Летом в четыре часа — самое глухое по нашим местам время. Никто из хороших людей на улицу и носу не высунет: жарынь — несусветная. Ставни все позакрыты, с полной утробой сладко спится после обеда. Одни вихорьки, серенькие, полуденными бесами приплясывают по пустым улицам. К калитке какой-нибудь подойдет почтальон, стучит, стучит. Да уж нет, не прогневайся: не откроют.
Непристанный, шатущий, бредет в эту пору Барыба. Как будто и сам не знает — куда. А ноги несут — в монастырь. Да и куда же еще? От Тимоши — к Евсею в монастырь, от Евсея — к Тимоше.
Стена зубчатая, позаросшая мохом. Будочка, вроде собачьей, у обитых железом ворот. А из будочки выходит, кривляясь, с кружкой Арсентьюшка, блаженненький — виттопляска с ним — вратарь, даяния собирает, неотвязный.
— Ишь, пристал, наяный!
Положил ему Барыба семитку и пошел по белым накаленным плитам, мимо могил именитых горожан за позолоченными решетками. Любили именитые тут хорониться: всякому лестно в монастыре лежать, и чтоб денно и нощно о нем ангельские чины молились.
Постучал Барыба в Евсееву келью. Никто не ответил. Он открыл дверь.
За столом без подрясников, в одних белых штанах и рубахах, сидели двое: Евсей и Иннокентий.
Евсей зашипел на Барыбу свирепо: ш-ш-ш! И опять уставился, не мигая, наливной, стеклянноглазый — в стакан свой с чаем. А Иннокентий, губошлепый, баба с усами — замер над своим стаканом.
Барыба у притолоки остановился, глядел, глядел: да что они, ополоумели, что ли?
У другой притолоки стоял Савка-послушник: масляные, прямые палки-волосы, красные, рачьи ручищи.
Савка почтительно фыркнул в сторону:
— Ф-фы! Дак, к отцу Евсею-то в стакан муха того и гляди сядет. Ай не видите, что ли?
Ничего не понимая, лупил Барыба глаза.
— Дак, как же? Это у них теперича самая разлюбезная игра. Пятак, там, гривенник поставят — и ждут, и ждут. К которому батюшке первому муха в стакан попадет — тот, стало быть, и выиграл.
Савке охота побалакать с мирским. Говорит, все время закрывая из почтения рот огромной красной ручищей:
— Гляньте-кось, гляньте-кось, отец Евсей-то.
Евсей — сизый, наливной, наклонился к стакану, щерился рот у него все шире — и вдруг грохнул, хлопнул себя по коленке рукой:
— Е-эсть! Вот она, голубушка! Мой пятак! — и пальцем выловил муху из стакана. — Ну, малый, чуть не подкузьмил меня. Спугнул ведь было мушку-то матушку.
Он подошел к Барыбе поближе, уставился стеклянными своими глазами, забубукал:
— А мы, малый, и видеть тебя не чаяли. Слышали, совсем бландахрыстом стал. Думали, до смерти баба тебя заездит. Ведь Чеботариха-то, она баба я-те дам, жадёна!
Усадил чай пить Барыбу, сам допивал стакан, из которого выловил мушку-матушку. Да какая же без зеленого вина встреча? — выставил Евсей и косушку на стол.
Савка подал второй самовар. На столе — медяки, Псалтырь, крендели, рюмки с отколотыми ножками.
Иннокентий что-то расстроился после водки, глазки у него слипались, то и дело клал голову на стол, подперев кулачком. Жалобно вдруг запел «Свете тихий». Евсей и Савка подтянули. Савка пел басом, откашливаясь в сторону и прикрывая красной ручищей рот. Барыба подумал: «Эх, все равно!» — и тоже горестно стал подвывать.
Вдруг Евсей оборвал и заорал:
— Сто-ой! Стой — тебе говорю!
А Савка все еще тянул. Евсей кинулся к нему, схватил за глотку и притиснул к спинке стула, полоумный, дикарь. Задушит.
Иннокентий встал, согбенный, старушечьими шажками подошел сзади к Евсею и пощекотал ему подмышки.
Евсей захохотал, забулькал, замахал руками, как пьяная мельница, отпустил Савку. Потом сел на пол и затянул:
На-а горе сидит калека,
У-бил чем-то человека…
Все, молча, усердно подтягивали, как раньше — «Свете тихий».
Смерклось, слилось, закачалось все в пьяной келье. Огня не зажигали. Иннокентий ныл и приставал ко всем, шамкая — старушонка с усами и седой бородой. Попритчилось вот ему, что поперхнулся он чем-то. Застряло вот в глотке, да и только. Колупал-колупал пальцем: не помогает:
— Ну-ка, попробуй ты, Савушка, миленочек, пальчиком? Может, и ощутишь что.
Савушка лез, вытирал потом палец о полу подрясника.
— Ничего, ваше преподобие, нету. Так это, пьяный бес блазнит.
Евсей прикорнул на кровати и долго лежал так, ни слуху ни духу. Потом вскочил вдруг, лохмами своими затряс.
— По мне, ребятки, в Стрельцы бы, этта, теперь махануть. На радостях встречных. Барыба малый, а, ты как? Деньжат бы вот только перехватить где. У келаря разве? Как, Савка, а?
Невидный, у двери заржал Савка. Барыба подумал: «Что ж, отшибет, пожалуй. Позабыть бы все».
— Коли отдашь завтра… У меня есть малость денег-то, последние, сказал он Евсею.
Евсей живо взбодрился, мотал, как веселый пес, головой, выпялил стеклянные свои глаза.
— Да я, перед Истинным вот, завтра отдам, у меня есть ведь, да только далеко спрятаны.
Шли вчетвером мимо могил. Полумертвый месяц мигал из-за облака. Иннокентий зацепился подрясником за решетку, струхнул, закрестился, свернул назад. Трое полезли через стену по нарочно, для ходу, выломанным кирпичам.