ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Между летом и зимой. — Пещера в горах. — Довгун действует. — Мы слышим стон. — «Это он убил моих родителей!»
1

До сих пор мое отношение к альпинизму можно было бы проще всего передать стихами одного детского поэта:

Умный в гору не пойдет,

Умный гору обойдет…

Но поэт, написавший эти строки, в конце концов разуверился в справедливости этой точки зрения. То же самое произошло со мной.

Да и как я мог бы утверждать дальше подобную ересь, если сам — и к тому же по своей охоте! — становился альпинистом.

Только теперь я мог более внимательно разглядеть и других альпинистов, товарищей Володи.

Как я уже говорил, группа была маленькая, всего пять человек, кроме самого Володи. Это все студенты того же геологоразведочного института, который несколько раньше окончил Сиромаха. Сначала эти четверо казались мне на одно лицо, но после того, как меня столь заинтересовали горные путешествия, я увидел, что все парни очень разные.

Объединяло их, пожалуй, только одно качество: чувство уверенности в своих силах, этакое мужество, бесстрашие, что ли, написанное на их лицах. Ну и, может быть, то, что все они были весьма молоды: от двадцати двух до двадцати пяти.

Больше других мне понравился Степан Гриднин, парень с лицом красной девицы и мускулатурой молотобойца. Как я тут же выяснил, Гриднин числился в институте чемпионом по легкой атлетике. Я сразу подумал, что хорошо было бы, если бы меня «страховал» — какое многообещающее слово! — не кто-нибудь, а именно Гриднин.

Придумав это успокоительное средство от сердцебиения, я снова начинаю вглядываться в даль.

Дорога, пропетляв среди не откопанных еще виноградников, вдруг упирается в гору. Мы высаживаемся из машины.

В странном находимся мы месте. Здесь как бы спорят между собой зима и лето. И разделяет их узкая полоска, не шире полукилометра. Внизу все зелено; там, на полях, видны крестьяне, откапывающие и распрямляющие первые позеленевшие побеги виноградника; ходят тракторы по полям, оставляя за собой шлейфы темного дыма и густой пыли; там жаркое солнце, когда хочется скинуть рубашку или хоть воротник расстегнуть, а здесь, у границы зимы, зуб не попадает на зуб; плывет под ногами вода, скользя и звенькая по камням. А выше в гору — дымятся легким туманцем снежные языки, сползающие в долины и постепенно истончающиеся, сходящие на нет, посверкивающие льдистыми хрупкими закраинами. А еще выше — снега и снега, среди которых редко проглянет выступ скалы, обдутый ветрами, камень-останец, торчащий, как одинокий зуб, среди выветренной и разрушенной породы. И зима, зима…

При взгляде на огромную, словно бы надвинувшуюся на нас белую зимнюю шапку горы, я чувствую озноб, а вместе с ним и сожаление: что, собственно, понесло меня сюда? В городе ей-ей лучше!

Но Володя уже расставляет альпинистов в цепочку, оделяет их веревками; ребята разбирают ледорубы, послушно выстраиваются. Мы, трое самых неумелых, оказываемся разъединенными, каждого из нас действительно «страхуют». Но — увы! — Гриднин далеко впереди. Володя становится замыкающим, я оказываюсь между ним и Зиной, дальше, через человека, Сиромаха, еще через двух — Зимовеев, и только за ним я вижу мою ушедшую надежду — широкоплечего Гриднина. И вот мы делаем первые шаги.

Если считается, что путь до скита и метеостанции легкий, то я не представляю, что же такое тяжелый путь? Уже на первых шагах я чувствую, как мое сердце, давно уже испорченное крепким чаем, кофе и ночной работой в редакции или за письменным столом, начинает медленно опускаться куда-то вниз, чуть ли не в желудок. Дыхание, на которое я никогда не жаловался, становится коротким, прерывистым, словно мне все время недостает воздуха. А Володя терпеливо инструктирует меня:

— Свободнее шаг! Не наклоняйтесь так сильно вперед! Не отклоняйтесь назад, а то упадете на спину! Молодцом! Так держать! — И вдруг притворно-восхищенно: — А вы хорошо идете, хорошо!

Но я-то знаю, что это только доброе лукавство с его стороны, знаю, что в душе он клянет себя за то, что связался с неумелыми людьми, что при таком подъеме нам обеспечен ночлег в снегу — ни за что мы не доберемся до скита без привала…

В то же время он успевает присматривать за своей группой, смотреть на небо, видеть там каких-то птиц, говорить о них… Я-то иду, уткнувшись почти самым носом в снег, согнувшись в три погибели, а ведь у меня нет груза, что волокут на себе настоящие альпинисты: у них и рюкзаки с едой, и палатки, и веревки, и кинофотоаппараты. Но у меня еще есть гордость! И моя гордость не позволит мне остановиться первым, не даст мне заныть, просить пощады! И я иду, превратившись в вопросительный знак, чуть-чуть не процарапывая носом борозду в снегу, — так низко согнулся я под грузом моих лет и забот, моего решения выдержать этот крестный путь!

Тут я вспоминаю, что летом сюда и на самом деле прокладывают крестный путь. Сотни верующих, таща на себе тяжелые хоругви и иконы, бредут к скиту, чтобы побывать в святых пещерах, где прятались от врагов монахини, испить святой водицы, выбившейся, если верить преданию, из голой скалы по одному только слову святой Анны, одной из прежних настоятельниц монастыря, когда вверившиеся ей души возроптали от жажды и страха…

Я вспоминаю об одинокой ропщущей душе послушницы Софьи, о том, что ее ждет, и вдруг чувствую, что мне становится легче идти, я уже не так сгибаюсь, мне даже хочется выпрямиться, хотя это еще пока трудно…

На первом привале я опускаюсь в снег без сил, без желаний. Даже неприязненные слова Зины о том, что новички измучают всех, хотя они и сказаны для меня, проходят словно бы мимо моего слуха.

Потом снова идем. И вдруг я чувствую, что со мной происходит что-то странное. Казалось бы, каждый следующий метр подъема должен даваться труднее, однако сердце как будто успокоилось и вернулось на положенное ему место. Правда, бьется оно все равно рывками, но я уже могу попасть в такт его прерывистому биению, дышать ровнее, — и тогда идти легче. Но минут через пятнадцать это ощущение опять пропадает, я снова начинаю задыхаться, и тут удивительный знаток человеческого сердца — Володя снова дает сигнал отдохнуть.

Так мы ползем — иного слова я не подберу для своего состояния — час, два, три. Иногда я оглядываюсь назад, но равнина все еще ближе, чем первый отрог Громовицы, у подножья которого находится скит.

И мне все еще трудно оторвать взгляд от ровного зеленого плато и вновь обратиться лицом к суровой снежной горе.

2

На очередном привале я вдруг замечаю, что шапка горы начинает куриться. Ощущение такое, словно бы на гору прилегло лохматое облако и дышит там трудно, прерывисто, нагоняя на нас этот пронизывающий холод. Я машинально говорю:

— А все-таки долговременный прогноз погоды был точнее…

— Какой — долговременный? — настороженно спрашивает Володя.

— Да для сельскохозяйственного управления, — поясняю я, не понимая, что беспокоит Володю.

Володя надвигается на меня всем своим мощным телом. Мы сидим рядом на ледяном ропаке, но я — на нижнем уступе, он — на верхнем. Мне кажется, что он сейчас задавит меня, так близко придвигается.

— Что было в долгосрочном прогнозе? — тихо спрашивает Володя.

— Ну, как всегда для колхозов пишут… Где можно пахать, где будут заморозки. Громовица, я помню, была в зоне осадков и вечерних туманов с заморозками. Вы же видели, по всей долине колхозники откапывали виноград, а под Громовицей — нет. Даже выпас скота у Громовицы запрещен. И о пахоте сказано, что она будет затруднена из-за снегопада и последующего заморозка…

— Так что же вы молчали? — вдруг вскрикивает Володя.

— Но ведь Довгун…

— Эх вы, журналист! — И это слово звучит так презрительно, словно только журналисты и виноваты во всех непорядках мира. — А если Довгун не дошел до метеостанции? Если радиограмму дал не он?

Володя замечает, что его гневные порывистые жесты и громкий голос привлекают внимание остальных альпинистов, и вдруг шепчет:

— Ни слова о ваших прогнозах! Никому!

Он встряхивается, встает и, словно ничего не произошло, командует:

— А ну, ноги в руки и вперед!

Это его обычная манера уснащать свою речь всякими поговорками, и я успокаиваюсь. Очевидно, вспышка гнева уже окончилась.

Мы снова ползем в гору.

Но теперь идти становится труднее. Плотный, хотя и разорванный ветром на клочья туман все еще загораживает нам путь.

Поначалу мне даже смешно наблюдать, как человек вдруг исчезает в тумане. Вот был виден весь, а теперь уже только голова торчит из тумана, недоуменно поводя во все стороны глазами, а еще дальше впереди видны одни только длинные ноги Сиромахи, будто все его туловище вдруг съел туман. Очень напоминает фантастический роман Уэллса о человеке-невидимке.

Но, когда я сам попадаю в полосу такого тумана, мне становится не по себе. Туман закрывает меня по грудь, но я не вижу, куда ставлю ноги, и все кажется, что под ногами пропасть.

Выждав мгновение, когда ветер сбрасывает один слой тумана вниз, а волна сверху еще не дошла, Володя останавливается и достает карту. Я и Зина ближе всех к нему, и мы слышим его бормотанье.

— Где же тут пещеры? Ага, пик Палец влево, так-так… — бормочет он, поглядывая то на карту, то на показавшиеся меж двух волн тумана окрестные возвышенности и скалы. Потом кричит ведущему: — Гриднин, видишь направо пик? Это Палец. Двигай к нему!

— Вижу! Иду!

В это время приближавшаяся волна тумана достигает Пальца и накрывает его вместе с ногтем, если на этом чертовом Пальце есть ноготь. Я успеваю только прикинуть, что по прямой до Пальца метров восемьсот, а вот сколько времени мы будем ползти эти восемьсот метров, мне знать не дано. Я просто подчиняюсь подергиваниям веревки, которой мы все связаны, и делаю шаг направо.

Больше разрывов в тумане нет.

Ощущение у меня тягостное и странное. Я не то чтобы ослеп, но на глаза надели серую непроницаемую пелену из неосязаемо легкой ткани, а тело окутали словно бы мыльной пеной. Каждое движение в этой взболтанной вместе с воздухом воде дается с огромным напряжением. Я перестаю верить во все — в твердость почвы под ногами, в синее небо, которое где-то должно бы существовать, в ветер, который должен бы разгонять туманы. Я не верю уже в то, что живу; мне кажется, что я умер и осужден вечно карабкаться в этой неосязаемой темноте, не видя ни друга, ни себя. Даже рук своих, веревки, которой я скреплен с другими, я не вижу. Только голоса доносятся громче, будто эта серая пелена обладает способностью отталкивать их и усиливать, но и от этого излишнего звучания мне не легче, так как теперь я не различаю, откуда голоса доносятся…

Я двигаюсь в ту сторону, куда меня тянет веревка.

Почему-то приходят мысли о том, что я буду делать, если веревка оборвется?

Но впереди идет опытный альпинист — это я успокаиваю себя, — впереди Гриднин! Он взял пеленг на Палец и выведет нас на этот Палец даже в темноте.

У него отличный компас, у него опыт, ему уже приходилось бывать и не в таких переделках, — так успокаиваю я себя.

Где-то впереди я слышу трудное дыхание и понимаю, что так может дышать только неопытный альпинист. Наверное, это Сиромаха или Зимовеев. Я перестаю думать об одном себе и начинаю жалеть за компанию и их. Но тут же вспоминаю, что они геологи, что им, пожалуй, тоже приходилось переживать самые различные приключения, и мне опять становится жалко только себя самого.

Внезапно туман словно бы сдвигается в сторону, и мы все обнаруживаем прямо перед собой пик Палец.

Выше пика и совсем недалеко я вижу какие-то строения и догадываюсь: скит. Но Володя, которому я говорю о ските, как будто и не слышит меня; он глядит на темное пятно в скале перед нами, похожее на лаз медвежьей берлоги, так же припорошенное по краям инеем, и облегченно говорит:

— Пещера!

В это время туман надвигается снова, но теперь он не влажный, а как бы подсушенный морозцем, покалывающий лицо, легкие, едва я вдыхаю его.

И вдруг я отчетливо слышу высоко над нами три легких хлопка, похожие на отдаленное щелканье пастушьего бича.

— Что это такое? — спрашиваю я.

Володя вздергивает голову и становится похожим на прислушивающегося лося — такой же широкоплечий, с отогнутыми, похожими на рога ушами шапки, потом он кричит:

— Смотрите!

Мы видим, как туман начинает клубиться, словно ему тесно в этой впадине, вот он отрывается, и между туманом и горой возникает щель, но щель эта заполнена страшным гулом и движением. И то, что движется, уже не туман — движется стена снега, а может, камня…

Володя кричит, и голос у него такой отчаянный, словно он увидел убийцу:

— В пещеру! Быстро!

Мы все бросаемся вперед, но я уже не бегу, меня волокут, как если бы две пристяжные волокли сопротивляющегося коренника. Слева от меня и впереди бежит Зина, оглядываясь с такой злобой, что мне кажется, вот сейчас она обрежет связывающую нас веревку, и я останусь один на один с катящейся на меня снежной, а может, и каменной тучей.

Справа бежит Володя, он кричит: «Скорее! Скорее!» — как будто этим может понудить не только меня, но и мое останавливающееся сердце. Я вижу, как Володя и Зина исчезают в пещере, и в то же время на меня с ревом накатывается нечто неудержимое, бессмысленное, страшное.

И тут меня выдергивают из снежной, уже обволокшей меня пучины, как рыбу из воды, и швыряют к стене, под ноги остальных, сгрудившихся и немотствующих людей.

Я лежу, не в силах вдохнуть воздух, только слабо разеваю рот. В глазах у меня красно от прилившей крови, мне кажется, что я умираю, и в то же время я рад, что умираю не от лавины, а на земле, на камнях, у ног товарищей.

Володя становится на колени, щупает мой пульс, расстегивает ворот куртки, потом начинает делать искусственное дыхание. И я, хотя еще жив, все как будто бы вижу и слышу, все равно не могу вздохнуть, не могу сам шевельнуть рукой, подать голос.

— Гриднин, флягу!

Это голос Володи, но мне становится все больнее, вокруг все тише, я уже не слышу даже рева лавины, не вижу света — значит, я действительно мертв. Но тут в рот попадает несколько капель спирта, я начинаю кашлять и вскрикиваю, совсем как новорожденный, которого пробудили к жизни резким шлепком.

— Почему темно? — спрашиваю я, еще не веря, что жив.

— Завалило! — сухо отвечает Володя.

Но это меня уже не пугает. Самое страшное — умирание — позади. Все-таки я жив! Я приподнимаюсь и сажусь, приваливаясь спиной к стене. Я жив!

— Хотел бы я знать, кто болтал о том, что мы собираемся зайти в скит? — задумчиво говорит Володя.

— Я говорила… Довгуну, — всхлипывая, отвечает Зина.

— Так! — очень тяжело, будто звуки перекатываются во рту, как камни, произносит Володя. — Значит, он нарочно заманил нас в эту ловушку!

— Что ты говоришь?! — вскрикивает Зина.

— Молчи! — страстно, с сиплым присвистом произносит Володя. Остальные придвигаются к нему, загораживая Зину. — Да, он сделал это нарочно! — с огромным убеждением говорит Володя, и нам всем становится нечем дышать. — Он сделал это по приказу из монастыря! Через месяц нас откопают, и монастырь объявит о чуде: безбожники шли в скит, чтобы украсть монахиню, и бог покарал их! Вот что скажут о нас!

— Так зачем ты шел в скит! — вдруг кричит Зина. — Я говорила, чтобы ты не путался с этими подлецами! А теперь… А теперь…

— Молчи! — снова яростно говорит Володя, и в его голосе слышится скрип железа. — Если мы выберемся отсюда, можешь выходить замуж за своего Довгуна. Только тебе придется подождать лет пять, пока он освободится из тюрьмы!

— Он-то тут при чем? — взвизгивает, словно разъяренная кошка, Зина. — Он благородный человек! Он предупреждал, чтобы мы не вмешивались в монастырские дела!

— Вы слышите, ребята? — спрашивает Володя, и в голосе его звучат такие ноты, что Зина вдруг замолкает и отодвигается к самой стене. — И я, болван, сказал ей, что мы не могли выручить эту монахиню! А она все сказала Довгуну! Ну, если он попадет мне…

— Но не Довгун же наслал на нас лавину, — рассудительно говорит Гриднин. — Ты что-то преувеличиваешь, Володя. Я разговаривал с этим Довгуном, он показался мне хорошим человеком…

— Вот слышишь, слышишь! — снова кричит Зина с торжеством.

— Довгун — подлец! — убежденно и устало отвечает Володя. — Он знал, что на Громовицу идти нельзя, и дал нам неверную сводку погоды. Вот товарищ журналист видел в исполкоме настоящую сводку. В ней говорилось о туманах и заморозках, об осадках и обвалах…

— Да, — подтверждаю я, так как даже в темноте видно, как все поворачиваются ко мне, шурша осыпающимся камнем.

— И что тут говорить о лавине? Вы все слышали выстрелы в горах? Достаточно было выстрелить один раз, чтобы обрушить какой-нибудь надув снега, а тут стреляли трижды! И, если мы умрем здесь, тот же Довгун скажет, что стреляли в тумане, чтобы подать нам сигнал. Он не скажет, где он стрелял…

— Но как же я? — вдруг совсем по-бабьи вопит Зина. — Ведь он говорил…

— Довольно! — яростно кричит в темноту Володя. — Я сказал, если мы выкарабкаемся, ты будешь его женой! Только не сразу! Подождешь лет пять! За это время ты о многом подумаешь! И о том даже, почему это Довгун не предупредил тебя, что тебе не надо идти с нами! И ты, может, поймешь, что была для него только помощницей, от которой лучше избавиться!..

Зина начинает рыдать, но грубый рывок веревки, которой она все еще связана через меня с Володей, бросает на пол и меня и ее. Она поднимается снова и теперь только всхлипывает, размазывая слезы по лицу. В темноте мне видно, как белеют, двигаясь, ее руки.

— Отдохнули? — спрашивает Володя совсем другим тоном. — Сейчас начнем разведку.

Он освобождается от веревки. Мы послушно развязываемся, сматываем веревку. Кто-то шуршит спичками. Володя разрешает закурить. По его мнению, воздуха здесь достаточно, да и лавина снежная, не земляная — она пропустит воздух. Он только просит, прикурив, осмотреться при свете спичек и поискать что-нибудь горючее, у кого что есть: бумагу, записную книжку.

— У нас есть кусок провода, свет в палатку проводили, — примирительно бормочет Зина.

— Достаньте провод! — ни к кому не обращаясь, приказывает Володя.

Вот уж никогда не думал, что провод может служить осветительным материалом.

Однако в руках у Володи вспыхивает что-то вроде факела с ядовито-горьким дымом. Если доступ воздуха в пещеру закрыт, мы от этого дыма скоро задохнемся.

Гриднин пробует пробить ледорубом завалившую нас лавину. Наткнувшись на камень, стучит по нему, и мы слышим глухой звук, словно находимся в могиле. Я с трудом унимаю дрожь в руках.

Вдруг Володя останавливает Гриднина и указывает на пламя факела. Огонь изгибается в сторону пещеры, и дым, оторвавшись от факела, змейкой ускальзывает мимо нас, куда-то в глубь черного мрака, будто жаждет соединиться с этой чернотой.

— А что, если пещера имеет второй выход? — спрашивает Володя. — Не все же в этих монастырских преданиях ложь? Куда-то монахини уходили, когда на скит нападали враги!..

Мы нерешительно смотрим на нашего вожака.

Володя собирает все, что может гореть. Он берет и записные книжки, и носовые платки, и плитки сухого спирта, на котором мы собирались разогревать пищу во время привала. Один конец веревки, которой мы были связаны во время подъема, он прикрепляет к камню у входа в пещеру, и мы трогаемся в путь. Впереди идет Володя, замыкающим становится Гриднин. Только Зина теперь держится где-то в конце группы. Мне все время слышны ее вздохи. Но даже в эту не очень веселую минуту мне не хочется, чтобы она разжалобила Володю.

Мы поспешно идем за Володей. Во всяком случае, это какое-то действие. Хуже всего было бы для нас теперь покорное ничегонеделание. Мне даже кажется, что у меня прибавилось сил.

Внезапно Володя останавливается и освещает каменную стену. Мы видим деревянную дверь. Володя толкает дверь, и мы оказываемся в келье. Камера-одиночка с деревянным проплесневевшим и прогнившим ложем, каменным столом, на котором лежат деревянная, полуистлевшая от старости чашка и деревянная же ложка.

Теперь мы примечаем, что стены пещеры обработаны человеком. Некоторые углы спрямлены, выступы отбиты. Во многих местах выбиты углубления, но ни дверей, ни косяков нет. Очевидно, это временные убежища на одного, на двух человек, а в запиравшейся келье-камере, может быть, доживала свой век какая-нибудь затворница…

Внезапно мы слышим слабый стон, как бы прорывающийся сквозь гору.

Это так страшно, что нас охватывает оторопь. И хотя никто из нас не верит в привидения, но так и кажется, что сейчас от стены отделится фигура какой-нибудь монахини в черном (или мертвые появляются в белом?) и двинется на нас, на наши приглушенные голоса, на робкий свет Володиного факела.

Мы останавливаемся, словно у нас отнялись ноги, а Зина просто садится, вытянув руки, будто отталкивая уже появившееся перед нею видение. Только Сиромаха внезапно выхватывает из рук Володи факел и бросается вперед.

Мы стоим в темноте, не успев сделать и шага вслед за исчезнувшим светом факела, как впереди слышится рыдающий голос Сиромахи:

— Софьюшка, Софьюшка, что же они с тобой сделали?.. — И вслед за этим страдальческим зовом — грубый, злой: — Да идите же сюда, помогите мне!.. — И треск дерева, будто он всем телом ломится в закрытую дверь.

Мы делаем несколько шагов в темноте и видим факел в руках Сиромахи, его самого, упершегося плечом в стену, опять слышим треск дерева. Володя подбегает с ледорубом, подсовывает его в щель между дверью и полом.

Только теперь мы видим железные полосы на двери, тяжелый замок с телячью голову величиной, и там, за дверью, слышится тяжкий стон, по-видимому обеспамятевшего, человека, потому что человек этот не слышит, как трещит дверь, не отвечает на горячий шепот Сиромахи.

Дверь не подается. Замок, вставленный в две грубо откованные петли, висит как мертвый.

Теперь уже пять ледорубов подсунуто под дверь. Сиромаха решил правильно: не возиться с замком, который все равно сбить нечем, а попытаться сорвать дверь вместе с косяком. Дерево простояло в пещере долго, оно должно было истлеть, выветриться — надеется он, — но толстые плахи двери только гудят от наших усилий. А стон за дверью все слабеет и слабеет…

— Надо поджечь дверь! — советует Гриднин.

— Ну да, чтобы дым заметили и нас всех замуровали тут!.. — настороженно отзывается Зимовеев.

— Дайте кирку! — говорит Володя.

Маленькая кирка у кого-то в руках, — Долби здесь! — приказывает Володя и показывает на верхнюю часть двери, где деревянный косяк вделан в камень.

— Товарищ Зимовеев, Гриднин, пройдите по пещере до конца, выясните, куда она выходит. Если пещера выходит к скиту, приглядитесь, что там делается, не слышен ли наш шум. Гриднина пошлите обратно, сами останьтесь там. — Володя говорит таким командирским голосом, словно всю жизнь занимался спасением людей, заключенных в пещерах, и предугадывает все, что еще должно произойти.

Зина просит:

— Я пойду с ними, Володечка. — Голос у нее смирный, тихий, даже нежный.

— Нет! — резко отвечает Володя. — Мы тебе не доверяем!

Это звучит как пощечина. Зина снова садится, приваливаясь спиной к стене, и тихо плачет. Вероятно, это первые ее настоящие слезы. Раньше она просто устраивала истерики.

Зимовеев и Гриднин, оберегая слабенькое пламя спиртовки, уходят. Мы по очереди бьем киркой. Сиромаха все еще пытается расшатать хоть одну доску крепко сбитой двери. Он зовет и зовет, то громко, то тихо-тихо, как во сне: «Софья! Софья! Софьюшка!» — и от этого беспамятного зова страшно ноет сердце. А стон за дверью умолк — то ли там беспамятство, то ли смерть…

Вдруг верхний козырек каменной дверной «пяты» отлетает, и дверь медленно ползет в сторону. В образовавшуюся щель веет таким промозглым запахом сырости и плесени, что мы невольно отшатываемся. Но Сиромаха, ухватившись за дверь, рывком отворачивает ее и бросается вперед. Володя с факелом ступает за ним.

Под ломким, срывающимся светом мы видим лежащую на каменном полу девушку в черной монашеской одежде. Белое лицо ее кажется мертвым. Сиромаха, упав на колени, припадает к ней, целует мертвое, как нам кажется, лицо, потом поднимает ее и говорит странно спокойным голосом:

— Помогите мне вынести ее. У нее обморок. — Но тут голос его срывается, зубы скрипят, он страшно вскрикивает: — Ну подождите, святоши!

Мы изо всех сил оттягиваем накренившуюся дверь, и Сиромаха протискивается в щель со своей неподвижной ношей. Я нечаянно прикасаюсь к руке Софьи. Рука холодна, как у мертвеца.

Мы срываем с себя куртки, раскладываем их на полу пещеры. Сиромаха опускает Софью на это ложе.

Двумя куртками прикрывает девушку и усаживается рядом, безучастный ко всему, кроме той, что лежит перед ним, кроме ее неподвижной холодной руки, которую он отогревает своим дыханием и, может быть, горячими слезами. Нам неловко смотреть на него, и мы делаем вид, что заняты сборами.

Володя, усевшись в сторонке, дает мне подержать факел и пишет что-то в дневнике экспедиции. Я вижу, как он морщится, будто ему трудно дышать, потом встает, подходит к двери, обмеряет ее, разглядывает металлические полосы, замок, проходит в камеру — иначе помещение, в котором была заперта Софья, не назовешь, — измеряет и там что-то, сердито ворча:

— Да посветите же!

Потом он опять садится и пишет.

— Что вы пишете? — спрашиваю я.

— Акт! — сердито говорит он. — Подпишите!

Я читаю протянутый мне дневник. Это действительно составленный по всем правилам акт о преступлении против человечности. Мы по очереди подписываем этот документ. Только Зина сидит неподвижно, и мы не подзываем ее.

Появляется Гриднин. Он весь в грязи, спиртовка догорает жалким синим огоньком.

— Ну? — сурово спрашивает Володя, словно готов к самому плохому, но мы видим, как Гриднин улыбается во весь рот — он разглядел спасенную.

Потом лицо его мрачнеет:

— Что с ней?

— Обморок, — коротко отвечает Володя. — Говори! — приказывает он.

— Есть два выхода, — говорит Гриднин. — Один — в скиту, под молельней. Но молельня на замке, — мы подходили к дверям. Зимовеев там остался на всякий случай. Второй — прямо в гору, недалеко от лавины. Но… — он мнется, — видишь, как я там полз? Ее, — он кивает на Софью, — там не протащишь.

— Пошли через молельню! — все так же сердито говорит Володя.

Я понимаю: он боится за всех нас. Но Софья нуждается в неотложной помощи. От скита есть относительно ровная дорога. Есть в скиту и подводы. Наше появление всполошит всех скитских обитателей, это ясно, но они, вероятно, не осмелятся ни протестовать, ни вредить нам, когда мы окажемся на свободе… И потом, там же могут оказаться посторонние свидетели, те же работники метеостанции. Хотя поступок Довгуна…

Володя прерывает мои размышления. Он просто говорит:

— Пошли! Гриднин, помоги товарищу Сиромахе…

— Я сам. — Сиромаха отстраняет Гриднина и легко поднимает неподвижное тело девушки.

Володя идет впереди. Замыкает нашу печальную процессию Зина. Не знаю, что с нею творится, но она то и дело спотыкается, будто ослепла от слез.

Подземный ход все время поднимается в гору. Со стен каплет, сырость пронизывает до костей. Сиромаха закутал Софью в наши куртки, и мы все ждем, когда же она хоть застонет, хоть вздохнет в полную силу.

А девушка недвижно лежит на сильных руках Сиромахи, даже голова отвисает, как у мертвой.

Гриднин показывает на расселину в стене. Мы понимаем: второй выход начинается здесь. Но при одном взгляде в эту узкую мокрую щель, ясно, что с Софьей туда не пройти.

Но воздух незаметно становится все суше и теплее. Мы уже не поджимаемся, как побитые собаки, идем быстрее. Даже мрачный Сиромаха вдруг шепчет:

— Отогревается! Дышит!

Володя делает предостерегающий знак: быть тише воды, ниже травы. И проскальзывает вперед. Когда он исчезает в проходе, мы замечаем свет впереди, затемненный его гибкой фигурой.

Он возвращается, шепчет: «Тише!» — и ведет сначала Сиромаху с его ношей. Тем же порядком он выводит каждого из нас. Только Зина выходит из подземелья сама.

Мы находимся в молельне. Собственно, это маленькая часовня. Она недавно натоплена, в ней жарко, пахнет ладаном и воском.

Сиромаха стоит среди молельни, освещенный сверху косыми полосами света, все еще держа Софью на руках. Но что-то изменилось в позе Софьи. Тут я замечаю, что она обняла одной рукой Сиромаху, и это уже живая рука. И дышит она спокойнее, сильнее, заметно, как волнуется ее грудь.

Зимовеев стоит на страже у дверей. В руках у него тяжелая кочерга, и я не сомневаюсь, что он может убить каждого, кто сунется к нам с враждебными намерениями.

Я продолжаю осматривать молельню. Она убрана в двух церковных стилях: во всю стену иконостас, как полагается в христианской церкви, а у подножия — статуи святых и Христа с богоматерью, дань прошлому сближения с католичеством.

И опять происходит что-то. Слышится слабый вскрик Софьи, и, когда я оглядываюсь, она пытается выскользнуть из рук Сиромахи, а он удерживает ее и шепчет одними губами:

— Это я, Софьюшка, я! Я пришел за тобой!

И девушка покорно замолкает, только прячет лицо на груди Сиромахи.

Зимовеев шепчет:

— Сюда идут! Все ко мне! Как только они откроют дверь, вырваться всем, стать кучно! По двору не рассыпаться! Слышите! — и умолкает.

Мы придвигаемся к нему, прислушиваясь, как стучат чьи-то каблуки по каменным плитам двора возле порога молельни, как гремит ключ в замке.

В тот миг, когда дверь начинает скрипеть, Зимовеев наваливается на нее плечом и резко распахивает. Мы вдруг все вываливаемся наружу, жмурясь от яркого солнца, бьющего прямо в глаза. Вопль испуга замирает медленно и протяжно. И мы видим перед собой группу монахинь и нескольких мужчин. Я узнаю среди этой потрясенной нашим появлением толпы настоятельницу монастыря и машинально вспоминаю: «Сегодня среда, она явилась на обряд пострижения!» Вижу господина Джаниса, Довгуна, двух или трех пастухов и перепуганную толпу монахинь.

Софья вдруг выскальзывает из рук Сиромахи и встает, опираясь на него. Она медленно переводит свой взгляд с лица на лицо, и все эти люди перед нею опускают головы, не в силах выдержать ее взгляда. Тут ее глаза встречаются с глазами Довгуна. Она пытается вырваться из рук Сиромахи, как подстреленная птица, не может и тогда кричит страстно, почти исступленно:

— Это он! Это он! Он убил и отца и маму! Он! Он! Бандеровец клятый! Он! Он!

Этот вопль потрясает, хочется закрыть уши руками, но мы видим, как Довгун меняется в лице, отшатывается и вдруг бросается бежать. Тут Зимовеев делает прыжок вперед, сбивает его с ног, падает на него и кричит:

— Что же вы стоите? Вяжите его! Это же убийца!

Пастухи, словно разбуженные этим приказом, суетливо подбегают к Зимовееву, но Володя отстраняет их.

Он и Гриднин одним движением опутывают метеоролога веревкой, а Зимовеев ловко обыскивает беспомощного убийцу и с торжеством вытаскивает из его кармана плоский пистолет и длинный складной нож с пружиной, выбрасывающей клинок, какие когда-то доставались нам в трофеи от гитлеровских офицеров.

Потрясенная толпа все еще молчит, слышно только, как люди редко-редко, когда уже невмоготу терпеть, переводят дыхание.

Я вежливо спрашиваю у настоятельницы:

— Не разрешите ли, преподобная мать, воспользоваться вашим экипажем? Вашей бывшей послушнице требуется срочная медицинская помощь. Пытка голодом и холодом даже в монастырских условиях никогда еще не способствовала здоровью. Господин Джанис, вероятно, согласится подождать и разделить ваше огорчение?


Настоятельница, словно только что очнувшись, вдруг резко поворачивается и уходит. Ветер развевает ее рясу, шаги ее так порывисты, что даже ноги ее видны: в тонких чулках-паутинке, в модных черных полубашмачках на меху. Джанис, словно подтолкнутый в спину, бежит за нею коротенькими, спотыкающимися шажками.

Сиромаха резко говорит:

— Ну, люди, вы видели? Если хотите, оставайтесь с этим богом, а нам помогите уехать отсюда…

Монахини, сбившись в кучу, смотрят на нас с жадным любопытством, и никто не гонит их от нас. Один из пастухов бежит к сараю и выводит оттуда лошадь с санками. Помогая Сиромахе устроить в санках Софью, он бормочет:

— Кто же знал? Кто же знал? Сказали — на увещевание! Кто же знал… — И обращается к Сиромахе: — У подножия стоит бричка, там перепрягите коня. Да нет, я сам, сам…

— Еще подвода найдется? — спрашивает Зимовеев и кивает в сторону усаженного на приступок Довгуна: — Для него.

— Найдется, как не найтись для такого дела… — бормочет тот же пастух и опять входит в сарай. Оттуда он появляется с лошадью, запряженной в волокушу.

— Садитесь, господин Довгун, — сурово распоряжается Зимовеев. — Эх, жаль, не могу я посадить рядом с вами и мать игуменью и этого иностранного господина. — Он взглядывает на окна чистого домика, в котором скрылись игуменья и Джанис, и там немедленно задергивается штора на окне.

Лошади трогаются, и мы выходим плотной небольшой толпой. За нами из ворот скита выходят и монахини. Они стоят черной стайкой, похожие на бескрылых птиц.

Мы удаляемся все дальше, и тогда в этой стайке бескрылых птиц кто-то машет нам рукой. И кажется, что это у птиц отрастают крылья. Может быть, эти черные птицы так и не взлетят никогда, но у какой-то из них такое желание возникло.

Мы идем молча возле тех саней, на которых полулежит, поддерживаемая Сиромахой, Софья. Девушка снова в беспамятстве — слишком дорого стоила ей встреча с игуменьей и особенно с убийцей ее родителей.

На повороте в ущелье мы все, как по команде, оборачиваемся и смотрим на Громовицу. Володя громко говорит:

— Да, так и не взяли горушку! Ну, да это от нас не уйдет…

Загрузка...