовому искусству и превратившийся в самую характерную реализацию «буржуазного элитарного искусства», очень быстро ставшего частью масскульта. Круг замкнулся.
Одной рекламы «которой под силу все» все равно недостаточно. В самих творениях должно присутствовать нечто кричащее во всю глотку, что оно и есть самое настоящее, самое всамделишнее искусство, не туфта какая-то. Должна отражаться как явная, так и скрытая самореклама. Круг замыкается. Замыкается в цепь, где все звенья имеют одно название: «реклама». Потому «Банка супа …» (не стоит еще раз рекламировать марку) Уорхолла произвела революцию. Как и сами технологии тиражирования его произведений. Сегодня продукцию «фабрики Уорхолла» отказываются признавать подлинниками, за каковые еще вчера выкладывали сотни тысяч.
Основную ценность приобретают идеи, мастерство воплощения не так важно. Идеи попадают в собственность. Истинный плагиат возможен только в «Нью-Йорке», где становится кражей. В самом деле, неужели академисту потратившему годы на копирование классических образцов, придет в голову мысль что совершает плагиат у Тициана или Шекспира. Ни в коей мере! Мастер только пытается приблизиться к их уровню, научиться, постичь утерянные секреты. Высшая похвала академиков — сравнение с классиками. Расстроится ли горящий идеями сюрреализма или импрессионизма обитатель Монмартра если рожденное его трудами и муками направление вдруг начнет шествие по миру? Возликует! Не говоря уже об имперских канонах, где все словно написано или сваяно одной рукой.
Только рынок начинает не ценить а оценивать художественную идею в которой остается все меньше художественности, поскольку хорошо продаются произведения производящие не просто художественный эффект, но благоприятный художественный эффект, в той или иной мере функциональные. Картина Гогена ценна сама по себе веси она на стене нового здания Лувра, в великосветском салоне уставленном дорогой старинной мебелью или на не штукатуренной бетонной стене современной выставки. Даже в репродукции будет вызывать восхищение, «эстетический эффект».
Не то с новым искусством. Концептуальные полотна хороши только в окружении вещей себе подобных, «в контексте» подобно товарам в супермаркете, упакованным в разнообразные привлекательные упаковки под которыми скрывается в сущности одно и тоже. Репродукции работ Лихтенштайна выглядят комиксами, поскольку они и есть комиксы увеличенные до размеров невероятных. Будучи уменьшены до размера репродукций в художественном альбоме, они снова обращаются в картинки из комиксов.
Контекстное наполнение искусства «Нью-Йорка», его глубинное содержание, его суть — прежде всего дизайн. Стремление сделать мир удобным, функциональным. Все должно быть встроено, пригнано друг к другу, и смотреться, как небоскребы Манхэттена: каждый сам по себе, все вместе ансамбль в меру хаотичный, в той же мере гармоничный.
Такое искусство не всегда сплошь фикция, как обвиняли его идеологические критики от социалистического реализма. Отнюдь! Здесь у художников свои бездны. Ведь и Бах, и старые голландцы творили на заказ, как простые мастеровые, размеренно, буднично, выдавая раз в неделю по одной мессе, как сегодня композиторы выпекают расхожий шлягер. По одной картине в неделю, как в современном «художественном фотоателье». Тем не менее сумели подняться до высот недостижимых, при этом торгуясь с заказчиками из-за каждого талера. Ларчик открывается просто: они жили не в «обществе потребления», а в «обществе накопления». Быт бюргера конца эпохи Барокко отличался скромностью несмотря на нажитое богатство. В те времена удобный, функциональный мир сугубой реальности был заботой немногих избранных правителей. Роскошествовали дворяне, неумолимо двигавшиеся к разорению. Первые буржуа шли к процветанию размеренными шагами по «лестнице в небо». Эти бюргеры недавно своими руками совершили первую в мире буржуазную революцию — «революцию городов», противопоставивших свои бурги феодалам с их замками. Они искренне считали, что совершили революцию не классовую но протестантскую, сиречь духовную. Экс-революционерам в первую очередь потребен был удобный духовный мир. Не мирок еще, но весь Мир очищенный от скверны. Позволительной роскошью считалось разве что увековеченье самого себя, поскольку человек создан ad modum[111], равно запечтлевать на холстах божье творение: природу, плоды земли, воды, воздуха. Особенно когда сваленные на стол. Перед такими натюрмортами впору читать «Отче наш». Если внимательно приглядеться к ним, то можно увидеть весь мир, отражающийся в пузатых кувшинах и стеклянных стаканах. Лицезреть Мир, наконец обретший Бога совсем недавно по историческим меркам. Своего пуританского Бога. Скованный религиозными нормами благочестивый быт, тем не менее, предполагал невероятную свободу в том числе свободу в рамках нового религиозного канона — невероятную духовную свободу в Вере. Ограненная на столь жестком оселке, россыпь алмазов талантов «Больших и Малых голландцев» сияла, переливаясь невероятными гранями. Звучала фугами Баха и Куперена, Телемана, Бекстехудэ.
Однажды раскрытая рынком духовная бездна не закрылась и для «нью-йоркского» художника — неограниченная свобода практически во всем. В том числе свобода играть не по правилам, свобода дарить свое искусство на площадях первым встречным, не обставляя акт творчества под лицемерную благотворительность. Расцветают хепенниги, равно вовсе произвольные часто непристойные граффити демонстрирующие полную свободу самовыражения.
Свобода говорить все что угодно ограничивается только одним — степенью внутренней несвободы. Страшная проверка. Прискорбная если искренняя, лишенная эпатажа, поскольку в этом городе (являющегося тотальной рекламой) все становится рекламой. Огромен риск оказаться непонятым, получить плевок в разодранную душу. Свобода в «Нью-Йорке» окрашена в тона страха, причем совсем иного свойства чем страх в «Москве».
У Баха и иных его современников в душе рдел страх Божий. Преодоление его рождало невероятную, невиданную смелость, открывало океан, космос свободы. Высокое мастерство было спасительной шлюпкой, вспомогающей держаться на плаву в этом бурном океане. Чтобы выплыть, нудно понять нрав бездны, чтобы понять — создать целостную картину, чтобы создать — надо ее описать. Фуги и токкаты Баха и есть описания вселенной божественного.
В «обществе потребления» Бога сменила Толпа скрытая под личиной безличного Рынка. Вернее — сожрала, ведь толпа потребителей не распинает на крестах, а пожирает все. Тоже Океан похожий на Саргасово море с мирной поверхностью, с налипающими вокруг корабля островами водорослей, с периодически возникающими тайфунами (экономическими кризисами), с ребрами Бермудского треугольника засасывающего в безвестность сотни суденышек.
Творческий мир Нью-Йорка похож на Космос сплетенный из живых змей, лягушек, крыс. Куда не наступишь что-нибудь обязательно запищит или зашипит, зашевелится, укусит. Здесь нет ни «звездной бездны над головой, ни нравственного закона внутри нас», есть только живая плоть людской вселенной, где мастерство, смелость революционера, государственный заказ — мертвые догмы или бесплотные потуги духа. Босхианские миры, черные тени божественной веры, круги ада, таящиеся под оболочкой любого уютного мирка до поры надежно скованные свинцовой печатью священных семейных уз.
Стоит погрузиться в эту вселенную и ощутить единственную возможность стать художником. В этом клубке создать оболочку некого монстра, гомункула — нового существа (не искусство, но собственный образ-имидж в искусстве) чтобы стать отличным от этого мира, тем самым обратить на себя внимание, через него утвердить себя в этой кишащей вселенной.
От того Нью-Йорк также беззастенчиво, так же вселенски амбициозен как Венеция, Париж или Москва. Потому что мировой рынок по определению больше, чем один, пусть даже самый большой и богатый город этого мира. В Мире больше покупателей, больше денег, больше возможностей продать побольше и подороже. Только сделай хорошую рекламу…
Реклама как суть и цель процесса лежит на поверхности, в глубине таится иное. Всякая неограниченная хаотическая структура склонна к бесконечному саморазвитию. Газ будет заполнять пустоты без изьяна. Движению хаоса невозможно противостоять — он стихиен. Так же стихийна и природа рынка, стихийна природа живого, которая заполонит все несмотря ни на какие препятствия. «Естественный процесс».
Всякий хаос в ограниченном пространстве самоорганизуется — на всяком свободном и ничем не контролируемом рынке возникают монополии. Так и на свободном рынке искусств появляются «звезды», семейные кланы художников и продукты Нового времени: продюсеры держащие в своих руках потоки заказов, профсоюзы. Заказывая дизайн сложноотличимый от халтуры, крупные «солидные» фирмы нуждаются в гарантии, в «штампе качества» известных художников. Возникает «обойма», «элита» — монополия снимающая сливки с самых выгодных подрядов. Основная масса не пробившихся довольствуется крохами с обильного стола. Подобное монопольное сообщество напоминает тресты и синдикаты, поскольку основная их цель получение прибыли. Объединения остальных «не раскрученных» художников-«пролетариев» чем-то напоминают профсоюзы или кибутцы, хоть влиятельную силу, но не самую мощную.
Следует напомнить еще раз что «объединения художников» присуще любому виду культурных столиц. Ведь в «Венеции» главный организатор — цех, в Париже — «коммуна» ныне превратившаяся в профсоюзы и «творческие союзы» жестко стоящие на защите «авторских прав» своих членов. В «Москве» — государственные творческие союзы, распределяющие заказы и блага от государства.
По тем же законам свободного рынка должны возникнуть финансовые монополии с неизменными контрольными пакетами акций, корпоративной этикой, советами директоров, менеджментом. Современными корпорациями, главная целевая установка которых — деньги, прибыльность. Не важно в сфере нефти или шоу-бизнеса. Художественный процесс организовывают корпорации, оттесняя на второй план кустарей занятых саморекламой. Хотите «раскрутиться», предоставьте это профессионалам от рекламы все равно в вашем искусстве реклама главное, так зачем лицемерить. Отдайте нам коммерческие функции творчества, мы умеем торговать, а вы будите творить… по нашему заказу. Издательства-монстры обзаводятся своими армиями авторов, и неизвестно уже какая часть текста написана возведенной на читательский Олимп «звездой», какая «литературными неграми»[112]. Крупные аукционы имеют свои батальоны художников, скульпторов, ювелиров. Основное занятие продюсеров — «деланье звезд»…
Как и в «Москве» организовывать, управлять искусством начинают люди и процессы весьма далекие от искусства. В лучших традициях диктаторов, продюсеры предпочитают иметь дело не самими творцами, а «с массами», поскольку «массы» самый большой сегмент рынка. Массы во все века и тысячелетия еще со времен античных требуют panem et circenses[113]. Спрос рождает предложение, но реклама создает спрос.
«Благодаря вседозволенности, бизнесу на пороках, на «низменных страстях» происходит упадок нравов!» — извечные доводы критиков-моралистов. Смотря с чем сравнивать. Уж не с Римом ли эпохи упадка? Благодаря свободе рано или поздно восторжествует принцип: «Quae fuerunt vitia, meres sunt[114]». Разрешение вечного спора о властвующих в шоу-бизнесе «диктатуре рынка» и «диктатуре рекламы» формирующей массовые вкусы, лежит вне этого противопоставления. Внутри парадигмы спор неразрешим, поскольку оба понятия взаимозависимы. Аналогично имперскому искусству где идеология насаждается в массы, а массы редуцируют эту идеологию активно потребляя плоды имперского, в том числе и колониального могущества.
Будь все так скверно, как утверждают моралисты, на рынке преобладали бы порнография, насилие и садизм. В конце концов признанные сегментами рынка «искусства порока» пребывают на уровне резерваций — «специализированных магазинов». Их нельзя приобрести в супермаркете, где делают покупки всей семьей, их нельзя потреблять открыто.
Хотя приобрести и потребить не проблема. Спрос на них широк в тоже время носит полулегальный характер. Причем не столько за счет запретов властей или недремлющего ока «бдительной общественности» сколько из-за поведения самих потребителей. Вкус «запретного плода» — немаловажный бонус к банальной дешевой порнографии, потому основная масса потребителей не склонна афишировать подобные покупки. Как не старайся нарочно развратить общественный вкус он все равно не упадет ниже определенной планки[115]. Рынок быстро затоварится.
Ортега-и-Гассет в «Восстании масс» первым указал на американские корни («нью-йоркские» — в терминологии данного текста) феномена массового искусства. Практически с момента образования США отличались самым высоким в мире уровнем жизни. Здесь впервые в новейшей истории (вспомним Голландию) возник массовый платежеспособный спрос на искусство, сформировав массовый рынок искусств. И искусства стали массовыми, сиречь «коммерческими». В первую голову «виноват» Голливуд, но не только он. В «литературе» наступило засилье детективов, триллеров, дамских романов. Танцевальных шлягеров и «розовых хитов» в музыке, комиксов в изобразительном искусстве, шоу в театре, бесконечных сериалов и квизов на телевидение. Вот основной спектр «рынка массового искусства», а вовсе не подача публике грубого насилия вкупе с порнографией. Никто иллюзий не питает: как покупатели потребляющие разнообразие рынка на манер fast-food[116], ни художники этот «фастфуд» фабрикующие словно тинейджеры у плит в Макдональдсе. Хотя художники получают несколько большую плату за труд чем продавцы еды, в сущности мало от них отличающиеся.
«Нью-Йорк» воспроизводит обывательские, провинциальные вкусы, на их удовлетворение ориентирован, поэтому не может стать «новым Парижем». Не может создавать новые образцы высокого искусства. Впрочем, исходя из своей концепции искусства «Нью-Йорку» какое-то глубинное наполнение не требуется, поскольку что угодно можно объявить «новым открытием в мировом искусстве» и с помощью массированной рекламной кампании навязать симулякр всему миру. И за руку никого не поймаешь поскольку по окончании сезона продаж ходового товара рынок выдвинет следующую новинку, соответственно свергающую, отправляющую на свалку все предшествующие «модели». Нью-Йорк продает не искусство, но его торговый image[117].
Если «венецианские» творения — энциклопедии, «парижские» — транстексты, «московские» — агитки, то «нью-йоркские» — гипертексты. В низ есть ссылки по которым можно пойти, словно по лабиринту. Но ссылки не есть смысл — они лишь короткие примечания, в лучшем случае комментарии. Не добавляют смысла, но лишь каталогизируют гипермаркет искусств. «Нью-Йорк» пожирает все предыдущие достижения искусства и культуры. Сам процесс переваривания для него благотворен, но на выходе получаются, извините, экскременты. Академизм, классика отвергаемые «Парижем» за архаичность, за обскурантизм, свергаемые с пьедестала во имя утверждения новых форм и новых идей в «Нью-Йорке» чувствуют себя превосходно подобно дорогим ресторанам французской и любой иной классической кухни на Пятой авеню.
Однако только в варианте антиквариата. Казалось бы, что сегодня мешает писать музыку или холсты в старой манере? Оказывается — внутренняя логика. «Нью-Йорк» с его неумолимым механизмом конкуренции явился гигантским катализатором процессов. Развитие искусство пошло на основе классического опыта, но со слишком большой скоростью когда формальное развитие много опередило внутреннее наполнение. И логика развития искусства зашла в тупик.
Наиболее показательной иллюстрацией процесса — «прогресс» музыки. Шаг за шагом ее магистральное движение привело к появлению «новой музыки», затем додекафонии. Современная «классическая» музыка человеку стороннему предстает «сумбуром вместо музыки», детским хаотичным нажиманием клавиш пианино. На поверку все новейшие произведения созданы в соответствии со строгими классическими правилами написания музыки, выстроены по законам композиции.
Главное отличие от «старой доброй классики»: из новой музыки ушло главное — мелодии. Все более усложнявшийся мелодичный строй столь поражающий слушателя Моцарта, Баха, Бетховена сначала был сломан, потом вовсе изгнан из «современной классической музыки». Трагедия что изучив все достижения классической музыки на сегодняшний день уже невозможно создать нечто подобное Моцарту. Счастье Моцарта в его «необразованности», гений мог открывать горизонты, мог творить непринужденно и весело, выпекая хиты на «уровне первого курса консерватории». Сегодня публике надо долго внушать в чем состоит прелесть современной музыки, например Шнитке, которую надо не переживать, но в первую очередь «понимать». Все те же концептуальные головоломки. Распевая их на баррикады народ не пойдет. Современную классику вообще невозможно напеть. А напевая бетховенскую «Оду к радости» толпы идут грудью на резиновые дубинки и штыки[118]. Похожие явления происходят с иной «классикой». Нью-Йорк убил классическое искусство превратив его в музейную мумию.
Параллельно не понимаемой подавляющим большинством «новой классической музыке» изливается поток «попсы». В расшифровке «популярной музыки», хлоп слово «pop» означающее «хлоп!» первоначально обозначало новое направление авангарда, призванное удивлять и шокировать. Поп-арт заигрывал с массовым искусством будучи утонченной пародией на него. Однако колосс сожрал и переварил авангардистский концепт, превратившись в индустрию выпекания шлягеров и прочих поделок. Ныне шлягер произведение сугубо практическое — музыкальное оформление современных танцев. Главенствует нехитрый ритм и примитивная мелодия «трех аккордов». Есть четкие руководства написания «хитов», что пишутся на музыкальных компьютерах. Поскольку поколение пацанов сегодня мало интересуется музыкой и танцульками, предпочитая компьютерные игры, основным потребителем становятся молодые девушки живущие в «розовых мечтах». Отсюда мода на «розовые хиты». В противовес им развивается культура речёвок рэпа, замешанная на уголовных текстах: для маргиналов из бедных районов, предпочитающих компьютеру наркотики и вандализм.
Остальным потребителям рынок предоставляет мнимое разнообразие: хочешь классических мелодий — иди на концерт Бетховена, хочешь необычного — вот тебе «фольк», этномузыка, фольклор всех народов мира от андийских свирелей до армянских дудуков. Хочешь оторваться — классика рока, хард-рок, для публики постарше джаз, танго и все наследие мировой танцевальной музыки. Для оригиналов военные марши и польки. Десятки тысяч мелодий. Какой «новизны» тебе еще надо?
Вот только каждому времени соответствуют свои оригинальные мелодии и сюжеты — выражающие способ, формулу мышления времени. Моцарта могли насвистывать уличные мальчишки на улицах Вены и те же искусно исполняемые камерными капеллами мелодии подавались в музыкальных салонах как изысканное блюдо. Во времена без радио, магнитофонов и телевиденья знали только «прямую трансляцию». Музыка была «в цене», хотя большинство музыкантов нуждалось. Впрочем, музыкальное мастерство этого «большинства» оставляло желать лучшего. Процветало домашнее музицированние, бродячие музыканты. Всем требовались понятные, не слишком сложные к исполнению мелодии. Но таковым же люди хотели видеть весь мир! Им нужны были формулы познания, общения, единения. Порой — всей нации, как объединила французов «Марсельеза».
ХХ век оказался «веком музыки». Никогда еще на человека не обрушивалось такого количества мелодий. Сколько сегодня их слышит в сутки горожанин? Из телевизора, радио, реклам, позывных мобильных телефонов? Мелодии спорили с друг другом, даже воевали как «Хорст Вессель» с «Интернационалом», в свою очередь противостоявшего свингам, джазу, рок-н-роллам. Во второй половине века мелодии захватывали мир моментально, несмотря на границы, социальные системы, языки. Музыка превратилась в знамя, язык протеста, борьбы. Именно она стала во многом формировать стиль мышления общества, создала новые типы субкультур превратившись в их стержень: джазовую, свинговую, рок-н-ролльную и вообще в «стиле рок», «диско», «танго» и много иных. Сознание стало массовым, массовым стало и мышление. «Великие мелодии века» означали очень многое: настроение и идеалы, устремления целых поколений и миров. Можно долго описывать время, но наиболее емко можно познать эпоху услышав «Широка страна моя родная» или «Yesterday». Если «универсальных» мелодий нет, то парадоксально «обратное действие» — нет самого времени. Время останавливается, словно наступил фукиямовсвский «Конец истории».
Безусловно сегодня новые мелодии появляются, но уже не стол часто. Еще реже «выходят в хиты». Их аудитория ограничена поэтому нет «механизма их продвижения на рынок». А механизма нет, поскольку нет «спроса». Платежеспособного спроса. Довольные нынешнем положением «массы» и «элита» не жаждут перемен, хотят чтобы умножались «блага», особенно технические, чтобы возрастало потребление, система их производящая сохранялась неизменной. Менялась «форма» но не «содержание».
Аналогичная ситуация сложилась в литературе основной вал которой помимо instant books[119] все те же «дамские» романы, детективы, триллеры, авантюры и маскирующиеся под «серьезную» литературу их производные. Их основа нехитрый сюжет, понятный домохозяйке, картонные клишированные герои, ритмичный, упрощенный «хорошо проглатываемый» язык. Полная аналогия «поп-музыке». Противовес — «серьезная» литература построенная на интеллектуальной игре, изощренности языка, запутанной композиции — скачки во времени и в пространствах всех видов на деле оказывающихся воображаемыми, на фантасмогорических образах, порой на абсурде, почти всегда на патологии сознания. Постмодернизм. Единственное что «западло» в «высокой» литературе — четко прописанный сложный сюжет, изгнанный совершенно. Совсем как в «современной классической музыке», да и во всех иных жанрах искусств тоже. В кино, на телевидение, скульптуре, архитектуре. Есть мастерство, но нет «мелодии».
Рынок утилизировал революционные порывы. Революция альтруистична, следовательно «даровой», бросовый товар. Даровое по определению продать нельзя — его никто не купит. Например, приглашение Диего Риверы в рокфеллеровкий центр. Феска еще до окончания работы над ней была признанной гениальной, «вершиной творчества Риверы» и оказалась тут же разбита за «коммунистическое содержание».
Государство же по классическому определению «свободного рынка» не может выступать товаропроизводителем. Только потребителем и донатором. Поэтому не может хозяйничать на художественном рынке.
Из этого следует что «обладающий безграничной свободой творчества художник» может творить все что вздумается. При этом художник состоится только в случае если его купят, причем купят публично — как хорошо разрекламированный товар. Поэтому автор не должен творить в классической манере, не должен совершать революций в искусстве и в общественной жизни, не должен предаваться патриотическим порывам, равно как и религиозным. Не стоит заниматься массовой продукцией, чтобы не затеряться в многотысячной толпе себе подобных. Остается только l’art pour l’art[120] в самом ни на есть «чистом», то есть концептуальном виде, конечной фазой которого является посмодернизм — вольно брать из всего мирового наследия «кирпичики», складывая из них все что вздумается. Эклектика на концептуальной основе, не имеющая ничего внутри, поскольку если будет нечто «внутри» — то это будет завуалированная классика, модернизм, или соцреализм прибегать к которым не стоит по определению. Свобода есть, но реальные возможности реализации ее лежат в узком русле.
Столь пугающий имперское единство хаос не деле оказывается не столь опасным, поскольку приводит к тому же — к единообразию. Противоположности тоталитаризм — либерализм несмотря на свою непримиримость приходят к схожим результатам, поскольку лежат вне рамок искусства, но в политической и экономической плоскостях.
Спор же: «Венеция» — «Париж» есть спор самого поля искусства, хотя «Венеция» больше тяготеет к Империи, как к отбору устойчивых форм, а «Париж» — к Свободе поскольку предпочитает формы изменчивые: Как место революционное «Париж» может спровоцировать Революцию, развитие которой неизбежно приводит к диктатуре, превращающую «жилище муз» в тоталитарную «Москву». Берлин времен Веймарской республики соперничавший в творческих исканиях и кипении культурной жизни с тогдашним Парижем очень скоро превратился в монолит «арийского искусства».
Увы, «Нью-Йорк» для реального города Нью-Йорка, пожалуй еще хуже чем имперская «Москва» для Москвы. Основанный в XVII столетии город не сохранил ни одного здания от первого века своего существования, лишь пару строений от века следующего, и небольшую часть застройки XIX века где ныне обитают те же художники. Ставшие нерентабельными строения безжалостно сносятся, за каждое более-менее «культовое» задние культурной общественности приходится сражаться. Нью-Йорк постоянно обновляется, избавляется от исторического и культурного наследия в угоду сегодняшней моде и прибыли. Рыночные механизмы еще более безжалостны чем прихоти «великих диктаторов», чем вкусы и воля отдельного человека или партии. Хаос разъедает кристаллические структуры, образуя новые наносы. Хотя к проектированию новых небоскребов привлекаются лучшие архитекторы, дизайнеры и художники — концепция «стеклянного столба» оставляет не такой уж большой простор для «архитектурных излишеств» или художественных фантазий. Мир потребления признает только «сегодня» и ближайшее «завтра», предполагая что здания сколь хороши бы они ни были, будут снесены после истечения срока годности или еще раньше если подскочит цена на землю. Нью-Йорк не способен создавать «вечные ценности искусства», поскольку рынок не ориентируется на столь большие сроки. «Вечность» для рынка синоним слова «никогда». «Нью-Йорк» слишком похож на живой организм, в котором все клетки обновляется помногу раз, то есть рождаются, делятся, отмирают, сам организм тем не менее продолжает жить.
Где же истина? Что же является «истинным искусством»? Об искусстве судят по его высшим образцам — созданиям гениев. Как «выходят гении»? В «Венеции» искусство по определению аристократическое. Именно аристократия — главный принцип организации. «Просвещенная верхушка». Избранный круг допускающий в свою среду столь же избранных, что не отменяет сложной закулисной борьбы кланов, групп, партий. «Заговоров» как главной формы существования аристократии. Покупатель — тоже аристократ. Просвещенный, богатый, родовитый. С врожденным и прилежно воспитанным «чувством прекрасного». Он доверяет выбору иной — «художественной аристократии». Истинный гений конечно ломает такую систему — обычно он не вписывается в клан, группу. Выделяется из цеха и существует одиночкой, сопровождаемый только учениками. Оценить его могут тоже только «одиночки». Даже во времена Да Винчи и Бах таких оказывалось немного.
«Москва» те же цеха, только «генералов» назначает государство, которому нужны «заслуги». Во многом объективно, поскольку оценивают не по внутрицеховой иерархии, но по реальным заслугам — «по делам». Государство властной рукой вырывает художника из зацикленности на проблемах искусства, обращая «лицом к миру». Иное дело что дела художника служат не искусству, но потребностям власти. Поэтому в равной мере на верху может оказаться и гений и посредственность. Современникам и потомкам приходится только строить догадки об «истинном замысле» художника, безотносительно был ли таковой или нет.
«Париж» судит по гамбургскому счету, поскольку «богема» устроена по принципу равенства. Только признанный большинством членов считается гением. Более того — непризнание публикой есть заслуга, а не провал. «Публика» по определению не может распознать гения. Только революционер может оценить всю прогрессивность идеи. Иное дело, что эпитет «гений» богема присваивает слишком часто, но это имманентный признак революции, поскольку она совершается «здесь и сейчас», оценивая только реальные шаги в сторону «прогресса».
«Нью-Йорк» дает пожалуй самую простую и самую буквальную гения — в суммах гонораров. На первый взгляд все верно: «Если ты такой умный, почему такой бедный?» Как видно из предыдущего разбора то между рынком и художником стоит торговец, что может быть совмещен в одном лице с художником, но в любом случае это две разные профессии. С точки зрения рынка гений тот, кого «оплатит» большая часть покупателей. Определение в своем корне абсурдное.
То есть истины нет? Пожалуй в «культурных столицах» ее сложно сыскать, поскольку это лишь механизмы, «фабрики художественных изделий». Вопрос придут ли на них гении или посредственности уже совсем иной.
Как всякому развитому организму необходима ДНК (Венеция), сердце и мозг (Париж), жесткий скелет и развитая нервная система (Москва), так же необходимо ему деление и обновление клеток их рост и развитие (Нью-Йорк). Рассмотренные выше схемы культурных столиц лишь жалкие схемы, плоские упрощения. Если воспринимать понятия буквально, то вообще окажется невозможно созидание. В реальной жизни художественные города-символы сосуществуют совместно. В каждой «столице» свои пропорции: «академики» / «авангардисты» / «госслужащие» / «коммерсанты». В каждом случае доминирует своя тенденция определяя парадигму искусства конкретной столицы.
Так в «Москве», где все подчинено единому, одни будут утверждать «незыблемость вечной традиции» отчего расплодятся когорты различных «-ведов», вроде пушкинистов. Другие будут вольничать сверх меры, третьи стеной стоять на страже искусства социалистического реализма утверждая и насаждая его даже в туалете, четвертые будут видеть в любых, даже самых сверхидеологизированных подрядах только кормушку. Все за государственный счет, поскольку иного нет или альтернатива слишком ненадежна.
Художники всегда будут выделять «доминанту», одновременно сохраняя в голове все четыре стремления, создавая невероятную путаницу и подмену понятий. Будут вечно метаться от «Москвы» до «Нью-Йорка», к «Парижу» в сторону «Венеции». Поскольку всегда будет тяга у творцов как к «высшему призванию и служению»[121]; и тяготение к богатой и насыщенной работой жизни; равно как и страсть устроить переворот в искусстве — к созданию шедевров, что будут оценены не рынком, не государством, не толпой, но гениями подстать тебе самому; так и извечное желание приобщится к высшим достижениям культуры, желание встать в ряд с великими бессмертными из далекого Ренессанса. В этом стремлении к туманным горизонтам будут художники маяться в круге пока не потянет в «Барбизон».
Сложно удержаться от еще одной аллегории: общение с «Венецией» можно сравнить с бурным романом со стареющей умной и невероятно красивой женщиной, с морщинками у глаз и дряблой кожей на шее, каковые похотливы (ведь скоро климакс!), изобретательны и опытны, потому всегда доминируют в паре. «Париж» — разнузданный промискуитет со сверстницами и молодухами, трахающимися более от нечего делать или подражая окружающим. Еще неизвестно что из этого получится: венерическая болезнь или случайно зачатый ребенок. Где лидируешь насколько потенции хватает, поскольку секс здесь не только образ жизни богемы, но подобно абсенту путешествие за вдохновением. «Нью-Йорк» — жизнью с женой (контракты с галереями и продюсерами подобны браку), самозабвенно, размеренно или вяло, чинно или скандально, чтобы на первых полосах таблоидов аршинными буквами, но всегда вместе… Ну а «Москва», тут уж задницу подставлять надо. С охотой или без, это уж как кому нравится. «Будет ли она подмахивать?»
Конечно культура не сводится к искусству, а искусство исключительно к художественному творчеству. Тут наука, образование, все что угодно вплоть до культуры политической и бытовой. Говоря о «культурных столицах» подразумевается культура больших городов, где стилистически все переплетено и связано, образует единую культуру для которой органично и логичны все ее проявления. Достаточно понять что небоскребы Нью-Йорка, уже не символического, но реального, вырастают из того же места, где зародилась идея атомной бомбы, мастодонтов-авианосцев и голливудских блокбастеров. Из фантазий вооруженных «культурой» — наукой и массовым искусством. Фантазий разросшихся до гигантомании вселенских амбиций, как и акт публичного разрушения нью-йоркских «близнецов» — самым великим хеппенингом — продуктом одновременно модернисткой (революция), и постмодернистской (концепт) и массовой культуры.
«Культурные столицы» — даже не все искусство, даже не самая большая ее часть. Сколов и срезов можно увидеть великое множество. Например: искусство религиозное и искусство светское, искусства элитарное и массовое — как бы порожденное «потребностью масс» на поверку оказывающейся «потребностью провинциала». «Наив» вкупе с так называемым народным искусством-фольклором и творчеством, исторгающимся из деревенского мироощущения. Еще более глубокий пласт — архаика густо замешанная на первобытной мистике, на традиции. Есть еще «свободные радикалы» предпочитающие уединенье кельи или бродящие где придется, как одинокие волки не собирающиеся прибиться к стае. Они как правило погоды не делают, Лишь позволят иногда заглянуть за край, углубиться в чащу у обочин торных дорог цивилизации.
Эти понятия неразделимы. Всякое искусство в своей основе религиозно, поскольку оперирует образами, абстракциями, фантазиями, и всякое искусство в той или иной мере «светское», поскольку выражает образы, фантазии и абстракции посредством предметов «этого мира». Даже рисуя ангела, ему придают человеческий лик, а за ликом чудовища подразумевается искаженная образина зверя. В тех же разнообразных пропорциях сосуществуют «элитарное и массовое». Поскольку «элитарное» является всего-навсего «hi-tech» для конвейера «массового». Всякое искусство активирует архаичные стереотипы восприятия, но по разному, в той или иной мере «народно». И так далее.
Если в деревне роли распределены изначально: кулак, пьяница, давалка, дурачок и выстраиваются «сами собой», если в большом городе выделение из безликой массы возможно только посредством некой экстравагантности, нарочито выпяченной неординарности, то в провинции манифестация индивидуальности — грех, подлежащий, если не гонению, как в сельской общине, где талант — вызов устоям, сельские таланты кочуют из деревни в деревню, образуя артельное братство, то тихому презрению, ползучему остракизму. Человека лишают «нормального» общения, принуждая его замыкаться в себе, еще глубже погружаться в замкнутый внутренний мир.
Провинциальные обыватели живут в не жестко связанном мире, где роли продиктованы не общинным, но общественным мнением. Провинция более свободна, чем деревня, но ее ханжество является необходимой связующей добавкой в цемент стабильности. Свобода здесь достаточна, но необходима, предоставляя выбор нескольких «канонических» линий поведения, вместо изобретения собственных. В деревне человек не может выйти из амплуа навсегда отведенной ему роли.
Ключевое понятие Провинции, ее базовая формула: Rumor publicus[122]. «Что люди скажут?». «Соседи» определяют этапы становления и характер поведения личности. Люди смотрят на себя глазами соседей, стремясь не уронить в этих глазах собственный образ (имидж), в тоже время смотрят на окружающих глазами общественного мнения, «коллективной совести».
Провинция — это фантастика, которую никто не замечает, она обыденна до оскомины. «Соседи» превращаются в коллективное зеркало, постоянно обращенное на тебя, но и ты являешься частью этого зеркала, fac-simile[123], отражением всего провинциального мира. Отраженные образы гуляет меж зеркалами словно призраки. Призраки осязаемы, они — мнение выражаемое в постоянно циркулирующих слухах и пересудах. В провинции нельзя шагу ступить за порог дома чтобы об этом не узнали и не обсудили. Ближайшие соседи наиболее близкое зеркало, мнение другого конца города волнует меньше. Улицы образуют зеркальный лабиринт. Не случайно одно из любимейших развлечений провинции смотреть на улицу из окна или сидя на лавочке во дворе. Вариант южный и более цивилизованный: кафе со столиками на улице, кофейня восточного базара где каждый проходящий мимо десятков устремленных на него пар глаз образует плотный шлейф разговоров о себе. Русские бабки сидят на завалинке перед домом, так же немецкие обыватели вместо телевизора созерцают из окна жизнь улицы положив на подоконник подушку и чашечкой сложенных ладоней подопря подбородок.
Чтобы увидеть свое отражение в чужом зеркале надо манифестировать себя в простых внешних эффектах, надо быть «ярким», броским реализуя тягу к показному, нарочитому. К фарфоровым лебедям и розочкам, к сплошной сусальной позолоте и глянцу, бахроме и плюшу. Садовым гномикам кричащих расцветок, портретам розовощеких младенцев. К красивости вместо красоты, к бытовой пошлости. В Провинции все слишком, словно в пародии на себя. Эффект зеркального отражения усиливает изображение объекта. Wenn ein Affe in den Spiegel hineinguckt, kann kein Apostol heraussehen[124].
Подразумевается что частная, скрытая от чужих глаз личная жизнь обывателей состоит из сплошных отступлений от общепринятых норм поведения. Что делает провинциальную жизнь «частной»: тайное нарушение общепринятых норм создает иллюзию «истинного» существования. «Если все чисто, зачем скрывать?». Твоя жизнь вызывает пристальный интерес соседей заставляя вечно бдеть «всеобщее недремлющее око».
Условием игры является правило скрытия от глаз соседей своей «частной жизни». Каждый семейный дом превращается в «дом волшебный», в подобие «чудесной» китайской шкатулки с двойным (или тройным) дном, потайными отделениями, выскакивающими чертиками, острыми иглами в пазах, и какими-нибудь копеечными бусами речного жемчуга под кнопкой «с секретом». Вместо собственных особенностей нарочито выставляется напоказ уютный и тихий уголок в достатке и покое. За неимением явных девиаций соседи выискивают отклонения в канонической расстановке комодов и слоников, поскольку именно отклонения от нормы дают основную пищу разговорам.
Складывается стандарт, «норма» определяемая формулой: «все как у людей». Проекция во вне представления об идеальном жилице как идеальном устройстве мира. Нечто «сверх нормы» допускается, но не более одного-двух наименований — предмет законной гордости хозяев и законной зависти соседей. Отличие, «самость», вид соревнования, временного возвышения пока и у соседа не появится (отразится) подобная вещь. Игра должна вестись по правилам: богатство, если таковое имеется, нельзя выставлять все и сразу. Риск оставить соседей далеко внизу, выпасть из их круга еще не войдя в иной круг общения достойный твоих сокровищ. Бессмысленно выигрывать в игре если выигрыш лишает тебя твоего мира. Куда достойней всю жизнь соревноваться, разделяя время жизни на череду маленьких но гарантированных триумфов.
В соревновании новинок сквозит иная потаенная страсть от которой показно отказываются. Таимая, она остается у всех, становится скрытой пружиной жизни. У них есть мечта! главная и тайная греза их жизни ради которой ежедневно откладываются гроши в мошну, копят на «черный день», на образование детей, на обзаведение собственным делом или частным домом. Стать выше других, больше своего отражения! Вырваться из суровых пут и встать над миром. Сделаться самым богатым, самым знаменитым, самым, самым… свободным. «Выйти в люди». Вырваться из пут чужого мнения, плюя на всех, самому устанавливать законы мирозданья. Бездна над головой. Только бы набраться смелости.
Смелости этой как раз не хватает — общественное мнение здесь самая надежная страховка. Горе если обыватель из зазеркалья однажды увидит воплощение своей мечты, если все вокруг вдруг наберутся смелости. Горе коричневого цвета.
Еще одна любимая игра зазеркалья: «погоня за призраком». Поскольку истинных новостей нет, все про всех давно известно — все является лишь отражением отражений, начинается поиск «первого отражения». «Я первый об этом узнал!». «Первое» значит «истинное», наименее искаженное. «Первый» означает «приближенный к истине», «заслуживающий истинного доверия». То есть «первое зеркало». Достаточно чтобы тебе пожал руку градоначальник, чтобы прослыть чуть ли ни его «особо приближенным лицом» и потом еще долго ходить выпятив грудь колесом. Отсюда маниакальная погоня за новостями, слухами. «Услышать первым» означает практически «стать первым». За этим кроется желание стать истинно первым, при всей невозможности превратиться в news-maker[125]. В мире Провинции нельзя стать истинно оригинальным — оригинал противоречит основным законам существования этого мира. «Истинное» где-то там, далеко, точнее «высоко» — в столицах. Только там знают высшую истину, не потому что знают, но потому что достигли высокого положения — «начальство».
«Здесь» невозможно беспристрастно оценить что-нибудь. Оценить по существу дела. Высшую оценку дает исключительно успех в глазах толпы, причем толпы «столичной», «высшей». Не сыскавший признания в столице, тем паче не найдет его дома. Но достаточно лишь короткой заметки в столичной газетенке, чтоб в родном городке «гения» вознесли до небес.
Какой триумф приезд столичной знаменитости! Бог спускается на Землю, рукопожатием благословляя и вразумляя неразумных тварей. В темное царство зазеркалья падает сверху луч «истинного» света и долго блуждает в отражениях. Выше «столичного» только международный уровень, что вообще нечто запредельное. Знаменитость «мировая» авторитет непререкаемый. Помаду поцелуя Мэри Пикфорд не смывают с румяных щек годами.
За неимением настоящего «генерала» сгодится и «свадебный». Разница невелика, ведь важно мнение только собственного сообщества. Провинция — рай для заезжих Хлестаковых.
В отсутствии отступлений от устоявшихся норм жизни их место занимают домыслы, ведь все имеют достаточно большой кусок «спрятанной» жизни. Сплетни непременное условие функционирования провинциального ханжества, брожение жизненных соков в стоячем болоте.
Слухи имеют иерархию:
Самый обыденный, «бытовой» — простая констатация фактов: кто куда пошел, с кем встретился, о чем говорили. Обычно циркулируют в отсутствии иных новостей служа доказательством собственной осведомленности — отражением своей значимости в глазах других.
Бытовой слух основной по объему разговоров раз описывает «событие» в собственной интерпретации, в своем отражении: обычные события и происшествия. Например: детальные описания походов в гости, кушаний, нарядов и прочего. Происшествия соседских семьях, мелкие отклонения в рамках обыденности.
Вторая ступень «бытовухи» — основное поле слухов из постоянных сравнений и взвешиваний, результатов подглядыванья и подслушиванья (двойные отражения), искажения чужой прямой речи, пересказов чужих разговоров и суждений о том и о сем — третичное отражение образов. По законам отражения всякое отображение всякий раз перевертывается, потому прямое суждение всегда ложно, второй пересказ ближе к истине. По особым законам функционирования слухов (тем же законам оптики) на определенных этапах их передачи содержание «месседжа» меняется на противоположное. Причем отбирается единственный интересующий слушателей спектр.
В смысловом отражении особое внимание взгляду, поскольку речам доверять не стоит, они лишь отражение отражений. В суждениях преобладает внешние признаки: подчеркнутое внимание одежде, строю речи, подбору употребленных слов произносимых с особым тщанием. Только нюансы, детали, мелочи могут рассказать правду. Достаточно намека на возможность определенного поступка или будущих отношений, чтобы они превратились в «общеизвестный факт».
Так воспринимает мир особый тип личности, клетка аморфного сообщества получившая возможность поупражнять свою фантазию. Фантазии и домыслы словно в ревербераторе раздуваются, наслаиваются друг на друга, превращаясь в нечто фантастическое, невероятное. Тем не менее этим слухам верят больше чем правде, даже если противоречат фактам, очевидному, зато идеально соответствует стереотипу, внутреннему архетипу представления о жизни провинциала.
Не стоит удивляться популярности «мыльных опер» на латино— или североамериканский манер. Переселенные в мегаполис люди местечка не утрачивает своей сути, но ограниченны в главном удовольствии — в возможностях вуйаризма. Ведь «соседи» уже существа случайные, «нарушение норм» скорей правило мегаполиса чем исключение, поэтому «не интресно», раз сосед реагирует не так, как реагируешь ты.
«Мыльные оперы» предоставляют суррогатную иллюзию наблюдения «чужой» («соседской») жизни организованной сценаристами по всем правилам событий достойных превратиться в слухи: кто, с кем, когда, где, от кого, кому et sic in infinitum[126]. Сериалы рассказывают «о главном»: о скрытой частной жизни «людей как мы». Созерцание зеркала экрана, дало наконец полную иллюзию «истинного» существования зазеркалья, победив эрзацы романов с продолжением, дамского и криминального чтива. Обыватель не то чтобы не замечает разницы между событиями сериала и «правдой жизни», он отдает предпочтение «мылу» как отражению собственного внутреннего мира, тем самым осуществляя стремление «подглядывать за самим собой» — обольщаться самолюбованием. Телесериал его мечта о «времяпрепровождении жизни». Подсмотренные страсти с красивостью пошлости вынесенной на экран.
Увлечение сериалами лишний раз доказывает виртуальность мира провинциального сознания. Сотни «мыльных опер» поглотили свободное время некогда буйной Латинской Америки. Заняли умы большей части взрослого населения в то время как значительная часть молодежи погружается в мир компьютерных игр, а население развитых стран все глубже подсаживается на «иглу интернета». Прогресс в области СМИ и коммуникаций сделал естественным переход зазеркального провинциального сознания в мир виртуальной реальности.
Третий — опасный род слухов, обычно потрясающий провинциальную жизнь. Известия о «чудовищных» нарушениях норм морали. Выхваченные (подсмотренные) реальные факты скрытой «частной» жизни не предназначенные к разглашению. Нарушение нравственности состоит не столько в самом проступке — «все грешны» — но в открытии факта проступка миру, что воспринимается как акт эксгибиционизма. Обнажение перед зеркалом rumor publicus в чем видится вызов обществу, покушение на устои. Своего рода бунт. Естественно, подобные акты подлежат всеобщему порицанию, одновременно вызывая тайную зависть, скрытое стремление индивидуумов выйти из-под опеки всевидящего ока, встать над толпой попирая ее.
Реальных рычагов пресечения «безнравственности» в руках общества немного. Власть в провинции часть жизни, поскольку все представители власти одновременно являются соседями. Обращение к властям означает отстранение власти от жизни, что наносит больший вред обществу, чем обвиняемому. К тому же в силу вступает Закон, с ним отношения особые. Закон сильно разнится с общественной моралью. Тяжба может затянуться, наказание оказаться недостаточно жестким или наоборот слишком жестоким. К закону прибегают в экстренных случаях против особо злостных, неисправимых нарушителей. По той же причине редко прибегают к самосуду. Церковь может грехи отпустить, с Богом легко договориться — что знает каждый.
Единственным действенным рычагом воздействия остается Общественное Мнение. Для натур плоть от плоти этой среды кроме своего городка не существует иного мира. Общественный остракизм выкидывает индивида из мира делая бессмысленным существование. Дом, накопленное богатство, семья теряют смысл. До поры в них можно укрыться, но спасительная ячейка семьи оказывается так же отторгнутой, выкинутой из мира территориально оставаясь в нем. Можно переехать в иной город и начать все с начала, но тогда утрачивается большая часть социальной части богатства, главное в котором достигнутый статус «достойного члена общества». Общественное осуждение, превращение в изгоя может довести человека до самоубийства, поскольку развивает чувство отчужденности, особую болезнь под названием «постылось жизни» — taedium vitae[127]. Хрестоматийный пример: средневековая Япония, где самоубийство в подобных случаях считалось обязательным.
Для натур независимого образа мысли общественное осуждение имеет вполне осязаемую сторону, даже если исключить устройство мелких пакостей, массированное применение которых кого угодно сведет с ума. В арсенале средств общественного воздействия припасен круговой бойкот означающий расстройство дел, банкротство, разорение, нищету. Пока не обратишься в пыль земную тебе черствой булки не продадут.
Не удастся искупить свою вину повинившись перед «всем миром» (как в деревне). Провинция организм аморфный не имеющий жесткой необходимости к сплочению, потеря одной клеточки не таит в себе угрозы разрушения всего сообщества. Потому кроме публичного покаяния провинившийся должен демонстративно понизить свой статус, позволить каждому вытереть о себя ноги, затем долго демонстрировать самую высокую мораль, изображая смирение и покаяние. Такого поведения ждет «зеркало», именно к этому приводят вращающиеся вокруг вихри скандала. Фантом проступка будет еще долго циркулировать по лабиринтам. Только время сотрет остроту, приглушит детали драмы. Общество замрет в ожидании следующей встряски и следующей жертвы. Очередной скандал «отменит» предыдущий, но не сотрет пятна с «героя» до конца дней.
Подобные встряски время от времени необходимы для подкрепления провинциальной морали путем единения «столпов общества» в едином порыве осуждения, для ощущения «массами» собственного превосходства над нарушителями. Для всеобщих излияний праведного негодования накопленного за годы давления общественного диктата. В скандале общественная мораль кристаллизуется встав в оппозицию «нравственность — недопустимый проступок», заставляя всех публично выказывать громогласное осуждение, одновременно служа громким предупреждением каждому своему члену: «поосторожней, не то и тебя так» — «все не без греха». Общество и боится и ищет таких скандалов. Живет в их ожидании, не желая их вскрытия и зная о неизбежности.
Существуют вполне легитимный род скандалов, предоставляющий каждому дать выход накопившимся эмоциям. Устроить взрыв эмоций показав «истинное лицо». Затаенное лицемерие вырывается наружу: «мы давно знали, что они сволочи», — рассуждают стороны. «Мы выведем их на чистую воду, пусть все узнают». Самомнение возрастает в конфликте поляризующем эмоции.
Наиболее часты споры из-за раздела наследства среди родственников, тянущиеся годами, приводящие к разрывам, даже дракам и убийствам. Имея законное право поскандалить никто не хочет уступать, боясь потерять лицо.
В редких случаях наследство большое, то есть дает возможность осуществиться мечте провинциала мгновенно вознестись над всеми. Такой шанс нельзя упускать ни в коем случае. Иначе общественное мнение тоже осудит. Ведь глядя на взлет соседа остальные испытывают невероятную гамму чувств: «значит такое возможно! Значит и я однажды…», «повезло дураку! недостоин он такого богатства. Я же знаю — ведь он…», «я бы на его месте не так эти деньги потратил…», «вот скандал так скандал, чуть до смертоубийства не дошло…», «не так то это и много, вот если бы миллион…». До бесконечности.
Свары возникают и по ничтожному в денежном выражении наследству. Наследство — лотерейный билет выпадения выигрыша по которому ждут годами. Большое наследство законный повод материального возвышения в глазах соседей, в свою очередь тешащий самолюбие наследователя. Своего рода «божий дар». Упустить его значит опростоволоситься, опозориться навек. С другой стороны уступить в мелочах — унизиться. Публично означить себя как дурака, труса, бесхарактерную тряпку. Тяжба втягивает человека без остатка, становясь смыслом его жизни, давая «реальное» занятие. Столь же законны и конфликты между соседи по проведению границ. «Где стоять забору». Уступать обычно никто не намерен.
Подобным (скандальным) образом воспринимается вторжение в мир отражений чужака, который по определению не такой и никогда не сможет стать подобным другим. Чужак — заведомо искаженное, «дурное» зеркало. Будь то целый мир чужаков организованный по тем же законам зазеркалья. Но они «Другие». Не принять их, изгнать означает сохранить свой мир в целостности. Здесь приемлем весь спектр скандалов: от тихого презрения, до погрома.
Скандал — символическое «разбитие зеркала», поскольку зеркало одновременно достоверность и обман. На правду надо периодически обижаться, хоть на зеркало пенять, как известно, да при кривой-то роже. Иногда надо резать правду-матку в глаза, рубить с плеча etc. Иными словами бросать взгляд на мир не смотрясь в зеркало, а воспринимать адекватно. Но только бросить взгляд, убедившись что реальный мир все еще существует. При длительном созерцании реальности зазеркальный мир разрушится представ в истинном свете. Зеркала превратятся в прозрачное стекло.
При длительном отсутствии скандала, зазеркалье покрывается рябью ссор, где противники выступают по отношению друг к другу как занавешенные зеркала. «В упор друг друга не видят». Основным орудием ссоры выступает не столько клевета, сколько частички правды о противнике.
Правда необходима даже с самой прозаической точки зрения — для ведения дел. Иначе убытки, понижение материального статуса. Провинция и здесь находит выход. Но не в осознании истины, а через ступени доверительности, в дозированном к ней приближении. Поскольку всей правды провинциал не скажет и самому себе. Будет говорить, только то «что надо сказать в таких случаях».
Существует четвертый вид слухов — самый редкий. «О происходящем вне зеркал», то есть во внешнем мире. Провинциальный мирок устроен и отрегулирован идеально, в нем не существует внутренних причин могущих его разрушить. Все угрозы могут приходить только извне. Внешний мир заведомо воспринимается как угроза и плохие новости «оттуда» педалируются, раздуваются, словно предвестники грядущего конца света. С дугой стороны большой мир привлекает и манит если привносит дозированные изменения, если рассказывает о чудачествах и курьезах, иными словами повествуя о «Других» за которыми тоже интересно подглядывать, одновременно идентифицируя себя как «Мы».
Подобную схему описывал Лакан вводя понятие «Другой» для идентификации «Я». Допущение вполне обоснованное, поскольку исходит из индивидуалистической установки ценностей западного мира. «Я» поставлено в центр психологической вселенной и у Фрейда, и у Лакана.
Однако источник идентификации человека в социуме, где любое «Я» определяется как «Мы», следовательно «Другой» — «Другие». Человеческие дети, воспитанные животными — «феномен Маугли» — определяют себя как особь воспитавшего их вида: собака, кошка, обезьяна, волк, и воспроизводят идентификацию соответствующим поведением. Для них «Я» часть стайного «Мы». Адепты лакановской школы в данном случае утверждают, что подобные особи только генетически являются людьми, по психике звери, что только человеку присуще полное осознание своего «Я». Но это представление о человеческом «Я» может быть сформировано только посредством «Мы», т. е. человеческого социума.
Только Бог может разрушить «зеркальный лабиринт» — то есть проявления Его гнева: войны, катастрофы, иные бедствия при которых люди должны взглянуть на все трезвыми глазами, воспринимать случившееся адекватно. Страх бедствий в Провинции есть не только боязнь собственно испытаний и трагедий, но еще дополнительная боязнь потери собственного мира-мирка, боязнь оказаться «голым», «самим собой» на глазах у всего мира. Явить свое «истинное Я» и увидеть «Я» других. Может так статься, что на свет из расколотого стеклянного мира выйдут монстры, до поры скованные цепями общественного мнения. Но существует способ их обуздания — коллективное сплочение, слияние в Толпу.
Отражение приходит в семейные отношения. Как иначе соблюсти стереотип? В известных внутрисемейных групповых рамках: родители-дети, мужчины — женщины, семья — родня истинное приближение существует при соблюдении клановых законов тайны внутри семьи, между друзьями, собутыльниками, соучастниками… Конечного приближения не существует, поскольку все отражения при формировании личности наслаиваются друг на друга. Если снять все луковые кожурки отражений, то откроется слаборазвитая обывательская, ханжеская, эгоистичная личность лишенная всякой индивидуальности. Хайдеггеров «man»[128]. Все мыследвижения организованы извне чужими суждениями-отражениями.
Если движение общества не организуют но лишь поддерживают самые сильные личности, что создает эти наслоения? В первом приближении традиции поскольку (и это успокаивает) всякая мораль даже ханжеская устанавливает нормы и уровни, в том числе образовательные, нравственные и религиозные, которых следует достигнуть и сохранить — пронести через всю жизнь, мало того, привить детям и внукам. Успехи в образовании, карьере и бизнесе при учете не слишком быстрого взлета легитимным образом уже возвышают одного над другим, быстрое и нарочито легкое превышение этих социально-нравственных уровней есть тот же бунт против общества.
Дети это и генетическое совмещение отражений отца и матери, и сознательно прививаемое отражение родителей. Те, в свою очередь, отражение своих, и воспитаны ad modum[129]. Бесконечный ряд ведет к пестованию культа некого мифического предка, основоположника фамилии, растворение в генеалогическом древе и сетевых родственных связях. Городской первопредок не несет жесткого тотемического начала, очень многое определяющего в жизни первобытного рода. Предок лишь одна из многих проекций, отражение прошлого в будущее, где настоящее лишь зеркало для этого отражения, что сильно рознит провинциальный город со столицей, где взгляд на прошлое всегда воспринимается с позиций будущего, а будущее представляет собой амбициозные мечты разобщенного с обществом индивида, в свою очередь являющиеся тенью его прошлого.
Временной континуум в провинциальном сознании пребывает в статике. Общественное мнение стремится к стабильности и страшится перемен пытаясь остановить бег времени. Время подрывает хрупкое сообщество постоянно разбивая зеркала. Много раз осмеянный и осужденный моралистами меркантилизм провинции в известной степени бескорыстен, направлен на консервацию устоев, на укрепление все время размываемого нравственного фундамента «дома-крепости». Чрезмерное богатство возвышает над всеми — тот же вызов обществу. Погоня за ним во все тяжкие создает недопустимое ускорение, граничащее с революционным порывом. Достаток есть достаточное — не чрезмерное богатство. Не беспокоящее, не подрывающее устои и нравственные нормы. Потом добытый достаток означает личную страховку каждой семьи от потрясений не так уж частых в провинции. Может быть потому не частых, что припасов для борьбы с потрясениями накоплено с троекратным запасом.
Погоня за достатком — с одной стороны игра отражений, соревнование с соседями. С другой — нехитрая игра обывателя с самим собой: «упорный труд — законная награда». Доходное времяпрепровождение, приносящая еженедельные призы покупок: новых игрушек в виде кофемолок и кофеварок, подушек и кроватей, обнов и прочая… Игра в стяжательство главное связующее звено с реальностью, с грубой, но все же подчиняющейся материей. Подчиняющейся труду, трудом организуемая, и большей частью своей переносимая в мир «дома-семьи». Nil sine magno vita labore dedit mortalibus[130].
Распахивается еще одна бездна — Страх. Страх не бедствий и лишений, но некого «черного дня» на языке обывателя означающий отсутствие платежных средств. За слишком долгим «черным днем» последует развал дома, превращающегося в карточный. Безнадежность нищеты. Страх падения «вниз» — в финансовую пропасть. Еще более страшный чем взлет. Утрата «соседского» мира навсегда поскольку бедность в этом мире порок, нарушение самой главной добродетели трудового накопления. Бедность воспринимается не как социальное, но исключительно нравственное явление. Нищета лишь внешняя сторона, за ее фасадом всегда подозревается скрытые пороки лености, праздности, пьянства, мотовства, игрового азарта, разврата, то есть гульбы на стороне осуждаемой не как сексуальное деяние, но растранжиривания семейного богатства «на девок».
Несть конца перечню пороков ведущих к краху. К поркам относятся и разнообразные занятия, не приносящие дохода: дорогие увлечения, творчество, «бесплодные фантазии». Сиречь блажь приносящая семье одно разорение. Без семьи же не существует дома «как у людей». Табуируется даже истовая религиозность почти всегда влекущая нестяжательство. Истовой вере противопоставляется религиозное ханжество как еще один предохранительный клапан от однажды ворвавшегося в зеркальный лабиринт и многократно отразившегося разрушителя мира богатства Савонаролы.
Всякие чудачества в этом мире опасны именно потому, что кажутся опасным балансированием над бездной нищеты. Вредные, опасные, заразительные игры. Увлеченный человек может забросить зарабатывание на жизнь, на дом, на семью, тем схож с самоубийцей и с детоубийцей. Опасен! Провинциал более всего боится прослыть странным, смешным, поскольку «прослыть» в мире отражений уже «стать» или «быть».
Единственной легитимной страстью здесь становится плохо скрываемая зависть, вновь реализуемая через порок стяжательства. «Быть как все» одновременно означает «Быть не хуже других». Несколько предметов превосходства подобно линзе фокусируют в себе желание стать primus inter pares[131], что в истоке выражения означает «стать королем», калифом на час. Неким призрачным образцом для подражания, пусть временного идеала.
Если впавшая в религиозный аскетизм Провинция в исключительных случаях может свернуться улиткой, то правилом является движение изнутри перламутровой раковины наружу, бесконечно повторяя одни и те же витки жизни, становящиеся с каждым разом все толще: образ рога изобилия извергающего все увеличивающийся поток жизненных благ. Стабильность существования легко заменяется стабильностью приращения, вечного приобретения и расширения, если это позволяют производственные и финансовые возможности цивилизации. За неимением достаточных средств, возможна раскрутка кредитной спирали, тоже бесконечной, засасывающей самые благополучные обывательские общества.
Страх «черного дня» сменяется страхом остановки, боязнью «нулевого прироста уровня жизни» порождая пресловутые rat race[132]. Парадоксальным образом этот страх назван «верой в прогресс» и положен целью существования homo urbis. Эту истину вам на пальцах докажет любой современный политик, сегодня всякая борьба становится борьбой за «рост уровня жизни населения». Вопрос в частностях: каким способом и какой именно части населения.
Страхи провинции не реальные страхи перед действительными несчастиями, бедствиями, поджидающие селянина или жителя леса. Страхи гнездятся внутри человека, произрастают из внутреннего мира. Сам человек с его необузданными желаниями и страстями представляется и является самой большой опасностью, будучи наделен действительной свободой, может разрушить этот мир. Потому свобода в этом мире всегда тотально ограничивается самыми жестокими (точнее — липкими) рамками: общественным сознанием, всеобщим мнением, жесткими нормами морали, переступить которые могут только единицы.
Провинция идеал гармонии внутрисоциальных отношений где человек огражден но не удален от природы, помещен в социум почти лишенный насилия и основной элемент принуждения — общественное мнение. Где индивид задействован в этот социум. Где невозможно обойтись без культуры, не «высокой культуры» столиц но базовых ее элементов. Провинциалы не могут без морали, пусть и с сильным элементом ханжества, без столь же ханжеской религии — необходимой как дополнительный элемент общения в церкви, как источник дополнительных условностей, моральных норм и установлений, но особенно, как неиссякаемый источник различных обрядов и празднеств. Не могут без минимального интеллекта, в тоже время не испытывая особой нужды слишком часто интеллект напрягать.
Может создаться впечатление будто автор из непримиримого осуждения провинциального сознания впадет в его идеализацию. Отнюдь. Провинция ключ к пониманию обыденного существования человека, когда складывается иллюзия, что такую жизнь задают традиции, нравственность и религия. Что не так. Эти три кита лишь окрашивают жизнь в самые разнообразные колориты: от древнеримского до китайского или до современного американского.
Фантасмагория провинции отвечает на глубокий философский вопрос. Вопрос о смысле жизни человека. Не философскими максимами и сентенциями, но образом, укладом, самой организацией жизни. Отвечает с одной маленькой оговоркой: о смысле жизни подавляющего большинства людей, но далеко не всех. Насколько этот стиль существования является целью жизни или, наоборот, базой для дальнейших возможно весьма рискованных поисков смысла — вопрос в данном контексте излишний. Если представить идеал «просто жизни», то лучше Провинции не сыскать. Люди ограждены от стихий, от невзгод непосильного труда, от глубоких трещин цивилизации, ее «проклятых вопросов».
Провинциальные обыватели посильно трудятся, живут в достатке, строят дома, растят детей, украшают жизнь, обставляют дома, ухаживают за палисадником, следят за порядком, блюдут мораль, ходят в пивную по субботам и в церковь по воскресеньям.
Люди сами создали этот мирок. Все глобальные вопросы, вселенские амбиции не их ума дело. Они равно удалены и равно приближены ко всему, на дистанцию баланса, стойкого равновесия. Удалены от дикой природы на безопасное расстояния, но живут невдалеке от нее, чтобы не идеализировать, но знать ей цену и использовать по-хозяйски. Их не заманишь на поселение в лесу или в деревню, для них это не какое-то иное состояние жизни, но понижение в статусе. Ученье стоиков редко находит приверженцев в их среде. Их полис невелик, но самодостаточен. Уютен. Для них это и есть Город, вершина цивилизации, венец стремлений человечества.
Таким образом второе приближение к сути провинциального «man» — отсутствие всякой иной основы кроме архетипа самого человека.
Что подтверждает современное бытие. Оставляя в стороне глобализим, геополитику, столкновение религий, идеологий, цивилизаций можно увидеть, что является penctum saliens[133] современной политики. Декларируются странами «идущими в авангарде прогресса» установление повсеместной демократии и соблюдение прав человека, a priori подразумевает, что люди должны «жить в мире, достатке и благополучии». То есть в спокойствии как внутри— и внешне— государственном, социальном, в личной безопасности, в сытости, комфорте, без потрясений. Таков идеал для 99 % политиков, именно такую жизнь они обещают своим избирателям, именно этого ждут от правителей подданные. Социалиста «беднейшим слоям трудящегося населения», для либерала — «экономически активной части населения», т. е. для «среднего класса» и толстосумов. Консерватор обещает возврат в «старую, добрую, нормальную жизнь», националист — «жизнь обывателя без пришельцев». Даже «имперский государственник» и тот обещает возвысить «простого гражданина» до хозяина мира, подразумевая, что богатства мира поплывут к обывателю сами собой.
Оставшийся 1 % политиков обещает радикальной молодежи «освобождение» от диктата условностей обывательской морали, жизнь полную «кайфа, братства, приключений и секса» играя на молодежных комплексах.
Что это как не идеалы провинциального мироустройства и образа жизни? Ради их воплощения политики устраивают грязные закулисные игры, развязывают войны. А большая часть населения готово все «терпеть и прощать» своим вождям, покуда те стараются ради «мира, процветания и благоденствия». Для личного мира буржуа, личного его процветания и благоденствия. Если ради зазеркальной жизни надо бросать бомбы где-то на другом краю земли, пусть бросают, пусть забомбят дикарей обратно в каменный век лишь бы не росли цены на бензин и бананы. Ведь никто не знает сколько надо человеку для достатка. Провинциалу всегда будет не хватить еще чего-то для полного счастья, еще какой-нибудь вещи, вершка земли, еще одного благосклонного кивка начальства. Осознающий себя вечной посредственностью вечно будет выбиваться «в люди», бесконечно «повышать свой уровень жизни». И все для жизни «как все». Тихо, спокойно, сытно, уютно.
Новый Единый Мир принято считать «Большой Деревней», но вернее назвать его «Большой Провинцией», «Большим Местечком» или «Всемирной Пеорией», «Урюпинск Magna[134]» поскольку в новом мире главенствующим становится никое не деревенское а провинциальное сознание. За примерами далеко ходить не надо, достаточно взглянуть на вывески «всемирно известных фирм» вокруг. Прохладительных напитков и алкоголя, пива, сигарет, автомашин, бытовой техники, мебели, одежды всего-всего на свете. И конечно «ресторанов-закусочных», надо же так умудриться: «и вашим — и нашим», еще «хижин-дворцов» не хватает на потребу вселеско-ханжеской скромности и гордыне обывателя. Как только дело доходит до «типовых строений», всего типового как у людей, с подглядыванием за чужие занавески и в кастрюли — так речь непременно идет об отраженном сознании. Не важно что оно одинаково может изобрести мещанский коммунизм в коммунальных квартирах, или полное удовлетворение потребностей во всемирном масштабе, чтобы все курили сигареты сорта «как у людей», пили и ели в «Макдональдсах».
Словно сама Природа заложила в человека программу пройти через первобытную и деревенскую стадии, начать строить города, чтобы жить в них в свое удовольствие. Во всяком случае так считают живущие в них люди. Идеальное место поселения оказывается тупиком.
Конечно современные политики все отлично понимают: и мировые проблемы, и новейшие политические теории, тенденции и все такое прочее. Их публичные политические программы — сплошное лукавство ради обретения и сохранения голосов избирателей. Но лозунги продукт одноразового потребления если не подкреплены реальными политическими шагами. Политики ныне соревнуются в ублажении провинциального сознания: повышают уровень жизни, комфорт, «социальную защищенность», безопасность общественную и личную. Растят обывателя наполняя его кормушку и ограждая от стрессов словно свинок жировой породы. В место реальной информации напускают в зеркальные лабиринты легко усваиваемую «пищу для ума» — «развлекалочку». С тупым общественным мнением проще.
Стоит напомнить политикам-популистам о существовании нескольких видов морских кишечноротых — книдарий (или гидрозой) склизких и прозрачных как стекло. В стадии развития личинок-планул похожи на рыб, имеют нервную систему, могут плавать, прятаться или убегать от хищников, находить еду. Стоит планулам подрасти, нагулять тела, как личинки начинают искать камень где прикрепиться. Закрепившись книдарии заживают новой жизнью весь смысл которой состоит в прокачиваньи через свою кишечную полость воду с планктоном и в глотании свободноплавающих кусков более крупной пищи. В начале рта-кишки образуется ободок со стрекательными отростками чтоб самих не съели. Так гидрозоям суждено провести остаток жизни: навсегда прикрепившись к одному месту, фильтруя пищу, грозя хищникам. Нервная система книдарий отмирает и поглощается телом без остатка за ненадобностью. Если бы не позывы к выбросу очередных порций спермы и неоплодотворенных личинок, то жизнь их длилась бы вечно.
В природе действует принцип универсальности: повтор морфологии одних систем с других. Прекрасный пример для всего человечества провозгласившего своей главной целью «неуклонной рост уровня жизни». Даже религиозные общества с их прозелитизмом и мессианством, даже колонизаторы с их «цивилизаторской миссией», не говоря о коммунистах или фашистах с всемирными идеями кажутся по сравнению с целью современного общества просто святыми подвижниками во имя высшего смысла. Ведь никто из них не провозглашал своей целью сознательную деградацию. Хоть и кончались их потуги пеплом по ветру.
Стоит «утешиться»: так не бывает. Не бывает спокойной и сытой жизни всего общества практически лишенной духовных потребностей на продолжительном отрезке исторического времени. Засидевшегося гидрозоя однажды сожрут или он сам потеряет потенцию и вымрет. Что имеет сегодня «цивилизованный человек» в виде катастрофической депопуляции. Иногода случается что следующее поколение книдарий мимикрирует в медуз или в планктон, путешествует пока не найдет новый камушек для следующего «сидячего поколения». А изменившиеся условия среды жестко ставящие вопрос выживания вновь вызовут к жизни поколение гирозои похожее на мудрых рыб.
Что вполне здраво, естественно, даже необходимо для небольшого городка, даже для небольшой страны, зажатой меж крупных соседей, невозможно на уровне стран-лидеров. Отомрет нервная система. Клетки мозга сменятся клетками жира. Остается мутировать «в медуз»: не только обывательское сознание становится всеобщим, но «столичное» тоже все сильней вторгается всюду, населяя «зеркальный лабиринт» различными сложными образами, созданными отнюдь не в Провинциях но в Культурных Столицах.
Структуру провинциальной жизни задает городской тип отношений, относительная, не чрезмерная концентрация популяции в поселении, поскольку огромные столичные города прошлого — не самые большие провинциальные городки настоящего. Сам тип отношений формирует (концентрирует) в себе черты, так или иначе присущие другим типам поселений.
Насколько действенно общественное мнение (отражение) в театре, именуемом деревней, где роли всегда однозначно задают реплики и поступки персонажей? Или в лесу, где вообще отсутствует прямое отражение, как таковое — лишь прямой, действенный контакт со средой?
Или в столице, системе изначально динамичной, потому не слишком устойчивой, более того, парадоксальной, ибо покой это смерть столицы, залог ее устойчивости — интенсивное движение. В вовлечении в себя, в свои орбиты, в шестеренки механизма разнообразных форм власти своих членов. Откуда следует необходимость постоянного изменения политических линий, самого облика столиц, изменения столичных жителей в соответствии с требованиями времени. Условия успешного существования жителя столицы постоянное изменение собственного статуса: образовательного, социального, семейного, материального. Всех статусов на ступеньках самых разных карьер.
Но какой столичный житель избавлен от контакта со средой — пусть пульсы и ритмы природы заменены для него динамичной людской средой, скорей враждебной к нему, чем благоприятной. Избавлен от отражения в общественном мнении или от маски-роли?
Иное дело, что мнение это постоянно меняется в зависимости от того, насколько хорошо или плохо житель мегаполиса играет свою роль, а маски и роли для него припасены столь разнообразные, равно как и репертуар пьес, разыгрываемых на столичных подмостках.
Провинциальная психологическая модель более развита по сравнению с деревенской поскольку лишена жесткой социальной роли. Человек здесь формально атомарен, обязан иметь все присущие человеку признаки, в том числе и цельную психику (сумасшедший по определению не может быть ровней обывателю), и все психологические атрибуты (правда, без особых глубин), что проявляется в презрении к «деревенщине». Провинциал презирает всех, кто ниже него, завидует всем кто выше. Провинциальное сознание проще («ущербней») по сравнению со столичным. Более того, сознательно стремится к упрощению чтобы не «усложнять жизнь», ибо сложность мысли есть заразная болезнь чудаков.
Именно собственная простота вызывает чувство ущербности провинциалов, их зеркало не в силах отразить все сложности столичного образа мысли, изощренность мышления, что оборачивается агрессивностью к отношению к различным столичным штучкам… или копированием самых «ярких», бьющих в глаза образцов. О, пресловутые провинциальные моды! «Бездна вкуса»!!! Примечательно, что моды эти «работают» (т. е. производят ожидаемый эффект) только в «своем кругу», кругу знакомых. «Провинциал» идущий по улице большого города по привычке отслеживает в окружающих отражение самого себя. Но большинство прохожих он видит в первый и последний раз, столичные жители независимы в своем мнении от того более искренни в первых реакциях на провинциала. Тысячи встречных лиц мелькают перед ним словно маленькие зеркальца вращающегося дискотечного шара для создания световых брызг. Не успев зафиксировать свое внимание, прохожий тут же отвлекается на что-то другое, успев однозначно отреагировать на причудливого провинциала для которого смотрящие на него люди с одинаковым выражением лица становятся похожи друг на друга словно две капли воды.
Такая реакция не устраивает провинциала: он в городе не для дел, но чтобы «на других посмотреть и себя показать», а естественную негативную реакцию на свою полупризрачную персону принимает за высокомерие и спесь «столичных штучек».
Можно обвинить провинциальную модель сознания в маргинальности, поскольку она не столь организует жизнь, как деревенская, и не столь многопланова, как столичная. Ни то, ни сё: не деревенское и не «современное цивилизованное». Но провинциальное сознание самодостаточно — потому оригинально. Зациклено на себя, на круг своего местечка, как некое вогнутое, даже шарообразное зеркало.
Город есть специализация. Соседи имеют городские профессии слагая мелкобуржуазный мир разных по занятиям и положению людей движущихся по разнонаправленным векторам. Провинциальное сознание нивелирует векторы создавая связанную воедино общность, каждый обитатель которой формально связан с соседом только местом проживания. Тем не менее единое сознание заставляет членов этого сообщества действовать, поступать, даже мыслить в общепринятых рамках не прибегая к принуждению и насилию, в конечном итоге снижая уровень социальной напряженности.
Провинция не извергает таланты с такой силой, как деревня, но хоронит их пытаясь «организовать», сделать коллективным лицом для остального мира. Будь то живопись, литература, музыка, — стремится всякий талант согнуть, типизировать под себя, в тоже время раздуть свою значимость до вселенских размеров раздувая посмертную славу «местного гения» на пресловутых музейных «родинах писателей и композиторов». «Они любить умеют только мертвых».
В характерным для провинциала высказывании: «не считай себя умнее других», подразумевается: «Ты унижаешь нас своим умом. Будешь умничать — это для тебя плохо кончится» Естественное желание для отражения всего во всем: «протереть зеркало».
Умный человек выводит из зеркального лабиринта в реальность где живут и умные и глупые, образованные и невежды. Умный человек должен быть всеми признан за такового — тогда его сочтут «умным». В провинции такое возможно только в варианте «ты начальник — я дурак». Выставлять свой ум в провинции означает не быть умным, но выказывать свое превосходство. Что означает для всех «вести себя «как умный», «умничать в укор другим».
«Мы тоже умные, но не показываем это никому, и другим не дадим унижать нас подобным образом». Действительно, умный человек и так поймет насколько силен рикошет от выставленного на показ ума и не вступит в пререкание с дураками. Однажды выйдя больше не войдет в зеркальный лабиринт. Правда если достанет сил на гордое одиночество, на противостояние. Общественное мнение может сломить даже умного, принудить «опроститься» под всеобщий эталон.
«Отраженное сознание» в интеллектуальном мире претерпевает невероятные метаморфозы. У Льюиса Кэрролла становится утонченной интеллектуальной игрой, выстраивает парадоксы отражения создающие лабиринты смыслов по которым блуждает девочка Алиса из «приличной семьи» английской провинции викторианской эпохи. Кэрролл идеализирует мирок провинциальных университетских городков, «отражает» его в мире своей научной фантазии, поскольку не желает взглянуть действительности в лицо. К чему реализм если вышло столь чудесно, хотя на поверку оказывается, что реальный мир провинции фантастичней любой фантазии о нем. Но, не случайно карточные домики рушатся и путешествие Алисы заканчивается когда она осознает, что мнение сказочных персонажей ей не страшно и не имеет для нее никакого значения. Глубокий смысл.
Гениальный певец теплых блестящих кафелем печек и кремовых занавесок способных оградить от Революции — Михаил Булгаков. Его главный роман «Мастер и Маргарита» по праву можно считать наивысшей апологетикой мещанства. Как сказал о нем Э. Лимонов: «Хрустальная мечта обывателя: возвысить свое подсолнечное масло, примус, ночной горшок, ЖЭК до уровня Иисуса Христа и прокуратора Иудеи…» Что оказалось удивительно созвучно времени выхода романа в свет — поре меркантилизации советского общества.
Булгаков берет «чистое зеркало»: образец высшей духовности Иисуса Христа. «Истинный образ» Иисус не оставил по себе ни строчки, поэтому явлен только со слов (в отражении) других: в евангелиях, посланиях апостолов и устной традиции. Из-за множественности отраженный в отражениях его «истинный» облик «теряется». В беседе на Патриарших звучит тезис, что его не существовало вовсе. Цель романа: отбросив отражения — «сотря случайные черты» вернуть «истинного Христа» современности погрязшей в бесовщине социума под пятой безбожной власти. Достойная пера Зощенко сатира на современников обличает жизнь утратившего Бога обывателя (на самом деле не бога а ханжескую мораль) и не получивший взамен иной «духовности», даже дьявольской.
Герои Зощенко и Булгакова, отчасти Ильфа и Петрова в разоренной послереволюционной стране отчаянно борются за восстановление разрушенного личного удобного мирка, видя в нем залог личного спасения. Только Булгаков видит восстановление гармонии этого мирка во Христе, Зощенко — избавление от ханжеской морали в «советской нравственности», чуть позже — в психоанализе собственного извода, Ильф и Петров — в следовании социалистическим идеалам. Поскольку мещанские типы лишь утрированное сатириками реально существовавшее массовое явления, из сатиры 20-30-х гг. можно многое узнать о 37-м годе. Кто и с какой целью писал доносы и почему доносительство приняло массовый характер.
Ленин (тоже провинциал) хоть боролся всю жизнь с крупным капиталом — очевидным врагом, более всего ненавидел родной ему провинциальный мир. Самая едкая критика, самая непримиримая, доходящая до мелочности ненависть Ильича направлена против «мелкобуржуазности», ее распознавание всюду, изобличение и уничтожение. Если в борьбе с капиталом Ленин опирался на фундамент трудов Маркса и Энгельса, то в сражении с провинциальным сознанием больше полагался на личные впечатления детства и юности. Даже в сильно отредактированных цензорами от идеологии воспоминаниях современников Ленин предстает взбунтовавшимся провинциальным гением плоть от плоти, мысль от мысли провинции. «Вождь мирового пролетариата» ощущая себя «зеркалом марксизма» в России постоянно прибегал к метафорам зеркала, например в статье «Лев Толстой, как зеркало русской революции». Венцом его философских изысканий стала теория искусства как «отражения действительности» в свою очередь являющейся отражением идей почерпнутых из диссертации об искусстве его кумира — Чернышевского.
В годы правления Ленина и в партийной жизни процветали всевозможные отражения в виде внутрипартийных дискуссий, в искусстве господствовал авангард — лабиринт отражений. Стоило власти и идеологии кристаллизоваться на основе ленинских максим, как очень скоро партия слилась в зеркальный монолит а искусство «социалистического реализма» превратилось в род постановочной фотографии «отражающей оптимизм окружающей действительности», затем вовсе сделалось «самоотражением» — настолько все произведения соцреализма стали похожи друг на друга.
Драма Ленина: всю жизнь непримиримый борец за правду занимался «разбиванием зеркал» стремясь обнажить реальность, представить все в истинном свете. Ради достижения цели в «тактических целях» пошел на искажение истины, а на склоне жизни оказался полностью изолированным от дела всей жизни своими же соратниками, получал тщательно фильтруемую информацию, оказался в «коконе лжи». «Борьба с зеркалами» дошла до буквальности: по свидетельству очевидцев Ленин последние десять лет жизни избегал зеркал, ни разу в них не посмотрелся. В тщательно воссозданных мемориальных комнатах не найти ни одного зеркала.
Ленин оказался прав в сути: реальный социализм рухнул под натиском «мещанства». Недаром именно «борьба с мещанством» стала последней крупной идеологической кампанией предшествующей Перестройке. Сам по себе социализм мог бы существовать сколь угодно долго, подобно древним Китаю и Японии, если бы не смотрелся в «западное зеркало». Подобно цивилизациям Дальнего Востока СССР был вынужден занавешиваться от мира «железным занавесом», оказавшимся лишь временной мерой. «Хомо советикусы» смотрели на витрину Запада как тогда и сейчас лишь малую но «лучшую» часть всего мира. По мере как революционный дух улетучивался, СССР превратился в провинцию Запада с преобладающим провинциальным сознанием, быстро воспринимавшую западную буржуазность, обезьянничая с «западного образа жизни». Дни реального социализма с этого момента оказались сосчитаны. Не капитализм победил, мелкобуржуазное провинциальное сознание разложило народ и правящую верхушку.
До поры Запад тоже с опаской поглядывал в «зеркало социализма», наблюдая в нем черты собственной деградации и старательно омолаживался перенимая то социальные гарантии, то бесплатные образование и медицину, и многие иные «завоевания социализма». «Запад» и «Восток» оказались двумя «зеркалами», друг на друга смотрящими и отражающиеся друг в друге. Социализм обуржуазился, капитализм социализировался. Благодаря «зеркальной конвергенции» возникли гибриды вроде «скандинавской модели
В противоположность Ленину его современница китайская императрица Ци Си, доживала свой век и век старого Китая в полном одиночестве поскольку никого на свете ни считала равной себе. По свидетельствам очевидцев императрица никого не пускала за свой стол: все для нее были «рожденными в травах» — низкорожденные, потому принимала пищу сидя перед большим зеркалом в павильоне «Мраморный корабль» отражаясь еще и в водах пруда. Только ее собственные отражения были достойны взирать на трапезу властительницы Поднебесной. Ну и кто она после этого?
Homo provincialis[135] — отражение единого, обобщенного, «идеального» человека — обывателя. В стеклянном лабиринте есть только зеркала отражающие не существующий на самом деле образ, но лишь фантом «идеального человека» в «идеальном мирке» который принимается за реальность.
«Optimus mundus»[136], мираж жизни насквозь пропитанной духом меркантилизма и стяжательства, жизни озабоченной обустройством семейных гнездышек обставленных слониками, бонбоньерками, плюшевыми диванчиками укрывающимися от взгляда с улицы за кремовыми занавесками с рюшечками. Самый фантастический мир на Земле. Провинция.
Актерский театр, театр режиссерский, капустники, народные балаганы не входят данного исследования, поскольку главный театр человеческой жизни — деревня. Театр масок, следовательно — ролей.
Внешняя ролевая обусловленность малой сельской общины есть по сути специализация малого сообщества. Деревня — первая ступень подчиненной природы управляемой трудом, умением, агрикультурой. Но человек пока находится от нее в полной зависимости. Как принято говорить: зависит «от земли». По причине что главной заботой его, осью жизни остается сельскохозяйственное «производство». Забота par exilence[137] о желудке, о еде. Эта всеобщая уравновешивающая сила устраняет производственную специализацию оставив сообществу чистую психологию. Все члены сообщества заняты одинаковым делом — следовательно все равны, опричь нескольких специалистов: кузнеца, пастуха, шорника, знахаря и попа.
В обществе равных возникает дифференциация на основе психологических типов, и их постоянный ансамбль — рождается театр. Роли заданы на поколение и имеют свойство передаваться по наследству. Зрители и участники совмещены в одних лицах. Или почти совмещены: бездеятельная по причине немощи старость более склонна зрительствовать и критиковать, неразумная буйная молодая поросль — учится играть и искать своих ролей. Людям зрелого возраста, который в деревне наступает рано, роли «розданы» и уже не могут быть изменены равно как и маски ролей.
Типичные маски в деревенском театре: «лидер-вожак», «мудрец», «донжуан», «дурак» плюс «сумасшедший» (эти две роли в деревне строго разделены, более того, закреплены каждая строго по одной за каждой персоной — в деревне не место лишним ртам), «потаскуха», «горький пьяница», «мелкий пакостник», «воришка», «бедный, но гордый» и множество иных. Конечно «хор» — как в древнегреческом театре — все население деревне не занятое в конкретной «постановке». Чем больше в деревне жителей, тем больше нюансов и оттенков ролей — пресловутых «типажей» миллионы раз обыгранных в фольклоре, в прозвищах и прибаутках. Mundus universus exercet histrioniam[138].
Феномен сельской жизни выдвигает вперед или задвигает человека, имеющего ярко выраженную склонность к той или иной роли. То есть главную черту характера. Однажды выбранный путь накладывает нелегкий крест, заставляя принять его, нести всю жизнь. Чем талантливее человек, тем лучше он «играет», а излишнее старание при наличии успехов делает изгоем, выводит в ранг полусумасшедшего. Стереотип мышления сельской жизни, вообще замкнутого сообщества, определяет поступки в их ролевой окраске. Даже на пришлых деревня надевает маски: «городской», «бродяга», «калик перехожий», «конокрад», «торговец-офеня», «цыган» и другие. Все необычные определяется термином «чудак».
Вне ролевой классификации для сельской общины-труппы людей не существует. Omnes homines agunt histrionen[139]. «Роль» понятие скорей условное, по смыслу ближе к характеру, персонажу, типажу, маске. Роль «не по тексту» заданному сценарием, но в импровизации поступков, типе поведения, обусловленном внутренней иерархией сообщества и его горизонтальными связями.
Жесткая иерархия вынесенная из первичной среды более свойственна «большим» или «малым» типам семей, где роли хоть и существуют, но не столь явно выражены. В семьях ролевое поведение обусловлено иерархическими ступенями и нишами: «родители — дети», «муж-жена» и прочие, занимаемые при замене старшего поколения младшим с течением времени. Глава семейства всегда останется таковым сколько бы поколений старших сыновей не вступило в права владения хозяйством-домом. Однако «не выраженность» роли в семье обусловлена иной, более патриархальной альтернативой. Семья заимствована из глубин веков когда человек уже стал человеком и пробыл им довольно долго. Только дома крестьянин может на время снять маску. Разобравшись с домашними хозяйственными делами, все попрятав по амбарам, расставив по полочкам, наказав шаловливых детей и попинав жене, в общем — укрепив собственную власть и закрепив камни иерархии, хозяин может расслабиться: превратиться в обычного человека. Напиться, подурачиться, выкинуть все, что угодно. Кругом свои: только жена и дети. Ничто не выйдет за стены хаты. Только своим можно доверить главную тайну: «я не маска, я не орган общины — я человек». Но это тоже игра — все всем известно, но соседи играют роль что «не видят и не слышат».
Быть полноценным человеком внутри общины опасно поскольку становишься частью равной целому. Такое не прощается: в лучшем случае выселки, изгнание, если ни красный петух над крышей, а то и тихо забьют дрекольем в вечеру. Деревенские жутко недоверчивы несмотря на свою наивность. Круг их доверия не дальше жены и детей. Отсюда высокие и прочные заборы в деревне, которая, кажется, вообще должна быть сплошным кибутцем.
Для чего вводить вместо термина «сельская община» понятие «труппа»? Поскольку социальные связи представляют деревню все-таки во внешней среде, внутренние же взаимоотношения близки к игре. Единство действия во множестве ритуалов и предрассудков свято соблюдается в неизменности в неизменности самого действа.
Старость и смерть освобождают амплуа, делая роли вакантными, что вызывает постоянные но не столь частые, «актерские» свары. Пресловутая тяга деревни к «наиву» есть рисование масок и театральных ситуаций. Общественное мнение деревни, в отличие от Провинции не предполагает сокрытия каких-то семейных тайн, все и так всем известно. Отчасти от скученности, прижатости друг к другу небольшого круга людей, ограниченности тем разговоров и обмена мнений. Отчасти из-за предопределенности роли. Например: «у неумехи всегда все вкривь и вкось» — сломанная ступица в колесе его телеги воспринимается, как норма, а неожиданный «склад да лад», как настоящая сенсация.
Чужая семейная жизнь в деревне часть театральной игры, позволяющей другим семьям на время превратиться из актеров в зрителей, которые обращаются в подобие древнегреческого театрального хора, обладающего единым суждением, обычно «по совести». Мнение людей, исключительно «своих» — соседей, обычно родственников различной степени удаленности родства, в силу близких браков создающих иллюзию «большой семьи», «вселенского родства» не столько отражение в зеркале, сколько вынос на общую сцену внутрисемейных дел, расширение семейного круга до уровня родственной общины. Важно не отраженное мнение, но прямое, обязательно коллективное решение, «суд» сельского круга: «Что люди скажут, то и будет, как «обтчество» решит». Невозможно идти в труппе против всех. Маска не может существовать без других масок. Театр — без их совокупности.
Индивидуальность изначально прессуется маской, постепенно становящейся истинной натурой человека оставляя ему вместо истинной жизни ролевую. Что снимает огромное количество проблем поиска и выбора, разрешение которых весьма обременительно в малом сообществе вся жизнь которого подчинена работе, существованию в сельскохозяйственном цикле, заботах об урожае, взращиванию колосьев и потомства, балансу: «рабочие руки — рты». Обществе взятом в заложники процессов воспроизводства не только сельхозпродукции но и потомства как основы незыблемости существования хозяйства-дома. По большому счету — воспроизводства всего Человечества.
«Роль» самый удобный механизм регулирования внутриобщинных отношений, для которых самое страшное — размыкание сельского круга, внесения сложности и психологической неопределенности, потеря «лица» то есть маски — вслед за ней личности. Будущего.
Община, если угодно — социокосм[140], особая вселенная, слепок большой Вселенной, где человек лишь орган Большого организма малоспособный к самостоятельной полноценной личной жизни индивидуума. Для такового поступка крестьянин должен превратиться в хуторянина-фермера. Отшельника.
Ролевая сущность хуторянина не претерпит особых изменений. Просто в жесткую иерархию отпочковавшейся семьи войдет больше театра, вынесенного из общины. Обратный путь в лоно «дикой природы» невозможен, отделившийся несет в себе иные, нежели первобытный охотник, социальные модели. Лишившись роли в сообществе, изгнанник надевает маску «отщепенца», даже если переселяется в город, крестьянин везде будет нести незыблемую ролевую доктрину села. Незыблемую в «сухом остатке» минитеатра: «община — семья».
Сельский театр возникает не столько от склонности человеческой природы к игре. Игра в деревне не блажь но необходимость когда условия жизни не жестокие, однако чрезвычайно трудные. Сложным психологическим метаниям нет достаточного поля, а человек остается человеком. Поэтому в малом сообществе происходит разделение психологического труда.
Самостоятельной, следовательно самодостаточной личности в деревне нет места. Как говорилось это обреченный на изгнание изгой. Только вся сельская община в своей совокупности образует единую самодостаточную личность, целой купностью своих членов. Коллективная жизнь в возможных вариантах демонстрирует жизнедеятельность этой «общинной» личности: на сходе деревня — коллективный мудрец когда «глас народа» становится «гласом божьим», на праздниках все как один — ухарь, удалой молодец, и поплясать и покалякать, ближе к вечеру горький пьяница, ближе к ночи драчун.
Праздники определенные основными циклами воспроизводства (окончание сбора урожая, свадьбы, первая борозда, сев, похороны, рождение) предоставляют возможности «слиться в экстазе». На празднике ранее разделенная на роли труппа становится единой толпой. «Слияние» дает возможность на время не играть свою роль, просто вести себя как все окружающие, держась установленного порядка. Более того один — два раза в год можно устроить карнавал, скрыть под личиной беса или черта свое истинное лицо, играя роль воплощенного в маске порока, отказаться от разыгрывания собственной роли. На время отдохнуть не только от тягот труда, но и от тяготы игры социальной роли. Обрести свободу делать что угодно… в разумных пределах и на очень короткий срок разумеется. Карнавал масочным действием пародирует истинное социально-театральное действо, своей условностью снимая напряженность игры-жизни. Праздник делает всех эмоционально равными словно новорожденные младенцы, тем самым возвращая в детство лишенное чувства социальной ответственности, лишенное «греха» (и его маски) к акту рождения личности.
Но праздников в деревне слишком мало. Ровно столько, чтобы взять роздых от трудов правильных. Ровно столько, сколько позволяет сельскохоязяйсвенный цикл. Примерно в такой же пропорции существуют беды. Как естественные: смерть, болезни, так и «непредвиденные» но вполне прогнозируемые: засухи, неурожаи, пожары, или невзгоды приносимые внешним миром (из-за «границы вселенной») — войны, эпидемии, притеснения властей. В каждом случае реакция на них строго подчинена правилам, традициям, ритуалу. Usus tyrranus[141]. Никакой свободы выбора действия, следовательно — никакой личной жизни.
Времени на «праздность» остается немного, заменой «праздности» выступают театральное действо. Метаниям, психологическим переживаниям отнимающим много времени и сил у каждой отдельной личности, противопоставляется расщепление цельной личности на отдельные составляющие, приобретающие характер «ролей». Все фигуры в деревне персонажи для других — считающих себя более или менее «нормальными». Персонажи играют свою характерную роль доставляя другим эмпатийные чувства. Однако подавляющее большинство «других» (совокупность масок), обычно относящихся к такому поведению с осуждением, никогда не давая тому или иному «пороку» возобладать.
Коллективное осуждение порока и поощрение добродетели предотвращает длительную душевную борьбу, терзания ставя в финале пьесы точку коллективного мнения. Парадоксально коллективное осуждение не исправляет человека, но только заставляет его сыграв роль удалиться со сцены, отойти в толпу зрителей уступив место следующему «пороку». Чем лучше сыграна роль, чем сильней проявлена главная, характерная черта маски, тем выше удовлетворение публики.
«Пьяница» должен упиться в грязь, изваляться в луже на глазах всей деревни, пока жена его не утащит домой. О проступке будут судачить месяц да так что не только провинившийся глаз от стыда на соседей не посмеет поднять, но и его жена и домочадцы. Долго еще будут ему поминать «тот случай».
«Скупердяй» должен уж очень сильно пожадничать, чтобы быть публично осужденным, чтобы люди цокали языками и руки не подавали. Должен «чахнуть над богатством», говорить «это моё», зная что в деревне «моё» в известной мере условно, поскольку «наше» всегда перевесит. Однажды не вынести осуждения, привести конягу чтобы сосед съездил в город — «моя-то лошаденка болеет». Да еще публично покаяться устроив щедрую «круговую».
Потаскушка время от времени должна «гульнуть ненароком», уличена законным супругом и отхожена вожжами, поднять вой слышимый и на другом конце деревни. В предупреждение всем иным женам. А их мужей имевших с потаскушкой грех, потупить очи долу и подозрительно молчать.
Правдолюбец обязан иногда резануть кому-нибудь в глаза правду-матку, получить по роже, утереться, сплюнуть, назидательно замолчав до следующего раза. Но «мир правду узнает». Мир правду и так знает, но не говорит — это роль правдолюбца. Тогда все заговорят о «правде» открыто.
В любом случае хорошо сыгранная роль оставляет долго не стирающийся в памяти эмоциональный след. Вечная пьеса экономит рачительным селянам множество так необходимых для иных забот душевных сил.
Как обобщение характеров деревенской труппы в деревне обязательно должен существовать дурачок. Человек ведущий себя не так как все, поступающий «от противного». Один не больше, как справедливо заметил в романе «Футбол 1860 года» Кэндзабуро Оэ: «Как только на деревне умирал дурак, тут же объявлялся другой». Дело не только в потребности замкнутого общества в шуте (общество по отношению к нему выступает коллективным тираном, «царем на троне», поскольку коллективная личность имеет и властную сторону), но и в соответствующем предохранительном клапане от коллективного сумасшествия. Ведь всей замкнутой общине — «единой сельской личности» сойти с ума так же просто, как и отдельному человеку. Коллективное сумасшествие случается не так уж редко если в неустойчивое время в деревню, особенно изолированную, попадет личность обладающая даже самой ничтожной харизмой: коммунистический агитатор, сектант-проповедник или кто-то еще в этом духе. Придя в движение деревенский мир — театральный круг — начнет искать равновесие, бурлить пока не обретет его и (уж будьте покойны!) будет стойко стоять на своем. Порой так упорно что скорей даст спалить себя в ските, чем отступить от однажды обретенного сценария «своей пьесы».
Небольшое уточнение: на деревне есть один дурак плюс еще один сумасшедший. Он же «чудак» или «блаженный». Причем над «дурачком» все смеются на совершенно законных основаниях, он и сам знает что веселит народ, подыгрывая насмешникам за что получает еду. «Чудак» серьезен над ним иногда посмеиваются, но не в лицо, чаще жалеют чуточку побаиваясь. Обычно это женщина, очень часто безумная старуха пережившая страшную трагедию или вечно мастерящий нечто нелепое бобыль балансирующий на грани сумасшествия. Сумасшествия боятся больше, чем дурости.
В обоих случаях в театре демонстрируется типы поведения «другого». Антипода. На них показывают пальцами и говорят детям: «не будь таким». Оба типа самые колоритные персонажи на деревне, наиболее свободные от условностей, от принятых норм поведения, отчасти и от самой игры. Им прощается любая импровизация, любая дерзость, любая правда в глаза. Потому — пять парадокс — «дурак и блаженный» зачастую наиболее трезвы в открытой словесной оценке окружающих, поскольку им дозволено говорить правду всегда: «Что с дурака взять?» За свою свободу под видом дурости, шутовства, чудачества, сумасшествия им приходится расплачиваться не только психическим здоровьем. На них возложен еще один груз: явленная коллективная совесть, закономерный разрыв условностей сельского театра. Дураки и чудаки на деревне никогда не переведутся.
В противовес комичности «дурака и чудака» существует «серьезное» противостояние «сильных» домов. Своеобразные «Монтекки — Капулетти» деревни, двое соперничающих «крепких хозяина». Противостояние бесконечно чередой взаимных обид, оскорблений, мести. Соперничество тоже социальный клапан. Кипение страстей нешуточных на грани смертоубийства, потенциальная трагедия, которой, благодаря коллективному надзору, обычно так и не дано случиться. Если «дано» то редко, если в театре не достает «трагедийного репертуара». Оба клана бойцы — опора деревни в противостоянии внешнему миру. Накопленный ими заряд взаимной ненависти легко может выплеснуться наружу вне деревенского круга. «Своих не выдаем».
Беда деревне если один из ненавистников возьмет верх. Его агрессия обратится против всей общины. Победитель сделается кулаком, феодалом, барином. Скрутит всех в бараний рог, став мироедом. Разумеется логика замкнутого круга его исторгнет, но чисто территориально превратив кулака в надстоящую силу. Кулаку в деревне мало места, чаще всего отъезжает на хутор.
В репертуаре деревенского театра присутствуют все жанры: комедия (дурачок), плутовская буффонада, драма, трагедия, мелодрама, любовные похождения. Вариаций множество но все они слагаются в «эпическое полотно жизни». Репертуар скуден: содержит лишь необходимое и достаточное количество «пьес», по числу основных масок-ролей играющих заглавные партии. Мелодрамы постоянно протекают под ежедневные сплетни на завалинках. Трагедий не должно быть много, иначе социальный организм разрушится от потрясений, даже если эти потрясения вызывают очищение катарсиса. По одной трагедии на память каждому поколению. Драм несколько больше. Часто связанных с любовью противоречащей родительскому выбору жениха-невесты для чада.
Трагедия приходит в деревенский театр с длительной чередой неурожаев, ведущих к голоду. Поскольку большинство действий подчинено практике, то «практичность» сюжетов массовых действий бытует в определенных пропорциях. С одной стороны сельская община — единый организм и большинство сюжетов подчинено сплочение этого организма и переживания «совокупной личностью» полноценных переживаний. Залогом единства служит сельское равенство: никто не должен кормить другую семью, поскольку не должен жить за чужой счет. Если община кого-то кормит, то в обмен на определенную работу. Например кузнеца, пастуха, деревенского дурачка. Даже на общие праздники каждый несет примерно на свою семью, хотя угощаются вместе, но получается что каждый съедает свое. Угощения всей деревни в праздники компенсируются подарками, и тем что однажды такой праздник будет у соседа, и так обойдет каждый дом.
С другой стороны клетки этого организма — семьи. На благосостоянии каждой из них держится вся община. В голодные годы возникает угроза всеобщего вымирания. Но вот что удивительно: даже в нищих странах с частыми и сильными голодовками, где умирают сразу миллионы в каждом отдельном поселении в среднем голодная смерть забирает 10–15 % жителей. Как только наступает угроза голода на роль жертвы общинным мнением негласно назначается определенная семья. Обычно многодетная с малым достатком и запасами. Никакие просьбы не смогут разжалобить соседей — община демонстрирует звериную волю к выживанию жертвуя наименее ценными. В лучшим случае возьмут одного младенца на прокорм «чтобы семя не пропала», к тому же разыгрывая сюжет «милосердие». Но только одного. Наиболее богатые семьи, как ни странно могут поддержать середнячков, но почти никогда — беднейшего. Голодная смерть семейства повисает на совести всей общины — и все коллективно переживают. Но против законов выживания не попрешь — чтобы выжило большинство кто-то должен пойти на Голгофу.
Одно из редких действ окутанных тайной — «мистерии». Глухие деревни пронизаны языческим духом и суевериями. Ежедневно кто-то три раза плюет через плечо, стучит о порог, ругает бабу с пустыми ведрами, рефлекторно совершает сотни иных ритуальных действий даже не задумываясь. Вместе справляют «Ивана-Купалу», «Красную горку», празднуют масленицу, гадают на святки. Черты мистерий сохранили коллективные работы, в большей мере — посиделки зимними вечерами, когда поют или затевают игры. Характерно что в мистериях участники отходят от своей характерной роли в общине и начинают игры «понарошку», то есть изображать подобие театра. Играть туже жизнь, но в перевернутом или утрированном виде. Об этом выпукло выписано у Бахтина (право, Бахтин принял такую игру за чистую монету).
В деревнях более-менее цивилизованных почти вытесненные церковными ритуалами и праздниками, сохранившиеся в варианте карнавала, традиций жениховства, свадеб, похорон, рождений, обрядов связанных с землей и скотом.
Чему отдаются всей душой так это смеху. Радость осмеяния, возвышающая человека в собственных глазах — «я на такое не способен» — сплачивающая в гогочущую зрительскую толпу, совершенно законно давая быстрое отдохновение от праведных трудов. Смех как коллективное действо лучше всего снимает накопившиеся противоречия. Но к комедии нельзя прибегать слишком часто: над дурачками смеяться скоро надоедает, а слишком частый смех над соседями может вызвать озлобление. «Законно» смеяться можно когда сосед попадает впросак и сам признает, удивленно почесывая затылок: «и как на такое сподобился?».
Как ни скуден репертуар «деревенского театра» из него возникло многообразие театра, кино, телевиденья. Родились высокие и низкие жанры.
Полноценно играть роли могут только высшие представители семейных иерархий: отцы семейств. Остальные члены семей лишены права на роль. Они угнетаемы старшим в доме, «поражены в правах». Деревня — царство мужчин, даже если в доме верховодит хозяйка (только нескольким бабам достаются незавидные «женские роли» в театре). Более того — царство мужиков. Подростки пока не подросли не игроки.
В деревенском театре актеры достигают полного перевоплощения, полного слияния со своим персонажем, с маской. Если «актер» сможет менять маски, даже амплуа, распадется весь театр — исчезнет определенность в жизни. Правило деревенского театра: всяк играет «перед всем миром» свою роль по настоящему, проживает свой характер. Только это условие дает возможность полноценно жить всему общинному личности-организму. Всякий сыграв свою роль совершает реальный поступок осуждаемый или поощряемый «зрителями». Разумеется пьеса деревенской жизни тоже подчинена сельскохозяйственному кругу, интермедии и репризы не должны играться ни слишком часто, ни слишком редко. Ровно столько, сколько необходимо деревенскому организму, для свершения всех необходимых человеку душевных движений.
В «первичном» театре бытует фантастичность. Описанная выше фантастичность игры, театра — условного мира. Самая реальная психология в прямом смысле стоящая обеими ногами на земле являет удивительный пример искусственного мира. Ибо хорошая актерская игра уже искусство. За искусство игры расплачиваются не только деревенские дурачки. Приходится расплачиваться всем пейзанам, недаром слывущими у горожан мягко говоря «простаками».
На самом деле деревенские не в силах понять городской мир, поскольку он им не нужен. Все его тонкости, большей части на деревенский взгляд условные. С другой город демонстрирует явное превосходство, как и горожане, что заведомо умны как немцы, который как известно «обезьяну выдумали». Деревенский в городе прежде всего обостряет хитрость: «как бы городские умники не облапошили» и надевает маску простачка. Его «театр» скукоживается до «театра одного актера», он внимательно изучает всякого с кем приходится иметь дело и «ломает комедию». Если не «выигрывает» в этой игре, то чаще всего остается «при своих». Отсюда еще одно городское определение деревенских: «хитрованы». И «простота» и «хитрость» противоречиво соединенные в оном лице суть маски, сыгранные роли. Сторонним людям свою роль не открывают — не разомкнуть деревенский круг. Каково «истинное лицо» деревенского можно узнать только пожив в его селе известное время. В городе мы видим только простака, почти идиота.
Многие исследователи объясняют «деревенский идиотизм» инцестом, вынужденным обилием соседских близкородственных браков, ведущих к «сельской деградации», что имеет место. Однако всецело возлагать на генетику вину все же не следует.
Несмотря на внешнюю «примитивность» организм села не так уж прост и обладает огромным потенциалом жизнестойкости. Традиционно залогом выживания сельской семьи чисто математически было обилие детей как необходимый элемент наследования хозяйства, непрерывности его функционирования, некоторого избытка рабочих рук, эксплуатации старшими младших и других факторов. Отсюда высокая детская смертность, «естественным» путем выбраковывающая «генетический мусор». Еще одним «фильтром» был тяжелый труд оставляющий мало шансов ущербным. Вернее один шанс — занять место «дурака» или «чудака» если оно вакантно. «Относительное сельское перенаселение» добавляет к этим фактором отток в иные места «ненужного человеческого материала». Не нужного прежде всего самой деревне, что означает выбытие людей неспособных вести хозяйство. Дополнительную «селекцию» производили разнообразные несчастья помимо прочего способствовавшие притоку «свежей крови» в самом разнообразном виде. Сумма неблагоприятных факторов стохастически уравнивает тенденции генетического вырождения и прогресса, оставляя в конечном итоге наиболее приспособленные к жизни на земле биотипы.
Горожане представляющие деревню по поведению и облику деревенских, равно и по обрывочным воспоминаниям кратких наездов в сельскую местность — источнику чистого воздуха, прозрачных рек, зеленых лугов и лесов, кладезю копеечных продуктов «только что из-под коровы», вздыхающих, подобно древним, вспоминая сию идиллию: «O rus! Ouando ego te aspiciam!»[142]. «Городские» находятся в шорах стереотипов восприятия и оценки деревенских личностей что проецируется и на научные оценки сельской жизни, на стратегию отношений город-деревня. Жестко подчиненный циклу селянин менее волен в импровизациях и в мыслях на разнообразные отвлеченные темы. Темпы и ритмы его жизни совсем иные, к городским вывертам он не привык. Деревенский воспроизводит свой естественный для него образ мысли, горожанину кажущийся «излишне простоватым».
Деревенская жизнь оставляет человеку слишком мало от «полноценной личности». То есть немало, ровно столько, сколько необходимое ему для поддержания иерархии его семейных отношений, плюс «роль-характер» в деревенском театре-социуме. Не более. За эту жертву мы (горожане) должны благодарить нашего крестьянина будь он японцем, китайцем, индусом, русским, американцем или французом. Благодарить, за то что едим три раза в день.
В фигуральном смысле горожанин является «людоедом», поскольку является «психофагом» — пожирателем душ. Вместе с едой он поглощает часть души, часть «несостоявшейся полноценной личности» каждого крестьянина.
Положа руку на сердце, не замечали ли вы в своих, городских рабочих коллективах или в дружеских компаниях, как распределяются и вдохновенно играются роли? Если нет, то в вашем восприятии hodieque manent vestigia ruris[143].
Роли могут выстроится и в других замкнутых сообществах, например в уголовном (да простится такое сравнение). Уголовный мир одновременно проще и сложней сельского. «Проще» поскольку лишен семейных иерархических пирамид, неким подобием которых являются мафиозные кланы и сложившиеся шайки, т. е. представляет собой довольно ровное «поле». «Сложней» поскольку разделен на собственно активно «работающее» сообщество мобильных и самостоятельных членов и на его «теневую» часть — сидящих в тюрьме. Собственно тюремные отношения и являют собой пример вынужденного замкнутого сообщества противостоящего тюремной администрации. Дополнительные факторы добавляются уже из первобытной среды: борьба за лидерство, за место в иерархии. Занятое место становится маской-ролью: «петух», «шестерка», «мужик», «пахан». В этом случае игра определяется очень жестким внутренним кодексом организующим практически весь характер поведения личности «на зоне».
Нельзя говорить о прямом соответствии театра тюрьмы театру деревни или армейской жизни, можно — лишь о типологии. Тюремная гиньоль в большинстве случаев не представляет едино живущего сложного организма. Организуемое ею действо ближе к законам поведения толпе, где происходит полное растворение личности в этом временно возникшем сообществе, ведущим себя по законам психической жизни организма более примитивного чем человек. Толпа способна только на достаточно рудиментарные эмоции: страх, гнев, экзальтация, агрессия. Причем эмоции активные иначе толпа распадается. Тюремное сообщество сложней, но не так как деревенское, поскольку в среде уголовников слишком сложна иерархия и специализация. И сами побудительные мотивы «играть театр» иные чем деревне.
Замкнутые коллективы — в основном производственные. В них единство достигается равенством производственных обязанностей большинства членов, представляют совмещение и «деревенского театра» и «провинциального зеркала», служа основой «корпоративной этики», в которую вносится иерархия, чем-то похожая на уголовную. Ограниченность рабочего времени, совмещенные «психологические типы поселений» не дают в полной мере выстроится на производстве как театру, так и «зеркальному миру», лишь окрашивая межличностные отношения на производстве. Корпоративные установки, система привнесенных высшими менеджерами отношений доводит формирование до нужной грани внося в труппу непоколебимую диктатуру «режиссера» — руководства корпорации. Вымученные «американские улыбки» «обязательные для персонала нашей фирмы» и прочие варианты производственного лицедейства, «кодексы поведения», униформа выстраивают новый театр вновь надевая на людей маски если те хотят «зарабатывать как можно больше». Новый коллективный организм — производственный, выстраивается сознательно с целью заполучить класс «новых крепостных крестьян» повязанных круговой порукой и выпячивающих навязанные руководством маски-роли для создания «делового климата» в коллективе и представления во вне «лица сотрудников фирмы» под личиной слащавой образины.
Постоянное присутствие игры, личин и масок, возникновение «театральных трупп» замкнутых сообществ указывает что театр ролей никуда не делся из нашей жизни. Наоборот лицедейство невероятно разрослось и усложнилось.
Стремясь к единству социальному и психологическому деревня нивелирует социальное расслоение заменяя имущественное неравенство неравенством психологическим: каждая роль не равна по значению другой. В деревне «все равны» как члены общинного круга и неравны как носители характерных ролей и психологических типов.
Социальное распределение ролей превращается в классовые роли, их носители приобретают характерное классовые отличия в поведении, которые становятся стереотипами. Интересный феномен: классы общества начинают выступать в отношении друг друга с позиций социальных ролей, а внутриклассовые отношения вновь приобретают игру характерных ролей. Классы образуют замкнутые сообщества, поскольку существуют не только как «слои общества» и сословия в государстве, но и группы в каждом отдельном городе, поселении, на фабрике или рынке. В средневековье четкое деление на общины переходит в город, образуя цеховые структуры. В городской фазе круг ролей обычно разомкнут, что позволяет представителям разных классов и социальных групп «менять маски и роли» — стремиться выйти из одного амплуа, например «бедняка», и перейти в иной статус, то есть «надеть маску» богача. Личина предоставляет ее носителям представляться не тем кем они есть, но кем хотят выглядеть в глазах других. По большей части своей мечты — кем хотят стать. Лицедейство становится частным делом каждого, в конце концов маска начинает скрывать от самих индивидуумов их истинную сущность. Человек не то что он думает о себе, тем более что воображает. Познание своей истинной сути становится отдельным испытанием в жизни человека, многие не выдерживают его, часто вообще не проходят.
Игровой театр в таких условиях отделяется от театра жизни. Начиная представлять сначала типизированные образы — утрированные характеры, он постепенно движется к реализму. По мере того, как члены общества все более надевают личины, театр начинает представлять на сцене все более реальных людей показывая зрителям их самих в самых разнообразных обстоятельствах: трагедии, драме, комедии, мелодраме. Углубляясь в лабиринт зазеркалья люди стремятся увидеть свое истинное лицо в отображении театра. Не случайно театр не пользуется популярностью у деревенских — он адекватен жизни, более того во многом адекватен их театру с одной существенной разницей: актеры «изображают», кривляются, представляют понарошку. А у них в деревне театр жизни. Все тоже самое, но без зауми и на самом деле. Первые бродячие труппы кочуют от ярмарки к церковному празднику, оттуда к замку сеньора, оттуда в столицу. Город — арена театра. Театральному феномену предстояло разрастись до «второй реальности» по мере того, как все росли города и городское население. Ныне мы свидетели торжества второй реальности когда различные варианты культурного воздействия от самых примитивных до утонченных форм формируют наше представление о человеке, о жизни.
Откуда возникают эти миры повсеместно именуемые «прозой жизни», (если ни самой жизнью) на поверку оказывающиеся мирами насквозь фантастическими? Почему деревня театр, провинция — зеркальный лабиринт? Отчего все настолько затерто что никто или почти никто этого не замечает? Порой остается лишь догадывается подобно драматургу Островскому.
Знание реальности оказывается не самым главным в жизни человека уже потому что «познать всю реальность невозможно». Хотя подобный довод схоластическая увертка интеллектуалов. Человек может отлично вызнать все нюансы своей обитаемой ниши. Но реальность жизни его убивает, как всякая объективная реальность. Что с того, что человек знает, как все бренно в этом мире, что однажды он умрет и не обязательно от старости. Есть множество иных причин, по которым все может остановиться в следующий миг. Omnia vanitas[144].
Животным проще — ими движут инстинкты. Человеку с его разумом… Казалось бы в экстремальных условиях, к примеру на войне, знание реальности должно превалировать, а ошибка в оценке ситуации чаще всего становится роковой. Будь так на самом деле, более слабая сторона должна подбив баланс сразу поднять руки вверх.
Но люди сражаются и погибают одержимые надеждой выжить. Самую надежную гарантию дает победа и ради нее творятся множество чудес вопреки логике и здравому смыслу. И желающие победить побеждают несмотря на силу врага, его численное и всякое прочее превосходство.
Тоже наблюдается и в «реальной» (читай: обычной) жизни, хоть не в столь явном виде. Крестьянин должен знать все о зерне падающем в землю, как и о самой земле. Это его «объективная реальность». Но засевая поле он надеется на урожай. Надеется а не уверен. Он должен жить этой мечтой, ведая о засухах и заморозках. Должен знать все о повадках и норове тягловых лошадей, об устройстве плугов и тракторов, удобрениях и землепользовании, и лучше бы ему не знать о проделках собственной жены, недосмотревшей за тестом и случайно запекшей в каравай таракана, тем паче спутавшейся с кем-то на стороне, и молчащей по гроб жизни, что наследник крепкого хозяйства созданного потом и горбом от соседа. Подобное знание слишком большой удар по самолюбию мужика-хозяина и порой он предпочтет ее не замечать. Есть иерархия реальности сплетенной с иллюзией подобно черному и белому в даоской монаде Тай-и в просторечии именуемой «знаком инь-ян».
Точное знание реальности есть подчинение ей, тогда как большинство стратегий выживания основано на навязывание окружению, «среде» своей воли к жизни, утверждение и торжество собственной модели жизни даже если это жизнь смиренного монаха, даже всем уступающего нищего. Модели выживания-развития человек выстраивает по уму — соответственно уровню интеллекта. По традиции — следуя укладу, обычаям среды. Ему необходим некий умозрительный, «осмысленный» в широком смысле этого слова мир основанный на спасительной иллюзии дающей надежду. Будь это представление о мире как о кромешном аде кишащем чудовищами в человеческом облике, Будь это абсолютно циничное представление о мире. Но «Ад» столь же фантастическая территория, как и «Рай». В любом случае это только «представление» человека о сущности мира и себя самом.
Большинство жителей Земли не стремятся понять своей сущности, не желают взглянуть на себя со стороны. Иначе не смогли бы жить. Во всяком случае жить как прежде. Потому считают свои фантастические миры мирами реальными, лишенными загадочности. Не такие уж дураки эти люди: все ведь понимают, но поделать ничего не могут, более того — не хотят. Скорей и то, и другое вместе. Вот и ломают комедию, смотрятся в пустые зеркала не в силах противится законам природы прущие из них помимо их воли и желания.
Люди не властны над своей внутренней природой, природой человека, природой социума. Поскольку каждая из ступеней цивилизации есть шаг к обузданию собственной природы, своеобразный компромисс, закрепление достигнутое status quo. Не более того об абсолютной власти речи нет. Оставив в лоне природы нечто, бросив в лесных дебрях часть себя, люди вынуждены мириться с ее — Природой — присутствием. То есть воспринимать за реальность лишь некоторые выпяченные ей проявления.
«Природа не смотрится в зеркала». Чушь! Всякое живое существо склонно оценивать себя по поведению себе подобных. Прежде всего членов стаи, брачного партнера, жертвы, хищника, и так далее, видит себя (точнее — свои качества) в живом зеркале окружающего мира. «Не слишком ли медленно я бегу?» — думает заяц убегая от волка, в тоже время боясь растратить силы на слишком быстрый бег. «Не слишком ли медленно я бегу?» — думает волк. Посмотрите погоню не на смонтированной кино хронике, а распутывая волчьи и заячьи следы на снегу.
Каждая живая тварь играет свою роль в стаде, в экологической нише. Везде. Она выбирает и придерживается своей модели поведения. То есть роли. Ее выживание основано на искусстве игры.
Все живое активно мыслит как в каждой конкретной ситуации, в стратегии выживания и развития. Чем сложнее существо, те большее значение приобретают импровизация и фантазия.
Говоря о первобытности стоило бы начать с гармонии первобытного человека и окружающей среды. С идиллии… Но идиллии этой в Природе не существует! Она присутствует только в представлениях горожанина. Житель мегаполиса мыслит в основном мифами о первобытном, из которых два важнейших: «назад к Природе» и «варвар». Причем «варвар» не обязательно уничижительный термин но всегда стоящий ниже. Первобытный человек — «дитя в колыбели человечества». Горожанин представляет из себя продукт очень сложной социальной эволюции. Только городские дети почему-то не очень-то выживают будучи брошенные в лесу. Разве что в детских книжках про Маугли и Тарзана.
Есть множество расхожих клише гуманистов отсылающих «к Природе», произносимых со вздохом. Вроде следующей сентенции которую надо тянуть, воздав очи горе словно созерцая стаи перелетных птиц: «Это человек придумал границы, в природе нет никаких границ». Устойчивое заблуждение, подобно всякому заблуждению таящее опасность. Опасность для городского невежды вырвавшегося порезвиться на природу.
Дикая Природа вся исчерчена очевидными и невидимыми границами. Высокие горы, реки, берега морей, болота, пустыни, холодные и теплые климатические зоны, высотные пояса и так далее. Всякий раз надо иметь средство или умение чтобы перейти границу: лодку или умение плавать чтобы переплыть реку, сноровку альпиниста чтобы перевалить через хребет, выносливость бедуина чтобы пересечь пустыню, «индейскую» или «пигмейскую стопу» для простого пребывания в сельве.
Животные очерчивают свой ареал, стада — пастбища, птицы — гнездовья. Попробуйте подобраться к птичьему базару и вы позавидуете героям хичкоковских «Птиц». Хищники «демаркируют границы» своей территории отметками когтей, запахом, струями мочи. Стоит вторгнуться чужаку как случается пограничный конфликт, порой кровавый ведущий к смертоубийству. Чужак даже своего вида покушается на жизнь хозяина места уже тем, что должен охотится, следовательно отнимать пищу у хозяина или стаи хозяев, потому подлежит изгнанию в лучшем случае. Шимпанзе как природная пародия на род людской ведут хорошо спланированные внутривидовые территориальные войны временами раздирая чужака-шимпанзе на части, или коллективно забрасывая камнями и палками приблизившегося леопарда.
Границы служат не столько внутривидовой конкуренции, сколь внутривидовому сотрудничеству. Наличие границы означает что на данной территории ресурса хватит лишь на одного обитателя, одну семью, стаю, прайд. Пришельцу нечего здесь делать, напрасно расходовать силы на поиск добычи, на борьбу за территорию — экономичней приискать иную незанятую лакуну. Лишь занятие всех мест обитания представителями данного вида заставляет их вступать в соперничество за ареал. В разметке своей территории животные достигают известной изощренности: помимо стойкого запаха границы стаи, животные часто выделяют острый, но быстро улетучивающийся секрет сообщающий другим членам стаи что один из его членов уже проверил это место на предмет наличия пищи и другим следует поискать в иных местах.
Одна и та же территория одновременно является владением сотен и тысяч разнообразных насекомых, птиц, пресмыкающихся, травоядных, хищников. Всякое вторжение вызывает пристальное внимание к нарушителю границ. Где-то заверещит сорока, вспорхнет стайка пичуг, встрепенуться зайцы, издалека вас начнут «провожать» невидимые вам хищные звери. Дикая природа будет следить тысячами ушей и глаз за беспечным туристом мурлыкающим себе под нос песенки о манящей романтике далей.
Всякое животное обладает чувством дистанции обычно соответствующее расстоянию прямой угрозы, при нарушении которой зверь затаивается или бросается наутек или атакует. Атаковать может кто угодно если приближаешься к гнезду, к потомству, потревожишь брачные игры или даешь почувствовать в тебе лакомый кусок. И в этот мир вторгается человек переступая десятки границ.
Еще одна давняя банальность: как мог выжить человек, не имея крепких когтей, клыков, меховой шкуры, силы медведя, быстрых ног оленя, лосиных рогов? В зависимости от умонастроений эпохи всякий раз отвечали по-разному но в едином ключе: «благодаря Разуму, благодаря промыслу Божьему, благодаря изготовлению замены шкурам и клыкам в виде одежды и оружия». Мало кому приходило в голову что нужна решимость одиночки сделать шаг Наружу, чувство авантюризма, отвага наконец. И еще нечто, что вытолкнуло бы человека из стаи подобной стае шимпанзе в Дикою Природу ad bestias[145]. Человеку свойственно бояться больше всего себе подобного. Правильно делает поскольку страшнее человека зверя нет. Природа еще не придумала.
«Из семьи» человек ушел тогда, когда в стаде его ждала неминуемая смерть, а в Природе оставалась пусть небольшая надежда выжить. Изгнанника не обязательно должны были убить, просто окружить стеной отчуждения, перестать делиться едой. Человек вышел на Природу… пожрать, встав на узкую тропу индивидуализма, приведшую его на широкий тракт цивилизации в лабиринт города.
Человек животное общественное (вот банальность так банальность!!!). Изначально — стадное животное. Племена, обнаруженные в глубине джунглей Новой Гвинеи лишенные общения с соседями сотни лет, пребывают в социальном состоянии которое можно назвать скорей стаей, чем племенем. Чтобы выйти на Природу в одиночку человеку надо сделать очень большой шаг.
Еще одно заблуждение. Де, у человека нехитрый выбор общения с Природой: или приспособиться к среде или приспособить ее под себя. Выбор гораздо шире. Человек может сняться с одного места и приискать себе климат, флору и фауну более подходящие. Может искать все всю жизнь, жизнь нескольких поколений, пока не обнаружит что превратился в кочевника. Есть еще варианты весьма редкие, когда природа вживается в человека а он в нее. Как айны. Natura non nisi parendo vincitur[146]. Человечество изобрело десятки, если ни сотни подходов общения с природой, успешных и не очень с точки зрения стратегии выживания. Вживания в конкретные условия, «врастания в почву».
«На конкретной почве растут только определенные злаки (читай: растения)». Что тоже не совсем так. Иначе картошка, паприка и кукуруза не прижились бы в Европе, соя — в Америке. Растения очень быстро становятся почвой, как становится почвой все живущее на ней. Все живущее, все взрастающее на земле приспосабливается к ней. Иного выхода нет. Но и все живое, пока не издохло пытается взять от окружения все возможное, оно же необходимое. Поскольку живое. Человек коренным образом ничем не отличается от среды. Биоценоз.
«Почва» на взгляд тех же «почвенников» — ареал обитания, «жизненное пространство». «Климат, рельеф, границы. Автохтонность, аборигенность». Но когда начинается «самость»? Где есть место на Земле где нет заимствований? Перелетные птицы приносят на лапах своих икринки из водоемов за тысячи миль, а в желудках — экзотические семена, с пометом падающие где придется. Ветры из далеких пустынь переносят через Атлантику не только песчаную пыль создавая прекрасные пляжи на Багамах, но и множество разнообразной пыльцы, не говоря о бактериях. По водам мирового океана дрейфуют кокосовые и сейшельские орехи и нет практически ни одного островка в Теплых Морях кроме нескольких абсолютно безжизненных скал, где не тянулись бы к солнцу стройные пальмы. Если столь удивительные примеры перемещений демонстрируют растения, что говорить о более сложных организмах, таких как человек.
На каком уровне происходит адаптация? Когда и как пришлый человек полностью становится частью окружающей его местности. Статическая картина все прекрасно описывает, но ничего не объясняет. Уровень генетики? Культуры? Языка? Картины мира? Сколько надо времени на приспособление?
Чтобы полностью адаптироваться к конкретной климатической среде людям необходимо всего четыре поколения. Это в крайнем случае столетие. Вот только из десяти тысяч поселенных в тундре негров в первом поколении выживет не более десятка. И только их праправнуки перестанут мерзнуть. Похожая трансформация произойдет с чукчами в джунглях, но лучше избегать таких экспериментов с великим переселением народов в сталинском стиле.
Как показала история при переселении в тундру и джунгли лучше всего выживает люди белой расы. Принимая этот многократно подтвержденный факт следует отбросить всякие расовые и национальные предрассудки состоящие не только и не столько в утверждении врожденного превосходства человека одной расы над другой, сколько в действии обратном.
Высшим проявлением расизма есть признание всех рас совершенно одинаковыми во всем. Это же противоречит очевидному! Иезуитский выверт — сознательное не упоминание о расовом делении называют «политкорректностью» словно пол, раса, нация есть политическая партия, порок, словно надо стесняться своих отличительных признаков. Политкорректность более всего унижает расы, обесценивает плоды их тысячелетнего развития. Каждая раса, каждый народ приспособлены к своим природным и климатическим условиям, к инородному и социальному окружению, которое тоже можно считать формой «природных условий» — тоже живая среда. В этом их сильная сторона, здесь с ними мало кто может соперничать. Аборигены славны качествами, выдвинутыми вперед в процессе эволюции их расы или народа на данном месте за истекший исторический срок «выше» всех остальных. Разумеется, к другим условиям они приспособлены хуже, а то и вовсе негодны если брать полярные случаи. То есть «ниже».
Белый человек вырос в «средних условиях»: или условиях средних широт и «среднего» климата — от умеренного морского до умеренно континентального. Имеет больший чем иные расы потенциал приспособления. Слишком суровые условия (пустыня, тундра, джунгли, высокогорье) проводили слишком жесткую селекцию, создавая узконаправленные подвиды.
Универсальная приспособляемость предопределила белую экспансию и колонизацию континентов. Через 3–4 поколения после высадки первых поселенцев появлялись креолы, хорошо адаптированные к местным условиям. Еще более действенным методом оказалась метисация позволившая потомкам переселенцев успешно выжить в новых условиях. Третьим подспорьем стала цивилизация (уже безотносительно к цвету кожи), давшая возможность воспроизводить и продуцировать первоначальную среду существования, принеся с собой прохладу в тропики, укрытие от ветра в горах и степи, тепло на крайний Север. Цивилизация выказывала не только комфортные но и агрессивные свои грани давая в руки колонизаторов преимущества в оружии, транспорте, производстве всего необходимого не только на первоначальном этапе в борьбе с аборигенами, но в дальнейшем обуздании новой окружающей среды. Колонизатор всегда хищник в большинстве случаев ведет себя подобающим образом.
Но в итоге всей многотрудной истории колонизации белым удалось освоить только области, климатически более всего походящие на Европу: умеренные и субтропические широты. Чем ближе к тропикам, тем меньше в них обитает «чистых» европеоидов, зато возрастает процент метисов и мулатов. Не случайно самой «белая» страна Латинской Америки — Аргентина имеет наиболее холодный климат на континенте. По преимуществу европейцами заселены Австралия, Новая Зеландия, США, Канада. В Южной Африке иногда идет снег. Можно говорить об образовании «европеоидных поясов» в умеренных и субтропических широтах обеих полушарий.
Белому человеку для нормального существования в районе экватора надо жить на маленьком продуваемом острове. В ином случае придется следовать образу жизни негров или постоянно пользоваться кондиционером. Но на улице кондиционер не поставишь. Сами природные условия выдавили «универсальных» европейцев в более благоприятные районы обитания.
Всякие чрезмерные усилия в экваториальной жаре и духоте выводят европейца из строя на долгое время. О какой-нибудь продолжительной эффективности его действий говорить не имеет смысла. Пока колониальный грабеж приносил большие прибыли, издержками на существование в тяжелом климате можно было пренебречь. В современной стадии при нахождении более эффективные способы вывоза ресурсов из бывших колоний произошел массовый исход белых или их отчаянная метисация.
В среде расистов циркулирует устойчивый миф о лености негров. Как и правда о их невероятной физической силе и «взрывных» способностях. Ничего удивительного — среда формировала не только облик, черную кожу и курчавые волосы, но и способ работы: несколько часов утром и несколько вечером. Ночью темно и опасно, днем слишком жарко — перетруждаться на жаре смертельно опасно и для негра. Выложиться на работе он обязан за несколько часов. Европейские колонизаторы в жарких странах с удовольствием переняли у испанцев с португальцами обычай сиесты, отказав в этом праве «ленивым» темнокожим.
Приспособляемость определяет промежуток поясности? Суровость среды более заставляет человека приспосабливаться к ней, чем переиначивать. Попробуй голыми руками переиначить тундру или пустыню. Именно на столь суровых просторах человек живет в «гармонии» с Природой, поскольку среда гнет человека, формирует, подгоняет под себя, возводит на вершины пищевых пирамид, заполняя им различные экологические ниши. Человек в свою очередь только приспосабливает для своего выживания отдельные элементы: собаку, оленя, лошадь, верблюда. Природа (окружающая среда) там диктатор, авторитарный правитель. Шаг вправо, шаг влево и не выживешь. Поневоле приходится подчиняться.
Стоит природным вожжам ослабнуть, как человек приобретает некоторую свободу действий, и тут же пускается во все тяжкие. В местах с климатом благодатным человек существенно изменил природную среду вокруг себя. Вполне естественно человеку было поселиться в «раю», или говоря научно «в золотом поясе цивилизации» где средняя температура 20–22 градусов по Цельсию. Не холодно и не слишком жарко. Растительность обильная, земля плодоносная, потому немало травоядных, но не так много как в степях. Как же быстро человек изменил этот рай — превратил в поля, города, свалки, парки или вовсе оставил после себя пустыню!
Судя по результатам деятельности даже в доисторические времена, человек находится в жутком противоречии с Природой. У него своя программа. Вопрос: какая? Парадокс, но ничего существующего вне самой Природы, вне Земной Жизни найти невозможно[147]. Природа-Жизнь сама породила человека, как элемент активного самоизменения.
Человек появился на Земле катастрофически вовремя ибо для всякой катастрофы потребен потенциал. Сложно представить лесной пожар в молодом зеленеющем березняке после дождя, но в старом дремучем лесу полном сухостоя жарким и засушливым летом пожар неизбежен. Сила катастрофы определяется количеством свободного «горючего материала», разницей потенциалов, меж которыми проскакивает разряд молнии. Теория «случайности» катастроф, например, таких как, падение на Землю крупных метеоритов, выводит их зависимость только от вероятности, «случайности выпадения шарика в космической рулетке». Но вероятность определяет событие в течении некоторого времени. По истечении этого срока вероятность становится равной единице. Потому и у «случайных» катастроф накапливается потенциал — истекающее время как возрастающая вероятность.
Во времена зарождения первых «протолюдей», тогда еще только слезших с деревьев гоменид, Земля представляла собой царство травоядных млекопитающих. Время их «триумфа». Повсюду бродили стада гигантских травоядных: мамонтов, бизонов, носорогов, гигантских лосей и оленей. Появились столь же огромные хищники вроде саблезубых тигров и пещерных медведей, но подорвать численность огромных стада они не могли. Нанести урон стаду мамонтов даже стае саблезубых тигров явно не под силу.
Обилие гигантских травоядных, очевидно, сильно подрывало флору Земли, превращало леса и джунгли в степи и пустыни. На определенных этапах популяция регулируется соотношением кормовой базы и численности популяции, с другой стороны — хищниками. Но только до определенного предела, за которым начинается деградация среды. Тогда совершается качественный скачек, появляются новые классы живых организмов, посредством катастрофы выравнивающего баланс.
«Новым видом» в данном случае оказался человек — людская стая хищников применивших метод коллективной охоты на гигантских млекопитающих не имевших механизмов защиты от нового типа угроз. Вряд ли охота на мамонта была простым и безопасным делом для людей, но люди научились делать это лучше тигров, волков и медведей. Разумней. Мозг их стал в два раза больше чем у первых гоменид — 1000 кубических сантиметров. 1 литр.
Рудименты состояния времен палеолита почти дожили до недавнего времени. Еще в середине ХIХ века по равнинам прерий бродили миллионные стада бизонов, за которыми следовали стаи волков, медведи, пумы и… индейцы. Так продолжалось тысячи лет до прихода европейцев с нарезным оружием. Буквально за десять лет исчезли бизоны, вмести с ними прерия, вместе с ней индейцы. Словно по мановению палочки злого волшебника просторы Среднего Запада превратились в пшеничные поля.
Мир африканских саванн продержался еще век во многом напоминая «эпоху мастодонтов», только безволосых — слонов, носорогов. Обилие травоядных приводило к дифференциации: жирафы «вытянули шеи» чтобы поедать листву зарослей и деревьев, бегемоты заняли пищевую нишу водной растительности. Саванна — место острой межвидовой борьбы прежде всего между травоядными. Самые крупные хищники львы довольствовались копытными, очень редко нападая на слонов, носорогов, бегемотов. Остальные хищники тоже специализировались на более мелкой дичи, лишь иногда нападая на детенышей гигантов. Немногие туземные племена довольствовались охотой (занятием опасным), большинство давно освоило технологии цивилизации — менее рискованные но примитивные скотоводство и земледелие, что позволило сохраниться африканскому уголку дикого мира до новейшей исторической эпохи. Лишь интенсификация агрикультуры усилила антропогенный прессинг на африканские саванны и джунгли, но теперь основной целью сделались не мясо и шкуры диких травоядных, а сам ареал их обитания. Главной ценностью стала земля.
Плодородные почвы саван и степей сосредотачивают быстро воспроизводимую растительную массу трав на уровне земли, делая ее легкодоступной для дикого скота. В джунглях растительная масса немалой частью находится в несъедобной древесине, а лиственный покров распределен на труднодоступной многометровой высоте. Травяной покров в джунглях почти отсутствует, его заменяет толстый слой опавшей листвы. Не случайно в джунглях очень мало травоядных, там, порой отсутствуют даже гнилостные бактерии разлагающие мясо, поскольку вся белковая пища мгновенно «утилизируется» другими животными и насекомыми.
Биоценоз прерий и саванн в «нетронутом» виде предохраняет их от деградации в пустыни, он же препятствует распространению лесов: побеги деревьев поедаются травоядными, семена — грызунами. Саванна в виде своих крупных обитателей постоянно наступает на границу леса, уничтожая зоны кустарников.
Однако вторжение человека, на этот раз цивилизованного, вновь повторило историю «неолитического кризиса».
В эпоху мезолита заполучение в прямом смысле гор мяса создало идеальные условия для роста человеческой популяции. Не ограниченный в пищевых ресурсах, агрессивный и вооруженный примитивным оружием, да еще огнем, сбитый в стаю человек представлял значительно менее выгодную добычу для хищников чем копытные. То есть хищники нападали, но не так часто. Именно присутствие сильных хищников не давало человеческой стае распасться на отдельные семьи, не могло сделать массовым явлением одиночную охоту.
Человек тысячелетиями размножался и заселял Планету. Относительное «природное равновесие» тянулось тысячелетиями, можно было бы говорить о «достигнутой гармонии», что большая часть истории Homo sapiens (десятки тысячелетий) прошли в эпоху «благоденствия», в состоянии «первобытного коммунизма»: социальная общность, внутривидовая сплоченность и солидарность, неограниченная база потребления тогда означавшую отсутствие ограничений в питании. «От каждого по способностям, каждому по потребностям». Общество атеистов, поскольку бога еще не придумали не имея в нем потребности. Коммунизм в первобытном виде вовсе не «светлое будущее», а «темное прошлое» человечества, его самый продолжительный исторический период. «Почти вечность» с точки зрения одной человеческой жизни.
Появление первых предков человека антропологи относят к 20–15 млн. лет назад. Скачек приведший к появлению современного человека датируется 40–30 тысячами лет. Возраст останков последних ископаемых мамонтов определен в 8 тысяч лет, а появление первых цивилизаций датируется 6–5 тысячами лет тому назад. Десятки миллионов лет у гоменид ушли на «превращение в человека», десятки тысяч — на пребывание в «первобытном коммунизме». На собственно «историческую» часть развития понадобилось немногим более 10 % времени существования окончательно сформировавшегося вида.
Крупный изъян классической коммунистической теории — закладывая в базис своего существования неограниченное потребление («потребление по потребностям») не заложен бесконечный природный ресурс. Иначе откуда возьмется бесконечное количество предметов потребления? Карл Маркс строил модель коммунистического общества исходя из уровня существовавших на вторую половину ХIХ «производительных сил» и среднем уровне тогдашнего потребления.
Хотя природные ресурсы в те времена представлялись практически неограниченными, затраты на их добычу и транспортировку составляли большую часть стоимости самого ресурса. Поэтому Маркс в целом пренебрегал ценой ресурса всецело сосредоточившись на «трудовой теории стоимости», появлению прибавочной стоимости и ее грядущем «справедливом перераспределении».
Однако теоретически коммунизм возможен только при наличии нескончаемых и легкодоступных жизненно важных ресурсов. Т. е. невозможен практически, поскольку таковые ресурсы быстро истощится. Дефицит потребления ведет к обострению внутривидовой конкуренции (в данном случае классовых и геополитических противоречий), что порождает неравенство различных уровней, соответственно — перераспределение. В большинстве сообществ различных видов животных можно наблюдать иерархию подобного распределения.
С трансформацией классического капитализма эта скрытая максима становилась все более актуальной. Фокус внимания с предметов потребления начал перемещаться на средства производства, далее на питающие их сырьевые источники. Недаром Ленин делал акцент на электрификации, стремясь заполучить «бесплатные» энергетические гидроресурсы, хватался за различные авантюрные проекты, типа выжигания пластов угля под землей для получения горящего шахтного газа. Реальный социализм строился на огромных нефтяных богатствах эффективность использования которых была чуть выше уровня каменного века. В «эпоху НТР» понимание необходимости открытия бесконечных ресурсов признали парадигмой. Так главный герой фильма М. Ромма «Девять дней одного года» физик Гусев заявляет: неограниченный источник энергии «это… в конце концов коммунизм». Но управляемой термоядерной реакции не получено до сих пор, как нет и построенного коммунистического общества.
Неограниченно потребляя мясо гигантских травоядных человечество восходило к доминированию по экспоненте, проживало свои «лучшие годы» (точнее — тысячелетия) пока не столкнулось с неолитическим кризисом. Количество людей-хищников превысило возможности кормовой базы. Не обязательно истреблять всех, достаточно подорвать численность популяции гигантов, как остальные неблагоприятные факторы стремительно развили процессы деградации биоценоза. Не истребленные человеком мамонты вымерли. Вслед за ними прекратили свое существование прочие огромные «мешки мяса».
Далее ситуация «схлопнулась» для самого тогдашнего человечества привыкшего почивать на готовом, потому потерявшего от голода 9/10 своей численности. Вероятно, основная часть сохранившейся популяции обитала на границе леса и лесостепи, где имелись дополнительные альтернативные источники пропитания.
Ценой столь гигантских жертв, в том числе среди людей «глобальное природное равновесие» оказалось восстановленным. Царству гигантских травоядных пришел конец.
Malum nullum est sine aliquo bono[148]. Вслед за крупными млекопитающими исчезли особо опасные крупные хищники: пещерные медведи и саблезубые тигры. Осталась «мелочь», остатки которой дожили до сего дня. У человека не осталось крупных конкурентов. Планета лежала у его ног, осталось только вновь заселить ее. Возникла угроза иного рода — постоянный голод. Прежние территории составлявшие ареал обитания людских стад уже не содержали столь большого количества легкодоступных пищевых ресурсов. Исчезновение крупных травоядных повлияло на изменение природных зон: вновь разрослись лес, быстро заселяемые мелкой живностью, наполнились водами реки, набухли влагой болота.
Пришлось учиться добывать мелких зверушек, ловить рыбу, переходить на растительную пищу. Поедать вообще все съедобное. Концентрация людей в больших стаях ранее удобная для охоты на большого зверя и необходимая для защиты от крупных хищников превратилась в источник проблем.
Вполне возможно, что «неолитический кризис» привел к вымиранию не только крупных хищников, но и неандертальцев тоже не сумевших перейти на иные источники пищи. К тому же по одной из гипотез имевших из-за строения гортани меньше возможностей общения, то есть к планированию и организации облавных охот.
Дойдя до пика развития доминирования крупных организмов (как когда-то динозавров, теперь мастодонтов) вектор эволюции вновь повернул в сторону прогресса малых форм. Соответственно паразитировавшая на добыче крупных животных человеческая популяция должна была измениться вслед за «генеральной линией» эволюции. Для выживания появилась необходимость в более развитой «сетевой» структуре, оптимизация численности стад-племен, встраивания человека в новую пищевую пирамиду, достижения оптимума «социум — индивид» чтобы племя в случае чего могло защитить одиночку или одинокую семью, с другой стороны дать этой семье достаточно свободы для самостоятельного выживания и развития.
Кризис всегда обостряет внутривидовую конкуренцию. Впервые человек ощутил ненависть к самому себе, впервые начал выказывать абсолютный эгоизм на уровне homo homini lupis est[149]. Одиночки начали выдавливаться «наружу».
Существует множество теорий в которых человек не является главным виновником «неолитического кризиса». Виновны изменения климата (оледенения) или возникновение особо смертоносных видов инфекций мамонтов, даже очередное падение крупного метеорита.
Однако в современной истории есть немало примеров «малых неолитических кризисов», свидетельствующих о не случайности, закономерности первого и самого большого антропогенного катаклизма. В XII–XIII веках н. э. предки современных маори высадились в необитаемой Новой Зеландии, бывшей, по прихоти эволюции «царством птиц». Экологическую нишу травоядных занимали гигантские страусы, на которых охотились гигантские орлы, способные унести в небо и сожрать человека. Судя по найденным ископаемым останкам животных на стоянках пришельцев, людям хватило двух веков для уничтожения 12 видов страусов достигавших размера доброго теленка, оставив только два самых мелких вида. Естественно, что вслед за жертвами исчезли и хищники. Процесс усугублялся «фактором беспечности» пришельцев: из всех «домашних животных» люди умудрились привести с собой только корабельных крыс, оказавшихся чрезвычайно охочими до птичьих яиц. Страусы просто не успевали нормально воспроизводиться.
После такой «зачистки» на островах почти не осталось источников белковой пищи, а людей развелось превеликое множество. Последовал всплеск внутривидовой конкуренции, приведшей к жестоким межплеменным войнам главной целью которых стал каннибализм как основной источник животных протеинов. В таком виде и застали маори английские колонисты в свою очередь «зачистившие» остров от каннибалов, чтобы разводить овец.
Как только предоставляется ресурс — «девственная природа» — человек неизменно воспроизводит «неолитический кризис». Что почти не отличает его от иных агрессивных видов попадающих в замкнутые экосистемы: змеи-птицееды, попавшие на Гуам, не знавший хищников или «австралийские кролики».
Современному горожанину воспринимающему вылазки на лоно природы как своеобразный прорыв к Свободе, как «припадание к корням» не стоит романтизировать волевой импульс гонящий человека в лес (Именно в Лес, поскольку в степи одиночке без эффективного оружия и лошади выжить практически невозможно) подобно волку. Чувство простое, примитивное, животное, подчинение необходимости, следование закону природы, причем закону часто встречающемуся. Молодые львы изгоняются из прайда, чтобы стать бродягами-отшельниками, выжить, возмужать, войти в силу и однажды найти подходящий прайд с престарелым львом, сразиться и изгнать его, отправить умирать в одиночестве в саванне, передушить всех львят от него, начать огуливать самок самому. Столь же часто молодые самцы изгоняются из стад горилл и шимпанзе, чтобы не составлять конкуренцию вожаку.
Зоологи объясняют подобное явление необходимостью генетического обмена, предохраняющего замкнутые стайные сообщества от вырождения. Только новый самец ставший вожаком, может внести в замкнутую и строго иерархизированную популяцию «свежую кровь».
Природе важен переизбыток самцов. Количество самок определяет численность популяции (отец может быть в стае один) зато крепкие самцы создают силу популяции, ее выживаемость. Самок и детенышей от них всегда столько, сколько прокормит Природа, самцов же избыток, словно именно в них концентрируется избыточный разум живого.
Ушедшие самцы-одиночки volens nolens[150] вынуждены самостоятельно решать все проблемы выживания ранее решавшиеся коллективно, выполнять в одиночку все функции стаи. Тем самым превратиться в первых универсалов и первыми обрести «полноценную» человеческую личность. Еще довольно примитивную но вполне самостоятельную. В стаде-стае скорей всего существовало функциональное поведенческое разделение, наверняка мало отличавшееся от подобного разделения в стаях других хищников. Например, волков (или павианов но это человеку обидней). Имелся вожак, и гаремные самки, молодежь, дети, зрелые самцы. В отличие от «деревенского театра» роль являлась социальной стратой в иерархии, реально необходимой детерминацией в жизнедеятельности первичного социума. Даже самый сильный и волевой член стаи — вожак, оказывался зависим от своей функции. Руководителю всегда нужны подчиненные, без них главарь никто. Не каждый вожак сможет выжить в одиночку.
Единственное что не мог отшельник обеспечивавший себя всем — воспроизводиться. Удовлетворить сексуальное влечение обеспечив увеличение продолжительности собственной жизни: дети, как подчиненные должны в старости обеспечить родителя. Проблема сравнительно легко решалась: женщину-самку можно похитить и начать с ней жить на обустроенном месте в освоенных угодьях одиночки, или вернуться в племя и свергнуть престарелого вожака однажды исторгнувшего тебя из стаи. Новый вожак — бывший отшельник — привносил немалый опыт выживания и (это, возможно, главное) новое представление о человеческой личности, более самостоятельной и гармоничной. Само собой он активно насаждал собственный образ мышления и представления о мире. В первую очередь личным примером, и вновь осваиваемыми способами общения. Одиночка быстро отвыкает от людей.
Возникла первая дилемма с приспособлением Природы под человека и человека под Природу. Пока человек пользовался неограниченным пищевым ресурсом особых проблем с приспособлением у него не возникало.
Приспособленная под человека природа стала искусственной средой первых порядков. Первым кругом оказалась «позаимствованная у природы» одежда (шкуры убитых животных), вторым — жилище еще мало разнящееся с гнездами и берлогами животных, далее шли: круг поселения, «круг безопасной дистанции». «Дальним кругом» являлся горизонт обитания — границы племенного охотничьего участка. Природа осваивалась пошагового, концентрическими кругами в центре которых стоял Человек. Чтобы выстроить эти круги надо выстроить аналогичные барьеры в сознании.
Существует гипотеза, что генезис языка и первичного пантеона, всей Картины мира происходил одновременно. Первый творческий акт оказался двояким по сути: приспособиться к среде, чтобы приспособить ее под себя.
Окружающий мир ранее бывший простым (добыча бродящая вокруг которую надо убить и съесть), теперь невероятно усложнился (добычу надо найти, поймать, сохранить — надо выжить). Он превратился в magnum ignotum[151]. Непонятное всегда таит в себе явную или скрытую угрозу, порождает страх чтобы заглушить который люди сбиваются в кучу. Primus in orbe deos fesit timor[152]. Больная куча людей обречена на голодную смерть или на «оптимизацию» путем кровавой и жестокой внутренней борьбы за выживание. Да, богов создал страх, но не столько страх перед Природой, страх перед стихией. Богов создал страх человека перед себе подобными. И перед голодом.
Для эффективного обитания Мир должен был упрощен до «работающей» модели картины Мира. Самой простой метод представить неизвестное известным. Лучше всего человек знал и понимал окружающих людей, сородичей и самого себя. При проекции модели поведения человека вовне, все в окружающем мире приобрело антропоморфные формы. Картина мира стала похожа на организм человека (Большого Бога), на его жилище, на поселение. Так его домом стал весь доступный ему мир. Человек вынужден был познать каждый предмет окружающего мира, каждый вид растения или животного (прежде всего съедобных), найти их взаимосвязи. «Адам стал давать названия вещам». Назвав их, он «заговорил» с ними, начал общение с целью поимки. В его «Большом Доме» живые существа стали жителями, близкими или дальними родственниками, соседями: «на реке живет племя бобров, в лесу — племя оленей, бродит одинокий охотник — волк».
Однажды открытая метода стала универсальной. Человек повсеместно заселял живых существ подобных людям: сначала подобных людям животных, затем антропоморфных духов или их «отражения» — зооморфные и бестелесные, наделенные лишь одни живым качеством. Шаг за шагом человек осваивал элементы окружающей среды умозрительно превращая их в «стихии». Картина мира становясь понятной, все усложнялась. Человек постоянно ее осмыслял, добавлял вновьназванные элементы к уже известным, сочленял их, подгонял друг к другу как элементы головоломки. Начал мыслить и фантазировать, освоил игры ума в свою очередь усложнившие, следовательно сделавшие более гибкими и эластичными внутривидовые и внутрисоцальные отношения. Что в свою очередь потребовало усложнения и развития языка. Первичное осмысление внешней вселенной, вселенной социума и космоса внутреннего мира состоялась. Столь значительные изменения сознания (следовательно — мировосприятия) привели к столь масштабным изменениям в материальной культуре, что антропологи назвали их «неолитической революцией». Как всякая революция она оказалась реакцией на «неолитический кризис».
Проторелигия называемая «анимизм» — означает одушевление всех явлений вокруг, наделение «anima[153]». В определении присутствует снисходительность как цивилизованного, так и религиозного сознания к «братьям меньшим». «Люди не могли объяснить окружающий мир, потому его обожествили». Вот ведь недоразвитые сознания, не чета нам — разумным все могущим исчислить, знающим, что Земля вращается вокруг Солнца, а гроза от трения водных капелек обо что-то там в воздухе.
Для монотеистов «анимисты» сиречь язычники. Полуневинные-полупорочные существа существующие себе в эпоху до божественного откровения. Большая часть их фантазий лишь смутные догадки об истинном величии Бога, иная часть от Лукавого. Святая обязанность приобщить их вере. К вере, уточнит атеист, возникшей путем долгой эволюции из тех же анимиских культов.
Только зачем первобытному человеку про трение знать да про счисление небесных сфер? Для этого надо овладеть математикой, основным своим корпусом ему совершенно бесполезной. Бесполезной для выживания в первобытных условиях, разумеется. Высшую математику можно применить только в соответствующей, цивилизованной среде. Конечно, существуют исключения, обычно приводимые археологами: Стоунхендж, менгиры и прочие мегалиты. Их астрономическая точность впечатляет, особенно вопрос: «как это могли вычислить?». Увы, пока неизвестны ни истинные цели возведения, ни методы их проектирования и постройки. Поэтому говорить о «высокой математике» времен неолита преждевременно. Не исключены альтернативные источники познания небесной механики.
Вот в городе без высшей математики шагу не ступишь, она впрессована всюду: в стены, в механизмы, в улицы, даже в продукты, не говоря о разнообразной электронике. Прежде всего в деньги и производное от них — бухгалтерию.
В Природе существует только «природная» математика, неоткрытая и не изобретенная, не исчисленная человеком. Только «чистые» пропорции живого и мертвого, симметрия разных порядков и асимметрия, бесконечные циклы и ритмы.
Зачем первобытному человеку знать о вращении Солнца и Луны, о трении капель, если он не может позволить себе лишнего, не может терять времени на ерунду. Даже фантазии его должны отвечать практическим задачам. Не обязательно на уровне сегодняшнего дня, не обязательно личного выживания. Но дальние его края: «завтра», «все племя» и не более того. Ему потребно знать, что багровый восход означает предвестие непогоды: если лик восходящего Солнца налит кровью, то сегодня светило со зла устроит всем суровую проверку, а белесый восход означает, что светило где-то шлялось всю ночь, устало и встало бледно с лица, от того весь день будет отдыхать и нежиться в тепле. Фантазия — самая практическая вещь, поскольку определяет варианты стратегии выживания. Nihil est in religione, guit non fuerit in vita[154].
Точно так же не нужны ему богословские абстракции про мионофизитскую природу единого в трех лицах бога. Его верховные боги на своих местах отвечают за свое, его духи на месте, и сейчас попросит духа озера об удачной рыбалке. Сосредоточится, прикинет откуда ветер. Если ветер северный, то дух озера мерзнет, злится, загоняет рыбу под коряги. Нет, не будет сегодня рыбалки!
Общаясь с богами элементов, со Стихиями, очеловечивая их человек входит с ними в психологический контакт подобный контакту с сородичами. Так человек сотворил живую, психологическую картину мира. Все природные явления ожили, наделялись разумом и душой, персонифицировались. «Странности поведения» смерчей, ураганов, превращения вод то в пар, то в лед и снег, стали различиями — идентификационными признаками, отдельными элементами, понятиями: вода, огонь, камень, дерево…
Элементы суть вещества, субстанции. Косная, мертвая материя. Чтобы превратиться в стихии им надо обрести жизнь, то есть движение. Стихия по определению отличается своей неподвластностью человеку, бушует по своим законам (воле). У всякого природного явления есть свои закономерности, своя «стратегия», своя логика развития. Понимание этих законов есть первый шаг если ни к их обузданию, то к «мирному сосуществованию».
Человек приручает стихии, как приручает животных, как одомашнивает растения. Скорей всего, процессы шли параллельно, ведь существенной разницы в восприятии «живое — неживое» у первобытных людей не было. Что дикий зверь, что лесной пожар, что ураган — все в той или иной мере «живое».
Стихии начинают служить людям: дождь, очаг, дом, живой колос. Несмотря на «приручение» всегда остается неосвоенная, неподвластная часть стихии. Как у всякого прирученного животного время от времени прорезается норов, как всякий культурный злак время от времени не желает плодоносить, так и прирученные элементы время от времени обращаются стихиями: пожаром, наводнением или его оборотной стороной — засухой, ураганом, землетрясением. Неподвластное отходит в епархию богов. Можно вступить с богами в контакт (жертвенный), задобрить, напугать, обмануть. С ними можно жить бок о бок, живя — познавать их крутой нрав. Прирученной стихией можно распоряжаться подобно богу, и первыми попадают в руки человека стихии разрушения.
Всякая стихия палка о двух концах: огонь это и «пламень небесный», и мирное тепло — укрощенный жар. Его оппозиции уже обходящиеся без процесса горения: жара и холод, на своих географических полюсах Полюсе и Экваторе то есть в пустыне — в тундре могут стать главными агрессивными факторами среды. Так же как стихия водная: океан, наводнение, засуха. Как ураган и воздух застойный, гнилой, заразный (пусть губителен только в болотах и глубоких ямах). Как твердь, таящая опасность землетрясения, еще чаще — неурожая. Последнее более от противоречий стихий растительной жизни.
Самая мощная стихия, противостоящая и служащая человеку: стихия жизни. Жизнь стихия абсолютная, наделенная большей разумностью, проникающая всюду различными формами: от бактерий и саранчи, до войн и революций. Живая стихия первая основа человека, потому перестройка собственной природы становится борьбой с высшей стихией, в развитых культурах обращается богоборческим актом раз человек создан «по образу и подобию».
Какими только способами человек ни пытается укротить собственную жизненную стихию: культурой, традицией, воспитанием, законами, насилием, репрессивным аппаратом, селекцией и отбором всех видов. Несмотря на тысячелетние старания все равно прет из человека животная стихия. Если индивид еще волен обуздать свои страсти, если общество в силах это сделать с отдельным членом и целой группой, то само общество обуздать себя едва ли способно, тем паче если это стихия общественного прогресса.
«Природа» — не люди. Вернее не только и не столько люди. В общении с ней возникает третий иерархический слой, поскольку человек всегда каким-то боком близок к природе. Всегда ест, всегда пьет от нее. Природа это «быт».
Ключ к благам земным лежит через небеса и вручается избранному с соизволения богов, высших правителей и покровителей. Установив однажды психологический контакт, попав в зависимость от него, человеку требуется всестороннее расширение общения.
Ключ на небесах где небесный счет в движении дневных и ночных светил, звезд, планет и созвездий, странный танец которых образует год — вечный цикл жизни земной со всеми сезонами: теплым летом и насыщающей осенью, зимней борьбой с холодом и с весенним голодом. Запомнивший, записавший знаками небесное расписание имеет возможность рассчитать собственную стратегию выживания сложив в голове (или выложив камнями в удобном месте) календарь. Но ведь «все врут календари» и сезоны различаются год от года сроком своего прихода.
Подобно тому как вновьпоявляющиеся слова описывают окружающий мир складываясь в лингвистическую картину мироздания, требуется кодификация и полученных психологических навыков общения с миром. Удачно найденный рецепт общения нуждается в закреплении. Возникает обряд — последовательность психологических шагов перед определенным необходимым действием: охотой, рыбалкой, дальним походом, посевом, сбором урожая. Неважно если молодые не понимают сути ритуального действия, им можно придумать красивую сказку лишь бы переняли и повторили все в точности. Хорошо проведенный обряд гарантирует от эксцессов или сведение их к минимуму.
Так постепенно, шаг за шагом человек выстраивает все возможные отношения с окружающим миром, устанавливает наработанные двусторонние связи со всеми предметами и явлениями вокруг, подчиняясь уже не фантазии и импульсам, но следуя наработанным ритуалам. Вписывается в Природу уже не как зверь но «по-человечески». Жизнь его становится ритуальной, «символической». На пути к природе встают уже не только духи, но незыблемые правила общения с ними, свод законов психологической подготовки и проведения действия. Кроме непосредственно жизни (еда, сон, добыча, самовоспроизведение) возникает обрядовая жизнь, занимающая большую часть свободного времени. Четко выстроенная система ритуалов встраивает человека в Природу, схлопывая систему первобытного общества, зацикливая его на себя, делая самодостаточным и невероятно устойчивым к мощным потрясениям, заменяя программу выживания в суровых условиях на программу более-менее комфортного проживания в этих условиях. Природа когда может встраивает в себя человека — регулятор естественного биоценоза. Человек встраивается в нее посредством ритуала[155].
Всякое психологическое действие обоюдно, то есть двухсторонне. Речь не идет об апологии колдовства, хотя во всех первобытных культурах существуют заклинатели погоды. Стали бы верить колдунам, не демонстрируй они время от времени эффективность[156].
Иной путь к Природе — путь «посредников»: прирученных животных и растений. Маргиналов, «предателей» дикой природы перешедших на службу к человеку. Слишком близко вошедших с ним в контакт зверей и плодов, позволивших превратиться своему злейшему врагу в скотовода и земледельца. Впрочем, человеку достались от природы не только друзья. Зная что человек всегда сумеет раздобыть пищу, частью которой можно поживиться под бок к нему перебрались паразиты: крысы, вредители, etc.
Психологический контакт со зверьем найти проще поскольку в их поведении наблюдается «звериная психология» в большей или меньшей степени присуща самому человеку. Поведение животных принято называть «инстинктивным», способы мышления «эмоциональными». Животные вообще живут «чувствами»: не осмысляют, но «ощущают» пространство обитания. Повадки животных, их умение приспособиться, охотится и добывать корм, прятаться, убегать имело обратное психологическое действие, вызывало подражание развившееся до тотемных культов. Человек надевал маску этого животного, стремясь занять его место в Природе: быть всегда с добычей как лев, с рыбой как выдра, быть быстрым и ловким как олень, свирепым как медведь, мастеровитым как бобер.
До сих пор используются способы охоты «с переодеванием», когда охотник надевает шкуру зверя и приближается к нему на близкое расстояние. Распространена охота с «подсадкой» или с чучелами. Во времена примитивных орудий охоты охотнику значительно чаще приходилось изображать диких зверей, в прямом смысле влезая в их шкуру и надевая их маску.
Чаще всего тотемы-хищники, но могут оказаться те же бобры или кенгуру, даже крысы. Бесчисленное количество преданий о животных как правило выделяют у того или иного зверя особо характерную черту, роднящую его с человеком. Что объясняет как поведение самого зверя, так и истоки подобных черт у человека. Тем самым объясняя огромное количество казуальных связей в окружающем мире. Например: почему животные не говорят на человеческом языке, почему встает Солнце, почему у дятла красная головка, почему беспечна и забывчива выдра? Ответов у каждого народа множество, порой совершенно противоположных, как «ролей» и звериных масок у самой Природы.
Во многом человек стал человеком когда начал изображать животных, копировать их повадки, понимать и общаться с ними. Он впервые получил возможность посмотреть на себя со стороны, увидеть свое отражение в природном зеркале и идентифицировать себя не как еще одного зверя, но как человека.
Однажды отойдя от Природы, позиционировав себя как нечто иное, человек возвращается в нее чтобы изменить. Как массы теплого и холодного воздуха (самой естественной среды обитания живого) накопившись в избытке становятся торнадо и тайфунами сметающими все живое на своем пути, так и человек определив себя к природе как тело инородное вторгается в нее, забирает, что может взять. Ставя себе на службу хищников (собака, кошка, хищные птицы), патиентов (птицы и травоядные), паразитов (бродильные бактерии) и эфемеры (цветы).
Создание вокруг искусственной среды «изгоняет Адама из рая», на самом деле «изгоняя рай» из окружения человека. Человек сам становится главной собственной окружающей средой. Природные процессы ранее протекавшие без него но вокруг него, вдруг начинают происходить в нем и с ним, с его организмом и социумом, в его искусственном окружении.
Формы «созидания» человека эгоистичны. Первобытный человек «дружил» с природой чтобы выжить в ней, не погибнуть. Сегодня заботясь о сохранении среды, отдельных видов, человек прежде всего заботится о сохранении себя в среде — поскольку гибель «окружающей среды» ознаечает и его гибель. Для таких казалось бы «очевидных» вещей ему приходится прилагать массу интеллектуальных и волевых усилий. Для «защиты окружающей среды» приходится растрачивать огромные материальные и временные ресурсы. Столь же дорого обходится поддержание островков дикой природы в «первоначальном состоянии». А для того, чтобы явить свою разрушительную «звериную» сущность человеку надо просто начать вести себя «естественно», просто «отпустить вожжи», выпустить стихию из себя и положиться на нее. Чем цивилизованней человек (технически оснащен) тем ужасней его лик, тем страшнее разрушения «стихией человека».
Заменив Natura naturans[157] на Natura naturata[158], создав «вторую и третью» искусственную окружающую среду — земледелие и городскую цивилизацию, человек мигрирует в города, где возникает новый уже человеческий способ приспособления к искусственной природе что в корне ничего не меняет. Дуализм тот же от Natura[159]: переиначить или переиначиться. Вот вам и «назад к Природе».
Свобода человека на лоне природы тоже чрезвычайно идиллизирована. Ближе чем Руссо к ней подошел Энгельс с его «осознанной необходимостью». «Свобода» как понятие изобретена (верней сформулирована) горожанами. Можно сидеть весь прекрасный цветущий день любуясь природой. Но как возможно спокойно придаваться эстетическим переживаниям, если знаешь, что до вечера надо собрать кучу хвороста чтобы ночью подкидывать в костер, иначе закоченеешь насмерть или растерзает тебя дикий зверь circuit quaerens quem devoret[160].
Человеку леса знакомо чувство тонкого переживания явлений Природы. Он может восторгаться буйством золотой осени, но на ходу — тропя зверя, оглядываясь вокруг лишь на миг, от понимания, что в эту пору день год кормит, и если не успеешь добыть и насушить мяса, то до весны точно не доживешь. Осенний лес красив, он видит это, пока не увидит на земле след добычи.
Чтобы предпочесть эстетические переживания потребностям жизни, необходимо определенное мужество родственное самурайскому любованию окружающим миром перед сепукку. Так воин окидывает взором свой край, идя на битву. В том числе и воин лесной. Лишь горожанин с его хорошо обеспеченным тылом, с городской инфраструктурой разнообразных кротовых запасов, может позволить себе беспечность.
Сходное положение со свободой перемещения: «собрал нехитрые пожитки и двинулся куда потянуло». Ubi bene, ibi patria[161]. Певобытный человек уходит в неизвестность. А если известное, то определенно известно и нечто не очень хорошее. В ином случае почему бы сразу не занять лучшее место? Ведь тянет в места лучшие, а приходится довольствоваться тем что есть. Или «лучшее» место занято другим и не обязательно человеком, или на старом месте стало худо. Ведь человеку в дикой природе достаточно ареала обитания. Угодий. Его ниши. Sufficit ad id natura, guod poscit[162].
Что городской человек называет «первобытной свободой» для «первобытного человека» является dura necessitas[163]. Вынужденным отдохновением, которое горожанину кажется бездельем, возникающем от избытка свободы. Что-то лесные люди мало трудятся! Слишком свободны праздные бездельники, строили бы чего, мастерили или лишний раз сходили бы на рыбалку, все лишняя еда будет.
Добывать излишнее в диких условиях — напрасная растрата сил. Лишнее все равно не пригодиться, пропадет. Угодья полные зверья, ягод, рыбы — они огромный загон для скота, и огород, и садок полный живой пищи. Зачем истреблять ее бестолку? Необходимое одновременно является достаточным. Излишек времени тратится частью на ремесла, основной частью на «отдых», который никогда не бывает абсолютно беспечностью, всегда имеет оттенок ожидания невзгод. Даже игры «дикарей» являются суровым тренингом воина и охотника (особо показательны «игры народов Севера», по которым сегодня проводятся своеобразные олимпийские игры), даже оправление культов — психотренинг. Известная медлительность «дикарей», «заторможенность», даже «лень» объясняется именно суровостью условий жизни. Жизнь на Природе это не постоянные перегрузки подобно гнету у конвейера, а нагрузки «пиковые»: суровые сезоны года, голодные времена, разнообразные ненастья, бури, вьюги, ураганы, пожары, наводненья. Да что там наводнения!? Любая охота таит в себе большие нагрузки и немалую опасность. Охотник даже в схватке с рогатым копытным рискует, не говоря о возможности самому обратиться из добытчика в добычу хищника. Добытого лося хватит надолго и туша сохатого будет использована полностью, отходов не будет. Шкуру на одежду, жилы на нитки, кости на каркасы.
Любая травма в лесу для одинокого охотника может стать роковой. Понадобятся невероятные усилья, чтобы добраться до дома в спасительный круг семьи. У городских о таких — раненых, ползущих километры по морозу — называют героями, о них слагают легенды. Для первобытных людей обыденность — в подвиги не зачисляется.
Болезни, передаваемые от добычи, отрава, таящаяся в живых соках. Реестр природных испытаний слишком широк. Даже без учета встречи с воинственными соседями. Перетруженный, утомленный человек не сможет пережить череду пиковых нагрузок. Охотник всегда должен быть не просто сыт и здоров, он должен иметь запас сил «на всякий случай» что непременно подвернется. «Запас лени».
Суета цивилизации не уничтожила окончательно «первобытную свободу». Ей суждено было развиться в кочевом пастушьем образе жизни, где 300 дней в году отведено спокойному созерцанию пастырем своих мирно пасущихся стад, остальное — пиковые нагрузки откочевок, стрижки, забоя, отела и прочих нескончаемых дел по несколько суток без сна и отдыха.
В «дикой природе» человек существует в необъятном поле ограничений. Не только разнообразные границы, но прежде всего иерархии. Скучные названия придуманы им: «вершина пищевой пирамиды» и ему подобные.
«Лесной человек» сохранившийся сейчас в основном в тайге, в непроходимых джунглях и в степях, по своей природе Зверь. Зверь умный, «зверь мудрый». Природное, звериное чутье для него немаловажно. Чувствовать, ощущать природу он вынужден вовсе не из эстетических побуждений. Обостренное чувство опасности усиливает энергетику организма. Человек физически ощущает все происходящее, знает и помнит при этом все необходимое. Ощущения складываются в четкое веданье.
Удивительно как врачи умеют распознавать больные органы! В памяти с института хранится не только знание о здоровом органе, но о десятках его патологий. Хоть абсолютно здоровых людей один на тысячу, чем не менее есть представление о «нормальных организмах», органах и болезнях.
Живой лес тоже никогда не бывает «нормальным», раз живой. Житель леса всегда распознает «патологию», то есть изменения: вот утром здесь прошмыгнула лисица, а ночью вон там спал заяц, и вообще день сегодня будет не очень, вон небо как заходится, глухой отзвук вокруг, птахи приумолкли. Но непогода не страшна, дождик поморосит и кончится, к вечеру распогодится. Пойду распадком, сверху, аккурат к развилке звериных троп, где вечером пройдет выводок лосей, засяду тихо почти не дыша, по влажному воздуху звук хорошо слышен, но зверь ноздрям доверяет больше и по дождю не учуют.
Что такой человек? иголка в стогу сена, былинка на ветру. Живет и выживает. Да еще процветает поскольку знает об окружающем реальном мире все, в том числе точно знает свое место в этом мире. Как ни ограничен его ареал, называемый угодьями это его космос. Огромная от небес до глубин почв вселенная, пронизанная сонмом взаимосвязей, в одни из которых человек может вмешаться, в другие — никогда, иначе смерть. Хоть думать о смерти в его положении вредно, но не помнить опасно.
В одиночестве человеку не с кем общаться только с самим собой, накручивать собственные мысли на веретено жизни, вступать в бесконечные монологи. Никто не ответит, даже глядящая преданным взором собака, даже загнанная дичь или напавший хищник. Хоть кричи, хоть вой, хоть шепчи себе под нос или рассуждай степенно. Никто не ответит.
Тем не менее тысячи людей преспокойно живут отшельниками. Кто неделями, кто месяцами, кто годами, а кто и всю жизнь. Общения с собой им хватает вполне поскольку в себе носят эти люди весь свой космос. Такие люди встроены в иерархию Природы, и не обязательно вознесены на самую вершину. Живут себе обходя владения, по ночам созерцает звезды, мурлычет «песни акына» — «что вижу, то пою», на самом деле записывая словами свой путь и происшествия на бесконечную ленту памяти, чтобы вновь пройдя по тем местам вспомнить все, даже неожиданно вставшего столбиком еврашку. Описательный ритмизированный монолог может мгновенно стать диалогом, в котором человек про себя обращается ко всякому зверю, птице, дереву, камню, ручью, дождю, ветру. Даже горожанин выбравшийся на облавную охоту «разговаривает» с дичью, как с не очень разумным, но одушевленным существом. У язычника подобный диалог много богаче: за ним глубокая первобытная культура.
Его внутренний диалог очень напоминает «провинциальное зеркало» в которое человек смотрится, и отмечает реакцию Природы на себя, на свое присутствие. Очеловечив все вокруг он в своем сознании все занял собой. Не собой лично — но Человеком. Осталось только заполнить это «свое» пространство материальными свидетельствами: потомством, поселениями, пашнями, дорогами, мостами, городами. В «природном человеке» есть все, что в последствии станет основным в натуре homo sapiens. Уже таятся в зародышах община-деревня, провинция, мегаполис, блистательные столицы. Стоит только развиться всходу из зерна упавшего на благоприятную почву.
Проводившиеся последние полвека исследования приматов, в первую очередь человекообразных, позволили развеять огромное количество мифов, зародившихся еще во времена актуальности споров «считать ли негра-раба человеком или животным[164]? Есть ли у индейца душа?». Оказалось, что шимпанзе используют палки и камни при отражении нападений на стадо, умеют очистить от коры и очинить палочку нужного размера, послюнявив оную засунуть в узкую щель чтобы добыть муравьев для пропитания. То есть умеют изготавливать и использовать примитивные орудия и оружие. Высшие обезьяны ведут «внешние» и внутривидовые войны, имеют сложную иерархию.
Эксперименты с обучением обезьян языку немых проводившиеся во множестве стран поначалу признали неудачными: обученная обезьяна разговаривала с человеком на уровне трехлетнего ребенка, но ей и в голову не приходило говорить на этом языке с сородичами. Так шло до момента пока одна из подопытных самок не роила дочь и самостоятельно обучила ту языку жестов. Мать и дочь начали общаться на языке глухонемых, пробудив любопытство сородичей. Способная ученица передала навыки всему стаду обитавшему в вольере. Вскоре любимым занятием всей популяции шимпанзе стали разговоры.
Анализ содержания обезьяньей болтовни дал удручающие результаты: 80 % их разговоров состояло из сплетен о членах стаи и из обмана, лишь одна пятая часть «касалась дела»: кормежки, игр, поведения людей-экспериментаторов. Человекообразные обезьяны по уровню интеллекта, сложности эмоциональной и социальной жизни оказывались гораздо ближе к человеку, чем принято было считать. Пожалуй, единственное, что они не умеют — пользоваться огнем. Известно не до конца достоверное наблюдение середины ХIХ века стаи шимпанзе, освещавшей себе путь в ночи факелами. Те же прирученные шимпанзе курят, зажигают газ. Видимо, и употребление огня дело привычки. Анализ содержания разговоров членов преступных банд выявил примерно такую же пропорцию: четыре пятых разговоров ведется о совершенных преступлениях — «кто из «своих», где, когда, как и кого «мочил». Десять процентов отводится планированию очередных преступлений, «легавым», разделу добытого, выяснению взаимных претензий (установлению и корректировке иерархических отношений). Оставшиеся десять — мечты о «красивой жизни»: «кабак, вино, бабы», на «порожняк» отведены десятые доли процента
На сегодняшний день считается что около 30 % необходимой информации человекообразные обезьяны получают от родителей, достигая интеллектуального уровня 3-х летнего человеческого ребенка. Остальные 70 % реализуется за счет врожденных навыков. У человека «обратная пропорция»: до 70 % навыков человек приобретает из окружающего социума. При ближайшем рассмотрении разница оказывается не столь разительной, всего одна треть.
Недавние исследования американских антропологов вообще разделили фифти-фифти влияние «семьи и школы» (то есть общества и семьи). Вполне можно понять их «обнуление» врожденных навыков сославшись на политкорректность. Легче сразу задекларировать равные стартовые условия для всех, «отметя» физиологические и генетические различия. Подобные исследования следует признать сами по себе некорректными: очевидно что многие вещи в дальнейшем формирующие личность закладываются с рождения. Психики и личности силача и болезного как и жизненные пути формирующие личность очевидно будут различны.
Если взять «маугли» выросших среди животных можно констатировать, что у них не развились навыки прямохождения, ergo — даже столь базовая способность зависит от общества. Но ведь все дети (опричь калек от рождения) начинают ползать на четвереньках, потом вставать и ходить самостоятельно, повинуясь внутренней программе развития. У «маугли» этот навык не поддерживается дальнейшим звериным воспитанием. Человеку сотни раз в жизни приходится «вставать на ноги», то есть открывать в себе те или иные способности… или обнаруживать их отсутствие. Столь же очевидно, что личность талантливого человека будет во многом определяться его талантом. Даже если талант так и на разовьется, разовьются глубокие комплексы «несостоявшейся жизни».
Сама по себе тройственность влияния генетических данных, семьи, социума на формирование личности представляется натяжкой. В более широкой интерпретации термина генетика подразумевает Природу. Прежде всего климатический фактор тапа расхожей оппозиции «южный темперамент — северная сдержанность». Чем «ближе к природе», чем более человек зависит от нее, тем более ее влияние на формирование личности, темперамент, даже комплекцию и физиологию.
В городах особенно в комфорте современной цивилизации влияние природно-климатического фактора нивелируется. Возникает «нелинейный член уравнения», исключенный американцами, то есть влияние Природы в самых разнообразных видах: генетика, климат, питание, «окружающая среда».
Но все еще сложней. Археологам известен «феномен великанов» в древних захоронениях. Это воины — привилегированное сословие, с детских лет взращиваемое на «мясе и пиве». Что разительно бросается в глаза на соседние скелеты крестьян, выросших при дефиците белка и изнуряющем пожизненном труде. Конечно такие факты можно интерпретировать как часть влияния социума, однако… Однако подобных примеров наберется в избытке.
На формирование личности так же влияют болезни, особенно перенесенные в детстве, да еще если оставляют след в виде изъянов или немощей. Равно болезни хронические, например хромота Тамерлана. Более того, психические болезни вообще изменяют личность, а в латентной форме им всегда подвержена значительная часть человеческой популяции. Даже вещный мир, материальное окружение, особенно культурный его аспект оказывают сильное влияние на личность. Например доказанный факт: «современная» типовая застройка новых районов ведет к оскуднению, даже деградации личности. Тоже «часть общества»? Или «часть природы»? Или «окружающая среда»?
Четко выделить в каждом конкретном случае влияние сложно. «Нелинейный член» либо рассматривается как малая величена, либо вообще исключается.
Приматы в естественных условиях лишены «искусственной среды» и полностью погружены в природную. Поэтому на их примере можно наблюдать «чистоту эксперимента». Поведение горных горилл и их равнинных собратьев не слишком разнится, однако эти различия есть. Даже социальные в виде размеров стай и построения иерархии в них. Что тогда говорить о человеке?
Поведение высших приматов показывает что при исчезновении вида homo sapiens с лица Земли, из их рядов при необходимых условиях может выделиться новый отряд приматов способный занять место человека и повторить его эволюцию вновь. У человекообразных в зачатке уже есть все необходимое для «замены» человека, как у первобытных людей есть все зародыши из которых может развиться цивилизация, история, культура. «Природная страховка» в случае «случайного исчезновения вида» заложена на всех ступенях лестницы живых организмов.
Первобытный человек — «человек в чистом виде» — часть Природы отъедающий от нее, но ей же и дающий, привносящий в нее разумное человеческое начало, а также очеловечивающий (тем самым обожествляющий) все природные явления. Природа отражается в зеркале Человека, тем самым сморится и видит себя в своем «любимом создании».
Космос первобытного человека сопряжен с большой Вселенной, хотя связан очень практичной стороной по той простой причине, что иной роскоши отшельник не может себе позволить. Солнце его греет, светит ему, освещает его ночи Луна. Звезды указывают путь. А движение светил для одинокого охотника лишь забавная игра небес — Календарный счет связан со стратегией выживания больших социумов, ведется кастой жрецов-шаманов.
На небесной карте охотник знает лишь ориентиры, указывающие путь по ночам. Как таковой подробный календарь ему не надобен, одиночка сам себе календарь и сам себе термометр, все узнает по собственной шкуре. Весна может запоздать, зима нагрянуть неожиданно, вопреки всем календарным срокам и надо всегда надо предугадать в какой момент это произойдет. И охотник узнает по приметам, по поведению птиц и зверей, деревьев, трав, цветов. Во все времена деревья лучше любого метеоролога покажут каким быть лету или зиме. Даже запах снега может подсказать, что перелет птиц, ход рыбы на нерест в этом году запоздает. Количество прожитых и будущих лет неважно, важен конкретно проживаемый год, что всегда может стать последним несмотря на твое здоровье. Всегда щедрая на сюрпризы Природа нуждается в присмотре в пристальном наблюдении, в постоянном созерцательном контроле.
Одиночка не «слит» с природой, как утверждают некоторые горожане. С Природой сливаются тихие созерцатели, монахи-отшельники, постигающие суть вещей, поскольку их задача не «просто жить» но постигать и прозревать, сливаться с Абсолютом дойдя до смысла: he is made one with Nature[165]. Созерцание монахов может растянуться на годы. Всякий отшельник созерцатель. Только цель жизни монаха сильно разнится с целью жизни охотника.
Созерцательный порыв и навык тоже коренится в «первобытности», однако скорости созерцаний различны. Увидеть выскочившего на тебя зверя и за полсекунды созерцания проникнуть в суть происходящего, вызвать ответный, совершенно правильный импульс: уклониться и победить. Расчетливый разум на подхвате: определяет изначальную стратегию, в нужную минуту вычисляет, выдает решение борющемуся телу.
Подобный тип «мгновенного созерцательного мышления» является основой психотренинга в дальневосточных школах единоборств. Сократив время созерцания мира до краткого мига озарения заставить организм вести себя «естественно», без участия сознания — на уровне рефлекторных реакций. Нужно мгновенно воспринимать выпады врага и выдавать молниеносный ответ. Более того — навязать свою инициативу — «думать» и действовать быстрей врага. Сознание не отключается, оно сосредотачивается на мгновенном созерцании, т. е. созерцании мига.
Так рыбак созерцает поплавок на воде. Разум его может помыслить о сотне вещей, но стоит пойти поклевке, как следует мгновенная подсечка и серебристый карась бьется в подсачике. Человек постигает суть процесса, «сливается» с ним поскольку действует один. Стать частью Природы возможно только заняв свою собственную позицию-нишу в ней. И охотник, и хищник, и «трепетная лань» встроены в природную экосистему, поскольку занимают «свой шесток». У них собственный тип поведения, свойственный только ему, внешний облик и предназначение. Все элементы экосистемы — конкретные части целого. Часть — не Целое.
Всякое «полное слияние с Природой» лишь заблуждение или абстракция ума. Истинное слияние в умении выжить, умении брать необходимое, использовать «по назначению и предназначению» части Целого тратя лишь достаточные усилия, в том числе и умственные. Разум пригодится для более важных вещей.
Стоя вечером на краю обрыва над излучиной реки горожанин любуется закатом, охотник в том же мете и в тоже время видит плещущуюся в реке рыбу и пролетающих птиц, слышит ревущих в лесу кабанов: звуки потенциальной пища. Краски заката его настораживают или радуют в зависимости от цвета: какому дню быть завтра. Охотник не может укрыться в чреве каменного дома, его шалаш средь леса.
Лишь оценив обстановку, охотник напоследок отвесит достойный поклон солнцу. «Дикарь» тоже общается с Природой, общается с ней постоянно, в основном… через посредников. Всюду поселив духов, охотник придумал множество примет, обрядов, жертвоприношений. Со всяким духом может общаться на равных, говорить, просить, требовать, молить. Будь это дух водопада, ущелья, ложбины, болота, неба. Даже в доме живут домашние божки и домовые. Порой, если отношения с природой глубоко гармонизировались как у айнов, то боги проникают всюду образуя столь удивительные взаимосвязи и иерархии, что человек в этом мире начинает мостится где-то сбоку. Одушевляется и обожествляется все: дом и домашний очаг, даже предметы утвари, даже отхожие места. Всюду свой «дух-начальник» и айн нужду спокойно оправить не может, не пообщавшись с духом отхожего места. Что говорить о мире за частоколом поселения населенном духами плотнее чем Шанхай китайцами.
Проза жизни для первобытных людей. Недаром даже лесные племена живущие общим поселением с большой опаской относятся к сородичам-отшельникам. Природный взгляд на мир заставляет смотреть на животных, как на братьев меньших. «Тоже люди, только рубашка другой», — говорил про зверей Дерсу Узала. Старый гольд обладал редкой душевной теплотой, но подобный взгляд на природу живого может дать «обратный перенос»: убить человека, все равно что убить зверя. Дальнейший путь лежит к человеческим жертвоприношениям, ритуальному каннибализму — темным сторонам язычества. К войнам, взаимному истреблению. Немногие, подобно Дерсу, обладают волей и разумом чтобы в одиночестве возвыситься. Большинство дичает, особенно утратившие первобытные генетические задатки цивилизованные люди не прошедшие курса выживания в экстремальных условиях.
Одичавшие долго не живут. Подобно Робинзону (вернее, его прототипу Селькирку) забывают человеческий язык, теряют людской облик, становятся подобны дикому зверю, рвущему живое мясо руками и жадно пожирающие все без разбора. Хуже шимпанзе. Утрачивается главное преимущество человека — разум, вместе с ним потенциальное превосходство над средой. Конечный результат всех ошибок одиночки один: преждевременная смерть.
Еще одна иллюзия века Просвещения: есть «благородные дикари», в которых лежат зачатки всего человеческого благородства, которые чистой душой внимают природе, невинные словно дети. Есть дикари-«варвары» — воплощение темных сторон природы или утратившие невинность и перенявшие пороки цивилизации, опять же надо полагать от избытка невинности. «Испорченные дети».
«Дикарь» до сих пор успешно эксплуатируемая мифологема западного сознания. «Плохие дикари» служат врагам, подобно гуронам Фенимора Купера, а «благородные «могикане» — нашим. Банальный шаг к разрешению очевидных противоречий путем внесения дуализма, хотя первобытный мир много богаче наших представлений о нем, в том числе представлений автора этих строк. Богаче уж тем, что несет в себе матрицу всех будущих цивилизаций, всей будущей всемирной истории. В том числе ее жестокости «вынужденной» природной и собственно человеческой социально-культурной. Жестокость человека по отношению к себе подобным превзошла все виданное в дикой природе. Сегодня человек гордится своей высокой материальной и духовной культурой, стыдливо задвигая на задний план главные успехи цивилизации: военную технику, всегда сосредотачивавшую самые передовые технические и научные достижения, равно историю и культуру войн.
Всегда интересно закинуть человека одного в дикие условия и посмотреть как он выкрутится. Очень популярный сюжет в подростковом возрасте, когда тинейджер мечтает наконец освободиться от опеки родителей. Более зрелым читателям-зрителям любопытней варианты замкунтого коллектива. Оно и понятно: семья, работа…
Для исследователя робинзонада остается одной из лучших «лабораторных» моделей, где легче всего исследовать сущность человека, попытаться понять, что за зверь homo sapiens. Поселение, дом, утварь, одежда, еда и питьё оказывается не исчерпывают потребностей человека, ни его возможностей. «Робинзонада» нижний, базовый предел — пища для рассуждений о минимуме необходимого для жизни.
Из этого минимума вырастает все остальное, словно из микрокосма, поскольку малый космос — первичное точное знание о реальном мире пусть и с не очень верными теоретическими обобщениями. Знание о предназначении человека не сформулированное вербально, только чувствуемое и ощущаемое на подсознательном уровне. Как Мегаполис (макрокосм) является на сегодня конечным реализованным знанием о природе человека, его предназначении, увы, столь разнообразно сформулированное в различных скрижалях что разум не в силах уже собрать все знания воедино чтобы отжать умственный экстракт. Чувства в городе приравнены к эмоциям и не имеют никакой силы доказательства.
Маркс утверждал: все достижения Робинзона происходят от уровня производственных отношений, которые тот нес в себе. В ХIХ веке все сделанное Робинзоном еще считалось достижениями. В ремейке «Робинзона Крузо» Жуль Верн в «Таинственном острове» даже фабрики и верфи. Кем был Робинзон у Даниеля Дефо? Горожанином… Построил не дом, но маленький городок на одного человека со стеной-частоколом с бойницами и мушкетами в них. Городок с городскими часами — столб на котором Робинзон вручную отмерял не часы а дни пребывания на острове. Пытался строить корабли и рыть каналы, рубил просеки. Окрест города завел злаковые поля, устроил ферму. Но спать (жить) отправлялся в свой «город». Робинзон оттиснул матрицу не своего социума на дикую природу, поскольку был один и до появления Пятницы ее просто не было социума на который можно ее оттиснуть. Но своего типа поселения и устройства мира вокруг него.
Пришелец из другого («дикого») мира Пятница с удивлением взглянул на неожиданно возникшую цивилизацию. Во многом нелепую на его взгляд, поскольку Пятница естественен для этой среды и большинство робинзоновых штучек казались ему излишними. С его точки зрения для выживания на необитаемом острове требовалось намного меньше и совсем иное.
Во многом умозрительные образы Робинзон и Пятница соответствовали фантазмам века Просвещения: l’homme civil[166] — «человеку просвещенному» и l’homme sauvage[167] — «благородному дикарю». Дикарь благодушно внимал учителю открывая для себя чудеса (вернее — чудесные штучки) цивилизации. По сути Пятница был колонизирован Робинзоном вместе с островом по праву «дикости» аборигена. Для убедительности «невероятной дикости» Пятницы — индеец выведен людоедом, как и его враги. «Невинный каннибал» совершающий один из страшнейших смертных грехов «по неведенью».
Парадоксально, но по сюжету книги каннибалом является и сам колонизатор. Еще до уединения на острове после кораблекрушения Робинзон испытал с избытком опасных приключений в надежде разбогатеть. В одном из них после бегства из мавританского плена продал в рабство мальчишку спасшему ему жизнь. Продал несмотря на слезы своего юного спасителя, поскольку сам Робинзон «был голоден». И плыл Робинзон в жаркие Карибы с целью обзавестись рабами и устроить плантацию.
Необитаемый остров и Пятница понадобились Даниелю Дефо для дидактики: не только Цивилизация провещает Варварство, но и Дикая Природа и Первобытность возвращают Цивилизацию к основам бытия, тем самым «улучшая» и «облагораживая». Умозрительному Робинзону-одиночке понадобилось слишком много, ему потребовалась цивилизация не для просто выживания, но для «полноценной жизни» с его точки зрения. Как говорилось выше прототип Робинзона Селькирк прожил на острове четыре года и утратил почти все человеческие черты. Дефо понимал что на острове надо не просто выжить, но сохранить человеческий облик. Для этого нужно еще что-то кроме еды. «Что-то» — малая модель цивилизации.
Робинзон несет крест цивилизации в дикую природу — «Крузо» означает «крест». Что потребно Пятнице Робинзон даже не принял во внимание. Не случайно Пятница очевидно лучше знавший флору и фауну островов, методы их добычи и употребления почти ничему и не научил Робинзона. «Необходимое» всегда определяется не собственно потребностями некого абстрактного человека — столько килограмм пищи в день, столько-то питья, жилище, одежда, огонь — но потребностями конкретного человека принадлежащего конкретному типу цивилизации. Робинзон цивилизовал остров поскольку не умел довольствоваться малым. Ему потребовалось слишком много. Деньги найденные на остатках затонувшего корабля Робинзона в течение всего времени пребывания на острове никак ему не пригодились, в отличие от топоров, лопат, кортиков, ружей, рома и табака. Однако по возвращению в цивилизацию Робинзон оставил все нажитое на острове наказанным корабельным бунтарям, забрав с собой только золото и сокровища. Книга оканчивается хеппи-эндом. Читатель пребывает в уверенности что Робинзон зажил в Англии богато и счастливо вкупе с Пятницей. Дефо не позволил ему остепениться, послал в последующих томах вновь бродить по свету, занеся между прочим и в Россию, где Робинзон похитил у самоедов золотую бабу. То есть в цивилизованном обществе Робинзону вновь не хватило главного в цивилизации — денег. Однако дальнейшие похождения Робинзона неизвестны широкой публике — они ничем не выделяются среди подобного им массового чтива той поры.
К реальности рассуждения о робинзонаде хоть имеют самое прямое касание, однако о робинзонадах современные «лесные люди» знают иное: каждый человек рожден матерью и у каждого должен быть отец. Ребенок вскормлен молоком и вынянчен, чтобы из кровяного комочка превратиться в существо о двух ногах. Только от родителей или их родственников можно получить знание как выжить в одиночку в лесу, только они проведут его в тот космос где жить одному. Старики нужны детям своим знанием, своим опытом, конечным итогом самостоятельной жизни и размышлений. Главное богатство стариков — мудрость, хотя есть большое подозрение, что человек не может стать мудрым, может только развить, закалить испытаниями, отточить размышлениями разум. По своему мудры дети, среди подростков есть свои «мудрецы», даже средний возраст известен прекрасно мыслящими особями. Особенностью первобытности остается постоянная нужда в приложении максимума возможностей на протяжении всей жизни. Среди детей выживают самые проворные, среди юношей — быстрые и ловкие, среди взрослых — самые сильные. До немощной старости доживают только мудрые. Остальные уходят из жизни как только иссякает их «основной ресурс».
Дети нужны старикам, чтобы прожить старость сытно, в почете, уважении и спокойствии после полной невзгод и приключений жизни. Один из лучших способов быстро вправить юноше мозги, чтобы брал не только силой и ловкостью, но умом и опытом — оправить на годик пожить одному в диком лесу. Будьте покойны, одиночке даже год в Лесу или Степи предоставит множество очень бурных и, большей частью, очень опасных приключений. Experientia docet[168].
В 50-е годы миссионеры в Кении обращавшие в истинную веру масаев, столкнулись со стойким неприятием учениками католических интернатов авторитета преподавателей. Единственно весомыми словами для молодежи были только наставления племенных старейшин. Патеры «разоблачили» перед учениками главный «трюк» старейшин: умение поразмыслив всего минуту составить план удачного набега. Благосостояние масаев зиждилось на поголовье крупного рогатого скота пополняемого угонами у соседей. Святые отцы предложили ученикам понаблюдать, что происходит до того, как старец будет спрошен. Оказалось все его родственники отправляются на разведку, вызнавая все о поголовье, местах выпаса, охране предназначенного к угону стада. Потому старик, после недолгого углубленного размышления выдавал правильный совет, производя на племя неизгладимое впечатление своей непостижимой мудростью. Ларчик открывался просто, большинство учеников испытали разочарование: «старики нас обманывают».
Лишь некоторые изумились: не есть ли подобное поведение истинная мудрость — плод опыта долгой жизни? Точно такие же секреты хранят старики всего мира знающие что и как надо сделать чтобы достичь результата.
Потребность в обучении и передаче необходимого знания создает так называемую «нуклеарную» семью. Человек в ней устанавливает «природный» порядок — прежде всего иерархию. Глава семьи не просто администратор но и воинский начальник поскольку добытчик-охотник, ведущий ежедневную войну с диким зверем. «Главный воин» в семье, ее защитник, охранник территории.
Непреложные законы главенства патриарха, подчинения младших старшим, слабых — сильным, разделение на более и менее ценных членов семьи. Малые дети как то ни жестоко в качестве наиболее слабых, первыми окажутся в «расходном списке», следующие на очереди дряхлые старики. Их содержат до поры пока жесткие внешние условия не сожмут свои челюсти. Тогда закон иерархии вступит в силу: детей отнесут в лес со слезами подчиняясь необходимости или умереть всем, или только младенцам. «В следующем году новых нарожаем».
Так же поступят с ветхими стариками и старухами. Из них выжали все знания, или почти все, а что не узнали, можно позже заново открыть самому. Хоть и жалко родителей, но rebus distantibus[169]. В самых суровых условиях остается только голый костяк семьи: отец и мать. Вечные Адам и Ева перед лицом «закона оптимального выживания» все еще жестокого но уже обретающего рамки разумности, уже отличающегося от «природного», где самки могут вступить в схватку с самцом ради детенышей.
Вопрос о власти первейший, поскольку решает в высшем своем проявлении вопрос жизни и смерти: кому умереть, кому жить дальше. Власть выявляет ценность человеческой жизни, оценку значимости каждого индивида даже для малого общества. Равно столь важную категорию как Свобода, через ограничение желаний человека, подчинение чужой воли и навязывание другим своей. Неволя фигурирует как «свободный выбор», правда в основном для мужчин: всегда можно превратиться в одинокого бродягу, устранив социальное давление, заменив его давлением обстоятельств окружающей среды. В ином варианте придется бросить вызов вожаку и сразиться с ним.
В своем зачатке эти проблемы уже ключевые для личности и социума. Попытками разрешить их человек дошел до страшных мер, так и не разрешив вопроса с «идеальной властью», поскольку его разрешение решает одновременно вопрос «идеального общества» и «идеального человека». В жестких условиях волевой вождь автоматически навязывает свою волю не только сородичам, но и окружающей Природе и соседним племенам.
В своем нормальном, не экстремальном бытовании власть противоположна столь крайним экзистенциональным формам. Для управления нужен не вождь, а старейшина. Эффективность его решений состоит в том, чтобы никогда не понадобился вождь, чтобы не доводить ситуации до крайностей, просто жить в спокойствии и достатке. То есть мудрый старейшина нужен для жизни, вождь — для всех вариантов войны.
«Малой» семьей социум не ограничивается. Человек должен овладеть разговорным языком, а его может дать только «большая семья» (в данном случае термин употреблен не совсем корректно с точки зрения демографии или этнографии) или племя. Именно такой размер социума является «большой оптимумом» выживания. Социум очень похожий на деревню — в нем уже надеваются маски, и уже поблескивают «зеркала» мнения «других». Первобытное племя — большая семья, общественный организм еще не закрепленный очень жестко на земле. Он еще перемещается по своей территории, еще распадается на отдельные клетки нуклеарных семей что могут откочевать в глушь, даже на атомы бродячих охотников-одиночек. Но социум племени уже совокупен.
Единый язык общения, общий мир, общие боги. Племя-государство, прообраз города-государства, вообще любых государственных форм. Уже есть вожди, шаманы, старейшины что тоже можно назвать специализацией, но пока еще это развитие принципов иерархии. Всякий выделившийся не по территориальному, а по профессиональному признаку встает «над» остальной массой, приобретает статус «наиболее ценного». Например лекарь-шаман или мастер по изготовлению кремневых ножей.
«Сознательная иерархия», «первобытная демократия» в фазе обострения мгновенно превращающаяся в «первобытную деспотию». Тяжелые времена наступают едва ли ни каждый год, но так же часто отступают, и вожжи вождизма столь же «естественно», повинуясь природным циклам очередного благоденствия, ослабевают чтобы не лишиться власти совсем. Племя становится «обществом равных»: равных глав нуклеарных семей, общиной, живущей по принципам «деревни del’arte» и «зазеркалья».
Племя это «минимальное человечество» способное к сколь угодно долгому выживанию и проживанию в Природе. На Новой Гвинее до сих пор существуют племена ничего не знающие о внешнем мире. Их orbis terrarum[170] от одного хребта до другого, сходящихся у вершины горы, и до непролазного болота меж хребтами и дремучим лесом в отрогах хребтов. Вся существующая Земля.
Возможно прокладка авиатрассы из Сингапура в Австралию лет 50 назад означала для них изменение мироздания, предзнаменование скорой гибели мира, когда по небу стали летать ревущие птицы железные птицы (хотя железа они не знают), а ночью по небу начали перемещаться красные или зеленые звезды. Поскольку ничего фатального не случилось подобные изменения в мире аборигены восприняли как должное и сегодня рассказывают сказки своим детям о боге на севере каждую ночь посылающем красную стрелу богу на юге, а тот в ответ шлет стрелу зеленую. «И так будет всегда, пока стоит мир». Какие-нибудь забастовки авиадиспетчеров или крах авиакомпании приведут к отмене рейсов, вызвав новые эсхатологические ожидания и социальные волнения в неизвестном миру племени меж двумя хребтами в зеленых джунглях.
Страшно представить если разразившаяся какая-нибудь атомная война (или иная ей подобная) погубит этих людей так и не узнавших за что. Возможно для них всемирный катаклизм явит волю богов, ведь все они, в отличие от нас, готовы к смерти. Явись перед ними люди цивилизованные, дикари примут пришельцев за богов или за инопланетян, что с их очки будет правильным.
Их мир очень мал, но это Вселенная. Мир их под воздействием цивилизации претерпит удивительные метаморфозы, породив совершенно удивительные интерпретации «карго-культов». Если останутся только они во всем свете, то рано или поздно какие-нибудь отверженные смельчаки перевалят через хребты, форсируют болота и начнут заселять Мир заново. Gens una sumus[171].
Дотошные ученые просчитали максимум численности людского рода, в качестве вершины пищевой пирамиды в дикой природе, т. е. если бы сейчас вместо городов и пашен были только леса и степи. Получили 500 миллионов человек. Предел Дикой Природы. Тысячелетия прогресса понадобились чтобы на планете Земля жило в 12 раз больше, да и то половина пухла от голода. Достойный промежуточный финиш!
Те же ученые ввели понятие «экологических» или «биоценозных» войн. Что-то сродни «относительному сельскому перенаселению». Когда слишком размножившаяся людская популяция начинала угрожать всему региональному биоценозу, обострялась межплеменная пищевая конкуренция, «восставал род на род», сходился в беспощадной схватке, выживал сильнейший, людское поголовье уменьшалось как минимум вдвое, гармония пищевых пирамид восстанавливалась. Самые первые войны в жизни человека.
Только чем такие войны отличаются от столкновений шимпанзе? Будь утверждение об «экологических» войнах на 100 % верным, Земля бы до сего времени оставалась бы «планетой обезьян». Шимпанзе как и человек — «вид сбоку» на стройную иерархию «травоядные — хищники». Странный вид животных пожирает все, что съедобно, изготавливает для этого орудия. Универсальный вид, наделенный избыточным разумом. Всеядное существо, подобно кабану или медведю.
Вопрос не академический — вопрос ключевой: о «Добре» и «Зле». Относится ли человеческий вид к хищникам или травоядным? Поскольку затрагивает природу человека, соотношение в нем воинственности и миролюбия. «Всеядность» человека не позволяет четко разделить в нем пропорции, подобно формулам вроде: «человек агрессивен на 30 %, поскольку треть проблем склонен решать конфликтным путем, остальные — мирными».
В южноамериканских джунглях нет столь разумных человекообразных обезьян как в Африке или на Борнео, однако сельва полна жизни настолько, что ее называют «зеленым адом». Даже присутствие лесных индейцев регулирует круговорот на жалких клочках территорий их племен, вокруг на сотни километров может быть ни души. Что-то в теории «биоценозных войн» не сходится. Ведь даже эти разобщенные сотнями километров «зеленого ада» племена воюют меж собой, совершают далекие марши с риском бить убитыми врагами или погибнуть в жестоких условиях похода.
Элементы жесткой «экологической» регуляции несомненно присутствуют и прослеживаются на протяжении всей человеческой, но насколько глубоко их влияние, насколько определяюще?
Пусть сельское перенаселение порождает борьбу за пахотные и орошаемые земли («войну за землю», «войну за воду»), городское перенаселение — кризисы революций или государственную экспансию («битву за ресурсы»). Прав Мальтус? Чем больше людей, тем больше войн. Когда население Земли стали считать на миллиарды, гекатомбы стали миллионными, потери в войнах обернулись десятками миллионов. Таким способом регулируется мировой баланс? «Окинул взором… и душа моя страданием людским уязвлена стала».
Положим мировые войны выравнивают политические и экономические дисбалансы, называемые в политике «противоречиями», подобно грозам выравнивающим разницы электрических потенциалов или ураганам, приводящим в равновесие разницу атмосферного давления. Уместней говорить о неком универсальном механизме, единстве и подобии совершаемых действий. Ведь выравнивание потенциалов одно, война — несколько иное. В торжестве принципа равновесия мы имеем дело с циклическими процессами и саморегуляцией. В войнах сильный побеждает слабого и мир меняется.
Мир людей особенно. Агрессор захватывает колонии, истребляет народы и заселяет их земли. Приносит пусть подобный, но несколько иной тип цивилизации. Можно ли назвать такие войны «прогрессом» или «регрессом»? «Прогрессивными» историки пытаются назвать различные типы войн, вроде завоеваний Македонского, «регрессивными» — разрушение варварами Рима. Или противоположные им марксистские интерпретации: захватнические-«несправедливые» и освободительные-«справедливые». Вся история человечества не слишком прилаживается к сему предмету поскольку подавляющее большинство войн ведется вовсе не по морально-нравственным соображениям.
Рассмотрение нюансов феномена войны не входит в задачу автора, разве в части «войны человека с Природой» то есть биологическом ее аспекте, известном по еще одной терминологической путанице гуманитариев: «Если мы начнем воевать с Природой, она нас сметет. Природа мстит».
Интеллигентская ремиссия первобытных страхов хтонических сил Природы. Так и кажется, что вдруг обрушатся на мирно спящие города из стекла и бетона десять казней египетских. Цунами, ураганы, землетрясения, наводнения, нашествия жаб, насекомых и птиц, засухи, пыльные бури, эпидемии, снегопады и новое наступление ледников — весь грозный и примитивный арсенал «разгневанных духов Природы». Стихии.
Чтобы победить человека, тем паче смести его с лица Земли, Природа должна обладать многократным превосходством, да еще стать сверхагрессивной, да еще специфически агрессивной. Должна накопить чудовищный потенциал катастрофы, чтобы уничтожить столь выживаемый вид как человек, обрушить его разом, заодно сметя и большинство иных экосистем. Тотальная война Природы с человеком, безусловно превратится в тотальное саморазрушение природы.
Природа всегда экономна в своих методах. Если ей угодно будет смести с лица земли доминирующий вид пришедшей к гипертрофии, избавиться от очередных динозавров и мамонтов, то или появится новый вид, или новые формы организации прежних видов. Новые хищники окажутся не примитивней, но гораздо разумней и организованней человека, будут превосходить его во всем. Уже homo sapiens предстанет хтонической «требующей обуздания» силой природы для новых «люденов». Сметет человека не Хаос, а Разум.
Страхи появления подобного Разума очень часто проявляются в фантазиях о Супермозге или Суперкомпьютере, захвативших власть над Миром, например в фабуле всех трех серий «Терминатора». Социалистической интерпретацией этого страха стали «людены» Стругацких.
Пока такого вида не обнаружено, уместней говорить о самом человеке, как суицидальном виде «подорвавшем природное равновесие или вовсе уничтожив окружающую среду…» ну и так далее по буклетам «зеленых», вариантов множество, в том числе техногенных или тех же военных в «атомный век». Разве человека «забывшего» вычистить выгребную яму и однажды задохнувшийся в сортире можно назвать «жертвой мести Природы»?
Заблуждений и иллюзий на счет Природы и Человека у «людей цивилизованных» превеликое множество, и вовсе не из скудоумия или многоумия. Чем дальше удаляется исследователь от предмета исследования, тем больше аберраций, тем больше умозрительных представлений о природе подменяет реальное знание. Пусть он смотрит на предмет через микроскопы и телескопы и накапливает эвересты монографий — он все равно смотрит из уютного и хорошо защищенного домика, имея психологию одомашненного человека. Но даже не в «объективности взгляда» дело. Иллюзии и заблуждения возникают из глубоко реальных потребностей цивилизации.
Всякий раз, на очередном витке развития нарушая баланс (он нарушается, прежде всего, в душе, когда подрывается те ценностные установки, что ныне модно называть «экологией сознания».) между цивилизаций и природой, человек вновь ощущает потребность в восстановлении гармонии, всякий раз продуцирует «идеальные формы» своих представлений о ней. Сочиняет музыкальные циклы «Времена года», создает различные утопии о «естественном человеке», «благородном дикаре».
Пока над сознанием властвовали боги очень многое можно было поместить в «черный ящик» трансцендентности божественного. До поры пока ящик не оказался переполнен. Стоило наступить Возрождению, как вместо единого «государственного» бога со свитой ангелов и святых (армией вторжения на территорию природной и людской дикости) на волю вырвались полчища богов античных — языческих, тоже достаточно цивилизованных, но природному естеству более близких.
Параллельно возник невиданный прежде интерес к устройству мира, к далеким экзотическим краям, к диковинкам. Неожиданно Природа, все живое сделалось невероятно занимательным. Открылось что у таракана 6 ног, а не 8 как считалось почти две тысячи лет. Удивительно, как этого не заметили раньше!? Попросту не присматривались. Первые шаги сделала анатомия, открылась «внутренняя» природа человека. Мир прежде посвященный почти всецело духовно-религиозному исканию, нежданно наполнился природной силой и натиском. Самоуверенная поступь Гаргентюа, восторженно распевающих гимны Жизни и Природе, вскоре обрела себя в витальном духе Барокко.
Вскоре натиск ослабел: открывшиеся дали, горизонты и перспективы сделались привычными, освоенными. Наступил манерный век буколик и пасторалей с пастушками и панами меж тучных стад на зеленых лугах. Таковой природа виделась из Версаля. Барокко подобно сильному но недалекому рудокопу извлекло на свет столько чудес, сокровищ, диковин что россыпи их сияли повсюду. От того обесценились. На смену плотоядной ненасытности Ренессанса, нарочитой грубости Барокко пришло изящество Рококо.
Новую картину следовало осмыслить, вписать в нее новую реальность, и господа Вольтер и Руссо заточили перья. Для своего века плеяда Энциклопедии потрудилась на славу, вписав весь мир в энциклопедический свод. Что возможно систематизировали собрав в Ламаркову систему, что не смогли — заменили иным сводом и поныне действующих иллюзий и заблуждений. Иллюзии оказались просто необходимы: неоязычество свергло с пьедесталов богов, заменив их Природой ставшей и Богом и Храмом, тем самым произведя удивительную революцию в сознании. А революции в сознании всегда сопутствуют социальные революции.
Довольно скоро мир убедился в иллюзорности «природных образов», россыпи сокровищ утилизировал запрятав по ящичкам «научного знания». Вновь открытый природный мир подлежал исчислению, его можно было разобрать на шестеренки как часовой механизм, отремонтировать, модернизировать и собрать вновь, чтоб служил на благо прогресса. Мир классицизма и точной механики, время индустриального наступления на Природу. Вернее, «на окружающую среду».
За долгое «историческое время» человек обзавелся искусственной средой. Пейзаж Западной Европы эпохи Просвещения мало отличался от пейзажа конца Средневековья: обилие мощеных дорог, замки-поместья, мосты, множество прудов и каналов, сплошные пашни, выпасы, бесчисленные конюшни, повозки — медлительный гужевой транспорт. Лесов едва ли больше чем сегодня заповедников и парков: импорт основных продуктов питания дорог и затруднителен, поэтому требовались посевные площади и выпасы, население и промышленность нуждались в огромном количестве топлива. Добыча каменного угля только зарождалась. Леса шли на дрова везти которые за тридевять земель накладно. Освободившиеся вырубки становились полями с рожью и овсом. Гужевой транспорт требовал корма.
Сельско-городскую идиллию предстояло изменить: отрыть угольные и рудные шахты, понастроить фабрик и заводов с прилегающими к ним рабочими кварталами, закоптить небо, всюду проложить железные дороги, понатыкать столбов для телеграфных линий, замостить шоссе, спустить в море тысячи пароходов везших из-за океана все что угодно, в том числе мясо и пшеницу. Предстояло создать промышленную цивилизацию загнав предшествующую в резервации небольших провинциальных городков. Мир в очередной раз изменился действительно став похожим на стальной механизм, поползший по белу свету.
Уже тогда разница между городской цивилизацией и Природой разительно бросалась в глаза. Возникло новое благоговение перед Натурой. Стоило выехать на пикник, что сделалось простым предприятием для многих благодаря новым видам транспорта, стоило вдохнуть чистого воздуха, увидеть зеленую траву и прозрачную воду, как прилив сил давал горожанину понять сколь ценна Природа. Два мира жили в относительном равновесии и с этим мирились. Город считался «фабрикой цивилизации», природа ее «легкими». Пусть Город отравляет, но плюсов у него все равно больше чем минусов. Минусы можно легко исправить сбежав в деревню, на горные воды, на Ривьеру. Наука всемогуща, со временем разрешит все вопросы, преодолеет все трудности, создаст механизмы разрешающие любые проблемы.
На пике промышленной цивилизации наук и плодов их появилось столько, что каждая стала двигаться по своим рельсам, открывая свою дверцу в Природу, вовсе не ведая, что происходит в соседнем «купе», «вагоне», не говоря о других «поездах и путях». Пока зрима отдача человечеству было не до Природы. Тем более что человечество занялось своим «исконным делом»: с помощью машинерии переделывало мир и само себя. Самые совершенные машины человека в те времена за редким исключением в первую очередь предназначалась для войны или для производства вооружений.
Пока кипели мировые войны и революции, шел дележ колоний и ресурсов успели так основательно все загадить что никакие природные механизмы регуляции выровнять баланс уже не могли. Все вокруг оказалось отравлено, убито, разорено, обращено в пустыню или свалку. Чего еще было ждать от людей произносивших: «Природа не Храм, но мастерская» кроме финала «Terra, aqua, aere et igni interdicti sumus[172]». Резонный вопрос обычного человека: «Где мне теперь жить?» слился в непрерывный вопль экологов. Как всякая бурная эмоция экологизм быстро перетек в действие. Или обратное данности: «не строить заводы» (нечто подобное новым луддитам), или продолжение техногенного подхода ведшего к стерильности: «задача мусорящего — построить очистные сооружения».
Появилась еще одна — «зеленая» наука. Еще один класс, структура, партия, движение. В идеологии вновь вернулись к идеям Просвещения. Правда кое-кто пошел «дальше»: к дзен-буддизму и даосизму, к ведическим культам, язычеству, индейским верования. Разброс базовых идеологий показывает что панацеи пока не найдено, поскольку сохраняют методу предыдущих эпох: или научный подход и технологическое решение вопроса, или создание новых идеальных образов. Цивилизация подобна циклам новых штаммов вирусов в чашке Петри: первая колония разрастается, умирает, возникает видоизмененный вид, вновь разрастающийся и умирающий, и вновь сменяемый… Попытки вернуться назад, означают попытку вычислить каким был штамм N n, имея штамм N n+2. Возврат невозможен, и по большому счету всерьез его никто не желает.
Казалось бы перед человечеством стоит не вселенская но очередная локальная задача: в очередной раз обрести гармонию, как достигали ее в предыдущие исторические эпохи. Хотя бы на время и хотя бы в душе.
Но, нет. Сегодняшняя ситуация усугублена казуальными связями, комплексом вины за погубленную природу перед своими детьми и будущими поколениями, перед самой Природой. Более всего (и в этом глубоко скрытый эгоизм) страхом за собственную жизнь. Глобальным незнанием что мы едим, что мы пьем, чем дышим. Не несет ли все это смерть, не содержит ли чего ядовитого, радиоактивного, генетически измененного. Ощущение костлявой руки на горле делает горожанина истеричным и суетным. Он ищет не гармонии в душе, но изыскивает моментальные средств спасения. Какое уж тут спокойное осмысление, да еще при комплексах цейтнота городской жизни. Чем больше человек суетится, тем хуже у него получается.
Время идет, ничего не делается, а что делается то поспешно, без осмысления балансов и гармоний. А четвертая (индустриальная) искусственная окружающаяся среда сменяется новым типом цивилизации. Индустриальное и постиндустриальное общество переходит в общество информационное. Вопрос с достижением гармонии с Природой так и не разрешенный потихоньку уходит в прошлое. Речь уже не о банальном загрязнении окружающей среды (подобная постановка вопроса предполагает ответ очевидно не очень верный: очистка, «стерилизация»), а об изменении природы восприятия и течения психических процессов человека в условиях виртуализации всего окружения.
Каков же выход? Предложений может быть много, но все их можно свести в группы, отражающие мировоззренческий подход различных типов поселений:
«Назад к природе!».
«Пусть каждый (человек, народ, государство) возьмет на себя ту роль, которую он может играть лучше всего!»
«Давайте поделим все природные ресурсы поровну! И будем следить, чтобы никто не нарушал и не превышал»,
«Вперед, к прогрессу! Если Природа не справляется, к черту природу! Индустриально создадим ей замену еще более лучшую».
Всякий тип поселения — тип человеческой психики, согласно законам которой человек не только устраивает себе поселения, но выдает советы вселенского размаха.
Очевидно, что невозможен возврат к природе для большинства, что большинство это хочет вернуться на природу со всеми благами цивилизации.
Что специализация привела к глобализации, где одним отведена роль «золотого миллиарда», а целым континентам отвела роль убогих деревенских дурачков — чадящих индустриальных окраин,
Что консерватизм это, как не крути, консервация, следовательно — усугубление положения.
Что технократия вообще истребит на Земле все живое, приведет планету в «стерильный вид». Не случайно у «самых смелых» фантастов дано зародилась мысль посадить человечество на космолеты и перебраться на «невинную» планету. Дерзновенная мечта! Узнай люди что есть еще где-то во вселенной уголки пригодные для жизни, человечество придет к плачевному результату. Землю загадят вконец и значительно более быстрыми темпами.
Словно подготавливая сценарии такого переселения массовую публику пугают нескончаемыми голливудскими страшилками о вторжении инопланетян на Землю. Но надо беречь инопланетян от нас, а не нас от них. Это человек гробит землю и все живое. Это человек мечтает улететь подальше. «Инопланетяне» — то «Мы» видящие себя в образе «Других». Лучше бы инопланетянам в ближайшем будущем вообще не появляться. Иначе людям конец. Иначе знание об иных пригодных для жизни космических местах заставит смотреть на жизнь на Земле, на историю как на своеобразный «черновик» который можно переписать «набело» на другой планете.
Что же человек напишет «заново»? Что он вообще может сделать, наново заселяя девственную планету? Что произошло после неолитической революции?
Во времена доисторические движение человеческих стай обуславливалось миграцией крупной добычи. Такие миграции существовали или воспроизводилось вновь до недавнего времени в прериях или саваннах где племена охотников кочевали за огромными стадами бизонов или гну. Первоначальное расселение человечества шло по следам мамонтов. Деление племен напоминало простое деление клетки: от переизбытка размножившихся членов стая делалась малоуправляемой, что снижало эффективность добычи. Возникал локальный кризис, появлялся альтернативный вожак уводивший часть стаи за собой. Нечто подобное роению пчел.
После неолитического кризиса оптимальное количество членов племени определялось количеством пищевого ресурса на территории. Размер территории племени равнялся радиусу охотничьего похода (не более двух-трех дней пути) — ну и соответственно «пи-эр квадрат». Необходимый минимум угодий к которому прилагался «резервный фонд» — какая-нибудь «священная роща». Неприкосновенный запас принуждавший племя время от времени откочевывать на зимовья, уходить в леса заповедные чтобы на основной территории восстановилось поголовье диких животных и растительный потенциал. Минимальный размер племени определялся оптимумом выживания: количеством охотников-воинов способных обеспечить племя добычей и защитить от природных напастей. Максимальная численность популяции всегда определяется количеством самок. В итоге племя оказывалось не слишком большим и постоянно извергало из себя излишек отшельников-одиночек в последствии уводивших за собой женщин. Очень большая естественная смертность вкупе с природными напастями являлась дополнительным ограничителями роста.
Одиночки селились за охотничьим радиусом племени оставаясь в границах его силового поля. Дальний круг проживания нуклеарных семей определял границу племенного расселения. Такое положение существовало пока одиночки одного племени не начали сталкиваться с такими же выходцами из других племен. Одиночкам до поры удавалось договориться друг с другом, но уже возникла межплеменная напряженность заворачивающая вектор разбегания популяции обратно.
Центробежная тенденция замирает, возобладает центростремительная. Одиночки, ища защиты от давления иноплеменных чужаков начинают возвращаться в племя тем самым обостряя внутриплеменную напряженность. Отшельник обладает повышенным уровнем агрессивности — иначе не выжил бы один, привык мыслить эгоистично — тоже необходимый фактор одиночного выживания, поэтому при захвате власти в племени столь же эгоистично мыслит о территории племени. Первые межплеменные столкновения еще мало отличаются от территориальных войн шимпанзе.
Качественное отличие обозначается с выделением нового психического типа: воина. Охотника на людей как высшей степени развития типа охотника. Культура охоты трансформируется в культуру войны. Для эффективного ведения боевых действий воины должны: уделять большое время подготовке оружия и личной тренировки боевых навыков (эффект личного превосходства), изучать приемы боя и ведения войны (эффект тактического превосходства), объединиться в команду (эффект численного превосходства), действиями которой необходимо руководить (эффект умелого командования — преимущества стратегии и оперативного искусства ведения войны). Следовательно для победы нужен предводитель, командир в свою очередь преобразующий строй племени по подобию военного лагеря. Комбинация даже нескольких эффектов позволяет одерживать уверенные победы в войнах — Так при подавляющем численном превосходстве можно не особо беспокоиться об умелом военачальнике, хотя история войн показывает, что умелый полководец и малым войском может рассеять огромные армии. Но именно концентрация всех эффектов делает войско наиболее сильным. Следовательно все племя — победителем.
Военная метаморфоза привносит в племя большую социальную стабильность и большую вариабельность. Диктатура вождя согласуется как с военной демократией (в случае гибели вождя в бою ему необходима мгновенная замена, чтобы не нанести ущерба всему войску) так и «со стратегическим планированием» боевых действий, для которого необходим «генеральный штаб», то есть совет старейшин. Обостряется нужда в стариках-хранителях мудрости, знаний, опыта. Происходит первое разделение труда — «умственного и физического», а вовсе не «третье», как принято считать по Марксу-Энгельсу. Постепенное «выделение умственного труда» началось гораздо раньше. Когда человек ощутил потребность в развитой фантазии и в формах ее воплощения: искусстве, знаниях, религии. Параллельно начинается «отделение ремесла». Человек стал нуждаться в охотничьем оружии, предметах ловли зверя, одежде и утвари для хранения припасов, воплощенной в орудиях фантазии.
Большую часть археологических находок периода неолита составляют кремневые ножи, топоры и наконечники стрел, достигшие столь высокого мастерства обработки, что сегодня невозможно воспроизвести его технологию. Последний мастер кремневых ножей — южноамериканский индеец — умер в 1915 году. Чтобы возродить методику, правильно рассчитать сколы слоев кремния понадобилась сверхсложная компьютерная программа, включившая в себя столько операций, сколько необходимо для производства самого компьютера.
Война потребовала совершенствования орудий убийства, теперь от оружия зависела не только судьба добычи, но сама жизнь воина. Произошла «обратная конверсия»: хорошие боевое оружие (лук, стрелы, копье, дротик, нож, праща) способствовало более эффективной охоте.
В племенах происходит накопление воинов, поскольку одиночкам все труднее нейти незанятые угодья. Было ослабшее благодаря воинской дисциплине внутрисоциальное напряжение вновь начинает возрастать по мере истощения племенных охотничьих угодий. До поры племя готово терпеть нужду и жить впроголодь лишь бы собрать больше воинов способных племя защитить.
Ухудшение условий жизни конденсирует заряд напряженности. Агрессия выплескивается вовне. Появляется новый тип войны разрешающей не столько межплеменные территориальные споры, сколько внутренние противоречия племени. Объективный фактор «первобытного перенаселения» порождает первичную геополитическую экспансию. Она встречается с аналогичной экспансией других племен.
Война требует пресловутого «излишка запасов». Раньше племя нуждалось в сезонных запасах пищи чтобы пережить неблагоприятные для охоты и собирательства зимы, еще в небольших экстренных запасах на случай природных катаклизмов. В ином случае усердие в накоплении могло обернуться подрывом экосистемы, как с мамонтами, истреблением «своего промыслового стада». Теперь потребен дополнительный запас на случай войны, долгого похода, равно запас и для оставшихся в племени женщин, детей и стариков не могущих полноценно добывать зверя.
С другой стороны наличие аналогичных запасов у врага делало войну привлекательной с точки зрения захвата добычи. Вред своим угодьям начинает компенсироваться за счет угодий противника. Война становится элементом глобального «экологического регулирования». Зверь уходит на территорию побежденных где сильно уменьшилось количество воинов-охотников с территории победителей, где охотники не только сохранились, но начали активно размножаться. Человек в очередной раз активно регулирует экосистему.
Война начинает приносить добычу, очищать от конкурентов угодья. Появляются пленные. Прежде всего женщины становящиеся «младшими женами» воинов, первыми рабами, которым поручаются тяжелые и грязные работы. Они же исполняют важную биологическую роль: в замкнувшееся на себя племени привносится свежий генофонд, давая необходимое генное разнообразие — защиту от вырождения. В итоге захват пленниц приводит к новому всплеску популяции. Гибель на войне мужчин приносит лишь временный эффект ослабления антропогенного прессинга на экосистему до появления следующего поколения. Подобный довод делает столь же ограниченным применение теории «биоценозных войн»
Все сильней ощущается тенденция на первый взгляд иррациональной «идеологической войны» — войны как порождения природы человеческого социума, поскольку возрастает роль религии как единой идеологии.
В разделение «умственного и физического труда» включается каста шаманов-жрецов (их роль несколько шире собственно идеологии, но об этом ниже в разделе «Мудрость болезни»). Анимизм переходит в язычество, появляются «специализированные боги». В отличие от ранее наделенных душой объектов природы возникают абстрактные боги — проекция человеческих качеств во вне: боги войны, боги удачи (прежде всего в охоте и войне). Абстрактные «зло и добро» воплощаются в злых и добрых богах не ассоциируемых ни с одним из предметов и явлений окружающего мира. У племени образуется не только свой идентификационный признак — собственный язык, но и духовная (мифологическая) общность — религия. Свои священные и запретные места, где боги являют свой лик, где с ними можно общаться, договариваться, молить об удаче и делиться с богами добытой добычей. Свои мифические первопредки. Тотемные животные. In rebus bellicis maxime dominatur Fortuna[173] и человек всеми способами хотел заполучить эту удачу в руки («умолить Судьбу»), управлять ей, хотя бы с помощью запредельных сил.
Мифотворчество превращается в идеологическое оружие, поскольку миф концентрирует морально-нравственные и социальные императивы, выстраивает картину мира с определением цели жизни человека и социума, равно способами достижения этой цели. Миф представляет обобщение нравственных ценностей, за которые можно пойти на смертный бой. Идеология превращается в один из главных ресурсов войны. Хищные инстинкты, алчность и кровожадность первобытного воина дополняются мощнейшими стимулами стойкости и самопожертвования: борьбой за нравственные ценности, защитой не себя лично, но семьи, рода, племени, языка, своих богов. Самоотречение во имя высшей цели позволяет выдерживать невероятные трудности походов, голод, боль, переступить инстинкт самосохранения и презреть смерть. Презрение к смерти значительно повышает боевые качества воина, становится залогом его победы даже над численно значительно превосходящим врагом[174].
Стойкость мифа, его действенность апробируется на главном «испытательном стенде» — на войне. В роль идеологии и лежащих в их основе мифов будет только возрастать, что приведет в дальнейшем к религиозным и идеологическим войнам.
Если войны начали влиять на экосистемы, то естественным образом затронули ядро этих систем, вершину пищевой пирамиды самого первобытного человека. Организация жизни военным лагерем, доминирование воинской психологии приводит к войне как modus vivendi[175]. Воинская доблесть не может быть только декорацией, игрой. Как выразился Мао по несколько иному поводу: «У каждого поколения должна быть своя война». Иначе сами понятия «воин» и «военный лагерь» теряют смысл. Поэтому возникли и существуют походы за тридевять земель на первый взгляд абсолютно бессмысленные, поэтому война может стать неким ритуалом, но обязательно с реальными человеческими жертвами. Порой, до первой и единственной жертвы, как ведутся по сей день войны у папуасов Новой Гвинеи. Или «войной цветов» ацтеков требовавших от подвластных народов защищаться используя в качестве «оружия» против нефритовых ножей и деревянных дубинок… орхидеи.
Заменив внутрисоциальные конфликты соперничеством воинов, чаще всего реализовавшихся во внешних конфликтах, война сделалась неотъемлемой частью жизни. Теперь она должна вестись для внутреннего единения племени, для стабильности воинского сообщества, иначе неминуемо перерастет в войну гражданскую. На новом витке кризиса агрессивная природа человека излилась наружу, обеспечив мирное существование внутри замкнутых социумов. Ранее устойчивый мир «первобытного коммунизма» обеспечивался реализацией агрессивной природы человека через насилие над крупной добычей, фактическим состоянием войны с дикой природой. Иного способа люди не знали, поскольку не нуждались в нем. Только кризис мог стать стимулом к новой революции, и кризис этот наступал — «военно-продовольственный».
Принципиальной ошибкой в извечном споре пацифистов и милитаристов является максималистское определение природы человека: человек по природе своей миролюбив или воинственен. То есть, лежит ли в его основе Добро или Зло, что имеет свою проекцию в будущее: возможно ли установление «Вечного Мира». Пацифистский взгляд напоминает представления о «добром дикаре» «испорченном плохими людьми», о войнах как «ошибках истории», закрывая глаза на историю цивилизации как историю нескончаемых войн. Милитаристы верят в воинственность как в доблесть и высшее достоинство человека, находят сотни аргументов в оправдание войны. Что ж, апофеозом истории войн, высшей логической точкой её развития могла бы стать всеобщая атомная бойня, в результате которой любоваться доблестью не придется даже бактериям.
В споре о человеческой природе необходимо сменить понятие «воинственность» на «агрессивность» и признать, что человек агрессивен по природе поскольку долгое время развивался как хищник-охотник. Он в силах варьировать уровень своей агрессивности в зависимости от ситуации, условий жизни, социальных и нравственных установок, но только варьировать от максимума к минимуму.
Гораздо важней не сам факт агрессивности, а направленность вектора агрессивности. Агрессивные (суровые) природные условия компенсируют людскую агрессию направленную вовне, порой заставляя человека «держать глухую оборону». Агрессивная природа человека здесь всецело служит его выживанию и созиданию. Более мягкие условия позволяют человеку «перейти в наступление» даже если комфорт размягчают нравы. Если отсутствует открытые проявления агрессивности, все равно существует скрытый прессинг на природу, на социум, на индивида.
Внутривидовая направленность вектора агрессии делает человека воинственным и здесь агрессию человека (социума, государства) может компенсировать только противоположно направленный вектор другого человека (социума, государства) равной силы. Баланс силы всегда очень шаток и хрупок, легко нарушаем. Мечтающим о вечном мире стоит задуматься не об исправлении природы человека (его символическом «оскоплении»), но о направлении агрессивной природы человека в созидательное русло.
В ходе «первой революции городов» метаморфоза произошла не только с социумом, но со всей материальной культурой. Изменились типы поселений. Одни превратились в укрепленные лагеря, которые при случае могли защитить оставшаяся часть племени в отсутствии воинов пребывающих в походах. Другие трансформировались в мобильные кочевья, легко разворачиваемые и сворачиваемые в зависимости от военной ситуации. Возникают стационарные общественные сооружения: стены-частоколы, ворота, общественные хранилища провизии, общественные жилища для «больших семей», культовые сооружения и места общественных собраний. Параллельно появляется тип мобильного жилища: что-то вроде чума-вигвама, предшественника юрты. Оседлый и кочевой образы жизни расходятся раньше, чем происходит «разделение скотоводства и земледелия».
Ресурсы потребления воинского племени ограничены. Хотя начинается «круговорот» одиночек, происходит убыль мужского части населения в конфликтах, мужчин рождается больше чем умирает. Племена проходят демографический максимум и вновь начинают исторгать лишних. Уже не одиночек, но ватаги молодых воинов уходящие в неизвестность[176]. Племя перенаселено, излишек людей исторгается, но пойти ему некуда, поскольку все вокруг занято. Возможен только качественный социальный скачек, открытие новой ниши, куда излишек сможет «приткнуться».
Как показывают история вкупе с археологией, возникновение городов происходило независимо друг от друга в разных частях света. Даже в изолированном от остального мира Новом Свете самостоятельно зародились города. Следовательно их появление архетипично, предопределено морфологией человеческой природы, социальной генетикой.
Именно Город становится следующим этапом социально-биологической эволюции homo sapiens. Неужели это столь сложный этап что его нужно подробно описывать? Неужели для определения «город» недостаточно частокола и ворот вокруг поселения?
Прямолинейная экстраполяция мало что дает, поскольку военный лагерь еще не есть Город. Подобное поселение подобно котану (поселению, огороженному частоколом) айнов — народа охотников, рыболовов, собирателей. Возможно, путь айну когда-нибудь явил миру принципиально иной вид цивилизации, но был прерван жестоким натиском воинственных самураев.
«Город» же неотъемлемая составная часть окружающей территории, существующая в симбиотической связи с противополжностью города — «деревней». Для подобного противопоставления необходимо разделение труда. Как явствует из поселенческих психотипов необходим переход от психологии «деревенского театра» — то есть деревни к «зеркальному лабиринту сознания» — небольшому городу.
На сегодняшний день ведущая в научной исторической школе, столь часто подвергнутая автором критике, концепция «разделения труда» основана на постулате соотношения «производительные силы — производственные отношения». У автора возникает несколько «наивных» вопросов к расшифровке тезиса: «Постепенный прогресс производительных сил». Почему постепенный и почему прогресс? Как отмечалось сложное гидротехническое сооружение для ловли рыбы ныне применяемое хантами ничем не отличается от таких же, сооружаемых три тысячи лет назад. Предметы сильно изменившие и облегчивших жизнь и быт охотников (ружье, мотонарты, алкоголь) привнесены хантам извне цивилизацией.
Если нет стимулов меняться и развиваться, если для жизни достаточно имеющегося откуда возьмется «постепенное изменение производительных сил»? Ведь жили же люди в эпоху мамонтов несколько тысячелетий не испытывая особой тяги к прогрессу, но только к размножению.
Аналогичные вопросы возникают при описаниях «разложения первобытного слоя», расслоения архаического общества, появление классов и зарождения эксплуатации человека человеком. Появление богатых и бедных не всегда означает несправедливость, скорей наоборот. Более сильный или более умный приносит больше добычи, содержит большую семью, создает больше материальных ценностей чем хилый или тупой. В этом никой несправедливости нет. Тем более «период отшельников» выработал психотип индивидуала соизмеряющий личные и общественные потребности. В племени такому трудно особо разбогатеть (правило провинции), поскольку богатством он противопоставит себя остальным. Вырабатываются социальные демпфирующие механизмы, снижающие внутриплеменную напряженность привносимую богатством, реализуя принцип «успех одного есть успех всего племени». Долгие времена у индейских племен в районе Ванкувера существовал обычай под названием потлач, требовавший чтобы разбогатевший однажды устроил пир и на нем торжественно роздал имущество соплеменникам. Индейцы Ванкувера богатели быстрее других аборигенов, поскольку копя личные богатства человек одновременно старался и для себя и на благо всего племени, а устроив потлач становился одним из самых уважаемых его членов, что автоматически обеспечивало наивысший социальный статус и общественную экономическую защиту. Парадоксально! превратившись из богача в бедняка человек оказывался в экономическом выигрыше. Разумеется, ни о каком классовом расслоении такого общества и речи быть не могло. Материальная и духовная культура расцветала, высочайшего мастерства достигла обработка дерева: строились лодки способные вместить до полусотни человек, а деревянная скульптура достигла такой выразительности, что ее образцы украшают многое художественные музеи мира.
Потлач чрезвычайно возмущал американские власти вынужденные терпеть подобную «наглядную коммунистическую агитацию» у себя под носом, хотя язычники на глазах у ярых христиан следовали одному из главных наущений Христа: «раздай все имущество бедным». Очевидно в представлении «истинно верующих» действительно верблюду легче пройти через игольное ушко.
Борьба с потлачем длилась почти столетие, и особенно обострилась, когда индейцы стали накапливать большие суммы денег. Наконец в 20-х годах ХХ века власти резерваций полностью запретили потлач, хотя случаи нелегального оправления обряда отмечались до 50-х годов. С момента запрета потлача социум индейцев Ванкувера стремительно деградировал.
Подобные потлачу механизмы социального регулирования в той или иной форме обнаружены у всех первобытных народов. «Первобытный» строй — базовый, оптимальный для организации жизни внутри Природы, равно как и первобытная (архаичная) психика. Поэтому все первобытное очень стойко само по себе, подлежит эрозии только при наличии более развитой формации, могущей предложить альтернативу. Теоретически и практически только внешняя сила может разрушить первобытность.
Процессы «разложения первобытного строя» обычно прогрессировали при контакте с цивилизацией и ее потоком благ: промышленными предметами потребления, торговлей, деньгами, особенно алкоголем. Тогда же эти процессы и описывались исследователями от цивилизации. Но как можно было «разложиться извне» если живешь в окружении себе подобных? Первобытные племена должны были исторгнуть вовне нечто (а единственное, что может исторгать социум это люди), чтобы это нечто там видоизменилось, превратившись в иную формацию и вернулось обратно уже «в цивилизованном виде» чтобы детонировать «процессы разложения первобытнообщинного строя».
На каком этапе земледелие отделилось от скотоводства? Правильный ответ: «ни на каком». По двум основным причинам: земледелец нуждался в тягловой силе и в постоянном источнике пищевых белков. Пахарь всегда содержал скотину и мелкую живность, поедает их мясо, выделывает шкуры, удобряет их пометом поля. Крестьянин в большинстве случаев одновременно скотовод. Исключения имеются, например цивилизации Мезоамерики. Там вообще не было тягловых животных. Но не было и кочевых скотоводов. Только инки приручили лам используемых их в качестве вьючного скота и источника шерсти. Но инки — цивилизованные земледельцы.
Кочевой вариант скотоводства можно считать особым случаем мирового скотоводства, способом выживания жителей степей. Ведь при «чистом» (теоретическом) варианте подобного разделения мгновенно должен возникнуть товарообмен, чего на самом деле не происходило поскольку у земледельцев в достатке мяса и шкур животных. Перегон стада из степей в другую климатическую область хлопотен и накладен. Единственное что могут предложить кочевники земледельцам — хороших скаковых коней, но потребность в них возникнет гораздо позже с появлением регулярных армий и развитием транспортной сети внутри земледельческой цивилизации. Долгое время кочевники пребывали «сами по себе» значительно больше заинтересованные в получении продуктов земледельческой цивилизации чем земледельцы в продуктах кочевого скотоводства. Поэтому номады зачастую вместо несостоявшегося товарообмена забирали необходимое силой, а при перенаселении степей (абсолютном или относительном) устраивали нашествия на цивилизованные края. За неимением полноценного обмена кочевники сумели наладить самостоятельные производства первостепенно необходимых ремесленных изделий, достигнув стадии высокого искусства, О чем свидетельствуют многочисленные образчики «скифского золота», «звериного стиля» не говоря о предметах степной упряжи и оружия, выделки кожи и ткачества из шерсти и войлока.
От чего отделились земледелие и скотоводство? От охоты и собирательства? В логике «первого разделения» (по Марксу) не достает ключевого звена. Прямой путь выяснения обстоятельств «трех разделений труда» оказывается самым сложным и терпит крах.
Стоит вернуться к извергнутому из племен «избытку жизни» превратившемуся в ватаги агрессивной молодежи. Их банды для «легитимных поселенцев» становятся дополнительным фактором агрессии окружающей среды. Нуждающиеся в пропитании молодцы вынуждены добывать ее на чужой территории, тем самым вступать в конфликт с автохтонным населением. С другой стороны удальцы оказались ненужными ни своим племенам, ни чужим. Если не считать племена недавно потерпевшие поражение в войнах и нуждающиеся в пополнении военной силы.
Простейший способ добычи для таких ватаг состоит не в выталкивании одиночек с их угодий — что хватает одному человеку или одной семье недостаточно для банды — но нападение на поселения и заполучение добычи: излишков на случай зимы, бедствия, войны. Формируется новый тип войны — «экономический», то есть ведущийся исключительно ради добычи.
Фактор дополнительной агрессии заставляет племена еще сильней укреплять поселения, развивать дружины. Для нового витка мобилизации и милитаризации нужна пища, увеличение ее запасов. Возникает острая потребность в новых источниках пропитания, скорейшем воспроизводстве и длительном хранении. Мясо животных можно хранить в живом виде, причем у человека накоплен опыт приручения собак и использования их на охоте и охране жилищ. Почему бы ни сделать этот опыт всеобъемлющим?
Есть отдельные места произрастания плодоносящих деревьев (но их плоды скоропортящиеся, для длительного хранения непригодны), почему бы ни защитить рощи от пищевых конкурентов из дикой природы. Злаки и зерновые оказываются еще более подходящими для культивации поскольку идеальны для длительного хранения, всегда пригодны в пищу и для посева. Первобытный человек прекрасно понимает причинно-следственную связь явлений природы, и в частности ведает тайну рождения колоса из зерна. В условиях очередного пищевого кризиса вызванного перманентной агрессией и войной сельское хозяйство становится революционным выходом в получении стратегических пищевых запасов.
Скорей всего сельское хозяйство родилось из поисков способа надежного хранения пищи, в свою очередь вызванных острой необходимостью такие запасы иметь. Поймать здоровое животное гораздо трудней чем раненое, сложнее чем убить. Но люди шли на трудности, поскольку сохранить мясо сложней, чем живую дичь. Появление привесов и потомства от плененной живности, приручение диких животных к кормежке натолкнуло на мысль о регулярном животноводстве. Путь земледелия более сложен. Оно, вероятно, зародилось в жарком и влажном климате. Когда хранимые злаки начали вновь прорастать, стал очевидным способ: лучшее место хранения зерна — земля, которая через треть-половину года принесет зерен много больше, чем было спрятано.
Увеличение пищевых запасов в поселениях делает их еще более притягательным объектом нападения. С другой стороны возросшая агрессивность доходит до известного предела грозя превратиться в самоистребление рода человеческого. Направленный вовне социума вектор агрессии заполнил весь мир, сделав главным принципом жизни homo homini monstrum est[177]. Возникла острейшая необходимость вновь загнать агрессию внутрь социума, где она окажется под контролем. Что удается с «открытием» классового разделения и появлением классового антагонизма.
Одним из вариантов зарождения первичного неравенства представляется победа банды над воинами племени, захват власти с последующим обложением покоренных продуктовой повинностью. Победители становятся завоевателями — чужаками, вынужденными укрыться в собственном защищенном поселении расположенного внутри уже существующего. Иной вариант — обложение победителями данью племени побежденных.
Подобную ситуацию но в розовых тонах Руссо назвал «общественным договором»: воины «обязались защищать» земледельцев в обмен на производимые теми продукты. По Руссо «общественный договор» однажды был нарушен, что привело к социальной несправедливости. В действительности общественного договора никогда не существовало. Захватчики в силу необходимости вынуждены были защищать приобретенные владения и своих данников от себе подобных соискателей.
Подобный вариант чреват быстрым регрессом к statu quo ante[178]. Настоящего воина практически невозможно превратить в раба, он скорей предпочтет столб пыток и смерть, чем стерпит позор рабства. Очень сложно обложить данью воинственное племя на длительный срок. Поэтому единственным выходом у завоевателей остается истребить или изгнать аборигенных воинов и занять их место в племени. Тогда все возвращается на круги своя, племя вновь обретает «первобытность» поскольку вновь делается сбалансированным. Впрочем, данный силлогизм верен только для обществ одной формации. Если объектом агрессии становятся более развитые общества, то их захват ведет к регрессу несколько иного рода. Например, ватаги удальцов — викингов оставили глубочайший след в истории раннего средневековья.
Чтобы появился эксплуатируемый класс необходимо накопление более «спокойного» генетического материала. Под защитой гордых и воинственных бойцов должны выжить и воспроизвестись мужчины склонные к копанию в земле, к корпению над глиняным горшком, к спокойному ужению рыбы. Должно произойти окончательное «разделение умственного и физического труда» — выделение не только вождей (управленцев), старейшин (учителей), жрецов (идеологов и врачей), но отделение целого класса профессиональных воинов от «тягловой массы». Но что такое отделившаяся от племени ватага как ни самая характерная часть этого разделения? При удачном случае ее можно нанять для войны с кем угодно. Что имело место на протяжении всей истории воин, отчасти сохранилось и сегодня в институте наемничества и «частных охранных бюро»
Возможен еще один путь, скорей всего ставший самым распространенным. Ватаги молодых воинов оказывались меж двух огней: между силовыми полями двух племен. Победить каждое в отдельности они не имели возможности. С другой стороны, выйдя из поселения удальцы уже несли умозрительное клише конечной цели своей жизни: они должны обосноваться в поселении, обзавестись жилищем, женами, проживать в сытости и достатке до конца своих дней, что возможно только при обзаведении потомством согласным кормить папашу. Осуществление мечты возможно только при нахождении оптимального места поселения. Ключевой поворот истории на этот раз определялся географией.
Место поселения покинутого племени прежде всего зависело от пищевого богатства окружающих угодий, поэтому располагалось в их географическом центре. Война привнесла новые условия: появились стратегически выгодные места для ведения военных действий, ключевые точки контроля над территорией и передвижений по ней. Достаточно было поставить укрепленное поселение у какого-нибудь брода, выхода из долины, перемычки между реками, озерами — и маленькая крепость уравновешивала шансы небольшого войска в борьбе с гораздо более сильным противником. Особо ценным качеством новой крепости оказывалась ее неприступность, поэтому новым наиболее выгодным местом поселения становится труднодоступный холм, доминирующий над окрестностями. В отличие от прежнего места «в долине» где в лесах больше живности, чем на холмах, а в широких реках больше рыбы, чем в горных ручьях.
В военном отношении возвышенность дает несколько преимуществ над противником: обеспечивает широкий визуальный контроль над большой территорией и перемещениям по ней, ее атака требует больших затрат физических сил и проистекает медленно. Наоборот атака с возвышенности легка и стремительна. В стратегическом плане холм имеет важный недостаток: обычно нет воды. Впрочем, даже хилый родник может обеспечить водой небольшой гарнизон, не говоря о глубоком колодце.
Устроив форт, ватага прежде всего приступала к производству оружия: необходимо еще добыть женщин, обеспечить себя съестными припасами. Первым ремеслом становится оружейное, вторым — керамическое. Ценность провизии, ее сохранность приравнивается к цене жизни.
Ремесло и высокая степень организации являются ментальными структурами из которых вырастает Город. Стремление заполучить стратегические, оперативные и тактические преимущества в борьбе с воинами иных племен ведет к совершенствованию оружия и оборонительных сооружений. Что развивает ремесла; улучшает индивидуальную подготовку воинов (во многом они схожи с отшельниками-одиночками, способными себя защитить в любой ситуации); требует выстраивания воинского строя, управления, тактических приемов боя, что приводит к многоступенчатой иерархии. На первых порах только в бою — подобно пиратским ватагам. Позже закрепляется как обычай. Не вожди и старейшины, но бандитские атаманы становятся первыми ханами. Они привносят новые повадки в племена откуда вышли, провоцируя «разложение первобытнообщинного строя». Ремесло и власть (предтечи Искусства и Империи) рождают Город
Это уже город первых градостроителей строящих поселение ради поселения — укрытия. Его населяют воины-ремесленники, он пока зависит от окружающего мира. По характеру (племя покидал особый психологический тип индивидуала-отшельника), по возрасту (молодые), по боевым возможностям, по судьбе все члены шайки схожи словно отраженные в зеркале. Единое сознание, единые цели и задачи порождают единый образ жизни и мысли. Они уже вошли в «зеркальный лабиринт».
Градостроители обзаводятся женами-пленницами, потомством от них. Остается ликвидировать последнюю жесткую зависимость от войны — продовольственную. Новое поселение становится центром кристаллизации в перенасыщенном растворе кишащем молодыми воинами-изгнанниками из племен, поэтому определенное, порой довольно длительное время может за счет привлечения ресурса новых воинов жить грабежом. С неизбежным взрослением коренных воинов обзаведшихся семьями, грабеж ради продовольствия становится все более трудным и рискованным делом. Гораздо проще поселить вокруг такого города земледельцев и в обмен на выделенный надел обязать их кормить горожан.
Еще один классический тезис связанный с «производительными силами» объясняет отсутствие рабства в первобытном строе: дескать, производительные силы были столь неразвиты, что военнопленный мог прокормить только самого себя, потому держать его было невыгодно и пленных попросту убивали. Но уже по определению охотник-воин должен был прокормить не только себя, но и свою нуклеарную семью. То есть еще как минимум трех человек: жену сына и дочь. Теоретически «взамен» своей семьи пленник мог прокормить семью эксплуататора, но здесь возникала «нерентабельность» иного свойства. Уже отмечалось что воина очень сложно обратить в раба и заставить работать, тем более охотится на просторах леса. Отпустить опытного охотника в лес да еще с орудием лова, означает выпустить на свободу воина с оружием, зная что бывший пленник затаил обиду, следовательно отомстит.
Зачем своими руками создавать врага? Пленных убивали именно за несгибаемость характера, за невозможностью заставить добывать и из-за необходимости кормить. Пленный превращался в пищевую обузу, к тому же очень опасную, думающую только о побеге и мести. Доверь такому мотыгу — неизвестно еще воткнется она в землю или тебе в живот. «Поневоле» прибегали к «вынужденному истреблению» если не имели возможности выменять пленника у его сородичей на что-то ценное. Например на попавшего в плен сородича.
Иное дело обращать в рабов женщин, в последствии детей от них, равно захваченных у врага младенцев, детей, незрелых юношей не прошедших инициацию. Сызмальства приучать к повиновению, к тяжелым, недостойным воина работам и послушной манере поведения. Растить породу «крестьян».
Обычай поголовного истребления племени побежденных врагов существовал еще в эпоху Чингисхана: щадили только мальчиков ростом «ниже оси телеги». Повзрослев, такие пленные забывали свое происхождение и не таили мыслей о мести. Из сильных детей воспитывали воинов, из более слабых — рабов. Обычай этот нашел активное развитие при формировании гвардии янычар в Османской империи.
Значение института рабства вообще сильно преувеличено. В древнем Риме максимальное число рабов никогда не превышало одной пятой населения империи. Прямое принуждение раба всегда сосуществовало бок о бок с феодальной (оброк, барщина и личная зависимость при наличии личного хозяйства) и деспотической (государственное тягло и налогообложение) формами эксплуатации. Проще поселить безвольного человека на землю, дав ему жену и хижину, чтобы забирать большую часть выращенной им еды. Ни в какой лес он не убежит, поскольку у него нет воли, нет навыков выживания в Дикой Природе. С другой стороны: есть гарантированный собственным тяжким трудом кусок хлеба, кров над головой, какая ни есть но защита хозяина от «чужих», радость секса и некая социальная гарантия в лице детей, которые в старости худо-бедно но прокормят престарелого родителя.
Стратегически выгодно расположенный город имел вокруг себя мало хороших угодий (лучшие давно заняты племенами), а ему требовалось получать с них не меньше продовольствия, чем давали угодья богатые. Владелец рабов мог выступать организатором сельскохозяйственного производства, присваивать весь урожай или приплод-привес, мог поселить «на землю» младшую жену или воспитанного в подчинении подростка. Вариантов множество.
Первоначально сельское хозяйство по параметру «трудозатраты — результат» не было столь продуктивным как охота или собирательство (поскольку и злаковые культуры и животные являлись дикими, взяты прямо из природы, агрикультура только родилась, что предопределило ее крайнюю примитивность и низкую урожайность, навык ухода за скотом тоже был невелик), но давало важнейшие преимущества: человек более не зависел от контроля над большой дикой территорией — хватало клочка возделываемой земли. Не зависел от миграции диких животных, от совокупности случайных факторов имеющих для охоты большое значение. Он получил пусть минимальный, но стабильный источник пищи, всегда имел ее запас и возможность ее воспроизводства по своему усмотрению.
Новые поселения приобрели несколько стратегических факторов. Прежде всего сократился периметр обороны. Для прокормления одной семьи охотников требовалось минимум несколько десятков квадратных километров дикого леса, а для племени — несколько сот квадратных километров. Теперь для семьи хватало одного квадратного километра сельхозугодий (пашня плюс сенокосы-выпасы для скота), для городка — несколько десятков. Для обороны меньшей территории, да еще под защитой укрепленного и выгодно расположенного города требуется гораздо меньше воинов, что способствует успешной выработке военной стратегии: сочетанию обороны, контрнаступлений и дальних походов.
Еще одним важнейшим фактором стал «крепкий тыл». Надежность обеспечивалась укреплениями, запасами провианта, ремесленным производством оружия и снаряжения, сельскохозяйственными угодьями с работающим на них крестьянами.
Ко всем прилагалась новая форма организации усилий: дисперсное распределением агрессии от ее сосредоточия (воина) на три равновеликие части. Воин еще долго оставался охотником, но теперь натиск на дикую природу ослаб, компенсируясь давлением крестьянина на возделываемую землю. Но теперь воин давил на крестьянина, чтобы держать его в подчинении силовым внутрисоциальным принуждением. Избыток агрессии изливался на чужие социумы.
Очевидно что давление на каждую из трех сторон в три раза слабее чем ранее направленное только в одну сторону — на агрессивную грабительскую войну. В дополнение к войне человек полиса заполучил целый букет новых видов спирально закрученных внутри социума войн: «экономическая» (грабительская) война трансмутировала в классовую; «геополитическая» превратилась в «политическую» (внутриполитическую) впитав в себя архаику межродовых и семейных конфликтов. Власть, сила, богатство, роскошь концентрирующиеся внутри полиса становятся все более привлекательной добычей для воинственных и эгоистичных обитателей самого полиса.
Следует учитывать «созидательной вектор агрессии» направленный на строительство, ремесла, науку, искусства, торговлю, письменность. Немаловажным «громоотводом» прежней агрессии помимо классового противоречия, стала внутриклассовая борьба за власть: заговоры, вооруженные перевороты.
В результате первой «революции городов» очередной кризис развития оказался преодолен. Возникла очередная «гармония»[179]. Парадоксальным образом bellum omnium contra omnes[180] велась в конечном итоге pro mundi beneficio[181], поскольку породила мирные профессии землепашца и ремесленника, поколения их не воинственных потомков ныне составляющих большую часть населения Земли. Создала города, в конечном итоге — цивилизацию[182]. Ничего удивительного: очередной вариант проявления более общего закона иерархии в биологических сообществах. При установлении социальной иерархии внутри сообщества снижается уровень внутривидовой агрессии. На этот раз иерархия получила не только социальную, но и территориальную привязку и разделение типов поселения «на город и деревню». Следует отметить что человек на этом этапе социальной эволюции всего лишь догнал общественных насекомых миллионы лет знавших разделение на рабочих особей, воинов, маток-управителей и трутней. «Социальный прогресс» в очередной раз только повторил уже множество раз «обкатанную» Природой оптимальную социальную схему. Вновь торжествовал первейший природный принцип универсализма.
Еще один из реализованных вариантов «старения» ватаги молодых отщепенцев, основавших поселение состоял в метаморфозе в торговый город. Сначала продажа оружия, потом и строительных навыков тем же племенам с дальнейшей аккумуляцией в городе различных ремесел. Стратегически важный контроль над территорией дает еще одно немаловажное преимущество — контроль над обменом, а, в последствии и его концентрация в руках горожан. Первоначально обмен велся стратегическими товарами: металлами, оружием[183], керамикой для хранения еды. Солью поскольку соль самый простой и надежный консервант, сильно увеличивающий продовольственный потенциал племени. Особенно военный поскольку в походах оптимальным питанием воина (вес, калорийность, питательность) всегда были сушено-соленые мясо и рыба. Лишь позже в номенклатуру обмена добавились остальные ремесленные изделия и продовольствие. Поскольку мало шансов выжить у племени, самостоятельно не способного обеспечить себя пропитанием, в межплеменном обмене продовольствие не играет особой роли. Зато очень важно при обмене с городом.
К более поздним временам относятся следы наркотиков. Возможно тогда же предметом торговли стал алкоголь, следы которого обнаружить трудно. Алкалоиды, очевидно, употреблялись в медицинских (лечение ран и заражений), анастезирующих и опьяняющих целях для преодоления чувства усталости, страха, психотропного средства снятия стресса. Т. е. наиболее подходили для «полевой медицины».
В «первой революции городов» альтернативы Городу Иные варианты без сомнения тоже имели место: классическим военным приемом является маскировка. Поэтому ватаги занимали и труднодоступные или хорошо укрытые места, создавая там классические «логова разбойников», пример которого можно увидеть в фильме Куросавы «Семь самураев». Но тактический выигрыш приводил к стратегическому проигрышу: у обитавшего там разбойника оставалась только одна перспектива — погибнуть рано или поздно, поскольку состарившись он сильно уступал молодым воинам. Слишком хорошие укрытия оказывались слишком неудобны для воспроизводства и развития. Накопленные богатства шли прахом. Выжили только города. Тем не менее, разбойничьи логова с известным постоянством воспроизводились на протяжении всей человеческой истории, претерпев различные метаморфозы от партизанского лагеря до воровской «малины».
Именно Город явился революционным выходом из военно-продовольственного кризиса, приняв на себя роль демпфера агрессии ставшей излишне агрессивной среды. Рассеянные банды молодцов теперь концентрировались в нем, ослабив дисперсный прессинг на всю территорию. Опасность оказалась локализована, строго привязана к месту, что определило вектор угрозы. В спорах между двумя племенами появилась третья сторона, пребывавшей в стратегическом равновесии. С ней можно было договориться или дать укорот силой. Третья сторона дала племенам возможность дипломатического маневра, возможности выбора союзника в борьбе с главным врагом, отдав за это часть добычи или захваченных угодий побежденного.
В свою очередь город использовал дипломатическую игру активней и чаще, поскольку концентрировал воинов воюющих только лично за себя и за свою шайку, а не за какие-то там общие интересы племени, семьи, тем более за божественные указания и заповеди. Даже занимая территорию несколько сот квадратных метров, скрывая за валом, частоколом или каменной оградой только один общий дом воинов Город представлял качественно иной психологический тип мировосприятия: сообщество индивидуалистов объединенных только единой внешней целью, понявших что можно жить иначе, не играя в игры обычаев племени. Кристаллизовавшись в бродячих ватагах новый («зеркальный») психотип нашел свою материализацию в новом, приспособленном под себя типе поселения. Что предопределило двойственность природы города: вольность городского населения, подобное положению воинов в обществе «военной демократии», и сосредоточие власти воинского вождя. В последствии из этих эмбрионов развились и демократии, и тирании городского типа.
Индивидуализм стал новым принципом, перенесся на социум. От общинных заповедей жизни ex providentia majorum[184], от внутриплеменной «деревни del’arte», через театр воровского сообщества возник мирок будущей провинции. Пока еще воинственный, с выпяченным наружу эгоизмом, отвергшим старые первобытные представления о морали, нормах поведения и ведения войн, и еще не выработавший новых устойчивых обычаев и правил нового образа жизни. Поэтому вероломный, коварный, жестокий. Dolus an virtus quis in hoste requirat?[185]
Озабоченный собственным выживанием Город в значительно большей степени оказывался заинтересован в разжигании войн между племенами, в их взаимном ослаблении. Ватаги жили и кормились войной: наёмничеством, мародерством, разбоем, данью, захватом пленных ради выкупа. Потому в дипломатии руководствовались принципом duobus certantibus terjus gaudet[186]. Еще более обострилась потребность в решительном вожде, в мудрых, искушенных в военных переговорах старейшинах.
Стратегически Город выиграл. Поскольку племена пребывали в стабильном состоянии в размере своей численности завися от пищевого ресурса занимаемой территории, а город постоянно накапливал силы принимая излишек горячих голов и свободных рук. Став сосредоточием силы, город начал распространять Власть. Заодно новый сельскохозяйственный тип цивилизации. Дикая природа отделенная от «цивилизованной», теперь могла «вернуться» только в виде пустынь, как нынешняя Сахара пришла в некогда процветавший край, где человек мотыгой и плугом уничтожил плодородные почвы. Тому способствовали и климатические факторы — переход ранее влажного пояса в засушливую зону рискованного земледелия. Возможно из-за изменения наклона земной оси.
И тогда произошла следующая метаморфоза: от выбора выгодного в военно-стратегическом плане места поселения, цивилизация перешла в фазу глобального стратегического выигрыша новых типов поселения. То есть для сельскохозяйственной цивилизации требовался уже не только неприступный замок, но и урожайная земля вокруг него. Дальше — больше. Выигрывал тот сельскохозяйственный социум, который занимал наиболее плодородные почвы. Теперь столичный город оказался в подчинении занимаемой территории, в ее центре, как раньше племя занимало центр охотничьих угодий. Конечно с учетом приобретенного военного и торгового опыта, навыков расположения пунктов обороны и обмена. Новым стратегически важным фактором стало удобство управления подчиненной территорией. Столица должна быть по возможности «удобной во всех отношениях»
Круг замкнулся. Холмы, водные преграды, каменные отвесы теперь можно создавать искусственно: валы, рвы, стены, башни. Хватало бы рабочей силы, которой теперь становилось в избытке, поскольку с территории занятой полями и пастбищами могло прокормиться в десять раз больше пейзан чем раньше кормилось охотников-рыболовов.
Взлет «бандитских первогородов» оказался кратким мигом в истории цивилизации, но мигом ослепительным.
Дальнейшие шаги человечества, по мнению автора, более согласуются с общепринятыми теориями. Город превратился в «универсальный рецепт» выживания и процветания. Его подобием обзавелись и «базовые племена», образовав дальнюю охотничью периферию, позаимствовав сельское хозяйство, составившее ближний сельскохозяйственный круг. Переняли собственно город — укрепление — столицу, как защиту всех соплеменников, сосредоточие ремесла и торговли, обитель власти и силы. Рецепт преодоления кризиса оказывается универсальным.
Так или иначе но воинственную стадию первобытнообщинного строя прошли практически все живущие на Земле народы, породив как череду бесконечных войн, так и «перековку мечей на орала»: изобретя сельское хозяйство, выделив ремесла, управление, науки и искусства, создав первые Города. «Искусственную», собственно человеческую среду.
Город живет специализацией, специализация порождает неравенство. Вслед за ним приходит эксплуатация. Дальнейшим магистральным путем развития является распространение агрессии города вширь. Там уж и рабство, и феодализм, и восточная деспотия. Шествие на пути городского прогресса продолжается до сих пор.
Кризис породил множество первичных форм будущих «формаций». Стройная марксова «пятичленка» выводит последовательную смену формаций. De facto она состоит из шести «членов»: первобытнообщинный строй, рабовладение, феодализм, восточная деспотия, капитализм, коммунизм. Однако все формации стартовали из одной точки то доминируя, то латентно сохраняясь внутри иных формаций в виде идеологий. Через всю историю Средиземноморья со времен доисторических проходят торговые города (в основном республики) строивших свое процветание на торговом капитале. Древняя Финикия и средневековая Венеция разбогатели на торговле солью.
Рабство и феодализм известны с тех же пор и пережив периоды расцвета сохранились до наших дней на периферии цивилизации. Если рассматривать заключение в тюрьму как форму цивилизованного рабства на срок заключения — то повсеместно, а условное наказание по месту проживания под надзором полиции, как феодальную санкцию демократического общества, то можно считать, что обе формации благополучно дожили до наших дней в самом сердце современной цивилизации.
Тезис распространяется и на восточную деспотию если строить ее аналогию с бюрократическим аппаратом развитых стран с современной системой налогообложения до 70 % доходов граждан и корпораций в пользу государства. Справедлив он и для коммунизма начиная от «первобытного коммунизма» до всех форм реализации идеи на всех этапах мировой истории.
Природа человеческая не меняется — лишь развивается. Поэтому все присущее ей сейчас уже заложено в зародыше первобытности.
Совместить все полярные взгляды на природу невозможно, как невозможно совместить Мегаполис и Дикий Лес. Как невозможно совместить все типы мышления, как невозможно соединить воедино четыре типа темперамента. Таковые попытки дадут или совершенно неврастеничную личность или полного кретина. Высшее знание лежит не в плоскости четырех углов психики, а в ином измерении сознания. Сознании «над». В знании «для чего и во имя чего».
Всякий вопрос разбивается о скалу «во имя чего?» и «есть ли он, высший смысл, замысел, или все так течет себе и течет?». Если нет замысла тогда ничто не имеет значения, вся история человека, всех видов, всей Жизни не имеет значения. Роение мошек. Если же конечный замысел существует, то пока он не реализуется нам его до конца не постичь. Если «замысел» воспринимать с религиозных позиций, то можно превратиться в фаталиста и плюнуть на все: «Будем реалистами, ничего лучше Страшного Суда нас не ждет».
Допустим, есть во всем смысл, замысел и умысел. Ведь находят отдельные люди смысл своей жизни, даже высший ее смысл находят. Следовательно есть он во всем, в каждом мгновении, в каждой былинке, в каждом вирусе. Все равно, что роение броуновских частиц. Такая мелочь этот высший смысл: что есть, что нет.
Если в желудок человека попало шесть дизентерийных палочек, то все они почти наверняка переварятся, если восемь, то одна почти наверняка выживет и начнет размножаться. Тогда человеку прикованному к кровати и судну, будет все равно сколько у него внутри развелось этих палочек: миллион или миллиард. Все равно дристать. Статистика смысла жизни бактерий. Если мы горим о смысле Жизни на Земле, то в праве ли отказывать в таковом любому проявлению живого. Человек выйдя на скотный двор, может упереть кулаки в бока, взглянуть на некую хрюшку и уверенно заявить: «Смысл жизни этой свиньи быть сегодня съеденной». И будет прав. Только бы не вышел кто иной и не глянул на этого человека оценивающе…
Если бы не эволюция порождающая все более сложные, все более сознательные формы жизни, то можно бы успокоиться. Если бы не геологические эпохи, не культурные слои, исторические этапы, смены типов цивилизаций, рукотворные шедевры, памятники взлетов человеческого духа. Если бы можно было махнуть на все рукой, промолвив: «Omnia vanitas[187]».
Non fingendum aut excogitandum, sed inveniendum, quit natura faciat aut ferat[188]. За время своего существования вид homo sapiens успел поработать в «мультипрограммном режиме». Был катастрофической силой уничтожившей крупных травоядных, поспособствовав вымиранию мамонтов что расплодились, словно динозавры в каменноугольную эпоху тем самым первый раз изменив облик планеты. Взгромоздился и долго стоял на вершинах пищевых пирамид, регулируя биоценозы. Приручил скот и покрыл стадами просторы бескрайних степей, сильно видоизменив степную флору и фауну. Засеял поля злаками, распахав оазис, кое-где создав удивительные цивилизации, а кое-где оставив после себя пустыню. Свел под корень большую часть лесов на суше, заменив их пашнями и выпасами. Понастроил городов, дорог, даже отвоевал куски дна у моря, устроил орошаемые террасы в горах. Вновь круто изменил облик планеты, даже геологию оболочки, создав антропогенные геологические «культурные» слои — отложения цивилизации. Нарыл шахты и карьеры, набурил скважины, выдал на гора горы углерода, накапливаемые миллионами лет, равно серы, железа, редких металлов и минералов, словно накапливая исходный материал для всплеска новых форм жизни. Сильно изгадил атмосферу, создал искусственную флору и фауну, умудрился взорвать атомные бомбы и рассеять на гигантских территориях радиацию. О пейзаже и говорить нечего: в очагах цивилизации он стал городским. Биоценоз человек больше не регулирует, он сам себе биоценоз с собственным индустриальным сельским хозяйством.
Много чего натворил человек причем на разных этапах выступая то как катастрофический разрушитель, то как созидатель, как охранник дикой природы и преумножитель жизни, как блюститель природных законов и самый отъявленный их нарушитель. Очевидно что человек действовал на многих этапах и во многих случаях по совершенно разным программам. Если встречался с неограниченным ресурсом, то вел себя как «первобытный коммунист», а при жестком ограничении всех ресурсов пытается жить в гармонии со средой, и все же попытался заменить природную среду искусственной, создать цивилизацию и «зажить по-человечески».
Существо универсальное, инструмент абсолютный не в собственных руках (это очевидно), и не в божьих (что скорой всего). В руках Жизни. Остается понять зачем этот универсальный инструмент нужен Жизни, что невозможно узнать пока нет ответа, зачем нужна сама Жизнь. Такой вопрос является сущей абстракцией для Человека, поскольку отводит ему роль сержанта бесчисленной армии. Человек же привык ставить себя Caput mundi[189], что самонадеянно, но очень практично.
Большей частью человек или оглядывается назад или озирается вокруг себя. Касательно будущего он более всего озабочен вопросом, как сохранить и преумножить. Были светлые головы познавшие наверно в чем смысл жизни и навевавшие золотые сны о прекрасных, столь же светлых и разнообразных будущих. Только скептики говорили: все это зря, что это сказки для детей рассказанные с единственной целью чтоб в своем беспросветном настоящем люди вконец не отчаялись, не оскотинились, но бодрились стройными рядами маршируя навстречу заре. Тысячелетние марш-броски к светлому будущему неизменно заводили в тупики, вызывая все большее уныния из которого выводил и строил в колонны очередной пророк.
От чего-то рассуждения о смысле жизни хороши в двух случаях: у тихого камелька в зимнюю ночь или под дулом пистолета. В последнем случае мысли коротки как полет пули, хватает лишь сказать себе что ты лично прожил жизнь не напрасно… или наоборот.
У огонька спокойней. Со стаканом глинтвейна после ужина из зажаренного на вертеле фазана политого чем-то очень пахучим, с покалыванием уставших за день мышц шерстью толстого свитера, под мерное покачиванье кресла-качалки, под вой ветра с горных вершин за толстыми бревнами коттеджа, меж непринужденно текущей беседы с разогретым винными парами соседом «случайно» оказавшимся профессором социологии и доктором философии рассуждающем о «конце истории» и «финале философии», выстраивающего силлогизмы под блеск глаз в полумраке, блеск глаз девиц приглушенно и придурковато хихикающих, ничего в разговоре не понимающих, но кажущихся обольстительными. Под все это философское спокойствие на ум приходят удивительные мысли, суть которых проста: «что еще человеку надо? Nulla est homini causa philosophandi, nisi ut beatus sit[190]».
Потрескивание поленьев в камине пробуждает вспоминания о совсем ином вечере в тайге, когда заваливаешься в стойбище среди ночи ужасно довольный, что выбрался из этой круговерти, а казалось бы полная безнадега. Крепчающий мороз, вой волков вдали и скрип снега под лапами кружащей неподалеку росомахи, торопливое перебирание примерзающих к ладоням латунных гильз: пули и картечь в карман, дробь в сумку — не пригодится. Колдовство проводника ханта над безнадежно сломавшимися мотонартами. Все это было час назад, а сейчас ты уже греешься у маленькой поленицы дров зажженной прямо на земляном полу, прихлебываешь суп-бульон вылавливая из него куски мяса белой куропатки, сознавая что уже сутки ничего не ел, в жизни не ел ничего вкусней такого мяса. И слушаешь рассказ спутника-ханта своим соплеменникам, как ловко застрелили выдру, еще пару белок. И так вскользь: засели в болоте, поломались, но все обошлось. Про хищное зверье ни слова. Старик хант в углу кивает головой и цокает языком, в его прищуренных хитрых глазах проблескивают искры знания: «Пустяки, в жизни и не такое бывает».
Сильнее крепкого отдающего дымом чая, горячей еды, огня и душевного тепла простых людей тебя греет сознание: не замерз, не сожран дикими зверьми, что все обошлось очень удачно. Думаешь еще: «У этих людей такое счастье почти каждый день». Primum vivere, deinde philosophari[191]!
Два очень похожих по температуре за окном и по погоде вечера, а какая разница! Закрадывается подозрение, что там в тайге ты знал о жизни больше и понимал ее глубже чем среди замысловато сплетенных доказательств и безупречно выстроенных силлогизмов. Уж не забыли мы что-то подобно Zauberlehrling[192]. Забыли нечто не позволяющее нам понимать простые вещи. Можем ли сказать подобно Экзюпери: «Я понял: солнце, лес, поля».
Воистину, в первобытном обществе есть все, что будет, но в руках у них нет почти ничего. Этого «ничего» достаточно, чтобы жить.