Часть 2 Приключения Яна Корнела на море

Глава первая,

в которой Ян Корнел и Криштуфек попадают на галеру и становятся свидетелями такого происшествия, во время которого узнают о том, кто будет их новым господином



На следующий день, рано утром, меня и Криштуфека заковали в кандалы и вывели во двор ратуши. Там уже ожидала нас тяжелая, прикрытая пологом, телега, в которую были впряжены две пары коней. Несколько солдат помогли нам влезть на нее, пожалуй, так же, как «помогают» пустым ящикам, когда бросают их на телегу. Ободранные и ушибленные, мы очутились на дне повозки и увидели тут еще пятерых, вроде нас, оборванных и связанных, людей. Нам пришлось просидеть здесь почти полдня, пока среди нас не оказалось еще двое несчастных. Только после того, как их посадили к нам, кучер хлестнул лошадей, — и повозка бог весть куда загрохотала по дороге.

Пассажиры нашей повозки находились в крайне удрученном состоянии, а условия самого путешествия еще меньше содействовали улучшению нашего настроения. Беспрерывная тряска, сидение или лежание на жестких досках, еле прикрытых соломой, боль во всем теле, причинявшаяся кандалами, теснота, дурной воздух, застаивавшийся под плотным пологом, отчаяние и ненависть, бесившие нас, — все это скоро превратило каждого из нас в жалкое животное, готовое даже при полной беспомощности выместить свой гнев на соседе. О еде не стоит и говорить, — ее было мало, и она была плохой. Но хуже всего было то, что на протяжении всего путешествия нам не разрешалось, за исключением остановок на Обед и на ночлег, вылезать из телеги, хотя бы это вызывалось самыми обычными естественными потребностями.

Наша повозка, в сущности, была настоящим застенком на колесах. В первые же дни она вытрясла у нас всю душу. Казалось, мы едем уже не несколько суток, а целые недели. Нам было известно одно, — нас везут куда-то на юг. Некоторое время за нашим пологом разговаривали по-французски, потом послышалась испанская речь.

— Теперь мы можем въехать прямо в море, — грустно сострил Криштуфек. Но мы не въехали в море только потому, что, однажды вечером, добравшись до места назначения, остановились на его берегу, в каком-то испанском порту. Название его нам никогда не удалось узнать, — ведь здесь никто не разговаривал с нами, а если бы кто и заговорил, мы все равно не поняли бы испанскую речь.

Очевидно, чтобы мы не привыкли к хорошим условиям, нас прямо из телеги загнали в баньо[23], то есть в каталажку. Здесь находились все каторжники-галерники до их направления на корабли.

Я побывал уже не в одном заключении, но такого еще не знал. Об этой тюрьме иначе не скажешь, как помойная яма, в которой люди кишели, словно черви.

В совсем небольшой камере нас было напихано пятьдесят человек. Тут собрался настоящий Вавилон: турки, арабы, негры, — в основном пленники, захваченные во время морских сражений с турецким флотом, и белые из самых разных стран, почти все осужденные на галеру. За какие же преступления попали они сюда? Насколько я помню, здесь были собраны самые разные люди, начиная от французского горожанина, не желавшего отказаться от протестантской веры, и кончая убийцей.

Здешние заключенные, по сути дела, не жили, а лишь существовали, — каждая попытка набрать в легкие побольше воздуха стоила им напряжения всех сил. Истощенные, равнодушные и отупевшие, они сидели в постоянном полумраке со скрюченными ногами, прислонившись спиной к стене или беспомощно сгорбившись. На фоне серых лохмотьев и смуглой кожи человеческого тела, обнаженного или проглядывавшего сквозь дыры, вырисовывались только контуры голов, похожих на тыквы, плывущие по поверхности мутного потока. Да и сами головы их были удивительно изуродованы: у осужденных они были выбриты наголо, у пленников — подстрижены в кружок, а остатки волос зачесаны в хохлы и связаны ленточкой, как у монголов. Все это делалось, видимо, для того, чтобы в каждом, кому удалось бы сбежать, можно было бы сразу узнать галерника.

Человек никогда не знает своих настоящих сил. Ему кажется, что он никогда бы и ни за что не выдержал бы подобного. Однако ты сидишь несколько дней на корточках, среди навоза и вони, глотаешь такие помои, которые сам никогда бы не предложил свиньям. Тебе не удается даже как следует выспаться, некуда протянуть ноги, но ты все-таки живешь, хотя уже не сознавая, что такое жизнь и что такое смерть. Твои чувства притупляются, мысли бродят неизвестно где, но сердце еще бьется, легкие дышат, а кровь течет по жилам.

Более всего меня поддерживало то, что в минуту проблеска сознания я должен был заботиться о Криштуфеке. Хотя его кожа уже достаточно огрубела от пережитых испытаний — вы, разумеется, понимаете, что я имею в виду кожу не в прямом смысле слова, — однако у него была более нежная душа. Стоило мне только вспомнить о его тяжелых переживаниях после несчастной встречи с Маркеткой или его туманные рассуждения о звездах, как у меня сразу же появлялось опасение, — ведь еще более тяжелые телесные страдания и муки могут окончательно свести его в могилу. Однако Криштуфек, как это ни удивительно, переносил весь тот ужас куда лучше, чем я. Иногда он и сам подбадривал меня. Я долго не мог понять этого. Наконец я пришел к двум заключениям: или Криштуфек, после своих жизненных неудач, оказался сильнее меня, или телесные муки, испытываемые нами здесь, меньше угнетают человека, чем те душевные переживания, которые он должен преодолевать в самом себе. Оба эти вывода были правдоподобны, и я решил учиться терпению у Криштуфека. Известно, что каждое новое испытание только закаляет человека, борющегося против всего, что ниспошлет ему и обрушит на него судьба.

Но бывали минуты, когда подобные рассуждения не могли утешить меня, и тогда мною овладевало страшное отчаяние. Я сидел на промокшей и прогнившей соломе, в кандалах, трясся от лихорадки, смотрел на сырые стены, за которыми находился мир, ввергнувший меня сюда и надолго лишивший солнца, родины, свободы и возможности вернуться домой, — и в моей душе закипали тогда одни горькие слезы, которые, хоть и не вырывались наружу, однако причиняли мне мучительную боль. К счастью, здесь не было никакой возможности покончить с собой, а то я наверняка сделал бы это.

И вот, в одну из таких минут, когда я уже не думал ни о чем, кроме смерти, в углу нашей камеры вдруг зазвучала… песня. Я не понимал ее слов, — ее пел один араб. Арабские песни какие-то особенные и необычные для нашего слуха, — их мотив очень трудно запомнить, и нам кажется, что мелодия нарастает и замирает произвольно. Слушая подобную песню, невольно думаешь, что певец целиком находится во власти своих мгновенных причуд и настроений, а его песня — лишь смесь причитаний со страшно пылкой и сильной мечтой и похожа на сплошное безутешное рыдание. Но потом она увлекает тебя, и в один миг перед тобой исчезает тьма, рушатся стены и впереди открываются широкие горизонты и бескрайний простор знойных пустынь. Такая песня пышет огнем и страстью, и тебе кажется, что это поет сама жизнь, которую никому никогда не запереть в застенок, жизнь, которая может погаснуть в одном человеке, но продолжается и развивается во всем, что зреет, наполняется соками и дышит, жизнь, которая была и будет вечно.

Когда я услышал эту арабскую песню, она глубоко проникла в мое сердце и внушила уверенность в том, что, пока моя жизнь продолжается, ничего еще не потеряно и мне, возможно, удастся вернуться к ее сладким источникам, а если и не удастся, то прекрасно уже и сознание того, что жизнь повсюду неустанно кипит и идет вперед, суровая, созидающая, непреодолимая. Я вдруг почувствовал такой прилив сил, что твердо решил никому не позволить отстранить меня от стола жизни и лишить возможности снова принять участие в ее пиршествах. Вот как подействовала на меня эта арабская песня, мелодия которой была трудно уловимой, но близкой моему сердцу. Это была как раз та самая песня, о которой я, помнится, только намекнул во введении к книге.

Как ни странно, на следующее утро тюремщики вынесли нашего певца… мертвым. Араб уже окоченел — вероятно, он умер в тот же вечер, когда спел свою песню. По-видимому, вместе с этой песней он выдохнул и всю свою душу. Не знаю почему, но мне казалось, что это был счастливый человек. Его не смогли удержать в тюрьме. Со своей песней он вырвался туда, откуда его уже никто не мог вернуть. Ведь ничего не стоит посадить человека в тюрьму, подвергнуть пыткам, искалечить и убить его, но невозможно сделать одного — мне трудно выразить это словами — убить душу, дух, мысль, мечту, любовь к жизни. Смотрите-ка, араб умер, его унесли отсюда, но то, что он пропел, осталось здесь, в наших сердцах, и я, уже более сильный и богатый, понесу мечту погибшего араба в своем сердце.


Вскоре перед нами распахнулись ворота баньо и нас вывели из него. Выйдя на свет, мы в первую минуту чуть не ослепли. Но палки и кулаки тюремщиков быстро привели нас в чувство.

Нас гнали к пристани. Доковыляв до набережной, я поднял голову и впервые в жизни увидел перед собой море. Хотя боль в моих костях нисколько не уменьшилась, но я забыл о ней. Очутившись прямо на берегу океана, я оцепенел, очарованный им, словно птичка, загипнотизированная змеиным взглядом, и никак не мог оторвать от него глаз.

Мне никогда не удастся передать того, как подействовало на меня море, но если бы я и смог это сделать, то тот, кто не видел его, все равно не понял бы меня. Что рассказать о нем? Тут человек легко убеждается, как бедна и как бессильна его речь.

В тот день море было сравнительно спокойно, по его поверхности катились небольшие волны, которые, кудрявясь белыми гребнями, перегоняли друг друга и налетали на берег, рассыпаясь брызгами. Море глухо шумело, точно страшная, но проходящая стороной, буря, которая доходит до берега лишь как слабый непрерывный шум. А его необозримая широта! Сплошная вода до самого горизонта… Для меня, жителя горной страны, вероятно, самым необычным было то, что вся эта бескрайняя водная равнина была живой, меняющейся, находящейся в непрерывном движении. Здесь, на берегу, ты стоишь еще на земле, которая прочно и неподвижно лежит за твоей спиной, ты можешь на нее лечь, сесть, шагать по ней, ты можешь рассчитывать на нее, как на нечто безопасное. А перед тобой — еще более величественное пространство, более цельное, чем пестрая поверхность земли, более живое, подвижное, проницаемое, неопределенное, коварное и манящее, похожее на огромное бесформенное животное, которое шаловливо плещется у берега, то набегая на него, то отскакивая. У него нет ни дна и ни края. Море…

Однако нам недолго позволили любоваться этим зрелищем. Нас повели теперь к молу, у которого стоял на якоре большой корабль. До сих пор я видел только речные суда, а их вошло бы в этот корабль несколько штук.

— Это галера, — сказал Криштуфек.

Она была ужасно длинная; но довольно узкая и плоская. Когда мы приблизились к ней, я смог рассмотреть ее получше. Впереди у нее торчал длинный таран, который вырастал из плоской треугольной палубы, покрытой небольшим навесом. На этой же палубе стояла грот-мачта. От носа к кормовой части тянулся низкий тент, под которым согнувшись мог проходить человек; за тентом, кроме фок-мачты, возвышавшейся почти у самой кормы, рассмотреть с берега больше ничего не удалось. Корма в свою очередь возвышалась над основной частью корабля; на ней был полуют с плоской крышей и перилами. На задней палубе виднелось большое колесо кормчего с рукоятками для управления. Что меня более всего поразило, так это, по меньшей мере, два десятка весел, уныло свисающих у борта, каждое из которых было раза в четыре длиннее меня. Неужели нам придется ими грести?..

Затем корабельщики положили несколько досок на край борта галеры и погнали нас по ним. Я брел, спотыкаясь, по этим скользким и шатким доскам, впервые заглядывая в помещения корабля и рассматривая место своей новой службы. Длина галеры была в восемь раз больше ширины, и между малой, передней, палубой и кормой масса поперечно расположенных сидений, в каждом отсеке по два против двух других, но они были устроены не перпендикулярно к оси корабля, а немного наискось, как растут иголки на пихтовой ветке. Над каждой парой сидений торчал конец весла, просунутого через дыру в борту галеры. Двадцать четыре весла торчали с левого борта и столько же — с правого. Между снастями, от кормы до носовой части, возвышался дощатый мостик, разделявший сидения на правобортовые и на левобортовые.

Наши проводники грубо толкали нас с прибортовых дорожек, и мы скользили, скакали и падали прямо внутрь корабля. Там уже находились надсмотрщики, которые стали тут же разбивать нас на группы по семи человек и разводить по веслам. На сидения, обращенные к корме, они сажали по четыре человека, а на противоположные — по три. Рассадив нас у весел, корабельщики приказали нам не подниматься и терпеливо ожидать, пока они не закуют нас в кандалы и не прикрепят цепью. На плоском полу, прямо у сидений, были прибиты бруски, очевидно предназначенные для того, чтобы опираться в них ногами во время гребли тяжелыми веслами. Но они служили не только для того. К этим брускам корабельщики стали Приковывать наши ноги! Надев на щиколотки железные кольца, они замкнули их на замок вместе с короткой цепью, прикрепленной к брускам.

Когда на нас надевали кандалы, вокруг поднялся грохот, точно в огромной кузнице. Через минуту все мы были прикованы к галере. Только теперь мы стали настоящими галерниками.

Я сидел лицом к корме вместе с двумя арабами и одним негром. Криштуфек был прикован прямо напротив меня, между двумя белыми, один из которых, очевидно, отбывал наказание, — его голова была обрита наголо, так же, как у нас, другой, — у этого часть волос была подстрижена высоко над ушами, а остальные завязаны в хохол, — по-видимому, преступником не был. С последним мы быстро разговорились. Это был француз, довольно хорошо болтавший по-немецки, и его присутствие оказалось для нас исключительно полезным. Он обладал богатым опытом и плавал на галере уже не первый раз. Его советы в будущем помогли нам избежать многих ударов бича надсмотрщика.

Наша надежда на скорое отплытие, к сожалению, не сбылась. Казалось, что мы только сменили камеру в баньо на кандалы галеры. Однако нам удалось при этом приобрести и немалую выгоду, — так, по крайней мере, показалось всем вначале. Мы дышали и никак не могли надышаться свежим воздухом, идущим сюда с моря и проникавшим к нам сверху, поскольку над нами не было никакого навеса. Хотя мы не видели ни берега, ни самого моря, — нам мешали высокие борта корабля, — но уже то, что мы могли смотреть на голубой небосвод, следить за движением облаков и полетом чаек, в сравнении с мраком тюремного заключения казалось нам великим счастьем. Француз же только посмеивался над нашим восторгом и говорил:

— Во время ливня или холодного шторма вы увидите и оборотную сторону медали.

— Неужели нас не станут расковывать на ночь?

— Разве нас не будут сменять у весел? — удивлялись мы.

— Чего вы только не придумаете! — усмехнулся он с горечью. — Вас будут сменять через шесть или десять часов лишь во время плавания на далекие расстояния. В остальных случаях — нет причины отвязывать вас. Галеры редко уходят в открытое море; при непродолжительной гребле вдоль берега у вас найдется время и для короткой передышки. По ночам корабль становится на якорь, наши отсеки покрываются холстом и цепи достаточно длинны для того, чтобы мы могли прилечь на сидении или на полу. Впрочем, сегодня вечером каждый из вас получит по одеялу; кому повезет, — тому достанется такое, которое стиралось год тому назад…

Слушая его, Криштуфек даже слегка побледнел.

— Но разве можно превратить отсек в отхожее место?

— Можно… — ответил француз. — Не думаешь ли ты, что надсмотрщики будут бегать взад — вперед и открывать каждому галернику его кандалы… Обрати внимание на пол — он гладко выструган и натерт воском. Один раз в день его поливают из ушатов, и вода смывает все нечистоты в особую дыру. Вот так делается тут.

Короче, вы привыкнете к этому раньше, чем вас освободят от кандалов, а снимут их только тогда, когда галера будет не нужна и вас снова загонят в баньо. На сколько лет вы осуждены?

Мы не знали этого. Когда же рассказали французу о причинах нашего ареста, тот только кивнул головой и спокойно сказал:

— Тогда, значит, пожизненно. Но вы не вешайте носов раньше времени. На галере все равно никто не выдерживает более двух лет.

Когда я немного очухался после такого объяснения, я готов был убить этого детину за его ответ, — так рассердил он меня. Но у него не было на уме ничего дурного. Француз ни в ком из нас не подозревал более притерпевшихся ко всему, чем он сам, и рассказал нам о самых обычных и известных ему вещах. Позднее мы действительно убедились в том, что он вовсе не бесчувственный человек, — наоборот, у него было доброе сердце. Жизнь крепко потрепала этого человека, и ему даже в голову не приходило смотреть на нее через розовые очки или прикрашивать ее. Скоро он оказался для нас настоящей находкой — благодаря ему мы все-таки были немного подготовлены к тому, что ожидало нас впереди.

В ближайшие же дни мы убедились в истинности слов француза. Нас спокойно оставили торчать у наших весел, и первые ночи на дубовых досках сидений и пола были значительно тяжелее тех, что мы провели на соломе портовой тюрьмы. Наши одеяла были ветхие, дырявые, и, только с трудом преодолев отвращение, можно было закутаться в эту грязь. Вдобавок, на моем одеяле оказались свежие пятна крови. Полог, который натягивали над нами ночью, очень плохо защищал нас от холода, зато хорошо сохранял спертый воздух.

Теперь мы могли наблюдать за последними приготовлениями на галере перед ее отплытием. С помощью рычагов на носу корабля была установлена довольно большая пушка. Ее укрепили на лафете, похожем на ящик с колесами, и установили в конце мостика, который проходил между нашими сидениями до самого форштевня. Та часть мостика, которая вела от грот-мачты до носа, была обита по бокам досками и образовывала своего рода прочный неглубокий желоб. Нижнюю же часть грот-мачты обложили мешками с шерстью, и француз объяснил нам, для чего это: после выстрела пушка, стоящая на передней палубе, покатится назад по желобу, и мешки, наваленные у грот-мачты, задержат ее. Потом пушку зарядят и снова выкатят на носовую часть.

— Однажды я собственными глазами видел, как не в меру заряженная растяпой пушка во время отката сломала мачту и свалилась прямо на гребцов.

Что произошло потом, он не сказал, но мы легко могли представить себе это сами.

Затем приволокли еще несколько пушек поменьше и укрепили их на прибортовых дорожках. В сравнении с той пушкой, что стояла на носу, эти пушечки походили на безвредных щенят. Они были поставлены на прочные лафеты, прикрепленные к доскам прибортовых дорожек, — для них не было другого места, куда бы им можно было свободно откатываться. Их заряжали не полным зарядом, и они не могли стрелять на большие дистанции.

— Передняя пушка — двенадцатифунтовая. В бортовые пушки обычно набивают куски железа и осыпают ими противника лишь на близком расстоянии.

Потом стали загружать галеру провиантом, и только теперь мы поняли, как много, по-видимому, места находится под ее палубами.

— С виду эта галера — небольшая, но впереди у нее расположены каюты на пятьдесят — шестьдесят солдат, камбуз и арсенал под кормой. На верхней же палубе возвышаются кормовые каюты для капитана, офицеров, капеллана и лекаря. Для вас, разумеется, лекаря не будет, — тут же пояснил француз, — он только для экипажа. А под каютами — кухни и укрытие для надсмотрщиков и матросов.

В конце недели на галеру поднялся отряд из пятидесяти испанских стрелков с унтер-офицерами и офицерами, а вслед за ними — командир с капелланом и каким-то усачом, по-видимому лекарем. Последним вошел на галеру ее капитан.

Мы думали, что им окажется спутник Тайфла, который купил нас у лейтенанта в оснабрюкской тюрьме. Но наш капитан выглядел совсем иначе. Француз объяснил нам и это:

— Что вы! Вас купил какой-нибудь из его обыкновенных вербовщиков. Капитаны кораблей рассылают их по тюрьмам за осужденными — самыми дешевыми гребцами в мире.

Галера загружалась и загружалась. Лицо же нашего опытного наставника все более и более омрачалось, — он косился на продолжающиеся приготовления и при появлении солдат щерился, как дьявол. Когда мы спросили, почему он ухмыляется, тот ответил:

— Ребята, нам угрожает могила, — вернее, морское дно. Мы готовимся к сражению. На этом старом корыте можно еще перевозить товары, но нечего и думать о битве. При первой же встрече с боевым кораблем мы пойдем на дно кормить рыб. Ясно, война затянулась настолько, что добрались и до таких ветхих посудин, как наша, черт бы ее побрал!

Мысль о морском сражении была для нас вдвойне ужасна: с одной стороны, потому, что мы вообще не имели о нем никакого понятия, а с другой, — уже сейчас нетрудно было представить себе, в каком мучительном и беспомощном положении окажемся мы, прикованные к галере, словно какие-нибудь неодушевленные предметы.

В тот же день на корабле устроили великое пиршество, на которое прибыли и гости из портового города. Среди них мы заметили несколько вельмож и офицеров. Им не хватало только дам; позже мы поняли, почему их не было. Пир закончился такой безобразной попойкой, какой я не видел еще за все время войны ни в одной городской корчме. Она началась, вероятно, вскоре после того, как мы заснули. Нас разбудил дикий рев, доносившийся из капитанской каюты, в которой пировали самые важные гости. Когда мы очнулись от первого глубокого сна, распахнулись двери каюты, и из нее вылетели два пьяных драчуна со шпагами в руках и начали размахивать ими. Взмахи были неловкими и неуверенными. Противники, ослепленные яростью, неистово и резко рассекали воздух шпагами. Вслед за драчунами высыпали остальные пирующие, которые стали что-то орать им, по-видимому стремясь отговорить их от поединка. Но все уговоры были напрасны. Те, кто в этой перепившейся компании был чуточку трезвее, начали поливать дуэлянтов вином до тех пор, пока они не покраснели так, как будто были залиты кровью с ног до головы. Но и это не охладило их пыла. Тогда они стали бросать в драчунов тарелками, соусниками и кусками жаркого, очевидно, уже не сознавая, ради чего делают это. Скоро такое утихомиривание превратилось в сплошную забаву, и успокоители всякий раз весело ржали, когда куски окорока или каплуна попадали в лицо одному из взбесившихся гуляк.

Иногда куски жаркого падали на дно галеры, к нам, особенно к тем гребцам, которые сидели поближе к корме. Тогда сразу же десятки рук протягивались за ними, — крик и драка поднимались и среди галерников. Те же, кто был прикован подальше от мест, куда падало мясо, напрасно в отчаянии пытались порвать свои цепи. У нас прямо-таки разрывалось сердце, когда мы замечали, как большие куски мяса перелетали через борт и плюхались в воду. Все мы с ненавистью наблюдали за диким сумасбродством, разыгравшимся на кормовой палубе; Криштуфек был бледен и гневно сверкал глазами, француз так крепко сжимал кулаки, что на них побелели суставы, а у меня невольно вырвалось из горла проклятие. Эх, вынуть бы нам наше веслище из клюза да так трахнуть им по, всему этому жалкому пьяному сброду, чтобы одним махом вышвырнуть его за борт!

Между тем события на корме разгорались. Там раздался резкий вскрик, и один из фехтовальщиков упал на палубу. Разом все остановилось и утихло. Только юркий капитан мигом подскочил к упавшему и наклонился над ним. Мы напряженно ждали, что будет дальше. Но капитан с трудом выпрямился и рассмеялся:

— Он пьян, господа, совершенно пьян. Идемте, оставим его, — пусть проспится. Назад, в каюту, к столу! За вино, господа!

Тут вся компания с хохотом и гиканьем последовала совету капитана и, не заботясь об упавшем, снова ринулась к столам. Я заметил, что второй дуэлянт вдруг совсем уверенно и твердо зашагал по палубе. Неужели он так быстро протрезвился?

Я толкнул француза, чтобы обратить его внимание на второго дуэлянта, но тот увидел это раньше меня.

— Этот особый. Его перевязь показывает, что он — старший офицер на корабле.

Француз больше ничего не сказал, но он, по-видимому, заметил еще кое-что, о чем умолчал.

Как только за пирующими захлопнулись двери, на заднюю палубу выбежали наши надсмотрщики. Они с быстротою молнии сорвали с лежавшего пояс, плащ, сапоги, подтянули этого, столь странным образом заснувшего, человека к борту, и его грузное тело тотчас же бухнулось в воду. Вслед за этим мы услышали всплеск воды, ударившей в борт галеры. Надсмотрщики поспешно вылили на палубу ушат воды и продраили ее. Не успели мы опомниться, как корма снова опустела, словно на ней ничего не произошло и все это нам только приснилось.

Утром из города стали прибывать слуги с носилками и уносить своих ослабевших господ на берег. Лакеям того, кто уже не мог вернуться туда, старший офицер галеры сообщил, что их господин уже давно отправился на своей шлюпке. Когда последний гость покинул галеру, капитан отдал приказ — сняться с якоря. Надсмотрщики начали усердно понукать матросов, и через минуту мы почувствовали, как пол зашатался под нами и корабль закачался на волнах.

После многодневных проволочек в порту наступила бешеная спешка.

В ту минуту, когда корабельщики отталкивались от причала шестами, мы узнали истинную причину всей этой суматохи при отплытии, — на пристань как раз прибыла группа людей, среди которых один имел знаки начальника городской охраны, а другой, стоявший рядом с ним и одетый в роскошное платье горожанина, очевидно, был богатым купцом.

Окруженные толпою слуг и стражников, они орали, грозили галере кулаками и оружием.

В воздухе сыпались проклятья и угрозы, а капитан и старший офицер стояли на задней палубе, широко расставив ноги и скрестив руки на груди, как будто эта ругань не касалась их. Они только перешептывались между собой и ухмылялись.

Тут француз наклонился к нам и только теперь объяснил то, что, собственно, произошло здесь вчера на наших глазах и чего мы не поняли тогда:

— Понимаете, в чем тут дело? Гостем капитана был его кредитор, который пришел к нему за деньгами. Капитан дал ему знать, что они приготовлены ему у него на корабле. Ну, купец и явился сюда, да еще с подписанным долговым обязательством, а… остальное — вы знаете сами. Разумеется, старший офицер был трезв и только ловко притворялся пьяным. Он искусно затеял ссору тогда, когда его противник уже плохо соображал, что, собственно, происходит. Следовательно, то, что вы видели, был лишь окончательный расчет наших корабельных господ со своими кредиторами. Теперь вам, по крайней мере, уже нетрудно представить себе, что это за господа, которым мы имеем честь служить!

Глава вторая,

из которой видно, что бесконечно однообразные будни могут все же отличаться друг от друга, когда не происходит ничего особенного, но делается очень многое



Теперь наше внимание было занято уже совсем другим. Мы выходили в открытое море, и тут должна была начаться наша работа. Но никто до сих пор не удосужился объяснить нам, что и как мы должны делать. Нашей группе еще повезло, — среди нас находился галерник-француз, который умел грести и мог дать нам хороший совет. Он сразу же начал объяснять:

— Вам, четверке, сидящей лицом к корме, нужно разом подняться, схватиться за весло, погруженное в воду, и изо всех сил тянуть его на себя до тех пор, пока вы снова не присядете на скамью. Тогда поднимется наша тройка, которая станет нажимать на него книзу до тех пор, пока оно не вынырнет из воды. Затем мы потянем его на себя, пока тоже не плюхнемся на скамью, опустим его, и оно снова упадет в воду. Ну, а тогда снова наступит ваша очередь подниматься и тянуть весло на себя. Движения всех гребцов должны быть согласованы, поэтому гребите и поглядывайте вон на того!

В этот момент по мостику, тянувшемуся между гребцами, как раз шагал к корме один из надсмотрщиков, огромный широкоплечий детина.

Дойдя до конца мостика, он уселся там за что-то огромное и круглое. Это был большой деревянный барабан, выдолбленный из дуба. В руках у верзилы были две палки; он положил их на барабан и стал ожидать. Затем по мостку пробежали еще два надсмотрщика: было неприятно то, что они держали в руках бичи из толстых ремней и испытующе поглядывали на галерников, — все ли мы приготовились к гребле.

— Надсмотрщик у барабана, — продолжал француз, — будет ударять палками по барабану. Сейчас все весла погружены в воду. По первому удару вы вскочите и схватитесь за весло, по второму — потянете его, по третьему — отпустите, а тут уж ухватимся за него мы, втроем. В такт его ударам по барабану будут грести четверки и тройки на всей галере. Вы увидите, как уже через минуту все мы сработаемся. Вам только нужно постоянно следить за ударами старшего надсмотрщика. Когда он будет учащать удары, гребите быстрее, когда будут сыпаться более редкие удары, — гребите помедленнее.

Это показалось мне ужасно сложным; я не сводил глаз с француза и поминутно косился на старшего надсмотрщика, который все еще сидел за барабаном, жевал табак, равнодушно и тупо поглядывая вперед.

А потом началось.

Старший офицер отдал какую-то команду по-испански, — старший надсмотрщик поднял высоко над головой палку и ударил ею по дубовой доске. Мы вскочили, как ужаленные, схватились за весло и потянули его на себя. В этот момент плеть так хлестнула меня по ребрам, что я даже испугался, не переломились ли они. Француз проворчал:

— Подождите тянуть до следующего удара!

Наконец он прозвучал — и мы потянули…

Как только раздался следующий удар, француз, Криштуфек и третий галерник схватились за весло и точно, в такт удару, нажали на весло, потянули его и отпустили. Тут снова наступила наша очередь. Теперь мы стали следить за командами. Скоро я перестал суетиться и только с ужасом повторял: «Сейчас — встать, сейчас — тянуть, сейчас — сесть и отпустить весло».

Краешком глаза я наблюдал за тем, как второй и третий надсмотрщики снуют по мостику между скамьями и хлещут своими плетьми налево и направо, всегда по тем, кто путал порядок гребных движений. В воздухе раздавались свист хлыстов, крики наказанных и тяжелые удары весел, наталкивавшихся друг на друга, когда какая-нибудь группа опаздывала и скрещивала свое весло с соседним.

Но поистине было достойно удивления то, как быстро улеглась первоначальная суматоха, как скоро все новички научились подчиняться четким ударам барабанщика.

— Чего тут долго рассусоливать! — усмехнулся француз. — Плети быстрее всего вправят мозги даже самому бестолковому олуху.

И действительно, через некоторое время все четверки и тройки работали словно машина и казалось, что все мы присоединены к одной огромной пружине, которая то поднимает нас и заставляет браться за весла, то опускает на скамьи. Свист плетей тоже затих, и не прошло часа, как мы перестали уже думать о том, что нам следует делать. Работа пошла как-то сама собой. Короче, мы даже подумали, что во всей этой штуковине нет ничего сложного. Через некоторое время мы уже так наловчились грести, что могли не только думать, но и разговаривать о других вещах. Скоро мы впали в другую крайность и стали чересчур самоуверенными, — гребля показалась нам, собственно, не таким уже страшным злом. Хотя работа была изнурительной, но мы привыкли к гораздо худшим вещам.

Француз снова охладил нас:

— Подождите немного. Посмотрим, что вы заговорите об этом через неделю. Скоро вы почувствуете боли в спине, в мышцах живота и во всем теле. К гребле вам нужно привыкнуть. Да мы и гребли пока, как во время морской прогулки, без всякой спешки. Вы еще узнаете все прелести галеры. Я не запугиваю вас, — мне только хочется посоветовать вам главное: как можно больше берегите силы. Не напрягайтесь при гребле ни на капельку больше, чем следует. Ведь силы вам еще очень пригодятся.

Все советы, которые француз давал нам по-немецки, он старался передать обоим арабам и нетрудна ломаном арабском языке; мне очень понравилось то, что он одинаково заботился и о нас, и о чернокожих.

Мы заметили, что наш француз был сведущим человеком не только в языках прибрежных африканских племен, но и во многих других вещах. Разумеется, им более всего заинтересовался Криштуфек, который даже обратился к французу с прямым вопросом, кто он такой и почему попал сюда, поскольку он, судя по прическе, не каторжник.

Хотя француз был не больно словоохотлив, но на прямой вопрос ответил также прямо:

— Я бретонский рыбак. Для меня море словно родной дом. Как я впервые очутился на галере, вас не касается. В первый раз мне тоже обрили голову; отсюда вы можете представить себе, за что я попал сюда. Ну, а потом, когда я отбыл свое наказание, мне сказали, что я снова свободен. Но чем заняться теперь? Вернуться домой мне было нельзя, ведь… Ну, короче, я не мог. Я пошел искать работу. Крестьяне боялись меня, а управляющие поместий, в которые я — заходил, выгоняли, как только узнавали, что я — бывший галерник. Так сама земля стала теснить меня обратно к воде. К тому же я у моря и на море вырос. Но в портах было столько голодных, что мне, взглянув на их торчащие ребра, не трудно было сообразить, как мало у меня надежды прокормиться. Я хотел наняться на корабль, но опять безуспешно: каждый капитан требовал показать ему свои ладони. Всякий из них бросал свой взгляд на мои мозоли, потом на меня и, спрашивая, повторял только одно слово: «Галера?..» Я не мог отпираться. «Убирайся вон с моего корабля!» — таким ответом оканчивалась каждая моя попытка. Но желудок требовал свое. Что же оставалось мне делать? В конце концов я направился в баньо и сказал: «Хочу добровольно на галеру!» Здесь ничего не имели против меня. Не важно, — добровольно ли ты идешь сюда или не добровольно. С той минуты, как человек появляется тут, ему не делают никакой поблажки: на солому в баньо, а потом — в кандалы и за весло. Вы не поверите, но это уже мое четвертое добровольное плавание на галере. Говорю — добровольное, насколько оно действительно такое, — я уже объяснил. Ну… я привык. Человек привыкает ко всему.

Меня охватил ужас — ужас перед судьбой человека, не позволяющей ему вырваться из ада, в который он однажды попал. Но какая там судьба! Сами люди не позволяют этого. Те, кто не побывал на галере, не желают допустить галерника в свою среду.

— Можете называть меня Жаком, — сурово закончил свой рассказ француз.

Мы гребли, гребли и стали замечать боль в мышцах, которые еще не привыкли к напряжению такого рода. Нам не помогло даже то, что мы немного передохнули от маршей и привыкли носить тяжести на спине и плечах — ведь особые движения у весел заставляли напрягаться совсем другие части тела и иным образом.

Скоро каждый подъем, каждый нажим на весло и даже каждый присест стали настоящей пыткой. Особенно болели брюшные мышцы, — как будто их резали ножом. Мы начинали постепенно сдавать. Вот тут-то и забегали между нами надсмотрщики с плетьми, — у них сразу же появилась работа. Ремни засвистели в воздухе, и на ребрах гребцов стали появляться красные полосы. Скоро вся галера выла, точно свора собак, бичуемых псарями. Мы обливались потом, он застилал нам глаза, члены слабели, в ушах звенело. Но стоило только заслышать шаги приближающегося надсмотрщика, как человек делал новое усилие, потом еще одно и еще…

После первоначальной самоуверенности нами овладело чувство безнадежного отчаяния. В полуобморочном состоянии я бросил взгляд на Криштуфека; он был бледен как смерть. Я сразу же перевел свои глаза на француза. У Жака были еще четкие, равномерные движения. Вдруг у наших ног упал негр, сидевший рядом со мной. А ведь он казался нам самым сильным из нас. Руки у него соскользнули с весла, он свалился со скамьи на пол, лицом к небу, на его губах выступила пена. К нему тотчас же подскочили оба надсмотрщика. Разумеется, они не собирались оказывать ему помощи и приводить его в чувство. Надсмотрщики принялись только размахивать своими плетками.

Казалось, что десятки ременных змей впиваются в его черное, блестящее от нота, тело. Надсмотрщики были достаточно опытны. Смотрите-ка, произошло чудо: тело, походившее, собственно, на труп, вдруг стремительно поднялось вверх, полубессознательно рванулось к веслу и заработало снова.

Вот это и есть настоящая галера!

Если бы я стал описывать первую неделю нашего плаванья, то мне пришлось бы постоянно повторять одно и то же. Предсказания Жака сбылись слово в слово, — мы продолжали оставаться в своих кандалах, все более и более сознавая ужасную обреченность своего положения. Оно особенно удручало нас тем, что мы не видели впереди никакого облегчения.

Однако наши тела помаленьку привыкали к гребле, мышцы превращались в стальные, да и дух становился сильнее. Странно, что настоящее страдание не ломает человека, когда он научится прямо смотреть ему в лицо, когда он вглядится в него и поймет его причины и источники. Тогда появится не отчаяние, а ненависть и злоба, истинная и благородная ненависть ко всем виновникам этого страдания. Человеку только не следует обвинять судьбу, — он должен сам разобраться получше в том, кто, как и почему является причиной его несчастья. Тогда это несчастье ни за что не сломит его, и, наоборот, я бы сказал, оно закалит его. Казалось, именно здесь, на галере, я окончательно понял, кто такой был наш молчехвостский приказчик, который, желая угодить князю из Лобковиц, обманным путем заманил нас в Бержковицы, откуда мы попали к вербовщикам, только теперь я как следует раскусил бержковицкого управляющего, лейтенанта Тайфла, саксонского офицера, приказавшего повесить восставших крестьян, и капитана нашей галеры с его подручными — корабельными надсмотрщиками.

Затем я вглядывался в лица господ, о которых рассказывали нам крестьяне Тюрингенвальда, и перед моими глазами вслед за ними промелькнули князья, короли и даже сам император. Теперь я сумел бы разгадать их хищное нутро, — им уже ни за что не удалось бы облапошить меня.

И с другой стороны, только здесь, на галере, я по-настоящему оценил истинную красоту доброты и любви к людям Матоуша Пятиокого, Шимона Завтрадомой и сотен наших и немецких крестьян, а также сурового и хмурого бретонского рыбака Жака. Я был полон любви и ненависти.

Потом я вспомнил и еще об одном — о покойном полковнике Помпейо, беспощадном командире. Для него солдат был ничем, и все-таки он, как небо от земли, отличался от лейтенанта Тайфла. Помпейо служил господам, был у них на жалованье, служил им потому, что он сам искренне верил им и, как солдат, отдал за них свою жизнь. Мне нельзя было не включить Помпейо в число своих врагов, но я не мог его ненавидеть, его самого. Бороться против него я мог, а ненавидеть — нет.

Удивительно, как великие страсти помогают человеку быстрее созреть и возмужать.


Однажды, после нескольких недель сторожевой службы у берегов Испании — это был единственный промах в предсказании француза, ведь нам не довелось вступить тотчас же в бой с каким-либо противником, — наша галера встала на якорь в совершенно пустынном месте. Мы долго тщетно ломали себе головы, ради чего торчим здесь. Это выяснилось только на третий день. К берегу тянулся очень длинный обоз телег, которые чуть не трещали от груза. Все эти товары — ящики, мешки, бочки — стали перегружать на нашу галеру. В них были припасы пороха, муки, копченого мяса, сушеных и маринованных рыб.

— Теперь нам предстоит далекое плавание, — сразу же определил Жак, и его лицо приняло крайне озабоченное выражение.

Грузили целый день и целую ночь. Когда пустые телеги стали возвращаться домой, снялись с якоря и мы.

Это было на рассвете. Море казалось не особенно спокойным, но нельзя было назвать его и бурным. На берегу шумели сосны, спускавшиеся по песчаному скату прямо к самой воде. Ветер играл их колючими ветвями, напоминая родной край, в который вряд ли мне когда удастся вернуться. Волны, высотою с человеческий рост, катились по поверхности моря; их белые гребни тянулись необозримо длинными грядами, пенились, перекувыркивались и рассыпались брызгами в зеленые, как смарагд, и гладкие, как стекло, дугообразные борозды.

Гул прибоя звучал глухо и мерно. Если приподняться на скамье и поглядеть в какое-нибудь отверстие, имевшееся у малых пушек, стоявших на прибортовых дорожках, то можно увидеть море, необозримое, вздымающееся, грозное и взволнованное.

Такое же волнение поднялось и на галере.

Снова загремел барабан старшего надсмотрщика, и кормчий, стоявший на корме, начал спешно поворачивать свое колесо, отчаливая от берега.

В тот же день, после полудня, мы заметили, как далеко на горизонте вынырнуло множество мачт и вслед за ними показались белые паруса нескольких кораблей, которые, по-видимому, приближались к нам. Капитан и офицеры оставались спокойными, — значит, сюда плывет не вражеская флотилия.

Скоро Жак определил по флагам, что это и в самом деле испанские корабли.

Они нисколько не походили на нашу неуклюжую галеру. Корабли гордо приближались к нам, словно огромные морские дворцы. Хотя мы сидели на дне галеры и борта мешали нам наблюдать, как они, во всем своем строгом величии и красоте, проносятся мимо нас, однако нам удалось рассмотреть их.

Жак охотно объяснял:

— Вон видите те два колосса, что поближе к нам? Это боевые корабли. По всей длине борта у них тянется три яруса батарейных палуб и на каждой палубе из люков высовывается до двадцати пушек, намного больших, чем та, которая стоит на носу нашей галеры. Такого гиганта ни за что не сдвинуть с места веслами, он идет только на парусах. А этих парусов на четырех мачтах натянута целая уйма. Обратите внимание на борта, обитые железом, и на носовую часть, заканчивающуюся острым тараном. Если на полном ходу ударить тараном в борт неприятельского корабля, он проткнет его, как лягушку. А рядом с ними пузатые караки, — они раньше всего начали строиться португальцами, имеют большую вместимость и хорошо выдерживают даже самый сильный шторм. Эх, братцы мои, вот это корабли! А посмотрите, вон там галеон, а за ним — фрегаты… На таком бы поплавать матросом! — Глаза бретонского рыбака разгорелись; он совсем забыл о том, какую работу и для кого пришлось бы выполнять ему и на этих чудесных кораблях. Он, сын и труженик моря, глядел на хитроумно сооруженные гиганты, способные преодолевать пространства и бури. Перед нами открылось поистине захватывающее зрелище. Человек забывал, что мимо него проходили смертоносные морские крепости той же войны, которая осточертела ему на суше, и он не мог не восхищаться чудесным творением человеческой мысли, одержавшей победу даже над морем.

На мачтах боевых кораблей не были подняты большие паруса — как я наблюдал это на речных парусниках у себя на Лабе, — по всем реям четырех мачт были натянуты многочисленные, большие и маленькие, паруса — квадратные, прямоугольные и треугольные. Каждый парус управлялся своей бечевой и канатами, и было видно, как сам корабль может выбирать себе из множества ветров и ветерков только такие, которые ему нужны. Мачты тоже были не из одного дерева — такого высокого не найти ни в каком лесу — и составлялись из нескольких частей. В местах их соединения находились марсовые площадки с наблюдателем и стрелками. Что же касается палуб, то они были широкие, удобные, с массой блоков, катков, воротов, колес. Их борты были украшены резьбой и позолочены, словно лестницы замка. Особенно нарядно выглядел нос; на нем стояли высокие деревянные статуи святых, морских нимф или каких-нибудь чудовищ. Когда мимо нас проносился самый большой корабль — Жак обратил наше внимание на его адмиральский флаг, — мы смогли рассмотреть вблизи целый ряд пушек, торчавших из люков. Залп пушек, находящихся на одном борту, мог сразу обрушить на противника около двух тысяч фунтов железа.

Словом, мы очутились в центре флотилии настоящего боевого флота его величества короля испанского.

Вскоре выяснилось, какие неблагоприятные последствия будет иметь это для нас. Корабли-парусники плыли намного быстрее нашей галеры, хотя на ней, по приказу капитана, были немедленно подняты большие треугольные паруса на обе наши мачты. Однако нам приходилось вместо силы ветра использовать силу своих собственных мышц, если мы не желали отстать от флотилии и лишиться ее прикрытия.

Только теперь по-настоящему расплясались палочки старшего надсмотрщика по дубовому барабану, и мы даже не ожидали, что сумеем выжать из себя еще столько сил.

Между тем наша галера вышла в открытое море. Каждый день, еще задолго до полудня, мы теряли из виду парусники. Когда они опускали свои паруса и, остановившись на отдых, покачивались на волнах, нам приходилось грести почти до самой полуночи, чтобы снова догнать их. Более того, мы снимались с места раньше их, желая еще до рассвета сделать какой-нибудь рывок вперед.

Только теперь выяснилось, что на нашей галере наряду с грузом провианта и боевых припасов имелось кое-что другое, о чем нам до сих пор не было известно. Когда мы уже полностью выбились из сил, надсмотрщики привели откуда-то из трюма под носовой частью толпу таких же бедняг, как мы. Они отличались от нас только тем, что были мертвенно бледные, почти зеленые, — очевидно, за все время нашего плавания их не выводили на воздух.

Надсмотрщики отомкнули нам кандалы, замкнули их вокруг ног наших сменщиков и загнали нас туда, откуда их только что выгнали на свет божий. Теперь мы уже не удивлялись, почему так позеленели эти горемыки. Надсмотрщики загнали нас в низкий трюм без иллюминаторов, куда можно было вползти лишь на четвереньках и где каждый мог только лежать, сжавшись в комок, и задыхаться на полу этой отвратительной смрадной норы. К тому же из щелей дощатого потолка на нас сыпался песок и капала вода или кое-что похуже, поскольку прямо над нами находился солдатский кубрик, в котором орали, топали и наверняка мешали бы нам спать, не устань мы до смерти.

С тех пор мы через каждые шесть часов чередовались с другой группой галерников, и, право, не знаю, что было хуже, лежать ли на голых досках скорчившись и дышать вонючим воздухом, или надрывать свои последние силы у тяжелых весел под бешеный такт корабельного барабана.

В то время мы отвыкли разговаривать, — ведь и на слова нужно расходовать силу, — а наши головы, чтобы не сойти с ума, перестали думать.

У нас утратилось всякое понятие о времени. Казалось, мы гребли уже несколько месяцев. Когда Жак сказал, что такое долгое плавание не приведет нас никуда, кроме как к испанским островам, находящимся на другом берегу океана, мы и тут нисколько не взволновались.

Все уже стало нам безразлично.

Мы оставались равнодушными даже тогда, когда Жак, подобно гончему псу, начал тревожно водить носом и пронюхал о какой-то намечающейся заварухе.

Мы тупо слушали его, когда он обращал наше внимание на странную возню у капитанского мостика или на то, как солдаты, покинув свои кубрики, стали строиться на носу корабля, а канониры засуетились возле своих пушек.

Жак уже ругался:

— Нельзя же быть такими олухами, черт бы вас побрал! Особенно нам, таким беспомощным и отданным на милость и немилость всех и всему. Мы должны быть осторожными, как лисицы, — ведь у нас по сравнению с другими имеется лишь сотая доля возможности для спасения.

Мы не должны прозевать ее, тысяча чертей вам в бок!

Его ругань чуточку расшевелила нас, но скоро мы снова стали тупо глядеть на него и только нажимали на весла: раз-два-три, раз-два-три…

Мы очнулись только тогда, когда с капитанского мостика раздался выстрел из пистолета.

Глава третья,

в которой рассказывается о том, как Корнел и Криштуфек попали на галере в бескрайнее море, что они испытали там и как они расстались с галерой, хотя и не покинули ее палубы



Только теперь, когда раздался сигнальный выстрел капитана, означавший приказ приготовиться к бою, вся команда галеры пришла в движение.

В пушку, стоявшую на носу корабля, насыпали с казенной части порох, а с дульной — большими шестами набили куски пакли, крепко утрамбовали ее и вложили ядро.

Труднее пришлось канонирам с маленькими пушками, находившимися на прибортовых дорожках. Этим некуда было откатить орудие. Канониры подвешивались на веревках к перилам и, раскачиваясь прямо над водой, с трудом заряжали пушки.

Засуетились не только канониры у пушек и стрелки; заряжавшие свои мушкеты, такая же суматоха поднялась среди надсмотрщиков и матросов, помогавших им. Они забегали между нашими скамьями и начали, развешивать на шеи гребцов какие-то деревянные фигурки, — похожие на небольшие груши. Когда мы спросили Жака, для чего они, он сердито отрезал:

— Лучше не спрашивайте, — скоро вы узнаете об этом сами.

Каждый раз, когда ему приходилось подыматься со скамьи, он старался задержать свой взгляд и рассмотреть все, что происходило на море. Наши парусники, как всегда, опередили нас на много миль и подавали нам сигналы дымом, согласно которым, очевидно, действовал наш капитан. Стало быть, где-то на горизонте появился неприятель. Какой? Никто не знал.

Капитан подал знак, и главный надсмотрщик участил удары по барабану. Мы, как ужаленные, вскакивали теперь со скамей, лихорадочно хватались за весла, дико тянули их на себя и, выбившись из сил, падали обратно на несколько секунд, после которых нас снова стремительно подбрасывал кверху следующий барабанный сигнал. Мы обливались потом с ног до головы. Дыхание вылетало у нас из груди с хрипом и свистом. Капитан же только бешено топал ногами по палубе и кричал: «Быстрее! Быстрее!»

Черти бы тебя разорвали, дьявола этакого! Капли пота стекали в глаза, обжигали их и мешали нам видеть. Однако перед моим помутившимся взглядом, в воспаленном лихорадкой мозгу постоянно маячил мечущийся призрак этого взбесившегося человека.

Мы чувствовали, как галера набирает скорость, а ему она, по-видимому, все еще казалась незначительной. Теперь заработали бичи. Бегая из конца в конец по подвесному мостику, надсмотрщики ловко рассыпали свои удары направо и налево.

Раз-два-три…

Раз-два-три…

Пошевеливайся! Пошевеливайся!!!

Нам казалось, что галера прямо-таки летит по морю, но она почти не приближалась к парусникам, уплывшим далеко вперед.

Вскоре со стороны парусников донесся до нас первый выстрел из пушки. Потом второй и третий… Но это были лишь отдельные выстрелы.

Мы плыли туда, совершенно не зная, что творится впереди и что ожидает нас там.

Некоторые гребцы, окончательно обессилев, валились на пол, и у их друзей даже не оказывалось времени помочь беднягам. К ним подскакивали надсмотрщики и принимались хлестать их. Но иногда и подобное лекарство уже не помогало им.

В таких случаях к надсмотрщикам подбегал капитан и бешено ругал их:

— Чего вы цацкаетесь с этими собаками! Немедленно поставьте их на ноги, иначе я прикажу приковать вас на их место!

Хотя со старшего надсмотрщика уже струился пот и он опасался ускорить темп гребли — ведь окажись он гребцам не под силу, весла наткнулись бы друг на друга и разлетелись бы в щепки, — однако капитан, угрожая пистолетом, приказал участить удары по барабану.

Теперь надсмотрщики велели матросам принести последнее поощряющее средство. Я думал, что сюда принесут какое-нибудь новое, еще более дьявольское, орудие пытки, и был крайне удивлен, когда матросы забегали между лавками и стали совать каждому прямо в рот по куску хлеба, смоченному вином.

Да, видно, им действительно очень понадобились наши силы, раз они не пожалели для нас даже этого!

Хлеб, пропитанный вином, в самом деле немного приободрил нас, но барабанщик тут же воспользовался этим и еще быстрее заработал своими палочками.

Теперь уже наступила настоящая свистопляска.

Один из арабов, который сидел на моей лавке у самого конца весла, неожиданно перевалился через него вниз головой, и изо рта бедняги хлынул поток крови.

— Из легких… — заметил Жак.

К арабу сразу же подбежали оба надсмотрщика, безошибочно определили состояние несчастного и уже не пытались оживлять его плеткой, — они быстро наклонились к нему и отомкнули его кандалы. Я полагал, что надсмотрщики унесут его в трюм или хотя бы отволокут под мостик. Короче, мне было нетрудно представить себе, как позаботятся они о нем, но то, что они сделали с ним, превзошло все мои ожидания. Схватив араба за ноги и за руки, надсмотрщики вынесли его на палубу — я еще видел, как бедняга повернул свои глаза в нашу сторону, — их белки заблестели на фоне смуглой кожи его лица, — потом раскачали и швырнули его за борт. Через несколько мгновений я почувствовал, как что-то твердое ударилось прямо об наше весло и соскользнуло по нему в воду. Это было ужасно. Только резкий удар плети пробудил меня от страшного ошеломления, матросы же тем временем уже приковывали нового гребца к опустевшему месту у нашего весла.

Единственным человеком, довольно спокойно перенесшим этот чудовищный момент, был наш француз, который, вероятно, уже не раз видел подобные случаи, и смотрел на них, как на обычное дело. Его внимание было привлечено совершенно другим зрелищем, о котором он взволнованно сообщал нам охрипшим голосом:

— Парусники разворачиваются в боевой порядок! Они строятся полукругом. Стало быть, неприятельская флотилия приближается с запада. Но я все еще не вижу ее!

С марсовой площадки, находившейся у самой верхушки главной мачты, было видно гораздо больше. Наблюдатель громко сообщал оттуда через сигнальную трубу:

— Три пиратских корабля! Они обходят парусники и поворачивают на нас!

В этот момент все мы уставились на нашего француза, полагая, что уж он-то сумеет нам объяснить все как следует.

— Похоже на то, что наше дело дрянь, — выдавливал он из себя в паузы между тем, как с напряжением нажимал на весло и оттягивал его назад. — Либо мы налетели на пиратов, либо — они на нас. С боевыми кораблями пираты не ввяжутся в драку. Они заметили нашу галеру, она — самая неповоротливая. Теперь все дело зависит от того, кто окажется быстрее — пираты или мы и королевские парусники, которые, по-видимому, направляются к нам.

Но ответ пришел с совершенно неожиданной стороны. Наш капитан вскарабкался тем временем по вантам на марс и стал громко орать оттуда офицерам. Жак проворно переводил нам.

— Первые его слова переводить не стоит, — усмехнулся он. — Это сплошные проклятия и ругательства. Знаете, кого он честит? Флот его величества короля испанского! — Тут Жак на минуту умолк, а потом принялся браниться сам: — Ах они, подлые, жалкие, проклятые мерзавцы! Понимаете, что они делают! Они даже не думают идти нам на помощь, — наоборот, парусники утекают и спокойно оставляют нас на милость пиратов. Между тем они не спеша строятся полукругом и будут ждать до тех лор, пока пираты не налетят на нашу галеру. Тогда парусники окружат их. Они оставляют нас в качестве приманки, как ягненка во время охоты на тигра. Подлецы! Убийцы! Паршивые собаки!

Мы еще никогда не видели Жака таким раздраженным.

Теперь капитан спустился вниз и приказал кормчему повернуть галеру носовой частью в сторону пиратских кораблей, которые быстро приближались к нам. Их было три, и все они шли на большой дистанции друг от друга. Мы направились прямо против среднего корабля. Но до этого нам пришлось пережить еще кое-что такое, чего мы совершенно не ожидали. Надсмотрщики и матросы еще раз пробежали между нашими лавками, и не успели мы даже выругаться, как они воткнули нам висевшие у нас на шеях деревянные груши в рот! Само собой разумеется, они засовывали их не особенно осторожно, и кое-кто проглотил при таком резком действии свои выбитые зубы.

Стало быть, мы теперь получили кляпы, нам заткнули ими рот, и мы не могли издать ни одного звука. После таких мер предосторожности человек уже не закричит, если он будет ранен или охвачен страхом.

В этот момент выпалила наша большая пушка, стоявшая на носу галеры, и покатилась по желобу назад, пока не наскочила на мешок с шерстью, лежавший у основания грот-мачты. От пушечного выстрела вздрогнула вся галера. Ответ пришел немедленно. Возле борта галеры поднялся высокий столб воды, когда туда бухнулось ядро из неприятельской пушки. Что происходило впереди, я не знаю, но скоро мы заметили, как на нашу галеру с обеих сторон стали постепенно наседать два корабля, на мачтах которых развевались черные флаги. — Казалось, что корабли подошли вплотную и наш капитан теперь уже не зря орал пушкарям, находившимся на прибортовой дорожке, отдавая приказ выпалить из своих жалких пушечек. Но их выстрелы почти сразу потонули в грохоте бог знает скольких пиратских пушек, угостивших нас с обеих сторон двумя залпами.

Я почувствовал такое сильное сотрясение, от которого задрожала вся галера и отлетела половину фок-мачты, как будто по ней кто-то рубанул топором, а на одной из прибортовых дорожек сорвалась пушка и рухнула прямо на гребцов, раздавив их своим огромным весом. Немного придя в себя, я заметил, что сижу как-то косо и скамья подо мною несколько странно наклонена, — по-видимому, накренилась вся галера. Перила противоположного борта находились теперь на одном уровне с поверхностью воды, и с поврежденной прибортовой дорожки оторвалась пушка и свалилась в море. Хотя галера от этого немного выровнялась, но не перестала качаться во все стороны. Несколько весел на правом борту неподвижно торчало в уключинах, — одна часть их гребцов была задавлена свалившейся на них пушкой, а другая — видимо, перебита новыми ядрами, попадания которых мы даже не заметили.

Оба пиратских корабля исчезли за нашей кормой, а третий, средний, которого мы, по-видимому, как следует не задели, теперь обходил нас и поворачивался своей носовой частью прямо против полупогруженного борта нашей галеры. Только теперь несколько наших гребцов вырвали кляпы из своих ртов — позже мы узнали от Жака, что подобное наказывалось смертью, — и начали орать на надсмотрщиков, требуя отомкнуть им кандалы.

Гребцам ответил сам капитан: недолго думая, он выстрелил по ним из обеих пистолетов. Но ему вряд ли удалось задеть кого-нибудь своими выстрелами, — ослепленный гневом и встревоженный другими, более важными, хлопотами, капитан не имел свободной минуты для прицеливания. Он крикнул офицеру, чтобы тот стянул всех солдат с носовой части на угрожаемую сторону, откуда стрелки могли бы встретить приближающийся корабль своими мушкетами.

Солдаты перелезали через гребцов, ударяли их прикладами по головам, спешили слепо исполнить приказ, не задумываясь над тем, насколько он был смешон и глуп. Действовать подобным образом — все равно, что бросать горохом в рассвирепевшего быка.

Мы видели уже совсем ясно носовую часть пиратского корабля: она была украшена фигурой дракона с раскрытой пастью.

Никто из нас уже не греб, и ни у кого не было во рту кляпа, — мы кричали на надсмотрщиков и капитана, одни проклинали их, а другие взывали к богу.

Потом мы заметили, как шайка надсмотрщиков и офицеров, возглавляемая капитаном, сломя голову помчалась на корму и стала спускать спасательную шлюпку. Н-да! Крысы бегут с тонущего корабля! Однако мы сами тряслись в предсмертном страхе, и нас уже не могла позабавить их драка из-за мест, — офицеры кололи надсмотрщиков шпагами, а надсмотрщики защищались плетьми. В конце концов капитану, двум офицерам и нескольким матросам удалось отчалить от галеры на переполненной шлюпке. Мы пожелали им попасть чертям в лапы и захлебнуться нашей кровью.

Один из двух надсмотрщиков, не попавших на шлюпку, прыгнул вслед за ней в море, видимо, надеясь доплыть до нее, что было безнадежным делом, другой же, подгоняемый неведомо какой мыслью, помчался по мостику на носовую часть. Когда он пробегал мимо нас, Жак молниеносно вскочил со скамьи и схватил его за ногу. Надсмотрщик бухнулся к нам, как подкошенный, и Жак очутился на нем верхом; одной рукой он сжал ему горло, другой — сорвал с него пояс. В этот момент мы поняли, в чем дело: ключи!

У нас сразу же вылетело из головы все остальное.

Мы не обращали внимания на пиратский корабль, уже подошедший к нам настолько близко, что он мог в любую минуту наскочить на нас.

Все наши помыслы сосредоточились только на одном — как бы овладеть ключами и отомкнуть наши кандалы! Мы даже не слышали усилившегося рева остальных гребцов, совершенно не замечали того, что между нами и по нашим головам бегут и спотыкаются солдаты, панически бросившиеся к противоположному борту галеры, — ничего, совершенно ничего не существовало для нас на свете, кроме желанных спасительных ключей.

И вот они уже в руках Жака! Он опустился на колени у ног Криштуфека. Один поворот — и железные кольца его кандалов раскрылись. Вслед за тем они спали и с моих щиколоток. Едва я набрал в легкие воздуха для ликующего крика, как вдруг сердце у меня сжалось от стремительного напора доселе не испытанного мною ужаса. Я не успел очухаться от радости, а над моей головой уже появился грозный железный таран, выраставший из груди дракона, увенчивавшего нос пиратского корабля. В следующий миг раздался страшный удар, и я взлетел кверху.

Перед моими глазами замелькали скамейки, бревна, человеческие тела, переломанные весла. Вся кормовая часть галеры неожиданно вздыбилась к небу. Не знаю, как я очутился во время этого удара в воде. Что-то ударило меня по голове, — я едва не лишился сознания и только после отчаянного усилия воли смог внушить себе: «Тебе нельзя, ни в коем случае нельзя терять сознание!» Я пришел в себя — это походило на чудо, — и обморочный туман перед моими глазами начал понемногу рассеиваться. Положение, в котором я оказался, в моем сознании прояснилось не сразу.

Я смутно сознавал, что нахожусь в воде, галера куда-то таинственно исчезла, а передо мной, почти на расстоянии вытянутой руки, проходит пиратский фрегат.

Его не задел ни один наш снаряд, и он гордо и величаво проплывал мимо нас. Перед моими глазами мелькали жерла его пушек, торчавшие из бронированных люков. Волны, поднятые им, отбросили меня с его пути, и через минуту его руль прошел рядом со мной. Только теперь перед моими глазами открылся необъятный морской простор, и то, что я увидел, было поистине ужасно. Неподалеку от меня погружался на дно ют нашей галеры; я видел каюты на кормовой палубе, кормчего, судорожно цеплявшегося за руль, несколько солдат у перил и ближайшие ряды скамей с гребцами. Кормовая часть сначала поднялась кверху, пока не встала почти вертикально к морской поверхности, а потом пошла в воду, как кинжал в ножны. Я быстро повернулся в другую сторону, но от носовой части не осталось уже и следа.

Только теперь я понял: пиратский корабль разрубил нашу галеру пополам и прошел через нее, как нож сквозь масло.

Море разбушевалось, и вблизи ничего нельзя было увидеть. Хотя порой передо мной открывались его дали, однако я не мог рассмотреть их через гребни ближних волн, которые захлестывали меня и доставляли мне немало хлопот. Однако мое положение облегчалось тем, что на мне оставались одни полусгнившие лохмотья, — они не увеличивали моего веса и не тянули меня ко дну.

К счастью, я провел свое детство на берегу реки и был хорошим пловцом. Кроме того, мне, попавшему в такую беду, совершенно некогда было задумываться о своем будущем, что станет со мной потом, — все мои мысли были заняты одним — во что бы то ни стало преодолеть опасные препятствия, подобные тем, которые встречаются человеку, выкарабкивающемуся из пропасти по зарубкам.

Я не распылял своего внимания на преждевременные заботы, — думал только о настоящем, старался продержаться на волнах в самую ближайшую минуту.

Как раз в тот момент, когда на меня стремительно катилась волна, из воды показалась чья-то черная рука. В следующий момент она исчезла, — гребень волны перекатился через нее. Но я не забыл этого места. Хотя волна подбросила меня и оглушила немного, однако я продолжал усиленно всматриваться в полированную поверхность воды, и вот уже все исчезало из моих глаз, — меня захлестнула следующая волна. В то время, когда мне снова удалось заметить перед собой какое-то пятно, к которому меня легко могла бы подбросить новая волна, я хлебнул воды и был ослеплен пеной раздробившегося прямо за моей спиной гребня, а потом опустился на что-то твердое и ухватился за чьи-то волосы. Вероятно, все это было делом одного момента, но мне показалось, что оно длится целую вечность. Я лег на спину и поплыл, поддерживая одной рукой голову негра, который уже почти захлебнулся. Мне нечего было опасаться его, — он не мог вцепиться в меня, как это делает большинство утопающих, губя и себя и своего спасителя. Бедняга совершенно не шевелился и не сопротивлялся, когда я схватил его. Нельзя было определить, тащу ли я живого человека или труп. Мне удалось лишь узнать его. Это мой товарищ, сидевший у весла рядом со мной.

Жак, очевидно, еще успел отомкнуть ему кандалы.

Жак… Каков же его конец? Нас-то он освободил, а сам…

Но нет, не стоит его хоронить заранее. Теперь следовало бы осмотреться, — не найдется ли где-нибудь чего-либо такого, что подало бы хоть маленькую надежду на спасение. Мне ничего не приходило в голову. Я знал только одно — плавая таким образом, долго не продержишься. Меня начало знобить, и мною все более и более овладевал страх. Я почувствовал, как меня стала одолевать такая опасная мнимая усталость, которая нападает на человека, когда он заблудится во время метели: все тело начинает тосковать о минутной передышке, лишь о минутной, но такая минута отдыха означает только одно — смерть.

Первой мыслью, которая пришла мне в голову, когда я снова начал понемножку соображать, было: должно же где-нибудь поблизости плавать что-либо деревянное. Ведь вся галера разлетелась на куски, и уцепиться за какой-нибудь такой обломок на первый случай было бы не так уж плохо. Поэтому я начал внимательно оглядываться по сторонам. Первое, что я увидел, были четыре парусника, которые удалялись к югу, туда же, куда исчезли пиратские корабли. Они теперь меня уже не интересовали. Потом неподалеку я заметил какую-то доску — она была такая коротенькая и слабая, что я даже не попытался подобраться к ней. А потом, потом ничего. Ни одной щепочки. Но это все-таки невозможно.

Мною снова овладел такой панический ужас, что я даже перестал на минуту двигать руками и ногами и тотчас же пошел ко дну вместе со своим негром. Резким рывком ног и руки я вынырнул у самой поверхности воды и тут вдруг — бац! Меня так ударило по голове, что под водой из моих глаз даже искры посыпались. Вода попала мне в рот — я стал захлебываться и метаться, как помешанный. К счастью, тело пловца совершает необходимые движения даже тогда, когда голова его уже не способна соображать. В следующий момент я очутился на поверхности, — мне помогла волна, которая сначала вынесла меня кверху, а потом подтолкнула вперед — прямо носом к большому обломку палубы, который мне наконец-то посчастливилось найти. Это была как раз та неприятная штуковина, о которую я, сам того не сознавая, минуту тому назад треснулся головой.

Свободной рукой и подбородком я судорожно уцепился за край плавучего деревянного острова и только теперь как следует увидел его довольно обширную площадь. Посредине этого островка вырисовывались контуры двух тел. Одно из них шевелилось! Люди! Люди — и среди них один живой!

Я закричал, — по крайней мере мне это показалось, — но из моей глотки, очевидно, не вырвалось ни одного звука, или тот, кто шевелился, сам еще не пришел в сознание и не расслышал меня. Моя рука ослабла, а негр, висевший теперь прямо подо мной и тянувший меня своим весом на дно, еще более надрывал ее.

Фигура, находившаяся на плоту, все время как-то странно шевелилась, но не двигалась с места. Наконец ее голова повернулась в мою сторону. Это был Жак!

Он недоумевающе уставился на меня, точно увидел перед собой привидение. Потом я заметил, как Жак силился собрать свои мысли и, наконец, — наконец-то! — стал с трудом приподниматься. Но почему он не опирается на руки? Француз привстал на колени и пополз на них ко мне. Руки у него беспомощно висели вдоль тела.

Так, на коленках, он подобрался к крайнему брусу, скреплявшему плот, и попытался что-то сказать мне, но из его уст вырвалось одно лишь невразумительное хрипение. Все было понятно без слов, — у него были перебиты обе руки.

Подтащившись прямо ко мне, Жак тяжело шлепнулся на плот и протянул мне свою ногу. Я ухватился за нее. Мне, собственно, до сих пор неизвестно, каким образом оказался я на этом плоту, обломке нашей галеры. Мне лишь смутно помнится, что сначала я подсунул одну руку негра под ногу Жака, а потом, потом, шут знает как, очутился на плоту сам, животом вниз, и стал поддерживать над водой голову негра за волосы.

Возможно, в таком положении я мигом погрузился в глубокий сон. Помню только одно — меня разбудил Жак легкими толчками в бок. Хотя я успел лишь ненадолго забыться, однако эта передышка вернула мне столько сил, что я оказался способным втащить на палубу своего негра. Следуя наставлениям Жака, к которому тем временем вернулись, по крайней мере, первые признаки прежней речи, я стал приводить негра в чувство. После того как я повыкачал из него немало воды и хорошенько размял ему руки и грудную клетку, он слегка приоткрыл веки и впервые вздохнул.

Только теперь я обратил внимание на второе тело, которое, оставаясь бессильным и неподвижным, лежало посреди плота. Но меня привлек к себе взгляд Жака, такой взгляд, которого никто бы не мог ожидать от этого старого морского волка. Он был внимателен, как… как ласковая мама. Не следует забывать, что Жак заботился о нем в тот момент, когда у него самого, как у животного, не было рук. Словом, тогда он ласково и радостно улыбнулся и произнес только три слова:

— Криштуфек — здоров — спит…

Глава четвертая,

где Корнел вместе со своими друзьями плывет навстречу неминуемой гибели, от которой их спасает в последнюю минуту счастливый случай, а французу Жаку даже после этого их будущее рисуется в черном цвете



Четыре человека, даже совершенно истощенные и подавленные, собравшись вместе, всегда найдут достаточно сил, по крайней мере для того, чтобы надеяться остаться в живых. На первый взгляд это как будто не много, но если призадуматься, то окажется, что этого не так уж и мало.

В наших условиях, когда мы, терзаемые голодом и жаждой, стали слабыми, как осенние мухи — один из нас оказался даже с перебитыми руками, — и затерялись среди безбрежного моря, было уже вполне достаточно, что мы еще продолжали кое-как цепляться за жизнь.

Прежде всего мы вдвоем, я и Криштуфек, менее других пострадавшие во время гибели галеры, разделись догола и закутали беспрестанно трясшегося и бредившего негра в свое тряпье. Потом мы отодрали от расщепленного края плота несколько прямых длинных лучинок, разорвали рубашку на лоскутья и смастерили лубки для Жака, чтобы он не тревожил свои больные руки. Несмотря на дикие вопли бедного француза, Криштуфек, опасавшийся за его изувеченные руки, попробовал немного вправить ему кости, — иначе они, окажись для этого время, могли бы криво срастись. Все, само собой, зависело от того, как долго сумеем мы продержаться на воде и удастся ли нам вообще такое чудо. После самого тщательного взвешивания наших возможностей мы легко установили, что у нас нет ничего ни поесть, ни попить. Для поддержки своих сил у нас были лишь воздух и желание жить — это человеку важно, но, к сожалению, недостаточно.

Что касается голода, то человек может выдержать его довольно долго, особенно, когда не должен расходовать свои силы на какие-либо движения, с водой же дело обстояло гораздо хуже. Без нее, сказал Жак, через три дня всем нам крышка. А вокруг нас ведь не было ничего, кроме сплошной воды! Но она не годилась для питья.

Так, значит, через три дня…

Разве может за это время произойти какое-нибудь чудо?

Если бы мы, по крайней мере, знали, где находимся! Но у нас не было никакого представления о том, как долго, собственно, блуждаем мы по морю, сколько времени двигались вдоль испанского побережья и сколько времени бороздили открытый океан. Жак высказал предположение, что мы находимся где-нибудь неподалеку от Вест-Индии[24] и что каждую минуту на горизонте может показаться какой-нибудь остров. Но, если он даже и покажется, доберемся ли мы до него? Чем нам подгрести к берегу? Руками? Или придется оторвать доски от нашего плота? Ведь достаточно набежать слабому ветерку — и он погонит нас, куда ему вздумается.

Стало быть, отпадает и эта возможность. Тогда француз предложил нам другое — выломать подлиннее планку из какой-нибудь слабо прибитой доски, привязать к ней белую тряпку и, укрепив доску на плоту, водрузить ее в качестве флаг-сигнала. Если мимо будет проплывать какой-нибудь корабль, то он непременно заметит нас.

Мы так и сделали, хотя это было нелегко, так как у нас не было ни ножа, ни шнура.

Ну, а что потом?

Потом — ничего. Лежали и ждали.

Сначала меня это возмущало: разве можно так, сложа руки, ожидать смерти? Но скоро я понял, что Жак прав. Действительно, у нас не осталось никакого другого выхода.

Хорошо, что море по-прежнему было спокойно. Собственно говоря, с самого дня нашего отплытия мы еще не пережили ни одного шторма, а это немаловажное обстоятельство. Разумеется, теперь он был бы особенно нежелателен. Первая же большая волна смахнула бы нас с нашего плота так же, как рука хозяйки — крошки со стола.

Мы решили, что не будем говорить о голоде и жажде, однако не могли думать ни о чем другом. Жак посоветовал нам лечь прямо на спину, раскинуть руки и ноги и медленно, спокойно дышать, — таким путем мы дольше сохраним телесные силы.

Мы послушались его, и я вскоре, по-видимому, заснул; когда я открыл глаза, было темно и над нами сияли звезды, далекие и равнодушные. Они сверкали где-то в вышине, и мне невольно вспомнилось все, что говорили о них Криштуфек и Матоуш Пятиокий. Боже мой, сколько миллионов миров светит, кружится и существует испокон веков! Разве мы, четверо, плывущие по маленькой лужице одной из этих планет, имеем какое-нибудь значение для них? Вся наша жизнь — не больше, чем одно мгновение вселенского времени. Такое мгновение — ничто по сравнению с вечностью. А между тем для нас оно — бог знает какое великое и важное событие. Удивительные мысли лезли мне тогда в голову — я и теперь, когда после стольких лет все уже осталось давным-давно позади, не решаюсь до конца признаться в них. В моем сознании вели тогда разговор жизнь со смертью, и я сравнивал короткий и ничтожный век человека с веком мошки-поденки; передо мной раскрылась сущность таких вещей, которые вряд ли позволили бы другому человеку жить на свете, если бы он узнал это. Но мне удалось устоять перед ними, — я был уверен, что скоро все равно умру.

Однако человеку ни к чему подобные мысли, — ему не следует слишком глубоко копаться в тайнах бытия и чересчур задумываться о том, что менее всего касается его самого.

Тьфу, пропасть! Что я тут, черт побери, наговорил? Забудьте об этом — это вздор! Нет, пожалуй, все эти глупости я оставлю здесь, — мне хочется показать вам, насколько мы обезумели от голода, жажды и отчаяния. Ведь все эти мысли не покидали меня, — каждая секунда — приближала нас к смерти, и мы уже теряли всякое понятие о том, что такое жизнь! Я сам теперь смело, во весь голос, заявляю: жизнь — великое дело, и каждый должен высоко ценить ее. Теперь послушайте меня! Раз звезд, планет и миров миллионы, то всякое отдельное живое существо имеет исключительно важное значение. Ведь оно — носитель жизни, начинающейся на земле, проходящей через Млечный Путь и продолжающейся в бесконечности, кусочек этого редкого дара мы носим в себе и обязаны ему каждым своим шагом, каждым поступком, каждой мыслью. Жизнь прекрасна, великолепна и величественна. Боги никогда бы не создали человека, если бы они могли предвидеть, какая великая роль будет принадлежать ему в мире.


Дни сменялись ночами, и мы, чем дальше, тем больше слабели. Нам стоило уже немалого труда приподниматься. Во рту и в глотке у нас все пересохло. Мы беспрестанно теряли сознание, и это состояние скорее походило на обморок, чем на сон. Меня начали мучить галлюцинации — образы кораблей, которых не было на море, родной дом у реки, по льду которой я катался на коньках, — это бывало тогда, когда меня знобило; жаркая страда у нас в Широком или Шкарехове, — это бывало тогда, когда меня трепала лихорадка.

Я уже не видел никакой разницы между сном и явью, и если бы не жгучая боль во внутренностях и в пересохшем горле, то без особого труда перенес бы этот кошмар. Только завесы черного тумана, которые все чаще наваливались на меня и погружали во мрак, действовали угнетающе и заставляли мое сердце сжиматься от ужаса.

Порой ко мне долетали какие-то слова, сказанные Жаком или Криштуфеком, — я уже не соображал кем. Чем дальше, тем хуже я различал звуки. Скоро в моих ушах появился постоянный, неумолчный звон, и я почти совсем оглох.

Не знаю, как и когда я осознал, что кто-то дергает меня за руку. Было неприятно возвращаться к действительности, и, помнится, я из всех сил противился этому. Дерганье не прекращалось, и, несмотря на страшный гул в ушах, до меня все-таки стали доходить какие-то звуки или слова, пока я в конце концов не понял, что кто-то кричит мне: «Там — земля!»

Только тут я и узнал, сколько может появиться сил у человека даже тогда, когда ему казалось, что их не осталось ни капли. Не знаю, как мне удалось, но я уже стоял на четвереньках и смотрел в том направлении, которое указывал мне взгляд Жака.

Действительно, на самом горизонте торчал над поверхностью маленький темный бугор. Это не могло быть ничем иным, как скалой на пустынном островке.

Не говоря ни слова, мы все, кроме негра, старавшегося также приподняться хоть на локтях, полезли к той части нашего плота, где доски были скреплены послабее. Мы шатались, как пьяные, но на коленках, на руках все-таки добрались до них. Ну и каторжная же работа началась тогда! Наши мышцы ослабели, пальцы еле сжимались, но чего только не преодолеет воля человека, когда у него засветится надежда на спасение! Вскоре мы сидели по краям плота и гребли отломанными дощечками.

Если бы наши головы были в полном порядке, мы не затеяли бы этого. Ведь от слабых толчков довольно-таки большой плот не мог продвинуться ни на фут. Но мы совершенно не задумывались над этим. Всем казалось, что теперь-то нам уже удалось кое-что смастачить для своего спасения. Мы не спускали глаз с вершины каменного утеса и, когда какая-нибудь волна на время скрывала его от нас, дрожали от страха, боясь потерять его из виду. Мне тоже казалось, что он беспрестанно уменьшается и погружается в глубину. Я пристально всматривался в даль и внушал себе: все это кажется мне так только от страха; однако… это не только казалось. Он в самом деле, постепенно исчезал и после того, как несколько набежавших волн скрыло островок, мы уже больше не увидели его. По-видимому, морское течение относило нас назад, и нам не удалось своей греблей преодолеть его.

Некоторое время мы еще продолжали грести, но скорее уже бессознательно, главным образом потому, что боялись прекратить. Ведь тогда нам пришлось бы признать нашу попытку спастись напрасной, — по-прежнему мы оставались в безнадежном положении и теперь, стало быть, обречены на неминуемую гибель.

Однако нам пришлось оставить свои дощечки в покое, — вместе с надеждой нас окончательно покинули силы. Мы продолжали тупо глядеть в ту сторону, где исчез островок, и нами начало овладевать новое, ужасное безразличие ко всему.

Тут с противоположной стороны, прямо за нашими спинами, раздался короткий, приглушенный расстоянием, звук. Тот, кто был солдатом, не мог не узнать его, и он заставил всех нас по-настоящему вздрогнуть, — это был выстрел. Выстрел!..

Мы повернулись, словно на шарнирах, и увидели, как не на очень большой дистанции от нас плыл в нашу сторону огромный парусник. Он, видимо, приблизился к нам тогда, когда мы гребли, повернувшись к нему спиной. Мы могли уже разглядеть на нем паруса, мачты и контуры фрегата. Нам показалось, будто он вынырнул из морской пучины.

Выстрел, услышанный нами, несомненно был сигналом, который давал нам знать, что фрегат заметил нас. Только теперь к нам снова вернулось желание жить. Мысль о смерти стерлась в наших головах так быстро, как мел с аспидной доски первоклассника, и мы принялись строить догадки, чей это корабль — испанский, английский или пиратский — и чем все это окончится для нас. Собственно, нам было все равно, чей он; главное — корабль собирается спасти нас. Мы заговорили между собой только потому, что от волнения не могли молчать.

Потом Жак распознал испанский флаг. Однако это еще ничего не означало, — пираты пользовались любым флагом и только во время нападения поднимали на мачту свой. Теперь Жак мог уже окончательно сказать нам, что это купеческий фрегат, большой торговый корабль, вооруженный несколькими пушками, размещенными на двух батарейных палубах.

Мы умолкли только тогда, когда фрегат подошел уже совсем близко к нам и не оставалось никакого сомнения в том, что он плывет сюда. На носу корабля стояли матросы и с большим любопытством разглядывали нас; с борта они начали спускать восьмивесельную шлюпку. Казалось, она идет сюда исключительно медленно. Однако мы все-таки дождались такого момента, когда на наш плот вступили люди! Живые настоящие люди, которые пришли спасти нас! Как раз в эти минуты нас покинули силы и сознание. Все, что последовало за этим, я воспринимал уже словно сквозь сон.

Нас положили в шлюпку. Помню, кто-то перекинул меня себе через плечо и потащил куда-то наверх. Затем я снова лежал, и тут наступил наиблаженнейший миг — в мою глотку потекла вода!

С тех пор я приходил в себя только тогда, когда мне давали есть и пить, — все остальное время я крепко спал. Разумеется, кормили нас сначала лишь понемножку. Я слышал, как кто-то сердитым голосом кричал: «Не давайте им так много! Неужели вам хочется их погубить?» Я тогда страшно злился на него. Но, пожалуй, он был прав.

Я совершенно не представляю, долго ли мне пришлось находиться в таком состоянии. Наконец, как следует проспавшись, я протер глаза, но никак не мог толком сообразить, что же случилось с нами и куда мы попали. Первое, что я заметил, — вся наша четверка была вместе. Это хорошо. Более того, Жак уже выглядел почти так же, как прежде. Криштуфек, правда, почти дышал на ладан, но улыбался мне, точно ребенок, да и негр, наиболее пострадавший из нас, уже привстал, опершись спиной о дощатую переборку просторной каюты, в которой мы лежали и сидели на волосяных матрацах. На наших ногах не было кандалов! Это превзошло все мои ожидания. Ведь мы плыли на этом фрегате, как паны, — да еще на полном бесплатном содержании.

— Эй, ребята, — обратился я к друзьям и еле узнал свой осипший голос, — куда же мы попали и что будет с нами дальше?

Первым, разумеется, отозвался Жак (только теперь я заметил, что его руки были искусно перебинтованы и подвешены на белоснежных лентах).

— Все это, сынок, выглядит пока здорово. Только я никак не могу раскусить, что за чертовщина скрывается за этой заботой. Ты сам понимаешь, неспроста же они так раздобрились и пекутся о нас.

С этого мы начали свой разговор, который, по мере того как восстанавливались наши силы, становился все более и более оживленным. Однако нам по-прежнему не удавалось разгадать причину подобной доброты.

Хозяин корабля — кто бы он ни был, ангел или дьявол — проявлял о нас исключительную заботу. Теперь нам приносили еды столько, сколько мы могли съесть; перепадало нам немного и вина, а за больными руками Жака все время наблюдал сам лекарь. Но ни от этого лекаря, ни от негра, приносившего нам еду, мы ничего не могли узнать: оба они исполняли только положенные им обязанности, во всех же остальных случаях вели себя, как немые, — то ли они не понимали нас, то ли им было запрещено разговаривать с нами. Выйти из каюты мы не могли, поскольку нас запирали на замок. В остальном же мы чувствовали себя прекрасно, и Жак говорил, что его руки, очевидно, очень хорошо заживают, он уже не чувствует никакой боли.

Но фрегат все плыл и плыл. Француз объяснял это тем, что мы потерпели крушение при сражении с пиратами, по-видимому, еще неподалеку от материка, и скала, словно выраставшая прямо из моря, была одним из островков Канарского архипелага. Очевидно, только теперь мы пересекаем Атлантический океан. Ну что ж, коль плыть, так плыть. Тут ничего не поделаешь.

Однажды на море разразился ужасный шторм. Хотя буря свирепствовала целые сутки, но она показалась Жаку сущим пустяком. Мы же перекатывались на полу каюты, словно горошинки по дну горшка. Криштуфек и негр страдали от морской болезни. Как ни странно, я устоял против нее, а Жак, чему не стоило удивляться, прекрасно переносил качку.

Теперь нам удалось узнать кое-что и о нашем черном друге. Он сообщил нам, что его зовут Селимом и что уже его родители находились в рабстве у одного турецкого морского офицера. В его доме вырос и Селим; поэтому он уже с детства был определен к корабельной службе. Селиму, по его словам, жилось неплохо в доме его хозяина и на корабле, где он служил матросом. Хотя европейцы изображают турков кровожадными и свирепыми дьяволами, говорил Селим, но он нигде не натерпелся столько, сколько у христиан. В одном морском сражении Селим попал в плен к испанцам и вот уже несколько лет не снимает кандалов, влача жалкое существование на галерах или в баньо. Пленниками, мол, часто обмениваются; на галерах их даже не стригут наголо, — до стрижки никак не доходят руки.

Это был совсем простой и бесхитростный рассказ, но сколько прозвучало в нем тяжелой жизненной правды! Селим довольно прилично говорил по-испански, и Жак перевел нам все, что услыхал от него.


Однажды, наконец, нам удалось узнать, что ожидает нас. За нами явились два вооруженных человека и повели нас сначала вверх по лестнице, на палубу, а потом на возвышавшийся над ней полуют. Тут они распахнули двери средней каюты и, поставив нас перед ней, встали за нашей спиной.

Каюта, очевидно, принадлежавшая капитану или владельцу корабля, казалась на первый взгляд пустой. Но скоро оттуда что-то покатилось к нам навстречу — это был непомерно толстый человек. Взглянув на его лицо, я подумал, что передо мной появилась половинка огромного арбуза.

Он остановился вплотную перед нами и внимательно оглядел нас, даже похрюкивая от удовольствия. На вид он казался даже добродушным, но глаза у него были холодные, как у рыбы.

— Nu, amigos![25] — сказал он, закончив свой осмотр. — Вы выглядите не так-то уж плохо. Видимо, мы хорошо позаботились о вас, — верно? Однако ничего на свете не делается задаром, — вы это, конечно, понимаете. Возможно, вам не известны испанские морские законы? Возможно… Но это не важно. От этого они все равно не теряют своей силы. А они гласят: если я берусь перевезти кого-нибудь из доброй старой Европы в Вест-Индию, то пассажир обязан отслужить за это три года мне или тому, кому я его передам. Ясно? — спросил он и, не дожидаясь нашего ответа, добавил: — Ясно. Теперь вам известны все мои условия. Я даже не напоминаю вам о том, что вы обязаны мне за спасение своей жизни. Насколько я благородный caballero,[26] вы увидите из того, что я предоставлю вам еще одну льготу: до тех пор, пока мы не причалим к берегу, вы не будете работать. Мне даже самому становится страшно от того что я так милостив по отношению к вам. Но у меня доброе сердце, и мне жаль вас.

После этого он повернулся и хлопнул дверьми перед: нашим носом.

В эту минуту стража стала подталкивать нас, заставляя идти обратно.

Когда мы опять очутились одни в нашей каюте, я почувствовал себя совершенно обалделым от всей этой беседы, а Жак только расхохотался:

— Н-да, ничего себе, хорошенький добряк! Он по-своему, прав. Но единственное, что я поставил бы ему в заслугу, так это его поистине дьявольские откровенные и убедительные объяснения.

Мне же они не показались такими, и я спросил француза, как же следует понимать их.

— Да так, — сказал Жак, — видимо, в самом деле, существует какой-то такой закон, о котором он говорил. Но закон действителен только для того, кто добровольно договорится с владельцем корабля или его капитаном. Само собой, мы тут ничего не смогли бы поделать, если бы он предложил нам на выбор — предпочесть плыть дальше на крышке от нашей посудины или то, последнее, на что нам пришлось уже кивнуть головой.

С этим нельзя было не согласиться. Но я был еще наивным парнем и не поверил Жаку. Пузан показался мне порядочным человеком, — ведь он даже не заставлял нас работать на корабле, хотя имел на это полное право.

— Да, он имел такое право, — ухмыльнулся Жак, — только ничего не получил бы за нас, если бы мы добрались до места назначения истощенными и дохлыми.

— Как это так? Что же он может получить за нас?

Тут уж француз не выдержал и рассвирепел:

— Ты КТО? Месячный теленок, что ли? Как ты думаешь, ради чего он приказал вылечить мои руки и откормить нас? Ведь купец продаст тебя, ягненок ты этакий, продаст на три года, — толстяк сам сказал об этом! Только он не соизволил объявить тебе это прямо.

Я сразу же потерял интерес ко всему тому, что до сих пор так радовало меня и делало счастливым. Так нас ожидало… новое рабство!

Но тут вмешался Криштуфек:

— Не грешите! Не попади мы сюда, нас уже давно бы носило по океану, как дохлую, сухую треску. Это во-первых. Во-вторых, я не думаю, что там, куда мы попадем, может оказаться еще хуже, чем на галерах…

— И, в-третьих, — яростно выкрикнул Жак, — вы болтаете о таких вещах, о которых не имеете ни малейшего представления.

— А ты-то знаешь, куда мы плывем? — повернувшись к нему, спокойно спросил Криштуфек.

— Да, кое-что знаю, — процедил сквозь зубы Жак, и в этот момент на его лице появилось дьявольское выражение.

Глава пятая,

в которой Ян Корнел попадает в Санто Доминго и узнает много любопытного о жизни в Новом свете



Наступил конец и нашему плаванию. Однажды вечером, когда в круглые оконца каюты ударили первые багровые лучи заходящего солнца, движение корабля замедлилось, и мы заметили, что сбрасывают якоря. После того, как их лапы врезались в морское дно, корабль два или три раза вздрогнул и остановился.

Мы кинулись к оконцам, но они, к сожалению, выходили на море, а не на ту землю, у которой, по-видимому, пришвартовался наш корабль. Фрегат встал на якорь скорее всего не у какой-нибудь пристани, а на порядочном расстоянии от берега.

Ночью все мы, кроме француза, долго не могли заснуть и задремали лишь на рассвете, но зато так основательно, что нас разбудило только щелканье отпираемого замка. Жак нам сказал:

— Мы — в Санто Доминго. — Когда мы спросили его, что это такое, он ответил: — Главный порт и столица острова Эспаньолы.[27]

Стало быть, мы очутились у берегов Вест-Индии.

Подошла шлюпка; она должна была Доставить нас с фрегата на берег; мы уселись в нее, и перед нами открылся совершенно другой мир. Взять хотя бы море и небо, — оба лазурные, красивые, спокойные и ласковые; поверхность воды словно зеркало, небосвод — высокий и совершенно безоблачный! А впереди… Казалось, мы въезжаем прямо в рай!

Начиная от самого берега, кверху поднималась густая гряда пышно разросшейся зелени.

Я не успевал как следует рассмотреть удивительные породы деревьев и растений, — меня поразила их густота. На земле не оставалось ни одного свободного местечка между стволами, стеблями, травами, кустами, — как будто жизнь здесь буйно пробивалась на поверхность земли в виде зеленого сока и превращалась в ростки, побеги, листья и ветви. Среди этой пышной зелени расположился портовый город с белыми домами, стены которых так ярко сверкали, что становилось даже больно глазам. Он показался мне огромным, втиснутым между рядами крепостных стен. Над его плоскими крышами торчали башни церквей и мощное здание правительственного замка.

Я, конечно, не знал, что нам предоставят не больше минуты полюбоваться той, невиданной мною доселе, картиной. Но если бы это и было мне известно, то я все равно бы не смог рассмотреть ее более внимательно.

Когда мы приближались к берегу, мое внимание особенно привлекли какие-то деревья, которых я отродясь не видывал; их толстые стволы напоминали мне огромные колонны — каждый из них не смогло бы обхватить и двое мужчин, — они были совершенно гладкие, без всяких ветвей, и только на самой их макушке росли шапкой пышные букеты больших листьев. Кроме того, эти деревья были такие высокие, как… как мачты, на вершинах которых выросли широченнейшие кусты. Я нетерпеливо приставал к Жаку с вопросами и сейчас спросил его, — что это за необыкновенное дерево? Французу все тут было не ново, и он ничему не удивлялся. «Пальмы».. — ответил он мне сухо. Пальмы…

Потом, когда мы сошли на мол и нас повели к городу, меня удивила белоснежная чистота домов, с их гладкими прямоугольными стенами, сложенными из каменных плит и квадров[28], с узкими окнами, снабженными черными узорчатыми решетками, лестницами и крытыми террасами — такими же, какие я мельком заметил, проезжая по Испании. На улицах было полно людей; все белые носили испанские национальные костюмы и, как правило, были без оружия или имели при себе только простые шпаги; они походили на купцов и лавочников. Это мне подтвердил и Жак. Санто Доминго, — сказал он, — сплошной огромный рынок. Здесь сосредоточена торговля туземными товарами — кофе, какао, бананами и другими, совершенно неизвестными мне фруктами. Тут же продавали звериные шкуры и многочисленные экзотические изделия индейцев. Все эти товары грузились на корабли и отправлялись далеко за океан.

Я до сих пор помню, сколько стояло тогда в гавани кораблей, — ведь она была довольно большой и удобной для стоянки. Но корабли не интересовали меня, — я уже достаточно насмотрелся на них.

Среди белых сновало множество темнокожих — чернокожие негры, люди всех оттенков коричневого цвета и даже бронзового. Здесь, объяснял нам Жак, смешивается несколько племен — остатки исконных жителей-индейцев, теперь уже почти уничтоженных испанцами, негры и европейцы. От их браков появились метисы, а от браков метисов с метисами — потомки всех оттенков светлых и темных цветов. Однако я заметил поразительное различие в одежде этих людей: белые, все без исключения, были богато одеты, а индейцы, негры и метисы ходили в лохмотьях или полуголые.

Потом мы проходили по большой базарной площади, которая напомнила мне наш луг во время сенокоса. Целые горы тюков с какими-то сушеными листьями, пирамиды мешков, вороха шкур выше человеческого роста, груды арбузов, ананасов, банановых гроздей, — вся площадь была завалена товарами и заполнена людьми. Одни из них что-то приносили сюда и складывали, другие — уносили, третьи — торговались и ссорились.

Казалось, какая-то чудовищная сила сжимала весь остров в своих когтях и его богатство стекалось сюда, на базарную площадь. Оно не стало еще золотом, отчеканенным в монете, но, пройдя через руки торговца, превращалось в настоящее золото. Этой силой, сдавливавшей остров и выжимавшей из него все соки, по-видимому, были нарядные испанцы, которые гордо шествовали по улицам к пристани и не обращали никакого внимания на тех, кому было не до прогулок. На одном углу я заметил индейца, молодого и красивого, как бог. Его упругое, мускулистое тело было полно сил; он походил на оленя или на какое-нибудь подобное ему дитя природы, с которым у человека связывается представление о быстроте, просторе, свободе и радости.

Индеец стоял, опустив глаза в землю, и… просил милостыню. До прихода испанцев он и его братья были хозяевами острова! Теперь Эспаньола принадлежит католику — его величеству королю испанскому, который сидит в своем мрачном дворце, где-то далеко-далеко за океаном. Хотя он ни разу не побывал на этой земле, однако его казна пухнет и тучнеет за счет этой страны, ему нужны деньги на ведение кровопролитных сухопутных и морских войн во имя увеличения славы испанской короны.

В ту минуту, когда я глядел на нищего индейца, мною овладела страшная ненависть к испанцам. Тогда я, разумеется, еще не знал, что скоро возненавижу и других европейцев; действительно, в недалеком будущем я понял, что французы, голландцы, англичане заслуживают не меньшей ненависти. Я еще не сознавал, что всем им присуща одна общая черта, связанная не с их национальностью, а с хищнической ненасытностью «цивилизованных» и «развитых» европейских правителей, которые жадно набрасываются на недавно открытые ими земли, как на свою законную добычу.

Возле самой базарной площади возвышался великолепный собор; подобного я никогда не видел у себя на родине. У него была одна мощная башня, увенчанная не стройным шпилем, как на наших костелах, а каким-то куполом. Храм от земли до самого верха был украшен множеством фризов, арочек, башенок, розеток, фигурок и узоров, — на нем не оставалось ни кусочка ровной поверхности. Столь же аляповато была загромождена вся поверхность нефа и его трехгранный фронтон. Это было поистине несуразное и, я бы сказал, вычурно-роскошное и крикливо надменное сооружение. Оно не понравилось мне.

Однако наша прогулка по городу продолжалась недолго.

Теперь стражники повели нас одной из соседних улиц, и там мы, миновав узкие ворота, прошли на небольшой дворик, который, подобно базарной площади, был завален огромными грудами пакетов. От, них исходил какой-то резкий, неприятный запах. Жак сразу же определил, что это табак, подготовленный к отправке. Тут нас, и оставили. Мы снова услыхали, как за нами щелкнул замок. Этот звук приелся мне уже до чертиков.

Еще неприятнее было то, что сегодня никто не позаботился накормить нас — ни утром на корабле, ни здесь, когда солнце уже поднялось почти прямо над головой. У Жака были свои соображения на счет того, почему о нас перестали беспокоиться, но он только ворчал что-то себе под нос, да придирался к нам.

Единственное, что нам удалось сделать, — это спрятаться от солнца под навес, где лежали противно пахнувшие пакеты.

— Вы лучше привыкали бы к такому запаху, — ворчал француз, — это вам пригодится.

Мы знали: Жак сердится не на нас, хотя он и не выдал нам истинной причины своего раздражения. Мы только позже поняли ее. Жаку не хотелось запугивать и огорчать своих товарищей.

О нас вспомнили лишь под вечер. Мы удостоились посещения самого нашего «спасителя» — пузатого владельца корабля. Мы еле узнали его. Костюм хозяина представлял удивительную смесь: на нем были грубые сапоги, белые холщовые шаровары, простая матросская куртка и широкополая соломенная шляпа на голове.

Он даже не заговорил с нами и только подал знак своим шестерым спутникам, слугам-туземцам, одетым в лохмотья, из-под которых торчали ножи и пистолеты, — окружить нас и вести следом за ним.

Все это выглядело довольно таинственно и не внушало нам никакого доверия.

Мы быстро прошли по улочкам и остановились у небольших ворот крепостной стены; хозяин показал часовым какую-то бумагу, и они пропустили нас.

Вслед за этим нас поглотила темная, густая чаща деревьев, между ними мы и пошли по узкой тропинке, очевидно протоптанной лишь ногой человека.

Первому, шедшему во главе нашей группы, дали в руки факел; все остальные шли вплотную друг за другом, не спуская глаз с того, кто шагал впереди. Но потеряться или сбиться с пути все равно было невозможно, — при малейшем отклонении в, сторону человек наткнулся бы на неприступную стену деревьев, низких ветвей, кустарников и высоких трав. В темноте все время раздавался шум — странный, резкий и унылый клекот птиц, беспрестанное шуршание в листве от каких-то вспугнутых нами крупных животных. Поскольку я впервые проходил по этой чаще и не мог представить себе, как выглядят ее обитатели, издававшие незнакомые мне звуки, то меня страшно угнетало все это. Казалось, мы были целиком отданы на произвол хищникам, которые подавали друг другу сигналы, желая сговориться и одновременно наброситься на нас. Наши проводники шли совершенно спокойно и нисколько не тревожились.

В чаще, как и на берегу, воздух был свежий, теплый, и нам дышалось бы хорошо, если бы не мешал избыток влажности. Пройдя совсем немного, я почувствовал уже усталость; мое сердце учащенно билось. К тому же наша тропинка, постепенно поднимавшаяся в гору, вела нас словно по каким-то огромным ступенькам — после каждой небольшой равнины нас ожидал новый подъем. Досаждали нам и насекомые, пищавшие, как наши комары, только гораздо сильнее. Мне приходилось постоянно отмахиваться руками, пока на меня не обратил внимания один из стражников, который подал мне ветку и показал, как я должен пользоваться ею.

Скоро я даже испугался, когда мы неожиданно очутились в сплошном потоке каких-то фонариков, кружившихся в воздухе. Насекомые походили на наших светлячков, но их свечение было более ярким. Позже мы еще не раз встречались с тучами светящихся насекомых.

Я пропотел уже до костей, а наш путь все еще продолжался.

Прошло немало времени, прежде чем хозяин приказал нам остановиться. На привале проводники сунули нам в руки деревянные кувшины с узкими горлышками и подали знак, что мы можем пить.

Заставлять нас пить было не надо. Я отпил какой-то совершенно незнакомый на вкус напиток, который вначале мне даже не понравился. Поскольку меня мучила жажда, то я заставил себя пить и после нескольких новых глотков немного свыкся с ним. Я заметил, что этот напиток довольно быстро опьянил нас. Особенно скоро ударил в голову он нам, — ведь мы выпили его на голодный желудок. Француз объяснил мне, что это пальмовое вино. Позже мы и сами не раз «делали» его.

Однако отдыхать нам пришлось недолго, и скоро нас снова погнали вперед. У меня утратилось всякое представление о времени, — одурманенный удушливым воздухом и выпитым вином, я шагал, словно заведенный.

Мне даже не сразу бросилось в глаза, что уже забрезжил рассвет, поредел и потом как-то разом пропал лес. Перед нами открылась степная равнина; над ней возвышались отдельные, похожие на одинокие мачты, деревья. Да и воздух здесь был немного посуше, так что дышалось легче. Прекратились крики птиц и отвратительный писк комаров; лишь среди травы, в темноте и под покровом листьев, еще слышалось, как шуршали и вспархивали ни на минуту не засыпавшие и не видимые нами существа.

Удивительно, что за всю нашу дорогу никто из нас не проронил ни слова. По-видимому, все были ошеломлены необычным ночным путешествием или очарованы таинственным и непостижимым краем и не знали, о чем, собственно, спросить.

Неожиданно наш отряд остановился. Человек, шедший впереди, стал размахивать факелом над головой, и мы заметили, что на большом расстоянии отсюда ему отвечает такими же движениями крохотный огонек.

Наша стража уселась на землю, и мы охотно последовали ее примеру. Мы сидели и наблюдали, как отдаленный огонек постепенно приближался к нам.

Спустя долгое время, которое прошло в ожидании, я понял, как, по-видимому, далеко был от нас этот огонек и какой здесь на редкость чистый и прозрачный воздух.

Наконец свет приблизился настолько, что мы узнали в нем факел, а скоро смогли разглядеть и самого факельщика. Это был высокий, статный негр. Когда он остановился, следом за ним из ночного мрака выступили другие люди — белый и два вооруженных метиса. Белый был маленький, тощий, с жидкими седоватыми усиками и злыми колючими глазами, которые светились на его худощавом, обтянутом кожей лице.

Наш хозяин вышел ему навстречу, поздоровался с ним, взял его под руку и подвел к нам; мы вчетвером сидели на траве. Энергичными пинками проводники дали понять каждому из нас, что нам следует подняться. Тут наш хозяин вместе с прибывшим незнакомцем начали вытягивать нас по очереди на свет. Тощий малорослый мужчина измерял нас взглядом, ощупывал мускулы, поворачивал во все стороны, сильно ударял по грудной клетке и по спине и заглядывал нам в зубы. Короче, нас осматривали, как лошадей на конском торгу. Только теперь мне стало ясно, почему на корабле так заботливо ухаживали за нами и откармливали нас. Во время нашего осмотра оба дельца объяснялись на странном языке — удивительной смеси испанского с французским. Мне, по крайней мере, казалось, что этот язык был французский, — я заметил, как Жак при первых же словах незнакомца насторожился и стал внимательно прислушиваться к разговору. Мне же удалось понять только то, что можно было уловить по интонациям и жестам.

Наш хозяин, очевидно, расхваливал нас, а незнакомец охаивал. Только мы с негром прошли осмотр довольно быстро. Зато из-за Жака, который вскрикнул от боли, когда незнакомец стал грубо ощупывать ему руки, дело дошло до явного спора. При виде же невысокого и хрупкого Криштуфека незнакомец сразу отворотил нос.

Наконец они ударили по рукам, и незнакомец стал расплачиваться с хозяином фрегата. Стало быть, мы проданы.

Так вот каким образом заставил нас хозяин корабля заплатить ему за наше спасение и перевозку через океан, о которой мы его вовсе не просили.

Наш — теперь следует сказать бывший — хозяин сунул деньги в бумажник, небрежно попрощался с нашим новым хозяином и, даже не удостоив нас взглядом, отправился со своей свитой в обратный путь. Теперь он уже потерял И нам всякий интерес; впрочем, это проявилось еще раньше, в последний день, когда он ни разу не покормил нас. О том, что наше плавание закончится подобным образом, догадывался, по-видимому, один только Жак, и потому он был таким раздражительным.

Тут к нам подошел наш новый повелитель и коротко сказал, резко отчеканивая слова и жестикулируя:

— Travailler — tobacco — trois ans, comprenez?[29]

Мы поняли. Жак не без долгих размышлений сделал шаг вперед и сказал:

— Я француз.

Новый хозяин сверкнул на него глазами:

— Ага, соотечественник!

В следующее мгновение хозяин размахнулся и, хотя был маленький, ударил Жака по лицу так сильно, что бедняга, не ожидавший этого, свалился на землю. А пока на него изливался поток проклятий и ругани нового хозяина, метисы направили на нас свои пистоли и начали кричать:

— Allez! Allez![30]

Так, с самого начала, нам преподали урок, показав, что здесь никто не собирается цацкаться с нами и что мы попали, видимо, в еще более суровую школу, чем та, которую нам пришлось уже пройти. Через минуту я осмелился спросить Жака, за что ударил его хозяин, — ведь он не сказал ему ничего такого, что могло бы разозлить его. Наоборот, Жак представился ему, как француз французу.

— Вот это-то очень убедительно и объяснил мне подлый негодяй, когда я поднимался, — в бешенстве ответил Жак, пересыпая свою речь отборными ругательствами. — «Пойми, — орал этот сукин сын, — мне нет никакого дела до того, что ты — мой соотечественник. Ты и не помышляй о том, что я предоставлю тебе какие-нибудь поблажки. Здесь мы не французы, а господин и раб!»

Стало уже светать, когда мы добрались до какой-то равнины, на которой стояло несколько больших бревенчатых построек. В полумраке нам не удалось рассмотреть их как следует. Нас снова завели в сарай и — об этом мне не стоило бы даже упоминать — заперли на замок.

Единственным, что нам сунули туда потом, были кувшин с водой и несколько лепешек. Лепешки оказались невкусными и горькими, однако мы немедленно съели их.

Теперь Жак, даже не дожидаясь наших вопросов, заговорил сам. Он объяснил нам, в какую историю мы влипли.

— Я, как шулер по меченым картам, вижу, что наши дела гораздо хуже, нежели они могут показаться. Поскольку вам ничего не известно об этом, то мне придется начать объяснение от прабабушки.

Так вот, одной половиной этого, богом проклятого, острова владеют испанцы, а другой — французы. Испанцам принадлежат порт, город и вся территория, которую могут удержать пушки, мушкеты и солдаты их гарнизонов. Здесь, наверху, и по всему малодоступному северному побережью поселились французы. Они налезли сюда, как вши в испанскую шубу; у испанцев же не хватает сил, чтобы их выбить отсюда. В то время, как здешний испанский наместник и его солдаты убивают французов, когда им удается поймать кого-нибудь из них, — господа испанские купцы тайно торгуют с ними. Они покупают у них табак и продают им рабов. Поэтому наш милосердный спаситель доставил нас сюда ночью и такой дорогой, на которой можно легко сломать себе шею. Теперь мы будем три года отбывать каторгу у француза-живодера; права на нас в течение этого срока признает и подтвердит всякий губернатор, и тут уж не поможет ничто, даже если мы обратимся за поддержкой к самому дьяволу. Разумеется, у нас нет подобной возможности. Но на острове повсеместно уже действует такой закон, по которому белого нельзя держать в неволе у одного господина дольше трех лет. Если вы воображаете, что этот срок не так уж страшен и, отработав его, вам удастся освободиться от кабалы, то вы жестоко заблуждаетесь. Не думайте, что все это так просто. Против подобного случая господа придумали очень хороший способ. Но нет, я не хочу накаркать вам что-нибудь, как ворона. Вы сами узнаете, в чем тут загвоздка. Вам лучше думать, что все это вы вытерпите и выдержите. Для вас самое главное — не падать духом, не позволить сломить себя и замучить до смерти. Иначе вы только сыграли бы на руку господам-плантаторам. Насколько позволят мне силы, я помогу вам в этом. Хотя мне самому не приходилось работать на плантации, однако я разбираюсь в этом немножечко лучше, чем вы. Запомните: будет постоянный бой между нами и тем усатым негодяем. Ведь ему захочется использовать всю нашу силу, выжать ее из нас, как сок из лимона. Ну, а мы? Разумеется, нам не следует доставлять ему такое удовольствие — подыхать ради его обогащения. Да я и сам не смог бы спокойно умереть, если бы не отплатил своему соотечественнику за его сегодняшнее приветствие. А теперь вам пора на боковую, — ведь сюда скоро припрутся надсмотрщики и погонят нас работать.

Глава шестая,

в самом начале которой рассказывается о выращивании табака, а потом о других, более важных заботах



Итак, мы стали рабами хозяина табачной плантации. Пожалуй, кому-нибудь из вас покажется, что все наши злоключения на море закончились уж не так-то плохо. Однако пусть он не думает, что нас послали в поле копать грядочки да сажать табак. Какое там!

Нам пришлось начинать с самого начала. Каждому из нас дали топор, мотыгу, мачету, котелок, маленький мешок с фасолью, какие-то клубни для посадки и кучу добрых наставлений, которые заканчивались самыми дикими угрозами. Хозяин нагрузил нас, точно вьючных животных, и направил с двумя метисами, сопровождавшими нас ночью, прямо… в лес!

Хотя этот лес не походил на тот, которым мы проходили вчера, но, чем меньше встречалось тут деревьев, тем больше оказывалось кустарников, терновника, боярышника, лиан и высоких жестких трав, — короче, он представлял собой сплошное переплетение всевозможной поросли. Каждую пядь дороги нам приходилось вырубать мачетами; Почти целый день метисы вели нас по такой дьявольской дороге. Потом один из них указал нам рукой перед собой и буркнул:

— Здесь.

— Что здесь? — спросил Жак.

— Сделать поле — табак, — ответил метис, удивленный совершенно излишним, по, его мнению, вопросом.

Мы сначала не могли представить себе, каким образом можно «сделать поле» из этой адски густой чащи. Но скоро мы вообще перестали удивляться чему бы то ни было.

Метисы пробыли с нами около двух недель и помогли нам освоиться с новой работой. Делали они это, разумеется, крайне неохотно, поскольку сами были «плантаторскими надсмотрщиками» и давно уже не работали. Хозяин держал их в качестве собак, стерегущих его рабов, и умышленно воспитывал в них презрение к «белым рабам». Перед своим уходом метисы сказали нам, что на западе, в двух — трех часах ходьбы отсюда, работает еще несколько хозяйских групп и, если нам будет что-нибудь непонятно, мы должны обратиться к ним. Впрочем, стоит нам как следует приналечь на работу, и мы соединимся с ними — такова, в сущности, задача всех рабов, посланных сюда. Здесь появится новая большая плантация, которая будет надежно защищена и скрыта густыми зарослями от пронырливых глаз неприятеля.

Смотреть на эту чащу перепутавщихся лиан, стволов, ветвей, трав и думать при этом о работе, рассчитанной на годы, — это настоящая мука, которая может привести в отчаяние даже самого закаленного человека. Ну, а выдержать это в течение трех лет? Подобного я вообще не мог представить себе. Вскоре мы действительно убедились, что здесь нас ожидают гораздо более суровые злоключения, чем во время битв и плавания на галере. Эти изнурительные будничные, повседневные испытания в борьбе с джунглями, почвой и климатом превратились в битву за жизнь, хотя внешне они отнюдь не представляли собой ничего ужасного, но были еще более мучительными для наших мускулов, легких и сердец, постоянно подвергавшихся тысячам разных опасностей.

Однако я понимаю, что все мои описания выглядят гораздо скучнее и бледнее, чем наши действительные страдания. Я боюсь, что читатель скорее заинтересовался бы изображением героической смерти солдата на поле боя, и у него вряд ли хватило бы терпения следить за нашим медленным умиранием, растянувшимся на целые Месяцы, когда мы, собственно говоря, ежедневно, каждую минуту незаметно угасали в единоборстве с природой, постепенно выжимавшей из нас последние силы.

Вот почему я хочу только вкратце рассказать о том, с чем мы столкнулись теперь и что пришлось нам преодолеть.

Метисы определили зарубками на деревьях большой квадрат, который предстояло превратить в поле. Прежде всего мы построили себе хижину. Но какую там хижину!.. Это был простой шалаш из ветвей и хвороста, покрытый пальмовыми листьями; их милостиво срезал и сбросил нам один из метисов, с ловкостью обезьяны взобравшийся на дерево.

Потом мы начали вырубать подряд всю низкую поросль. Это была настоящая каторга, во время которой наши руки оказались расцарапанными в кровь до самых плеч. Вырубленный кустарник и срезанную траву мы стаскивали в маленькие кучки, чтобы они хорошенько просохли. Затем нам пришлось приняться за выкорчевывание всех деревьев. Мы были настолько неопытны в этом деле, что каждый дровосек, глядя на нас, лопнул бы от смеха. Мы же только проклинали хозяина да порой чуть не выли от злости и усталости.

Обрубив ветки с поваленных деревьев, мы начали сжигать их вместе с кучами высушенного хвороста и травы. Бревна оставлялись нами там, где они лежали, — ни одно из них нам не удалось бы сдвинуть с места даже вчетвером. К счастью, их было не так уж много.

Когда мы уже поизмотались на этой работе, как собаки, нас ожидал с виду более легкий труд — копать мотыгами очищенную от зарослей землю. Но лучше не описывать, какая это была мука — ведь никто, кому знакомы только почвы наших пашен и лугов, не поверил бы мне. Когда осталась позади и эта работа, мы посадили фасоль и те клубни, которые принесли с собой. Потом я узнал, что это был батат. Таким образом были заложены основы для огорода и съестных припасов.

Только теперь нам предстояло начать главную работу — вырубать лес и расчищать поле для посадки табака. Само собой, оно должно было быть в несколько раз больше нашего огорода. Нам не оставалось ничего другого, как приняться и за это дело.

Я написал здесь несколько строчек, но следует иметь в виду: постоянно влажный и душный воздух, расслабляющий человека; невыносимое переутомление, боль в мускулах и суставах, очень медленно привыкавших к такому сверхчеловеческому напряжению; непривычная растительная пища, которой нам приходилось дополнять свой скудный обед и которую стоило немалых трудов разыскать; насекомые, беспрестанно досаждавшие нам: по утрам и вечерам москиты, маленькие красные комары, а днем и ночью — крошечная мошкара. Все это жалило, высасывало кровь, воспаляло кожу и изнуряло человека желтой лихорадкой, распространяемой москитами.

Человек привыкает ко многому, но труднее всего переносит подобные неустранимые, изо дня в день повторяющиеся муки и лишения.

Кроме того, многое тут нам было еще не известно. Однажды нас смертельно перепугала большая змея, которую мы приняли за ядовитую, так как не знали единственного счастливого преимущества этого острова — на нем не водилось ни ядовитых змей, ни скорпионов, ни ядовитых пауков. Зато здесь были другие пауки, величиной с яйцо, отвратительно мохнатые, с рачьими клешнями и страшными челюстями, — они целыми стаями прогуливались по крыше нашего шалаша.

Но еще больший страх нагоняли на нас те существа, которых мы не видели и о приближении которых могли лишь догадываться, когда по ночам лес и кустарник оживали от шороха прячущихся неподалеку тварей. Только позднее, после встречи с бывалыми людьми, мы избавились от ночных страхов, — на этой земле не оказалось ни ядовитых насекомых, ни более крупных хищников. Единственным опасным животным там был человек…

Надсмотрщики, частенько забегавшие к нам посмотреть на нашу работу, когда бывали в хорошем настроении, давали советы, как нам улучшить свое питание. Постепенно я научился есть бананы, маленькие, страшно кислые лимоны, странные белые или черные плоды, похожие на сливу и растущие на деревьях, ветви которых опускались до самой земли, или же арбузоподобные плоды высоченных деревьев, — испанского названия их мне уже не вспомнить до самой смерти. Понравились мне батат, сочный и сладковатый, маниока и другие овощи. Жак научил нас варить различные плоды и по-разному приготовлять их, так что голода мы никогда не испытывали, хотя нам явно не хватало муки, мяса и жира. Все овощи и фрукты не могли заменить их, и мы чувствовали, что никак не можем привыкнуть к работе и все больше и больше слабеем.

За несколько недель мы продвинулись уже так далеко, что могли приступить к посадке табака. Перед этим мы густо посеяли его на грядках, которые прикрыли пальмовыми листьями, чтобы солнце не пожгло его маленькие ростки. Когда рассада была уже готова, мы высадили ее в поле — каждый росток на расстоянии трех ступеней друг от друга.

Потом началась непрерывная морока. Если не было дождя, табак нужно было поливать и постоянно окучивать. Когда же табак поднялся на полторы ступени, нам пришлось оборвать все макушки, чтобы он перестал расти вверх, а пошел в листья.

Но однажды на нашу плантацию обрушилось настоящее бедствие. Оно нагрянуло в виде огромных зеленых гусениц, толщиной с палец. Нам пришлось выдержать такую гнусную битву, какой я еще никогда не испытал. Даже сейчас у меня выворачивается желудок, когда я вспоминаю, как мы снимали гусениц с листьев, топтали их ногами, давили пальцами и камнями… брр! И все-таки нам не удалось справиться с их нашествием.

К счастью — и к несчастью, — к нам забрел как раз в этот момент один из надсмотрщиков, который заметил это опустошение и, не сказав ни слова, мигом помчался прочь. Еще до наступления ночи сюда прискакало на конях до десятка надсмотрщиков, которые начали с того, что немилосердно выпороли нас, — почему, мол, мы сразу же не обратились к ним за помощью. На следующий день — в то время как мы, избитые плетьми, лежали на животе и не могли пошевелиться, так горели раны на наших спинах, — они привели сюда, не знаю из какого ада, около пятидесяти рабов и заставили их спасать то, что еще осталось.

Когда табак подрос, нам приказали сделать плетеные сушилки с крышами из пальмовых листьев. Это была также дьявольская работа. Собственно, сушилки — это навесы длиной в пятьдесят футов и почти такой же ширины. Мы укрепили там от земли до самой крыши ряды жердей, а затем стали накладывать на них листья табака, срезанные со стеблей; листья срезаются четыре раза в год, и на старом стебле всегда вырастают новые.

В это время к нам прибыли другие работники. Это были специально обученные рабы, которые брали высушенные листья один за другим, отдирали от них черешки и жилки и свертывали их в трубки. Трубки потом связывались в пачки и были готовы уже к отправке.

Только тогда, когда мы собрали первый урожай, нам выдали первое жалованье. Это было все-таки великодушно со стороны нашего хозяина, не правда ли? Ведь он уже заплатил нам за три года вперед, рассчитавшись за нас с хозяином фрегата.

Однако такое великодушие имело свою причину. Ведь наше жалованье — маленькая пачка табачных свертков; сначала мы даже не знали, что с ними делать, но, оказывается, мир не так-то уж плохо устроен. Когда наступила «табачная страда», на нашем поле неожиданно, словно из земли, появился какой-то парень. Он весь оброс и выглядел настоящим разбойником. Хотя парень был одет в лохмотья и недубленые шкуры, однако он имел невероятно длинное, мощное ружье. Через плечо у него висели нанизанные на тонкой бечевке ломтики сушеного копченого мяса. Не говоря ни слова, он влез в нашу лачугу, снял с плеча четыре веревочки с копчеными ломтиками мяса и, забрав наши пачки, исчез вместе с ними, точно заросли поглотили его.

Один из метисов, свертывавших табачные листья, объяснил Жаку на смешанном испано-французском языке, что нам не следует опасаться, так как парень не обидел и не обманул нас. Охотники в эту пору обходят все плантации и выменивают у рабов табак на мясо.

Так вот в чем дело. Наш хозяин выделил нам жалкую долю из первого урожая на приобретение мясной добавки к нашим скудным харчам, — он опасался, что без такого жалованья мы подохнем у него с голоду в первый же год, а ему нужно продержать нас на своей каторге еще два года.

Хотя мы и приобрели драгоценные мясные ломтики, жесткие, как подметки, однако наше питание улучшилось не скоро, поскольку прошло немало времени пока Мы научились разваривать их до съедобного состояния. Жак и Селим, переносившие эту жизнь лучше нас, исхудали настолько, что от них остались только кожа да кости. Я походил на настоящее привидение. Но хуже всех чувствовал себя Криштуфек. Москиты наградили парня лихорадкой, которая нередко сваливала его с ног и вызывала сильный жар и бред. Не окажись тут, среди «крутильщиков», одного индейца, варившего из коры какого-то лекарственного дерева напиток для Криштуфека — после принятия его ему всегда становилось легче, — парень, конечно, уже давно протянул бы ноги.

Иногда, когда ему бывало особенно плохо, я на минутку присаживался возле него, клал ему на лоб мокрые тряпки и всячески утешал его. Тогда же я начал упрекать себя в том, что Криштуфек попал сюда, собственно, из-за меня. Ведь он хотел спасти меня из оснабрюкской тюрьмы, но Тайфл накрыл его на этом и с тех пор ему, бедняге, приходится разделять мою участь. Но Криштуфек отговаривал меня от этих мыслей, уверяя, что поступить иначе он, мол, не мог и сделал это охотно, по своей воле. Не случись с ним этой беды из-за меня, он мог попасть в какую-нибудь другую.

— Мне, — говорил он, — не следует принимать все это так близко к сердцу. Ведь человек должен когда-то умереть, и ему незачем скорбеть о потерянном и страшиться самой смерти после того, как он уже лишился всего, что для него было особенно дорогим. — Как видно, Криштуфек все еще не мог забыть о прошлом.

Вот когда пригодилось бы мне красноречие Пятиокого. Я помню, как он сумел вернуть к жизни Криштуфека в самые тяжелые для него минуты. Но у меня не было тогда столько житейской мудрости, сколько было ее у старика мушкетера; мои глаза печально поглядывали на лихорадочное лицо Криштуфека и наполнялись слезами. А слезы, разумеется, никому не помогали. Тогда сам Криштуфек начинал утешать меня.

Самой надежной опорой для нас мог и должен был быть Жак, хотя он оказался немного погрубее нашего старого добряка Пятиокого. Француз был очень вспыльчив и довольно легко впадал в дурное расположение духа. Но он обладал большим опытом и был лишен всякой изнеженности, которая особенно присуща цветущей молодости. При всем этом у Жака было безусловно доброе сердце, и даже его грубоватость нередко помогала нам. Правда, у Жака появилась какая-то слабость, тоска и черт знает что еще. Проявлялось это у него, разумеется, иным образом: он приохотился «делать» вино!

Добывать его было несложно. Требовалось только разыскать подходящий сорт пальмы. У нее был совершенно необычный вид: ее высота достигала не более сорока футов, нижняя половина дерева была совсем тонкой, а почти у самой макушки расширялась так, что походила на бочонок. Если пальму подсечь — это очень легко делается в тонкой нижней части ствола — и пробуравить отверстие в утолщенной части, то из него можно выдавить руками и ногами пальмовый сок прямо в подставленную посудину. Хотя этот сок менее вкусен, чем наше настоящее вино, однако он оказывает на человека такое же действие. Жак интересовался не столько вкусом, сколько той минутой опьянения, во время которой он либо забывал о том, как далеко находится он от родины, либо, наоборот, в его фантастических мечтах далекая Франция приближалась к нему. Разумеется, это не прибавляло Жаку бодрости духа.

Итак, самой прочной нашей опорой оказался Селим, лучше всех нас переносивший здешний губительный климат. Но и тут не все обстояло благополучно, — мы с трудом могли договариваться с ним, особенно тогда, когда не было рядом Жака. Селим тоже частенько сидел у Криштуфека, дружески улыбался ему, скаля свои прекрасные белые зубы, и иногда пел. Было трогательно видеть, как этот сын далекой Африки, давно оторванный от своей родной земли и пересаженный на чужую почву, еще не забыл песен и языка своей родины и старался выразить ими свои самые лучшие чувства. Его пение было непривычным для нас — нежным и жалобным. В то же время в нем слышалась какая-то страшная и дикая сила. Правда, мне не довелось побывать в Африке, но когда я слушал песни Селима, то передо мною открывался удивительно прекрасный мир. Край палящего солнца и густых теней, диковинной растительности и рычания хищных зверей. Здесь жизнь борется со смертью, торжествует, ширится и проникает во все поры; но, очевидно, я представляю себе этот край слишком туманно.


Мы уже наверняка пробыли на этой проклятой табачной плантации не меньше года, когда всех нас как-то вдруг осенила одна и та же мысль: если мы останемся здесь, то погибнем.


Возможно, кто-нибудь с удивлением спросит, почему же мы, мол, не сбежали уже раньше, когда нас почти никто не охранял и только изредка навещал какой-нибудь надсмотрщик, когда мы страдали не столько от людей, сколько от самой природы и собачьих условий, в которые нас поставил плантатор.

Но сбежать отсюда было не так-то просто. Убежать, положим, было легко, но что нам делать потом?

Отправиться с топорами и мачетами в дремучие заросли? Для побега потребовалось бы не меньшее, а наоборот, большее напряжение сил, нежели при работе на плантации. Ну, а чем бы нам пришлось кормиться? Фруктами? Верно, в этих ужасных зарослях и в девственных лесах они, разумеется, помогли бы беглецу продержаться на ногах, если бы у него имелось при себе такое же ружье, как у того парня, который теперь постоянно заходил к нам обменивать копченое мясо на табак. Следовательно, не было никакого смысла прятаться в чаще. Стоило только выйти из нее, как беглец сразу же попадал на глаза людям. Кроме того, мы часто слышали о том, чем кончались попытки тех, кто убегал и был пойман. Беглецу вовсе не обязательно попадаться в руки своего собственного хозяина, — достаточно, чтобы его схватил любой плантатор на своей земле. Этот пошлет своих гонцов ко всем соседям, узнает, у кого из них сбежал раб, и охотно выдаст беглеца хозяину, обеспечив себе таким образом в будущем подобную же услугу. Если бы человек и пробрался на испанскую территорию, то испанцы с удовольствием вернули бы раба французским плантаторам или сели бы на его шею сами. Такого беглеца-неудачника потом заваливали бы еще более тяжелой работой и тиранили бы хуже прежнего, — ведь он, как беглый раб, считался преступником, заслуживавшим самого строгого наказания.

— Так вот, с тех пор, как мы тут, — рассуждал вслух Жак, — плантатор не обращает на нас никакого внимания. Давая нам только тяжелую работу, он так помыкает нами, что, по-видимому, собирается вымотать из нас последний остаток сил. Вы замечаете, насколько лучше нас выглядят туземные рабы? Дело тут не только в том, что они привычны к здешним условиям. Если бы вам удалось побывать на хозяйской ферме, то вы увидели бы, что они могут работать там не спеша, их не погоняют так, как нас. Их кормят лучше и дают им передохнуть. Почему? Потому, что плантатору нужно заставить туземца работать на него всю жизнь. Хозяин заинтересован в том, чтобы они как можно дольше выдержали. Ну, а мы? Белого плантатор не смеет держать в рабстве больше трех лет. Зато он постарается выжать из него все соки и выпроводить вон. Плантаторы поступают куда хитрее. Проживи мы здесь два года, и вы увидели бы тогда, как он стал бы выматывать наши силы в последний год. Я слышал об этом. Тогда надсмотрщики не слезали бы с нашей шеи от утра до вечера, и мы все время падали бы от изнеможения. Это делается для того, чтобы такой горемыка приполз бы, в конце концов, на коленях к хозяину и стал бы умолять его ради всех святых отступиться от него и продать его другому хозяину. В подобных случаях плантатор позволяет упрашивать себя и всегда милостиво соглашается; бедняга снова попадает в кабалу на три года к соседнему плантатору. На новом месте все начинается с начала: горемыка кое-как прозябает два года — такое прозябание не похоже ни на жизнь, ни на смерть, — а на третий год повторяется то же самое живодерство. Вот так они перебрасывают белого раба, словно мяч, из рук в руки: сегодня ты поможешь мне закабалить раба, а завтра — я тебе.

Стало быть, этот ад походил на такой замкнутый круг, из которого невозможно найти никакого выхода. Вот почему мы все чаще и чаще подумывали о побеге, и в то же время нас предостерегали и сдерживали неудачные попытки других.

С одной плантации убежал молодой человек, происходивший из состоятельной английской семьи. Бог весть почему взбрело ему в голову, что он разбогатеет здесь, на Эспаньоле. Прошло немного времени, и испанские купцы обобрали его до нитки. Ему не оставалось ничего другого, как наняться на плантацию. Разумеется, он не мог привыкнуть к такому ремеслу и уже через месяц улизнул отсюда. Два надсмотрщика отправились с собаками разыскивать беглеца. Вернувшись, они сообщили, что не нашли его.

Вскоре на плантацию заглянул охотник и спросил, не потерялся ли у хозяина человек, — он нашел в лесу чье-то тело, растерзанное собаками. Остальное легко представить себе самому.

В другом месте плантатор схватил беглеца живьем. Он привязал его к дереву и приказал сначала отстегать его, а потом намазать окровавленную спину настоем из лимонного сока, испанского перца и соли. Бедняга не дожил до утра.

Однажды надсмотрщики захватили группу рабов на самой плантации, когда те готовились к побегу. Застигнутые врасплох, бедняги сулили надсмотрщикам золотые горы, только бы они не выдали их, и поклялись работать по-прежнему. Надсмотрщики для вида пообещали молчать, но сразу же доложили об этом плантатору. Того, что произошло на плантации ночью, никто не узнал. Утром хозяин созвал своих соседей, подвел их к хижинам тех рабов, которые собрались бежать, и давай причитать — что же, мол, случилось с рабами, если он пекся о них, как о своих собственных детях. Неужели сюда нагрянула какая-нибудь ужасная зараза?.. Их было двадцать пять, — все они были мертвы. Возле каждого трупа стояла миска с мясом, яйцами и кружка с вином, — плантатор назойливо указывал на них соседям, стараясь изобразить себя заботливым хозяином.

Взвешивая доводы за и против, мы колебались — то почти совсем решались, то снова отступали перед картиной грозящих нам опасностей, — пока однажды не произошел такой случай, за которым не могло последовать ничего другого, кроме бегства.

Глава седьмая,

в которой Ян Корнел и его друзья покидают плантацию, предварительно простившись с ее хозяином, встречаются с буканьерами и узнают немало нового, достойного и примечательного



Это произошло во время затянувшейся засухи, когда небо уже несколько дней было иссиня раскаленным и совершенно безоблачным. Уже одна такая погода очень сильно раздражала человека, и мы обходили Жака, как пороховую бочку, готовую каждую минуту взорваться.

В один из таких дней к сушилкам подъехали телеги, запряженные волами, забрать последние пакеты табака, — жара быстро высушила его. С этими телегами к нам прибыл сам плантатор, тот мерзкий скелет с усиками. Сначала он подгонял людей — все у него работали медленно, — орал, и горе было тому, до кого доставал его хлыст. Но скоро хозяин развалился в тени нашей хижины и захрапел.

Телеги тем временем нагрузили и отправили. Мы не осмелились нарушить его сон, и он остался у нас. Опасаясь разбудить хозяина невзначай, мы старались работать подальше от него. Жак теперь поминутно предлагал нам самые различные способы убийства спящего плантатора — чего тот вполне заслуживал, — и не скрывал того, что такое наказание доставило бы ему, Жаку, особое удовольствие. Мы заранее злорадствовали при мысли о том, как набросятся на спящего хозяина летающие насекомые, которые особенно свирепствуют вечером, а до него было уже недалеко.

Действительно, москиты подняли плантатора на ноги. Проснувшись, он стал страшно ругаться и звать нас к себе. Мы догадались, — плантатор отсыпался у нас после какой-то новой попойки и еще не совсем протрезвился. От этого наш хозяин сделался еще более бешеным. Он ругал нас за то, что мы не разбудили его, и нам пришлось то и дело отскакивать от ударов его плетки.

Все это могло бы еще хорошо кончиться, если бы нам удалось посадить хозяина на коня. Но когда мы, не обращая внимания на его плетку и ругань, посадили его верхом, он неожиданно повалился. Не подхвати я хозяина на руки, он мог бы крепко расшибиться.

Зато хозяин, само собой, сорвал всю свою злость на мне. Он стал бешено избивать меня, но тут чаша моего терпения переполнилась, — я вырвал у него плетку, сломал ее и бросил ему под ноги. Негодуя против такой вопиющей несправедливости, я замер перед ним, как статуя гнева, решив уже не отступать ни на шаг. Мои глаза начал застилать какой-то кровавый туман.

Хозяин, удивленный таким дерзким протестом со стороны своего раба, тупо уставился на меня. Но в следующее мгновение он изогнулся, как кошка, и, прежде чем я успел опомниться, его нож блеснул прямо перед моими глазами. В последний миг я вытянул перед собой руки и задержал опасный удар, — у меня оказалась порезана только кожа на руке. Я уже не сомневался, — этот негодяй решил приколоть меня, но вдруг он покачнулся и исчез из моих глаз, словно его поглотила земля. Это Жак прыгнул на него сзади. Он прижал хозяина коленями к земле и стал угощать его оплеухами то одной рукой, то другой.

Мы быстро оттащили Жака, — ведь все это могло бы зайти далеко, — но попробуйте удержать гнев человека, если он вдруг вырвался из того, кого так долго мучили и унижали. Стряхнув нас с себя, словно мусор, Жак снова схватил плантатора, который как раз начал приходить в себя, и поволок его к ближайшему дереву. Придерживая его там, он крикнул Селиму, чтобы тот принес веревок. Когда я увидел выражение глаз негра, то сразу же заметил в них нечто мрачное и диковатое, угрожающе звучавшее в его африканских песнях. В эту минуту я не дал бы за жизнь плантатора и ломаного гроша.

Когда его привязали животом к стволу, Жак сорвал с него рубашку, отстегнул ремень от штанов и начал хлестать хозяина по голой спине. Плантатор орал от боли, а Жак лишь выкрикивал свои ругательства и проклятья, — то есть все, что накипело у него на душе: ведь он дождался, наконец, такого момента, когда мог по-настоящему рассчитаться со своим дорогим соотечественником как за его первое приветствие, так и за все мучения, испытанные здесь не только одной нашей четверкой, но и другими рабами.

Жак рассвирепел настолько, что нами овладел страх при одной мысли о том, чем может окончиться все это, и мы с Криштуфеком бросились к нему. Несмотря на его сопротивление, нам удалось оттащить Жака от его жертвы, но лишь с помощью Селима, который — как это ни странно, ведь он был диковатее Жака — протрезвился быстрее, чем наш взбесившийся француз.

Привязанный плантатор, по-видимому, лишился чувств или, может быть, струсил. Короче, он был тише воды, ниже травы.

Наконец нам все-таки удалось образумить Жака.

— Все равно, ребята, уже поздно, — хрипло пропыхтел он, совершенно обессилев и распалившись от ярости, — нам не остается ничего другого, как улепетывать отсюда. Ведь кто-нибудь вот-вот обязательно прибудет за ним, и тогда нам — каюк!

Мысль о таком последствии заставила всех поторопиться. Каждый из нас захватил по мачете и топору, повесил на себя мешочек с фасолью и перекинул через плечо скатанное одеяло. Селим взял котелок, а Жак вытащил у плантатора из-за пояса оба пистолета. Жак проверил, жив ли еще избитый хозяин. Тот дышал. Однако отвязать его Жак нам не позволил.

— Это послужит ему только на пользу, — пусть его рабы увидят, как выпороли их хозяина и как рассчитались с ним за все зло, которое он причинил своим людям. Вот так, а теперь — в дорогу!

В следующее мгновенье нас поглотили джунгли.

Вскоре мы смогли убедиться, как справедливы были наши опасения о трудности пути через заросли. Мы спешили как можно быстрее и как можно дальше отойти от плантации, — ведь не стоило сомневаться в том, что нас будут преследовать. По крайней мере тут нам немного повезло. Сравнительно скоро мы попали на небольшую открытую поляну, которую перебежали, и начали прорубать себе мачетами путь через неподатливую чащу. Еще важнее было то, что скоро хлынул такой страшный ливень, какие прежде нередко удивляли нас своим внезапным появлением, — он продолжался долго и наверняка смыл наши следы, а вместе с ними исчезла возможность разыскать нас при помощи собак.

Зато все остальное оказалось намного хуже, чем мы могли себе представить. Из промокшей земли стали подниматься такие ужасные испарения, от которых мы стали страшно задыхаться, хотя нам нужно было беречь свои силы для преодоления каждого шага пути. Не помогала нашему продвижению вперед и частая смена при прорубке: очередь наступала раньше, чем человек мог передохнуть и набрать немного свежих сил.

Когда стемнело, мы упали на землю прямо там, где остановились, и уже не задумывались над тем, что были потными и лежали на сырой, холодной земле. Мы совершенно не замечали москитов и вряд ли смогли бы защищаться от хищных зверей, если бы они тут оказались.

К Криштуфеку вернулась лихорадка, и на следующий день нам пришлось поочередно поддерживать его, — он уже не мог стоять на ногах. О еде я даже не говорю. Мы не имели сил разводить огонь и варить фасоль, которая у нас, впрочем, намокла и на другой день разбухла. Нам пришлось довольствоваться лишь тем, что удавалось сорвать кое-где какие-нибудь ягоды, за которыми не нужно было лезть далеко. Мы ели все, что попадалось нам под руку. Разумеется, этого было мало, однако нам еще чрезвычайно везло, — мы не наткнулись ни на какой ядовитый плод.

Кроме того, у нас совершенно утратилось представление о направлении своего пути. Вполне возможно, что мы повернулись, возвращаемся обратно и выйдем к нашей плантации.

Почти весь третий день мы пролежали. У каждого уже не хватало сил тащить Криштуфека дальше, все время поддерживать его. К тому же, мы надеялись, что после длительного отдыха ему станет легче. Если же не поможет и это, — придется связать ему из ветвей носилки; двое понесут его, а третий будет прорубать тропинку.

Хотя Криштуфека трепала лихорадка, однако он понимал, что мы измучились с ним и из-за него не можем продвигаться вперед. Подозвав нас всех к себе, он стал убеждать не задерживаться из-за него, поскольку, мол, уже ничто не поможет ему. Ради чего же должны понапрасну погибнуть еще три человека? Само собой, мы не согласились с ним и, заметив, что ему не стало лучше и на следующее утро, решили отдохнуть еще один день.

Теперь мы занялись сбором более питательных плодов, за которыми отправлялись поочередно, всегда по двое, — третий оставался с больным.

Но здоровье Криштуфека не улучшалось. На следующий день Жак отвел меня в сторону и сказал: «Он прав»…

Я не понял его.

— Криштуфек прав, — мрачно повторил француз. — Разве мы поможем ему, если умрем здесь вместе с ним?

Я знал, что это верно и что нам нет никакого смысла задерживаться тут. Однако мне и в голову не приходило покинуть своего, еще живого, еще находящегося в полном сознании, друга… Ведь это было бы равносильно тому, что я сам, сознательно опускаю его в могилу. Я отказался.

К моему удивлению, Жак не стал ругаться, — вероятно, он все понял. Но к полудню Жак придумал другое. Они с Селимом наносили мне кучу ягод, раздобыли где-то страшно зеленые бананы, отрубили две мясистые макушки пальм, вывороченных с корнем, и подложили их к фруктам.

— Всего этого тебе хватит на четыре-пять дней. Тот бедняга у тебя много не съест. Оставляем тебе один пистолет. Мы с Селимом пойдем вперед и, когда найдем что-нибудь получше, вернемся за вами.

Этот шаг был разумен, и возражать против него было нечего, хотя я и струхнул при мысли о том, что останусь здесь, в этой страшной глуши, один, с больным. Но я не показал и виду, и мы расстались, утешая друг друга самыми различными обнадеживающими словами, в которые, разумеется, нисколько не верили сами.

Потом я стал наблюдать за тем, как они оба начали пробиваться, все глубже и глубже и исчезли в зеленой чаще. Я был уверен, что простился с ними навсегда.

Прошел день, ночь и забрезжило следующее утро. Криштуфеку стало полегче, хотя он и испытывал страшную жажду. Парень то и дело просил меня позвать Селима, — так нравились ему песни негра. Мне приходилось объяснять бедняге, что Селим пошел вместе с Жаком разыскивать более удобный путь. Возможно, даже было лучше, когда Криштуфек не приходил в полное сознание. По крайней мере он не замечал моего отчаяния и — главное — моего опасения за его жизнь. Криштуфек прошел сквозь горнило сражений, его не одолела ни война, ни галера и только здесь, когда он был продан в рабство алчными корыстолюбцами, его силы иссякли до последней капли.

От моих мрачных размышлений меня неожиданно отвлек выстрел. Сначала я не поверил своим ушам. Но потом мое волнение так возросло, что я, не раздумывая, вытащил пистолет и выстрелил в ответ. Я действовал тогда быстрее, чем думал. Разумеется, я наверняка поступил правильно: если неподалеку от нас находился какой-нибудь стрелок, — кто бы это ни был, — он услышит мой выстрел и может…

Я напряженно ожидал, — мои нервы были, как натянутые струны, — прислушивался к звукам вокруг, ругая в душе стрекочущих кузнечиков и щебечущих птиц, которые могли заглушить более важный для меня звук. Но вскоре можно было расслышать человеческие голоса. Набрав полные легкие воздуха, я заорал так громко, как только мог. Голоса стали приближаться. Мы перекликались теперь друг с другом все чаще и чаще. Наконец, прозвучало мое имя!

Это голос Жака! Жак и Селим! Друзья возвращались за нами.

Они вынырнули из зарослей, как призраки. Вслед за ними показался мужчина с длинным ружьем, похожий на охотника, выменивавшего у нас табак.

Жак сразу же начал громко ругать меня и Криштуфека; из этого я понял, как он рад, что застал нас еще живыми.

Селим же тотчас стал мастерить из ветвей носилки для Криштуфека.

Когда мы немного опомнились, Жак рассказал нам о том, что на другой день он наткнулся на стоянку трех буканьеров[31], один из которых как раз пришел с ними. Два буканьера были голландцами, один — испанцем. Испанец тоже сбежал когда-то с плантации, голландцы же покинули свои корабли. Кормятся они теперь охотой на кабанов и диких лошадей. Живут, мол, охотники довольно хорошо и, выслушав рассказ Жака, они предложили ему взять нас к себе. Правда, охотники не смогут нам ничего платить, но будут досыта кормить нас. Нам придется ходить с буканьерами на охоту да заботиться об их собаках. Здесь уже нечего остерегаться лап плантаторов или испанских чиновников.

Я был как во сне от такого неожиданного и счастливого поворота судьбы. Еще больше я вытаращил глаза, когда увидел Криштуфека на носилках и когда, выйдя из чащи, заметил совсем удобную тропинку, прорубленную лишь в десяти шагах от того места, по которому мы пробивались с таким трудом!

Словом, это был чудесный день. Мы шли, словно по большаку, и мне казалось, что даже птицы поют у нас над головой совсем иначе, — гораздо веселее. Только теперь я увидел красивое, яркое сверкающее оперение колибри и изумительно пестрых попугаев. Мы шагали как будто прямо в рай.

Буканьер, который вел нас в свой стан, был испанцем. Он хмурился и совсем не разговаривал с нами. Позже мы узнали, что такая неразговорчивость была присуща всем этим оторванным от мира охотникам, постоянно находившимся лишь в кругу подобных себе и постепенно отвыкавшим разговаривать. Но мы скоро заметили, что у этих грубоватых и угрюмых людей добрые человеческие сердца. Они в течение всей своей жизни находились в постоянной борьбе с властями, когда-то прижимавшими их к земле, и жили теперь свободно, ни в чем ни перед кем не отчитываясь, как умели, полагаясь только на свою ловкость да отвагу. Суровые на вид, они совершенно не походили на бесчеловечных господ-чиновников, представителей власти.

Нас приветствовал лай короткошерстных псов, которые выглядели так кровожадно, что, пожалуй, без особого труда растерзали бы быка. Но их немедленно отогнал буканьер, вышедший нам навстречу из бревенчатой избы, очень прочно построенной у самой опушки леса.

Он молча кивнул головой на наше приветствие и указал на крытую пристройку, примыкавшую к избе. Мы внесли туда Криштуфека, и вслед за нами вошел третий буканьер с порядочным горшком мяса, лепешками из маниоки и кувшином вина. Даже этот не заговорил с нами, — он только проворчал что-то, по-видимому, какое-нибудь приветствие. Здесь впервые за нами не защелкнулся никакой замок! Разумеется, нам и в голову не приходило бежать от них, — так были мы счастливы, когда попали сюда.

Вечером к нам снова зашел один из голландцев. Этот подсел к Криштуфеку, осмотрел его лихорадочное лицо и проверил у него пульс. Через минуту он принес какое-то лекарство. Я заметил, как он хмурится и недовольно качает головой. Состояние Криштуфека ему явно не нравилось.

На следующее утро мы приступили к работе, и буканьеры даже не сказали, чтобы кто-нибудь из нас остался с больным. Из их поведения я понял, что находиться у него не имеет никакого смысла. Впрочем, они поставили на пол, рядом с Криштуфеком, еду и питье; мне не оставалось ничего другого, — как подчиниться их воле.

С тех пор мы каждый день ходили с ними на охоту или обрабатывали добычу — сдирали шкуру, коптили, сушили мясо, кормили собак, — словом, делали все, что требовалось.

Основным зверем, на которого ходили буканьеры, был кабан. Охота на него опасна, но она не так тяжела, — трудятся здесь главным образом собаки, обученные выслеживать животных, прячущихся в кустарнике или в болоте. Вспугнутый кабан выбегает обычно в последнюю минуту и летит всегда, как ядро из пушки, прямо вперед. Тут нужно следить только за тем, чтобы не оказаться у него на пути. Сам он никогда ни на кого не набрасывается, разве только тогда, когда плохо подстрелят его. В таком случае лучше всего спрятаться за дерево, — зверь пронесется мимо и уже не нападет на человека.

Нашей задачей было водить собак, вовремя спускать их с ремня и помогать им выгонять зверя криком и ударами палок по кустам. Иногда случалось, что буканьеры подстреливали до двадцати — тридцати кабанов в день. Но из всей добычи они выбирали только самок, поскольку они наиболее жирны. Но самым лакомым кусочком был кабан-отшельник, который, по-видимому, не занимается ничем, кроме жранья, и особенно упитан.

Когда мы возвращались домой, у всех нас бывало по горло работы. Сначала мы сдирали с животного шкуру, потом отделяли мясо от костей и разрезали его на узкие куски приблизительно в локоть длиной. Эти ломти мяса мы посыпали солью и оставляли их на свежем воздухе два — три часа. Потом куски мяса подвешивали на шесты в особой, закрытой и хорошо защищенной со всех сторон, хижине. Это, собственно говоря, была коптильня, — там разводился под мясом огонь из каких-то медленно горящих дров. Мясо коптилось до тех пор, пока не высыхало и не затвердевало. Прокопченные таким образом ломти укладывались в связки или протыкались и нанизывались на бечевки, чтобы их было удобно носить.

На фунт копченой кабанины буканьер выменивает два фунта табаку и продает его потом внизу, на пристани, или, чаще, перекупщикам, поскольку никто из буканьеров не желает попасть в руки испанцам и мало кто из них отваживается пойти в город.

Испанцы считают себя правителями и хозяевами острова; тот, кто проживает на нем без разрешения, в их глазах — грабитель и плут. Однако испанцам явно не хватает силенок для овладения всей Эспаньолой; поэтому почти половина острова находится в руках французских плантаторов, а в самых диких горных краях обосновались вольные буканьеры.

Иногда отряды испанских солдат устраивают облавы на свободных охотников, но вылазки редко заканчиваются успешно. Об одной такой облаве рассказали Жаку наши буканьеры, и мы не без пользы для себя выслушали эту историю.

Как-то раз двенадцать испанских всадников неожиданно напали в открытом поле на одного буканьера и его помощника. Солдаты сразу же развернулись и окружили их со всех сторон. Поняв, что им не избежать стычки, буканьер высыпал порох и пули в шляпу, положил ее поудобнее у своих ног и взялся за свое грозное длинное ружье. Его слуга проделал то же самое, и они стали спиной друг к другу, чтобы видеть противника с обеих сторон. Они сопротивлялись испанцам, вооруженным кавалерийскими пистолетами, бившими далеко не так метко и на гораздо меньшее расстояние, чем буканьерское ружье. Не могли причинить им зла и длинные солдатские копья. Испанцы кричали, угрожали, давали обещания, — делали все, лишь бы буканьер сдался им. Но тот слишком хорошо знал, что ожидало бы его тогда. Поэтому он встал на колени, медленно поднял ружье и сделал вид, что прицеливается. Испанцы тут же повернули коней и исчезли, словно их ветром сдуло. Словом, буканьерское дальнобойное ружье оказалось лучше всякого другого.

Наряду с охотой на кабанов мы ходили иногда на ловлю диких коней. Такая охота была связана с гораздо большим напряжением сил. Она нередко затягивалась; заметив вдали табун пасущихся коней, мы должны были обойти его, дав большой крюк, с подветренной стороны, стараясь не вспугнуть коней, а затем гнали их на укрывшихся стрелков. Из конских туш буканьеры вырезали только жир, который перетапливали и приготовляли из него масло для ламп. За горшок такого масла они получали от плантаторов до ста фунтов табаку.

Как видите, у нас была нелегкая работа; она продолжалась от зари до зари, а иногда и до глубокой ночи. Работы у нас хватало по горло, и все-таки наша жизнь не походила на прежнюю. Никто никогда не поднимал на нас руку и не отказывал нам в еде.

Буканьеры сами работали вместе с нами. Они только никогда не доверяли нам оружия и не давали денег. Мы были свободны и могли бы уйти от них, когда угодно, если бы захотели. Но нам было неизвестно, что смогли бы мы делать в другом месте, — повсюду нас подстерегали опасности. Здесь же нам по крайней мере не приходилось бояться людей.

Особенно ценили мы благоприятный поворот судьбы на первых порах. Потом нас стал одолевать cafard,[32] который рано или поздно начинает угнетать всякого человека, если он оторван от своей родины и находится на чужой земле.

Да, вы не знаете, что такое cafard! Это французское слово — я услышал его от Жака. Cafard — ужасная тоска. Сначала человек даже не знает, чего ему не хватает, он еще не думает о родине, но он становится печальным, молчаливым, вешает голову, — ничто его не радует, и он утрачивает интерес ко всему. Потом сознание человека разом проясняется, и его душа рвется домой, только домой. Теперь он не в состоянии думать ни о чем другом, кроме побега отсюда. Затем такой приступ проходит и за ним опять следует несколько спокойных недель. Но cafard постепенно захватывает человека все сильнее и сильнее.

Особенно крепко овладел он нами, — ведь мы совершенно не представляли себе, как и когда нам удастся выбраться отсюда, да и удастся ли это вообще. Когда мы подумали о том, что нам придется здесь скитаться с буканьерами до самой смерти, нами тотчас же овладел ужас и нас не могло уже утешить сознание того, насколько лучше живется нам тут по сравнению с жизнью у табачного плантатора. Впереди у нас не было ничего отрадного, даже порядочной кончины. Однако скоро эту тоску заслонили другие, более насущные, заботы и, в первую очередь, забота о Криштуфеке.

Глава восьмая,

повествующая о том, как Ян Корнел почти одновременно лишился друга и руки и о том, как он вместе со своими товарищами покинул Эспаньолу



У бедняги Криштуфека дела день ото дня ухудшались. Всякий раз, вернувшись с охоты, я первым делом спешил навестить его. Мне часто приходило в голову, — как было бы хорошо, если бы Криштуфек вдруг встал на ноги и вышел бы сам мне навстречу. Ведь прежде приступы лихорадки чередовались у него с временами, когда он выглядел совершенно здоровым. Теперь же парень не вставал с постели и прямо-таки таял у нас на глазах.

Голландец уже не давал Криштуфеку лекарства. Когда я показал ему пустую посудину, он вместо того, чтобы налить туда нового лекарства, только махнул рукой и покачал головой. Я понял…

Как ни странно, Криштуфек постоянно находился теперь в сознании, однако вряд ли ему было легче от этого, — ведь в его присутствии нам приходилось сдерживать себя и внушать ему, что его вид явно улучшается, а здоровье поправляется. Криштуфек молча выслушивал нас и никогда не возражал. Но по его глазам было видно, что он и сам не хуже нас понимает свое положение. Казалось, такие уверения скорее утешали меня, чем его, — так заметно прояснилось его сознание.

Однажды вечером мне бросилась в глаза резкая перемена в состоянии больного — лихорадка исчезла, и его дыхание стало ровнее. Безумная надежда овладела мной, И Я полетел сначала к Жаку, а вместе с ним — к буканьеру-испанцу и от него втроем — к голландцу, которому я с помощью двух переводчиков передал радостную новость. К моему удивлению, голландец, наморщив лоб, быстро отбросил свою работу и поспешил со мной к Криштуфеку. Он даже не вошел в нашу пристройку. Оставшись на пороге и окинув взглядом Криштуфека, голландец сразу же повернулся назад и взял меня под руку. Когда мы снова очутились на дворе, солнце быстро угасало; голландец остановился, похлопал меня тяжелой рукой по плечу и поднял указательный палец к небу.

Даже теперь, после стольких лет, мне не хочется вспоминать о том, как в ту ночь Криштуфек скончался у меня на руках. В последние минуты он стал что-то рассказывать, но я никак не мог разобрать его слов, хотя и приложил свое ухо к самым губам умирающего. Я уловил из его шепота только одно слово: «Маркетка!» Даже в момент расставания с жизнью, когда его сердце еле-еле билось в груди, он думал только о ней, своей любимой.

Мы похоронили нашего друга под красивой молодой пальмой, нежные листья которой, вероятно, и до сих пор шумят над его могилой. Все последние заботы, связанные с похоронами, вплоть до погребения тела Криштуфека в могилу, взял на себя Селим. Он не позволил сделать это другим.

Лицо Жака словно окаменело, и в тот вечер он страшно напился. А обо мне нечего и говорить! Хотя я и не пролил ни одной слезинки, однако вместе с Криштуфеком я похоронил тогда частичку своего сердца.

Во время похорон буканьеры стояли неподалеку и, когда мы Криштуфека зарыли, они дали над могилой в честь парня мощный залп из своих ружей.

В последующие дни я не мог найти себе места и, за что бы ни брался, все валилось у меня из рук. Это послужило причиной такой беды, которая, по-видимому, оказалась самой большой в моей жизни.

Я, собственно, почти не задумывался над тем, что делаю, и в тот момент, когда сдирал шкуру с убитого днем кабана, нож нечаянно соскользнул и задел мне руку. Крови выбежало совсем немного, и я, не обратив никакого внимания на ранку, даже не промыл ее. На другой день моя рука начала ныть, но мне некогда было замечать такие мелочи. К вечеру она уже немного отекла и рана воспалилась. Я подержал руку в холодной воде, и она приятно освежила ее. Потом мне удалось заснуть. Но к утру с рукой случилось что-то уже неладное. Она опухла, и, хотя рана была у самого запястья, я не мог теперь без боли согнуть ее в локте. Не оставалось ничего другого, как обратиться к голландцу, лекарские навыки которого внушали мне большое доверие. Но по его лицу я понял, что положение с рукой куда серьезнее, чем мне казалось. Он обложил мою руку какими-то сочными листьями и велел лечь. Значит, дело было дрянь.

Итак, я занял постель, на которой еще недавно лежал Криштуфек. Само собой, она не наводила меня на веселые мысли. В полдень я почувствовал, что у меня начинается жар.

Вечером голландец примчался ко мне, точно на рысаке, и, дав мне выпить несколько глотков какого-то крепкого самогона, промыл им мою рану. Ну и жег же он ее, как адский огонь! Окунув свой нож в самогон, лекарь резко полоснул им по воспаленному месту. Мне казалось, что я сойду с ума от боли. Но, стиснув зубы, я не издал ни звука.

Благодаря этому решительному вмешательству, мне стало немного полегче. Утром руку снова задергало. Ну, что там долго рассказывать: рука у меня стала чернеть и отекла от локтя до плеча. В тот вечер возле меня собрались все буканьеры и начали что-то обсуждать с Жаком. Я заметил, как он вдруг побледнел. Когда же голландец подтолкнул его локтем, Жак решился и подошел ко мне.

— Так вот что, дружище! — хрипло начал он, стараясь не глядеть мне в глаза. — Они говорят, ты должен, если не хочешь… Видишь ли, я сам бы на твоем месте… Короче, черт побери, выбирай: либо тебе придется расстаться с рукой, либо отправиться прямо к богу в рай!

Так вот оно что!

Хотя сильный жар помутил мое сознание, однако эти слова мигом привели меня в чувство, и мне хотелось крикнуть изо всех сил: «Нет, нет, я ни за что не позволю отнять у меня руку!»

Но возражать было уже поздно. Буканьеры, хорошо понимавшие всю нелепость разговоров о подобных вещах с человеком, находящимся при смерти, сочили вполне достаточным сообщить мне о том, что ожидает меня. Охотники сразу же взялись за приготовления к операции, довольно странные, но для той глуши, в которой мы жили, по-видимому единственно возможные и правильные.

Они начали с того, что влили мне в рот невероятное количество самогона, и я мигом опьянел почти до потери сознания. Потом один из буканьеров встал на колени возле моей головы и, держа у левого виска распахнутую куртку, закрывал от моих глаз больную руку, которую другой тем временем оттянул от тела и подложил мне что-то под плечо. Затем Жак и Селим уселись каждый на одну из моих ног, на правой же руке расположился третий буканьер. Голландец скрылся за поднятой курткой.

Меня так одурманил самогон, что я даже не сознавал, где нахожусь. Но вдруг какая-то ужасная и острая боль в плече привела меня в себя. Помню одно: Жак и Селим слетели с моих ног, словно котята, — так вздрогнуло мое тело, а потом я снова потерял сознание.

Самогон, несомненно, способствовал тому, что обморок перешел у меня в длительный сон — солнце уже закатывалось, когда я проснулся. Стало быть, я проспал всю ночь и целый день. Рука у меня продолжала болеть, и я чувствовал на ней каждый палец до самого ноготка! Я с досадой посмотрел на руку и… не увидел ее! У самого плеча белел какой-то обрубок, завернутый в полотно, слегка пропитавшееся кровью.

Мне было достаточно бросить на него лишь один мимолетный взгляд, как я уже снова потерял сознание. Теперь привел меня в себя Селим, — он брызнул мне в лицо водой и приставил к моим губам чашку с самогоном.

Надо сказать, что рука у меня заживала хорошо — главным образом благодаря стараниям голландца и заботам Селима, но душа никак не могла примириться с ее потерей. «Калека! Однорукий! Калека!» — эти слова вертелись у меня в голове подобно мельничным жерновам. Пожалуй, не будь Жака, который каждый вечер ругал меня, я бы наверняка покончил с собой.

Жак, между прочим, был мастером своего дела: он мог браниться по меньшей мере целый час и никогда не повторяться. Это было, безусловно, лучше, чем если бы он жалел и утешал меня. Я не смогу повторить даже самую незначительную частичку из его ругательств. Сущность их сводилась к тому, что я — неблагодарное животное, негодяй и бог весть что еще, раз на все их заботы, хлопоты и возню с моей «лапой» я отвечаю им таким дурацким брюзжанием. Ведь они возились со мной, стараясь спасти меня вовсе не для того, чтобы я повесился у них на суку! Это я, мол, мог бы сделать раньше, — они хоть не мучались бы со мной! Ради чего тогда было бы губить понапрасну столько самогону, — ведь они могли бы выпить его сами! Какой же я после этого мужчина, если распускаю нюни из-за лишнего куска мяса, который у меня отрезали! Я просто-напросто слюнтяй, и он сам охотно пришиб бы меня.

Так продолжалось изо дня в день. Но во всех этих грубостях слышалось столько подлинного доброго желания помочь мне, поставить меня на ноги и даже столько настоящего мужского сострадания, что это действовало на меня, как целебный бальзам. Я не выдержал и расхохотался в ответ на его ругань.

До сего дня я с благодарностью вспоминаю об удивительном «заговаривании» Жаком моей болезни и мыслей о самоубийстве. Потеряв руку, я закалил свой дух и понял, что каждый должен вцепляться в жизнь подобно клещу. Когда жизнь человека висит уже на волоске ИЛИ когда он сам занес ногу над пропастью, но в последнюю минуту все-таки отдернул ее, тогда жизнь покажется ему такой удивительной и приятной, как сочный апельсин, в который вы впиваетесь зубами после длительной голодовки. Нет, она покажется вам еще милее: как прозрачный холодный ключ, который вы неожиданно найдете, когда умираете от жажды. Тут вы станете пить-пить и забудете обо всем на свете, кроме той чудесной живительной влаги, которая спасла вас от смерти. Вот такими же полными глотками вам хочется пить жизнь после того, как вы едва не расстались с ней. Теперь мне уже и в голову не приходит мысль о том, что я однорукий. Мне просто трудно представить себе, ради чего я должен покинуть этот, даже для моих старых глаз, вечно прекрасный мир.

Голландец удивлялся тому, как я быстро поправляюсь. Поднявшись на ноги, я сразу же стал испытывать себя, — какие из прежних работ остались мне еще по силам. Разумеется, я пережил тут еще не одно огорчение. Иногда меня охватывало ужасное отчаяние. Но, встретившись лицом к лицу со смертью, человек живо научится довольствоваться малым. Нашел свое новое место в жизни и я, — постепенно я научился делать одной правой рукой многое из того, на что прежде требовались обе.


Часто человек попусту морочит себе голову преждевременными заботами. Чего только мы не передумали о том, как примириться нам с мыслью, что мы, по-видимому, навеки осуждены скитаться по этим степям и зарослям! Между тем все наши заботы разрешились совсем иначе и раньше, чем мы предполагали.

Однажды буканьер-испанец сказал Жаку, что здешние леса для охоты уже оскудели. Звери в них изрядно перебиты и распуганы; поэтому охотники решили уйти отсюда. Как только они распродадут запасы сушеного мяса и шкур, так сразу отправятся разыскивать себе новый, более выгодный стан.

Что же касается нас, то они ничего не имеют против, если мы пойдем вместе с ними. Они, мол, довольны нами, — мы хорошо работали у них. Впрочем, они целиком предоставляют решение вопроса на наше усмотрение. Поиски места для охоты — весьма утомительная штука, которая продолжается иногда несколько недель и, пожалуй, мало чем отличается от мучительного скитания, пережитого нами во время бегства с табачной плантации. Стало быть, над этим следует хорошенько поразмыслить, раз мы не привыкли к подобным вещам. Кроме того, одному из нас, — буканьер имел в виду меня, — будет теперь труднее, поскольку он еще не окреп. Когда же место для охоты будет выбрано, придется снова затратить немало сил на постройку дома, коптильни и всего прочего. Мы должны правильно понять их, говорил буканьер, и не подумать, что они желают избавиться от нас, — наоборот, без нас у них прибавится работы. Охотники хотели честно рассказать нам о тех условиях, которые ожидают нас, если мы отправимся с ними.

Когда наша тройка советовалась об этом между собой, у меня тоже создалось впечатление, что буканьеры желают отделаться от нас более приличным образом. Но скоро нам пришлось отказаться от такого подозрения. Мы уже достаточно хорошо изучили друг друга, — они не стали бы ничего скрывать от нас и сказали бы нам все напрямик, нисколько не стесняясь. Нет, дело обстоит именно так, как рассказал испанец, и единственно, о чем следует хорошенько подумать, — хватит ли у нас сил. Буканьеры, очевидно, сомневались в нас и, как опытные люди, разумеется, имели все основания. Правда, за это время мы несколько попривыкли к здешним условиям, но одно дело бродить по степям и работать на вольном воздухе, а другое — снова продираться через адскую чащу, в которой нам уже довелось однажды хлебнуть немало горя. Да и здесь, когда начались беспрерывные ливни, мы снова почувствовали себя хуже.

Но куда же нам податься теперь одним? К какому-нибудь плантатору? Никогда! В порт? Это означало бы самим отдаться в лапы испанцам!

Все эти соображения ничего не стоили. Даже ломаного гроша. Поэтому Жак снова отправился к буканьерам узнать, не посоветуют ли они нам что-нибудь на этот случай.

Жак пропадал у них долго, — мы с Селимом уже начали терять терпение.

Но его задержка была как раз доказательством того, что буканьеры не хотели выпроводить Жака ни с чем и всячески старались придумать для нас наиболее удобный выход.

Наконец Жак вернулся; он действительно все это время вместе с тремя буканьерами обмозговывал наше дело. Впрочем, то, что они посоветовали ему в качестве единственного выхода, нас поразило, словно гром среди ясного неба. Это было ни больше, ни меньше, как предложение отправиться… к пиратам!

Сначала оно показалось нам довольно-таки диковинным, но Жак; сразу же принялся разъяснять нам суть дела. Француз сказал, что в первый момент он сам не меньше нас был удивлен предложением буканьеров, — только при дальнейшем обсуждении он разобрался во всем, и сейчас такое предложение ему уже не кажется невозможным. Наоборот, оно вполне разумно.

— Как вы думаете, кто такие пираты? В основном; это точно такие же люди, как мы с вами, и к своему ремеслу они почти все пришли тем же путем, каким мы; до сих пор шли сами.

Каково наше положение? Владелец судна и купец, продал нас плантатору. Поскольку мы не позволили этому живодеру вырвать у нас душу из тела, то нам не оставалось ничего другого, как убежать от него. С этой минуты мы стали отверженными. Останься мы в лесу одни, безоружные, нас ждет неминуемая гибель. Бродячая же жизнь буканьеров, пожалуй, нам не по силам.

Следовательно, мы должны искать себе пропитание в другом месте. Но где? На нашей старой плантации? Вы сами знаете, как поступают хозяева с пойманными беглыми рабами. Пойти в город, в порт? Там нас сразу же схватят испанцы и при самом благоприятном исходе — если они не разнюхают, что мы беглые — у нас начнутся точно такие же мытарства, какие мы уже испытали.

Так что же нам остается? Идти в море! Оно лучше всего знакомо нам! Но ни один капитан не возьмет нас, пока не дознается, кто мы такие и где служили прежде. Как только он узнает правду, нам уже не успеть убежать от него. Единственное место, где нас не будут ни о чем спрашивать и возьмут к себе, — это галера. Подобное же решение равносильно тому, что мы сами, особенно Селим и ты, со своей одной рукой, согласились добровольно лечь в могилу.

Если вы придумаете какой-нибудь выход получше того, что посоветовали нам буканьеры, пусть, я стану римским папой.

Папой, разумеется, Жак не сделался, — мы действительно ничего лучшего не придумали, да и не могли придумать.

— Вот видите, — продолжал он, — такова же была судьба и большинства людей, попавших на пиратские корабли. Пиратами люди не рождаются, но почти каждого из них толкнули на этот путь сами плантаторы, купцы, владельцы кораблей и испанцы. Сначала они лишат человека всякой возможности прокормиться, а потом вопят: «Посмотрите-ка на него, на этого мерзавца! Он стал пиратом! Разбойником и убийцей!»

Это правда. Где бы мы ни появились и ни предложили свои услуги, нас ожидала либо тюрьма, либо такая работа, которая была равносильна медленному умиранию. Но у меня все-таки постоянно вертелась в голове мысль о том, что, — как ни говори, — пираты все же морские разбойники. Когда я высказал это вслух, Жак немедленно ответил мне:

— Что же остается им делать? Ты только подумай об этом сам! Либо спроси того, кто сбежал с галеры или из тюрьмы. Тогда ты ответишь мне: кто больший злодей — человек, которому не остается ничего другого, как добывать себе пропитание собственными кулаками, или те, кто довел его до этого? А ведь все эти купцы, владельцы кораблей, поставщики, испанские чиновники, плантаторы и губернатор этого острова в один голос заявляют о себе, что они честные люди. Но они совершили и продолжают совершать гораздо более гнусные и частые кражи, грабежи и насилия, чем пользующийся самой дурной славой пират. Об этом свидетельствует торговля, основание колоний и распространение истинной, христианской веры.

Если ты на своей родине украдешь с голоду кусок хлеба, тебя отлупят и закуют в кандалы. Если же какой-нибудь король, адмирал, генерал, наместник заберет у доверчивых индейцев всю их землю, а потом почти всех их перебьет, то такой грабеж — достойное похвалы расширение христианского царства. А что скрывается за этим? Рынки, золото, мешки кофе, сахарный тростник, — оловом, одни деньги и больше ничего.

Туда, где обосновался испанец, лезет француз, англичанин соперничает с голландцем, все воюют против всех, дерутся из-за того, чтобы урвать себе как можно больше. Там, где встречаются их корабли, они набрасываются друг на друга, захватывают чужие порты и крепости. Все это называется у них честной борьбой! В то время как монархи, дворяне и купцы борются за власть, за богатство, за деньги — это поистине очень великие и благородные причины для драк и грабежей, — пираты беспокоятся всего лишь о своей шее. А драться за свою жизнь, за свой хлеб, который отнимают у тебя, — это в сравнении с властью и богатством — жалкая добыча!

Стоит вам только посмотреть на жизнь своими собственными глазами, тысячу чертей вам в бок, и вы увидите, что все это сущая правда.

Насколько мне известно, Жак впервые говорил так долго и так горячо. Да, он действительно был прав. Главное же — у нас не было никакого другого выхода.

— Впрочем, — добавил он, наконец, — для нас это будет означать только продолжение борьбы с нашими самыми заклятыми врагами, — испанцами, правителями этого острова. По словам буканьеров, пираты охотятся главным образом за испанцами, — с ними у них больше всего счетов. Ведь испанцы первые захватили этот остров, поработили его жителей и более других запятнали свою совесть самыми чудовищными преступлениями и коварством.

Но не то же ли они сделали с нами? Хотя я знаю, что другие власть имущие господа — имей они столько же силы, сколько ее у испанцев, — вели бы себя нисколько не лучше; однако у меня на лодыжках еще не зажили раны от кандалов испанской галеры. Мне бы очень хотелось еще раз встретиться с тем милосердным испанским купцом, который так бескорыстно позаботился о нас — продал на проклятую плантацию, стоившую нам жизни Криштуфека.

Именно эти заключительные слова, вероятно, больше всего убедили меня и рассеяли мои последние сомнения и колебания. Пираты борются с испанцами; человек должен бороться против зла; испанцы являются злом на этой земле, на земле, где до их прихода жили свободные индейцы, которые либо уже давно гниют под густыми зарослями, либо просят милостыню на базарных площадях Эспаньолы.


На другой день Жак заявил буканьерам, что мы последуем их совету, и они пообещали помочь нам выбраться с Эспаньолы.

Мы оставались здесь еще три недели, пока буканьеры сбывали свой товар.

Потом, взвалив на свои горбы все самое ценное — само собой, у нас его было немного, — мы двинулись вперед вдоль самой опушки леса. Я не буду подробно описывать наше последнее путешествие. Дорога не всегда проходила по открытой местности, но те участки, где нам снова приходилось прорубаться мачетами, были все же значительно короче, чем если бы мы шли одни, — ведь буканьеры знали множество уже протоптанных тропинок, которые облегчали продвижение вперед. Несмотря на это, наше путешествие было утомительным и — главное — долгим.

Но однажды и ему пришел конец. Подул свежий ветер, и мы почуяли близость моря. Наш караван остановился — наступила минута расставания. Буканьеры спрятали часть своей и нашей ноши в кустах, хорошо заметив их, — обоим голландцам нужно было свернуть в сторону, опять в зеленую чащу, а испанцу, как мы узнали только теперь, пришлось сопровождать нас до самого берега.

Может быть, кому-нибудь это покажется странным, но расставаться нам было нелегко. Хотя за всю долгую жизнь у буканьеров мы не перемолвились с обоими голландцами ни одним словом, нам не хотелось покидать их. Они хорошо относились к нам — заботились о Криштуфеке до самой его кончины, спасли от смерти меня, хотя я и заплатил за это рукой, а главное — всегда обходились с нами, как с людьми.

Мы пожали им руки, и они дали каждому из нас по пяти больших новеньких серебряных монет. Мы не знали их достоинства, но по весу чувствовалось, что это была немалая сумма. Через минуту оба буканьера скрылись в зарослях, и мы отправились в путь следом за третьим.

В путь к морю!

Море всегда пробуждает в человеке чувство свободы. Оно пробуждало его даже во мне, жителе горной страны. Я снова пережил это чувство на другой день, когда море, широко раскинувшееся до самого горизонта, показалось внизу, у моих ног.

Море!

Прошло еще полдня, прежде чем мы спустились к его берегу.

Тут испанец подвел нас к маленькой пещере, вход в которую был наполовину скрыт свисавшими ветвями дерева, положил у наших ног сверток с копченым мясом и лепешками и дал нам последние наставлений. Мы не должны отходить от пещеры ни на шаг. Мяса у нас столько, что нам удастся продержаться довольно долго. Вдобавок, мы можем собирать фрукты, которые находятся в изобилии поблизости от пещеры. Нам только следует запастись терпением, — ведь придется ожидать здесь либо всего несколько дней, либо не менее двух — трех недель. Через некоторое время сюда обязательно прибудет на лодке человек. Он выйдет из нее и направится к пещере. Это условное место, куда он является за новостями или еще за чем-нибудь. Как только мы заметим его, одному из нас нужно сразу же выйти из пещеры. Этот человек должен увидеть кого-нибудь из нас заранее и не столкнуться с нами неожиданно для себя, в пещере. Иначе он сразу же выстрелит в нас. Тот, кто выйдет навстречу ему, обязан поднять над своей головой две скрещенные ветки. Тогда человек наверняка подойдет поближе, и мы сможем заговорить с ним. Стоит нам только сказать ему, что нас послал сюда Мигуэль, охотящийся вместе с двумя голландцами, как он примет нас за своих и мы сможем довериться ему.

Теперь распрощался с нами и испанец, и мы, полные надежд и сомнений, остались уже одни, прямо на берегу моря.

Глава девятая,

начинающаяся рассказом о знаменитом пирате Франсуа Лолонуа и продолжающаяся описанием того, как Ян Корнел и его товарищи были приняты на пиратском корабле



Все, о чем говорил Мигуэль, сбылось. Нам даже повезло, — мы дождались лодки уже на третий день.

Человек, вышедший из челна, заметил наш условный знак и без малейшего колебания приблизился к нам. Это был француз, и Жак легко договорился с ним. Между ними сразу же начался разговор, и они не обращали на нас никакого внимания. Само собой, я не понял из него ни слова. Они долго болтали между собой, жестикулируя по обычаю французов, а Жак временами даже хохотал. Словом, между двумя встретившимися пылкими земляками завязалась оживленная беседа.

Потом незнакомец снова вернулся в свою лодку и отчалил от берега. Жак обратился к нам с сияющим лицом.

— Друзья, нас возьмут на французский корабль!

Подхватив меня и Селима под руку, Жак потащил нас в пещеру и там рассказал нам все, что удалось ему узнать от незнакомца. В ближайшие дни за нами придет лодка и отвезет нас на трехмачтовый фрегат капитана Франсуа Лолонуа. Он — один из самых прославленных пиратов во всей Вест-Индии и командующий целой флотилией. Кроме этого большого трехмачтовика, у него еще два корвета, немного поменьше размером, и изрядное число шлюпок и челнов. Эта флотилия, собственно говоря, находится в состоянии непрерывной войны с испанскими колониями и является грозой для всех испанцев — губернаторов, владельцев кораблей и купцов.

Потом Жак рассказал нам услышанную им от француза историю знаменитого пирата, жизнь которого удивительным образом подтверждала то, что говорили нам о пиратах буканьеры.

Франсуа Лолонуа родился в одном из приморских городов Франции. Еще в молодости, когда дома нечего было есть, он нанялся юнгой на корабль, продав себя добровольно, — не так, как мы, — на три года. Деньги Франсуа отдал родителям и, несмотря на свою молодость, успешно выдержал суровую службу. Корабль, на котором он служил, плавал большей частью к Караибским островам.

Отслужив свои три года, Лолонуа попал… на Эспаньолу! В свое время он так же, как и мы, укрылся у буканьеров. Но Франсуа был уже сыном моря — cafard грыз его душу, и он, не выдержав жизни на суше, отправился — Жак не знал, каким образом, — к пиратам. Вместе с ними он сражался три года и быстро отличился среди них редкой боевой удачливостью и беспощадностью. На него обратил внимание французский губернатор острова Тортуги. Тогда шла война между Францией и Испанией, и он задумал использовать его против испанцев и как можно больше насолить им. Губернатор доверил Лолонуа небольшой вооруженный корабль, и тот стал нападать на испанские торговые корабли повсюду, где только настигал их, а захваченные трофеи делил с французами. Лолонуа и его люди рисковали своей жизнью, но им приходилось отдавать губернатору три четверти из захваченной ими добычи. Разумеется, тот был весьма доволен Лолонуа и обещал ему всяческую поддержку и достойную оценку его заслуг.

Однажды Лолонуа наткнулся на два испанских военных корвета, которые потопили его корабль, и он едва спасся, высадившись с остатками своей команды на побережье Эспаньолы.

Там их уже поджидали испанские береговые стрелки, которые засыпали их пулями из своих ружей. Почти все пираты полегли на месте. Поняв, что дело проиграно, Лолонуа повалился на землю и укрылся среди убитых, предварительно вымазавшись с ног До головы кровью, которая вытекала у него из раны на плече.

Испанцы даже не потрудились закопать трупы и, довольные тем, что чисто выполнили свою работу, ушли. Ночью, когда поблизости уже никого не было, Лолонуа поднялся и, улепетнув в заросли, стал прорубать себе дорогу саблей. Он скрывался здесь несколько дней, а в это время испанцы служили в костелах Эспаньолы благодарственные мессы богу в честь того, что они убили опасного пирата.

Поскольку северное побережье острова охранялось тогда не особенно бдительно — ведь уже никому и в голову не приходило, что Лолонуа остался жив, — то он решил снова приблизиться к берегу и разыскать там какой-нибудь челн, на котором можно было бы добраться до Тортуги. Вскоре это ему удалось. Прибыв на французский остров, Лолонуа велел доложить о себе губернатору, но тот, как ни странно, почему-то не нашел времени дать ему аудиенцию.

Собственно, в то время до Тортуги уже дошло из Европы известие о том, что между Францией и Испанией заключен мир, и указание французским губернаторам и гарнизонам воздерживаться от каких бы то ни было враждебных действий по отношению к испанцам. Это произошло как раз в те дни, когда Лолонуа скрывался! В зарослях Эспаньолы.

Наконец, Лолонуа, столько сделавший для губернатора, потерял всякое терпение и, уже не обращая внимание на вечные отказы принять его, решил обнажить свою шпагу и ворваться к губернатору силой. Но тот, охраняемый своей стражей, строго отчитал его. Он заявил Лолонуа о том, что война уже окончилась и ему, следовательно, пора бы подыскать себе мирное ремесло. Если же Лолонуа покажется еще раз где-нибудь на земле этого острова с оружием в руках, то он, губернатор, прикажет повесить его. Лолонуа сдержал свой гнев и спросил губернатора, — какую работу ему следовало бы искать и нет ли у губернатора чего-нибудь для него. Тот, усмехнувшись, сказал, что работы сколько угодно найдется у каждого плантатора и что Лолонуа, Собственно, следовало бы рассчитаться с ним за кораблик, который он одолжил ему для его военных затей. Но он, мол, милостиво отказывается от возмещения этих убытков. После этого губернатор приказал вывести Лолонуа из приемной.

Поистине, мавр сделал свое дело, — мавр может уходить.

Нетрудно представить себе, что творилось тогда в душе человека, которому только что плюнули в лицо.

В этот день определилась дальнейшая судьба Лолонуа. Вместо дельного капитана корабля — каким он был и легко мог бы быть назначен губернатором с большой пользой для французского флота, — он стал грозным и неумолимым пиратом.

Удивительным было и то, каким образом он сумел приобрести себе новый корабль и богатство. Ему не стоило никакого труда найти несколько таких же отверженных, каким был он сам, и сколотить из них отряд готовых на все людей. Лолонуа и его люди начали с того, что смастерили себе челн, похожий на туземную пирогу. Они выбрали для него кедр. Это дерево настолько твердо, что его почти невозможно разрубить топором. Поэтому с ним поступают иначе: вокруг ствола, прямо на земле, разводят костер и поддерживают его до тех пор, пока не загорится дерево у самых его корней. Немного повыше их ствол постоянно поливают водой, чтобы огонь не поднимался вверх. Наконец дерево прогорает и падает на землю. Так же поступают и при выдалбливании челна.

На поваленном дереве, по всей его длине, разводят огонь, который прожигает ствол внутрь, тряпьем же и мохом, пропитанными водой, отмежевывают границы, до которых доходит тление и прогорает ствол. Как только образуется довольно вместительная, многофутовая колода, у нее начисто отесывают бока — и пирога готова. Обо всем этом легко рассказать, но не просто сделать.

Вот так отряд Лолонуа смастерил себе три пироги и вышел в море. У него уже был выработан свой замысел. Отряд запасся только тем провиантом, каким могла снабдить его природа, и отправился к жемчужным отмелям. Охота за жемчугом была в самом разгаре. Искатели жемчуга находились под охраной лишь одного испанского боевого корабля, нанятого для этой цели испанскими купцами. Пиратам пришлось пересечь все Караибское море, поскольку богатейшая отмель перламутровых раковин была неподалеку от Рио де ла Гах.

Дождавшись вечерних сумерек, пираты почти незаметно подкрались к челнам искателей жемчуга и захватили их все, один за другим. Искатели, изумленные неожиданным нападением, нисколько не защищались и позволили связать себя без всякого сопротивления. Пираты заткнули им рты кляпами. Само собой, они захватили весь выловленный жемчуг.

Теперь их ожидала наиболее опасная задача. Как справиться им с боевым кораблем? Хотя он невелик, на нем все-таки около десяти пушек и шестидесяти человек вооруженной команды. Пиратов же было шестнадцать. Несмотря на это, Лолонуа решил попытаться овладеть корветом, поскольку в корабле он нуждался более всего.

Лолонуа придумал хитроумный план.

Он не отважился подойти к кораблю ночью — ведь ему было известно, что именно в это время его будут охранять особенно тщательно. Наоборот, Лолонуа дождался рассвета и направился на челне прямо к корвету, словно у него не было никакой причины для опасений. Лолонуа захватил с собой двух искателей жемчуга и приказал им под угрозой смерти выполнять все, что он потребует.

Стража на палубе заметила приближавшийся к корвету челн, в котором сидели по виду безоружные люди.

По одежде гребцов солдаты предположили, что это искатели жемчуга везут сюда свою добычу. Поэтому они охотно спустили веревочную лестницу, по которой люди из челна стали подниматься на палубу. Первыми полезли искатели жемчуга, а за ними, по пятам, следовали пираты. Стоило только тем заикнуться, и пираты вонзили бы им ножи в спину.

Выполняя приказ Лолонуа, они повернули прямо к корме, где находилась каюта командира корвета. Кормовая палуба была пуста, лишь два испанца стояли на часах у дверей капитанской каюты. Прежде чем они успели опомниться, пираты оглушили их ударами своих кулаков и ворвались в капитанскую каюту. Капитан и старший офицер в недоумении выпучили глаза, но к их груди были приставлены ножи пиратов. Все остальное оказалось уже сущим пустяком. Под угрозой заколоть капитана, Лолонуа заставил старшего офицера выйти на палубу, отдать приказ команде собраться и ждать дальнейших распоряжений в трюме. В один миг пираты стали хозяевами корабля. Первым делом они разыскали корабельный арсенал и вооружились до зубов мечами, саблями, пистолетами, ружьями и ручными бомбами. Достаточно было потом пригрозить солдатам бросить ручные бомбы в трюм, как вся команда сложила оружие и сдалась.

Теперь шестнадцать пиратов, связавших капитана и старшего офицера, стояли со своими ружьями и пистолетами, наведенными на шестьдесят безоружных солдат и матросов.

Лолонуа, желая узнать, не имеют ли солдаты и матросы каких-либо жалоб на своих командиров, попросил их без всяких опасений сказать ему об этом. Когда пленники немного осмелели, то единодушно заявили о том, что их капитан ничем не отличается от других, — не лучше и не хуже их, — зато старший офицер очень злой, жестокий и обращается с ними, как со скотом. Лолонуа подал знак своим людям, — и через минуту старший офицер уже качался в петле на рее кормовой мачты. Затем Лолонуа сообщил о том, что желающие могут присоединиться к его команде, — у него все свободны, придерживаются одной дисциплины, совместно договариваются о всяком новом предприятии и справедливо делят свою добычу. Однако он никого не принуждает, — тех, кто не пожелает примкнуть к его команде, он не обидит и прикажет высадить на берег.

Человек пятнадцать попросилось к нему, а остальных, вместе с их капитаном, Лолонуа отправил в лодках на берег.

Теперь, когда у него были вооруженный корабль, достаточное количество оружия и боевая команда, быстро пополненная новыми людьми, он мог уже решиться на более смелые шаги. Это были такие головокружительные проделки, которые создали ему громкую славу: на островах Вест-Индии одни произносили его имя с почтением, а другие — с ужасом. Он был не только отважен, но и чудовищно жесток. Только в одном Лолонуа оставался верным самому себе: он нападал лишь на корабли, порты и города испанцев. Хотя французский губернатор причинил ему горькую обиду, однако Лолонуа никогда не обращал оружия против своих соотечественников.

В настоящее время, как я уже упомянул вам, Лолонуа был командующим целой флотилии, и, стало быть, мы должны попасть на один из его кораблей.


Мы попали туда через три дня.

На сей раз к нашему берегу подошла шлюпка побольше, с шестью гребцами; среди них находился и знакомый Жака. Проплыв некоторое время вдоль берега, мы неожиданно свернули в неширокую, окруженную скалами бухту, где стоял на якоре красивый корвет, который было бы не стыдно приобрести любой испанской торговой компании. У него был мощный таран, а за ним возвышалась вырезанная из дерева фигура Посейдона, золотой трезубец которого сверкал на солнце. На обращенной к нам носовой части корабля торчали блестящие стволы двух больших пушек, а на батарейных палубах виднелись другие орудия. Потом, когда мы взобрались по висячему трапу и очутились на палубе, нас поразили невероятная чистота и образцовый порядок повсюду.

Наш проводник привел нас на корму, где неподалеку от руля сидел на смотанном канате молодой мужчина. По платью его можно было бы принять за дворянина, каких немало встречается на улицах любого европейского города — даже белоснежные кружева ниспадали у него из-под рукавов на тонкие, нежные руки.

Лениво повернув к нам голову, он кивнул нашему проводнику, и тот с помощью Жака торжественно представил ему нас, словно на каком-нибудь балу. Офицер — он походил на такового, ведь и на пиратском корабле тоже должны были быть командиры — очень подробно расспросил нас о нашем прошлом, проявив особый интерес к тому, как относились к нам испанцы на Эспаньоле. Тут мы действительно смогли высказаться от чистого сердца, и наши ответы ему, по-видимому, доставили особое удовольствие.

Не знаю почему, но больше всего вопросов офицер задал мне. Он разговаривал со мной на испанском языке, которым я за время своего длительного пребывания на Эспаньоле уже немного овладел, а также на немецком, — поэтому мы не нуждались ни в каком толмаче.

Чем подробнее он расспрашивал меня, тем больше удивлялся моим рассказам. Я так разговорился с ним, что охотно рассказал ему печальную историю Криштуфека и многое другое, чего теперь уже не помню.

Потом, указывая на нас поочередно пальцем, офицер сказал:

— С тобой — все в порядке, — он имел в виду Жака. — Ты же у нас долго не выдержишь, — это относилось к Селиму, — в твоих глазах слишком много тоски по родине. А с тобой… — он показал теперь на меня, — с тобой, дружище, у нас будет немало хлопот. Ты немного мягкосердечен для нашего ремесла. У тебя мягкое сердце и в то же время упрямая голова. Это неудобное сочетание. Разумеется, неудобное главным образом для тебя самого…

Он не менее удивил меня тем, что исключительно верно охарактеризовал нас. Но я еще не знал, как именно сбудется его предсказание.

Наш провожатый — потом мы узнали, что он португалец и его зовут Диего, — отвел нас в трюм, указал нам койки и оставил нас одних, чтобы мы сами побродили по кораблю и немного познакомились с ним и его людьми. Этим воспользовался только Жак — он, конечно, не задумывался над тем, как и с кем вступить в разговор, и нисколько не смущался, если получал на свои вопросы короткие или даже односложные ответы. Все были заняты работой, так как корабль явно готовился к отплытию. По внешнему виду нельзя было определить, кто из них солдат, а кто — матрос, — все они делали то, что было наиболее важным в настоящее время. Это были люди самых различных возрастов — не было только стариков — и самых разных цветов кожи; даже Селим нашел тут двух своих земляков, по крайней мере по происхождению. Команда корвета мне живо напомнила команду галеры, разумеется, без ее кандалов и без плетей надсмотрщиков, — это следует подчеркнуть, хотя корабль был пиратским.

Во второй половине дня мы уже работали вместе со всеми матросами, и тут я не мог не заметить, как эти угрюмые, молчаливые и замкнутые люди пиратского корвета внимательно поглядывали на нас и сами помогали нам советом и примером побыстрее освоиться с корабельным делом.

Я был очень удивлен и обратил на это внимание Жака.

— По-видимому, все дело в том, — начал он не сразу, — что здесь никто не возвышается друг над другом.

От исправности корабля зависит их экспедиция. Вспомни-ка, что я рассказывал вам о том, как они делят добычу. Сейчас эти люди думают, собственно, не столько о себе, сколько заботятся о том, чтобы их корабль был как можно лучше подготовлен к бою и сражался с успехом.

То, что рассказал Жак, должно было скоро подтвердиться.

Дня через два, когда все припасы были переправлены с материка на корабль и на самом корабле закончены все приготовления, по усиливавшейся беготне я понял, что мы готовимся к отплытию.

Я наблюдал за тем, как матросы готовятся распускать паруса, как они проверяют петли на реях и следят за сматыванием канатов, чтобы они при подъеме парусов не завязались в узлы.

Тут кто-то притронулся к моему плечу. Это был офицер, который беседовал с нами.

— Ну, что ты скажешь обо всем этом? — спросил он меня своим спокойным голосом, производившим впечатление, что он принадлежит человеку, который очень устал и никак не может отдохнуть.

Я не знал, как ответить ему, и потому повторил все, что уже рассказывал Жаку и что слыхал от самого Жака. Офицер кивнул головой:

— Правильно. Но обратил ли ты внимание на те тюки, мешки и бочки, которые мы нагрузили?

Я сказал, что удивился, откуда берется столько припасов и кто снабжает ими пиратов, — да, я употребил это слово и тут же едва не прикусил себе язык от страха.

Офицер усмехнулся:

— Ты не смущайся, — меня это не обидит. Но больше не употребляй этого слова. Они не любят его. Что касается этих товаров, то нам доставляют их буканьеры, французские плантаторы, а некоторые — ты, наверное, даже удивишься… — испанские купцы. Порох и пули мы чаще всего покупаем у них.

— Но они ведь должны знать, что вы используете их порох как раз против них же, испанцев?

— Ну и что из этого? — громко рассмеялся офицер. — Для них это не важно, если они могут заработать на этом сами. А зарабатывают они прилично. Ведь мы вынуждены платить им за все в два раза дороже, если хотим получить от них то, что нам требуется. Они хорошо знают, что мы не можем идти за этим на рынок.

На пиратском корабле, кроме корабельного дела, я познакомился со многими другими вещами.

Вскоре всех нас созвали на палубу. Тесным кольцом мы обступили офицера, который взобрался на большую бочку и обратился к команде со следующими словами:

— Воины свободных морей! По приказу нашего главнокомандующего Франсуа Лолонуа я имею честь объявить вам о том, что он намерен со своей флотилией пересечь Караибское море и добраться до самых берегов Новой Венецуэлы.

Цель нашей экспедиции — испанский порт и город Маракайбо. Он богат, и в его окрестностях живут богатые плантаторы. У нас есть полные сведения о количестве тамошнего испанского гарнизона и об укреплениях порта. Задача будет нелегкая, но мы выполняли и более серьезные. Кто одобряет это предприятие и желает участвовать в нем, пусть поднимет руку. Кто — нет, тот покинет корабль и заберет с собой свои вещи и свою долю из доставшейся нам добычи.

В ответ все руки взлетели кверху.

Офицер слегка кивнул головой и продолжал:

— А теперь я так же, как перед каждой экспедицией, расскажу вам об условиях дележа той добычи, которая попадет нам в руки.

Прежде всего поднимите два пальца и поклянитесь, что никто из вас ничего не утаит у себя, — будь это захвачено в бою, на суше или на море, — принесет и сложит в кучу для общего раздела, — будь это деньги, драгоценности, оружие, одежда или что-либо иное. Кто оставит при себе хотя бы самую малейшую безделушку, тот будет изгнан с корабля и оставлен на суше без оружия и без надежды когда-либо вернуться к нам.

Когда мы присягнули, офицер продолжал:

— По окончании всей экспедиции или отдельной крупной вылазки добыча будет разделена таким образом, что деньги будут сразу же поровну розданы на руки, а вещи — справедливо оценены и распределены согласно их денежной стоимости.

После подсчета и оценки добычи до распределения ее будут выделены следующие обязательные доли: сто испанских талеров для плотников, которые построили корабль, завоевавший нам победу, двести талеров лекарю за его заботу и лекарства. Кроме того, определяется сумма для вознаграждения тех, кто получил увечье: шестьсот талеров каждому, кто лишился правой руки, пятьсот — левой, столько же — за потерянную ногу; сто талеров — за глаз или палец на руке. Тот, у кого перестанет сгибаться рука после ранения, получит столько же, сколько при ее потере, за тяжелые раны на теле, даже если они излечимы, пятьсот талеров.

После выплаты этих обязательных сумм вся оставшаяся добыча будет разделена на число частей, равное числу совершеннолетних воинов, имеющихся в экипаже корабля. Юнги и лица, впервые участвующие в экспедиции, получат половину обычной доли, капитан флотилии — пять долей, командиры отдельных кораблей — три.

Я долго раздумывал над тем, что услыхал минуту назад, и стал сравнивать это со своими собственными наблюдениями — как с нами, новичками, обращались пираты и командир корабля, как все, взрослые моряки и юнги, команда и офицер одинаково питались и ели из одних и тех же деревянных чашек. Узнав о том, что сам Лолонуа точно соблюдает все эти правила, я стал сравнивать это с пережитым мною в полках и на кораблях у «благородных» и «честных» господ, и мне не оставалось ничего другого, как признать, что многие мои симпатии — пожалуй, большинство из них, — складываются в пользу пиратов.

Теперь я уже сам понял, что их следует называть не «пиратами», а «воинами свободных морей»!

Глава десятая,

которая знакомит читателя с жизнью на пиратском корабле и с удивительным человеком, командиром корабля Луи дю Пюи, а потом рассказывает о том, как пушка, даже не стреляя, чуть не убила Яна Корнела



Уже на другой день после отплытия мы присоединились к главной флотилии, во главе которой шел великолепный, ошеломляющий своим вооружением, трехмачтовик нашего главнокомандующего. Он несся гордо, с раздутыми парусами, и жерла его пушек внушали всякому страх.

Море и теперь было еще спокойным, и скоро все мы трое почувствовали себя настоящими моряками. Что касается Жака и, особенно. Селима, то они были, как рыба в воде. Довольно быстро втянулся в работу и я, — видимо, потому, что теперь меня никто не бил и не ругал.

Правда, за время этого довольно долгого плавания у меня накопилось здесь уже немало противоречивых впечатлений, и иногда мне с большим трудом удавалось найти ту причину, которая породила их.

Так, например, в первую же неделю плавания на борту нашего корабля вспыхнули две кровавых драки. Сначала поссорился какой-то голландец с одним из негров, — из-за чего, никто не знал. Озверевший голландец подкараулил своего противника в такую минуту, когда тот укреплял что-то на рее, и подстрелил его, словно попугая. Узнав об этом, командир корабля приказал немедленно заковать голландца в кандалы, привязать ему к ногам груз и вышвырнуть его в море.

Потом возник новый спор, который привел распоясавшихся соперников к драке на ножах. Она проходила на глазах у любопытных моряков, обступивших драчунов плотным кольцом и подзадоривавших их. Противники вели себя странным образом: перед схваткой каждый из них наступил правой ногой на свой нож, лежавший на палубе, и повернул к своему противнику ладони, показывая, что у него нет другого оружия. Потом они оба разом нагнулись за своими ножами и бросились друг на друга. Дело также закончилось тем, что один из спорщиков был заколот и умер у всех на глазах. В последнем случае командир не вмешался в спор, и победитель не понес никакого наказания. После некоторого размышления я сам догадался, в чем тут была загвоздка и почему командир в обоих случаях решил по-разному.

Однажды — это было возле какого-то маленького островка — мы наткнулись на корабль, который вез порох и другие боевые припасы для небольшой испанской крепости, расположенной на побережье материка. Корабль был вооружен несколькими пушками и на наше предложение сдаться ответил выстрелами. Но его малофунтовые пушечки не причинили нам никакого вреда, кроме поломанных перил.

Наш командир приказал высадить стрелков на две шлюпки и дать из всех пушек предупредительный залп с таким расчетом, чтобы их ядра пролетали над матчами испанского корабля. Поскольку к нашему корвету подходила вся флотилия, то на фок-мачте испанского корабля взвился белый флаг. Шлюпки со стрелками без каких-либо затруднений причалили к корвету, но команда уже успела сбежать с него. Через минуту захваченный корабль — уже с нашей командой — присоединился к пиратской флотилии.

В другой раз я сам, собственными глазами, видел, как в открытом море проплыл, буквально рядом с нами, пузатый, почти невооруженный купеческий корабль, на который пираты даже не обратили внимания. Он шел под французским флагом, и никто из них не посмел нарушить приказа Лолонуа — никогда не нападать на флот его соотечественников.


Еще более интересными, чем эти наблюдения, были беседы с нашим командиром, которые повторялись теперь, во время длительного и спокойного плавания, довольно часто. Обычно, когда у него появлялась свободная минута, он посылал Диего за мной, и мы беседовали с ним. Командир больше всего интересовался рассказами о Европе. Правда, я давно уже расстался с ней, но сам он покинул ее раньше меня. Он расспрашивал меня не столько о последних военных событиях, Оснабрюкском мире и тому подобном, сколько о странах, в которых мне удалось побывать, и главным образом о людях, — что они испытали во время войны и как стали жить после нее.

Когда я рассказывал ему о Матоуше Пятиоком, о восстании немецких крестьян, о любви Криштуфека и о судьбе семьи эрфуртского мастера, он внимательно слушал меня, словно я сообщал ему о самых важных государственных делах.

— Меня интересует все, — подбадривал он. — Хотя я родился во Франции, однако мне посчастливилось побывать во многих европейских странах — всюду, где только было возможно.

Больше он никогда ничего не рассказывал о себе. У Диего я вытянул о нем лишь несколько куцых сведений: зовут, мол, его Луи дю Пюи. По-видимому, он какой-то обедневший дворянин, и, говорят, — хотя достоверно этого никто не знает, — стал пиратом по вине одной женщины. Вот и все. Казалось, он коротает со мной время потому, что я сам немало бродил по свету и в беседах с ним, не подозревая того сам, рассказывал ему о тех странах, которые всегда были и навсегда останутся ему близкими. Но он ни разу не высказал мне ничего такого, что могло бы подтвердить мою догадку.

Впрочем, бывали и такие беседы, во время которых я молчал и слушал его. Подобное случалось тогда, когда дю Пюи, очевидно, не желая оставаться в долгу, рассказывал мне о пиратах. Это были такие интересные сведения, которых я никогда бы ни от кого не узнал. Особенно любопытным тут было гнусное заигрывание самых почтеннейших правительств с этими отверженными людьми.

Если передать — пусть даже неумело — всю сущность его рассказов, то она сводилась к следующему.

— Когда Колумб, находясь на службе у испанской короны, открыл путь в Вест-Индию, то вслед за ним на острова и на американское побережье ринулись испанцы. Они набросились на них, как саранча на урожай. Всюду, куда бы ни ступала их нога, они объявляли захваченную землю испанской собственностью и там, где они появлялись, через минуту уже не росла трава. Испанцы вывозили все, что попадалось им под руку, особенно золото и серебро, — независимо от того, находили ли они его в рудниках или в храмах и дворцах туземцев. Завоеватели опозорили себя своей жестокостью, — они без всякого разбора уничтожали непокорных индейцев. Все это предприятие возглавлялось и оплачивалось испанским королем, — королем, благочестиво преданным католической религии и всячески благоволившим ее распространению в Новом свете; римский папа сильно возлюбил его за это и, благословляя испанское оружие на его великую спасительную миссию, объявил, что все, кроме некоторых незначительных заокеанских земель, навеки принадлежит испанской короне.

Хотя это очень понравилось Испании, однако Франции, Англии и Голландии это понравилось значительно меньше, — они тоже были морскими державами и имели свои торговые флоты. Их казна и карманы купцов нуждались в сокровищах Нового света. Однако они попали туда слишком поздно, когда за богатым американским столом уже восседал и весело пировал его величество король испанский.

Как же тут быть?

Куда господа не могут попасть по-хорошему, туда они лезут воровским путем. Ведь вы здесь, на Эспаньоле, сами были свидетелями того, как проникают туда мои французские земляки и стараются перегрызть глотку испанцам. Там, в Европе, из-за этого каждую минуту вспыхивают войны, и даже теперь, когда, по видимости, господствует мир, борьба за Новый свет все еще не прекращается. Она приняла только немного другой облик. Теперь в это дело впутали нас, пиратов.

Как человек становится пиратом, вам известно сейчас на собственной шкуре. Вы-то, впрочем, пришли уже на готовенькое, но те, кто ранее вас оказался неудачником и был отвергнут обществом, начинали с самого начала. Когда они не могли прокормить себя на суше, то шли на море.

Эти люди доставали себе челн, рыбачили и, когда им не везло, старались взять силой то, что им не удавалось получить по-хорошему. Естественно, они поступали так с теми, кто, собственно, был виновником их жалкой участи, — с испанцами. Сначала им попадалась в руки лодка побольше их челна, потом им удавалось захватить какой-нибудь испанский корабль, и только через несколько десятилетий у них появились такие корабли, на которых они могли безопасно бороздить все моря вдоль берегов Вест-Индии под своим собственным флагом.

Испанцы завопили: «Пираты! Разбойники! Негодяи!» А знаешь, как смотрели на пиратов в Англии, во Франции и в Голландии? Там говорили: «Э, да это какие-то ловкие ребята. Нам следовало бы помочь им, — ведь они наносят вред нашему злейшему врагу и опаснейшему сопернику — Испании. Давайте-ка подкормим вошь, забравшуюся в испанскую шубу!» И они начали, не скупясь, посылать пиратам, то туда, то сюда, оружие, порох и деньги.

Испанцы взбесились. Как же, мол, так: вы, англичане, французы и голландцы, постоянно твердите о сохранении мира, а сами натравливаете на нас пиратов, которые нападают на наши корабли, порты и колонии! При английском же и других дворах невинно пожимали плечами и раздраженно отнекивались: «Мы тут ни при чем. Разве пираты — наши подданные? Мы ведь не можем ни послать их на вас, ни что-либо приказать им!»

Впрочем, об этом мог бы лучше других рассказать тебе наш Лолонуа.

С историей Лолонуа я был уже знаком, — мне рассказал ее Жак, а тому — Диего.

Таким же загадочным и противоречивым, как вся жизнь на пиратском корабле, показался мне и сам дю Пюи. Я долго не мог понять его. Он был добродушен и приветлив и в то же время безразличен и холоден, как лед. Я нашел в нем очень много человеческой мягкости, и временами казалось, что по сравнению с ним — я какой-то бесчувственный человек. Но нередко он мог быть суровым и беспощадным. Похоже было на то, что в нем одновременно сочеталось несколько натур. Как-то он захватил с собой одну книжечку и стал читать мне ее вслух. Это были стихи. До той минуты я даже не предполагал, что человеческое слово имеет такую чудесную выразительную силу. Само собой, я не мог понять всего того, о чем он читал — это были испанские стихи, — об их содержании я догадывался по интонации голоса чтеца, который, как мне казалось, скорее пел, чем читал, хотя и не слышалось никакой мелодии. В то же время я обратил внимание на нежную руку офицера, державшую книжку, на руку, по которой, как и по лицу, можно определить человека. И я невольно вспомнил один случай, о котором мне недавно рассказал Диего.

Дю Пюи преследовал на своем корвете небольшой испанский корабль. Это произошло неподалеку от берега, и испанцы свернули в устье какой-то реки, вероятно, желая скрыться там. Но дю Пюи сумел вовремя раскрыть этот замысел и, быстро спустив на воду челны, высадил на оба берега стрелков. Они легко обогнали корабль, пытавшийся улизнуть, поскольку тот почти не двигался вперед против течения. Укрывшись за деревьями и кустами, они начали обстреливать палубу до тех пор, пока испанцы не попрятались в трюм. Этим воспользовался дю Пюи и с несколькими своими людьми влез на корабль. На палубе он приказал закрыть все выходы, кроме одного, самого узкого, куда можно было подняться из трюма по отвесному трапу и только поодиночке. Угрозой потопить корабль он вынудил испанцев подниматься наверх через это узкое отверстие и, как только они вылезали из трюма, дю Пюи каждому из них отрубал голову. Его люди еле успевали подавать ему свои сабли, когда прежние тупились. Так он лично перебил всю испанскую команду, оставив лишь одного, — его он послал с угрожающим и оскорбительным письмом к местному испанскому губернатору.

А сейчас та же самая рука… держит книжечку стихов, держит осторожно и нежно, стараясь не помять ее листочков. Этот хладнокровный палач и убийца склоняется над ней и наслаждается ее стихами. Да, порой человек бывает преудивительным существом…

Еще в открытом море нас ожидал день, который мне едва не стоил жизни.

Утром небо было ясным, без единого облачка. Потом ветер разом утих, как будто его языком слизнуло, — паруса беспомощно повисли на реях, воздух с каждой минутой становился все теплее и теплее, словно кто-то подогревал его. Я заметил, что в глазах старых моряков появилась тревога.

После обеда на горизонте образовалось маленькое белое, пухлое, рыхлое облачко, и мне казалось, что я отродясь не видывал более невинной тучки. Но вся команда уже собралась на палубе. Матросы стягивали паруса, убирали с палубы все, что было не закреплено, и, наоборот, укрепляли все, чему надлежало там оставаться.

В эту минуту подул резкий, сухой ветерок и всех тех матросов, которым было нечего делать наверху, погнали в трюм. Тогда я впервые узнал, что такое настоящий шторм. Он был очень сильным — даже бывалые люди из корабельной команды, пережившие на своем веку немало бурь, перестали подшучивать над оробевшими новичками.

Тот, кто ходит только по земле, никогда не поймет, что он счастлив, так как имеет «твердую почву под ногами». Наша же почва тогда была очень шаткой — корабль, точно норовистый конь, каждую минуту становился на дыбы, и пол то поднимался вверх, то опускался вниз. Частенько кто-нибудь из нас отрывался от того, за что судорожно цеплялся доселе, съезжал на спине или на животе, носом ударялся прямо в противоположную переборку, а оттуда столь же неприятным образом тотчас же возвращался обратно. Того, что творилось на верхней палубе, на которой у руля и мачт остались самые опытные моряки, я даже не мог себе представить.

Когда мое тело покрылось синяками и я устал, как собака, мною овладела сумасбродная мысль — пробраться в коридорчик, проходивший вдоль корабля под нами. Его преимущество я видел в том, что он был узким и там человеку было значительно легче удержаться на одном месте.

Из трюма я выбрался довольно благополучно, со ступенек же скатился значительно быстрее, чем мог этого ожидать… Как ни странно, у меня не хрустнула ни одна косточка. Зато потом!..

Пока я, шатаясь, вставал на ноги, новый толчок отбросил меня прямо к тяжелым, уже наполовину сорванным дверям, и я очутился на четвереньках на просторной нижней батарейной палубе. В тот момент, когда я, распластавшись, точно жаба, лежал на полу, перед моими глазами появилось нечто такое, от чего у меня даже остановилось на минуту сердце; корабельная пушка — огромная, толстая, тяжелая бронзовая труба, положенная на лафет из прочных дубовых досок. Эта пушка походила на неуклюжий ящик на деревянных колесах, который откатывается после каждого выстрела назад. Само собой, когда нет поблизости противника, колеса пушки закрепляются клиньями, а лафет приковывается цепями, чтобы она стояла прочно и неподвижно.

Но нынешний шторм, швырявший корабль из стороны в сторону, так рвал и дергал цепи, удерживавшие орудия, что одно из них, очевидно закрепленное послабее, сорвалось и стояло теперь свободно на своем лафете. Когда корабль давал крен и поднимал свой нос или корму кверху, это огромное бронзовое чудовище носилось по батарейной палубе. В ту же минуту я заметил, как оно медленно покатилось… прямо на меня. Я рванулся в сторону, уступив ему дорогу. Теперь я только и знал, что следил за пушкой и старался добраться до дверей, от которых меня уже далеко отбросило.

Пушка же металась из стороны в сторону, как овца, у которой завелась вертячка. Однажды она раскатилась и, крепко ударив в стену, чуть не пробила ее и не плюхнулась в море. Потом, катясь книзу, она зацепилась за лафет другой пушки, закружилась, как волчок. Невозможно было угадать, где остановится она. Я же, испуганный и покрытый потом, то и дело отскакивал от нее, — падал и откатывался в сторону, когда на волосок от меня проносилась эта ужасная уродина из металла и дерева. Хуже всего было тогда, когда корабль накренялся, — тут я и пушка летели кубарем в одном направлении. Если неповоротливость пушки мешала ей катиться, то ее движение ускорял вес.

Я никак не мог избавиться от страха. Казалось, это не сорвавшаяся пушка, а живое чудовище, которое следит за мной и преследует меня. После того, как прошло немало времени — мне уже казалось, что это продолжается целую вечность, — наступил спасительный толчок, который отбросил меня к дверям, а пушку, прогрохотавшую рядом, на расстоянии вытянутой руки, — к стене. Очутившись в коридоре, под лестницей, я почувствовал, что прямо-таки постарел на десяток лет, на целый десяток ужасных лет!

Словно нарочно — судьба иногда проказлива, как обезьяна, — когда я убрался с батарейной палубы, море стало заметно успокаиваться и, немного погодя, шторм прекратился.

Шатаясь я вышел на палубу. Боже мой, вот где было настоящее опустошение! На правом борту не хватало солидного куска перил, над кормой исчезла часть крыши, фок-мачта была сломана, почти все тросы сорвались, страшно перепутались и валялись на палубе, извиваясь, как змеи. Но этот разгром нисколько не удивил матросов, и все мы бойко принялись за работу, которой оказалось тут непочатый край.

Поразительно было то, что ни одного из матросов, находившихся на палубе, не снесло бурей в море.

Во время работы, когда мы вместе с Жаком распутывали целую связку веревок, Жак неожиданно взглянул на мою голову и, расхохотавшись, хлопнул меня по плечу, — он, животное этакое, даже не подумал, что я еле держусь на ногах, а мое тело ноет от боли.

— Светик ты мой, — сказал он, — да ты совсем поседел. На лбу у тебя белая, как снег, прядь волос!

Я спустил эту несчастную чуприну к глазам, — он был прав.

Тогда я рассказал Жаку о том, как мы с корабельной пушкой играли в пятнашки. После этого он перестал подшучивать и даже извинился передо мной:

— Прости, я думал, что ты перепугался этой бури.

Корабельная команда работала настолько дружно, что уже через полдня палуба приняла такой вид, будто корабль не пережил никакого шторма. Только перила пришлось починить досками да фок-мачта стала походить на карлика.

И еще одно: после более тщательного осмотра мы с удивлением заметили, что на носовой части корабельный таран осиротел. Наш Посейдон исчез, — он вернулся в свое царство, богом которого был, — его сбросила в море переломившаяся фок-мачта во время своего падения. Жаль, — мне очень нравился этот бородатый бог с позолоченным трезубцем.

Заключительная часть плавания протекала уже спокойно. Однажды утром наблюдатель, находившийся на марсе грот-мачты, крикнул:

— На горизонте — земля!

Скоро и мы, стоявшие на палубе, заметили, как вдали, над горизонтом стали вырисовываться голубые контуры скал или гор, чего именно, — пока еще нельзя было различить. Но эти берега были целью путешествия пиратов и местом, в котором мы будем впервые участвовать в их крупной экспедиции.

Там, вдалеке, Маракайбо!

Глава одиннадцатая,

в которой повествуется о том, как пираты захватили Маракайбо



Теперь пиратская флотилия стала двигаться сомкнутым строем. В центре шли боевые корабли. Мимо нашего корвета медленно проходил флагманский трехмачтовик, и тут я смог увидеть собственными глазами самого знаменитого и самого опасного пирата того времени — Франсуа Лолонуа. Он одиноко стоял на возвышенной части кормы и лишь изредка, спокойно, подносил к глазам свою подзорную трубу. Расстояние между обоими нашими кораблями было невелико, и я смог хорошо рассмотреть его.

Он был среднего роста, ни худ, ни толст и показался мне самым обычным, заурядным человеком. На нем был надет поношенный офицерский камзол, не имевший никаких украшений — ни кружев, ни галунов, и только на боку у него висела старая сабля. Наш дю Пюи в сравнении с ним выглядел настоящим вельможей. На голове у него ничего не было, и прямые волосы ниспадали ему на воротник. В моем воображении он рисовался грозным человеком с орлиным носом. Хотя у Лолонуа был действительно большой кривой нос, однако у него почти не было бровей, под носом торчали тоненькие, как нитка, усики и прямо к нижней губе примыкала жиденькая бородка. Словом, он выглядел невзрачным и слабым. Таким он мне казался до тех пор, пока я смотрел на него со стороны.

Но потом, когда его корабль проходил мимо нашего, он повернул к нам голову и медленно обвел нас глазами. Чур меня, с нами крестная сила! Только теперь я увидел его истинное лицо. Как будто в страшную летнюю жару мимо нас проходил ледник. В сравнении с холодным, убийственно равнодушным выражением его глаз такие мелочи, как усики и бородка, тотчас же потеряли всякое значение. Да, самым страшным в нем было его равнодушие, такое равнодушие, от которого он мог освободиться только лишь путем отрицания и истребления всего живого. Бр-р, с этим господином я никогда бы не пожелал есть из одной миски!

Когда трехмачтовик проплыл вперед, мне показалось, что солнце снова появилось над нами.

Теперь уже можно было яснее рассмотреть берег, и он открывался перед нами весь, со всеми его подробностями.

Маракайбо!

Этот порт на круглом заливе, омывающем побережье Венецуэлы, подобен драгоценному камню, вставленному внутрь перстня. Впрочем, залив открыт в сторону моря только узкими проходами между расположенными у входа двумя небольшими островками — Оруба и Монгес. Такие же островки разбросаны и по заливу: Исла де ла Вигия, высоко подымающаяся скала, на вершине которой находится небольшой форт, и Исла де ла Паламас, Голубиный остров, — он довольно велик. Проливы между этими островами так узки, что проходящий между ними корабль легко обстреливается маленькими пушками береговых батарей. Следовательно, Лолонуа решил разгрызть орешек с довольно крепкой скорлупой.

Поскольку каждый корабль, проходящий мимо Голубиного острова, легко прибивается к нему сильным течением и должен проплывать прямо у него под носом, испанцы построили на нем свои укрепления. У другого берега было довольно мелко, каменисто и там обязательно бы застрял киль любого порядочного корабля. За всеми этими преградами Маракайбо светится как желанная цель в самом западном уголке залива. Он сияет своими белоснежными домами, построенными на нескольких террасах вдоль берега. Известно, что там, вместе с рабами, живет около четырех тысяч человек. Над крышами домов возвышались величавый собор и несколько монастырей. Уже по одному этому было видно, что там бродила, как вино в бочонке, кипучая жизнь многочисленных торговцев и плантаторов.

Когда мы приблизились к бухте, Лолонуа приказал нам стать на якорь за холмами западного побережья, вне поля зрения Сторожевого острова, и подготовиться к высадке. Теперь почти все его матросы превратились в воинов. Они вооружились самым различным оружием; большинство из них захватило сабли и засунуло за пояс по два пистолета.

Я — со своей единственной рукой, — само собой, не получил оружия. Дю Пюи определил меня вместе с несколькими матросами к корабельной службе, — кораблям во время этой вылазки ставилась не менее важная задача. Селима он послал к канонирам.

Чтобы войти в бухту, необходимо было не дать заговорить пушкам, по крайней мере у самого входа в нее и на Голубином острове, где размещался небольшой испанский гарнизон.

Еще ночью Лолонуа приказал переправить шлюпками около сотни пиратов на тот берег, за которым укрывалась наша флотилия. Они должны были пробраться там до рассвета к береговой батарее, слабо защищенной низким валом, построенным из корзин, наполненных песком и засыпанных землей. Как только забрезжит рассвет, пираты атакуют батарею, а их боевые корабли войдут в бухту и попытаются обезвредить форты Голубиного острова.

Ночь перед атакой — ночь перед битвой! Сколько атак уже пережито мною! Но ни одна из них не походила на другую.

Только одно сближало их. Все ночи перед такими атаками были одинаково скверные — с чутким сном, с бессонницей или с ужасными сновидениями, более кошмарными, чем явь. Накануне их я всегда думал: знай я, что мне предстоит сражаться за доброе и правое дело, я перестал бы волноваться и спал бы спокойным и крепким сном. Вот и завтра, когда еле-еле забрезжит рассвет на востоке, меня снова впутают в борьбу чуждых мне людей и за чуждые интересы. Правда, завтрашний неприятель пиратов будет и моим личным неприятелем, однако мои друзья и союзники, вместе с которыми я буду сражаться против него, нисколько не вызывают у меня к себе симпатий. Безусловно, теперь я иначе смотрел на пиратов, чем тогда, когда впервые услышал о них, и не мог по-прежнему осуждать их — ведь мне стала известна причина, вынудившая большинство из них заняться таким жестоким ремеслом, — но я не мог не видеть и того, что их стремление к захвату денег, сокровищ и всевозможной другой добычи все-таки очень мало чем отличалось от цели тех, против которых они сейчас готовились выступить.

Разумеется, завтра никому не будет никакого дела до моих рассуждений. Да и у самого меня не окажется времени для них, и я буду искренне желать пиратам всяческих удач, — ведь теперь с ними связана моя судьба и мое ближайшее будущее.

Хотя я и не выспался, — я вскочил на ноги одним из первых. С моря дул свежий порывистый ветер, который вполне благоприятствовал планам Лолонуа.

Корабли — около их бортов укрывались маленькие шлюпки — неслышно проплыли вдоль берега, а потом повернули свои железные тараны в сторону бухты. Здесь снова повезло пиратам, — их никто еще не заметил ни на островах, ни на берегу. На рассвете стража или беззаботно заснула или не выставлялась вовсе. Мы ожидали, что поднимется переполох, но кругом было тихо.

В этот момент из-под прикрытия больших кораблей выступили восьмивесельные шлюпки. Переполненные пиратами и погруженные в воду почти до самых краев, они направились к Голубиному острову. В то же время раздались ружейные и пистолетные выстрелы на берегу, где стояла испанская батарея. Там уже наступали пираты, высадившиеся туда по приказу Лолонуа еще ночью. Безусловно, они налетели на испанцев совершенно внезапно, и, к нашему удивлению, батарея даже ни разу не выстрелила по кораблям, — по-видимому, ее действия были целиком отвлечены высадившимися пиратами. Пиратские корабли спокойно, без всякого риска, миновали наиболее опасные места. Когда же, наконец, три пушки грохнули, то ядра упали далеко от цели. Было видно, что они выпустили их второпях, без наводки. Эта первая стрельба с берега оказалась последней, и сюда стали доноситься только глухие пистолетные выстрелы да отдаленные крики. Пистолеты принадлежали пиратам, ружья солдат опоздали. Там завязалась рукопашная схватка.

Только теперь заговорили пушки из крепости Голубиного острова. Они стреляли по наиболее привлекательной для них цели — по нашим кораблям. Лолонуа приказал замедлить ход кораблей, — пусть они послужат неприятелю мишенью. На такой дистанции лишь редкие пушечные ядра долетали до нас. Большинство их падало в воду, и если некоторые попадали в корабли, то вред, причинявшийся ими, был намного меньше выгоды; в это время пираты спокойно подошли к берегу острова, высадились на него и подобно смерчу понеслись на гору, к крепости. Их вел дю Пюи, и по тому, что я узнал о нем, мне было нетрудно представить себе, как они штурмовали крепость.

Стрельба из пушек, если их немного и они не могут поддерживать друг друга, никогда не продолжается долго, — ведь пройдет немало времени, пока их зарядят снова. Пушкари прочистят и протрут ствол, насыплют в него порох, набьют паклю, хорошенько утрамбуют ее, засунут в ствол ядро и после установки пушки на место, с которого она откатилась, начнут прицеливаться. На все это уходит не меньше — часто даже больше — четверти часа. Следовательно, до новой канонады Лолонуа вполне успеет спокойно обогнуть Голубиный остров, на котором уже разгорелась схватка пиратов с защитниками крепости. Чем закончится эта стычка; было ясно, как дважды два четыре; пиратов оказалось больше; они действовали ловчее и безжалостнее, — их вел дю Пюи.

Я нисколько не удивился тому, что наши корабли остановились за островом и стали ожидать возвращения отрядов-победителей.

В то время, когда из зарослей острова доносились к нам выстрелы и крики пиратов, атакующих крепость, шлюпки с пиратами, подавившими батарею, возвращались с берега к кораблям. Как только они подошли к нам, пираты мгновенно вскарабкались на палубу. Поднялся страшный шум; рассказывая о схватке, все старались перекричать друг друга. Пираты словно опьянели, — их глаза были багровые, а руки вымазаны в своей и чужой крови. Они размахивали трофейными пистолетами и ремнями, на которых висели мешочки с деньгами. Многие из пиратов уже натянули на себя трофейные куртки. Своим видом эти люди внушали один ужас. Некоторых из них я уже знал как молчаливых и замкнутых матросов, усердно несших тяжелую корабельную службу и, пожалуй, почти ничем не отличавшихся от наших трех буканьеров. Только пираты были куда суровее. Такое поведение отражало дурную сторону самого образа их жизни. Передо мной стояли теперь те же люди, которые — не могу иначе выразиться — только что напились человеческой крови. Они разом превратились в совершенно других людей, и в них, собственно, не оставалось ничего людского, кроме внешнего вида.

Вскоре вернулся с уже затихшего Голубиного острова дю Пюи со своей ватагой. В наружности командира я заметил такую же ужасную перемену, как у всех пиратов, хотя его лицо на первый взгляд казалось невозбужденным и дышало ледяным спокойствием. Но глаза выдавали его.

Тут кто-то сильно ударил меня по плечу. Я обернулся; это был Жак. Он ржал во все горло и, указывая на пиратов, что-то кричал мне. От возбуждения он совсем забыл, что говорит со мной по-французски и что я, стало быть, не понимаю его. Ему это было безразлично. Я повнимательнее вгляделся в его лицо. Нет, у него еще не было такого выражения, которое ужасно напугало меня в других. Жак скорее всего походил на пьяного человека и, стало быть, все-таки еще оставался человеком. Однако долго ли продлится это и не станет ли он таким же безжалостным хищником, как все остальные?..

Раненых было мало, и лишь несколько пиратов лишились жизни. Где их оставили? Разумеется, на месте! Разве было время возиться с ними?

В самом деле, Лолонуа отдал приказ плыть дальше. Теперь перед нами уже не было никаких преград и мы безопасно могли пройти через всю бухту до главной цели нашей экспедиции — Маракайбо! Оно находилось на расстоянии лишь шести миль от нас.

Теперь настало время наспех исправить те повреждения, которые причинили нам попавшие сюда ядра. У нас была вдребезги разбита одна кормовая каюта, отбит кусок штурвального колеса, кое-где порваны паруса и надломлена фок-мачта. Мы привели в порядок только то, что было необходимо для дальнейшего плавания: связали колесо, чтобы оно не распалось, кое-как зашили дыры в парусах и укрепили пострадавшую мачту.

Когда мы двигались к порту, мне казалось, что корабль стоит на месте, а берег плывет нам навстречу. Там у пиратов должна произойти самая ожесточенная схватка.

Все побережье, кроме самой пристани, заросло низким кустарником. В нем-то уж несомненно укрылись солдаты и все горожане, способные носить оружие. Они встретят нас огнем и не позволят подойти лодкам к берегу. Поскольку там до сих пор не замечалось никакого движения, то это служило нам только дурным предзнаменованием. Пристань и улицы — насколько их можно было разглядеть, — даже дома казались пустыми и вымершими. Это была совершенно очевидная западня. Как знать, не притащил ли и не спрятал ли где-нибудь здесь испанец свои пушки!

Лолонуа приказал боевым кораблям приблизиться к берегу на дистанцию пушечного выстрела. Потом корабли повернулись боком, и, когда их построили в ряд на большом расстоянии друг от друга, они разом, по сигналу, поданному пистолетом, дали из всех своих бортовых пушек залп по прибрежному кустарнику. В ту же минуту ринулись вперед шлюпки. Большая часть шлюпок направилась к берегу, остальные следовали за ними; там стояли стрелки и безостановочно палили по зарослям, прикрывая высадку пиратов огнем.

Пираты выскакивали из шлюпок прежде, чем те успевали коснуться берега, и с пистолетами в обеих руках и с саблями в зубах шли вброд к пристани. Но никто не встретил их из-за кустов, и когда пираты выбрались на берег, то нашли его пустым, — пустыми оказались пристань и улицы. Тогда пираты помчались дальше и обнаружили, что опустело и обезлюдело все Маракайбо.

Слухи о движении нашей флотилии от Голубиного острова и от прибрежной батареи сюда опередили нас.

Пираты нахлынули в оставленный город, точно полая вода. На кораблях несла вахту лишь немногочисленная команда: на моем, например, — мы с Селимом да человека три раненых; маленькие же шлюпки совершенно опустели. Как я узнал позднее, командиры кораблей поделили весь город, и каждой команде досталось по одной — две улицы. Пираты основательно очищали дом за домом, от подвала до чердака. Они выносили вино и водку в бочках и в кувшинах, хлеб, муку, домашнюю птицу, поросят, одежду и наиболее дорогую посуду. Вся эта добыча вытаскивалась из домов на площади и сваливалась там в большие кучи.

Само собой, все, что можно было выпить и съесть на месте, по горло заполнило сейчас желудки пиратов, питавшихся до сих пор лишь корабельными харчами. Вскоре послышались пьяные голоса, песни и крики. Пираты то и дело вбегали в дома, желая проверить, не осталось ли там еще чего-нибудь. Скоро на нескольких улицах города возникли пожары.

Теперь вынужден был вмешаться в дела пиратов сам Лолонуа. Он решил пресечь безумные действия распоясавшихся пиратов, упоенных легкой победой. Вместе с командирами кораблей он бегал по городу с плеткой и пистолетом. Потом рассказывали, что в Маракайбо погибло больше пиратов, чем в схватках за Голубиный остров и береговую батарею.

Благодаря применению такой жестокой меры порядок был восстановлен. Лолонуа расставил стражу вокруг города, а сам остановился в кафедральном соборе. Только одно золото украшений оплатило ему весь поход!

На подобное завоевание Маракайбо пиратам понадобился весь остаток дня. Ночь Лолонуа использовал для подготовки новых вылазок.

Утром он начал сразу же действовать, — медлить было нельзя. Хотя своим внезапным ударом он захватил Маракайбо врасплох, однако он не сомневался, что через некоторое время испанцы соберут из отдаленных и повсюду разбросанных маленьких крепостей достаточное войско и решатся на ответный удар. Все время до подхода испанских войск он старался использовать для того, чтобы выжать как можно больше добычи из завоеванного города. Пока же мы, кроме соборного и монастырского золота, смогли натаскать только провиант и одежду. Денег же и сокровищ мы почти совсем не нашли, — предупрежденные вовремя горожане сумели перед своим бегством унести все, что могли, а остальное — попрятать. Но куда? Необходимо было разыскать потайные места. Лолонуа испробовал для этого надежное средство.

Он разослал около ста пятидесяти человек с оружием на плантации, в окрестные леса и заросли. Жадные к добыче и обремененные только оружием, пираты оказались значительно проворнее беглецов.

Вечером, возвращаясь из своей экспедиции, они действительно привели около двадцати жителей Маракайбо и привезли на пойманных лошаках массу добычи и около двадцати тысяч испанских талеров. Разумеется, эти деньги были лишним свидетельством того, какие несметные сокровища еще хранятся в неведомых тайниках города. Как раз о таких тайниках хотел выпытать Лолонуа у своих пленников.

Мне не суметь изобразить этого способа «выпытывания». Это был допрос при помощи таких чудовищных пыток, которые можно представить себе только во время самого кошмарного сна. Среди пленников находились мужчины и женщины, старики и молодые. Выпытывали очень ловко. Когда же пытки действовали на пленника не сразу, то сам Лолонуа изрубал саблей неподатливого беднягу на кусочки.

После такого допроса один из пытаемых, наконец, согласился отвести пиратов туда, где укрылось большинство горожан.

Придя на стоянку, указанную пленником, пираты никого не нашли там, — беглецы либо проведали о раскрытии их убежища, либо побоялись оставаться в нем. Бедняга, который привел их туда, разумеется, поплатился жизнью.

Тогда, уже не рассчитывая ни на какие допросы и пытки, пираты взяли собак — во время плавания я недоумевал, зачем их держат на кораблях — и отправились с ними на поиски беглецов. Это была настоящая травля, только травили собаками не зверей, а людей.

Жутко вспоминать о том, как возвращались горожане, пойманные таким образом, в Маракайбо. Теперь снова заработали орудия пытки и с их помощью начали открываться уже давно забытые тайники. Земля, законопаченные ниши и срубы колодцев выдавали пиратам свои тайны и раскрывали свои сокровища. Деньги, золото и драгоценности появлялись на свет и продлевали истерзанным пленникам их жалкую жизнь.

Не помню, сколько дней продолжалось все это. Но мне казалось, что я попал в какой-то ад, к чертям, которых Лолонуа и дю Пюи были главными дьяволами.

Тут до нас дошло известие — Лолонуа ни на минуту не забывал о предосторожности, — что к нам приближаются с двух сторон испанские отряды, и притом немалые. Лолонуа созвал пиратов и дал приказ отплывать. Весьма возможно, что мы смогли бы отразить испанцев, но какой от этого прок? У солдата трофеев немного, а без добычи — жаль даже поцарапать себе кожу! Пираты начали спешную погрузку добычи на корабли. Грузили днем и ночью. Только теперь стало видно, как велика была добыча! Мне казалось, что под ее тяжестью потонут корабли.

На третий день мы вышли в море.

Я смотрел с кормы нашего фрегата на Маракайбо. Издалека оно сияло в солнечных лучах и было таким же белым, как несколько дней назад. Но я уже не мог глядеть на него по-прежнему. Перед моими глазами стоял другой город — с разбитыми окнами, выломленными дверями, с забрызганными вином, кровью и грязью стенами домов, с улицами, заваленными обломками домашней утвари и всяким мусором. Казалось, весь город походил на бычью тушу, из которой мясник вынул все ее потроха и теперь, насытившись и измазавшись его кровью, со зверски довольным видом покидал это окоченевшее, безжизненное животное.

Я позавидовал Криштуфеку, который не дожил до этих ужасов, и порадовался тому, что Селим находился со мной, на корабельной службе. Зато Жак все больше и больше огорчал меня. Пиратская жизнь пришлась ему по душе, даже очень по душе…

Глава двенадцатая,

хотя совсем короткая, но рассказывающая о последнем далеком путешествии Яна Корнела из Вест-Индии до самых Молчехвост



Наше плавание продолжалось свыше трех недель. Лолонуа не торопился и на обратном пути два раза пропустил верную добычу — два корабля, проплывавшие неподалеку от нас. Завладеть ими нам не стоило бы никакого труда. Но обожравшийся удав всегда милостив к беззащитному мышонку. Милостив потому, что он сыт и ему лень пошевелиться.

Первую остановку мы сделали только у Коровьего острова. Там пираты встретились с буканьерами и запаслись у них мясом. Тут же они разделили и свою добычу. Пиратам было роздано двести шестьдесят тысяч испанских талеров деньгами, серебром и драгоценностями. Я уже не говорю о сукне, шелке и всякой мелочи, которые были также поделены. При раскладке добычи произошло одно неожиданное происшествие, которое имело еще более неожиданные последствия.

Я называю его происшествием, хотя для меня оно было настоящим несчастьем. Но в той дикой обстановке, в которой мне пришлось находиться, я и сам смотрел на него как на простое происшествие.

Дело было так.

Во время подсчета трофейного оружия, сваленного в общую кучу — я тоже принимал участие в этом, — один из пиратов протянул мне второпях неразряженный пистолет. Не глядя на него, пират нечаянно задел за курок, и пистолет стрельнул мне прямо в бедро. Корабельный лекарь внимательно осмотрел мою рану и установил, что пуля не задела моих костей, но перебила одно сухожилие… Короче, я хромаю до сих пор. Однако мне следовало благодарить свою судьбу за то, что бедро не распухло и не загноилось. Случись это, и тогда прощайте мои ноги или даже сама жизнь! Несчастья, одно за другим, преследовали меня. Я прошел через столько сражений, не получив ни одной раны, а теперь, извольте радоваться — ранение из-за простой небрежности!..

Самое же любопытное было впереди. Как я уже рассказывал вам раньше, возмещение убытков раненым выплачивалось еще до раздела добычи. Теперь, заявил дю Пюи, мне также причитается получить четыреста талеров за раненую левую ногу. Не важно, мол, когда ранили меня, — во время вылазки или при разделе добычи, — ведь не сам же я поранил себя. Действительно, деньги за ранение я получил. Вот каким еще мог быть этот дю Пюи!

Когда были выплачены вознаграждения раненым, корабельным плотникам и лекарю, получили свое и другие пираты. Новичкам, в том числе и мне с Селимом, причиталось по полдоли. Только Жак, хотя он и впервые участвовал в пиратской экспедиции, получил полную долю, — так отметил дю Пюи его особые заслуги. Ей-ей, я не завидовал бедняге в этом.

Потом наша флотилия взяла курс на Эспаньолу.


Моя рана заживала медленно. Мне нечего было и думать, что я скоро встану на ноги.

Однажды вечером — это был как раз последний вечер нашего плавания — к моей койке подсел дю Пюи.

Он спросил меня о моих дальнейших планах. Я не знал, что он имеет в виду и даже не мог сообразить, как ответить ему.

Дю Пюи покачал головой:

— У нас каждый свободен. Кто желает, тот может уйти от нас, когда ему вздумается. Правда, мало кто из понюхавших наше ремесло оставляет его. У тебя, разумеется, совсем иное дело: ты потерял руку, а теперь — нога… Вряд ли она будет ходить, как прежде.

— Но куда же мне идти? — спросил я его.

Он улыбнулся:

— С деньгами ты можешь идти, куда угодно и делать, что угодно. С ними все возможно. А их у тебя теперь немало.

Хотя этот человек ни капельки не нравился мне и скорее внушал чувство страха, однако, когда бы и что бы он ни сказал, я всегда верил ему. После его слов в моей голове блеснула такая мысль, которая чуть-чуть не подбросила меня к потолку:

— А мог бы я… домой?

— Почему же нет? — совершенно спокойно ответил дю Пюи. — Разумеется, мог бы. — Потом он взглянул на меня, и тут я впервые увидел, как по-человечески засветились его глаза. — Мы пристанем к французскому берегу Эспаньолы. Если хочешь, я прикажу перевезти тебя на Тортугу — туда приходят французские торговые корабли, — и там ты легко договоришься с каким-нибудь капитаном. Заплати ему побольше, — тот ни о чем не будет расспрашивать тебя и довезет до Европы.

Казалось, радость, переполнившая мое сердце, задушит меня. Перед моими глазами открылись широкие дали, и я уже мысленно плыву, причаливаю, бреду, перехожу пешком одну границу за другой, пока… пока, наконец, не пересекаю последнюю — свою!

— Да, твоя нога… — задумался дю Пюи. — Тебе бы следовало дать какого-нибудь провожатого…

Удивительно, этот человек, исключительно безжалостный и жестокий, мог в то же время проявлять заботу о другом!

— Селим тоже хочет домой, — вырвалось у меня. — Я мог бы взять его своим провожатым!

— Негра?.. — удивленно спросил дю Пюи.

— Ну да!..

Я не понял, почему дю Пюи неблагожелательно отнесся к Селиму, пока тот снова не заговорил:

— Он — раб, таких мы не отпускаем…

— Почему?

— Боже мой, ведь он… черный!

Теперь уже я перестал понимать его.

— Но ведь вы дали ему такую же долю добычи…

— Верно, дали… — уже несколько раздраженно продолжал дю Пюи, — таким образом мы поощряем людей. Пока они служат нам, мы не делаем для них никаких исключений. Но из этого вовсе не следует, что негр имеет право на свободу.

Теперь мы говорили на разных языках, и нам вряд ли удалось бы понять друг друга. Но надежда, вспыхнувшая во мне, и тоска по дому целиком овладели мной и придали мне еще больше смелости. Я решил во что бы то ни стало добиваться возвращения домой и, не обращая внимания на ухудшение его настроения, приставал к нему до тех пор, пока не выклянчил у него обещания отпустить Селима со мной, если тот, разумеется, вернет пиратам свою долю добычи.

— Что ж, раз ты такой чудак, — резко оборвал разговор дю Пюи, — то у тебя хватит денег и на то, чтобы купить у нас этого раба.

Последующие события проносились передо мной, словно в горячечном сне, который на многие мили все еще опережал действительность, — так притягивала меня к себе чарующая сила родины.

В самом деле, все произошло так, как обещал дю Пюи. Наступил, наконец, день отплытия, и мы с Селимом, точно важные путешественники, стояли на палубе пузатого французского корабля и с нетерпением ожидали того момента, когда поднимут его якоря.

Дю Пюи не пожелал проститься со мной. По-видимому, ему пришлось не по душе то, что я добился освобождения негра, — точнее, выкупил его, даже не обмолвившись об этом ни словом самому Селиму. Скорее же всего ему не хотелось прощаться с теми, кто уезжал в далекие, родные ему, края, откуда он сбежал когда-то и куда уже никогда больше не вернется. Странный и необычный был этот дю Пюи! Необычный и в то же время такой… косный!

Что же еще рассказать о своем возвращении?

Все, что я видел во время путешествия по морю, по дорогам Франции и в немецких государствах, вплоть до наших пограничных гор, промелькнуло у меня перед глазами подобно смутным сновидениям, — так заслонялось оно единственно зримым и ярким образом родины.

С Селимом я расстался во Франции. Мы крепко обнялись, — нам было и весело и грустно. Каждый из нас сказал друг другу: «Прощай, брат! Счастливо тебе добраться!»

Сейчас я припоминаю, что мы пережили на море ужасный шторм, во время которого наш корабль чуть-чуть не потерпел крушение. Но чего теперь стоили все страхи в сравнении с радостью возвращения домой! Разве они имели какое-нибудь значение для моего будущего, если они уже остались позади!

Я шел по большаку в гору и, спустившись с нее, очутился в Чехии. Мне не трудно было узнать это по елям, по соснам, по траве, по солнцу, по воздуху и особенно по тому, как взволнованно билось мое сердце.

Наконец… наконец, я поднялся на Мезник — наша деревня стоит под этой горой — и оттуда увидел Молчехвосты…

Теперь я шел не спеша, благоговейно тихо, как будто переступал порог храма. Да, я вступал в храм — в храм детства, любви, в храм моего сердца — на родную землю.

При первом взгляде на Молчехвосты меня поразило то, что они как-то страшно съежились. Боже мой, какой маленькой стала эта деревушка! Она представлялась мне во много раз большей. Я смотрю сейчас на нее и вижу крошечные избушки, узкую дорожку между ними, тополя в овраге. Неужели это они представлялись мне великанами? Расстояния тоже сократились. Прежде, когда мы, ребята, отправлялись в нововесский лесок за белыми грибами, мне казалось, что Шкарехов, откуда к нам всегда приходили грозовые тучи, находился очень далеко от нашей деревни. Теперь бы я мигом очутился не только там, но и под Венками у Евиневси или на Лысой горе.

Едва эта мысль успела покинуть мою голову, как на меня нахлынули новые впечатления и я весь содрогнулся. Хотя Молчехвосты сильно пострадали уже тогда, когда я уходил в солдаты и мало чем отличались от голодной тощей рейтерской клячи, заезженной войной, однако они походили на деревню. Но что осталось от них теперь!

Сердце у меня сжалось, к глазам подступили слезы.

Я шел по родным полям, как по южноамериканским джунглям, только более низким. Поля превратились в сплошные заросли чертополоха, белены, крапивы, лебеды и дикой ромашки. Кое-где среди этой пустоши открывались прогалинками крошечные поля, по которым было не трудно догадаться, что их хозяева голодают и собирают свой жалкий урожай лукошками.

А что сказать о халупах? Какие там халупы! Остались одни развалины! Кое-кому еще посчастливилось, — у хат либо сохранились стены, на которых лежали бревна, прикрытые соломой, либо уцелела стоявшая прямо на земле и напоминавшая собачью будку крыша с дверкой, прорезанной на месте слухового окна. Большинство же домов исчезло, — на их месте валялась груда обгорелых бревен, поросших крапивой и репейником.

Я хорошо помнил, как выглядела деревня прежде, и мне нетрудно было установить, где чего не хватало: вон там стояла изба Петржиков, а рядом с ней — халупа Юста. Не осталось ни дома, ни одного деревца в саду Нового-Одноручки, у которого я воровал в детстве яблоки. Так я мысленно перебирал халупы, одну за другой, и мне становилось все грустнее и грустнее.

Во время своих скитаний мне довелось увидеть множество деревень, разрушенных войной. При виде их я всегда думал, что не лучше их должен выглядеть и мой отчий дом. Но Молчехвосты сохранились у меня в памяти такими, какими я оставил их, — как будто любовь к родной деревне, наполнявшая мое сердце, мешала мне видеть то, что подсказывал разум, а война могла обойтись с моим селом иначе, чем с теми деревнями, которые она разорила и которые я проходил.

А теперь Молчехвосты находились у меня перед глазами. Только тут я постиг всю меру моей ненависти к тому, что губит прекрасные творения рук человеческих.

Разумеется, мой дом, как бы он ни пострадал, всегда был и останется родным, и я возвращался в него теперь, точно блудный сын.

Прошло уже без малого двадцать лет, как я ушел отсюда. Сможете ли вы представить себе то чувство, которое овладело мной теперь? Нет, не сможете!

Ведь мне и самому вряд ли удастся описать все то, что волновало меня в тот день. Скажу только одно: я испытывал огромную радость, и мое сердце даже сжималось от нее.

Взволнованный человек быстро успокаивается, если сумеет отвлечь себя другой мыслью. Вот так поступил и я, писал свои воспоминания, все шло как будто гладко, быстро, и вы, пожалуй, подумаете, что на это потребовалось не больше трех — четырех лет. Но вы ошибаетесь, — прибавьте еще столько!..

Многое я выбросил, — ведь мне хотелось рассказать лишь о самом интересном и важном. Короче, я ведь не какой-нибудь ученый писака и поэт, которому ничего не стоит перескочить от одного к другому и при этом нисколько не нарушить последовательности изложения.

Ну, над этим я уже не буду ломать себе голову, — наш бакалавр просил меня записать свои приключения, и я сделал это.

Они — перед вами.

Загрузка...