Бакинские рассказы


Острова*[1] Пер. М. Давыдова

Памяти моей матери

Махфират Мелик-Мамед — кызы

Первый крик… Это известно всем: крик новорожденного. И мой, и твой.

Первые слезы… Кто их помнит, эти слезы? Они беспричинны.

Первый смех… И это мы не помним.

В них моя, доисторическая эпоха.

С какого момента помню себя?.. Думай не думай — не вспомнишь.

Острова памяти… Я отгоняю от себя то первое, с чего себя помню, потому что так[2] не бывает, потому что никто не поверит, да и сам я не верю: это противоестественно, антинаучно.

Но я расскажу, потому что отчетливо помню.

Младенец спал в подвесной люльке, а мать с отцом прилегли тут же, в тени старого инжирового дерева, подремать на паласе. Когда мать очнулась, она увидела меня на земле. Я ел песок. Ем, ем, а он, этот песок, пресный, хрустит, хотя и зубов нет, потому что до зубов надо пройти целый исторический этап ползания.

А что было первое все-таки?

Первое — другое. Может быть, это?

Мне пять лет или около того. Из деревни отец привез ягненка. С двоюродным братом Энвером, нашим вожаком и неугомонным заводилой, да жаль, прежде времени покинувшим мир живых, мы протискиваемся меж прутьями чугунной ограды, опоясывающей огромный, чуть покатый луг, в центре которого высится златоголовый собор Александра Невского.

Энвер помогает мне протащить меж прутьев мягкого белого ягненка с доверчивыми круглыми глазами. Соборный луг — остров зелени в пыльном Баку. Я привязываю ягненка длинной бечевкой к ограде, и мы с Энвером окунаемся в прохладную высокую зеленую траву.

А может, это…

Крутится черный диск. Мне кажется, что музыканты внутри ящика, из которого вылетают звуки. Я сижу на табуретке, ноги чуть касаются перекладины между двух ножек. Я в комнате третьего отделения рабоче-крестьянской милиции, что в одноэтажном глинобитном доме с зарешеченными окнами. Здесь одни мужчины. Патефон крутит пластинку — лезгинка! А мужчины, рослые, большие, на пятачке против стола танцуют. Хрустят коричневые упругие ремни и портупеи, оттопырены галифе, как лакированные, блестят начищенные сапоги. Отец любит танцевать, и другие милиционеры не отстают от него, встают на носки, как настоящие танцоры. Все танцуют, только я смотрю.

Отец часто говорил, но я не понимал тогда его слов: «Я — рабоче-крестьянская милиция!»

Иногда я слышу эту лезгинку. Очень много лет прошло с тех пор, даже не верится, что это было: милиция, лезгинка, танец мужчин. Они почти все, как и мой отец, — из деревни, пришли добровольно в эту самую «рабоче-крестьянскую», верят в то, что делают, и делают то, во что верят.

Лица расплылись в улыбках. Я рад, я захвачен их танцем, танцем больших мужчин. Мне с ними ничего на свете не страшно.

Что же произошло в тот далекий день? В милиции играет патефон. Кто принес его? Эти вопросы встают передо мной теперь, но тогда… Танцуют взрослые! Какие же они взрослые? Им по двадцать, двадцать пять. Они намного моложе меня нынешнего, просто юнцы. А в глазах моих они и теперь великаны.

Первая радость, которую помню…

Я на даче в Пиршагах. За домом — песчаный холм, прибитый к задней слепой стене часто дующим на Апшероне северным ветром. Мы прыгаем с плоской, залитой киром крыши на холм, утопая в мягком песке, струйками убегающем от наших босых ног.

Вдруг слышу, хотя никто, кажется, не сказал, что приехала мама. Я выбежал на пыльную деревенскую улицу. Я бежал быстро-быстро, изо всех своих сил, чтобы первым встретить ее. Она только что вернулась из санатория. Это был ее самый первый и самый последний курорт.

Я несся по улице и видел уже ее лицо, счастливое, довольное, смеющееся оттого, что я увидел ее.

Вот она! Я прыгнул ей на руки, обхватив белесыми от пыли ногами и руками, и, сцепив голые пятки у нее за спиной, прижался к ней. Она подхватила меня и понесла, такая родная, такая моя!

А может, первая радость вот эта!..

Я остался на даче один. Но вот тетя наконец решила отправить меня в город. Тетя, толстая, но подвижная и быстрая, поручает меня вознице, едущему в город на базар.

Наша арба долго, очень долго трясется по пыльной дороге, наступает вечер, а мы все никак не приедем. Перегоняя нас, стремительно проносились электрички с теплым протяжным гудком, вблизи и вдали — бесчисленные вышки, пахнет нефтью, запахом, ставшим неотъемлемой плотью моего детства и всей моей нынешней жизни, ибо в нем — мои дороги, родной город, море, все-все, что связано с моей родиной.

Вот и последний пригорок, началась дорога, мощенная булыжником. В щель в арбе я вижу непомерно большие, синие, выпуклые, гладкие булыжники. Я приподнимаюсь над корзиной с блестящими лиловыми баклажанами и вижу город.

Арба тарахтит по нешироким улицам мимо плоскокрыших домов. И вдруг арба останавливается уже на нашей улице. «Найдешь свой дом?» — спрашивает возница с темным небритым лицом. Как не найти свой дом? Вот он, рукой подать!

Я спрыгиваю и, не прощаясь, не понимая, что надо благодарить, бегу к воротам, уже забыв и о даче, и о вознице, бегу домой, где, кажется, целую вечность я не был… О вечности я, конечно, тогда не знал, как, впрочем, не знаю и теперь…

Вот и ворота!

Остановился на миг — две наши комнаты на втором этаже и вся галерея залиты ярким, слепящим глаза электрическим огнем больших ламп.

Живы все — и отец, и мать. Они молодые. Они не ведают, счастливые, о скорой войне, когда погаснет этот яркий свет, даже и не предполагают, что не так уж много отпущено им: год с небольшим — отцу, шесть — матери.

Первое горе, которое помню…

Вспоминать и не надо: крик!

Крик, пронзивший жаркий августовский бакинский день, когда все двери и окна в галерею распахнуты настежь в надежде, что вечно безоблачное небо смилуется и одарит нас хоть малым дуновением, устроит подобно сквозняка.

Это был крик соседки, живущей в самом дальнем конце галереи, владелицы единственного в нашем доме телефона.

Крик ее больше всего на этой земле предназначался мне. Меня била дрожь. Соседка, с рождения хромая, нынешняя мать восьмерых рослых сыновей, ковыляла ко мне. На ее белых губах я прочел: «Умерла!»

Умерла моя мама. Ей было меньше, чем мне сейчас, когда кажется, что жизнь только-только началась, что все еще впереди.

* * *

Первая трусость.

О, я ее помню!..

Тетя, сестра моей матери, глаза ее были воспаленные от слез, а голос какой-то чужой, басовитый, сказала:

— Поезжай немедленно в больницу! Мать хочет видеть тебя!

Я знал — ее вынесли из палаты в отгороженный конец коридора, чтоб больные не видели умирающего человека.

В теткиных словах услышал: «Она умирает, хочет проститься!»

Но я не пошел. Мне было страшно.

Страшно увидеть умирающего человека.

Я не пойду!

Я был упрям и молчалив, как камень.

Она виделась цепкой, эта смерть, которая ходит там рядом с матерью.

А вдруг она (Кто? Смерть? Мать? Они уже как одно в моем страхе) схватит меня. «Идем и ты!» — прикажет мне.

А я не хочу!

Я боюсь.

Тупой, животный страх.

Окаменелость.

* * *

Первая моя забота…

Она длилась год, эта моя забота.

Матери стало трудно преодолевать крутой подъем нашей улицы, возвращаясь домой после работы. Темно, нигде нет света, он замаскирован, потому что идет война. Могут на улице задеть, обидеть, напасть. Но главное — сердце и его порок. Сердце, которое я слышал, когда шел рядом с матерью, даже представлял его — большое, во всю грудь, ему не хватает воздуха, ему тесно, оно устает.

Мать выходила из родильного дома, где работала акушеркой, а я уже встречал ее у входа. Она сразу же брала меня под руку, опираясь на нее, и мы медленно шли вдоль палисадника, за которым тянулись двухэтажные корпуса родильного дома, и до самой трамвайной остановки на узкой улице Басина нас сопровождал запах йода.

Трамвай вез нас только две остановки. Мы выходили на шумной, тесной тогда и пыльной Базарной улице, и долго, мучительно долго для матери, поднимались по круто уходящей вверх бывшей Старой Почтовой, мимо одноэтажных домов с темными окнами, почти касаясь стен, потому что тротуар узок, с радостью пересекали улицу Касум-Измайлова и останавливались у большого старинного особняка. Мать что-то хочет сказать посиневшими губами, но не может, не хватает воздуха; она стоит, опустив голову и держась рукой за шершавый, щербатый камень стены, а я рядом, я только чуть-чуть отошел, чтоб не мешать движению воздуха, чтоб ей не было душно, чтоб моя близость не давила ей на грудь, где в лихорадочном темпе бьется и стучит сердце.

Нам осталось уже немного — всего один пролет, один лишь квартал. Она поднимает голову, и я чувствую, что она внушает себе, что духу у нее хватит, копит силы, успокаивает сердце, напоминает ему о том времени, когда оно было послушней, вмиг одолевало этот нетрудный, пустяковый подъем, где сердцу почти никакой работы; я знал и о том, что она гонит от себя мысль о лестнице, о подъеме на второй этаж, но там уже не страшно, там — дом…

И мы снова медленно шли, и я нарочно задерживал шаг, и с каждым разом в течение этого года совершенствовал свое умение замедлять и замедлять шаги: пусть мать думает, что именно она спешит.

Пересекаем еще одну улицу — Полухина. Вот и наш дом с балконом-фонарем, нависшим над улицей, наши высокие железные — как много железа в Баку! — ворота. Я знаю на этом коротком пути от ворот до лестницы все выступы и выбоины; знаю, где может собраться вода, капающая из крана, если его некрепко закрутить; знаю, где надо сделать шаг длинней и где — короче, чтоб не споткнуться о круглую канализационную крышку, чуть приподнимающуюся в одном месте, близко к подвальному окну… Я могу с закрытыми глазами пройти этот путь.

А вот и перила, чуть шатающиеся от прикосновения. Мать хватается за них и снова замирает, пытаясь отдышаться перед решающим штурмом тридцати каменных, стершихся и чуть вогнутых ступеней.

Дома мать приходила в себя быстро. Все-таки дом. Она садилась на любимую кушетку, чтобы дать успокоиться сердцу, чтоб оно вошло в свои границы, перестало распирать грудь.

* * *

Первая моя злоба… Она и сейчас не прошла. Жив и он, к кому моя злость, уже притупившаяся, конечно. Это уже даже не злоба, а думы об одной из слабостей человеческой натуры.

Я вижу его иногда, дядю моей матери, Абдула. Он высох от старости, сухой кашель сотрясает все его нутро. Жаль его, старика, такого немощного и хилого; ему уже за восемьдесят. В город двоюродный мой дед приезжает редко, живет на даче под Баку в одном из домов бывшего родового имения, некогда занимавшего полдеревни. В саду — громадное полуторавековое тутовое дерево, самое, наверное, большое на всю округу. Ягоды черного тутовника — крупные, сочные, мохнатые, как шмель.

Мы вежливо здороваемся, говорим о том о сем и — до следующей встречи: чем меньше, том лучше, чем реже, тем спокойней. И уже не злость шевелится в глубинах души, а лишь сожаление.

С приходом лета дышать в Баку становилось нечем. В тот год кончилась-таки война, и мать получила первый отпуск. Силы на исходе, и думать нечего жариться еще одно лето в Баку. Но куда ехать с больным сердцем? А ему нужен свежий воздух, нужен виноград, хорошо бы тутовый сок белой ли, черной ли ягоды.

Пошли на поклон к Абдулу.

Нет, нет, мы не претендуем на комнаты второго этажа. И виноград даром есть не будем. Нам бы маленькую комнату, в том крыле, что ближе к колодцу, она на отшибе, ведь там никто не живет, только инвентарь хозяйственный хранится, и вещей-то не ахти как много: лопата, лом, пила, бочка, их можно в сарай.

Дядя насупился, глянул на жену, вечно с кислым выражением лица смотрящую на собеседника, будто едят при ней лимон или маринованный баклажан.

Боясь услышать отказ — а он готов сорваться с уст его жены, — мать заговаривает о деньгах, хотя денег… И дядя говорит, что они обещали сдать эту комнату одному «святому» человеку, который ездил некогда в Кербелу на поклон к имаму Гусейну; идет длинный рассказ об этой поездке, об отце имама Гусейна — имаме Али, называется трехзначная цифра аванса, полученного за комнату.

«Деньги, конечно, небольшие, — говорит дядя, — но они истрачены…»

И мама обещает эти деньги.

Слезливым, жалующимся голосом жена дяди говорит, что дело не в одном авансе, они рассчитывали на всю сумму, чтоб нанять садовника, ведь виноград, который вы захотите купить, прежде вырастить надо, а за тут, конечно, платить не надо, мы ведь родственники…

Мама обещает и эти деньги.

«Откуда она возьмет их, — думаю я, — ведь у нас нет ни гроша». Я с лютой ненавистью смотрю на Абдула, хочу, чтоб он почувствовал мой взгляд, но молчу: неприлично встревать в разговор старших. Но он даже не обернулся в мою сторону.

Чтобы заплатить за дачу, матери пришлось продать шелковую шаль с бахромой — первый подарок отца, и нитку жемчуга — свадебное приданое.

В то лето, ее последнее лето, она почувствовала себя лучше, а однажды, цепляясь за каменные выступы стены, осторожно примериваясь и ставя ногу на них, поднялась к балконным перилам второго этажа и перелезла через них. На балконе она выпрямилась, откинула со лба волосы и долго не сводила глаз с моря. Потом глянула на меня вниз, и лицо у нее было затихшее, чуть-чуть удивленное.

А через несколько дней — снова приступ, возвращение в город, больница…

Деньги Абдулу я отнес еще до нашего переезда на дачу. Дом их находится в Крепости, на одной из узких улиц старого Баку, куда и поныне они возвращаются на зиму с дачи, — он сам, восьмидесятилетний, и его жена, все такая же, с кислым выражением лица, даже когда рассказывает об инжировом варенье, самом сладком из всех варений.

* * *

Первая моя обида… Была на отца она, моя первая обида.

В горле саднило, было больно глотать. Не было и слез.

Обида такая, что никуда от нее не уйти.

Мы шли по улице: мать, соседка по дому и я.

Вдруг мать побледнела и остановилась. Наша соседка, районная активистка, всегда отличалась громким разговором… Но сейчас, мне казалось, ее слышит вся улица:

— Дура! Стоит ли из-за этой шлюхи так переживать! На тебе лица нет!

Мать, будто не слыша ее, смотрела вперед.

— Хочешь, — не унималась соседка, — я сейчас подойду и дам ей коленом в зад! Хочешь? Говори.

Мать молча прижала руку к груди: сердце напоминает о себе с того злополучного дня…

Отец не пришел ночевать. В последнее время он приходил домой поздно, раздражался из-за пустяков, все ему не так!

Кто-то нашушукал: его видели с блондинкой. А потом сказали: по такому-то адресу ее дом.

Утром, чуть свет, мать вышла из дому.

И открыла без стука дверь.

Отец, свесив с кровати ноги, натягивал сапог. А блондинка стояла у накрытого к завтраку стола.

И здесь впервые покачнулось сердце моей матери.

Это она шла впереди, блондинка. Она шла, и я рисовал себе картину, как наша соседка подкрадывается к ней и с силой бьет ее ногой.

Я как будто сам вижу отца, натягивающего на ногу поверх галифе сапог. И в горле горит. Надо бы растворить ком, чтобы глотнуть свободно. А как его растворить, если нет слез?

Первая моя обида, которой уже нет. От нее лишь грусть — очаг погас, угли давно истлели…

* * *

…— Нет, нет! Это жестокость. И от нее никуда не уйдешь. Как же ты мог? И обойти молчанием!

— О ней, о первой моей жестокости, разве я могу умолчать?

— Так рассказывай!

Я и сам не знаю, как вырвались у меня эти слова в тот далекий день!.. Сколько времени прошло, а слова и сейчас обжигают.

Мать и вправду по дороге домой съела кусочек черного тяжелого хлеба тех военных лет. Увидев початую буханку, я громко крикнул: «Ты съела хлеб по дороге! Надо делить хлеб!» Мать полными ужаса глазами смотрела на меня. От волнения у нее беззвучно шевелились побелевшие губы. Наша комната наполнилась такой тишиной, что мне стало страшно. Мать сгорбилась под тяжестью моих слов. В ее глазах я увидел глубокую-глубокую тоску. Она тихо сказала: «Если начнем делить хлеб, мое сердце остановится». — «Я тоже не хочу этого», — пробормотал я. Но в тот день мать все же разделила хлеб и от своей доли половину отдала мне. Я не притронулся к ее куску…

— Браво!

— Я вернул ей хлеб…

— Бурные аплодисменты!

— Именем погибшего отца я заставил ее съесть тот кусок!

— Но те слова были произнесены.

— Она простила их мне.

— Но я не прощаю!

* * *

…Все — из детства.

Что же первое во мне, уже взрослом?

Многое. Но это другие песни, другой мотив.

И все же…

Я скажу о первой зависти. Каждый раз она рождается во мне впервые.

Зависть к сыну.

У него есть мать. Со звонким голосом, молодая, ладная. Как моя мать.

Да не моя!

Ласточка Пер. М. Давыдова

Каким удивительным был наш двор!..

Сколько соседских дверей выходило на нашу застекленную галерею, опоясывающую квадратный двор!..

Сосед откликался на голос соседа, делил с ним и праздничную пахлаву, и поминальный плов.

Мы были детьми одной большой семьи. Двор для нас был огромным миром, а широкая галерея — бесконечной улицей, по которой не уставали бегать наши ноги.

Под плоской крышей дома ласточки вили гнезда.

Гнезда прилепились и снаружи, у самых стропил, и под потолком галереи.

Через открытые настежь окна со скоростью мечты ласточки пикировали со двора в галерею, с галереи взмывали в небо, стремительно пролетая над нашими головами, едва не касаясь густых волос, о которые ломались зубья гребешков.

* * *

— Сулейма-а-ан!..

Это зовет только что вернувшегося с фронта сына мать. Зовет из дальнего конца коридора. Она почти ослепла, ожидая сына, а он, живой и невредимый, вернулся… Но снова поедет… Звук бежит по длинному коридору, заворачивает, ударяет о степу и откатывается. А Сулейман стоит смеется, трогает мое худое костлявое плечо.

«Здравствуйте, тетя Сулейман!» — говорит он и смеется.

А я стою красный. То ли от бега, то ли оттого, что мне стыдно за свое торопливое письмо соседу на фронт: «Здравствуйте, тетя Сулейман!» Сколько потом смеху было!..

Он приехал ненадолго, скоро уедет и уже не вернется.

— Даву-у-уд!..

Это снова зовет мать, но старшего сына. И зовет, когда сама еще молода. Я слышу голос, он звенит в моих ушах. И вижу Давуда: он разбегается по длинному, ничем не загороженному коридору, бежит к открытому окну. Но в ту же минуту, когда — еще мгновение, и он грохнет со второго этажа — Давуд выбрасывает в стороны свои крепкие руки, рама удерживает его.

А потом я вижу зарево над городом. Горит завод, где работает Давуд. Мы стоим на крыше галереи и смотрим на зарево пожара.

Небо над Черным городом розовое. А потом весть о гибели Давуда.

— Даву-у-уд!..

* * *

Что же стало с тобою, двор?

Где твои ласточки?

Или я адрес перепутал?

Нет, и улица та же, и дом на старом месте, и так же застекленная галерея опоясывает квадратный двор.

И снова весна. Как это было в прошлом году, как это было в прошлом веке, как это было давным-давно…

Но ласточки давно покинули двор, покинули галерею. Даже гнезд их не осталось.

* * *

Просторная галерея изрезана, изрублена на куски. Разделенная разноцветными заплатами дверей, галерея грубо выдается вперед. И кажется, что, отяжеленная ими, она вот-вот рухнет и завалит двор.

И сам двор от нависшей над ним тяжести сжался из страха.

Где уж тут полетать?..

Кто-то однажды первым отделил свою полосу в галерее. Не хотел, чтобы сосед увидел, какой славы он добился, как разбогател. Как жирны и весомы куски шашлыка, жарящиеся на его мангале, как золотится корочка его только что испеченного пахучего пшеничного чурека. Он боялся сглаза. Он не хотел пробудить в соседях зависть.

Черное семя пало на землю и дало росток, ветвь протянулась в сторону соседа.

И второй однажды отрезал от галереи и свою долю, установил в ней отдельный водопроводный кран. Из крана журча лилась вода. Много-много вкусной воды. И втайне радовался прохладе, что шла от нее. Он не хотел делить радость с соседом, опасаясь, что, разделенная, она станет меньше. И о горе своем, когда приключилось, скрыл, думая, что злорадный сосед в довольстве бросит в воздух свою каракулевую папаху, пригласит зурначей, и музыканты будут петь под звуки зурны, бить в барабан, веселясь над несчастьем соседа.

А третий, чьи окна смотрели прямо в галерею, однажды подумал: «А почему моя часть галереи топчется чужими сапогами?! Почему каждый, кому не лень, заглядывает своими серыми или черными, каштановыми или голубыми глазами в мои окна, дышит моим воздухом?!»

Подумал — и отрезал свою долю.

Черное семя, пустив корень, крепко держало упругий молодой росток с пышно распустившимся одиноким черным цветком.

Ах, как красив черный бархатный цветок!.. Кто взглянет на него, черноту зрачка теряет; кто вдохнет его запах, рассудка лишается, кто притронется рукой — рука отсыхает.

Черны крылья и у белогрудой ласточки, но она сторонится красивого цветка, улетает далеко, ввысь, завидя его.

А за полетом ласточек поди уследи!..

* * *

Каким удивительным был наш двор!..

Слепые двери Пер. М. Давыдова

Я долго стучался в двери прошлого.

Бил и бил кулаком.

Никто не отворил.

Я долго стучался в двери будущего.

Постучу и прислушаюсь, снова бью и бью кулаком.

Никто не откликнулся.

Стою между двумя закрытыми дверьми.

* * *

Вот уже сколько лет я мечтал увидеться с тобой. Желание это то усиливалось, то затихало, да все было некогда. То ли двадцать лет прошло со дня нашей последней встречи, то ли двадцать пять. Я не смел, юнец, говорить с тобой, расспрашивать тебя, а тебе было скучно слушать меня.

Я мечтал встретиться с тобой, а ты — неуловим: ненадолго бросишь якорь, и снова — в путь. И жди, когда вернешься. Ничего не поделаешь — такая у тебя была работа.

Порой я виделся с тобой во сне. И разговаривал с тобой. Ты меня не узнавал. Потому что за эти годы я сильно изменился. Но я тебя узнавал тотчас. Потому что ты был в моем сне. Потому что ты оставался в моей памяти таким, каким был в те далекие годы.

— Неужели это ты?! — спрашивал ты удивленно.

— Да, я.

— Никак не могу поверить, что это ты!

Глаза твои в улыбке щурились и наполнялись слезами.

И я радовался, что стою рядом и говорю с тобой на равных.

— Сколько лет я ищу тебя! — говорю я тебе. — Хочу так много узнать!..

— Подожди, расскажи сначала о себе!..

Твоим вопросам везло, потому что рассказывал я, а мои оставались без ответа.

За секунду можно увидеть сон на целое сказание. Но снами, где мы встречались, я не мог развеять сомнения, узнать о том, что беспокоило меня.

— Успеется, рассказывай! — говорил ты, и я рассказывал и рассказывал.

Когда встречал твоих знакомых, я неизменно спрашивал о тебе. Одни говорили, что ты далеко, другие — что близко, и я думал, что еще есть время, что обязательно встречу тебя, мы поговорим.

Но я забыл о том, что слышал, как поют ашуги длинными вечерами в кругу сельчан: «Мир этот — поле, а смерть — косарь. И люди колосья…»

Ты стоял в том краю поля, что ближе к косарю.

Я больше никогда не увижу тебя.

Кому задать вопросы? Ключи от дверей ты унес.

Говорили, что весельчак ты. Все, что ни заработаешь, — делишь с друзьями, со знакомыми, а то и просто с первыми встречными. Веселился, чтоб доставить радость другим.

Но почему в моей памяти ты остался грустным? Что-то не устраивало тебя. Но что?..

Почему я не могу представить тебя весельчаком?

Помню лишь редкие мгновения, когда лицо твое прояснялось.

Говорили, что гуляка ты. В каждом порту — возлюбленная, в каждом краю — наследники. Мол, из тех ты, что сами гасят свой очаг. «Видит: угли горят, а он топчет их…» Ни дома, ни постоянства, ни привязанности. Где заночевал — там и дом твой, где согрелся — там и очаг твой.

Имя одного из сыновей — Гамлет, имя другого — Отелло.

И дочери: Эсмеральда, Джульетта, Кармен… Знаменитые герои знаменитых мастеров. Не ведающие друг о друге, ни разу не встречавшиеся братья и сестры разных матерей.

Что же гнало тебя из города в город, из края в край?

Отчего же, сломав хребты стольким дорогам, как у нас говорят, ты не достиг своего дома?

Ты всю жизнь чего-то искал.

Но чего?

Что тебе было не по душе? Сердило и ожесточало?

Ты был вспыльчивым. Застряли в ушах моих слова, сказанные тебе моим отцом: «Молчи! Накличешь беду! И следов не останется!»

Почему я не запомнил твоих слов? Только взгляд — хмурый и холодный.

* * *

— Где его могила? — спросил я.

Один ответил: «В таком-то городе».

Другой сказал: «В такой-то деревне».

Слепые двери.

Пластилин* Пер. И. Печенев

Просыпаясь на рассвете, я чувствую: в комнату через распахнутое окно вливается густой, терпкий, прохладный воздух, от которого слегка кружится голова.

Я не жалею, что вблизи моря арендовал садовый участок.

Впервые приехав сюда осенью, я, по правде говоря, испытал поначалу разочарование: пустынно и голо, ползучие колючки сплошняком покрывают мягкий песок, из него торчат полузасохшие стволы и лозы виноградника, похожие на обуглившиеся головешки, ветер треплет сморщенные бурые листья, словно покрытые ржавчиной. Всего два инжировых дерева украшали мой будущий сад, да и у них листья свернулись от зноя и недостатка влаги.

Лет тридцать тому назад вся округа здесь была под виноградниками: белый шаны, черный шаны, дербенди, пишраз.

На моем участке был колодец, пересохший, наполовину засыпанный песком. Мы с соседом наняли человека, и он с напарником очистил и углубил колодец; воды он давал немного — пятнадцать — двадцать ведер в день.

Осенью и зимой, приезжая из города в субботу или воскресенье, я заставал моего соседа за работой. Мы еще не успели очистить свой участок, а у него не оставалось уже ни одной колючки, золотистый песок поблескивал в неярких лучах солнца.

Я по примеру соседа построил небольшой домик в одну комнату с терраской без навеса, — небольшая цементная площадка на метр от земли. Вблизи колодца и я и сосед вырыли по бассейну для хранения воды. Участки обнесли общей изгородью, чтобы ветер не уносил песок.

С приходом весны мы с женой переселились на дачу.

Утром, босиком, с гантелями в руках, я выхожу на прохладную цементную терраску и делаю гимнастику: руки вперед, вверх, в стороны; наклоняюсь, не сгибая колен, и касаюсь пола гантелями.

Песок чуть влажен от выпавшей под утро росы, на нем от босых ног остаются четкие следы, но лишь на мгновение: верхний слой утекает вниз, струйки желтого сухого песка затягивают след. Я подхожу к колодцу.

В первые дни сосед, как и я, вставал рано и наблюдал, как я делаю зарядку. Опуская в колодец ведро, поднимая его полным, обливаясь по пояс холодной водой, я ощущал на себе его взгляд. Иногда он подходил близко, оглянусь — а он рядом стоит. Это не доставляло особенного удовольствия, но приходилось терпеть: еще в день знакомства сосед сказал, что он скульптор, а потом жена моя сообщила, что «очень известный»… Что ж, коли нужно, изучай мои мускулы.

У соседа на террасе под навесом было рабочее место; на продолговатом столе лежала груда пластилина, похожего на шоколадное масло; он что-то лепил. Сначала из бесформенной массы поднялись три столбика, но вскоре стало возможно различить в них человеческие фигуры. Пластилин пока прятал в себе мускулы их тел, у них не было лиц, но уже угадывалось движение, устремленность. Потом отчетливо обозначились мускулы ног и рук, а однажды они взвалили себе на плечи трубу, и сразу стало ясно, что это трое рабочих с промысла, идут к буровой.

— Эй, Алислам, опаздываешь!

Это кричит моя жена.

После умывания я растираю тело мохнатым полотенцем — кожа горит! Быстро одеваюсь, и к этому времени поспевает самовар. Аромат свежезаваренного чая наполняет комнату. В городе я мечтаю о чае из самовара, но на нашем крошечном балконе ни самовар развести, ни мангал для шашлыка разжечь. Без мангала прожить можно, а как без самовара? Мой помощник на буровой, Зия, советует: «Купи себе электрический самовар!» Можно, конечно, купить, но кто не знает, что из настоящего чай вкуснее.

Вскоре я слышу гудок электрички, немного погодя вдали появляется и она сама — спешит к городу. Через пятнадцать минут подойдет мой электропоезд. Я допиваю чай, жена сует в карман пиджака бутерброды.

К станции Гиласлы я шагаю напрямик через виноградник соседа. Он провожает меня взглядом, попыхивая сигаретой. Сосед жалуется: «По утрам нет аппетита». Скажу откровенно: я противник курения натощак, вместо сигареты взял бы гантели, тогда и на аппетит жалоб не было бы. В городе мы недавно переехали в новый дом, квартира хорошая, одно плохо — потолок низковат. Во время зарядки размахиваю гантелями и боюсь, как бы потолок не проломить.

В один из вечеров сосед сказал, что ему не нравится его времянка и он по собственному проекту задумал построить «настоящий дом». Вскоре я убедился, что сосед не на шутку захвачен этой идеей. Он обратился ко мне с просьбой.

— Боюсь, — говорит, — как бы не пострадала моя скульптурная группа, Алислам. Чего доброго, кто-нибудь опрокинет стол, сбросит нечаянно фигурки… Что, если на время перенести к вам, на терраску, пусть постоит у вас.

Мы стали перетаскивать стол к моему дому. Рабочие из пластилина крепко прилипли к столу. Я шел позади, их слепые лица смотрели в мою сторону. Фигурки казались мне живыми. Чудно: будто это я и мои товарищи тащим трубу к буровой; я даже ощутил на своем плече тяжесть. Может, это последняя труба, которая опустится в скважину; трубы, опускаемые в скважину моей бригадой, пока на полпути, пройдено много десятков метров, но до заданной глубины еще далеко.

Самосвалы подвозили камень к участку моего соседа. Однокомнатный домик разобрали, на его месте вырыли фундамент. На наших глазах рос особняк с широкими окнами и крепкими стенами. У всех домов по соседству крыши плоские — так издавна строят у нас: в особенно душные ночи многие спят на крышах, а над домом соседа поднялась крутобокая, высоченная, крытая красной черепицей мансарда. Ничего не скажешь, талантливый человек наш скульптор — вон какой дом спроектировал!.. Представится возможность, обязательно перестрою свой дом, сделаю и у нас мансарду.

Стол и рабочие вернулись к хозяину на просторную застекленную веранду.

Однажды я увидел: сосед переделывает бассейн; из него вычерпали воду, начали расширять и углублять. Старый бассейн, как справедливо заметил Зия, выглядел на редкость убого рядом с новым домом, портил весь вид. Не подумайте, будто бассейн был плох или непригоден для хранения воды. Вовсе нет, просто к такому особняку подходил иной водоем. Мне кажется, так думал и сосед. Не верю, чтобы он поминал недобрым словом старый бассейн. Пусть он был невелик, но сделал свое дело: воде, которая бралась из него, обязаны своим омоложением кусты винограда, он дал жизнь тутовнику, юным черешневым и абрикосовым деревцам.

На рассвете, делая зарядку, я поглядывал на строящийся бассейн и на рабочих из пластилина на веранде соседа. Они продолжали безропотно держать на плечах тяжелую трубу, — бросить на землю не могут, а до буровой никак не дойдут. У них все еще не было лиц, но уже не так отчетливо выпирают мускулы.

Вскоре бассейн был готов. А еще через день, вернувшись с работы, я увидел: бассейн полон; воду привезли поливальные машины.

Сосед позвал меня осмотреть бассейн. Такой широкий, глубокий, что можно плавать.

— Поздравляю, — сказал я, — много воды — к счастью, к богатству.

— Понадобится вода, бери, не стесняйся.

— Спасибо, но мы уже закончили поливку виноградника.

— Завтра принимаюсь за новое дело. Виноградник и сад требуют большого ухода. Что это за участок — без колодца, буду рыть.

— Верно говоришь, сосед.

И правда: дача без колодца — не дача.

— И ты, Алислам, вздохнешь свободно, сам видишь, одного колодца нам на двоих мало, и бассейн мой теперь требует много воды.

Идя к себе, я бросил взгляд на веранду соседа. Работа его была прикрыта простыней. Мне вдруг стало не по себе. Белая тряпица напомнила мне… Впрочем, не стоит об этом. Может быть, сосед прикрыл своих рабочих, чтобы пластилин не пылился.

Сосед опасался, что вода в будущем колодце будет солоноватой, но нет, оказалась приятной на вкус. К колодцу приладили электронасос. Вода сначала попадала в бассейн, а оттуда по трубам — на виноградник и в сад, к фруктовым деревьям.

Однажды утром я был вынужден сделать крюк вокруг дома соседа. Я пошел напрямик через его сад, своим обычным путем, как вдруг у дома его на меня набросился свирепый пес. Я едва отскочил в сторону. Пес метался по цепи, утробно рыча. Уши его были коротко подрезаны — это был волкодав. «Только этого недоставало! — подумал я. — Прощай тишина и спокойствие!»

Большинство дач вблизи Баку окружены высокими каменными заборами. Когда я гляжу на них, мне становится грустно и обидно. Я начинаю тосковать, если не вижу горизонта. Скажу откровенно: беря этот участок, я мечтал вдоволь насладиться далью, простором, небом. Утром, встречая восход, я видел на горизонте привычный лес вышек нашего нефтепромысла, на солнце искрилась морская гладь.

Сосед, по примеру других, начал окружать свой участок высоким забором.

Наша дача расположена ближе к морю. Ограду начали возводить с дальнего к нам угла; серая стена постепенно приближалась к нам; камень плотно укладывали ряд за рядом, один к одному; первые пять рядов от земли сплошняком, верхние три — с просветами; квадратные оконца напоминали крепостные бойницы.

Укладка забора близилась к концу.

Накануне вечером я вернулся домой короткой дорогой; завтра, когда забор будет готов, мой путь удлинится по меньшей мере на десять минут; придется обходить соседский забор.

Утром, направляясь к электричке, я не смог увидеть стол на веранде; лишь край простыни белел на скульптурной группе. В последние дни я чувствовал себя разбитым и подавленным; наверно, оттого, что нефть обманула наши ожидания. Мы достигли проектной глубины, но скважина не дала нефти. Придется бурить дальше.

Вечером забор соседа замкнулся. Я стоял у себя на терраске и видел только красную черепичную крышу.

Сосед пригласил нас в гости. Когда мы с женой ступили на его участок, послышался лязг цепи, и глухое рычание сопровождало нас, пока мы не зашли в дом.

Мы ели, пили…

Провожая нас, сосед задержался у калитки, положил руку мне на плечо.

— Не осуждайте нас: вот, мол, построил забор, отгородился, — тихо сказал он. — Пусть наши участки врозь, зато сердца — вместе. Помни, Алислам, для друзей никаких заборов не существует.

Сосед говорил искренне, я верил ему.

— На участке еще столько дел!.. — он вздохнул.

А я смотрел в сторону веранды. Белой тряпки не было видно. В последние дни стояла жара, пластилин расплавился и потек; труба на плечах рабочих покривилась, руки их опустились, колени подогнулись, — это уже не были прежние энергичные работяги.

Они уже никуда не торопились.

У меня заныло плечо. Сосед, будто почувствовав это, убрал руку.

Солнце давно село.

Было душно и так тихо, что слышалось ритмичное дыхание моря. Жаль только, до него не так уж близко.

Хотелось освежиться, хотелось глотка чистого воздуха.

Аквариум* Пер. И. Печенев

В большом домашнем аквариуме из толстого стекла жили рыбки: пестрые гуппи с колышущимися хвостиками, быстрые черно-бархатные моллиенезии, похожие на замшелые речные камушки, полосатые тернеции, два красных меченосца. И гурами.

Степенные, серьезные гурами с двумя темными пятнышками по бокам походили в солнечных лучах на кусочки перламутра, а вечером они окрашивались в цвет серебра. В свете электрической лампы, которая горела за аквариумом, были отчетливо видны голубоватые прожилки в их тельцах.

Каждое утро черноглазый мальчуган подходил к аквариуму и кормил рыбок. В воду падали дафнии — живые красненькие точки; рыбки набрасывались на них и проглатывали.

Красный меченосец с сабелькой в хвосте продолжал гоняться за своей розовотелой подругой, догнав ее, плыл сзади, — сам не ел дафний и ей мешал. Они насыщались после всех, находя вкусных рачков за белым камнем на дне аквариума, внутри плоских ракушек, в складках небольших морских раковин и среди зеленых водорослей.

Черноглазый мальчик подолгу разглядывал рыбок.

Гурами подплывали к толстому стеклу и застывали без движений, глядя умными спокойными глазами в черные блестящие глаза мальчика, каждый из которых был величиной почти с них самих. Перед ними были два таинственных бездонных колодца, в которых они видели самих себя: кусочки перламутра на черном бархате.

Когда не было живого корма, мальчик давал рыбкам сухой — высушенных маслянистых дафний. Он растирал пальцами комочки корма, который, падая на поверхность воды, мгновенно подергивал ее серой шероховатой пленкой.

Рыбки всплывали наверх. Они заглатывали сухой корм с воздухом, давились. Им не нравился сухой корм. Но они знали: так будет не вечно, настанут дни, когда они опять начнут лакомиться сочными живыми дафниями, — только бы видеть по утрам у аквариума черные блестящие глаза, только бы не гас в них беспокойный огонек, только бы заглядывать в эти глубокие, черные колодцы, бездонные, таинственные миры.

От сухого корма вода становилась мутной.

Раз в две недели мальчик вылавливал рыбок марлевым сачком и выпускал их в большой эмалированный таз с водой. Вода в аквариуме должна быть чистой, песок надо периодически промывать, стенки протирать, а разросшиеся водоросли — подрезать. Глядя, как гурами трепыхаются в марлевом сачке, мальчик улыбался: «Не бойтесь, я не отниму у вас воду!»

Когда рыбки возвращались обратно в аквариум, вода казалась им особенно приятной. И всегда после чистки аквариума им давали живой корм. Проголодавшиеся, пережившие немало тревожных минут рыбки с жадностью проглатывали вкусных дафний. Они наслаждались свежей, прозрачной водой и чувствовали себя счастливыми.

С приходом весны гурами хорошели: темные пятна на боках делались ярче, бледно-оранжевые крапинки на нижнем плавнике окрашивались в яркие тона. Красный меченосец еще стремительней гонялся за своей тупохвостой подругой, норовя коснуться ее своей острой сабелькой.

Удивителен сказочный мир аквариума!


Гурами подплывали к стеклу и замирали в неподвижности, чуть колыша свои тонкие длинные усы. Черноглазый мальчик давно не появлялся, и они не видели своих перламутровых отражений в бездонных колодцах. Они застывали подолгу и все смотрели, смотрели, даже их длинные усики переставали двигаться.

Черных блестящих глаз все не было, глаза исчезли.

Рыбкам еду дали очень поздно; это был сухой корм, невкусный, жесткий, как песок.

Гурами ели вяло, без охоты.

То же самое повторилось на второй день и на третий. Минуло пять дней, десять. Прошел месяц.

От сухого корма вода сделалась мутной, водоросли разрослись, от них в аквариуме стало тесно. По вечерам электрическая лампа за аквариумом не зажигалась.

Вода становилась все грязнее.

Красный меченосец с саблевидным хвостом не выдержал, выпрыгнул из воды и шлепнулся на широкий подоконник, забился, забился, потом притих.

На следующий день его розовотелая подруга всплыла брюшком кверху.

Тернеции с потускневшими полосками легли на песок.

Уснули пестрые гуппи и быстрые моллиенезии.

А гурами…

Самка, поблекшая, уже потерявшая свою красу, запуталась в водорослях у самого дна, хотела высвободиться, но запуталась еще сильнее, в рот ей забился грязный песок, — так она и осталась лежать в сетях разросшихся водорослей, скованная жутким оцепенением.

Самец-гурами еще был жив. Он иногда подплывал к стенке аквариума и, как прежде, замирал без движений. Его умные глаза смотрели спокойно, но как-то сонно и вяло.

Неожиданно чьи-то толстые волосатые руки ухватились с двух сторон за стенки аквариума. Вода всплеснулась, но аквариум только чуть сдвинулся с места.

Волосатые руки исчезли, но через минуту вновь появились и начали вычерпывать воду из аквариума коричневой кастрюлей.

Гурами, стойкий, серьезный гурами, тревожными глазами следил за мелькающими в аквариуме толстыми пальцами. Воды становилось все меньше.

Аквариум сделался легким, волосатые руки подняли его и понесли куда-то.

Гурами ударился и скользнул по белому гладкому холодному камню, а вырвавшийся откуда-то сверху поток воды подхватил его и стремительно уволок в черную бездну.


Пришла осень. Домой вернулся черноглазый мальчик. За лето он загорел и вытянулся.

Уезжая, он просил взрослых ухаживать за его рыбками. Вернулся — аквариума нет.

Он обошел комнаты, заглянул на кухню, выбежал на балкон. Его аквариум!.. Набитый доверху маринованными баклажанами, он стоял в углу балкона, прикрытый доской, на которой лежал гнет — круглый булыжник. Он схватил булыжник и швырнул в баклажаны. Толстое стекло с глухим треском лопнуло, темно-красный винный уксус залил балкон.

Глубокие бархатные колодцы наполнились влагой. Но он не заплакал. Он мечтал: у него будет большой круглый аквариум из толстого стекла на металлической подставке, на дно он насыплет желтый речной песок, наполнит чистой водой; в аквариуме будут жить пестрые гуппи с колышущимися хвостиками, быстрые черно-бархатные моллиенезии, полосатые тернеции, красный меченосец с сабелькой в хвосте… И непременно гурами, спокойные умные гурами, с темными пятнышками по бокам, похожие на кусочки перламутра.

Камбала Пер. М. Давыдова

Солнце только угадывалось. Видны были лишь его лучи, а само оно — за черными тучами, закрывающими восход.

Облака, рассыпавшиеся по небу, будто раскрасил удивительный мастер: те, что глотали солнечные лучи, розовели и белели; силившиеся увидеть солнце, были окрашены в серые тона; те, что плыли у самого горизонта, сливались с сизыми тучами на востоке.

Море еще спало. Ни дыхания, ни волны, ни следа на воде. Ровная гладь с блестящей пленкой.

И дома спали, и улицы, и берег. Ни шороха, ни звука.

И уже, через миг…

Петухи хрипло прочищали глотки спросонья.

Чайка полетела на поиски корма для неумелых птенцов.

Ласточка торопливо покинула гнездо, другая, позабыв о корме, отдала предпочтение любовным трелям, третья чистила клюв, перебирала перо за пером, готовясь в полет.

Рыбак Аугуст, с морщинистым лицом и соломенными волосами, открыл замок цепи, которая удерживала лодку у пристани, и, потянув цепь на себя, со скрежетом вытащил ее всю на причал.

Худой, высокий Велло принес весла.

Рябой Оскар бросил в лодку четыре ящика, пахнущие солью.

И вывели лодку на воду.

Сломалось зеркало залива, пошли круги на воде, — ширясь, ряд за рядом они поплыли вдаль,

И море проснулось.

Звук мотора ударил о берег, постучал по крышам домов, вернулся обратно, заполнив гулом уши, и эхом отозвался у противоположного берега.

Лодка полным ходом шла снять брошенные вчера сети.

Море — масло, лодка — нож…

Далеко впереди над самой водой качались флажки на пробковых основаниях, держа сетки и не давая им упасть на дно.

Лодка спешила к флажкам.

Море прохладой лизало лица, целовало глаза, студило руки.

Аугуст заглушил мотор и, ловко орудуя веслом, приблизил лодку к первому флажку.

Велло схватил флажок и потянул к себе сеть.

Ящики заполняла сеть, в которой запуталась рыба.

Плоские, с одной стороны темно-серые, а с другой — снежно-белые, камбалы, касаясь ящика, вздрагивали, изгибались, барахтались, потом, широко открыв рты, зевали, засыпали, и им снилось много-много воды вокруг.

Один ящик, второй, третий…

Будто все морское дно покрывала сеть — она не кончалась, щитовидные камбалы ложились и ложились в ящики.

Оскар заступил на место Велло.

Полон уже и четвертый ящик.

Снова застучал мотор.

Весь мир проснулся: и берег, и море, и дома. Лишь одни камбалы были погружены в глубокий сон. Во сне они плоско-плоско плавали, наслаждаясь рыбьей жизнью.

Солнце, оставив где-то внизу тучи, глядело нам вслед, грело наши спины.

Наши тени лежали в лодке. Они отдыхали голова к голове рядом с уснувшими камбалами.

* * *

А вам доводилось есть свежеизжаренную камбалу со сметаной?

Нет?

Тогда подсаживайтесь к нам…

Жена дяди моей бабушки* Пер. М. Давыдова

Захре-ханум — жене дяди моей бабушки — за восемьдесят. Скольких людей проводила она в последний путь — и сосчитать трудно.

Кроме меня, никого у нее нет. Я самый близкий ее родственник.

Мы живем на одной улице. Ее окно в железной решетке смотрит прямо на тротуар. Подобно многим прохожим, я каждый раз, проходя мимо, невольно заглядываю в комнату Захры-ханум. И когда меня вели в детский сад, и когда я бежал в школу, и когда спешил в институт, и теперь, когда иду на работу, поворачиваю голову к окну.

Мы меняемся, а окно все такое же: в железной решетке с узорчатым верхом. Прежде я не мог дотянуться до окна, теперь приходится нагибаться, а жена дяди моей бабушки такая же, какой я видел ее в детстве: высокая, полная, с медленной величественной походкой, с гордо посаженной, совершенно белой головой. Пышные волосы — как облако. Покрытое морщинами, но все еще красивое лицо.

В комнате Захры-ханум на той стене, что против окна, приколот кнопками белый лист толстой бумаги, на нем — ряды фотокарточек: это снимки ее дочери Медины, внучек, правнуков.

«Ведь говорила я ей не выходить за нездешнего. Разве прислушалась к моему совету? Что стоит совет матери в таком деле? — У Захры-ханум скорбно сжались губы. — Нет чтобы выбрать одного из наших парней, мало ли их? Да, видно, правду говорят, суженого и на коне не объедешь. Нашла себе человека, чье имя было записано в книге консульства».

Единственная дочь Захры-ханум Медина вышла замуж за гражданина другой страны. За шесть лет до начала Отечественной войны вместе с мужем и двухлетней дочкой ей пришлось покинуть родину.

Вот, вчетвером, накануне отъезда они сфотографировались: Захра-ханум, ее дочь Медина, внучка Марджан и зять Мамедали.

С пожелтевшей карточки глядят застывшие глаза. Во взгляде Захры-ханум — беспокойство: «Что вас ждет?» Медина чуть-чуть улыбается, она любит, она счастлива. На коленях у нее дочь, плечом касается груди мужа. У Мамедали худое мужественное лицо с острым подбородком.

Фотографии… Семейные, одиночные, муж с женой, мать с дочкой, одна дочь… От карточки к карточке Медина полнеет. На шее нити крупного жемчуга, на длинных белых пальцах — кольца.

Война прекратила переписку.


Захра-ханум осталась вдовой рано. В двадцать третьем ли, в двадцать четвертом ли?

Муж вступил в большевистскую партию во время знаменитой бакинской стачки в девятьсот четвертом году, был сослан, бежал, скрывался в подполье; объездил многие края, побывал и за границей.

Вернулся в Баку в рядах частей Одиннадцатой Красной Армии, которая помогла народу утвердить советскую власть.

Вскоре они поженились… Гейдар своими руками сбросил с головы Захры-ханум чадру. После революции Захра-ханум и Гейдар вместе начали работать на стекольном заводе; он мастером, а она сортировщицей. На заводе делали всевозможные химические сосуды — мензурки, колбы.

Какие счастливые это были дни! Вместе шли на завод, вместе возвращались, вместе играли с маленькой дочкой. Но счастье было недолгим. Ссылки и лишения не прошли даром. В год смерти мужа молодую вдову поставили на контроль. Захра-ханум хотела быть достойной памяти Гейдара.

Двадцатые, тридцатые годы. Потом — война… Шутка ли сказать! Ударница, стахановка Захра-ханум. Много начальников сменилось, а она тут.

Захра-ханум в половине седьмого утра выходила из дому, по узкой покатой булыжной мостовой спускалась к трамвайной остановке, входила в вагон с передней площадки. Раскачивающийся из стороны в сторону трескучий трамвай подвозил ее прямо к заводской проходной. Все вагоновожатые знали Захру-ханум. Кто говорил ей «тетя», кто — «мать», а те, что постарше, — «сестра».

В год окончания войны имя Захры-ханум было вписано в книгу почетных пенсионеров завода. Но дел у нее не убавилось.

Ни одно веселье, ни один траур в нашем квартале не обходились без того, чтобы не звали на помощь Захру-ханум. Когда шли сватать, просили пойти и Захру-ханум, когда приходили на нашу улицу свататься, прежде всего советовались с Захрой-ханум.

Четырежды в году почетную пенсионерку приходили поздравить с завода: Восьмого марта, Первого мая, Седьмого ноября и тридцать первого декабря.


Одна неотвязная и беспокойная мечта была у Захры-ханум — увидеть дочь и внуков. Это желание особенно одолевало ее после войны: раньше мечта у всех была одна — победить.

Написала письмо, получила ответ, послала карточку, прислали карточки.

— Азер, а тебе нравится Марджан? — часто спрашивала меня Захра-ханум.

— Нравится, — отвечал я ей.

— Внучку свою я выдам за тебя!.. Хочешь жениться на моей внучке, Азер?

— Хочу.

Мне тогда было шестнадцать лот. А Марджан была очень красивая девушка… Как ее описать? О больших ли лукавых глазах написать? О густых ли ресницах?

У Медины родилась еще одна дочь — Гюльджан. В начале каждого года старая женщина просила меня написать заявление — разрешить ей поездку к дочери, а в середине года приходил отказ чужой страны.

С нового года все повторялось. Мечта жгла сердце жене бабушкиного дяди.

Я окончил среднюю школу, поступил в институт, похоронил отца, три года спустя — мать, а пять лет назад — бабушку, но Захре-ханум все еще не суждено было увидеть дочь и внучек.

Получил я диплом инженера, а Марджан, не дождавшись меня, как говорила Захра-ханум, вышла замуж.

Я снова писал заявление и удивлялся, почему не разрешали жене бабушкиного дяди приехать повидаться с детьми. Неужто боялись се?

Выросла и Гюльджан. Ее красота затмила красоту старшей сестры. Карточки Гюльджан стали украшением комнаты Захры-ханум. Гюльджан смотрела на нас открыто и доверчиво.

— Азер, тебе правится Гюльджан?

— Нравится.

— Марджан оказалась изменницей. Но смотри не женись ты на другой! Я выдам Гюльджан за тебя. Женишься на ней?

— Женюсь.

А в душе я смеялся, но не хотел обижать Захру-ханум: уж очень она верила в свою мечту. Хотя нам казалось — мечту свою о встрече старуха унесет в иные миры.

Щербатый булыжник на нашей улице заменили асфальтом. Вместо трамвая плывет по улице троллейбус, да и улица стала совсем другой — она раздалась в стороны, вместо грязных, старых одноэтажных домиков — красавцы великаны с зеркальными витринами, с резным народным орнаментом на карнизах.

Однажды, придя с работы, я по привычке принялся за вечернюю газету, как вдруг услышал знакомый голос:

— Азер, Азер! Иди скорей!

Я выбежал на улицу. Соседи выглядывали из окон, с балконов.

Захра-ханум с какой-то бумажкой в руке, без платка, с растрепанными снежными волосами, стояла на тротуаре.

— Счастье в твоем пере, сынок! Еду, еду я, Азер! Дай поцелую тебя!

Поздравления, удивления, восторги посыпались на нас.

Захра-ханум позвала меня к себе. Из глаз ее все время текли слезы. Слезы радости. А может быть, это были слезы сожаления? Поздно все-таки разрешили. Со стены на нас смотрели Медины, Марджаны, Гюльджаны. Карточек Гюльджан было больше всего. Бабушка ведь ее совсем не видела. Не видела она и двух правнуков — сыновей Марджан. И в Медине ничего от той прежней хрупкой девушки, что на первой карточке, не осталось: постарела и стала очень похожей на Захру-ханум.

Утром следующего дня пошли мы с Захрой-ханум оформлять документы. Сердце ее спешило, а ноги не шли — часто останавливалась, отдыхала. За последние годы она сильно сдала. Если бы не мечта в сердце — давно, наверно, умерла бы. Губы тряслись, глаза поминутно наполнялись слезами.

Визу получила она сравнительно быстро. Выдававший ей документы мужчина сказал: «Поезжайте. Когда захотите — вернетесь». Но в его словах я, казалось, услышал: «Доехать бы тебе туда, старая. Суждено тебе остаток дней своих провести среди детей. Там и похоронят тебя».

* * *

Улица наша словно опустела. Нам всем не хватало родного человека, ее голоса, величественной походки, добрых глаз. Вечерами казалось, что и на улице стало темнее. В решетчатом окне не загорался свет. Стекла покрылись пылью.

Месяц прошел с того дня, как уехала Захра-ханум.

Прощаясь, она каждого поцеловала. Каждому что-то подарила на память о себе: дворничихе — большой медный казан для плова, медный дуршлаг и тяжелый поднос старинной узорчатой росписи; врачу, лечившему ее, — ковер с вытканными миниатюрами на темы восточных легенд; беременной жене молодого железнодорожника — цветастую шаль; не забыла и трех его сыновей: старшему, школьнику, подарила сукно на костюм, среднему и младшему, который только начинал ходить, — полотно на рубашки.

Захра-ханум сняла со стены и белую бумагу с фотокарточками, аккуратно собрала их, а две из них отдала мне: свою и Гюльджан. Скатерть, бархатную, нарядную, сняла со стола и отнесла ко мне. Комната сразу стала нежилой.

Подарки мы взяли, хотя сначала отказывались. Все чувствовали, что разлука наша не временная. Захра-ханум дала мне и ключ от своей комнаты.

Груза у нее было немало: два огромных чемодана, пять-шесть узлов. Подарки дочке, зятю, внучкам, правнукам. Один из узлов — большой самовар; другой — патефон; вещи, модные в пору юности жены дяди моей бабушки… С трудом я удержался от смеха: ну кому нужен патефон или этот пузатый, полутораведерный самовар?

Вот уже больше месяца прошло со для отъезда Захры-ханум, а от нее ни слуху ни духу. Ни письма, ни привета. А вдруг заболела, а вдруг… Нет, наверно, не может досыта наглядеться на своих. До меня ли ей теперь? Я смотрел на подаренные ею две фотокарточки: странная женщина — неужели и впрямь верила, что выдаст за меня внучку? Взгляд у нее серьезный. Она верила. А Гюльджан смеется: над бабушкой, видно. И как не смеяться? И дороги наши разные, и судьбы.

* * *

В дверь постучали. Почтальон принес телеграмму. Развернул — и сразу подпись: «Захра-ханум». Пробежал текст: «Выезжаю пароходом… день… час… встречай… целую».

«Приезжает?» — удивился я. Застыл от изумления и старый почтальон, хорошо знавший Захру-ханум. Я еще раз прочел, пытаясь догадаться, что это могло значить. Никакого подтекста, ничего загадочного, телеграмма простая, ясная. Если плохо встретили… Но почему? У них отдельный, многокомнатный дом, своя машина, магазин, зарабатывают неплохо.

Я, конечно, обрадовался ее приезду. Уж очень я привык к жене бабушкиного дяди.

Да и все были довольны возвращением Захры-ханум. Без нее и дом наш, и двор, и улица казались лишенными какого-то стержня.

Я позвонил в справочную порта, уточнил дату приезда, отдал ключ от комнаты и скатерть дворничихе.

…На машине знакомого шофера я поехал на морской вокзал. Точно в назначенное время пароход «Советский Азербайджан» пришвартовался к берегу. Захра-ханум, как только заприметила меня, заплакала.

Матрос помог ей сойти по трапу на берег, протянул мне легкий чемодан. Поцеловались. Крепко обняв, жена дяди моей бабушки долго не отпускала меня и все повторяла мое имя.

— Как съездила? Как дорога?

— Привет тебе от всех. И дочь увидела, и внучек, и правнуков… Хорошо, очень хорошо они живут… Все здоровы… Гюльджан сосватали… — Захра-ханум говорила безостановочно, а когда сказала о сватовстве Гюльджан, взглянула на меня и, будто боясь, что я расстроен, стала утешать: — Ничего, не горюй!.. Да, красива она, очень красива! Вот и сосватали… Что поделаешь?.. Но тебе я найду невесту еще лучше! И сама свадьбу сыграю, не горюй!

— А почему ты так быстро вернулась?

— По тебе, по тебе я соскучилась, Азер… Да буду я жертвой твоей! Да перейдут на меня недуги твои!.. По тебе соскучилась, не выдержала и вернулась!

«Что значит соскучилась по мне? Ведь там дочь, Марджан, Гюльджан?! Чудно!»

За месяц она еще больше состарилась. И так походка ее была медленной, тяжелой, а тут она с трудом передвигала ноги. На огромной пристани уже никого не было, а мы все еще шли, шли.

— А как соседи поживают?

— Все здоровы, ждут тебя.

— Правда? Да буду я жертвой уст твоих, Азер!.. А кто у железнодорожника родился?

— Сын.

Она остановилась.

— Не сглазить бы, снова сын? А ведь хотели дочку!

Вот и площадь. Народ, что сошел с корабля, уже давно разошелся, разъехался. Голубая машина моего приятеля ждала нас.

Захра-ханум будто впервые видела наш город, разглядывала мчавшиеся навстречу дома, улицы, прохожих. Широко раскрытые глаза были чем-то удивлены.

Перед тем как пойти встречать Захру-ханум, я заглянул в ее комнату: окно блестело своими стеклами, ветер развевал белые занавески. В большом медном казане варился рис. Сварится, пропустят через дуршлаг, положат в казан масло, насыплют промытый рис — пусть дойдет. На расписном тяжелом подносе будет горкой выситься шафранный плов. Герои древних легенд глядели на меня с настенного ковра. Скатерть была постлана на столе. Принарядившись, комната ждала хозяйку.

Машина выехала на нашу улицу, остановилась у нашего дома.

Жена дяди моей бабушки с трудом вышла из машины, ступила на тротуар. Опершись рукой на каменную, оспенную от дождя и ветра стену нашего дома, она медленно опустила седую голову, что-то шепча трясущимися губами…

Я вспомнил ее слова: «По тебе я соскучилась…»

Черная спина* Пер. М. Давыдова

Здесь похоронены ее отец, мать, родные.

Десять дней назад принесли сюда и мужа. Была ласковая пора ранней весны. Когда шли сюда, на кладбище, солнце грело лица, ветер подталкивал в спины. Когда возвращались, ветер свежил лица, а солнце не согревало спины — оно уже зашло.

Она вспомнила слова поэта: «Начался листопад моего поколения…» Почему вспомнила? Ранняя листва и листопад?.. Где весна, где листопад? Теперь она часто будет приходить сюда.

Сегодня хотели с нею прийти и дочери, но она не разрешила, — захотелось побыть одной, как в прошлый раз.

Выдаст дочерей замуж, будет помогать им. Родятся внуки, будет заботиться о них. Все это так, но все же как примириться с потерей, свыкнуться с ней?

Весеннее солнце печет все жарче. Ветра нет. Мимо мчатся машины. У живых много дел, спешат, навестив могилы, отдав долг, этими же машинами вернуться назад, к своим заботам.

Город вырос. Особенно в Нагорной части. Здесь заложен равный городу город. Когда поднимаешься, кажется, будто идешь по чужим, незнакомым местам. Но стоит задержать шаг и оглянуться, как увидишь серп бухты, синее море, Девичью башню, короноглавый Дом правительства, дышащие заводские трубы, похожие отсюда на спички, и поймешь, что ошибаешься, почувствуешь, что это — родной город. Как часто она теперь будет видеть открывающуюся ей отсюда гигантскую панораму, раскинувшуюся под ногами. Будет видеть уже одна, без него…

Тридцать лет она чувствовала плечо мужа. Он был ей опорой, она была ему поддержкой. Разве тридцать лет много? Есть люди, которые проходят плечом к плечу полвека и даже семьдесят пять лет. Однажды в вечерней газете муж за чаем прочел о супругах, отметивших столетний юбилей.

«Молодцы! — невольно вырвалось у мужа. Он отложил газету и, помешивая ложечкой чай, улыбаясь, спросил: — Как думаешь, мы с тобой проживем столько? — спросил и сам же ответил: — Если перешагнем полсотни, проскочим семьдесят пять, а там достигнем и века!»

Не перешагнул, не проскочил, не достиг…

Тридцать лет были не из обычных. Каждая рана одной лишь минувшей войны равна десятилетиям. А трудные годы накануне войны?

Муж часто шутил, смеялся, отгонял грусть. Но бывал и хмур, холоден, молчалив. Иногда груб. Всякое случалось.

Смерть — могучий ветер, уносящий из сердец живых мелкие обиды на умерших. Она не касается лишь добрых чувств к умершему. И не только не касается, она, как ветер, раздувает теплую память об умершем…

Жарко. Черная ткань одежды, кажется, собирает все солнечные лучи.

Осталось пройти еще немного.

Чем ближе к холму, тем ощутимей комок в горле. Будто похоронила не мужа, а родное дитя.

Цветы венков на могиле завяли, засохли. Ленты она сняла в прошлый раз, они теперь дома.

«Могила сядет, поставлю мраморную плиту, посажу вокруг кусты сирени. Забора не будет. Когда хотела окружить забором могилы отца и матери, он был против…»

От неожиданно раздавшегося хриплого голоса она вздрогнула.

— Не мучай себя так, душа моя!

Женщина повернулась и увидела старуху с согнутой спиной и лицом, покрытым густой сетью глубоких морщин. Опершись двумя руками на палку, она стояла, сверля маленькими, острыми глазами женщину.

— Жена ему?

Женщина кивнула головой. Старуха оживилась, глаза ее загорелись.

— Вчера вот тоже одна такая, как ты, приходила сюда, над этой же могилой слезы проливала.

— Вы ошиблись, — возразила женщина.

— Я? Мой глаз все примечает, все видит!.. — Засохшая губа старухи дрожала, кривые, как корневища, жилистые руки тряслись. — Да-а, да, горько плакала и цветы поправляла… Так что не мучайся понапрасну, душа моя, не надо! — сказала и, выбрасывая вперед палку, ушла.

«Ложь!» — хотелось крикнуть женщине, но старуха уже была далеко. Лишь чернела согнутая спина. Надо бы окликнуть ее, но не смогла: язык будто прилип к гортани, горло пересохло, стало холодным. Гнев поднимался в ней. Но к кому? К этой старой карге, к мертвому ли мужу?

Кривая мрачная туча, величиной со старуху, заволокла солнце. Потемнело вокруг. Что это было? Что сказала старуха? В молоко вылили черную краску.

Слово — правдивое ли, лживое ли… Чаще лживое. Живых отворачивающее друг от друга, пятнающее чистые чувства, приносящее любовь в жертву ненависти. Острое, с ядом в наконечнике слово… Ты и мертвого не оставило в покое!

Женщина спускалась к городу. Море было синее. Темнее неба. Она подошла к автобусной остановке, взглянула на детей, что играли на бывшем пустыре у новостройки. Будто увидела в них своих девочек, увидела еще не родившихся на свет внуков. Чуть успокоилась. Но слова вновь и вновь жгли сердце. Правдивые ли, ложные ли — узнать бы! Впрочем, какая теперь от этого польза?

Только вошла она в автобус, как увидела черную согнутую спину в чадре.

— Стой!.. — вырвалось у женщины.

Люди недоуменно переглянулись.

— Кому кричишь, сестра?

В автобус ввалились молодые ребята, загородили женщине дорогу.

«Ты лжешь!» — захотела она крикнуть, но что-то помешало ей. Сомнение закралось в душу.

Автобус остановился. Женщина протиснулась к выходу, туда, где она увидела ту согнутую спину. Но старухи на месте не оказалось. Сошла, оглянулась вокруг — старуха исчезла, как сон. Будто и не было ее вовсе. Женщина потрогала рукой молодое деревцо. Голые ветки. Снова вспомнились слова поэта: «Листопад…» Чьи же это стихи? Но сейчас не поздняя осень, а ранняя весна. И голизна ветвей совсем не осенняя. Гладкие и блестящие, они скоро зазеленеют. Морщины на лице женщины разгладились. Взгляд прояснился. Как небо, как море.

Не назвался Пер. Ч. Гусейнов

(Сугубо доверительное обращение Автора к Уважаемому Читателю историй, рассказанных земляком.

К Читателю Серьезному, в связи с неизбывной страстью Автора к условности, неостановимой тягой к «траги» и «коми», — просьба.

К Читателю Сердитому — слезная мольба.

К Читателю Сердобольному, в связи с абсолютно строгими намерениями Автора, — предупреждение.

Мой герой, с которым приключились рассказанные им истории, не назвал себя. Не потому, что не хотел, — какая разница: Ахмедом бы он назвался или Самедом, Исой или Мусой, Али или Вали?.. Не назвал потому, что не успел. Спешил. И то надо сделать, и это. И все — срочно. Крутит его жизнь, будто он — волчок. Катит его рок, будто он колесо какое. Носит его судьба, как горный поток щепку. Он встретится на поминках с гипнотизером и его женой (ах, какой невоздержанный!.. Он, видите ли, поклонник красоты!), потом на чужой свадьбе погуляет (ах, какой чуткий — другу помог заполучить восточное трио к западному квартету!), будут сюрпризы (ах, какой он везучий!), возвращения в прошлое, к которому он, увы, равнодушен.

И всегда некогда. Некогда назвать себя, некогда передохнуть, некогда, наконец, положить перед собой папаху и голову почесать, подумать хотя бы о горном потоке.

Если полоса неудач — отыскиваются виновные, к примеру, гипнотизер, если захлестывают удачи, то, естественно, благодаря собственным заслугам, личной стратегии и тактике.

Если туман — рассеется, если тучи — пронесутся, если что не так — потерпите до финала, когда я посажу моего героя в хвостовой отсек самолета, где не откинуться, ибо, как вы знаете, если летали, спинки кресел здесь укреплены намертво, встречу его на родной бакинской земле с теплым ветром, прогретым солнцем и пахнущим нефтью.

Я закрою занавес и выйду к вам, если далее не заслышу аплодисментов, и, клянусь аллахом и его двенадцатью апостолами-имамами, отвечу на любой ваш вопрос.

А в том, что «аллах» и «апостолы-имамы» набраны не с большой буквы, виноваты не машинистки, не редакторы, не наборщики, а я, грешный…)

1

Ах, что за девушка!..

Брови изогнуты, как лук, глаза черные, как ночь, носик, словно орешек индийский, кожа бела, как самаркандская бумага, груди круглые, как дыньки, так и выкатиться хотят из рубашки, кто взглянет — голову потеряет.

Из народного сказания

С высоты он крошечная точка, а может, совсем не виден, смотря какая высота.

А вблизи внушительный и таинственный, жуть берет от широкой черной полосы по бортам.

Рядом, на заднее сиденье, опустился молодой мужчина моего возраста, но в отличие от меня, усатого, — с густой черной бородой… Мои б усы к его бороде… Кажется, из родственников покойницы.

Усаживаясь, пристально и с неведомым значением посмотрел на меня.

Автобус медленно и долго полз по узким, извилистым переулкам старой Москвы, потом повернул на широкий и прямой как стрела проспект и прибавил скорость.

— Торопится как! — шепнул сосед.

Борода, коснувшаяся моего уха, была мягкой, как шелк. Я вздрогнул и согласно кивнул головой. Немного помолчав, бородач заговорил о крематории:

— Сжигание трупа и современно и культурно, простое захоронение, если хотите, признак отсталости. Умирающих много, а земли мало. Даже в крематории нет мест…

Он привел примеры из древности, рассказал, что еще задолго до нашей эры высококультурные греки сжигали умерших, поговорил об эпохе Гомера, о народных традициях захоронения в Индии, вспомнил о старых кладбищах Парижа и о перенесении костей покойников в парижские катакомбы, о ключах от ниш с прахом близких, которые испанцы носят на груди вместе с крестом.

— Вы историк? — почти с уверенностью спросил я.

Чуть отодвинувшись, он уставился на меня своими черными, будто маслины, глазами и, помедлив, сказал:

— Нет, я не историк, — И умолк. Почти обиделся, как мне показалось. Но ни он не проронил ни слова, ни я.

Из высокой трубы крематория валил густой серый дым.

Время здесь заранее распределено, на каждого отпущено пятнадцать минут.

Подошла наша очередь.

Дополнительно зажегся яркий свет.

Мы подняли гроб на специальный постамент.

Заиграла записанная на пленку траурная музыка.

— Бах, — шепнул бородач.

Гроб медленно опускался в подземелье, а за ним автоматически закрывались железные двери постамента, пока вовсе не сомкнулись.

Похороны кончились, смолкла печальная мелодия, погас дополнительный свет.

Наступила очередь следующего.

Выходя, я невольно задержался, — с затянутого траурной лентой портрета на меня смотрело знакомое еще с детства лицо некогда большого человека. А с портрета он и теперь смотрит с уверенностью и силой.

На улице бородач крепко схватил меня за локоть и, показав на дым, сказал: «Вот и все!»

Чувствовалось облегчение, и автобус мчался беззаботно, точно полупустой.

Снова рядом оказался родственник с глазами-маслинами, ставший таким симпатичным, да, жаль, не оставлявший тему крематория.

— Раньше, — говорил он, — родственникам разрешали следить за кремацией, чтобы удостоверились и сомнений чтоб никаких не было. Труп, попадая в печь, вскакивал, будто живой, потому что от жара резко сокращаются спинные мышцы…

— Вы… — прервал я его, думая спросить, не из судебной ли он экспертизы, но нашел слово поспокойней: — Не юрист ли вы?

Как и в прошлый раз, он пристально взглянул на меня и, не торопясь, ответил:

— Нет, я не юрист. И даже не из судебной экспертизы!.. — Помедлил немного и продолжил, явно недовольный тем, что его прервали: — Теперь, как вы могли заметить, все делается за железной непрозрачной дверью. Потому что нет смысла.

Он умолк, думая, что я спрошу, почему смысла нет, и, не дождавшись моего вопроса, добавил:

— В течение года родственники могут получить пепел. Хочешь — насыпь в золотой кубок и храни дома, а хочешь — развей в поле, высыпь в реку, смотря какое завещание. Можно и похоронить в специальной стене в крематории и в семейной нише повесить фотографию.

Я подумал о тех, кто работает внизу, и мой сосед тут же сказал:

— Однажды я проник в подвальный этаж крематория. Хотите, расскажу, что я там увидел? — Он победно улыбнулся.

— И все-таки кто вы по профессии?! — с нетерпением спросил я.

Собеседник мой долго сверлил меня взглядом и затем с расстановкой произнес:

— Гипнотизер.

Поспешно, сам не знаю почему, я выпалил:

— Гипноз на меня абсолютно не действует!

— Глаза у вас черные, — шепнул он, — из вас мог бы получиться неплохой гипнотизер. Никогда не поздно этим заняться.

— Прекрасная профессия, — польстил я ему.

— Нужная людям.

Не успел я спросить: «В каком смысле?» — как он опередил меня:

— В смысле лечения гипнозом.

Я взглянул в окно и, не скрою, обрадовался, что за поворотом — наш дом.

Помянуть усопшую пришло много народу. Каждый с трудом втискивался на свое место за столом, уставленным закусками и бутылками. Уж сам не знаю, как случилось, но рядом со мной оказалась жена гипнотизера. Мы познакомились с нею перед выносом гроба. Она оставалась дома, чтобы помочь накрывать на стол.

Было тесно. Жена гипнотизера сидела так близко от меня, что я не мог даже пошевелиться. К тому же прибывали новые гости, и приходилось снова тесниться. Тело ее словно прилипло к моему. Она казалась порой величественно спокойной или игривой и кокетливой. И то, и другое было приятно, будоражило воображение, вызывало любопытство.

Гипнотизер, сидевший напротив нас, окидывал всех внимательным взором и поглаживал рукой свою шелковистую бороду. Иногда его взгляд останавливался на нас, мне делалось слегка не по себе, а жена, занятая только собой, чувствовала себя независимо. И это действовало на меня успокаивающе. Я старался не терять рассудка, тем более что надо мной жужжали мысли гипнотизера: «На поминках флирт неприличен».

Премудрое дело — поминки. Нужно и покойника помянуть, и близких не ранить лишними воспоминаниями. Но и безучастным не следует оставаться. Мне хотелось задобрить гипнотизера, чтобы отогнать рой витавших над моей головой колючих фраз, полных недоверия к такому неплохому симпатичному порядочному человеку, как я.

И вдруг гипнотизер достал из бокового кармана записную книжку, открыл, полистал ее и на моем родном языке просто и внятно прочел:

— Сен хошума гелирсен. — Ты мне нравишься.

Я даже поперхнулся от неожиданности. От услышанной родной речи грудь залило жаром.

— У вас настоящее бакинское произношение!

— А мы любим азербайджанцев, — сказала гипнотизерова жена и, еще ближе придвинувшись ко мне, заученно произнесла: — Мен сени севирем. — Ее «я тебя люблю» прозвучало без чувства, она сказала как школьница, вызубрившая урок, и произношение было много хуже.

Гипнотизер был удовлетворен тем, что поразил меня, и, пока он прятал свою записную книжку, я спросил у его жены, — так бы поступил всякий на моем месте:

— Кто вас научил?

Оттопырила выразительную нижнюю губу, она чуть припухлая, глаза смеются, в них столько слов, а сама молчит.

— Он молодой? — Я никого кругом не вижу, будто одни мы сидим.

— Вы меня ревнуете? — улыбается.

Я налил себе рюмку водки.

И она тихо, чтоб слышал только я, шепчет:

— Ревнуйте! — Протягивает мне рюмку: — И мне налейте!

Я наполнил.

— За нашу дружбу, — произнесла она и потянулась к моей рюмке, но вовремя спохватилась и отдернула руку, плеснув немного водки на скатерть, и, глядя на меня, выпила. Выпил и я, не сводя с нее глаз.

— Я рада, что познакомилась с вами, — шепнула она мне. — А вы?

— Очень! — прямой вопрос требовал и прямого ответа. И я действительно был рад. Что-то происходило во мне, я жил в предчувствии чего-то ранее неизведанного, ликовал, был готов к подвигам ради своей соседки, очень красивой, просто чудо!

Женщину украшает мужское поклонение, а тут двое неотступно следили за ней — он, ее законный, и я. Одному было все известно, другого влекла новизна. Наши мысли-взгляды скрестились. Гипнотизер, казалось, внутренне усмехается надо мной, еле сдерживается, чтоб не расхохотаться. Мне даже послышалось: «А вот и не выйдешь из гипноза!» Я удивленно взглянул на бородача, чувствую, что губы мои кривит жалкая улыбка, и вновь мне почудилось: «А вот и поддашься!»

2

Искусный волшебник был, все колдовские чары знал — как отвратить, как заворожить, как иссушить…

Из народного сказания

Гости постепенно расходились, буднично вспоминая о завтрашних понедельничных делах. Оставались лишь близкие. Я не хотел уходить и продолжал сидеть — по-соседски.

На смену закускам пришел чай. Жена гипнотизера обыкновенные чашки ставила на стол так грациозно, хоть стой и любуйся!..

А потом она снова сидела со мной. Возможно, гипнотизер сам стремился испытать судьбу. Преследуемый его взглядом, я положил руку на спинку стула моей соседки. Нестерпимо захотелось шепнуть ей нечто теплое и ласковое, кажется, я даже что-то сказал, забыв обо всем на свете и унесенный потоком чувств, но тут слуха моего коснулись слова и будто кто-то помимо моей воли резко повернул мою голову в сторону говорившего: «Караульный переулок…»

— Как вы сказали? — почти испуганно спросил я.

— Мы жили в Караульном переулке, — ответила дочь умершей, обращаясь при этом не ко мне, а к гипнотизеру, будто не я, а он задал вопрос.

— Так это же рядом с нашим старым домом, — сказал я. — Там еще на углу керосиновая лавка.

— Да? — тут она повернулась ко мне, будто впервые меня видела. Глаза у нее были усталые, но спокойные, в них отражался свет изумрудных серег; ее мать болела давно и неизлечимо, как я помню, уже год была прикована к постели, лечилась сама, мучала окружающих, и ее уход из жизни воспринимался дочерью как нечто неотвратимое; а что до моей соседки, внучки покойницы…

— Вы жили на Старой Почтовой?

— Сейчас она по-другому называется, — ответил не я, а гипнотизер, и никто, даже я сам, этому не удивился.

— С покойной мамой я и мой брат, отец вашей милой соседки, — она кивнула в сторону жены гипнотизера, — жили там, в Караульном переулке. Но это было очень давно, задолго до того, как вы появились на свет.

— Это естественно, но вы могли знать моих родителей, во всяком случае, мать.

— Возможно, возможно… Я хорошо помню красавицу-тюрчанку.

— Так уже не говорят, это устарело, — пояснил гипнотизер.

— А я привыкла по-старому, мне так легче.

— Но гость может обидеться.

А у меня иные мысли:

— Может быть, вы говорите о моей маме? И она была в молодости очень красивой.

— Каждому человеку его мать кажется красавицей, — вставил слова гипнотизер или кто-то другой, я но уловил.

А хозяйка тем временем продолжала:

— Мой брат был влюблен в эту красивую тюрчанку, он часами простаивал на углу в надежде увидеть ее, буквально бредил ею.

— А я-то думаю, откуда у меня такая особенная симпатия к южанам!

— Южане понятие растяжимое! — заметил я.

— Ну… к азербайджанцам! — уточнила она, к моему удовольствию. — От отца, оказывается, в генах перешло!.. — Жена гипнотизера одарила меня таким нежным взглядом, что мне даже неудобно стало: муж ведь смотрит!

— Тебе не только это передалось, — мрачно проговорил гипнотизер. Взгляд ее определенно был перехвачен, не иначе.

— Ты прав, не только это. Как и он, я решительна в любви: кого полюблю — осчастливлю, а кто меня полюбит — счастье познает! — При этом она — казалось бы, уж больше некуда — еще ближе придвинулась ко мне, задев грудью мое плечо. Жаркая волна прошла по сердцу, но гипнотизер взглянул на меня и словно пальцем погасил горящую свечу — я очнулся.

— Интересно, — произнес я некстати и непонятно к чему: я не слушал, о ком шла речь за столом, мне достаточно было того, что происходило в моей душе, но последующие слова хозяйки дома окончательно меня разбудили:

— Ты погубишь себя, забудь ее, муж узнает — беды не оберешься!..

Нет, не ко мне относились эти предупреждения: так, оказывается, отговаривали безумца, влюбленного в тюрчанку-азербайджанку, отца моей соседки.

— На Алексея наши уговоры не имели воздействия. Он был как в угаре, полоумный какой-то.

Что же, наши состояния совпадали, и потому я слушал не без интереса.

— Он во что бы то ни стало хотел познакомиться с тюрчанкой. Но это же сущее сумасбродство, говорили мы ему. Куда там! Лишь одно у него на уме было — познакомиться! Однажды под видом монтера Алексей пришел к ним в дом и стал искать якобы неисправность в проводке. Тогда от сильных северных ветров… Как-то называется у них этот ветер…

— Хазри, — выпалил гипнотизер.

— Да, — задумчиво произнесла хозяйка, — провода часто рвались.

— Как рвутся и теперь, — добавил бородач, держа меня в поле своего внимания. Он был прав: действительно рвутся, особенно в нашем старом дворе. — Будто это и не провода, а тонкие струны саза.

И на меня смотрит.

Поначалу слушала внимательно и жена гипнотизера, но потом, я это почувствовал, интерес ее стал гаснуть.

— Прошел с мотком проволоки и плоскогубцами в руках почти по всему дому и только тут увидел девушку. «Свет горит?» — спросил он ее. Тюрчанка плохо знала русский язык, но понять брата было нетрудно, и она кивнула головой: «Яныр, яныр». «Горит», значит. Толстая коса упала ей на грудь, а шелковый платок сполз на плечи.

Хозяйка будто устремилась увлечь не только меня, но и свою племянницу. И заставила-таки мою соседку задать вопрос, в котором все же было больше нетерпения и раздражения, чем интереса:

— Ты так рассказываешь, будто сама присутствовала при этом!

Гипнотизер почему-то улыбнулся, а тетя, недоуменно посмотрев на племянницу, ничего ей не ответила и пошла по тропе дальше:

— Когда брат впервые увидел ее на улице, он удивился, что тюрчанка ходит без чадры. И теперь решил похвалить ее: «Ходишь без чадры, это хорошо!» — сказал он ей, а она жестами и мимикой показала, что бросила чадру и топтала ее ногами. В это время на балконе показался муж тюрчанки. Он что-то спросил у нее, а потом зло обратился к брату: «Что нужно?!» — «Не тебя нужно!» — ответил Алексей и пошел к лестнице.

— И это все? — недовольно спросила моя соседка. — А я-то думала… — Не докончив, она встала, чтобы выйти, но вдруг, ойкнув, села и, положив свою руку на мою, проговорила: — Загадывайте желание — вы сидите между тезками!

Я, честно говоря, не запомнил имя другой своей соседки, когда нас знакомили.

— Вы сидите между двумя Линами, очаровательными женщинами со столь редкими именами, что вам, конечно, очень трудно запомнить… — Гипнотизер многозначительно улыбнулся.

«Ну что же, пусть дальше читает мои мысли», — подумал я. О том, каковы мои желания, было проще простого догадаться.

— Загадывайте, обязательно исполнится! — прошептала моя Лина. — Но только желание должно быть сильным, и никому ни слова! — Незаметно опершись на мое плечо, она поднялась и танцующей походкой направилась к двери. Мои мысли потекли вслед за нею, но тут до слуха моего, как из далекого мира, донеслось:

— Подождите, еще не то будет!

Я обернулся к гипнотизеру. И теткины слова догнали Лину у двери:

— Ну и драка была между братом и мужем тюрчанки!..

Лина остановилась.

— Не стой там, — сказала ей тетя, — сядь и слушай!

Лина присела у порога, не сводя с меня глаз.

— Не успел твой отец, — это она Лине сказала, — выйти на улицу, как услышал за спиной быстрые шаги, обернулся, а за ним муж тюрчанки несется вверх по переулку, а в руке блестит что-то.

— Нож? — поспешно спросила Лина.

— А ты что думала? Самый настоящий кинжал! При восточном муже с его женой сладкие речи заведешь — добра не жди! У мужа кинжал, а у «монтера» что? Хорошо еще, не растерялся, швырнул в усача моток проволоки и крепче сжал в руке плоскогубцы. Это было в трех-пяти шагах от нашего дома, я стояла в воротах, затаив дыхание от страха, и ждала, что будет. Вдруг муж тюрчанки возьми да резко брось нож в акацию, что росла на нашей улице. Нож с глухим стуком вонзился в ствол; как сейчас помню дрожащую рукоятку… Пришлось бросить плоскогубцы и брату. Соперники кинулись один на другого, я бросилась было к ним, но брат оттолкнул меня. Пыхтя от злости, схватились они, но ни один не мог одолеть другого, только слышно было, как трещит на брате шелковая косоворотка с моей вышивкой.

— Что же дальше? — спросила Лина неожиданно умолкнувшую тетю.

— А ничего! Попыхтели, покряхтели и разошлись!

Лина была явно разочарована.

— Поножовщины тебе захотелось, крови? — Это гипнотизер ее подзадоривал.

— Осталась бы тогда без отца, — добавила тетя, — а я — без брата… О чем это я — тебя и вовсе бы не было тогда.

— А вдруг бы он в схватке тюрчанкой завладел?

— И тогда бы не вы появились на свет, а другая, — сказал я, — а нам бы всем этого очень не хотелось!

— И мне. — Голос ее затих, и, помолчи мгновение тетя, я перетянул бы Лину на свою сторону, она снова сидела бы рядом со мной.

— После той стычки Алексей ни разу не взглянул в сторону тюрчанки.

— Испугался?

— Как бы не так! Отец твой сказал, и тебе бы хорошо запомнить это, да и не только тебе: «Не к лицу мужчине, говорит, заигрывать с чужой женой!»

«Уж не меня ли она имеет в виду?!» Посмотрел на гипнотизера. «Ага, намекает!..» Но как примитивно! А я ведь могу обидеться. Лина уловила это, поймала взгляд и незаметно подморгнула: мол, нас это не касается, это все о прошлом. Она высоко подняла свои белые, крепкие руки, чтоб поправить волосы, и так нежно при этом смотрела на меня, что я готов был унестись с нею хоть на край света. Я даже почувствовал на горячей шее холод ее упругих рук.

Но разговор принял неожиданное направление.

— Да, этого никто не ожидал! Оказалось, что вовсе не муж и жена они, а брат и сестра!

— Везение какое! — обрадовалась Лина. — Вот это да!..

И ушла, отдалилась Лина на время от меня. Мои мысли унеслись в далекие родные края за судьбой моей землячки, чтобы возвратиться снова к Лине, а Лину захватила история странной любви отца. Переменилась тема разговора, но страсти продолжали кружить над нами, потому что был я со своими неодолимыми желаниями, был гипнотизер с неистощимым запасом помех, была его жена, и на ней скрещивались наши взгляды; нити, которыми он пытался меня опутать, рвались, и неясно было, уж во всяком случае мне, случайному гостю этих поминок, — то ли плакать, то ли радоваться, то ли глазом одним смеяться, а другим не сдерживать слез, чтоб текли и текли… Ведь вот какие настроения — не отвратишь, не предугадаешь.

Премудрое дело — поминки!

И та, чье горе было сильнее всего, сама нашла успокаивающий бальзам для своих ран — воспоминания далекой юности, где себя жалеешь больше и забываешь о настоящем.

3

Беспробудно проплакала она три дня и три ночи. От горьких слез вся подушка истлела…

Из народного сказания

— Брат в счастливом волнении сообщил мне: «Оля, она — его сестра, понимаешь, сестра!» Радость его сердила меня. «Ну что с того?» — сказала я ему. Еле избежал опасности, а тут радуется. К тому же подруга моя давно любит его, тает, как свеча, а он… И я решила противостоять этой безумной страсти. «Будет по-моему», — подумала я. Как-то отправились мы втроем, я с подругой и Алексей, купаться в море. А надо вам сказать, что раньше от центра старого бакинского бульвара в море на деревянных сваях уходила эстакада, и в конце ее была купальня.

— Не сваи, Ольга Васильевна, были деревянные, а сама купальня. И настил под водой был деревянный. — Но гипнотизера никто не слушал, и она пропустила мимо ушей его уточнение.

— Для купания были отведены специальные места, имелись и душевые с морской водой, чтобы можно было после купания смыть с себя мазутные пятна. Так и лип к телу мазут, никак не отмывался. Но все равно бакинцы любили там купаться. По пути мы зашли на базар, купили хлеб, помидоры… Крупные такие, красные, сладкие с кислинкой… и по сей день больше всего люблю бакинские помидоры. Когда ешь их после купания, они кажутся чуть солоноватыми от морской соли на губах…

Помню, весь день мы провели вместе, — продолжала она. — В то время для мужчин и женщин в море были отгорожены изолированные участки для купания, и только смельчаки заплывали в открытое море. Я посоветовала брату и подруге последовать их примеру, а сама оставалась в купальне. Долго они не выходили на воды, заплыли очень далеко, я даже беспокоиться начала. По-моему, в тот день подруга моя привлекла внимание брата, во всяком случае, день этот не мог пройти бесследно, так мне казалось, когда мы возвращались. Подруга моя так и льнула к брату, и он смотрел на нее как-то по-новому. В то лето…

События стали отдаляться от меня. Я взглянул на Лину. У нее явно пропадал интерес к тому, что рассказывалось. Она возвращалась ко мне, и я уже не знал, о каком лете идет речь, — я был в своем лете, я был вместе с Линой, и я видел себя с нею на берегу моря, и мы купались… Но события неожиданно развернулись так, что снова приковали наше внимание.

— В то лето, как и в прежние годы, мы отдыхали на Северном Кавказе. Мы с мамой выехали раньше, чтобы снять комнату, Алексей должен был приехать позже. Получили от него телеграмму, и я пошла его встречать. Подходит поезд, и кто, вы думаете, выходит? Моя подруга! Увидев меня, она бросилась ко мне на шею и со слезами стала говорить: «Как я несчастна, если бы ты знала!..» Я ничего не понимаю, стою у вагона и вижу Алексея, но он кладет у ног чемодан, не обращая на меня внимания, поворачивается ко мне спиной и подает руку выходящей из вагона незнакомой женщине, помогая ей сойти. Я внимательно смотрю на женщину и крайне изумляюсь: боже, это же тюрчанка! Наша соседка! «Как? — удивляюсь я. — Тут что-то не то!»

Ну да, именно она! — Пережитая заново встреча эта кажется ей удивительной, и она улыбается. — Я, естественно, ничего понять не могу. Если брат приехал с нею, то при чем тут моя подруга? Я к ней — с вопросом, а она только шепчет: «Потом, потом!» Мы пошли к дому — я и моя подруга немного впереди, а брат с тюрчанкой позади… Алексей тащил огромный деревянный чемодан своей попутчицы, а я — чемодан подруги. Я, конечно, пытаюсь выяснить, что все это значит, а у нее лишь одно на языке: «потом» да «потом». У калитки Алексей бросает на траву свою ношу и, не говоря нам ни слова, берет свою попутчицу за руку, и как ни в чем не бывало они уходят в лес тут же за дорогой.

И только дома подруга рассказала. Алексей пригласил ее поехать вместе с ним, родители ей разрешили, а в вагоне он увидел тюрчанку, которая ехала в Москву на Совещание женщин Востока, и с той минуты забыл о существовании моей подруги.

— Не может этого быть! — Я даже встал. — Мыслимое ли дело, чтобы наша девушка, да так запросто, да еще тогда!.. Нет, здесь что-то не так!

— Это же любовь, неужели вам не ясно? — прервала меня Лина. — Взрыв! Огонь! Пламя! — Она подошла ко мне, усадила, сама села рядом, тесно придвинувшись ко мне, и обратилась к тете: — Интересно, были они близки?

А меня от близости Лины куда-то унесло, захлестнуло горячей волной, но гипнотизер бросил спасательный круг и вытащил меня из воды:

— А вот и узнаешь, насколько были близки!

— Но возможно ли?.. — робко возразил я.

— И очень даже возможно! Хотите, — сказал он мне, — я познакомлю вас потом кое с кем!

Я удивленно посмотрел на гипнотизера.

— Тогда слушайте продолжение! — приказал он.

— Покойная мама возмутилась: «Я этого не допущу! Что все это значит? Как можно так терять голову? Немедленно позовите его! Позор!..»

Мы с подругой помчались в лес.

Они сидели на опушке, так что искать их долго не пришлось. Мы притаились. Что будет дальше? Они увлеченно о чем-то говорили. О чем? Он не знает тюркского, она почти не знает русского. Мы ждали хотя бы поцелуев. Ничего! Все это было так не похоже на Алексея! Настоящая платоническая любовь!

— Ну, это другое дело, — сказал я.

— Подруга моя хоть и успокоилась немного, но больше ни одного дня не осталась у нас и в ту же ночь вернулась в Баку.

— А по-моему, они все остались ночевать! — прервала тетю Лина.

— Разве?

— Да, мама мне рассказывала эту историю.

Речь шла, оказывается, о матери Лины!..

— Память у меня стала совсем никудышная!.. Мама… — Тетя потерла лоб. — Да, покойная мама решила никого не отпускать, мы оставили у нас и твою маму, и Ламию.

— Ламию?! — Моему удивлению не было предела.

— Что с вами, молодой человек?

— Вы же говорили, что не знаете ее имени!

— Я? Не может этого быть! Разве я могу забыть такое имя?

— Вы же говорили…

— Бывает такое, — сказал гипнотизер. — Забыла, а теперь вдруг вспомнила. — Он улыбался, явно довольный моим замешательством.

— Да, девушку звали Ламией. Почему это вас так взволновало?

— Это имя нашей соседки, она была подругой моей матери.

Гипнотизер не без злорадства заметил:

— «Как тесен мир», сказал поэт… — А в глазах его я прочел: «Еще не то услышишь!» И добавил: — Я же говорил вам, что могу кое с кем вас познакомить.

— С кем? — спрашиваю. — С Ламией?

«Ну вот я и поймал тебя! — подумал я. — Ламии ведь давно нет в живых».

— Разумеется, не с нею. Почему вы задаете мне такой вопрос? Вы же взрослый человек! Разве Ламия жива? Я сказал в переносном смысле.

— А именно?

— Ну, скажем, с ее братом!

«Быстро же соображает, черт! — подумал я. — Раз мне известно о Ламии, значит, если мыслить логически…»

Но не успел я додумать, как гипнотизер торжественно произнес:

— Дурсун!

Я обомлел.

Но хозяйка вовсе не удивилась, а лишь горестно вздохнула, словно давно забытое всколыхнулось с этим внезапно произнесенным здесь именем. Она повторила как бы про себя: «Дурсун!!!»

— Да, все заночевали у нас, а наутро проводили тюрчанку в Москву, и мы остались — Алексей, подруга моя, мама и я. А потом все улеглось. И уже осенью того года Алексей и твоя мать поженились.

— А как же Ламия?

— Никак. Уехала. И больше они не встретились.

— Но вы же говорили, что ваш брат любил ее!

— Вскорости родилась моя племянница-красавица, отец в ней души не чаял.

— Такой вариант меня не устраивает! — возмутилась Лина, встав рядом со мной. Будто ее кровно обидели или оскорбили. — И хотя вместо меня могла появиться на свет другая, но как можно допустить, чтобы так банально закончилась история любви моего отца?! Я не верю!

Мы с Линой стояли рядом, единые в своем протесте. Гипнотизер был явно сбит с толку, никак не ожидал, что жена будет заодно со мной.

Лина крепко сжимала мой локоть. Нас надо было разлучить во что бы то ни стало. Но это было почти невозможно.

— Любовь имеет продолжение! — сказал гипнотизер.

— Нет! Любовь брата вспыхнула и сгорела, как спичка! — возразила тетя. — Рассказ мой окончен. И об этом хватит.

— А кровь мне подсказывает иное. — Лина повернула лицо ко мне, прикрыла глаза ресницами, которые чуть-чуть вздрагивали, и, понизив голос, медленно заговорила: — Я чувствую, что по жилам моим течет отцовская кровь, как от нее разливается тепло по всему телу… А может, и не отцовская любовь говорит во мне, а это шумят голоса моих далеких предков… Что передалось мне от них? Вот он, полудикий мой предок… Раз я существую, один конец ниточки у меня, а другой тянется и теряется там, у него, одетого в шкуру мамонта, и в руке у него каменная булава, он охраняет свой очаг, свою подругу… Может быть, и мне присуща эта страсть…

— Наверняка ты видишь, как он сражается с мамонтом? — перебил ее муж.

Она открыла глаза.

— Нет, чего не вижу, того не вижу. А только с предком своим я разговаривала. И он сказал мне: «Слушай, что кровь подсказывает, не ошибешься!..» И еще он сказал: «Замечтаешься днем — закрой глаза и говори мне, а замечтаешься ночью — говори звездам!»

Лина как-то странно посмотрела на меня и вышла, накинув на плечи платок. Я слышал, как она открыла дверь на балкон. Мне показалось, что она шепнула мне: «И ты выходи!» Но, когда шепнула, я не уловил, просто в голове звучал ее голос.

Гипнотизер заметил, что я собираюсь выйти, и, пытаясь задержать меня, воскликнул:

— И раньше была любовь!

Но остановить меня было невозможно.

— Не было ничего! — столь же решительно отрезала хозяйка. В ее голосе было раздражение. Но не против же меня! Или Лины. Тетя просто устала — дни такие мучительно долгие, то ли сон, то ли явь, что пережито сегодня.

4

Да повешу я на грудь твой крест, моя христианочка!..

Из народного сказания

Оригинально расположены балконы в этом доме; не один над другим, а в шахматном порядке. Над головой — небо…

Ярко горели звезды. Странно — Лины на балконе не было. Хотел вернуться и разыскать ее, но вдруг услышал шепот. Как бы ни было темно, на маленьком балконе я не мог не увидеть ее. Но здесь ее не было. Я опять услышал шепот. Но ведь и ослышаться я не мог — это был ее голос. Что за наваждение? Словно с неба, со звезд доносился этот шепот. Я огляделся, и — о ужас! — Лина смотрела на меня с балкона верхнего этажа! Ну и отчаянная! Она поднялась с теткиного на чужой балкон по соединявшей их узкой декоративной лестнице.

— Лезь! — шепнула она мне.

И сказала так повелительно, что я подавил в себе страх и взялся рукой за тоненькие холодные перила. Лестница ходуном заходила под тяжестью моего тела, чуть не оторвалась от стены. Как только я влез, она схватила меня и, притянув к себе, шепнула: «Не бойся! Нас никто не видит… Это балкон Лины, соседки. Она у нас!»

Я вспомнил о тезках и загаданном желании. Голос ее ласкал мое ухо. Она еще что-то говорила, но я не слышал, только яркие звезды горели над нами…

А потом сквозь щелочку я увидел, как гипнотизер вышел на балкон.

Он оглянулся по сторонам, но, не увидев нас, удивленно сжал губы, — я заметил это по бородке: она ножичком вытянулась вперед.

Гипнотизер вернулся, но тотчас вышел и взволнованно посмотрел вниз. Я еле удержал смех: уж не думает ли, что мы выпрыгнули? Но не успел я заглушить мысль, как он быстро поднял голову и стал всматриваться в наш балкон. Глядел, глядел, почесывая бороду, но так и не смог поймать ускользающую мысль. И мы молчали, прижавшись друг к другу. Словно одна душа и одна плоть. Благовоспитанность явно подчинялась дикой страсти. Ему и в голову не приходило, что мы — этажом выше. Он беспомощно развел руками и ушел в комнату. Мы услышали его недоуменный голос — он спрашивал о нас. Спустя минуту гипнотизер снова появился на балконе, но, так и не поняв, где мы, вернулся и закрыл балконную дверь изнутри.

И как только щелкнул шпингалет, мы очнулись.

Звезды казались погасшими.

Как быть? Мы стали искать выход. Трезвые, мудрые.

Над нашими головами зажегся свет. Это вернулась домой Лина. Но свет, к счастью, погас. А вдруг бы она открыла дверь на балкон? Ну и что? Разве и пошутить нельзя? А что, если постучаться к ней и попросить открыть дверь, впустить к себе? Мол, решили разыграть. Но Лина не согласилась: неудобно перед соседями — такие шутки на поминках. Сказала и поцеловала меня. Еще и еще. Стало жарко. И звезды снова загорелись, такие яркие…

А потом вдруг Лина сказала: «Сойдем!»

Она была проворна, как кошка. Спускаться было намного труднее, чем подниматься. А что оставалось делать? Не ночевать же на чужом балконе? Холодея от ужаса и проклиная звезды, я стал спускаться. Невольно вспомнил слова гипнотизера, сказанные будто месяц назад: «Вот и все!»

Мы стояли рядом, опершись на перила, и глядели вниз.

«Сейчас он выйдет, — сказала мне Лина, — ты молчи! Ни слова!»

И действительно — дверь на балкон с шумом распахнулась.

— Вы?!

Взгляд гипнотизера выражал полную растерянность.

— Мы.

— Но вас не было на балконе! И дверь была заперта.

— Действительно. Зачем ты ее запер?

— Но здесь никого не было!

— А где ж, по-твоему, мы были?

— Об этом я и хочу вас спросить!

— Ты же выходил на балкон и видел нас.

— Я выходил, но вас-то здесь не было!

— Туман в глазах!

— Не было! Никого здесь не было!

— Значит, мы можем быть невидимками.

— Сейчас не до шуток!

— У нас есть крылья — мы ненадолго улетали и снова прилетели.

— Говори правду!

— Мы, как летучие мышки, повисли вниз головой.

— Ложь!

— А не кажется ли тебе, что ты на минутку ослеп?

На балкон вышла тетя.

— А говорил, их нет на балконе.

— Ничего не понимаю… — В его притихшем голосе я уловил недоверие к самому себе. Борода гипнотизера вздрогнула.

Лина, поеживаясь, закуталась в шаль.

— Озябла я…

Лина, а за нею мы все вернулись в комнату.

Взгляд мой упал на краешек неба. Звезды горели ярко и близко, как на юге.

Поминки подошли к концу. Все разошлись, Лина прошла на кухню следом за тетей — надо было перемыть гору посуды. Собрался и я идти в свою комнату в этом же подъезде, — я снимал ее, когда приезжал в командировки.

Как ни пытался гипнотизер взглянуть в мои глаза, я удачно отводил их. А ему надо было непременно узнать нечто важное для себя. Не могли же в самом деле мы испариться? Но я был далек от его притягательной силы самое меньшее на один этаж — несколько шатких ступенек. Я ни о чем не думал, чтобы не дать гипнотизеру уловить ничего из того, что было, и того, что будет. А будет свидание. Непременно. Завтра. И звезды ярко гореть будут.

Гипнотизеру казалось, что меня можно задержать старым разговором. И потому, как только я собрался уходить, он целиком захватил в кулак свою бороду, вот-вот оторвет, и, на миг перехватив мой взгляд, закинул удочку:

— Трагичной была смерть Ламии!

Но меня отдаляла целая вечность от недавно услышанной истории: были подъем и спуск по декоративной лесенке, готовой оторваться от стенки; не столько легкий подъем, когда ждала Лина и я даже не заметил, как взлетел, сколько жуткий спуск с трезвыми чувствами, когда предстояла иная встреча.

Слова застряли — «смерть Ламии», и я сначала даже не понял, о ком идет речь. И смертей — реальной и в страхе моем — было предостаточно, чтобы увлечь меня рассказом о новой.

В памяти стали смутно оживать рассказы моей матери о Ламии, но от усталости голова не могла ничего удержать, я зевнул, и это было непростительной ошибкой, — легко прочесть мысли человека, когда он зевает. Я заторопился к двери, но гипнотизер бросил вдогонку:

— Очень трагичная история!

Меня неодолимо клонило ко сну. Я устал. И никаких историй мне не надо. Я повернулся и в упор посмотрел на гипнотизера:

— Очень приятно было… — Но он не дал мне договорить: «С вами познакомиться» — и неучтиво перебил:

— От красавицы Ламии остался лишь пепел!

Уж не пугает ли он меня? Я вспомнил разговоры о крематории, и озноб пробежал по спине. Я почувствовал, что, если задержусь хоть на миг, во мне проснется малярия, не покидающая меня с детства и дающая иногда о себе знать. Такая нежданная гостья, что меня всего трясет. Начинаясь в пятках, озноб волнами катится через тело и выходит из макушки, чтобы снова начать бег от пятки. Лихорадит, пока не надоест. То никак не согреешься под грудой одеял, а то — хоть голым лежи — жарко!

Озноб меня напугал, и я решительно направился к двери.

— Но выяснять будете вы сами!

Я задержал шаг и недоуменно повел плечами:

— О чем?

— О трагичной смерти!

Не слечь бы в командировке!

Видя мое замешательство, но не улавливая его малярийную причину, гипнотизер добавил:

— Как вернетесь к себе домой, разузнаете!

Хочет отдалить меня от Лины!..

— Это очень важно для вас!

Я быстро вышел. Будто кто-то толкал меня в спину.


Поздно ночью раздался долгий телефонный звонок. Я вскочил и, полусонный, подбежал к телефону. Было похоже на междугородный. Я кричал в трубку, кажется, и в Баку кричали, но ни я их не слышал, ни они меня. Телефонистка сказала: «Линия испорчена», и нас разъединили. Перед глазами, между закрытыми веками и зрачками, танцевали радужные нолики, округлялись, как на рекламе, ширились и лопались, снова ширились, чтобы затем стать точкой, исчезнуть и вновь возникнуть.

Кто же звонил так поздно? Телефона своего я никому не сообщал — ни матери, ни брату, ни на работе. Просто не пришлось. А может, говорил и запамятовал? Нет, никто не знает. Нашел я эту комнату еще в зимний свой приезд, но жил тогда здесь два-три дня и даже номера телефона толком не запомнил.

Значит, срочное дело, раз в такой поздний час позвонили. Но кто? Беспокойство разрасталось кругами, а потом неуклюжие фигуры стали громоздиться в сонном мозгу.

Вспомнился страх, испытанный при спуске с балкона. А вдруг бы сорвался? Ступеньки были почти игрушечные. Если бы рухнули… С седьмого этажа!.. «Жертва любви Нектов». Или «Некто-заде». Не зря ведь гипнотизер говорил, что Ламия стала жертвой любви. Простое совпадение!.. Все чудесно: завтра закончу дела в пять, и мы снова пошепчемся при звездах.

И не обязательно на чужом балконе.

Важно только, чтоб звезды ярко горели.

Но кто звонил?

5

Я с края по обочине пойду, а широкая дорога пусть вам останется…

Из народного сказания

Высокие дубовые двери метро были сняты, и ничто не мешало потоку людей беспрепятственно вливаться в подземный дворец. Но в этот ранний час, к тому же в понедельник, никому не до красот поистине уникальной станции.

Некогда.

Будто внутри расположился мощный всасыватель, и лавина заполняет бездонную пустоту.

Взгляды серьезны, а шаги решительны. Все спешат на работу, и время точно распределено по минутам — учтен и пеший ход, и пересадка, и ничто не в состоянии нарушить выверенный практикой график.

Мне как будто спешить не к чему, я командировочный, но всеобщий ритм захватил и меня, и поток несет мое тело, как щепку. В руке — тяжелый портфель, во взгляде — решимость. Втиснулся с трудом в вагон, и спина припечаталась к плотно закрытым дверям. Чую лопатками их жесткость. Портфель тянет руку вниз, будто все повисли на мне. Кто-то, чувствую, ударился о бок моего портфеля и недовольно смотрит на меня.

Выбрался-таки, вспотевший, на улицу! Рука свободная спешит помочь руке уставшей, и, пока добираюсь до министерства, устают обе.

Первый поклон — секретарше. Брюнетке с черными, как у негритянки, вьющимися волосами. Всегда встречает меня приветливо, хотя знаю, что строга. И не всякого впустит к шефу, бережет его покой и время. А у заместителя министра всегда толкутся в приемной люди: только начни принимать, и времени решать дела не останется, утечет, как вода между пальцев.

Прошел за письменный стол, открыл портфель и у самых ее ног, так, чтобы никто не глазел из посторонних, вынул и положил сувенир и на ухо, как старой знакомой, шепнул: «Пламенный привет!» Она раскраснелась: «Ой, ну что вы беспокоитесь!.. Спасибо».

Приезжать из солнечного края без сувениров — по меньшей мере бескультурье. Это — дань уважения, и ничего более. Причем не от одного меня, есть и другие дары, например, от нашего шефа. Поболтав минуту-другую о том о сем, вошел к заместителю. Человек он знающий, опытный, не раз выручал нас. Его ученики занимали ответственные должности. К примеру, наш директор. Передал горячие приветы и добрые пожелания от бакинцев, и прежде всего от вечно признательного ему ученика, и перешел к делу. Но не успел и рта раскрыть, как Пал Палыч тут же уловил суть моей просьбы, взял наши официальные прошения, наложил резолюции, вызвал секретаршу и поручил подготовить письма в адрес проектного института и опытного завода, и я не смел больше отнимать у него время. Быстро, по-деловому, без волокиты. Это и есть стиль.

Секретарша, она же и помощница, — прелесть. И текст составит, и подскажет, к кому идти.

А дело наше было запутанное. Заблудились, как говорится, в трех соснах. И виновных нет. Было бы несправедливо кого-либо обвинять: ни завод, ни институт, ни тем более министерство.

Одним словом, выразил признательность и направился к машинистке. Не первый раз мне печатала. И даже в обеденный перерыв. Моим бумагам и на сей раз повезло. Снова к заму. Подписал, в канцелярии приложили печать, отметили исходящий номер, и — на улицу.

Портфель полегчал, но не очень. Не люблю таскать грузы. Конечно, грех было называть грузом целебный ароматный напиток, не просто расширяющий сосуды, но придающий самой жизни новые краски, если уметь, конечно, им пользоваться.

Из министерства поехал в проектный институт. С ними еще год назад мы заключили договор, перевели кучу денег, чтобы они помогли нам заменить старую поточную линию на более совершенную и перспективную.

Идея была отличная, проект составлен и одобрен, в планах нового года мы заявили продукцию на основе уже усовершенствованной системы, но дело не двигалось, и к работе еще не приступали. А все потому, что чертежи были всего-навсего в одном-единственном экземпляре, а нам нужно было четыре.

Руководитель лаборатории проектного института встретил меня, мало сказать — тепло или горячо: по-братски. Обнялись и расцеловались, а узнав, зачем я приехал, сразу сник. Махнул рукой, сидит кислый, настроение неважнецкое.

А что поделаешь? Стали внедрять систему на опытном заводе, всплыли десятки недостатков, комиссия составила акт, работы приостановлены, сейчас устраняют неполадки, в чертежи вносятся изменения. В конце года можно будет приехать и забрать сколько угодно экземпляров чертежей. Конечно, можно было бы снять копии со старого экземпляра, который у нас есть, но чертежей не один и не два листа — четыре толстых тома, каждый в десять фунтов!

Часть оборудования нами была закуплена, для приобретения остальной было дано распоряжение — письмо Пал Палыча у меня в кармане! Я сказал об этом руководителю лаборатории, a он ответил: «Прекрасно. Оборудование вам понадобится в конце года».

Но мы же демонтировали старую линию, чтобы начать сборку новой!

Работа не доведена до конца!

Нельзя ли, дорогой Костя, недочеты исправить собственными силами?

Руководитель развел руками и вздохнул. Рад, мол, помочь, да не могу: у комиссии есть акт, пока к работе приступать нельзя.

Единственное, что он смог сделать для меня, и то по дружбе, — так это ознакомить с актом на ста страницах.

Недостатки были указаны крупные, однако мы смогли бы своими силами и своим провинциальным умишком устранить их в процессе сборки новой линии.

Ведь в экспериментальных условиях новая система прошла испытание, получила высокую оценку!

А теперь жди до конца года. А у нас времени нет, ибо план нового года утвержден и мы — как удержишься? — растрезвонили о новой крупной реорганизации… Заметки, интервью… «Как сообщил нам директор Нияз Ниязбекович Ниязов…» Вырезай — и в рамку! Вся задержка за дополнительными старыми чертежами. Выручай, Костя!

А что Костя может сделать? Он мне друг, брат, но акт есть акт!

Из института направился на завод. Портфель заметно похудел.

Мне дали твердое слово, что оборудование пошлют на этой неделе. И на том спасибо. Я пообедал в заводской столовой: люблю сосиски, хотя их теперь мало кто любит, в целлофане.

Надо было позвонить на наш завод, посоветоваться, как быть. Если бы удалось выписать существенные недостатки, указанные в акте, да заполучить новые экземпляры, мы пошли бы на риск, продолжили бы работу. Ведь идея осталась в силе!..

В третьем часу, прежде чем звонить по автомату, зашел в кондитерский магазин. И как раз торговали индийским и цейлонским чаем. Опустевший портфель снова разбух.

И с автоматом мне повезло. Почти никого. Позвонил в Баку, директора на месте не оказалось, говорил с заместителем Мир-Мехти, неизвестно за что прозванным Святым. Но ничего путного из его советов мне уразуметь не удалось. Святой твердил лишь одно: возвращайся, посоветуемся, найдем нужным — снова пошлем… Глазок автомата показывал ноль, я не опустил следующую пятнадцатикопеечную, и разговор наш прервался. Возвращаться не хотелось. Бестолковый телефонный разговор заметно испортил мне настроение. Я вышел из кабины и вдруг вспомнил о вчерашнем телефонном звонке. Кто же это мог быть? Дурные предчувствия стали одолевать, волнение перешло в беспокойство. Кто-то словно подсказал: «Позвони матери!» Я наполнил ладонь пятнадцатикопеечными монетами, пришлось стать в очередь — народ набежал. Медленно тянулось время. А я разволновался не на шутку. Я думал о матери. Когда я уезжал, она жаловалась на сердце… Воображение рисовало мрачные картины, бог знает что мне мерещилось!.. Подошла моя очередь.

В трубке я почему-то услышал голос брата, а не матери. В груди похолодело. «Почему он у нас, а не у себя дома?!»

«Асаф? Ты?! А где мама?»

«Мама… — и умолк. — А что случилось?»

«Где мама?» — крикнул я в трубку.

«Почему кричишь, что случилось?»

«Беспокоюсь!»

«Слава богу! — взорвался брат. — Ты человек или кто? Вчера весь день о тебе говорили. То и дело мама о тебе спрашивала…»

«А что с мамой?»

«Ничего… Почему ты не звонил?»

«Вот и звоню».

«Не мог сразу позвонить?»

«Но что случилось, Асаф?»

«Ничего… Мама весь день тебя вспоминала, даже велела, чтобы я узнал номер твоего телефона. Я обзвонил всех…»

«И узнал?»

«А как же? Узнаешь!..»

«Кто сказал?»

«Мать же беспокоится!»

«Но что случилось?»

«А что еще должно случиться?» — он умолк.

«Алло! Алло! Асаф! Почему ты молчишь? — Подряд я пустил в автомат три монеты. — Алло!»

«Не кричи, я слышу тебя».

«Ты не договорил. Что же все-таки случилось?»

«Я же тебе говорю, ничего! Ты не беспокойся, заканчивай свои дела и возвращайся… Ей-богу, ничего не случилось», — старался он меня успокоить.

А я все больше волновался, чувствуя, что брат от меня что-то скрывает. Но что?

«Скажешь ты, наконец?»

«Вчера мама все о тебе говорила».

«А скоро она придет?» — спросил я, чтобы услышать нечто конкретное.

«Не знаю… — сказал он уклончиво. — По-моему, придет поздно. — Он явно уходил от прямого ответа. — Больше не звони. Я скажу, что мы с тобой поговорили…»

Ничего себе — успокоил, называется!

«Может, завтра мне выехать?»

«Как хочешь…»

«Ты что-то скрываешь, а у меня сердце разрывается от беспокойства!»

«Я же тебе говорю, что ничего не случилось, ничего!»

В общем, говорили долго, но ничего толком я не узнал. Наверняка что-то случилось. Тянул, уклонялся. И почему она должна поздно приходить домой? Где ей задерживаться? Почему мне больше не звонить? Ничего не понимаю! Дверь кабины отворилась.

— Товарищ, ну сколько можно попусту разговаривать? Имейте совесть! — на меня сердито смотрел старик. С седой бородкой. Молодому бы я ответил, а что со старого человека возьмешь? Я вышел и, поставив свой портфель на стул, вытер пот со лба.

Голова разболелась. Нет, определенно что-то случилось, скрывают от меня. И сомнений быть не может!

Был пятый час.

6

Как осилите вы те высокие горы?

Те высокие, остроконечные горы?

Те высокие, снежноголовые горы?..

Из народного сказания

Очнулся я у кассы Аэрофлота, и народу — никого. Я машинально спросил, есть ли билеты.

— На завтра?

— Нет, на сегодня.

Не знаю, как эти слова вырвались у меня, но я сказал так решительно, что кассирша не смогла отказать мне, все же нашла один билет. На вечерний рейс.

Было без пяти пять.

Я взял такси, заехал домой, быстро собрал вещи и на этой же машине поехал на аэродром. Меня словно торопили.

И лишь в самолете я вспомнил о свидании. Не суждено, значит.

Закрыв глаза, я впал в забытье. Гул моторов клонил ко сну. Вдруг я вздрогнул: ключи! У меня в кармане остались ключи от квартиры! И расплатиться забыл. Надо дать телеграмму. Заплачу в следующий свой приезд. И командировочное удостоверение пошлю по почте, чтоб отметили и прислали.

Впереди плакал ребенок, и матери никак не удавалось его успокоить. Она вся извелась, волосы прилипли к ее потному лбу, щеки пылали. С чего бы ему плакать? Уж не заключен ли какой смысл в его слезах? Вот и сосед мой, здоровенный верзила, обросший жесткой щетиной, — чуть что, качнет или тряхнет, душа в пятки и с губ срывается молитва: «О аллах, сохрани нас, рабов верных! Да ослепнет тот, кто не верует в твою мощь!»

Бесили меня его глупые причитания. Сидит, крепко прижав к груди черный плоский чемоданчик, расстаться с ним боится. Уж не набит ли деньгами? Приехал, распродал свои цветы, набил чемоданчик и трясется над ним… И я набит мрачными предчувствиями, и мне не легче. Время от времени сосед причитает: «О аллах!..» Уж не знак ли чего?

Когда самолет пошел на посадку и зажглось табло, в глазах соседа забегал испуг. «Не бойся, — я ему, — аллах милостив!» А он смотрит на меня недоуменно, смысл моих слов до него не доходит, и от щетины лицо его кажется неумытым, покрытым засохшей глиной.

Чем ближе к цели, тем, странно, спокойнее становилось на душе. А когда увидел огни города, и вовсе успокоился, уверенный в том, что ничего с моими не случилось, что мать жива и здорова и что зря я поторопился. Надо же было так глупо сорваться!.. Не обижайся, милая, загорятся над нами яркие звезды!.. А каков гипнотизер! Далеко меня забросил, и не дотянешься!..

Была полночь, когда я постучался в окно. Вскоре в комнате зажегся свет, и немного погодя отворилась дверь. Я вздрогнул — у порога стоял Асаф.

— А говорил, что приедешь завтра… — он зевнул.

— Где мама?

Я был так взволнован, что брат удивленно заморгал глазами, а потом вдруг понял мое состояние и заспешил улыбнуться:

— Все в порядке, успокойся, она у Дурсун-киши.

— У Дурсун-киши?! И так поздно? — Я оторопел.

— Что ты от каждого слова вздрагиваешь?

Пройдя в комнату, Асаф лег на диван и натянул на голову одеяло.

— Ты же видишь, что я взволнован! — Я поставил портфель на пол и сел на краешек дивана.

— Завтра свадьба Ламии.

Как ужаленный я подскочил:

— Ламии?! — Я впился глазами в брата, Асаф аж привстал на диване.

— Что ты кричишь? Спятил, что ли? Ламию не знаешь? Свадьба внучки Дурсун-киши, маму пригласили, чтоб помогла испечь сладости и сварить плов.

Внутри заклокотало от смеха. Такой хохот разобрал, что еле остановился. Брат подозрительно смотрел на меня.

«А я-то думал!.. Ну и память!» Я и забыл, что внучку Дурсун-киши зовут Ламией, в честь сестры деда. А мать, уходя к ним, велела брату ночевать у нас, она не любила, когда дом пустовал.

Смех сменился гневом:

— Какой же ты бессердечный, Асаф! Ты не мог мне сказать об этом, когда я сегодня звонил тебе?

— А с чего ты таким неженкой стал? Что ни скажу тебе — все не так! То кричишь, то хохочешь! Нервы тебе подлечить надо, видно, работаешь много. — Асаф натянул на голову одеяло и повернулся к стене.

«Да, ты прав, — подумал я. — Но если бы ты знал, до чего странно устроен мир! Прошлой ночью я тоже гулял то ли на свадьбе, то ли на поминках. И звезды ярко горели, и о Дурсуне говорили, и Ламию вспоминали…» Брат спал, а я сидел на краешке дивана, приходил в себя, успокаивался.

…Утром я сел в свой недавно купленный красный «Запорожец», отвез Асафа на работу, а сам поехал прямо на завод.

На заводе сначала вроде остались довольны моей командировкой. Директор наш, Нияз-муэллим, даже растрогался, когда я рассказал о встрече с его учителем. «Пал Палыч — исключительный человек! Второго такого не было и нет на свете!» — сказал он. Но последующие мои известия попортили ему настроение: «Напрасно ты вернулся. Ведь мы дали слово. Мы не можем приостанавливать работу. Мы вложили в это дело уйму денег, это же народные деньги, пойми! Что это вдруг ни с того ни с сего так много недостатков обнаружено в системе, которая прошла испытание. Хоть бы акт привез!.. Нет, не вовремя ты вернулся. И кто тебе подал такую глупейшую мысль?!»

Я молчал — Святой сидел тут же, рядом. При этих словах он взглянул на меня, тут же опустил глаза и ничего не сказал. Дверь отворилась: секретарша Шахназ-ханум принесла чай в маленьком грушевидном стаканчике. Нияз-муэллим попросил, чтобы она принесла еще два: мне и Святому — Мир-Мехти. Посмотрев на часы, он сказал нам: «С двенадцати до двух у меня лекция, потом совещание в министерстве. В пять соберемся и еще раз посоветуемся».

Чай остался недопитым, мы вышли.

В пять Нияз-муэллим — на самом деле, по документам, его зовут Князем (с чего папаша так назвал своего сына, и не дознаешься теперь!..) — не явился, позвонил и сообщил, чтоб не ждали: совещание продолжалось.

Историю о Князе-Ниязе рассказала мне мама. Отец его был дружен с моим дедом, они жили на одной улице. После того как я рассказал о его имени сослуживцам, мы все стали называть шефа Князем: «Князь велел», «Князь сегодня добрый», «С чего это Князь заважничал?», «Ай да Князь!» — и так далее.

Я выскочил из здания заводоуправления, словно за мной гнались. Забыв, что обещал беречь «Запорожца», в считанные минуты доехал домой. Открыл дверь и бросился к стенному шкафу. В старых домах такие шкафы занимают целую стену и поднимаются на четырехметровую высоту под самый потолок. В шкафу мать хранила тюфяки, ковры, стеганые одеяла, огромные подушки, шерсть для новых одеял, паласы. Чего там только не было!.. В детстве мы с Асафом прятались за тюфяками.

Взобрался я на верхнюю полку не без причины — мне казалось, что именно здесь находится материнский «архив». А тут вошла мама, и так невысокая, а сверху и вовсе маленькая, откинула голову, ситцевая косынка сползла, узелок на шее как заячьи уши.

— Где ты, сынок? — спрашивает, а сама видит, где я. — Что ты там делаешь? — то ли удивляется, то ли недовольна.

— Здравствуй, во-первых.

А ей не терпится узнать, с чего это меня потянуло на верхнюю полку.

«Ага, думаю, что-то здесь припрятано! И потому мать волнуется!..»

— Ты знаешь, сколько здесь пыли, — говорю ей, а она и без меня это знает.

— Что я могу поделать, — жалуется. — Высоко, руки не доходят. Но уж раз ты залез туда, — предлагает мне, — я тебе подам ведро и тряпку, и устроишь у себя дома субботник.

Мог ли я возразить? К тому же я уже был весь в пыли и пот лился с меня ручьем.

Появилось ведро, тряпка, я вытер верхнюю полку, перешел на среднюю и тут-то натолкнулся на сверток, который искал: «Архив!»

— Держи! — крикнул я маме и кинул ей сверток.

— Ай-ай! Где ты нашел эти фотографии?! Дай-ка очки надену.

Она рассматривала фотографии, разложенные на столе.

— Для чего они тебе понадобились?

А я и сам не знаю. Честно говоря, влез я в шкаф, будто кто-то меня подтолкнул. Это я сейчас причину ищу. Во всяком случае, когда спешил домой, и в мыслях не было уборкой заниматься. А тут вдруг столько фотографий малознакомых мне родичей. Рассматривать их — только время терять.

— Хочу над ними поколдовать или самому околдоваться.

— А, поняла… — сказала мама, хотя я сам не понял, что сорвалось с языка. Вдруг мама изумилась: — Ааа… Ведь это же Ламия!

Я возвращался в прошлое, во времена, когда меня еще не было на свете, без особой охоты. Я взял у мамы фотографию. Мне улыбалась Ламия. Улыбалась слегка удивленно, а может быть, в ее глазах я прочел упрек — ей не поправился мой взгляд, что ли?

— Это она фотографировалась в Москве… Несчастная Ламия! Ее поездка в Москву… — и запнулась.

— А что с ней случилось в пути?

— В пути? А что должно было случиться?

— Откуда я знаю? Ты же говорить: «Ее поездка…» А что дальше?

— Нет, ничего в пути не было. Беда приключилась позже.

Словно сожалея о сказанном, она отвернулась и стала торопливо перемешивать фотографии на столе, будто ища что-то.

— Ты не договорила.

— О чем?

— Ты же сказала: беда.

Она уклонилась и, как будто разговаривая сама с собой, прошептала:

— Тут должна быть еще одна фотография, куда же она делась?

— Алексея?

— Алексея? Кто тебе назвал это имя?

— Ты сама, — соврал я.

— Я?!

— А кто же?

— Я никогда не произносила этого имени!

— Если бы ты не сказала, откуда бы я узнал?

Мама внимательно посмотрела на меня, а потом с тем же недоумением перевела взгляд на фотографию Ламии. Уж не глаза ли Ламии подсказали мне это имя?

— Да, тебя поистине заколдовали… И не поймешь: то ли шутишь, то ли всерьез говоришь.

— Расскажи об их любви!

— О какой любви? — возмутилась она. — В своем ли ты уме?

— Если я опять скажу, что ты сама только что говорила об этом, снова не поверишь.

Мама поправила на глазах очки и приблизила лицо к моему.

Я не выдержал ее взгляда и расхохотался, а она покачала головой, затем спокойно, как бы выбирая слова, произнесла:

— Никакой любви между ними не было. Были знакомы — и больше ничего. Но и это не одобрялось в те времена. Но Ламия все делала, словно кому-то назло, из чувства протеста.

Умолкнув, она некоторое время изучала меня и с той же невозмутимостью, спокойно спросила:

— Почему это тебя интересует?

— А тебе жалко рассказать историю Ламии?

— Ну что ж, раз ты просишь, я могу рассказать.

И она начала шествовать по дорогам прошлого, временами с опаской поглядывая на меня, такого странного сегодня, и, боясь, как бы чего я не выкинул, рассказывала бесстрастно. Говорила она о том, что родители Ламии батумские азербайджанцы, и, когда начались революционные события, отец-коммерсант сбежал в Турцию, а Дурсун еще в годы войны покинул подростком дом, скитался по Кавказу и поселился в Баку, по соседству; рассказывала, как Ламия искала брата, вспомнила о женском движении, то да се, в общем, говорила о многом, но ничего о том, что меня волновало и интересовало.

И кто меня за язык тянул? Она рассказывает, а я о другом думаю. Думаю, что зря сорвался и прилетел. Что там меня ждут и волнуются. Что не состоялось свидание. И что завтра упреки Князя придется выслушивать. Глупо все вышло, что и говорить!..

Ну и мама у меня! Она так плавно расписывала прошлые события, будто на одном из Князевых собраний выступала. Мать уловила мой отсутствующий взгляд:

— Сам просил рассказать, а совсем меня не слушаешь.

— Напраслину возводишь на любимого сына, уважаемая Салтанат-ханум! Я не пропустил ни одного твоего слова и могу все пересказать. Только ты не увлекайся деталями, давай ближе к цели!

Но мать опять за свое — о борьбе Ламии за женские права, о насмешках и издевательствах тупых и отсталых мужчин, о хождениях Ламии по дворам, работе на фабрике и в пригородных деревнях, о мужьях и братьях, подолгу простаивавших перед женским клубом имени Али Байрамова и выслеживавших своих жен и сестер. И когда она начала рассказывать об убийствах женщин, осмелившихся снять чадру, я почувствовал, что она приближается к цели, но мама вдруг опять увлеклась, утратила нить и заплутала на дорогах истории.

— Погоди! — перебил я ее. — При чем тут пасха или новруз-байрам? Какое мне дело до крашеных яиц или пахлавы?

А мать, оказывается, стояла у самой цели.

— Как это при чем? — возмутилась она. — Только праздники нас и отличали! А во всем мы были как одна семья! Они нам по-соседски — крашеные яйца, а мы им — халву. Вот и вся разница!

— Ну а дальше что? Рассказывай, что потом было!

— Это была страшная ночь. Сразу же после новруз-байрама. И сейчас, как вспомню, сердце болит. Сказали, что девушка одна себя сожгла. Мы выскочили на улицу. Наверху, в Караульном переулке, перед керосиновой лавкой ярко пылал факел. Облила себя керосином и подожгла. Спасти не удалось. Сгорела дотла, стала пеплом.

Мать умолкла.

— Это была она?

— Сначала не опознали. Как узнаешь? Лишь утром стало известно, что это была Ламия.

— Но почему такая нелепая гибель?

— Осталось тайной, сама ли себя подожгла или сожгли. Правда, у нее было много завистников, и негодующих против смелой девушки было немало. Но кончить жизнь именно так у нее не было причины.

— А может, это вовсе не Ламия была?

Мать удивленно посмотрела на меня.

— Ведь ты говоришь, что не узнали, кто себя сжег, захоронили лишь пепел, — добавил я.

— Если бы так!.. Люди видели. Захоронишь пепел, расцветет цветок, заиграет волшебник на дудочке, и цветок снова превратится в красивую девушку.

— А Алексей?

— Сказку о пепле Алексей и рассказал на кладбище, когда хоронили пепел.

Не о том узнать хотелось, а о чем — и сам не знаю. Получилось не по мне. Еще спросить? Может, о свадьбе Ламии?.. Но мать лучше не беспокоить. Особенно теперь.

— Салтанат-ханум!.. — окликнули мать.

«Вот и хорошо», — подумал я.

Мать ушла, так и не убрав фотографии со стола. Я выскочил на балкон, чтоб не оставаться одному в комнате. И не встречаться с Ламией. Вовсе не улыбалась она. Тем более мне.

7

Череп, молвив свое последнее слово, покатился — скатился в заброшенную могилу…

Из народного сказания

Глаза раскраснелись. Лицо покрыла щетина, словно прилипшая грязь. От жара его глаз загорелся мотор. Я обернулся в ужасе, чтобы схватить его за глотку, и увидел, что его нет рядом со мной. Быстро взглянул на мотор — он не горел, а гудел спокойно и монотонно, ровно и исправно.

А потом я вышел на улицу и увидел, что Ламия, сжав кулаки, идет прямо на бородатого мужчину, который пятится назад. Лица его я не вижу, но чувствую и знаю, что у него глаза красные от гнева. Чернеющая щетина — словно засохшая грязь. Ламия обрушивает на этого мужчину тяжелые слова, я это чувствую, но не слышу, будто уши заложило, а мужчина не осмеливается ей возразить. Вдруг в его руке за спиной я увидел нож. Лезвие блеснуло. Я понял его коварный замысел: пятясь назад, заманить Ламию в подвал, а там… И пятился он очень умело, будто всю жизнь, с рождения, только так и ходил по земле. Мужчина достиг керосиновой лавки, лишь коснулся сутулой спиной ее низкой двери, и вдруг оттуда хлынул густой маслянистый поток нефти. Исчезла Ламия, исчез и тот мужчина.

А нефть низвергается вниз, заливает мостовую, лижет липким языком булыжник, достигает наших железных ворот, и никак не остановить поток. «Если вдруг высечется искра, — в страхе подумал я, — воспламенится нефтяная река, загорится улица, вспыхнут дома…»

Надо кричать.

Но я боюсь, что стоит раскрыть рот, как от крика родится искра, и потому я молчу. Уже нефть подступает к ногам, подошвы моих легких ботинок липнут к земле, клейкая нефть мешает бежать. С трудом отрываю ноги и вижу, что нефть стекает в наш двор, заливает подвалы. Я кое-как выбираюсь из этого жуткого нефтяного потопа и бегу в сторону моря.

Добегаю до берега и только тут оглядываюсь назад и вижу, что в небо отражается огонь, горящий на земле. Пылает наша улица! И мама там! Она готовится к свадьбе Ламии! Можно убежать только по крышам! Но сможет ли мать прыгнуть на крышу соседнего дома? И вдруг вижу, что вдоль берега бежит в мою сторону пылающий факел. Это Ламия. Она горит, но огонь не задевает ее лица, оно как на фотографии.

«Что ж ты стоишь? — кричит она. — Туши меня! Разве ты не видишь, что я горю?»

Я бросаюсь к ней, пытаюсь руками сбить пламя, оно жжет руки. «Но тут же море», — радуюсь я и хватаю ее холодные почему-то пальцы и тяну к морю, чтоб облить водой, утопить огонь, но тотчас отскакиваю: море у берега сплошь в мазуте!.. Я боюсь, что от ее огня загорится и море. Отскакивая неуклюже вместе с горящей, но все еще живой Ламией, задеваю ногой камень, падаю больно на спину и вздрагиваю.

Мама забыла задвинуть шторку на окне. В голову вонзился, как тонкий меч, жаркий солнечный луч.

8

Я в черное оденусь, а розовое пусть будет вашим.

Из народного сказания

Красный «Запорожец» был спрятан в тени большой акации. Я положил ладонь на капот и ощутил холод металла. На капоте остался след, похожий на лист то ли инжирового дерева, то ли чинары.

Князь удивился:

— Как? Ты еще здесь?

— А где же мне быть?

— Разве я не поручил тебе немедленно привезти акт? Ведь работа горит!.. Что случилось? Что за неуместная улыбка?

— Я тоже горю, Нияз-муэллим.

— Меньше бы пил… — Но тотчас пошел на попятную. — Я шучу, конечно, знаю, ты не из пьющих. Правда, наставлять тебя на путь истинный завещал мне еще твой дед…

Опять начнет свое: «Большие цели… Сияющие дали… Счастье творить… Союз практики и науки…» И я знаю, да что толку? И время, как резвый конь, мчится.

Князь и не собирался поучать. Напротив, он меня несказанно обрадовал. Я готов был плясать от счастья! Вчера я отправил в Москву командировочное удостоверение, чтоб на заводе отметили и прислали, но кто мог предвидеть, что я сам окажусь там раньше своего письма?!

Князь сказал, что издать новый приказ не может, потому что нельзя: контроль по головке не погладит.

— Пиши заявление, выдам тебе из директорского фонда сотню, и скачи во весь опор!

Князь большой знаток фольклора. О быстроте он сказал иначе:

— Намыль бороду здесь, а брей там.

Мол, чтоб и засохнуть борода не успела. И сам радуется:

— Каков ваш директор? Поговорок у меня — как нефти в наших недрах.

На сей раз я сдержал улыбку. Чтоб снова не дразнить.

— Это, — он показал на канистру, — от наших шамхорских шефов, десять лет выдержки. Повезешь, может пригодиться. Но долго держать нельзя, съедает пластмассу. А это, — протянул мне плоскую коробку, — мой сувенир, передашь учителю.

— Но я уже был у него.

— Еще раз пойдешь. Не бойся, кинжал твой не иступится. И чтоб без акта не приезжал!


Мать развела руками:

— Ну и дела!..

— Не веришь, — сказал я, — сама позвони Князю.

А она вздыхает:

— Удивляюсь я вам. Кто б хоть сказал ему: «Князь, деньги-то народные!»

— Подумаешь, не обеднеем.

Я знаю, что у нее на уме: женитьба любимого сына, меня то есть. Она всегда против моих поездок. Чтоб я рядом был. Будто украдут меня в чужом городе. И потому успокаиваю:

— Вот закончу срочные дела, тогда и о свадьбе подумаем, — и тянусь рукой к портфелю и канистре. Но не тут-то было! Черт меня дернул о свадьбе заговорить!..

— Как? Ты уезжаешь? Сегодня?! — Мать слово говорит, а Асаф вторит ей, поддакивает. — А свадьба внучки Дурсун-киши? Поедешь завтра! Дело подождет! Если б не приезжал из Москвы, была бы уважительная причина — человек в командировке! Но раз приехал, и все знают, надо идти. Не пойдешь — на всю жизнь обидишь Дурсуна-киши. Новая командировка? Но кто ей поверит?

Жених к тому же был старым другом Асафа — вместе служили в армии, вместе институт кончали. Только я хотел возразить, проявить твердую волю и решимость — шутка ли, приказ самого Князя! — как неожиданно заявился и сам жених. Чуть не плачет.

— Что с тобой, Полад? — спрашивает Асаф.

А он:

— Спасибо, — говорит, — за эстрадный квартет, да только мать невесты, моя будущая теща, заупрямилась, и ни в какую! «Свою единственную дочь, говорит, разрешу брать в дом жениха только под звуки восточных инструментов!» А где я возьму народных музыкантов за два часа до свадьбы?!

И чуть ли не в ноги Асафу бросается:

— Выручай!

Асаф молчит, голову чешет. А Полад:

— Я все обдумал, — говорит, — музыканты нам нужны максимум на полчаса! Эстрадный квартет посидит у нас, а мы с восточными музыкантами придем в дом невесты и исполним волю ее матери — встретим Ламию народной мелодией и с почестями доставим к нам домой.

Да, тяжелая задача. Но друг в беде, и ему надо помочь. Сам не знаю, как не дал я рта раскрыть брату, опередил его:

— Нужны музыканты — найдем!

В этот предвечерний час музыкантов в городе можно найти в двух местах — рядом с филармонией и в сквере у вокзала. Я спросил, на каких условиях договариваться. Вместо жениха ответил Асаф:

— Что спрашиваешь? Чем дешевле, тем лучше.

— Тогда надо искать в привокзальном сквере — к филармонии ходят с толстым кошельком.

— Что ты медлишь, покажи, на что способен!

Полад подкрепил просьбу брата таким жалостливым взглядом, что я немедля выскочил на улицу. И стал я жертвой своего длинного языка.

Вместо того чтобы немедленно лететь в Москву, куда, сами понимаете, я рвался, я направился к вокзальной площади. Вечерело. Глянул в одну сторону, в другую и у края тротуара заприметил бородача, — мне на них определенно везло.

Еще час назад воображение рисовало захватывающие дух картины при ярких звездах, а теперь приходилось затевать торг. И снова с бородачом.

Он, а рядом — двое. Решительно направился к ним. И с ходу выпалил первые попавшиеся слова:

— Что-то я не вижу ваших инструментов.

— Наши инструменты дома, — ответил за всех бородач.

То ли пароль, то ли шутка — поди разбери!

— В каком смысле?

— В прямом.

— Восточное трио?

— Самое что ни на есть! Классика!

— А именно?

— С кларнетом.

— Это мне подходит.

Все трое встали.

— Будете работать полчаса.

Не успев встать, музыканты сели.

— Не подойдет. Ты не наш клиент.

Спокойствие стало покидать меня. Но не сдаваться же!

— Посажу вас в такси, повезу в дом невесты, встретим ее восточной музыкой, проводим в дом жениха, всего два квартала, и вы свободны!

Задумались.

— И весь вечер — в вашем распоряжении. Тридцать рублей за полчаса.

— Нет, не подойдет.

— Назовите свою цену.

— Еще столько же.

— Имейте совесть! Если б была моя собственная свадьба, клянусь честью, и торговаться не стал бы! Но и это не мало.

— Мы тебя слушали внимательно, и наш ответ ты слушал — не сторгуемся.

— Сегодня свадьба нашего близкого друга. Мы сложились с братом и хотим преподнести жениху музыкальный подарок. Были бы лишние деньги, разве стал бы я просить? Мы студенты…

Кларнетист через силу зевнул. Отваливай, мол, что зря время теряешь?

— Могу десятку из своего кармана прибавить. Насчет брата не знаю… — Сделал паузу, но ни один мускул на лицо бородача не дрогнул. — Пойду из автомата позвоню.

Бородач пожал плечами. Мол, мы тебя но задерживаем, иди куда хочешь.

Я оставил их. Пусть без меня подумают. На мое счастье брат оказался дома:

— О чем ты говоришь? Почти за такую же сумму я договорился с эстрадным квартетом. — Брат, конечно, прихвастнул. — Среди них известный певец, до утра играть и петь будут, а ты…

Делать нечего, вернулся.

— Не согласен брат.

Кларнетист даже не посмотрел на меня. Решил сделать вид, что пойду искать других, позовут — вернусь, не позовут — сделаю круг, а там видно будет.

Не позвали.

Я завершил круг, чтобы снова начать нудную торговлю, как заговорил толстячок, сидевший рядом с кларнетистом:

— А шабаш будет?

— Как у всех, так и у нас! — Я почувствовал, что соглашаются или близки к этому, и осмелел, хотя понятия не имел, будут ли танцующим жертвовать деньги, которые, как правило, идут музыкантам, это их приработок, или не будут.

Но мы уже ловили машину, чтоб музыканты могли заехать за своими инструментами, а в машине все тот же толстячок ругал последними словами тех, кто пытается отменить такой народный обычай, проверенный веками, как шабаш на свадьбе, и я поддакивал ему, говорил о верности традициям, о щедрости угощений… Но угощения трио не прельщали: голодных, мол, нет!


Звуки кларнета, зурны и барабана взорвали воздух, аж стекла в доме зазвенели. Улицу заполнило праздничное оживление, прохожие застыли, соседи высунулись из окон, вышли на балконы, народ плотно забился в ворота. Двигалось только шествие, сопровождавшее невесту.

Трио было что надо: бородач-кларнетист задевал такие струны в душе, что хотелось пуститься в пляс. Глаза его из-под пляшущих бровей следили за кларнетом, который описывал круги в такт музыке. Все выдавало в нем истинного музыканта. Толстячок слился со своим барабаном в нечто округло-внушительное, зурна будоражила, оглушала публику. В толчее жених успел-таки выразить мне благодарность кивком головы.

Свадебная процессия двинулась к дому жениха. Машина с привязанной впереди куклой еле ползла, и неизвестно, почему молодых посадили в машину — идти было всего две минуты. Из парикмахерской на углу выскочили брадобреи в белых халатах, какой-то человек с намыленным лицом — всем хотелось приобщиться к свадьбе, согреться чужим счастьем.

Вошли во двор, посадили музыкантов; жених с невестой, плавно танцуя, сделали два круга по асфальту. Двор был полон гостей с жениховской стороны. Какая-то женщина прямо над моим ухом сказала:

— А я была в красной фате на своей свадьбе.

— Я тоже, — ответила ей другая и добавила: — Но теперь в моде белая.

«Начались сплетни!» — подумал я.

Жених усадил невесту и, в нарушение всяких обычаев, подошел к нам. Асаф упрекал приглашенного певца:

— А где твой квартет?

— Скоро придут. Электроорганист уже здесь.

— Свадьба в разгаре, может быть, начнешь пока с одним органистом?

— Он только в ансамбле играет.

С другого конца двора бородач-кларнетист делал мне знаки, показывая на часы. Время нашего уговора истекло. Они играли больше получаса. Все надежды Асаф и жених возлагали на меня: они просили задержать трио.

— Урежьте деньги с квартета и прибавьте трио, тогда будут играть, — сказал я, глядя на певца.

Тот промолчал, а мой брат и жених согласно закивали.

Я подошел к кларнетисту:

— Жених просит, чтобы вы еще немного задержались. Ваше трио по душе и гостям невесты, и гостям жениха.

— Это мы и без вас видим. Говори конкретную сумму.

— Останетесь довольны.

— А где обещанный шабаш? — встрял в разговор барабанщик.

Я произнес несколько путаных фраз, переходя на многозначительный шепот, раза два употребил слово «шабаш» и кое-как уломал их.

Брат уже звал меня…

Все эти переговоры так заморочили мою голову, что я забыл и о себе, и о своих делах. Я с трудом пробирался среди танцующих. Удары барабана выталкивали людей в круг. Подойдя к брату, я увидел, что сидящий рядом за столом певец раскрывает рот только для того, чтоб набить его шашлыком, а у меня во рту еще кусочка хлеба не было. К тому же певец многозначительно переглядывался с электроорганистом и морщился от звуков зурны. Будто свадьба игралась специально для него или он был по крайней мере любимым братом жениха.

— Дорогой мой, — возмутился я, — так же нельзя! Где провалились твои музыканты?

Асаф поддержал меня:

— Может быть, все-таки споешь?

Певец указал рукой на электроорганиста: мол, что с него возьмешь?

Но когда он той же рукой потянулся за новой палочкой люля-кебаба, я не стерпел:

— Ты что, похудеть боишься? Прочисть горло, спой!

— Скоро придут мои гитаристы.

— А восточные песни совсем разучился петь? — я закивал в сторону трио.

Он оторопел:

— Мне?! С зурной?!

— Какая разница? Лишь бы голос был хороший.

Певец изобразил крайнее изумление и на моих глазах начал бледнеть. «Неужели я его так напугал? — подумал я. — Еще, чего доброго, в обморок упадет!..» Тут он учащенно задышал, лицо его стала заливать краска; казалось, вся кровь устремилась к голове, вот-вот лопнут вены на виске. «Час от часу не легче!.. Лучше помалкивать, неприятностей не оберешься, еще хватит инсульт…» Но тут он совершенно неожиданно для меня сказал:

— Ну что ж, раз вы ставите такие условия, спою с вашим трио! Налейте водку, я убью в себе скуку! — и с презрением посмотрел на зурнача.

Брат быстро наполнил стопку. Певец залпом выпил и пошел к музыкантам.

Первый номер явно не удался — кларнетист не улавливал его эстрадного ритма. Но потом пошло лучше. Музыканты играли танцевальные мелодии, подыгрывали эстрадному певцу. Барабанщик, вертя своими большими глазами, поглядывал то на кларнетиста, то на певца, то на меня. При этом он иногда потирал большим и указательным пальцем, но его знак понимал только я — он все же надеялся на обещанный мной шабаш. Я отводил взгляд.

Меня подозвал Дурсун-киши:

— Я благодарен тебе, ты сегодня как волчок крутишься!

Нашел с чем сравнить. Я было обиделся — ведь для его же внучки стараюсь!.. А он, не уловив моего состояния, добавил:

— Как покрутишь, так и крутится…

Кого крутят, кто крутит? При чем тут волчок?..

А вот спросить бы его, знает ли он Ольгу Васильевну!

Дурсун-киши удивленно уставится на меня… «Ну, Олю!» — добавлю я. Вспомнит обо всем и языка лишится старик. «То-то!..»

Но мне некогда — у ворот появились гитаристы и ударник, и мое трио тут же перестало играть. Назревал новый разговор, и он требовал моего присутствия.

Квартет занял свое место во дворе, электроорганист и гитара-бас протянули в окно удлиненный шнур с тройником, и зазвучали эстрадные ритмы.

Предводительствуемые бородачом, мы с братом вышли в тупичок. Заспешил к нам и жених.

— Рассчитаемся!

В тоне кларнетиста звучала угроза.

— Посидите еще, поиграйте, куда вы так рано?

Жениху полагалось быть гостеприимным.

— Или мой кларнет, или его сундук! — Кларнетист имел в виду электроорганолу.

— Ей-богу, напрасно уходите. Свадьба только разгорается, будет и шабаш…

Кларнетист грубо оборвал меня:

— Эти сказки мы уже слышали, вранье все!

— Дорогой, нельзя ли повежливей? — не стерпел я, но жених слегка отстранил меня рукой и полез в карман. Сверх условленной суммы он отдал кларнетисту еще десятку.

— Как? И это все?.. Ай, народ, ай, мусульмане, ай, жених! Это же грабеж!

— Тихо, чего ты расшумелся?! — Я грудью пошел на него, но жених спиной загородил меня и, не говоря ни слова, вытащил бумажник и припечатал ладонь кларнетиста еще одной десяткой.

Высокие трели певца заполнили тупичок. И тут случилось то, чего я никак не ожидал: кларнетист спрятал деньги и с болью, будто ему нанесли смертельную обиду, выпалил:

— Раз так, мы остаемся! Назло ему! — Он показал на меня. — Назло квартету! — Он указал в сторону двора. — Никому не дадим играть! Где сидели, там и сядем! Мой кларнет еще не умер, чтобы какой-то… — Он еще говорил, но голос его пропал в гуле во всю мощь звучавших инструментов. Только борода тряслась, выдавая рассерженность, и в глазах сверкало возмущение.

Я мог вообразить что угодно, но только не это: трио само, добровольно, без дополнительной платы согласилось играть на свадьбе! Мы вернулись, народ зааплодировал — то ли трио, то ли певцу, взявшему высокую ноту.

И началось такое, чего не видывала ни одна свадьба, — восточные инструменты перемешались с западными, гитара-бас стала конкурировать с зурной.

Дурсун-киши вышел на середину двора и, торжественно вздернув руку, приготовился к танцу с матерью жениха. Умолкли на миг и трио, и квартет.

— Играйте восточный танец! — сказал дед невесты и вытащил из кармана трешку. Оказывается, он слышал, как мы пререкались с барабанщиком насчет шабаша. Толстяк, увидев в его руке деньги, ударил невпопад в барабан, зурнач дунул изо всех щек в свою зурну, и лишь благоразумный кларнет, нащупав верную ноту, повел за собой трио, — полилась плавная мелодия танца. К трио незаметно подключился и квартет, в такт захлопали ладоши, Дурсун-киши и будущая свекровь его внучки Алтун-ханум пошли по танцевальному кругу. К ним потянулись деньги, и меж пальцев рук танцующих заторчали, мешая друг другу, но мирно уживаясь, на радость музыкантам, бумажки — зеленые, синие и даже одна красная. Почти каждый внес свою долю, хотя, как я слышал, Ламия возражала против шабаша.

Танец кончился, Дурсун-киши протянул деньги барабанщику, а Алтун-ханум отдала свой сбор певцу, руководителю с квартетом. Шабаш больше не повторился, но он примирил трио с квартетом.

Вот это свадьба! То попадаешь в Европу, то оказываешься в Азии, то будоражит Запад, то погружает в сонную негу Восток. Равной этой свадьбе не было и вряд ли когда-нибудь будет. Могло показаться, что именно так и задумано ее музыкальное сопровождение. Гнев кларнетиста одарил гуляющих на свадьбе неожиданной радостью. То врозь играли, то вместе. Но чаще восточное трио вело за собой эстрадный квартет. Что до меня, лучшей музыки, чем звуки электроорганолы, не слышал. Божественный инструмент! Ах, какие звуки! Будто из глубин вселенной, с неизвестной планеты. И как играл, бестия! Знал я его, электроорганиста. Звали его Ягненком — за курчавые волосы. Прежде он шлялся по улицам без определенных занятий, часто подолгу торчал на углу, вежливый такой, с каждым норовил поздороваться; постоит поболтает, потом куда-то исчез, все о нем забыли, и вот тебе, человеком стал, на редком инструменте играет!..

Вдруг я ощутил на себе чей-то пристальный взгляд. Резко повернулся и гляжу — на меня Ламия смотрит. И так она похожа на ту Ламию, другую, что сон вспомнился. Мурашки по спине пробежали. Глупые мысли! Снова с опаской поднял глаза, но Ламия уже отвела свой взгляд и о чем-то увлеченно шепталась с Поладом.

Свадьба разгорелась вовсю, я свой долг выполнил, и меня нестерпимо потянуло в Москву, захотелось немедленно увидеть Лину, услышать ее шепот. Глянул на часы — три часа ночи. Можно еще успеть на первый рейс. Но если только немедленно встану. Через силу поднялся, преодолевая чье-то сопротивление, незаметно прокрался к выходу и — прямо домой, за вещами.

Я летел.

9

…Да прильну я к тебе, да обовьюсь вокруг тебя!.. Губы застонут, плечи заплачут, руки взлетят…

Из народного сказания

Когда я вышел из лифта, глазам не поверил, протер их: у моей двери стояла Лина и звонила в пустую квартиру. Увидев меня, она ладонью закрыла мои уста и шепнула затем: «Молчи!»

Открыл дверь, впустил Лину и в ту же минуту позвонил хозяину, чтоб узнать о его дальнейших планах на квартиру. Он, оказывается, и не подозревал о моем неожиданном отъезде, и я не стал ни о чем рассказывать.

Радуясь встрече, я подхватил Лину, такую легкую, и закружил ее. Стены поплыли перед глазами.

Я горел, как во сне, таком далеком и нереальном…


— Куда ты сбежал?

— Улетел в Баку.

— Что за ерунда?

— Почему?

— Может, звонили, поэтому?

— А ты откуда знаешь?

— Как же мне не знать? Ведь я сама звонила тебе!

— Ты?!

— Ночью вдруг проснулась и так захотелось тебя услышать, что на цыпочках подошла к телефону и набрала номер. Как услышала твой голос, поверила, что ты — есть и балкон не приснился, и так хорошо мне стало… Но тут проснулся муж, и я повесила трубку.

— Но я слышал, как в трубке говорили.

— Что?

— Сказали: «Линия испорчена».

— Ну да, я повесила трубку, а мужу сказала, что звонил междугородный, а линия почему-то испорчена.

— Сначала сказала, а потом повесила.

— Нет, я положила трубку, а сказала потом.

— Но я собственными ушами слышал: «Линия испорчена». И так забеспокоился, что позвонил домой в Баку.

— И улетел в Баку? А я тут переживаю…

Я и не предполагал, что ее чувства ко мне так глубоки. Какова она и каков я! И снова волчком завертелась земля, и кровь потекла густая, как нефть. И тяжелая-тяжелая…


— Если мы расстанемся, что ты сделаешь? — вдруг спросила она.

— Почему мы должны расставаться?

— А если?

— Что, по-твоему, я должен сделать?

— Ну… — задумалась.

Вижу, слово ищет, и я ей на помощь:

— Хочешь спросить, сожгу ли я себя?

— Ну, допустим! Сожжешь ли?

Сам же подсказал, самому же и смешно:

— Ай да Лина!.. — Смеюсь, обнял ее за плечо, притягиваю к себе, чтобы поймать губы, но она вдруг вывернулась. Я даже обиделся.

— И не заплачу! — сказал я.

— Найдешь другую? — В голосе Лины прозвучал упрек.

«Не будь дураком! — сказал я себе. — За что ты ее обижаешь? Она пришла, ничего ей от тебя не нужно, щедра, красива, вся создана для любви, для ласки, и ты к ней тянешься… Зазнаешься! Грубишь! Имеешь наглость еще обижаться!»

— Извини меня, милая!.. Разве мы можем расстаться? Ведь мы созданы друг для друга! Знаешь… — Я поискал веское слово и неожиданно нашел его: — Знаешь, иногда я становлюсь февралем! — Находка обрадовала меня.

— Что это такое? — Обида стала таять, в глазах загорелся интерес.

— То есть недостает, — покрутил у своего виска, — кое-каких дней…

Рассмеялась, и обиды как не бывало.

— А ты думаешь, меня влечет к тебе только страсть?

— Что же еще?

— У меня есть своя идея.

— Идея? Но к чему она тебе? Ты такая красивая…

— Постой расточать похвалу. И послушай: я хочу тебя узнать. Но только я подступаюсь к тебе, как ты вмиг рассыпаешься. Как… — она поискала слово и нашла: — Как просо! Да, именно просо!

С волчком сравнивали, с лодкой без парусов тоже, — это мать говорила, еще с чем-то, а вот с просом — впервые. Ну что ж, стерпим во имя любви.

— Хочешь постичь мою тайну?

— Можно сказать и так. Вот, к примеру, мой гипнотизер. Тайна его — в его глазах. Была у меня некогда первая любовь. Тайна его была в голосе. Самые простые и обыденные слова он произносил так вкрадчиво, что они звучали многозначительно, как открытие. — Умолкла. Но ненадолго: — Сказать о тебе?

— Говори.

— У тебя тайн нет. Вернее, собственной тайны нет. Твоя тайна у чужих.

Разговор был похож на игру в поддавки: кто скорее останется ни с чем.

— То есть?

— А кому ты отдан — у того и тайна твоя.

Что-то игра наша затягивается.

— Я без остатков отдан тебе.

— Тогда ищи свою тайну во мне! Если я скажу сама, то ты уйдешь вместе с нею, а этого я не хочу. А вообще-то, — добавила она после паузы, — я растворила твою тайну, как сахар в воде!

— Потому-то ты и сладка! — «Пусть, — подумал, — банально, но зато удар завершающий!» — Вот тебе последняя моя шашка!

— Ооо!.. Скромностью ты не отличаешься!

— От первой любви ты обрела таинственность, от мужа — волшебство, а от меня… Ну, об этом я только что сказал.

Нет, определенно я ей нравлюсь. Лина провела рукой по моей голове, и пальцы ее застревали в волосах — жестких, густых. И самому порой трудно расчесать…


Не обязательно, чтоб шел дым, когда горишь. И вовсе неплохо гореть, когда возродился из пепла. Если, конечно, есть чему гореть у тебя…


— А сейчас, — сказала она, — я осторожно выйду и спущусь вниз. Мой муж скоро придет к тете. Вчера он внимательно посмотрел на меня и спросил: «Что-то не видно нашего гостя?» А я не знала, куда ты исчез, и мне в его словах услышалось: «Ну как, хорошо я упрятал его?» Обязательно спускайся вниз, чтоб он тебя увидел!

И ушла.

Свадьба, ночной полет, диалоги с Линой, круженье волчком, как сказал Дурсун-киши… Все слилось, смешалось, пошло на меня стеной. Опрокинул стакан за здоровье шамхорских шефов и повалился на постель, скошенный под самый корень.

Разбудил меня телефонный звонок. Взял трубку, но на том конце провода повесили. Линины штучки мне уже были известны. «Спускайся, мол, гипнотизер уже пришел». Потянулся разок-другой, сделал стойку, встряхнулся. Нет, не про нашего брата сказано: «Богатыри, не вы!..» Чем я не богатырь?


Гипнотизер многозначительно хихикнул:

— Добро пожаловать! Давненько не встречались мы с вами! Или заплутались пути-дороги?

— Далеко вы меня забросили, еле вырвался, сбежал.

— Неужели? Как это у вас говорится: «В доме жениха свадьба, а в доме невесты и знать не знают об этом».

Как мне не изумиться? Снова случайное совпадение?!

Гипнотизер не дал мне опомниться:

— И что вы увидели в своей далекой дали? Узнали о Дурсуне, о Ламии?

Я почувствовал, что бледнею. А он вдруг взял да и расхохотался. Победный такой хохот. Захотелось остро кольнуть его, но он уловил мое желание и опередил меня:

— И что сказала Ламия?!

— То есть как Ламия?!

— А вот так! Сами ведь говорите, что я забросил вас далеко. А что для вас дальше Баку?

— Я выразился иносказательно.

— Разумеется, никуда я вас не забросил. Но не хотите же вы сказать, что не видели Ламию?

Поди возрази!.. Пожал плечами, не смея рта раскрыть и собираясь с мыслями, которые никак не собирались.

А он улыбается, но и мне молчать никак нельзя:

— Видел я ее, — говорю.

— И я о том же.

— Горела, а спасти ее не мог.

— Водой нефть не погасишь!

Это был почти нокаут.

— Шучу, конечно, — сжалился он, — откуда могли вы увидеть ее? Она мертва, а вы живой, она молодая, а вы уже стареете. Ха-ха-ха…

— Почему старею? Я, слава богу, еще в силе!

— Но старше Ламии лет на десять!

О какой Ламии говорит он? Тотчас сообразил: и о той, и об этой! Они почти ровесницы, а я и вправду старше, не на десять, конечно, гипнотизер загнул, а лет на восемь… Нет, пока он меня не доконал, надо нанести ответные удары. Пусть попыхтит!

— А где же наша Лина-ханум? — В голосе моем слышались кое-какие богатырские нотки. — Или вы и ее забросили далеко, в одни со мной края?

Не моргнув, встретил впрямую его встревоженный взгляд — два огромных черных зрачка. «Читай, — сказал про себя, — читай вдоволь, до конца!..» Побелел как полотно, поймав мой взгляд в свои гипнозовы сети, — оказывается, и вправду читал меня, как открытую книгу. Но постепенно мне становилось не по себе. Я почувствовал себя как муха, попавшая в паутину.

Помню, в детстве: поймаешь муху, бросишь к пауку, и он моментально выскакивает из засады, набрасывается на жертву, начинает пеленать ее, как куколку. Пеленает, пеленает, а потом встанет поудобней и впивается… Жуткая картина… Зрачки мои были как мухи, и он пеленал их, пеленал, а у самого губы шепчут что-то таинственное. Вдруг нити разрываются — мухи улетели. И спасла меня Лина — она прошла между мной и своим мужем и порвала паутину. Как щит встала — спиной к мужу, лицом ко мне.

— Где вы запропастились? — спросила она меня.

— А разве мы не виделись? — сказал я.

В ее глазах застыл ужас.

— А разве, — я успокоил ее, — мы не встретились далеко-далеко, куда нас закинул ваш муж? Он как раз только что говорил об этом!

Тотчас уловила — недаром жена такого мужа.

— Ты всегда некстати! — Вмешательство Лины разозлило гипнотизера. — Ведь предупреждал тебя, когда входишь и видишь, я занят, работаю, — не мешай!

— Здесь не работа, и гость наш не подопытный пациент! Хочешь продемонстрировать мастерство, пригласи к себе на работу!

— А что, могу и пригласить! — Понял, что предложение жены в его пользу: и умение покажет, и узнает кое-что, и хоть на день нас разлучит. — Хоть завтра утром! — добавил он.

— Нет, утром у меня дела.

— Можно днем.

— И днем я занят.

Чтоб закрыть и вечер, предложил:

— Хочу вечером пригласить вас быть моими гостями!

— Нет уж, — ответила Лина, — сначала придете к нам домой!

Ну и смелая! Страха никакого не ведает!

Но я действительно хотел пригласить их в гости.

— Есть тут один большой человек, от которого мои дела зависят. Я хотел с вашей помощью уговорить его.

— Завершить дела, чтоб поскорее вернуться в Баку? Да?

— Что с женщины возьмешь? Одно слово — женщина: что на душе — тотчас выболтает!

— Не для возвращения хочу завершить дела, а чтоб руки развязать. Погуляем потом, отдохнем, сколько можно траур носить?

Хотя траур давно перерос в свадьбу… Не у всех, конечно, — я имел в виду бакинцев.

— А гипноз? — спросил муж Лины.

— А гипноз отложим на послезавтра.

Согласились. Заключили договор. Тайные намерения остались у каждого в душе. Линин муж, видно, подумал, что, ускорив мои дела, ударом гипноза вышибает меня, как мяч, за пределы поля, и я опять окажусь в Баку.

Лина подумала, что они помогут мне и она продолжит постигать мою тайну.

А я подумал, что воспользуюсь первой частью намерений гипнотизера и перехитрю его во второй, то есть завершу дела, а что касается мяча, то посмотрим в субботу первую игру «Нефтчи» в Москве и тогда увидим, чья возьмет. И Линины мысли мне по душе: опять будут светить звезды, и опять я буду богатырем…

Вошла тетя:

— Здравствуйте, богатырь! — И к гипнотизеру: — И сегодня приснилась!

— Кто? — спросил я.

— Ваша землячка… С того дня каждую ночь снится.

— С точки зрения науки, здесь ничего удивительного нет. — Это гипнотизер сказал.

— Но сегодня ночью картина обновилась. Я увидела нашего гостя. — Это обо мне.

— На сей раз не за Ламией следила, а за вами.

— И что я делал?

— Молились.

— Молился? Но я ведь неверующий!

— Не знаю… Но хорошо помню — вы совершали намаз. Стояли на коленях, припадали лбом к земле и поднимали руки к небу.

— Может быть, зарядку делал, а вы решили, что это намаз?

— Кто знает, может, и вправду зарядку делали, об этом я не подумала.

Лина укрепила ее в этом убеждении:

— Конечно же зарядку! Ты же сама как вошла, так и сказала: «Здравствуйте, богатырь!»

— Разве?

И это было вполне объяснимо с научной точки зрения. Я так во всеуслышание и сказал, чтоб знали:

— Ну, конечно!

Как сладко у нее это «че» получается.


Вышел их проводить. Слева я, справа гипнотизер, между нами Лина.

А московский летний вечер — единственный в своем роде. Легкий ветерок приносит свежесть и прохладу, нигде не чувствуешь себя так хорошо, как здесь.

У метро простились. До завтрашнего вечера.

— Может, у тети заночуем? — спросила Лина.

— Нет! — отрезал гипнотизер. А мужчина зря слово на ветер не бросает. Если даже и нет ветра, а просто ветерок. Скажет — отрежет. Вернее, пригвоздит.


Заведующий лабораторией был настолько удручен неведомыми мне неприятностями, что не сразу узнал меня: он долго невидяще смотрел на меня, а я не сводил глаз с его пунцовых щек.

Костя принадлежит к разряду людей, подверженных быстрой смене настроений. Не так скажешь, не так посмотришь — и человек начинает меняться на глазах. Багровеет лицо, вот-вот сорвется с обиженно поджатых уст резкое, ранящее слово. Переждешь, смолчишь, и вдруг — поди объясни! — происходит чудо, человек преображается, слегка розовые щеки — просто признак здоровяка-жизнелюба.

Нет, нельзя было даже заикаться с просьбой насчет акта — тут уж категорически откажет, а потом не отступится от своих слов. Я сделал вид, что не замечаю его удрученности, стер с лица удивление и как ни в чем не бывало сказал, что у меня к нему абсолютно никаких дел, зашел проститься, возвращаюсь в Баку. Слова мои, как легкие волны, задели чуть-чуть, но тут же скатились со скальной непробиваемости Костиного лица.

Нет, его и так не возьмешь: надо найти такое слово, чтоб сразу завладеть вниманием, перейти в наступление, а потом, когда он вернется к своему прежнему доброму состоянию, упросить: авось согласится.

— Есть для тебя сюрприз, Костя! — сказал я.

— Что за сюрприз? — В голосе его я еще улавливал гнев.

— И не один, а сразу два сюрприза!

По правде говоря, я еще сам не знал, о каких сюрпризах толкую. Но чутьем улавливал, что это и есть то неожиданное слово, которое приведет Костю сначала в замешательство, а потом, чуть смело поднажмешь, — и в нужное мне состояние.

Глаза его начали оттаивать.

— Не понимаю, о чем вы?

— А вот поймете! Сегодня вечером вы мой гость! Так сказать, вечерние сюрпризы!..

— Но лаборатория…

Я не дал ему договорить:

— Дорогой мой Костя, нельзя же так! Ей-богу, во многих городах я бывал, многих руководителей видел, но такого, как ты, который бы сгорал на работе, еще не встречал! Сколько можно? — Я был настолько искренен и вкладывал в свою тираду столько горячей верности, что Костя молча внимал мне, и ему нравился мой взрыв негодования. — Ты же губишь себя!

Я обращался к нему то на «ты», то на «вы», и это была придуманная мной за годы работы тактическая уловка, своего рода маленькая находка, которой я дорожил: говоря ему «ты», я ставил себя в один ряд с ним, говоря «вы», подчеркивал его старшинство, — мол, я, конечно, понимаю, что мы равны, но все же вы — выше, это объективная реальность, и я выражаю вам свое уважение.

Костя колебался. «Надо пригласить и его жену!» — подумал я и чуть было не разрушил всю затею.

— Разумеется, я и супругу приглашаю… — Но тут же умолк, заметив, что при упоминании жены лицо Кости исказила гримаса: оказывается, из-за семейного скандала и испорчено у него настроение… Нужен был резкий переход.


— Ровно в пять вечера я подъеду сюда на машине, будь готов, Костя! — И, не дав ему ни опомниться, ни возразить, вышел.

Не мы одни жаждали заполучить копии чертежей — в сходном с нами положении находилось еще восемь заводов. И все теребили, все просили. Комплекты чертежей есть, но они придавлены актом. Что же, постараемся вернуться не только с копией акта, но хотя бы еще с одним комплектом чертежей, — очень хотелось заслужить благодарность нашего Князя. Хоть и зануда, а все-таки широкой натуры человек.

Сел в такси, заехал на минутку к Пал Палычу, оттуда на Горького в магазин полуфабрикатов, где мне обещали оставить цыплят, — попросим Лину приготовить табака, наверняка она знает, как с парной птицей управиться.


Ровно в пять помчал машину домой — а в ней Костя. По дороге задумался об обещанных сюрпризах, тем более что Костя, садясь в машину, проговорил невзначай: «Ну что ж, поглядим на твои сюрпризы!..»

«А что, — подумал я, — разве знакомство с гипнотизером не сюрприз? А канистра с дегустационным вином, которого нигде не сыщешь? Если хотите знать, то главный сюрприз — это сама Лина, хотя Косте достаточно и первых двух сюрпризов».

Я направил дела так искусно, что и сам себе удивлялся. И самое забавное состояло в том, что и гипнотизер, и его жена, и я — каждый по-своему подвергал Костю психологической обработке во имя моих интересов. А причины ревностной службы моих друзей известны… Такое единство противоположных тактик, убежден, и Князю не приснилось бы. Я мог преспокойно отойти и даже оставить гостей, настолько четко работал механизм воздействия на Костю. Все темы были забиты, за исключением одной — автоматической системы. О чертежах гипнотизер говорил с такой убежденностью и страстью, словно всю жизнь носил в душе одну-единственную думу: заполучить их. Лина даже терпела ухаживания захмелевшего Кости, чтобы не воздвигать новых препятствий на пути к моей цели. Могло показаться со стороны, что самый крупный эксперт по автоматической системе — это наша Лина, а о гипнотизере и говорить не приходится — светило, да и только! Что Костя? По-моему, и аллах с русским царем вкупе не устояли бы против такого союза колдовства и красоты. О неодолимой силе подобного единения, помнится, даже в Коране или какой другой священной книге написано.

Жена говорила, а муж с помощью колдовских волн всаживал слова Лины в самую душу Кости. Будто я воочию видел этот процесс: вылетают слова-гвоздики и прочно вбиваются острыми наконечниками в бедную голову Кости: попробуй устоять!

Сразу охмелев после первой рюмки — такова особенность моего организма, — со следующих рюмок я стал постепенно трезветь, пока мои мысли не прояснились, очистились, как журчащий родник, и я, глянув на тройку, понял: Князь будет радоваться тому, каких полководцев он взрастил.

Я вышел проводить гостей, остановил такси, сунул шоферу в верхний кармашек пиджака пятерку и наказал развезти моих друзей.

Еще до начала пиршества, когда головы были трезвы, мы с Линой за жаркой цыплят договорились о встрече завтра днем. Чтобы не терять время и успеть завершить дела к приходу ко мне Лины, я к открытию института был уже у его ворот. Командировочное удостоверение пришло, я его заверил, получил экземпляр чертежей и набил портфель тяжелыми томами, понес акт в машбюро и разделил на несколько частей, чтоб быстро успели напечатать, и уже через час с лишним акт был готов. Довольный удачным течением дел и в предчувствии встречи с Линой, я горячо поблагодарил Костю, расцеловался с ним и только хотел проститься и уйти, как он необычно как-то посмотрел на меня, и в его взгляде я уловил нечто знакомое: уж не внушил ли ему что-нибудь гипнотизер?!

— Друг, — сказал Костя, — а я тебя никуда не отпущу! — и улыбается.

Неужели гипнотизер догадался? Но как? Я недоуменно заморгал.

— Вчера ты мне приготовил сюрприз, сегодня увидишь мой! Долг, известно, красен платежом.

— Костя, душа моя, какой долг? Какой сюрприз?

— А вот и увидишь!

— Но у меня срочные дела!

— Никаких срочных дел у тебя быть не может — я их все уладил!

— Но ты ведь на работе.

— Это тоже работа! — И он в точности вернул мне мои же собственные слова, которыми я еще вчера так удачно склонил Костю. А он к тому же добавляет: — Такое случается раз в год! Считай, что тебе крупно повезло. Одним словом — сюрприз!

Мы вышли, взяли машину, я предложил заехать ко мне: портфель надо было оставить, не тащить же его, такой тяжелый, с собой.

Когда отъезжали от нашего дома, я увидел, как в мой подъезд вошла Лина. Хорошо, что она нас не увидела!.. Ничего, навестит тетю, помянут бабушку, а мы встретимся перед гипнозом. Как можно отказать Косте, когда он обещает сюрприз?

10

Уж не в тягость ли твоим плечам бедовая твоя голова? Готовься!..

Из народного сказания

Доехали до старого, с железной крышей дома на окраине города и остановились. Костя не дал мне расплатиться, сказал, что сегодня расходы берет на себя.

Около нас затормозила новая темно-вишневая «Волга», из нее вышел со вкусом одетый высокий грузный мужчина. Во взгляде его — уверенность и достоинство; казалось, он приехал на симпозиум выступить с докладом. Не очень гармонировал с его внушительным видом старый, с двумя замками портфель, — за таких важных лиц портфель носят другие… Вежливо уступая друг другу дорогу, мы вошли в покривившиеся старые двери деревянного дома.

Уму непостижимо, как ухитрялись эти двери держаться на петлях… Спустившись по невидимым ступенькам, мы оказались в сыром полутемном коридоре, пройдя который, поднялись по лестнице и вошли, видимо, в какое-то учреждение. Своими расспросами я не хотел докучать Косте, — даже в машине счел неуместным поинтересоваться: скажет — хорошо, не скажет — ему виднее. А здесь, в присутствии незнакомого солидного мужчины, и подавно неудобно. Словом, закрыв эту дверь, прошли в другую и вдруг оказались в ослепительно освещенной просторной комнате. Мне даже не приснился бы такой зал: облицованные дорогим деревом стены, паркет блестит, как стекло. Хороша развалюха!

Костя искоса посмотрел на меня, словно изучая мое состояние: «Ну как? Нравится?» Я скрыл удивление: такие люди вели здесь себя как завсегдатаи, запросто, и неуместно было в их присутствии изливать свои телячьи восторги. Как все, так и я.

Костя положил свою сумку на стул и снял пиджак. Я в точности повторял его движения, чтобы ничем не выделяться. Мы протянули пиджаки пожилому гардеробщику, и он аккуратно повесил их на вешалки; Костя дал ему какую-то бумагу: то ли деньги, то ли записку — не углядел.

Посреди комнаты стоял массивный стол на толстых резных ножках; на полсотню гостей; ни в какую дверь он не пролез бы, видимо, был сколочен тут же; вокруг стола стояли широкие полированные скамейки; в углу, на маленьком столике, накрытом белой скатертью, — высокий блестящий самовар, а рядом — холодильник. Костя открыл сумку, вытащил бутылку водки, две бутылки пива и кое-какую закуску и упрятал в холодильник. Похоже на столовую, нечто вроде наших получастных кухонь-ресторанчиков, где готовят хаш — густой горячий бульон из бараньих голов и ножек с чесноком, поедаемый ранним утром любителями крепко выпить и основательно, на целый день, подкрепиться.

«Наверное, здесь собирается мужская компания, — решил я, — и пиджаки снимают оттого, что в комнате жарко». Вошло еще несколько человек из разряда солидных и уважаемых. Яркий свет, отражаясь в больших зеркалах, раздвигал комнату вширь, четко вырисовывал серьезные лица людей, готовящихся к какому-то важному событию. В сумке у Кости оставалось что-то еще.

— Пойдем, — сказал он мне.

Снова хотел было у него спросить, где мы, но промолчал и на сей раз: поддался течению, пусть себе уносит!.. Вошли в одну дверь зала и вышли из другой, оказавшись в помещении, которое трудно вообразить наяву: уж не во сне ли я вижу это чудо.

В еще большем зале, чем тот, откуда мы пришли, — огромный бассейн, полный до краев прозрачной воды!.. Стены и дно выложены голубым кафелем, отчего вода отливала голубизной, точь-в-точь как голубые воды высокогорного озера Гёй-Гёль; а по стелющемуся над бассейном пару чувствовалось, что вода теплая; вдоль одной из стен стояли мягкие, отнюдь не «спортивные» кресла, и мы заняли два из них.

— Раздевайся, — сказал мне Костя.

— Но у меня нет плавок!

— А зачем они тебе? — удивился он.

— Разве мы не будем купаться в бассейне?

Он расхохотался:

— Да кто тебя пустит, грязного, в бассейн? Сейчас мы с тобой как следует попаримся в парной, потом вымоемся, а там поглядим, что дальше делать!.. Раздевайся!

Не спеша, молча, каждый раздевался в своем кресле, будто исполнял магический ритуал. И Костя, и я, и другие. Остались в чем мать родила.

— Иди за мной, — тихо сказал Костя.

Голые тела шагали к двери.

Отряд голых…

Но кто они? Неужели это те, которые вошли сюда с нами?! Будто это другие люди — до того все стали неузнаваемы. И все на один манер, полное равенство. Солидность и степенность сошла со всех с одеждой и очками; ни тебе величавости осанки, ни довольства; тонкие хрупкие ноги, осторожно ступая, стыдливо несли толстые белые тела. Вошли один за другим в низкую дверь, держа в руках мыло и мочалку.

Да это же настоящая баня! Да еще какая — люкс! Хочешь принять душ — к услугам твоим отдельные кабины… А шайки! Ах, какие шайки — желтые, белые тазики; вода кажется особенной, мягкой — держишь в руках эмалированный таз, а вода дрожит и отражает выложенные зеленой плиткой стены.

Шум воды и нагота развязали языки — все заговорили, загалдели, загудели. Слова слились в монотонный банный гул, отражаемый от влажных стен и проглатываемый нашим слухом.

Ну что ж, начал мыться. Тонкие ноги передвигались от кранов к мраморным скамьям осторожно, чтоб не уронить грузные, тяжелые тела. Кто-то протянул мне мочалку и попросил, чтоб я ему потер спину; я взял густо намыленную мочалку, и передо мной возникла чуть ли не полутонная туша белуги с очень нежной кожей, — я тер это бело-розовое тело неистово, пока оно не стало кроваво-красным, точно сгорело под солнцем Апшерона в августовский зной. В ответ он предложил свои услуги — потереть мою спину, я сначала отказывался, неудобно как-то, а потом согласился: хорошо тер он мне спину, ничего не скажешь.

Оказывается, это было только прелюдией к купанию, — настоящая баня была за дверью, и все, быстро смыв с себя мыло, спешили туда — в парную.

Парная что надо: ступенчатый полок из толстых брусьев, стены из дубовых бревен, ласкающий глаз, ровный, доска к доске, потолок. Каждый, кто входил в парную, брал в руки березовый веник, поднимался по знакомым ступенькам и начинал лупить себя веником с головы до ног. В углу лежали огромные раскаленные камни, словно только что исторгнутые вулканом. Кто-то вылил на них ведро воды: показалось, что они живые, так зашевелились и зашипели камни, и такой поднялся пар, что чуть с ног меня не сбило горячей волной. Костя залез на самую верхнюю ступеньку, я же остался на нижней, но вскоре горячий воздух обжег дыхание, я не вытерпел, быстро сошел со ступеньки и, весь потный, задыхаясь, выскочил из парной. Через минуты две следом вышел Костя и, встав неподалеку, окатил водой из таза свое пышущее жаром тело, охая, бросил на меня жалостливый взгляд, будто я был разнесчастным человеком, обиженным судьбой и не понимающим истинную прелесть жизни.

Все покинули парную, и ставшие еще обширнее красные тела сразу заполнили баню: от горячих тел воздух накалился, и я быстро сунулся под душ, закрыв глаза и подставив лицо навстречу ласковым прохладным струям. Стоял я под душем долго, и вдруг Костя схватил меня горячей рукой, тянет снова в парную. Я вначале упирался, но как гость вынужден был уступить, хотя, как и в первый раз, не поднялся выше первой ступеньки. Все пошли в парную по второму кругу. Пар плотно окутал тола. Были видны только головы немногих, сидевших на нижних ступенях. А когда люди задвигались, показалось, что головы плывут в пару без тел… «Нет, не могу!» я снова не вытерпел и вышел. Следом — Костя. Он прошел дальше, к бассейну, я — за ним. И с ходу Костя — бултых, окунулся в голубые воды Гёй-Гёля. Я тоже прыгнул, и мы поплыли к другому берегу.

Вытираясь, Костя моргнул мне: «Помирился я со своей ханум, и о тебе она позаботилась!» — и протянул мне полотенце.

Завернулись в широкие махровые полотенца — вот что, оказывается, оставалось в сумке — и прошли в комнату, где стоял на резных ножках массивный стол.

Встретивший нас пожилой мужчина заранее выложил на тарелки закуску и расставил бутылки, которые все, кроме меня, принесли с собой. Сели, опрокинули по рюмке, затем из фужеров выпили пива. Произнесли тост в честь бани, — видимо, такой здесь был ритуал. Поели, задымили папиросами-сигаретами. Второй тост был за здоровье всех, кто пришел; и это тоже считалось, как я понял, традиционным.

И опять — в баню, в парную. Там все тотчас отрезвели, парная вышибла весь хмель, и мы, точно возрожденные, голодные, снова сели за стол. Очередной тост — за молодость желаний и умений! А последний произнес Костя:

— За здоровье нашего банного вождя, настоящего мага, чародея и колдуна! — И, взглянув почему-то на меня, продолжал: — Войдя сюда утомленными стариками, мы уходим молодыми, и это говорит о могуществе нашего волшебника, да будет он жить век!.. За вас, Арвид Леонардович!

Я понял его брошенный в мою сторону взгляд: это в ответ на мой сюрприз — мол, ты мне показал гипнотизера, а я тебе — чародея!

Закипел самовар, налили чай.

«Нет, — подумал я, — непременно расскажу Князю. Нам бы тоже отгрохать такую баню!.. А что? Собрать деньги и построить баню на кооперативных началах для кое-кого из наших, включая, конечно, и меня самого — за идею».

Когда оделись и вышли, я, к своему удивлению, никого не узнавал. Это были совершенно незнакомые, чужие люди. В их внешности и движениях чувствовалась решимость, шагали они твердо и уверенно. Еще несколько минут назад мы были как одна душа, но кто же из них хотя бы тот, кому я тер спину?! Скрылись белужьи тела, такие нежные и робкие, спрятались хрупкие, тонкие ноги.

Только сейчас я заприметил каменное здание, примыкающее к старому деревянному дому-развалюхе. Из его трубы слабой струйкой выходил и, подхваченный ветерком, срезался белый дым.

«Вот и все!» — сказал Костя, широко и открыто мне улыбаясь.

Мы обнялись, как братья, и расцеловались.

Хоть голова была тяжелой и в ней шумело, я чувствовал себя легким, как птица, — взмахну крыльями-руками и полечу!

Не помню, как я добрался домой и завалился спать, даже не раздеваясь.

Проснулся будто от толчка. Слова-то какие сказал мне на прощание Костя: «Погубишь дело — отвратишь от идеи!» Это он об автоматической системе.

А я ему в ответ: «Запишу, — сказал, — тебя в учителя свои и стану называть отныне „Костя-муэллим“!..»

А про себя думаю: «Мало было у меня учителей, из дальних краев еще один выискался!..»

Князь любит говорить:

«Ашуг без учеников — не ашуг». Это он о себе.

И еще любит говорить:

«Ашуг без учителей — тоже не ашуг». А это уже обо мне.

А если я желаю быть ашугом одной возлюбленной и вкушать яркие звезды на черной скатерти неба, тогда так, Нияз-муэллим? А что скажете вы, Костя-муэллим?

Князь и Костя переглянулись и удивленно развели руками: мол, что с него возьмешь? Скажет же иногда такое, что и не сразу поймешь.

11

Страсть испепелила душу, вспыхнуло вдохновенье, и он, взяв саз…

Из народного сказания

Как и условились с гипнотизером, ранним утром я направился в клинику, где он работал. День, выдался ясный, было безоблачно и на душе.

У входа в клинику меня окликнули, гляжу — Лина.

— Обманщик!..

Но глаза улыбались, и об обиде не могло быть и речи.

— Понимаешь…

Но она не дала договорить, тем более что я не успел придумать оправдания: все же она права, я вчера ее подвел, хотя и не виноват: не мог же отказать Косте?!

— Оправдаешься потом! Я отпросилась на два часа, и часы эти — наши с тобой!

— Но твой ведь ждет, неудобно.

— Тогда пойди и скажи, что занят, придешь через два часа! Я буду ждать тебя у сквера.

И ушла.

Гипнотизер встретил меня перед корпусом, красивый, как молодой бог. Белый халат шел к его черной библейской бороде, густые сросшиеся брови и угольно-черные волосы четко обозначали высокий светлый лоб. А глаза!.. О них я уже говорил, могу сказать иначе: глубокие, как океан, и загадочные, как ночь. Пусть банально, но это так. Лина рассказывала, что в нем смешалось несколько кровей — немецкая, шведская, польская. И даже турецкая. И от каждой — по полтора-два процента.

Он уловил мое замешательство.

— Кажется, дела заставляют вас изрядно попотеть?

— Да… С вашего разрешения, на два часа… Машинистки еще не успели… — Что со мной? Уж не лишаюсь ли я дара речи под его пристальным взглядом? Еще чего не хватало! Несколько раз, заметая следы, упорно повторял свою мысль о машинистках, которые «еще не успели».

— Ничего, все образуется, пока они будут печатать, мы закончим. — И, взяв меня под локоть, чуть ли не втолкнул в корпус и, не успел я опомниться, накинул на плечи халат; опутывая неведомыми волнами, повел прямо в свой кабинет.

И в это же самое время зазвонил телефон.

Это была Лина, я узнал ее голос.

— Пришел? — спросила она.

— Да. — Он посмотрел на меня. — Сидит передо мной, и я сейчас начну.

Душа ушла в пятки. «Сейчас начнет!»

В трубке защебетал голос Лины:

— Не забудь пригласить его вечером к нам! Увлечешься гипнозом и забудешь! Скажи ему сейчас и напиши наш адрес!

— Хорошо.

— Пиши, я жду!

По-моему, последнее слово предназначалось больше мне: она ждала.

Гипнотизер написал свой адрес и передал мне.

— Ваша просьба, мадам, выполнена. — И повесил трубку.

Переждав минуту, куда-то позвонил. Долго держал трубку, не касаясь ее ухом и как бы приглашая послушать и меня. Никто не отвечал. Уж не на работу ли Лины?

Как только повесил трубку, телефон зазвонил. Мужской бас заполнил кабинет:

— К вам невозможно дозвониться, срочно к главврачу.

— Подождите меня минутку, — сказал он мне, — я сейчас.

И вышел. Выходя, кинул на меня подозрительный взгляд и закрыл дверь; я услышал поворот ключа в замке, толкнул дверь — она была действительно заперта! «Кап-кап», — подумал я, и мне стало не по себе. Снова раздался звонок, я тут же поднял трубку.

— Ушел? — Голос показался знакомым.

— Да, — машинально ответил я и в тот же миг понял, что это Лина.

— Выходи, я жду тебя!

— Но он запер дверь снаружи!

— На шкафу есть ключ, бери и открывай!

Провел рукой по шкафу — вот он, ключ. Быстро открыл дверь, положил ключ на место, осторожно выглянул — никого! Выскочил в коридор и бегом — к выходу… Так, помнится, удирал из школы. Не успел разбежаться, пришлось резко затормозить — я не поверил глазам! У входа в корпус, потирая руки и довольно улыбаясь, стоял, поджидая меня, гипнотизер.

— А я вот заждался вас… Что так замешкались?

Крепко сжал мой локоть и, как провинившегося ученика, повел прежней дорогой к себе в кабинет. Да, будто учитель застукал озорника. Во мне заговорило давнее, уснувшее, пришла на помощь школьная уловка, и я притворился, что ничего особенного не произошло.

— Вы ушли, и я решил, что задержитесь, вышел прогуляться.

Он замедлил шаг и с укором покачал головой. «А дверь?» — будто послышалось мне.

— И дверь открыта.

Как ему возразить мне? Ведь неудобно сказать, что он запер меня?

Он сел в кресло и молча уставился на меня.

— Когда вы покажете свое искусство? — Я обретал прежнюю форму, от замешательства не оставалось и следа. Гипнотизер ответил не сразу:

— Сейчас позвонят, я жду.

И в самом деле позвонили. Лицо гипнотизера просветлело. Но странно: подняв трубку, он не отозвался. Молчала и трубка.

— Может, я плохо слышу? — сказал он мне. — Пожалуйста, послушайте и вы. — Трубка оказалась между нами, повиснув над столом.

— Нет, и я не слышу, — ответил я, и в ту же минуту я почувствовал, как на том конце провода со злостью швырнули трубку. Что бы это означало? Если бы гипнотизер не расхохотался, я бы так и не сообразил, в чем дело. Ну и мастер!..

— Что же, вы блестяще продемонстрировали свое умение!

— Разве? — Он хихикнул. — А гипноз?

— Чего не видел, о том сказать не могу. — «Не очень уж гордись победой, друг! Это всего лишь временный успех!» Я хотел вложить в свою фразу именно этот смысл, и он дошел до собеседника. Лицо его стало суровым, и он напряженно сосредоточился на чем-то своем, неведомом мне.

— Пойдемте!

В душе зашевелился страх: на кой черт я согласился, чтоб меня гипнотизировали? Мало у меня забот, что ли? Но отступать уже было некуда.

— Внутрь я вас пустить не смогу, можете смотреть через это окошко в двери.

И только тут я понял; вовсе не меня он собирался подвергать воздействию гипноза, а лишь хотел показать мне свою работу. Что ж, смотреть — дело нехитрое.

В кроватях лежали дети. Гипнотизер, встав посреди зала, обратил к ним сосредоточенное лицо. Я видел его странно блестевшие глаза и по движениям выразительных губ догадывался, что он что-то внушает детям.

И дети стали засыпать. Но гипнотизер продолжал свой гипноз, что-то внушал и внушал спящим детям, и вот один из них, большеголовый и рыжеволосый, поднялся и полусонный подошел к стенке, опустил штаны и сел на стульчик, а потом встал и вернулся к кровати, лег и уснул.

И так по очереди каждый вставал и проделывал то, что и рыжеволосый.

Что сие означало, я понять не мог.

— И все? — спросил я его, когда он вышел. Он не ответил, не слыша, казалось, моих слов, и, сосредоточенный, с заметной бледностью на лице, повел меня к другой двери.

И я снова стал смотреть. На сей раз картина была иная: на невысоких табуретках сидели малыши, у некоторых были забинтованы руки, у других — ноги. На детских лицах застыли боль и страх. Будто только что из операционной. Я посмотрел на гипнотизера. В глазах его была решимость, борода то выдавалась вперед, то опускалась, губы четко повторяли рисунок фразы, весь облик повелевал и приказывал. И признаки боли постепенно стирались с детских лиц, исчезал страх, и вдруг забинтованные руки и ноги начинали шевелиться. Сначала в движениях детей чувствовалась неуверенность и скованность, затем ноги и руки, будто здоровые, стали сгибаться и разгибаться уверенно, без видимых усилий. Дети делали гимнастику, они улыбались и радовались, позабыв о боли.

Вот это дело — обезболивающий гипноз!

Гипноз, заставляющий забывать страдания и муки.

Когда он вышел, я его не узнал — лицо было усталым и потухшим, а губы — обескровленными и засохшими. Еле волоча ноги, он побрел в свой кабинет, а я — за ним.

— Что ж, — вздохнул он, садясь в кресло, — сегодняшними сеансами я доволен.

Я поднялся, чтоб уйти.

— Минутку! — попросил он меня задержаться. — Один звонок, и вы свободны!

Набрал номер и, услышав голос, повесил трубку. Вне сомнений, он звонил Лине.

— Нет, сегодня определенно мне везет. Вы не находите?

«Издевается!.. — подумал я. — Ну и пусть радуется! А мы подождем до вечера».

12

Из густой черной косы она отделила лишь три волоска, вместо саза прижала их меж упругих грудей и заиграла, глядя вслед улетающим журавлям, запела…

Из народного сказания

Еле дождался вечера — не терпелось увидеть Лину. Вышел, остановил такси, достал из кармана бумажку, чтобы сказать шоферу, куда везти, и ахнул: бумажка была чистая! Я — в тот карман, в этот — тщетно! Адреса как не бывало… К тому же шофер включил счетчик, торопил.

— Забыл адрес, я сейчас!..

Я в подъезд. Поднялся домой, пересчитал карманы — никаких следов! Спустился к тете Лины, позвонил в дверь — никого! Хоть реви, хоть на стенку лезь: когда наступает полоса невезения, сливай воду, как говорит мой брат Асаф. Вернулся к таксисту, заплатил полтинник и поднялся на свой этаж. И телефона не знал, чтоб позвонить!

Ждут меня к семи, а уже половина восьмого.

Присел и уставился на телефон — авось зазвонит. И что вы думаете? Такой оглушительный раздался звонок, что я вскочил.

«Вы еще дома?!»

«Понимаешь, вашего адреса у меня не оказалось».

«Но вам ведь написали?»

«В том-то и дело, что написал он, положил мне в карман, но, понимаешь ли, бумажка чистая!»

«Ах!.. — взорвалась она и крикнула на мужа: — Вместо адреса ты положил ему в карман чистую бумажку!»

«То есть как это чистую бумажку?! — в свою очередь возмутился муж, и я услышал в трубке его голос, обращенный ко мне: — Поищите как следует!»

«Ей-богу, чистая!»

«А я говорю вам, поищите как следует!»

Тон был столь повелительный, что я положил трубку рядом с телефоном и снова полез в карман. Вот она, бумажка; хорошо, что не выкинул, будет вещественное доказательство моей невиновности!.. Развернул, и — что за чертовщина? — на бумажке четко был написан их адрес!

Трубка на тумбочке кричала:

«Ну как? Нашли?»

Я вынужден был признать свою оплошность.

«То-то! В другой раз будьте повнимательней!»

Но трубка была уже в руке Лины:

«Немедленно приезжайте!»

Не успел положить трубку, как телефон снова зазвонил. Это была опять Лина:

«Прочитайте-ка адрес!»

Прочел. Все правильно.

Снова взял канистру, в которой горючего оставалось еще на целую компанию, и выскочил на улицу ловить такси.

По дороге купил букет роз у земляка, — спасибо им, круглый год снабжают цветами столицу, — и доехал наконец до желанного дома.

Номер, подъезд, этаж… Позвонил. За дверью были слышны веселые голоса, компания была в самом разгаре. Уж не день ли рождения Лины? Или… еще продолжаются поминки? Но сколько можно поминать? В любом случае я был неплохо вооружен: в одной руке канистра, в другой — розы.

Открыла дверь полная розовощекая девушка и, взяв из моих рук цветы, впустила в прихожую.

— А это канистра с вином! — сказал я, отдавая ее в чьи-то руки.

— Проходите, проходите!.. — пригласили меня, и я прошел в большую комнату, полную гостей.

Из кухни доносились оживленные голоса, и я уловил Линин смех. Гости повставали, пропуская меня к голове стола, где мне было оставлено место. Следом за мной над головами поплыла канистра. Переходя из рук в руки, она вызывала восторги и шутки.

— С таким горючим, — сказал кто-то, — любой мотор заработает!

Что правда, то правда.

Я оказался в микрокомпании, и соседи взяли меня под свое попечительство — налили водку, наполнили тарелку закуской. Слева от меня сидела белолицая красивая девушка с густой русой косой на спине, справа — мужчина с седыми усами и высокой седой шевелюрой. Народ был почти незнакомый, за исключением одного грузного мужчины с одутловатым лицом и пунцово-красными щеками, которого я встречал на поминках. Встретившись с ним взглядами, мы с некоторой грустинкой кивнули друг другу как старые знакомые. В его глазах я прочел то ли извинение, то ли оправдание: «Ничего, мол, не поделаешь. То на поминках мы, то на свадьбах!..»

«Что-то Лина задерживается на кухне, — подумал я. — И встречать меня не вышла!» Не видно было и гипнотизера. Наверное, помогает Лине… Соседка слева со смешинкой в глазах взглядом кольнула меня, и тут в голове, как молния, блеснула-осветилась мысль: уж не сыграл ли гипнотизер со мной злую шутку?! Не спрятался ли он с Линой, чтоб проучить меня? Ему ведь ничего не стоило настроить ее против меня? Он мог ей сказать: «Вот видишь, какой он? Наглый лгун он — вот кто! — И передразнить: — „Чистая бумажка!..“ Какой поклеп! Просто не хотел приезжать!»

И у Лины достаточно оснований для обиды. И потом: охота гипнотизеру срамиться перед столькими людьми! Определенно упрятал он Лину, как пить дать!.. «Поглядим, что будет дальше», — подумал я, постепенно осваиваясь и входя в ритм веселья. Молния вспыхнула и погасла, и туман окутал меня. Девушка чуточку была похожа на Лину. Уж не двоюродная ли сестра? Но тогда почему ее не было на поминках? Дело не в этом: меня чем дальше, тем больше потрясала хитрость гипнотизера, — ведь надо же, посадил меня именно рядом с молодой красивой девушкой, чтобы отвлечь, отдалить от Лины! Но меня не проведешь, я буду предельно вежлив, и только!

После нескольких беспорядочных тостов — компания никем не управлялась — я бросил клич:

— Выпьем за любовь, ибо все мы — дети любви.

Дружно зазвенели бокалы. Мужчина с седыми усами нахвалиться не мог «горючим», и я решил спросить у него о Лине. Хитро сощурив правый глаз, он промолчал и тут же, будто укоряя меня, спросил, почему я опоздал? Я сослался на такси, а он укоризненно покачал головой:

— Вам, молодым изобретателям, все некогда, все спешите, и без такси вы вовсе пропали бы! — И предложил: — Давайте выпьем за успех ваших начинаний!

«Значит, знает!» — подумал я и в свою очередь сказал:

— Если бы не помощь хозяина дома и его супруги…

Сосед недослышал меня, подхватил мою мысль и, встав, обратился ко всем сидящим:

— Наш уважаемый гость предлагает выпить за здоровье хозяев, дай бог им здоровья, да будет всегда полон друзьями их дом, и, естественно, чтоб и мы среди них восседали, ели, пили!

Я прервал его:

— И с тем непременным условием, чтобы сами хозяева были всегда вместе со своими гостями!

— Отличное добавление, к месту сказанное! — поддержал сосед и потянулся ко мне дрожащей рукой: — Будьте здоровы!

Отсутствие Лины беспокоило меня. Решил спросить свою соседку:

— Почему Лина не с нами?

Она улыбнулась многозначительно:

— А вы растягиваете одну рюмку на целых два тоста! Так не годится!

Я выпил.

— А все же где Лина?

— Думайте о присутствующих! Или с нами вам неинтересно?

Ничего себе фразочка! Приглашают, а сами уходят. Ей, видите ли, хочется, чтоб я не думал о Лине! Каков гипнотизер-то!

Во время танцев я снова спросил у соседки о Лине:

— Пили, ели, танцуем, а хозяйки все нет и нет.

— А вам с нами скучно? Какая вам разница — она или я, ее двоюродная сестра?

Это был открытый вызов! Такого коварства и вероломства я от гипнотизера не ожидал: подсунул мне своего человека, и как ловко она одурманивает меня! Я не сдержался:

— Это козни гипнотизера!

Она перестала танцевать и вмиг стала тяжелой, удивленно вскинула свои тонкие брови, но тут же снова, легкая как пушинка, закружилась сама и закружила меня, партнера.

— Все вы одинаковые, стараетесь околдовать нас! Но я не из податливых!

Хочет, бедняжка, возбудить во мне интерес, но меня не проведешь, эти тактические уловки гипнотизера я уже раскусил.

И я пошел в открытое наступление:

— Он просто спрятал ее от меня!

— А меня выдвинул вперед, да?

Ну вот, и сама призналась во всем! Зло взяло на Лину — пригласила и исчезла с мужем!

Напарница у меня была чуткая, догадалась о моей обиде.

— Вы так много думаете о моей сестре… А не боитесь ее мужа?

— Немножко побаиваюсь. Когда остаюсь с ним наедине. Гипнотизер все же. — Танцевать и говорить было трудно, но прерывать танцы, когда играет музыка, тоже не хотелось. — А при вашей сестре не боюсь. При ней его гипноз не действует. Во всяком случае, до вчерашнего дня. Но сегодня он победил. Иначе я танцевал бы сейчас с нею.

Грубо прозвучали мои слова, хотя я этого не хотел. Девушка обиделась и отяжелела в танце. Но обида длилась недолго, с новой волной танца тотчас растаяла, испарилась; это, конечно, от широты натуры, я убежден.

И уже улыбка заиграла на ее губах:

— Вы точно сказали о его гипнозе. И я догадывалась. Особенно, когда остаешься наедине, будто хочет влезть в душу.

Танец кончился, и я хотел проводить ее к открытому широкому окну, чтобы кое-что разузнать, но в сутолоке она улизнула от меня. Стал искать глазами знакомого мужчину с малиновыми щеками, с которым мы были на поминках, но наперерез мне вышел и преградил дорогу худющий высокий юноша лет семнадцати. С застенчивой улыбкой, излучавшей свет, он пригнулся ко мне.

— Простите, — сказал он, — я случайно услышал, как вы говорили о гипнозе.

— Ну да. А что?

— Я тоже очень интересуюсь проблемами гипноза.

Еще бы! На то ты и родственник гипнотизера, чтоб гипнозом увлекаться!..

— В каком аспекте? — спросил я. — Тоже лечебном?

— Нет, — ответил он, — в мифологическом.

Это было ново.

— Знаете, — продолжал он, преодолевая робость, — трудно найти человека, который бы не подвергался воздействию гипноза, вернее, его богов. И в этом смысле мы все ходим под гипнозом.

Не по годам философствует юнец!.. С головой парень.

— Интересно, — подбодрил я его.

И он стал развивать свою идею:

— Боги эти — близнецы-братья, и оба — дети ночи. Вначале на нас воздействует один, а затем мы переходим под покровительство другого.

По выражению моего лица он уловил, что я ничего не понял.

— По мифологии, — пояснил он, — один из братьев-близнецов каждую ночь сыплет из рога на землю сон, и мы засыпаем, а другой брат, бог смерти, погружает умерших в сон вечный.

— Хорошо и доходчиво ты рассказываешь, спасибо! А может, ты мне и растолкуешь, почему я не вижу твоего родственника гипнотизера?!

Юноша опешил:

— А у меня нет родственника гипнотизера.

— Я говорю про гипнотизера-врача, хозяина этого дома.

— Хозяин дома — мой отец, а он не врач и не гипнотизер, а физик.

— То есть как?!

Наш разговор привлек внимание гостей, нас внимательно слушали и седоусый мужчина, и тот, с малиновыми щеками, и сестра Лины. Гости как-то странно приутихли, не сводя с меня глаз.

— А разве маму твою… — И осекся: у Лины ведь не было детей!

— Маму мою зовут Светлана Осиповна.

— Не Лина, значит… — сказал я машинально.

— Нет, Лана, — ответила та, которую я считал сестрой.

На лицах застыло недоумение.

— Но постойте! — Я обратился к знакомому мужчине: — Разве мы с вами не были на поминках?

Мужчину чуть удар не хватил.

— Какие поминки? — Он замахал руками. — О господи!..

— Ой-ой! — Я больно стукнул ладонью себя по лбу. — Я перепутал адрес! Меня же в другом месте ждут!..

Сквозь взрыв хохота кто-то возмущенно бросил:

— Дурацкая нумерация! Все путают корпус!

— Да я же…

Но отовсюду доносились дружелюбные возгласы:

— И очень хорошо, что мы познакомились!..

— Вы наш гость, и мы вас никуда не отпустим!

А кто-то настойчиво объяснял другому, и до слуха моего донеслось:

— Он спрашивает о хозяевах, а я не понимаю, что за Лина? Вот так история!..

Меня окружили тесным кольцом, я хотел вырваться, но гости не унимались:

— Раз пришли, оставайтесь до конца!

— Милые, дорогие мои!.. — А все казались мне давнишними знакомыми. — Меня ведь ждут!

— Недаром чуяло ваше сердце, что это — проделки гипнотизера! — Моя соседка потянула меня за рукав пиджака, чтоб я обратил внимание на ее слова.

— Ай как нехорошо получилось! — убивался я. — Нет, я не могу оставаться, мне надо спешить!

С трудом пробился сквозь тесное кольцо, будто вырываясь из крепких объятий, выскочил на площадку этажа и загрохотал по лестнице.

— Гость, — услышал я вслед, — вы не назвали своего имени!

Я выбежал на улицу.

Из открытого окна до меня донесся смех. Я обернулся и замер — окно на всю свою высоту было облеплено и забито круглыми розовыми головами.

— Вернись, гость!..

— Гипнотизер…

Голоса потонули во взрыве хохота, будто волна толкнула меня в спину, и я пустился бежать.

Только у метро я опомнился и пришел в себя. Куда бежишь? Что случилось? Не гонятся же за тобой?! Постой, передохни, успокойся!.. Был двенадцатый час. Доставая платок, чтоб вытереть потный лоб, я нащупал бумажку с адресом. Вернуться, что ли? Но какими глазами я взгляну на Лину? А когда вспомнил заполненное круглыми головами окно, и вовсе пропала охота возвращаться. Я сунул бумажку в боковой карман, и тут рука задела другую бумажку — чистый листок, так нелепо помешавший мне.

Делать нечего, оскандалился я крепко, — сел в метро и поехал домой.

У подъезда столкнулся лицом к лицу с тетей. Увидев меня, Ольга Васильевна вся раскачалась, как маятник.

— Ай-йай-йай!.. Развлекаетесь, а бедная Линочка с мужем места себе не находят, извелись, ожидая вас!.. Приехали сюда, ждали, ждали, только что ушли… Лина очень на вас обижена! И в милицию, и в морг звонили!

Это уж слишком!

— Ай-йай-йай!

Поди докажи ей, что адрес перепутал, — не поверит ведь! И сам бы не поверил — видишь, что перепутал, выходи, ищи, не маленький!

Я молчал, и молчание мое было не в мою пользу. Ольга Васильевна стояла, заслонив собой вход в подъезд, и с укором качала головой:

— Ай-йай-йай!..

Зло взяло на нее: и без того тошно, ноги от усталости подгибаются, а она стоит, преградив дорогу.

— А вы видите наверху бога? — спросил я.

— Бога? — Ее укор сменился настороженностью.

— Да, бога! И в руке у него большущий рог!

Она отступила чуть назад и в замешательстве, готовая к новым неожиданностям, осторожно спросила:

— А разве у бога есть рога?

— Я говорю — рог! И держит его в руке! А почему бы и не быть рогу?! Бог чуть его пригнул, и каплет из рога на грешную землю сон — кап, кап, кап…

Ольга Васильевна и вовсе отошла в сторону, освободив мне путь.

— И не стыдно вам? Разве можно столько пить? — И снова за свое: — Ай-йай-йай!

Я вышел из себя:

— Это же бог гипноза! Поймите, Мифология это!..

13

Пусть скажет саз. Если словом поведаю — язык загорится.

Из народного сказания

..........

14

Горел, горел, черным фитильком стал…

Тоже из народного сказания

Вслед за мной из широкого окна катились-скатывались круглые, как колобки, головы…

И я в страхе проснулся. И, проснувшись, не мог больше уснуть. Казалось, вот-вот усну, но сон не шел. И на живот лягу, и на бок повернусь, и на спине вытянусь — никак не удавалось найти удобное положение. Смех звенел в ушах, сверлил голову. И в сердце была боль…

Гипнотизер жонглировал головами. Сразу пятью. Но одна выскользнула из его рук, покатилась и стукнулась о землю. Я вздрогнул и проснулся. Гулкое биение сердца отдавалось в ушах. Я перевернул подушку, чтобы почувствовать горящей щекой холодный верх наволочки. Будто в голове упрятали мотор. И никак не спастись от шума.

На лбу выступил холодный пот. Я почувствовал, что бледнею. Сердце разрывалось, вот-вот перестанет стучать. Я лег на спину и начал делать глубокие вдохи и выдохи.

Нет, еще одна такая ночь, и я, как говорит Асаф, отброшу копыта. И знать никто не будет!.. Пока хозяин сообразит, придет, и вовсе истлею…

Гипнотизер шевелил губами и говорил непонятные слова. Захотелось схватить его за бороду; я выбросил вперед руку, но он ловко вывернулся. Со второй попытки шелковая борода оказалась у меня в кулаке, и я потащил ее к себе. Гипнотизер резко подался назад, и вдруг голова вместе с бородой оторвалась от тела и осталась в моей руке.

И в третий раз я в ужасе проснулся. Сердце выскакивало из груди.

Бежать!

Надо бежать без оглядки из этого дома!

Я заставил себя встать и скинуть с плеч близнецов-братьев, детей ночи. Уж не собрался ли один из них сдать меня другому на вечное хранение?.. Нет уж, нас голыми руками не возьмешь!.. Страх постепенно угасал, но еще не прошел окончательно.

Я быстро собрал вещи, набил портфель томами, и на миг передо мной предстало довольное лицо Князя, я даже услышал его скупую похвалу.

Князь вернул меня к реальности, а вскоре засветился краешек летнего неба.

Я был готов.

Деньги — под будильник, дверь — на замок, ключ — назад в квартиру через щелочку для газет.

Пути к отступлению были отрезаны.

Такси.

В предрассветный час зеленый глазок горел очень уж ярко.

— Домодедово! Скорей!

— Все куда-то спешат!.. — Словоохотливый, по пассажиру истосковался. — А куда, и сами не знают.

Я бросил на шофера удивленный взгляд, а он и не смотрит на меня, ему отвлекаться нельзя.

— Имитация активной деятельности!

Каково, а? «Имитация»! Начитался книжек! Для полного комплекта любителей поучать не хватало как раз таксиста, и он отыскался.

— Жми!

Успеть бы!

Машина стремительно неслась к аэродрому.

Хорошо, когда дорога впереди свободная.


Рассказал земляк по-азербайджански, перевел автор на русский язык.


(Диалог с Серьезным Читателем, два монолога — Сердитого и Сердобольного Читателей и об одном случайном совпадении.

— Волчок… Щепка… Имитация… Хвостовой отсек самолета… И так далее!..

Выстроены в ряд абсолютно серьезно.

И потому молчу.

— Любил ли Алексей Ламию, а Ламия Алексея?

— Еще как!.. Ольга Васильевна это от ревности, а Салтанат-ханум в плену, так сказать…

— …предрассудков?

Кивнул головой: раз серьезно спрашивают, надо и серьезно отвечать, ничего не поделаешь.

— А самосожжение?

— Вы что?! Никакого самосожжения! Облили, благо рядом керосиновая лавка. Месть! Из тех, о которых Салтанат-ханум рассказывала…

— А он, равнодушный, не хотел слушать! Шутка ли, какая шла борьба… — Снял серьезные очки и стал аккуратно вытирать стекла белоснежным платком.

— Как можно?! Алексей? Ламия? Какая тут любовь?! Это черт знает что! Лину, эту акробатку!.. И Князя-Нияза, и Пал Палыча, и Костю!.. И его самого!.. И что за погремушки из народного сказания?! Вы что?!

— ?

— Глумленье над матерью?! Над чужим горем?! На поминках — флирт?.. Да я акробатку эту!..

— !

— Он добрый, он неплохой, неужели не видно, никому никакого вреда, никому не откажет, болеет за работу, а как беспокоится о матери, прилетел, не пожалел ни времени, ни себя, ну… оступился, запутался, но люди-то вокруг какие, и Дурсун, и мать, и брат, помогут, — камень обтесается, не то что живая плоть.

Начинать сначала? Тем более что занавес, который я крепко держал руками за спиной, разрывался, — всем не терпелось заново сыграть свои роли.

Поток есть поток, а щепка есть щепка.

Потоп? Или я ослышался?

При чем тут потоп?!

Между прочим, совпадения заглавных букв читателей чисто случайное, — на азербайджанском языке они тоже начинаются на одну букву, вернее, дифтонг «дж»: «джидди» — «серьезный», «джинни» — «сердитый», «джаняндыран» — «сердобольный».)

Загрузка...