Глава 4

Цербер

Учителка. Анна Викторовна. Хрупкая, тонкая, как фарфоровая статуэтка, которую боишься сломать неосторожным движением. Волосы цвета спелой пшеницы собраны в строгий, но немного растрепавшийся на затылке пучок. Большие серые глаза, подернутые легкой дымкой испуга, как у пойманного олененка, смотрят на меня настороженно, но с каким-то упрямым, несломленным огоньком.

Когда она доставала из своей старомодной сумки книгу, я заметил, как дрожат ее тонкие длинные пальцы. Изящные, аристократические, с аккуратно коротко остриженными ногтями без малейшего следа лака.

На безымянном пальце правой руки — простое тоненькое серебряное колечко. Подарок мамы или бабушки? Вряд ли обручальное. Да и взгляд у нее… не замужней женщины. Скорее испуганной девчонки, впервые попавшей в клетку с тигром.

Она начала что-то лепетать своим тихим, немного срывающимся от волнения голосом про этого кудрявого Пушкина, про какие-то там «высокие чувства» и «нравственные искания».

Я почти не слушал сами слова — это школьный бред. Я смотрел на неё, когда она произносила высокопарные книжные фразы, на её губы — чуть припухлые, нежно-розовые, не тронутые помадой.

На то, как она то и дело нервно поправляет очки в тонкой металлической оправе, которые ей и не нужны вовсе — они так, для солидности, для придания себе веса. На легкий, нежный румянец, который проступил на ее бледных щеках, когда она поймала мой откровенный изучающий взгляд. Она покраснела.

Она боится меня. Это очевидно, как дважды два.

Но, к моему удивлению, не заискивает, не лебезит, не пытается понравиться, как большинство из тех, кто попадает в мое поле зрения и от кого мне что-то нужно. Держится. Пытается сохранить лицо, профессиональное достоинство. Это… любопытно. Даже, пожалуй, забавно. Вызывает не раздражение, а какой-то странный, новый для меня интерес.

Она не похожа ни на одну из тех женщин, которые были в моей жизни до этих проклятых стен. Те были яркими, хищными, расчетливыми стервами, всегда знающими, чего хотят, и готовыми идти по головам ради денег, власти, положения или просто острых ощущений. Эта… другая. Какая-то… чистая, что ли, неиспорченная.

Наивная до смешного. Словно не из этого жестокого, прогнившего мира, а из тех самых книжек, которые она так бережно держит в руках.

И какого дьявола ей понадобилась эта работа? За какие такие грехи судьба забросила её сюда, в это кошмарное для нее место? Деньги? Скорее всего.

Всегда, в конечном счете, дело в них, в этих презренных бумажках. Интересно, какова цена её отчаяния? Что заставило эту трепетную лань добровольно войти в клетку к волку?

— …Татьяна ему пишет письмо, — доносится до меня её тихий голос, — обнажая свою душу, свои самые сокровенные, самые тайные чувства и мысли…

— Душу, значит? — перебиваю нарочито громко, чуть наклоняясь вперед через узкий стол, еще больше сокращая и так небольшую дистанцию между нами. Мне нравится наблюдать, как училка инстинктивно напрягается от моей близости, как учащается ее дыхание. — А вы сами-то верите в эту самую душу, Анна Викторовна? В эту мифическую, нематериальную субстанцию, о которой так любят рассуждать поэты и философы?

Она вздрагивает от моего неожиданного вопроса, от такой резкой, грубой смены темы. Смотрит на меня растерянно, широко раскрыв большие серые глаза, как испуганная школьница, которую внезапно вызвали к доске отвечать на каверзный вопрос.

— Да. Я верю, — после небольшой, почти мучительной для нее паузы тихо, но неожиданно твердо отвечает она, и в её голосе, к моему удивлению, появляются стальные нотки.

— И что, по-вашему, она есть у каждого? — криво усмехаюсь, проводя кончиком языка по внутренней стороне щеки. — Даже у-у-у… таких, как я? Убийц, грабителей, насильников, рецидивистов со стажем?

Я специально перечисляю эти страшные для неё слова, внимательно наблюдая за ее реакцией, за тем, как меняется выражение лица.

Она молчит несколько долгих напряженных секунд, взглядом испуганно мечется по моему лицу, по татуировкам на моих руках, словно ищет какой-то ответ, какое-то подтверждение своим мыслям.

Потом неожиданно вскидывает упрямо свой маленький подбородок и так же тихо, но отчетливо и с какой-то детской убежденностью произносит:

— Я верю, Дамир Анзорович, что в каждом человеке изначально есть что-то светлое. Божья искра, если хотите. Иногда это просто очень-очень глубоко спрятано. Под толстыми слоями грязи, боли, обид и совершенных ошибок.

Интересно. Очень, блядь, интересно. Эта девочка еще может меня удивить. Не такая уж она и простушка, какой показалась сначала. В ней есть стержень. Тонкий, но, похоже, стальной.

— Продолжайте про вашу Татьяну, Анна Викторовна, — откидываюсь на скрипучую спинку стула, складывая руки на широкой груди. — Мне становится все более любопытно. Может, и в моей давно прожженной, закопченной душе что-то светлое еще отыщется под вашим чутким и таким профессиональным руководством.

Я наблюдаю за ней, за её смущением, за тем, как она пытается снова сосредоточиться на тексте книги, как дрожат её ресницы. Да, Волков, определенно, самый грамотный адвокат.

Это «культурное просвещение» может оказаться гораздо занимательнее, чем я предполагал. Гораздо занимательнее.

А главное — эти два часа в неделю в обществе этой странной, не от мира сего учителки куда приятнее, чем унылая компания тупых сокамерников или вечно хмурые, осточертевшие физиономии тюремных вертухаев. Да, это может быть интересно.

Загрузка...