В одно прекрасное утро 1913 года я получил письмо от знатной московской барыни, – княгини Шаховской-Глебовой-Стрешневой, – одной из богатейших женщин в России, в коем княгиня горячо просила меня явиться лично к ней для переговоров по весьма важному делу. Имя отправительницы письма служило порукой тому, что дело действительно серьезно, и я немедленно отправился.
Княгиня в ту пору жила в одном из своих подмосковных имений.
Застал я ее взволнованной и расстроенной. Оказалось, что она стала жертвой дерзкой кражи. В уборной, примыкавшей к ее спальне, находился несгораемый шкаф, довольно примитивной конструкции.
В нем княгиня имела обыкновение хранить свои драгоценности, особенно дорогие ей по фамильным воспоминаниям. И вот из этого шкафа исчезли две нитки крупного жемчуга, кольцо с сердоликом и розовый бриллиант. Сердоликовое кольцо имело лишь историческую ценность, так как под его камнем хранился крохотный локон волос, некогда принадлежавший Евдокии Лопухиной – первой жене императора Петра Великого, кончившей свою жизнь, как известно, в монастыре, по воле ее державного супруга. Один из Стрешневых, влюбленный в царицу Евдокию, выпросил у нее эту дорогую ему память. С тех пор эта реликвия переходила в роду Стрешневых от отца к сыну и, наконец, за прекращением прямого мужского потомства, перешла к вызвавшей меня княгине.
Нитки жемчуга были просто ценностью материальной, что же касается розового бриллианта, то в нем соединялось и то и другое: с одной стороны, он был подарен в свое время царем Алексеем Михайловичем жене своей (в девичестве Стрешневой); с другой – он являлся раритетом в царстве минералогии.
Княгиня была чрезвычайно опечалена утратой этих дорогих ей вещей, но и не менее взволнована мыслью о виновнике этой пропажи. «Горько, бесконечно горько, – говорила она мне, – разочаровываться в людях вообще, а особенно в тех, кому ты привыкла сыздавна доверять. Между тем в этом случае мне приходится, видимо, испить эту чашу, так как и при самом покойном отношении к фактам, при самом беспристрастном анализе происшедшего, подозрения мои не рассеиваются и падают все на то же лицо. Я говорю о моем французском секретаре, живущем уже двадцать лет у меня в доме. Как ни безупречно было до сих пор его поведение, тем не менее согласитесь с тем, что обстоятельства дела резко неблагоприятны для него: он один знал местонахождение пропавших вещей и вообще имел доступ к шкафу. Но этого мало: он вчера весь день пропадал до поздней ночи, что с ним случается чрезвычайно редко, и, более того, он упорно не желает говорить, где находился между семью и одиннадцатью часами вечера. Согласитесь, это более чем странно?!»
Я счел нужным пригласить этого француза к себе в сыскную полицию для допроса. Секретарь оказался чрезвычайно симпатичным человеком, лет сорока пяти, спокойным, уравновешенным, с лицом и манерами, не лишенными благородства, словом, с тем отпечатком во внешности, что так свойственен французам, – этим сынам многовековой культуры.
Он сказал мне, что крайне удивлен и опечален тем, что у княгини могла явиться, хотя бы на одну минуту, мысль об его виновности, но вместе с тем категорически отказался дать и мне объяснение своего времяпрепровождения накануне, между семью и одиннадцатью часами вечера. Как я ни бился, как ни доказывал ему необходимость установления alibi, как ни уверял я, что все им сказанное не выйдет за пределы этих стен, что ни одно имя, особенно женское, им произнесенное, не будет скомпрометировано – все напрасно! Он готов был идти на всякие печальные последствия своего упорства, но решительно отказывался ответить на нужные мне вопросы. Я так упорствовал, ибо чувствовал нервами, всем моим существом, что француз говорит правду и ни в чем не повинен.
Я убежден был, что в этом благородном человеке говорят соображения рыцарской чести, а не страх и желание замести свои преступные следы.
Но, увы! Начальник сыскной полиции не может руководствоваться лишь внутренним своим убеждением, не может он не считаться с конкретными фактами, а потому и в данном случае не в силах моих было немедленно вернуть свободу симпатичному французу, и волей-неволей я передал его в руки следователя, высказав при этом последнему свои соображения. Следователь оказался упрямым ограниченным человеком и, ухватясь за факт скрывания нескольких часов, неизвестно где проведенных накануне французом, порешил арестовать его. И бедный секретарь был препровожден в тюрьму.
Передав это неприятное дело следователю, я тем не менее поручил моему чиновнику Михайлову по возможности выяснить условия и домашний быт служебного персонала княгини. Через несколько дней Михайлову удалось натолкнуться на следующую подробность. Месяца три тому назад княгиней был уволен лакей, Петр Ходунов, прослуживший у нее восемь лет и пользовавшийся ее доверием. Этот лакей не раз путешествовал в штате княгини, следуя за ней за границу на ее собственной комфортабельной яхте.
Был чрезвычайно дисциплинирован, кроток и смирен. Княгиня настолько доверяла ему, что бывали, по ее же признанию, случаи, когда она приказывала Петру открывать заповедный несгораемый шкаф и то приносить, то прятать в него те или иные драгоценности.
Уволен он был по довольно странной причине: оказалось, что этот смирный, трезвый человек принялся вдруг без всякого видимого повода грубить, пьянствовать, манкировать службой, словно нарочно напрашиваясь на увольнение.
Все это показалось мне странным.
Петр Ходунов не числился в штрафных списках сыскной полиции, на всякий случай я навел справку о судимости и по изданию Министерства юстиции, и каково было мое удивление, когда по нему оказалось, что Петр Ходунов, такой-то губернии, уезда, волости и деревни, дважды судился за кражи и отбывал за них тюремное заключение.
Я немедленно кинулся его разыскивать. Это не представило труда, так как адресный стол дал точную о нем справку.
Но здесь на меня напало раздумье: «Арестовать-то я его арестую, но что же из этого выйдет? Он, конечно, от всего отопрется, скажет, что целых три месяца как не служит у княгини и, во всяком случае, вещей не выдаст, а предпочтет терпеливо отсиживать, благо в прошлом он уже натренирован в этом отношении».
Я предпочел установить за ним наблюдение, поручив его двум агентам. Дня два они наблюдали за ним, донося, что Петр Ходунов ведет довольно рассеянную жизнь, видится со многими людьми, пьянствует по трактирам. Как вдруг на третий день агенты прибегают и сконфуженно признаются, что «упустили» Ходунова где-то в Лефортове. По всем данным, заметив за собой наблюдение, он ловко перехитрил их и… бесследно скрылся.
Что оставалось делать?
Разбранив моих неловких людей, я немедленно нагрянул на квартиру Ходунова с целью производства обыска, а при случае и ареста последнего. Хотя на арест я мало надеялся, так как между потерей из вида Петьки моими агентами в Лефортове и моментом нашего прибытия на квартиру прошло часа три, то есть промежуток времени более чем достаточный для того, чтобы заподозривший беду мог вернуться домой, забрать украденное и исчезнуть бесследно.
Ходунов занимал квартиру в две комнаты с кухней; одну из них он сдавал сапожнику, а в другой жил с какой-то Танькой и ее матерью. Петьку мы, конечно, не застали, но бросилось мне в глаза не совсем обычное поведение женщин: при нашем появлении они ничуть не растерялись, словно ждали нас, и перекинулись даже, как показалось мне, насмешливым победоносным взглядом. Держали они себя весьма вызывающе. Тщательный обыск ничего не дал, но, так как женщины, а с ними и сапожник, врали напропалую, утверждая, что Петька вот уже три дня как исчез неизвестно куда, между тем как люди мои, ведя наблюдение, еще сегодня «приняли» Ходунова с квартиры, то я решил арестовать всю троицу, препроводив ее к себе и оставив засаду на квартире на случай, хотя и маловероятный, Петькиного прихода.
Я принялся за допросы. Мать оказалась довольно забитым существом, тупым и неграмотным, решительно все отрицавшим. Роль ее была, очевидно, пассивной; а так как к тому же она оказалась больной, страдая кровотечением, то я счел возможным отпустить ее домой под охраной агента. Дочь была в другом духе: шустрая, разбитная, хорошо грамотная, бывалая. Так же как и мать, все отрицая, она симулировала, и довольно удачно, возмущение по случаю ареста, обещая даже кому-то и куда-то жаловаться. Ее я задержал при сыскной полиции. Сапожник отвечал то же:
– Знать – не знаю, ведать – не ведаю!
Но быстро сдал свои позиции, лишь только я прикрикнул:
– Ах, не знаешь?! Ну и будешь сидеть, пока не разыщем Петьки. Да и за укрывательство вора еще отсидишь особо.
– Ну во‐о-о-т?! Ваше высокоблагородие, стану я сидеть из-за всякого г… Нет, уж вы, пожалуйста, отпустите, а я что знаю, то скажу.
– Где Петька?
– Этого не знаю; но, действительно, за час до вашего прихода на квартиру Петька примчался что шальной, схватил баульчик, попрощался с бабами, что-то сказал про депешу тете Кате (это, стало быть, сестра старухи) да и был таков.
– Где же живет эта тетя Катя?
– Вот этого, ей-богу, не знаю.
– Ты давно снимаешь комнату у Петьки?
– Третий месяц пошел.
– Не замечал ли какой-нибудь разницы в их жизни за последнюю неделю?
– Действительно, прежде они жили беднее, а последнее время загуляли. И гости, и пьянство, и харча стала другой. Третьего дня и меня угостили на славу; опять же и Таньке он золотые сережки вчерась подарил.
Я освободил сапожника и препроводил его домой под засаду.
«Хорошо было бы разыскать эту “тетю Катю”», – думалось мне.
Хотя, с другой стороны, и она не выдаст Петьки, если только заинтересована в деле. Во всяком случае, об этом надо подумать.
На следующий день мне доложили, что мать просит разрешения прислать арестованной дочери пищу и смену белья.
В наших полицейских камерах кормили хорошо и обильно, а посему арестованные, конечно, не нуждались в собственном продовольствии, но я не препятствовал подобным просьбам, требуя лишь внимательного и предварительного осмотра «передач». Так было и в данном случае, с той лишь разницей, что Танькину передачу я пожелал видеть лично. Она оказалась скромной: горшок щей, круглая, дома испеченная булка да чистая сорочка.
Я в раздумье уставился на изрезанную и общипанную булку; как вдруг мне пришла в голову мысль.
Взяв крохотный листочек бумажки, я мелкими каракулями карандашом на одной ее стороне написал:
«Тетей Катей от Петьки получена депеша. Спрашивает, как ему быть?»
Эту записку вместе с огрызком обслюнявленного карандаша я приказал запечь в особо состряпанную для сего булку и передать ее Таньке вместе с домашней ее корзинкой, щами и рубашкой.
На следующий день, при отдаче Танькой пустого горшка и грязной сорочки, в рубце ее подола мои люди нашли зашитый ответ, написанный ею на моей же бумажке. Он был таков:
«Вели тете Кате послать Петьке депешу в Нижний Новгород (следовало название улицы и гостиницы), написав, что я под замком».
Вечером в сопровождении двух агентов я выезжал с курьерским поездом в Нижний.
Остановившись в гостинице «Россия», я вызвал туда начальника местного сыскного отделения. По его словам, Петькино пристанище оказалось скверненькими меблированными комнатами где-то за Окой, но имевшими для нас то преимущество, что содержал их старик, некогда служивший в сыскной полиции и не порвавший и доныне с ней связи. Он не раз оказывал услуги местному начальнику, сообщая о подозрительных типах, посещавших его комнаты.
Я решил поговорить с ним.
– Скажите, проживает у вас Петр Ходунов?
– Как же-с, третий день занимает номер.
– Что он у вас делает?
– Да черт его знает! Уходит с утра, пропадает весь день, а к вечеру возвращается с ярмарки пьяным.
– Послушайте! Вы сами прежде служили по сыскному делу, так, понимаете, вы можете нам помочь.
– С превеликим удовольствием! – отвечал старик, оживляясь, как старый боевой конь при звуках знакомого сигнала.
– Скажите, не имеется ли свободного номера рядом с Ходуновым?
– Как раз сегодня освободился.
– Вот и прекрасно! Мои люди его займут. А как стены между ними, толсты?
– Какое там! Дощатые, можно сказать, перегородки.
– Сейчас Ходунова нет дома?
– Нет, ушел с утра и, наверное, до ночи не вернется.
– Отлично! Вы вот что, голубчик: сейчас же просверлите в стене пару дырочек да замаскируйте их хорошенько, вбейте, что ли, рядом гвоздей, а я отправлю к вам двух «пассажиров».
– Слушаю-с…
Через час двое приезжих, купеческой складки, с чемоданчиками в руках, поторговавшись, заняли соседний с Ходуновым номер. В просверленные в стене отверстия они осмотрели Петькино помещение и видели вечером, как полупьяный Петька, придя к себе, быстро разделся, вынул из карманов два свертка, один маленький, другой побольше, и, спрятав их под подушку, завалился спать.
На следующее утро один из моих агентов докладывал мне по телефону в «Россию»:
– Петька встал, помылся, оделся и, вынув из-под подушки нечто, спрятал один сверток в карман пиджака, а другой, маленький, бережно развернул, повернулся к окну и, вынув двумя пальцами его содержимое и прищурив глаз, поглядел на свет. В пальцах его засверкал розовый камень. После этого Петька, самодовольно улыбнувшись, снова завернул камень в бумажку и спрятал его в нижний правый жилетный карман. Затем, торопливо присев, написал какое-то письмо, заклеил конверт и, видимо, собирается уходить.
– Ни на минуту не спускайте с него глаз и передайте это мое приказание агентам наружной охраны. Помните, что вы лично отвечаете мне за точное исполнение этого поручения.
Я сейчас же помчался за Оку и по дороге встретил моих подчиненных, зорко следящих за каким-то впереди них идущим субъектом.
Незаметно присоединившись к ним, я последовал за Петькой.
Последний быстро шел и привел нас к главному ярмарочному зданию, где во время ярмарки помещался почтамт. Ходунов взошел в него. Мы последовали за ним. Вместе с нами вошло человек десять из местной агентуры. Петька подошел к окошечку, купил марку, наклеил ее и направился к ящику, чтоб опустить письмо. В этот самый момент я подошел к нему и крикнул на весь почтамт:
– Стой! Я начальник Московской сыскной полиции. Подавай бриллиант!
Петька опешил, разинул рот и, наконец, пролепетал:
– Что вам угодно? Какой бриллиант?
– А тот самый, что лежит у тебя в правом жилетном кармане! – и с этими словами я запустил пальцы в его жилет и, быстро освободив камень от бумажки, высоко поднял его над головой. В пальцах моих засверкал бледно-розовый камень, цвета нежной, румяной зари. По оцепеневшему на миг почтамту прошел изумленный гул голосов. Петька окончательно растерялся.
– Господи! Да откуда же вы все это узнали? Вот чудеса-то?! Берите уж и жемчуг, все равно от вас не скроешь! Насквозь видите!
Ну и дела! Вот так штука!
– Где сердоликовое кольцо?
– Вот чего нет – того нет, господин начальник!
– Куда дел?
– Продал вчера здесь, на ярмарке, персу. Да оно ничего не стоит, пять рублей получил…
– Веди сейчас же к персу!
Лавка перса была указана, и кольцо от него отобрано.
Итак, вор был арестован и все вещи найдены. Вечером под конвоем Петька был отправлен в Москву, а я на радостях пожелал со своими двумя московскими служащими отпраздновать удачу. С этой целью мы отправились вечером в ярмарочный кафешантан.
Только русский человек дореволюционной эпохи может иметь понятие о том, что представлял из себя Нижегородский шантан в период ярмарки. Русский безбрежный размах подгулявшего купечества, питаемый и воодушевляемый сказочными барышами, зашибленными в несколько дней; шальные деньги, энергия, накопленная за год и расточаемая в короткий промежуток времени – вот та среда и атмосфера, в каковой я очутился. О моем пребывании в ресторане каким-то образом узнали, и едва успели мы занять столик у эстрады и проглотить по стакану сухого монополя, как стал я замечать, что не только с соседних, но и отдаленных столиков потянулись к нам шеи и головы. Сначала на нас посматривали с осторожным любопытством. Но по мере того как опустошались бутылки, застенчивость пропадала и нам стали улыбаться, подмигивать, поднимать бокалы и пить за наше здоровье, а то и попросту указывать пальцами. Наконец, в зал ввалился из кабинета какой-то сильно подвыпивший купец и с бокалом в руках, обратясь ко всем вообще и ни к кому в частности, заплетающимся языком, но громовым голосом произнес:
– Православные! Знаете ли вы, кто присутствует среди нас? Не знаете? Так я вам скажу… Мой земляк, мы оба из Москвы, господин Кошков! Во-о какие осетры водятся в нашей Белокаменной! Он да я – это не то что ваша нижегородская мелюзга! Слыхали поди, как сегодня он в почтамте подошел к жулику да и говорит прямо: «Скидывай сапог! У тебя промеж пальцев зеленый бриллиант спрятан!» Что бы вы думали? Так и оказалось все в точности! Этакого человека мы должны ублажать. Он охраняет наши капиталы от всякой шантрапы и пользу нам великую приносит!
Слова пьяного москвича послужили сигналом: меня тотчас же окружили, кто жал руки, кто лез целоваться. Какой-то особенно экспансивный и не менее пьяный субъект вывернул огромный бумажник и заорал:
– Может, деньги нужны? Бери без стеснениев, милый человек! Бери, сколько хошь…
Другой ввел в зал оркестр, заигравший туш. Заорали: «Ура!».
На шансонеток, съехавшихся со всех концов Европы, посыпался дождь сторублевых бумажек, и пошел пир горой: неудержимый, дикий, не знающий границ ни в тратах, ни в сумасбродствах, – словом, тот пир, о масштабах и размахе которого не могут иметь и не имеют хотя бы приблизительного понятия все те, кто не родился с русской душой.
Оглушенный, растроганный и в полном изнеможении вернулся я к себе в гостиницу.
На следующее утро я покинул Нижний и возвратился в Москву.
Вызвав к себе Таньку, я сказал ей:
– Ну, полно ломаться! Говори же, где Петька?
– Ой, да что вы, господин начальник, все о том же. Я говорила уже много раз, что ничего о нем не знаю.
– Так-таки ничего не знаешь?
– Разрази меня господь! Не сойти мне с этого места! Лопни мои глаза! Ничего не знаю!
– И глаз своих не жалеешь?
– Да, господин начальник, пусть лопнут, ежели вру!
Я, не торопясь, вынул из кармана бриллиант, развернул бумажку и издали показал его ей.
– А это видела?
Танька вспыхнула и прошептала: «Видела».
Я взял мою записочку с ее надписью на обороте.
– А это видела?
– Я писала, – чуть слышно прошептала Танька.
– То-то и оно!.. А говоришь: «Лопни мои глаза!» Ведь записочку-то я тебе послал, я же и ответ твой из рубашки расшил! Эх ты, Танька, Танька! Сама же своего Петьку выдала!
С Танькой сделалась форменная истерика.
Возвращая похищенные вещи княгине Шаховской-Глебовой-Стрешневой, я заметил в ней не только радость, но и немалое смущение.
– Господи, как это ужасно! А я-то заподозрила этого честнейшего и ни в чем не повинного человека!
Как взгляну я теперь ему в глаза? Как взглянула княгиня в глаза своему верному французу – мне неизвестно. Но образ этого рыцаря надолго запечатлелся в моей памяти.