Глава 6

Порой Коттону Хейзу действительно хотелось называться Большим Быком. Он ненавидел свою фамилию. Почему, сказать трудно. Хейз. Звучит почти как поц. Ненавидел он и свое имя — Коттон Никого на свете не зовут Коттоном, за исключением Коттона Мэзера, а он умер еще в 1728 году. Но отец Хейза был человеком глубоко верующим и считал, что Коттон Мэзер — это величайший из пуританских проповедников, и назвал сына в честь этого колониста, который искал Бога и охотился за ведьмами. А салемские процессы отец Хейза благополучно вычеркнул из памяти, он вообще легко забывал всяческие неприятности, решив, что это просто мелкая месть со стороны городка, которая понадобилась для изживания собственных страхов. Джеремий Хейз (почему, кстати, он не назвал сына Джеремий младший) просто освободил Коттона Мэзера от всякой ответственности за то, что тот превратил людей в фанатиков веры, и назвал сына в его честь. А почему, например, не Лефти? Хейз не был левшой, но все равно Лефти было бы лучше, чем Коттон. Лефти Хейз. Любой уличный воришка вздрагивал бы при этом имени.

Случалось так, что Хейз ненавидел всех, кто не был полицейским. Это относилось и к женам и любовницам полицейских. Если они не служат в полиции, то им неведомо, каково приходится там людям. Рассказываешь женщинам, что сегодня днем тебя едва не ухлопали, а они не прочь потолковать о маникюре, о новом лаке, который удлиняет ногти. Три часа назад тебя едва не прикончили из Магнума 357, а их ногти интересуют. Нет, тем, кто не служит в полиции, тебя не понять. Однажды Хейз сказал Мейеру, что в «Звездных войнах» все поставлено с ног на голову. Нельзя говорить: «Пусть с тобою пребудет сила», надо: «Пусть ты будешь там, где сила».

Те, кто остаются по ту сторону силы, просто слышать не хотят о полицейской службе. Все согласны, что в этом городе неплохо побывать, но кому хочется жить здесь? А те, кто живут, постоянно жалуются. Но не на то они жалуются, что действительно делает здешнюю жизнь по-настоящему тяжелой, а на работу, и так просто невозможную, если тебе выпала доля полицейского. Они не знают, что такое настоящая мерзость. Они даже слышать не хотят о мерзости в этом или любом другом городе. Эта мерзость белая как бумага, липкая, и к ней пристают личинки. Мерзость — это повседневная жизнь полицейского-оперативника.

Жены и любовницы полицейских понимают, что им приходится наблюдать мерзость двадцать четыре часа в сутки, но слышать про это не хотят. Они ходят в церковь и молят Бога уберечь их мужей и любовников, но по-настоящему знать о мерзости ничего не хотят. Иногда даже молятся, чтобы им не приходилось слушать о ней, знать о ней, об этой отвратительно-белой, как глист, как личинка, мерзости. Иногда они пытаются забыть о ней, изменяя мужьям с теми, кто в полиции не служит. Потом они отмаливают грехи, по крайней мере, им не приходится касаться руками этой мерзкой слизи.

Муж Робин Стил работал в Двадцать шестом, одном из центральных участков города. Он патрулировал улицы. Служил он пока всего три года, явно недостаточно, чтобы выгореть дотла, тем более в таком относительно спокойном районе.

Но вот уже полгода Робин Стил спала с Мартином Дж. Бенсоном.

Она подтвердила, что была с Бенсоном вечером шестого октября, когда муж был на дежурстве. Она подтвердила, что была с ним и вчера вечером, когда муж снова патрулировал улицы. Она просила ничего ему не рассказывать. Она сказала Карелле, что очень любит мужа и меньше всего хочет сделать ему больно. Она знает, что у него опасная работа, и не хочет, чтобы, занимаясь своим делом, он отвлекался на разные мысли. На вопрос Хейза, знает ли она, что у Бенсона есть и другие женщины, она сказала:

— Конечно, но это не имеет совершенно никакого значения.

«Ничто не имеет значения, — подумал Хейз. — Только вот кто-то вешает молодых девушек на фонарных столбах».

Наверное, он позвонит Энни Ролз, потому что ему захотелось побыть рядом с женщиной, которая одновременно была и полицейским. Ему захотелось отдохнуть немного, и чтобы при этом не надо было объяснять, что за адская у него работа. Ему захотелось побыть рядом с тем, кто знает, что такое мерзость. Сначала он подумал, не позабавиться ли с Дороти Хадд; жемчужные бусины, ловкие пальчики и все такое. Он даже нашел ее номер в телефонном справочнике. Д. Хадд: почему это, интересно, женщины всегда скрываются в справочниках за инициалами, ведь это только привлекает ходоков. И даже набрал первые две цифры, но затем повесил трубку. Ему не хотелось встречаться просто с женщиной в день, когда появился подозреваемый, и какой! Только у него прекрасное алиби.

Вместо этого он позвонил на центральную, представился и сказал дежурному, записавшему его имя и должность, что ведет дело с детективом Ролз из отдела по расследованию изнасилований; в считанные минуты он получил ее домашний телефон. «Она, наверное, замужем», — подумал Хейз, набирая номер. Правда, обручального кольца вроде не было. Но может, на такой работе обручальные кольца не носят. В трубке послышались гудки.

— Да, — раздался женский голос.

— Мисс Ролз?

— Да, я.

— Коттон Хейз.

— Кто-кто?

— Хейз. Из Восемьдесят седьмого. Вы у нас были на прошлой неделе по поводу этого случая изнасилования. Мы перекинулись парой слов...

— А, верно. Привет, Хейз. Рыжий.

— Он самый.

— Ну и как, поймали?

— Кого?

— Насильника.

— Нет. Сегодня во второй половине дня заходила Эйлин Берк. Ее вроде назначили.

— Знаю.

— Но, по-моему, она начинает только завтра.

— Верно. Я просто надеялась, что вдруг молния ударила сегодня или вчера.

— Увы.

Наступило молчание.

— Ну ладно... э-э... Какое-нибудь дело?

Хейз заколебался.

— Алло? — подула в трубку Энни.

— Да-да, я здесь, — он снова помолчал. — Слушайте, вы замужем или как?

— Или как.

Хейзу показалось, что она улыбается.

— Вы уже ужинали? Сейчас начало восьмого, так что, может быть...

— Нет, еще не ужинала. — Теперь-то она точно улыбалась. — Вообще я только вошла.

— Так как насчет... а?

— С удовольствием. Заедете за мной сюда или встретимся где-нибудь?

— В восемь вас устроит? — спросил Хейз.

Они поужинали в китайском ресторане, а потом зашли к Энни домой. Она жила в старом кирпичном здании на Лэнгли Плейс, недалеко от Тридцать первого, одного из старейших участков города, где в подвалах до сих пор топили углем. Она сказала, что, конечно, это благодаря ей, то есть тому, что она живет здесь, за последние три года в доме не было ни одной кражи. Наверняка, заметила она, разливая коньяк, публика прознала, что здесь живет женщина-полицейский.

На ней были простое синее платье и такого же цвета туфли на высоком каблуке. «Вряд ли, — подумал он, — Энни ходит так на работу». На вид она ничем не отличалась от обыкновенной горожанки: темные, коротко стриженые волосы, карие глаза за очками в черной оправе, золотая цепочка и кулон. А впрочем, нет. Простая горожанка не рискнет выйти на улицу с золотой цепочкой на шее. А женщина-полицейский, у которой в сумочке пистолет 38 калибра, позволить себе такое может. Но во всем остальном на полицейского она была не похожа; большинство женщин-полицейских в этом городе имели нечто общее с переносными громкоговорителями на деревенской ярмарке; такие же крикливые и здоровые, с большими пистолетами на боку, обоймами к ним и мощными задами. Энни Ролз была похожа на школьницу. Рассказывали, что она уложила двух грабителей в банке, но Хейз не мог представить себе этого. Не мог представить, как она принимает стойку, наводит пистолет и не убирает пальца с курка, пока эти ублюдки не рухнут на пол. Он попытался вообразить себе эту сцену и перехватывая протянутую рюмку с коньяком, сообразил, что прямо-таки воззрился на нее.

— В чем дело? — улыбнулась Энни.

— Да нет, ни в чем, просто вспомнил, что вы из полиции.

— Иногда мне хотелось бы об этом забыть, — откликнулась Энни.

Она уселась рядом с ним на диване, поджав ноги. Комната была обставлена весьма симпатично: напротив дивана, у стены, камин с кемельским углем, на стенах литографии, в крохотную кухню упирается длинный узкий стол, уставленный многочисленными сковородками и кастрюлями. Мебель, на взгляд, высшего качества. Хейз вспомнил, что как детектив первого класса она зарабатывает в год тридцать семь тысяч девятьсот тридцать пять долларов. Он отхлебнул коньяк.

— Хорош, — заметил он.

— Брат привез из Франции.

— А чем он занят?

— Занимался ввозом рыбы. Только не смейтесь.

— Что за рыба?

— Семга. В основном ирландская. Очень дорогая штука. Что-то порядка тридцати восьми долларов за фунт.

— Ничего себе. А причем тут Франция?

— Что? А-а. Так, более или менее случайная поездка. Нечто среднее между отдыхом и делом.

— Никогда не был во Франции, — с легкой завистью сказал Хейз.

— Я тоже.

— Зато во Франции был Лупоглазый.

— Лупоглазый?

— Фильм «Французский связник» смотрели? Не тот, в котором он отправляется во Францию, это дешевка. А первый.

— Да, тот был настоящий.

— Угу, один стоишь на морозе, да и вообще... Знаете, нечто похожее было с Кареллой.

— А кто такой Карелла?

— Парень, с которым мы расследуем эти убийства. Хороший полицейский.

— И что же с ним произошло?

— Его превратили в наркомана. Он тогда одно дело, связанное с наркотиками, вел, и его посадили на иглу. Как Лупоглазого во второй серии «Французского связника». Только с Кареллой это случилось еще до фильма. Я имею в виду, действительно случилось, не выдумки.

— А сейчас он как?

— Все нормально. Да, он был на крючке, но не так уж долго, и к тому же его заставили, это был не добровольный шаг.

— Словом, все позади?

— Ну да.

— Веселое дело. Работа полицейского, я имею в виду.

— Обхохочешься. А как вы на ней оказались?

— Думала, будет интересно. В общем, так оно и оказалось.

— Не согласен.

— Нет, почему же? Тогда я только что кончила колледж...

— Вы и сейчас выглядите студенткой.

— Благодарю.

— А в самом деле, сколько вам?

— Тридцать четыре, — немедленно откликнулась Энни.

Вот это он и любил в женщинах-полицейских. Никакого кокетства. Задал вопрос — получишь прямой ответ.

— И давно на этой работе?

— Восемь лет.

— Раньше вроде занимались ограблениями?

— Угу. А до того в надзорной службе. Это была моя первая работа в полиции. Затем ограбления, а сейчас изнасилования. А вы?

— О, я уж и не припомню, когда начал работать в Восемьдесят седьмом. Перед этим был в Тридцатом, ну, это, как на курорте.

— Это уж точно, — Энни кивнула и отхлебнула коньяк.

— Я многому научился у себя на окраине.

— Не сомневаюсь.

Они немного помолчали. Ему хотелось расспросить ее, где училась, чем занималась в колледже, не скучно ли было работать на надзоре, где занималась, пока отдел не был распущен. Этот отряд предотвратил сорок четыре вооруженных ограбления, пока начальник полиции не решил, что игра не стоит свеч. Интересно, застрелила она кого-нибудь на этой работе? Да о многом еще хотелось расспросить ее. Вроде бы теперь узнал ее поближе, но вопросы все равно остались, и немало. И тут он вдруг почувствовал себя совершенно легко и свободно и остановился на полуслове. Сказал лишь, словно они друг с другом вечно знакомы:

— Со временем она поглощает тебя. Работа.

— Да, — после продолжительного молчания сказала Энни. — Именно поглощает.

Они смотрели друг на друга.

Наконец Хейз встряхнулся.

— Ну что ж, — сказал он, глядя на часы. — Если у вас день был вроде моего...

— Да уж, досталось.

— Ладно, — и он неловко поднялся. — Спасибо за коньяк. У вашего брата хороший вкус.

— Спасибо за ужин.

Она осталась на месте, глядя на него снизу вверх и по-прежнему сидя, поджав ноги.

— Давайте как-нибудь повторим, — предложил он.

— С удовольствием.

— Допустим... Завтра у меня отгул. Может...

— До четырех я свободна.

— Может... а черт, и сам не знаю. Вы-то что предпочли бы?

— Право, не знаю, — улыбнулась Энни. — А вы?

— Мне нравится этот фильм, «Французский связник».

— И мне.

— На прошлой неделе я опять смотрел его по телевизору.

— И я.

— Да не может быть!

— Честное слово.

— Поздно ночью, да?

— Около двух.

— Вот те на. Сидим в двух разных концах города и смотрим один и тот же фильм.

— Какая жалость.

Глаза их встретились.

— Ладно, — сказал он, — я позвоню утром, идет? Попробую чего-нибудь придумать.

— Ладно, не будем играть в кошки-мышки.

* * *

Эйлин Берк была с Клингом в постели.

Они были вместе уже почти восемь месяцев, но сегодня было словно совсем по-новому, словно в первый раз. Совершенно обессилев, они обменялись традиционным заверением в том, что им обоим было замечательно, и Эйлин отправилась в ванную, а Клинг, как был, не одеваясь, открыл окно, через которое в комнату сразу же ворвался уличный шум; затем они снова вернулись в постель и легли, тесно прижавшись друг к другу. Эйлин лениво положила ему руку на грудь, а он нежно поглаживал ее по животу.

Помолчав немного, Эйлин заговорила:

— Я все думаю о работе.

Клинг тоже думал о работе. Он считал, что все эти повешения на территории Восемьдесят седьмого — дело рук Глухого.

— Да нет, я не об этом конкретном деле говорю, — сказала Эйлин. — Не о маскараде под названием «Мэри Холдингс».

— Ну да, эта девушка, которую изнасиловали.

— Я вообще о работе.

— Ты имеешь в виду работу в полиции?

— Мою работу в полиции.

«Это должен быть Глухой, — думал Клинг. — Это его почерк. Давно о нем ничего не слышно, но это, похоже, он. Кому еще придет в голову так облегчать им работу, подбрасывая документы?»

— Я про подсадных уток, — продолжала Эйлин.

Клинг вспоминал времена, когда Глухой впервые всплыл на поверхность. Тогда всем им, полицейским Восемьдесят седьмого, туго приходилось, они словно с тенью сражались. Все что было известно, так это что кто-то пытался наехать на одного мужика. Как же его звали? Мейер принял первое сообщение; в участок пришел человек, который рос еще с его отцом. Как же его звали? Хаскинс? Баскин?

— Мне все это начинает казаться унизительным, — продолжала Эйлин.

— Что именно?

— Да вот эта работа подсадной уткой. Помимо того, что это выглядит так, будто на животных силки ставят...

— Ну уж и силки, — не согласился Клинг.

— Да, конечно, но выглядит похоже. Получается так, что я выхожу на улицу в надежде, что меня изнасилуют, разве не так?

— Ясное дело, не так.

— Ну хорошо, попытаются изнасиловать.

— А в результате ты не позволяешь насиловать других.

— Ну да, да, — вздохнула Эйлин.

«Раскин, вот как его звали, — вспомнил Клинг. — Дэвид Раскин». Кто-то пытался вытурить его из чердачного помещения на Калвер авеню, выгнать из занюханного чердачка, где у него был склад одежды. Раскин занимался поставками одежды. Потом этот тип, что доставал его по телефону, никто не знал тогда, что это Глухой, начал посылать ему бланки, которые он не заказывал, потом служба продовольственного снабжения доставила ему складные стулья и еду, которой хватило бы на всю русскую армию, а потом в двух утренних газетах появилось объявление, что для демонстрации моделей одежды требуются рыжие. Тут-то они сообразили, что происходит: кто-то явно отсылал их к рассказу Конан Дойля «Лига рыжеволосых», и этот кто-то подписывался «L.Sordo», что по-испански означает «Глухой», и он старался помочь им заранее разгадать его планы.

Только на самом деле совсем он не собирался помогать. Он морочил им голову, как морочил голову Раскину: хотел, чтобы подумали, будто он хочет ограбить банк, который был в доме Раскина, прямо под его чердаком, а на самом деле нацелился совсем на другой. Просто играл с ними. Заставлял чувствовать себя дураками и неумехами. Устраивал веселую охоту на себя самого, а сам в это время продумывал ход, в душе хохоча над ними.

Когда Глухой объявился в Восемьдесят седьмом, в Кареллу в первый раз стреляли. И если это Глухой стоит за двумя повешенными.

— Чувствуешь себя чем-то вроде сексуального объекта, — гнула свое Эйлин.

— А ты и есть нечто вроде сексуального объекта, — Клинг легонько ущипнул ее.

— Да нет же, я серьезно.

И Эйлин пустилась в рассуждения о том, что не будь она женщиной, никто и не подумал бы поставить ее на такую работу в полиции, что уже само по себе унизительно. Ибо никому не придет в голову использовать в качестве приманки для насильника мужчину. Если бы Клинг прислушивался, наверняка возразил бы, что и мужчин бросают на такие дела, а помимо того, у насильников вообще другая психология. Им наплевать на твои округлости, им нет дела до формы твоих ног или бедер, им нужно только удовлетворить свою страсть, а страсть эта совершенно особая, она не имеет ничего общего с сексуальным влечением. Но умники из полицейского управления забрасывают ее на улицу, словно она крючок, на который попадет какой-нибудь лунатик и потащит ее в кусты, а уж там-то она приставит ему к виску пистолет. Все это и так чушь собачья, да еще после такой работы словно вся покрываешься какой-то мерзкой слизью, и, вернувшись домой, приходится прямо-таки наждаком стирать с себя всю эту грязь. И какого черта в отдел по расследованию изнасилований посылают такую женщину, как Энни Ролз, которая уложила двоих, когда занималась ограблениями? Что это такое, как не мужской шовинизм? Женщина-полицейский, мол, годится только для выполнения строго определенной работы, а мужчина может выбирать себе дело по вкусу.

— А ты какую работу предпочла бы — спросил Клинг.

— Может, попрошу перевести меня в отдел по борьбе с наркотиками.

— Ну что ж. Только там тебя будут использовать как подсадную утку для отлова торговцев героином.

— И все равно это не то.

Но Клинг по-прежнему думал о Глухом.

* * *

Он разметал на куски чуть не половину города, дабы отвлечь внимание полиции от своих банковских афер. Он повсюду закладывал бомбы самого разного типа. При этом его меньше всего интересовало, что в результате этих хитроумных сплетений вся жизнь идет кувырком и люди могут погибнуть.

То был первый раз.

Его Карелла старался вычеркнуть из памяти, потому что именно тогда в него стреляли. А он терпеть не мог вспоминать о себе как о мишени. Впрочем, и до этого в него стрелял один торговец наркотиками в Гровер-парке, и этот фейерверк Карелла тоже совсем не понравился. Потому, думаю, как, например, сейчас о Глухом он предпочитал вспоминать только второй и третий случаи, когда им пришлось схватиться. Даже поверить трудно, что этих случаев было всего три. В его представлении, да и в представлении большинства сослуживцев, Глухой был легендой, а у легенды нет происхождения, легенда вездесуща и вечна. От одной мысли о том, что Глухой может снова возникнуть, у Кареллы мурашки по коже бежали. При появлении Глухого, а это дело, бесспорно, несло на себе его печать, детективы из Восемьдесят седьмого начинали вести себя как кейстоунские полицейские из немого черно-белого фильма. Карелла не любил оставаться в дураках, но Глухой как раз и заставлял всех их чувствовать себя олухами.

Самая большая ирония, думал он, заключается в том, что тип, ставший злым гением Восемьдесят седьмого, представляется как глухой — может, действительно только представляется — и в то же самое время главный человек в его жизни, жена Тедди, и впрямь глуха. И говорить не может, во всяком случае, используя голосовые связки. Она произносит слова другим способом: при помощи рук, на редкость выразительного лица, глаз. И она «слышит» любое слово, произнесенное мужем, безотрывно глядя, как шевелятся губы или руки, когда он говорит на языке, которому она научила его еще в первые годы совместной жизни.

Вот и сейчас Тедди говорила с ним.

Они только что насладились друг другом.

И первые произнесенные ею слова были: «Я люблю тебя».

Она прибегала к необычному показу, изобразив нечто среднее между буквами "я", "л" и "т": правая рука прижата к груди, мизинец, указательный и большой пальцы оттопырены, а два оставшихся прижаты к ладони. Он ответил более привычным образом: сначала прижал кончик указательного пальца к груди, а после сжал руки в кулаки и накрест прижал их к груди; и наконец направил в ее сторону указательный палец. Это и должно было означать: «Я люблю тебя».

Они еще раз поцеловались.

Она вздохнула и принялась рассказывать ему, как провела день.

Он уже давно знал, что она ищет работу. После того, как родились близнецы, за домом присматривала, и весьма успешно, Тедди. Теперь Марку и Эйприл было одиннадцать, и большую часть дня они проводили в школе. Тедди наскучил теннис и обеды с «девушками». Она изобразила слово «девушки», проведя указательным пальцем по щеке, а чтобы дать понять, что имеется в виду множественное число, она несколько раз быстро ткнула пальцем в щеку. Больше, чем одна. Девушки. Но выражение глаз подчеркивало иронический оттенок. Себя она «девушкой» не считала, и уж тем более не считала себя одной из «девушек».

Прислушиваясь, а он действительно слушал, хотя на самом деле смотрел, Карелла вспоминал в то же время второе появление Глухого. И опять, волею случая, первый сигнал принял Мейер. Он в тот день дежурил. Звонил сам Глухой и грозил убить одного важного полицейского начальника, если до полудня ему не передадут пять тысяч долларов. Следующей ночью начальник был убит.

— Короче, я пошла в это агентство по продаже недвижимости на Камберленд авеню, — рассказывала с помощью рук, глаз и выражения лица Тедди. — Я прочитала объявление и отправила им письмо; там было все о моей работе до того, как мы поженились и родились близнецы.

Карелла вспоминал... Он познакомился с Теодорой Франклин, расследуя ограбление одной маленькой фирмы на самой границе территории округа. Она работала там письмоводителем. Ему достаточно было одного взгляда на красавицу с карими глазами и черными волосами, сидевшую за машинкой, чтобы сразу понять: с этой женщиной он хотел бы прожить всю оставшуюся жизнь.

— ...и мне назначили встречу. И вот все утро я наводила марафет, а потом отправилась.

Выражение было жаргонное, и, показывая его, Тедди согнула пополам указательный палец и дважды ткнула в кончик носа. Прошедшее время было продемонстрировано обычным образом. Карелла все понял и сразу же представил, как жена облачается в деловой костюм, надевает туфли на высоком каблуке, садится в автобус и отправляется на Камберленд авеню, примерно в двух километрах от дома.

С кончиков ее пальцев, с подвижного лица срывался поток слов. Оказывается, ничего подобного они не ожидали: видишь ли, я — глухонемая. Дама не слышит, дама не говорит, у дамы — при всем изяществе слога (письмо составлено в самых изысканных выражениях) и неотразимости облика нет ни языка, ни ушей. Так на что же она рассчитывает? И это несмотря на то, что она схватывала каждое слово, срывавшееся с толстых губ этого ублюдка, а это было нелегко, потому что он все время жевал сигару, и несмотря на то, что она хоть и давно не практиковалась, все еще печатала шестьдесят слов в минуту.

— Он решил, что я дурочка, — Тедди постучала костяшками пальцев по лбу. — Дерьмо, вот дерьмо, — для убедительности она показала каждую букву слова отдельно.

Он обнял ее.

Он собирался утешить ее, сказать, что в мире полно дураков, которые судят о людях по самым элементарным внешним проявлениям, но, не успев произнести ни слова, уловил энергичную жестикуляцию. Он «читал» язык пальцев и полыхающих глаз.

— Я не сдамся. Я непременно найду себе работу.

Она прижалась к нему, и он почувствовал, как она энергично затрясла головой. Потянувшись к ночному столику, он выключил свет. В темноте он слышал ее дыхание. Он знал, что она еще долго будет вот так лежать, продумывая следующий шаг. Неожиданно он снова вспомнил Глухого. Может, и он вот так лежит где-нибудь и обдумывает свой следующий шаг? Очередная жертва на фонарном столбе? Очередная спортсменка, которой так и не добежать до финишной ленты? Но какой во всем этом смысл?

Во второй раз он совершенно зря убил того полицейского начальника, а потом и вице-мэра, и еще дюжину случайных прохожих, оказавшихся рядом, когда машина вице-мэра взлетела на воздух. А потом пригрозил покончить и с самим мэром, это тоже входило в его грандиозный план. План? Вытянуть пять тысяч долларов у сотни самых богатых горожан. И весьма сомнительные аргументы, чтобы заставить их платить. Да, но ведь Глухой всех предупреждал заранее. И потом выполнял угрозы. А теперь грозился осуществить свои намерения без специального предупреждения. А что такое пять тысяч для тех, кто ворочает миллионами? А если заплатит только один из сотни, Глухой даже расходов своих не покроет. И что с того, что двоих он уже угрохал, не говоря уже о случайных прохожих? И что с того, что он собирается убить третьего — самого мэра? Все это часть общего замысла. Игра, развлечение. При каждом возникновении Глухого все прямо-таки за животики от смеха хватаются. Все, кроме полицейских из Восемьдесят седьмого.

Если эти юные девушки есть только часть какого-то более разветвленного плана, у Восемьдесят седьмого будет забот полон рот. Карелла даже содрогнулся и внезапно привлек к себе жену.

* * *

Сара Мейер раздумывала, как бы сказать мужу, что их дочери пора начать предохраняться. Мейер гадал, нравится ли жене его парик. Гадал он и о том, что неужели Глухой снова проник в их расположение. Не в буквальном смысле, конечно, ибо в данный момент они с Сарой лежали в постели, но в расположение участка, на территории которого молодых женщин вешают на фонарных столбах.

Мейер не любил Глухого. Такая уж ему выпала злая судьба, что во всех трех случаях Глухой связывался именно с ним первым. Ну, не совсем так. В первый раз с ним связался Дэвид Раскин, сообщивший о существовании Глухого, и тогда, как, впрочем, и сейчас, он в точности не знал, может, он вовсе и не глухой. Они многого не знали о Глухом. Например, кто это такой? Или где он был все эти годы? Или зачем вернулся? Если и впрямь вернулся. Майор надеялся, что это не так, но боялся, что это так.

Мейер всего лишь хотел спросить Сару, как он ей больше нравится: в парике или без? В постель он ложился без парика. Если она скажет, что с париком лучше, он выберется из постели и наденет его, а после займется любовью, да так, что чертям станет жарко. Впрочем, заняться любовью так, что чертям станет жарко, Мейер собирался в любом случае. О Глухом ему думать не хотелось. А вот о чудесных ногах Сары, о бедрах и груди, наоборот, очень хотелось.

Сару беспокоила их единственная дочь Сьюзен, которой было шестнадцать. Вернее говоря, ее беспокоила наследственность. Муж тысячи раз говорил ей, какие у нее чудесные ноги, бедра и грудь. Насчет ног и бедер она была не вполне уверена, а вот по части груди вполне соглашалась и не знала большего удовольствия, чем когда ее поглаживали. Тут и встает вопрос наследственности. Что касается старшего сына, Алана, она не волновалась. И что касается младшего, Джеффа, — тоже. Алану было семнадцать, а Джеффу тринадцать, и в отношении них ее волновали только наркотики, впрочем, стоит прикоснуться к этой гадости и Мейер шею им свернет. Но наследственность — это наследственность.

Сьюзен явно унаследовала чудесные ноги, бедра и грудь матери. Она унаследовала и ее чувственные губы, голубые глаза отца и матери, и Бог знает чьи светлые волосы, и все это вместе взятое создавало образ весьма привлекательной юной особы, которая, надеялась Сара, может быть, не так уж любит, когда ей ласкают грудь.

В силу всех этих обстоятельств Сара хотела предложить Мейеру, чтобы они вместе попросили семейного врача выписать для Сьюзен пилюли. Сара не знала, девственница ли еще ее дочь. В последние несколько месяцев Сьюзен была чрезвычайно замкнута во всем, что касалось ее частной жизни, из чего, возможно, следует, что какой-нибудь горячий ковбой из школы уже подверг ее обряду посвящения. Либо Сьюзен сама серьезно обдумывает, не пройти ли ей этот обряд. В любом случае Сара вовсе не хотела, чтобы ее дочь забеременела в шестнадцать лет.

Проблема, однако, состояла в том, как все это объяснить Мейеру.

Они заговорили одновременно.

— Слушай, я вот о чем думаю...

— Знаешь ли, Сара...

Оба замолчали.

— Давай, — сказал Мейер, — сначала ты.

— Нет, ты.

Мейер глубоко вздохнул.

— Они все время смеются надо мной из-за этого парика.

— Кто они?

— Ребята.

— Ну и что?

— Все ребята.

— Ну и что?

— Ну и... Сара... А тебе нравится парик?

— А мне он и не должен нравиться, он ведь у тебя на голове.

— Но как тебе кажется, мне в нем лучше или нет?

Сара погрузилась в раздумье, которое показалось Мейеру слишком продолжительным.

— Мейер, — сказала она наконец, — я люблю тебя с волосами или без волос. Для меня ты — это ты, и при чем здесь волосы? Можешь ходить лысым, можешь носить этот парик, можешь купить другой, например, светлый или рыжий, можешь отрастить усы или бороду, можешь выкрасить ногти на ногах, я все равно буду любить тебя. Потому что я люблю тебя, — заключила она.

— Я тоже люблю тебя. — Мейер немного помолчал. — Но парик-то тебе нравится?

— Честно?

— Честно.

— Я люблю целовать твою блестящую лысую макушку.

— Тогда я сожгу парик.

— Да, сожги его.

— Завтра.

— Когда хочешь.

— Ладно, — сказал Мейер. Однако он не был уверен, что на самом деле сожжет его. Самому-то ему парик нравился. В нем он выглядел настоящим детективом. А он любил выглядеть настоящим детективом. Он любил быть детективом. Только не тогда, когда поблизости Глухой. И какого черта ему снова понадобилось? Если, разумеется, это Глухой. А кто, кроме него, будет вешать девушек на фонарных столбах и оставлять на месте преступления документы, чтобы облегчить им работу? Нет, скорее всего это все же Глухой. Интересно, а Глухой носит парик? Глухой — блондин. Карелла хорошо рассмотрел его, когда в него стреляли. Высокий блондин со слуховым аппаратом. Но, может, светлые волосы — это парик? И, может, Глухой лыс? И называть его надо Лысым? А самого Мейера не называют ли за глаза Лысым Детективом? Может, на территории Восемьдесят седьмого он известен как Лысый Детектив? И во всем городе тоже? И даже во всем мире? Такой известности ему вовсе не хотелось. Он хотел, чтобы его знали как Мейера Мейера. Чтобы он был самим собой.

Сара меж тем что-то говорила.

Начало он пропустил, речь шла о людях, которые с годами делаются красивыми и, естественно, привлекают к себе внимание. Он вспомнил последнее появление Глухого. Почему этот мерзавец не выбрал какой-нибудь другой участок? Почему именно Восемьдесят седьмой? Посылал им фотографии. Дублировал посылки. Помогал им. Ну, не так, чтобы очень, филантропом он не был. Но бросал вызов: пошевелите мозгами, сообразите, что означают эти фотографии, и тогда поймете, какова моя цель на сей раз. Они разобрались и решили, что фотографии означают, что он собирается ограбить еще один банк. И он действительно это сделал. Дважды. Он послал людей, зная, что их поймают, если в полиции верно расшифровали фотографии, а потом, через полтора часа, отправил новую команду. И у него почти все получилось. На сей раз он назвал себя «Taubman», что по-немецки означает «Глухой». Der Taube Mann. А, черт, лучше бы это все-таки был не он.

— Ну, что скажешь? — спросила Сара.

— Надеюсь, это не он, — громко отозвался Мейер.

— Кто?

— Глухой.

— Ты слышал, что я сказала?

— Ну да, разумеется, я...

— Или, может, это ты глухой?

— А в чем, собственно, дело?

— Я говорила о Сьюзен.

— Ну и что?

— Ей шестнадцать.

— Я знаю, что ей шестнадцать.

— Она красива.

— На мать похожа.

— Спасибо. За ней начинают ухаживать мальчики.

— Они ухаживают за ней с двенадцати лет.

— И тебе это известно?

— Конечно, известно. Я что, слепой? Вообще-то я сам собирался поговорить с тобой. Может, ей пора сходить к доктору?

— К доктору?

— Ну да. Он пропишет пилюли.

— О Боже.

— Может, тебе это не понравится...

— Нет, нет, почему же?

— ...но, по-моему, лучше застраховаться. Ведь сейчас не средневековье.

— Это мне известно.

— Так ты поговоришь с ней?

— Поговорю. — Сара немного помолчала, а потом прошептала прямо ему в ухо: — Я люблю тебя, известно тебе это? — и поцеловала его в блестящую лысую макушку.

* * *

Хейзу нравилось раздевать женщин.

Особенно нравилось ему раздевать женщин в очках. Снять очки, ведь это почти то же самое, что раздеть женщину догола. Стоит только снять очки, и она выглядит особенно желанной и податливой. Ему нравилось целовать прикрытые веки женщин, чьи очки он только что снял. Но едва он притронулся к очкам Энни, как его остановили, мол не надо. Они перешли в спальню. Прихватив с собой рюмки с коньяком, они присели на край большой двуспальной кровати. Осторожно, как бы изучая друг друга, поцеловались. Тут Хейз как раз и потянулся к очкам, но, кажется, начало не обещало ничего хорошего. Если женщина не дает тебе снять даже очки, то как же дело дальше пойдет?

Когда Хейзу было семнадцать, у него была девушка, и однажды он повел себя чрезвычайно умным, с его точки зрения, образом. Он осторожно снял у нее с носа очки и подул на обе линзы. Когда девушка спросила, зачем это, Хейз ответил: «Чтобы ты не видела, чем заняты мои руки». Девушка тут же потребовала отвезти ее домой. С тех пор он больше не дул на линзы очков. Так можно лишь запутать ситуацию. Ситуация с Энни Ролз, казалось, была обещающей, но вот она велела ему убрать руки, и он решил, что сделал какую-нибудь глупость, простительную разве что зеленому юнцу. Хейз в растерянности посмотрел на Энни.

— Я хочу видеть тебя, — прошептала она.

Он снова поцеловал ее. Губы ее, мягкие и ждущие, слегка раскрылись, и стало нечем дышать. «Интересно, — бегло подумал Хейз, — как бы Сэм Гроссман из лаборатории объяснил такого рода вакуум: губы прижаты к губам, на вдохе они всасываются друг в друга, а затем в ход идут языки-разведчики». Неожиданно Хейз понял, что все у них будет хорошо, а очки — дело десятое.

Первый раз — самый главный. Он всегда весьма скептически выслушивал умников в полицейском участке, которые рассуждали, что, мол, секс становится лучше от раза к разу, научишься всяким штукам и тому подобное. Его собственный опыт подсказывал, что если в первый раз пошло что-то не так, то во второй раз будет только хуже, а в третий — вообще катастрофа. В полиции есть поговорка: скверная ситуация может сделаться только еще хуже. Вот и в сексе так же. Он целовал Энни, голова у него слегка кружилась, и это было верным признаком того, что все будет в порядке. Он и припомнить не мог, когда это у него так же вот кружилась голова от одних поцелуев. «В устах твоих сам Бог», — промелькнуло у него в голове, и он не мог вспомнить, это Шекспир или какой-нибудь фильм с участием Спенсера Трейси и Кэтрин Хепберн. «В устах твоих сам Бог», — снова пронеслось у него в голове, и он повторил фразу вслух.

— Генрих Пятый, — прошептала Энни и снова поцеловала его.

Удивительно, право, как у него кружится голова. Даже не просто кружится, а шумит. Сегодня уже мало кто умеет целоваться по-настоящему. Люди просто поспешно проскакивают через поцелуи, словно это занавес, словно вступление, через которое надо непременно пройти, прежде чем начнется настоящий спектакль. «Генрих Пятый»? Оттуда эта строка? Когда-то он знал, точно знал, но теперь забыл. Разве Энни специализировалась на английской литературе в колледже? Скорее, на поцелуях. Право, ему нравилось целовать ее и не хотелось останавливаться. Никогда еще в жизни не казалось ему, что он готов вот так провести целую ночь, в одних поцелуях, а теперь возникло такое ощущение. Он понял, что помимо поцелуев существует и кое-что еще, но чувство такое все равно не проходило.

Однажды, когда ему было девятнадцать, у него была девушка, которая очков не носила. Как-то он придумал одну шутку, которая тоже показалась ему очень умной. И результат получился почти таким же. Он потрогал лацкан пиджака, который был на девушке, и спросил: «Неужели это шерсть»? Потом потрогал воротник блузки и спросил: «Неужели это шелк»? Потом сунул ей руку в вырез блузки, потрогал грудь и спросил: «Неужели это фетр?» Девушка не попросила отвезти ее домой, как та, в очках. Она просто вышла из машины и пошла пешком.

«А что, если потрогать грудь Энни», — подумал Хейз. Целоваться с ней было замечательно, но теперь хотелось и потрогать, и совсем недурно было бы начать с груди. Рука его уютно устроилась под подбородком у Энни, он жадно впивал ее поцелуи. Но вот рука осторожно соскользнула вниз, миновала шею, прошлась вдоль ключицы, ощупала по дороге шелковую, вроде, ткань синего платья, и добралась до левой груди...

— Не надо, — сказала Энни.

Он сразу же подумал, что есть вещи, которым взрослые мужчины никогда не научатся, словно навек они остались юными жеребцами. Он подумал также, что, наверное, ошибался, полагая, что все идет хорошо. Может, Энни из тех женщин, которым вполне достаточно просто целоваться всю ночь напролет? Он и сам был готов к этому еще минуту назад, но теперь уже не готов; в конце концов, они взрослые люди, и они у себя дома, хотя, впрочем, дом этот ее, а не его. Он растерялся. Голова продолжала кружиться.

— Я хочу, чтобы ты сначала раздел меня, — прошептала Энни.

Тут он чрезвычайно возбудился, пожалуй, никогда в жизни так не было, возбудился сильнее, чем тогда, в первый раз, на крыше с Элизабет Паркер. Всякий раз, встречая в инспекторской Энди Паркера, он вспоминал Элизабет, хотя в родстве эти двое не состояли. Ему тогда было шестнадцать, и Элизабет приходилось всему учить его. Сильнее, чем на званом обеде, когда замужняя женщина, его соседка по столу в зеленом платье с вызывающе глубоким вырезом, положила ему под столом руку на бедро и, отправляя в свой очаровательно-порочный ротик очередную креветку, прошептала: «А вам часто приходится обнажать оружие, детектив Хейз?»

В своем простом синем платье Энни Ролз была похожа на учительницу. Очки на носу, слабая улыбка. Она повернулась к нему спиной, словно собиралась написать что-то на классной доске. «Молния», — и она наклонила голову, хотя волосы у нее были коротко пострижены и вполне обнажали тонкую шею там, где застегивался язычок молнии. Он почувствовал, что она вся дрожит. Он потянул вниз язычок, обнажив бюстгальтер, тоже синего, хотя и чуть бледнее, чем платье, цвета, только оттенявший ее бледную кожу. Он потянулся к застежке, но Энни в третий раз повторила: «Не надо», и, повернувшись к нему лицом, выскользнула из платья, волнами опустившегося на пол.

Белье у нее было прямо с рекламной полосы «Пентхауза». Учительница исчезла вместе со смятым платьем на ковре, а суровый полицейский в мгновение ока превратился в богиню секса из порнографического журнала. Высокую грудь облегал бюстгальтер из тончайшего нежно-голубого цвета шелка; под ним угадывались уже затвердевшие соски. У ложбинки между грудями обрывались, словно в поисках убежища, золотая цепочка и кулон. Прозрачные трусики были подвязаны к поясу из той же нежно-голубой ткани, плотно прилегающей к мускулистым бедрам; в промежности угадывался бугорок, оттененный треугольником черных лобковых волос. Скинув защитную оболочку в виде синего платья, она неожиданно оказалась совсем не такой худощавой, как выглядела; округлые бедра, женственные ноги красивой формы, выгодно подчеркнутые голубыми нейлоновыми чулками, спускавшимися к лодыжкам и терявшимися где-то внизу в туфлях на высоком каблуке из первоклассной кожи.

Из-под трусиков небрежно выбивались черные волоски.

Тут-то у него и произошла мощная эрекция. Взгляд ее скользнул вниз, отметил взбунтовавшуюся под брюками плоть.

Он потянулся к ней, то ли вдыхая, то ли просто воображая острый запах мускуса.

— Не надо.

Он остановился.

У него вдруг возникло ужасное ощущение, что все получится так, как тогда в Лос-Анджелесе, куда он доставил одного вооруженного грабителя и двадцатитрехлетняя телевизионная старлетка исполнила перед ним полный сеанс стриптиза, а потом выставила вон, запечатлев на щеке беглый поцелуй. «Эта седая прядь у тебя, право, очень симпатична, милый», — сказала она, закрывая дверь. Правда, перед этим он недурно провел время в обществе грабителя на борту самолета; этот парень, даже и в наручниках, сохранил удивительное чувство юмора.

— А теперь ты, — прошептала Энни.

Она помогла ему снять пиджак, развязала галстук и вытащила его, словно плетку, из-под воротника. Расстегнула верхнюю пуговицу на рубахе. За ней последовали все остальные. Поцеловала в грудь и вытащила низ рубахи из-под брюк. Расстегнула рукава. Помогла снять рубаху и швырнула ее куда-то в угол комнаты, где она приземлилась рядом с синим платьем. Стащила подтяжки, расстегнула верхнюю пуговицу на брюках и потянула за молнию.

Пять минут спустя они были в постели.

Хейз был совсем голым. На Энни остались цепочка и кулон. Надо будет как-нибудь спросить, почему она не сняла их. Но пока ему достаточно того, что он прижимается к другому человеческому существу и на всю оставшуюся ночь у него не будет других забот, кроме как любить ее. Оказалось, она кричит, и это немного смутило его. Последний раз с ним кричала одна стенографистка из суда, которая, между прочим, тоже носила очки. Она и в постель забралась в очках. И при каждом очередном оргазме кричала так, что мертвые могли бы проснуться. И Энни кричала почти так же громко и с такой же регулярностью. Но беспокоиться не надо, ведь она ему сказала, что все в доме знают, что она служит в полиции. А он совсем забыл про это.

Совсем забыл он и про то, что человек, который вешает на территории их участка молодых девушек, вполне может оказаться Глухим.

* * *

У Артура Брауна мелькнула было, но тут же исчезла мысль, что «фонарный убийца», которого все они ищут, Глухой. Браун, как и другие, не склонен был недооценивать Глухого, однако же в его глазах убийца это убийца, и все они для него равны; это скверные парни, а он хороший парень, и к тому же как раз сейчас он собирался завлечь в постель собственную жену.

Дочь Брауна, Конни, уже спала. Жена, Каролина, в маленькой гостиной смотрела телевизор. А Браун был в ванной, обтираясь досуха после продолжительного горячего душа. Он посмотрел в зеркало, и оттуда ему подмигнул все тот же симпатичный Артур Браун. Он улыбнулся в ответ. Чувствовал ныне вечером он себя превосходно. Нынче вечером он прокатит Каролину к луне, к звездам и обратно. По-прежнему улыбаясь, он вошел в спальню. Мокрое полотенце он повесил на спинку стула. Заметив на полу брошенную Каролиной утреннюю газету, наклонился и расправил ее. В центре разворота он проделал дырку и улыбнулся во весь рот.

Когда Браун вошел в гостиную, на нем была только утренняя газета. Сквозь дырку отважно выглядывал восставший член. Каролина подняла глаза.

— Ого.

Подражая неграм из Черного пояса, Браун с сильным акцентом сказал:

— Эй, мэм, правду белые говорят, что у нас член не чета ихнему?

— Да не сказала бы, вроде.

— А поточнее?

Каролина подошла к нему и на клочки разорвала газетный лист.

Загрузка...