Ехать нам через весь город пришлось, в самую толчею, да еще с двумя пересадками. Я молчу, обиженная, и Толик молчит. Раза три он собирался со мной заговорить, только я отворачивалась, как не слышала.
Пока до места доехали — стало уж темно, и фонари зажглись. Подошли мы к зданию — все окна горят, музыка слышится разнообразная. Кто на пианино бренчит, кто в трубу трубит, кто свой голос вхолостую пробует. Тут разнервничалась я: ну как не пропустят? А то осмеют. Чего, мол, притащилась, без вас тут народу хватает. Толик тоже струхнул, в руку мою вцепился, тащится за мной, озирается, еле-еле ногами перебирает.
В вестибюле темновато уже: видно, все уроки закончились. Тетка пожилая на стуле сидит, спицами вяжет. Как спросила я профессора Гайфутдинова — зашумела она на меня, но письмо увидела — и приумолкла. Положила свое вязанье на стул и пошла куда-то, ногами шаркая.
Приняла я от Толика пальто и шапку, форму школьную на нем одернула. Курточка на Толике мешком сидит, брюки мятые, все в пятнах, воротник у рубашки чернилами перемазанный. Как увидела я это — прямо чуть не заплакала.
— Что ж ты, — говорю, — охламоном таким пришел? В новенькое лень было переодеться?
— Я на скрипке играл, — отвечает мне Толик шепотом. — Паганини разучивал, этюд номер десять.
Ну мне что? Паганини так Паганини.
— Что ж ты прямо с десятого начал? — говорю недовольно. — Первый-то, наверно, полегче.
— А по радио только десятый передавали. Что запомнил, то и выучил.
Тут вернулась эта тетка.
— Повезло вам, — бурчит. — Сергей Саид-Гареевич как раз уходить собирался. Ждет он мальчика в тринадцатой комнате. А вы, мамаша, здесь побудьте, нечего по коридорам зря разгуливать.
Сунула я Толику футляр со скрипкой, макушку ему перекрестила, в спину подтолкнула: иди. А он оглядывается:
— Мамонька, страшно.
Рассердилась я, ногой на него топнула.
— Ступай, говорят! Нечего мать изводить.
И пошел мой сынок по лестнице.