Ирмэ лежал на крыше и сощурившись глядел в небо. Небо было чистое. И по небу медленно шло вверх утреннее, еще не яркое солнце. Был ранний час. На листьях сверкала роса. И высоко над головой кувыркались птицы.
— Ирмэ! — кричала внизу мать. — Ирмэ!
Она ходила по узкому, заваленному мусором дворику — искала сына. Это была высокая женщина с желтым веснущатым лицом. Звали ее Зелде.
— Ирмэ!
Ирмэ не ответил. И не пошевелился. Где там! Ему лень было пальцем двинуть, не то что лезть вниз. Приподняв колени, руки заложив за голову, Ирмэ лежал и думал.
«Хорошо бы, — думал он, — выпить шипучки с ромом. Копейка есть? — Он пощупал карман. — Есть. Да что-то вроде маловато. У Зелде, что ли, спросить? Не. Не даст. — Ирмэ вздохнул. — Не даст Зелде. А батя — так тот по шее и — «в хедер».[1] Жисть!..»
Он еще раз вздохнул и ловко, не разжимая зубов, выпустил тонкую струйку слюны. Плевок полетал вверх, потом рассыпался на брызги и дождем упал Ирмэ в лицо. Ирмэ помотал головой, но лицо не вытер. Чего там? Высохнет! Ирмэ думал;
«А то, может, баранку купить? Не. Баранка — это не то. Баранки у него, у чорта, что камень, топором не расколешь. У, гусь! Девяносто годов, подыхать надо, а копит…»
— Ирмэ! — кричала мать. — Ирмэ! Опять пропал?
— «Пропал, пропал», — проворчал Ирмэ. — Закудахтала!
Он лениво, как тюлень, перевалился со спины на живот и стал глядеть уже не вверх, а вниз, на Ряды.
Дом стоял на бугре, так что Ирмэ виден был весь городок. В центре — на базарной площади — церковь: белое каменное строение, позолоченный крест наверху. Справа — колодец. Слева — ятки — мясной ряд, сооружение ветхое и круглое, чем-то напоминающее карусель. «Ятки» делили местечко на «верх» и на «низ». На «верху», на «выгоне», жил мелкий люд: коробейники, огородники, лоточники, водовозы, — так сказать, плотва, шушера. Дома тут были низкие, дворы — голые, ни ворот, ни забора, окна — у самой земли. Зато, что ни дом — то огород, в огороде — капуста и бобы, а за огородом — поле, даль. На «низу», на «шляху», жили богатые лавочники, купцы, льноторговцы — крупная дичь, киты. Дома — крепкие, не дома — домы: двухэтажные, десятиоконные, крытые листовым железом. Крыльцо резное, с перилами, с навесом. У крыльца — дубовые ворота. За воротами — бревенчатый забор, утыканный гвоздями. За забором, на дворе, — склады, амбары, сараи, льносушилки. Что там за склады, что там на складах, — Ирмэ не знал. Откуда бы? Открываются-то ворота редко когда, в воскресенье, в базарный день, — да в базарный-то день народу полон двор, — разглядишь что? А в будни — ну-ка, сунься!
И как-то сбоку, особо — и не на «выгоне» и не на «шляху» — шла еще улица, та, на которой стоял дом Ирмэ, — улица Сапожников. Это была очень длинная и очень узкая улица, круто спадающая вниз, к Мерее. Весной и осенью в дождь эта улица превращалась прямо в водопад: вода с «выгона», с огородов, с полей, пенистая и грязная, шумно катилась к реке. Потому-то дома на улице Сапожников, тесно прижатые друг к другу, набитые людьми до отказа, строились на сваях. Жил тут все больше брат-мастеровой, ремесленник, голь: сапожник, шапочник, скорняк, бондарь, портной. У самой реки — дома окнами на воду — жили кузнецы.
Час был ранний, — солнце стояло невысоко, на листьях деревьев лежала роса, — а на улице Сапожников уже давно шла работа.
Стучат молотки: отец и два сына — сапожники — сидят за верстаком. Гудит швейная машина: портной «гонит» к сроку заказ. Голосит женщина, визжит и плачет. Кто-то хрипло кашляет. Кто-то поет козлетоном, заливается.
Ирмэ плюнул… «Во, заладил!» Это шапочник Симхе — «соловей». «Ну и голос! — думал Ирмэ. — Таким бы голосом грачей путать. Соловей!»
Окно соседнего дома открылось, и на улицу высунулось худое женское лицо с птичьим носом. Это была Гутэ, жена Нохема, шорника, баба вредная, скучная баба: чуть-что — в рев. Она и сейчас что-то кричала, и видно было, как по ее щекам катились слезы. Но вдруг мужская рука ухватила Гутэ за космы и — швырк в комнату. Гутэ завизжала так, что Ирмэ зажал уши.
— Началось, — проворчал он. — Здрасте. Вот народ!
Он сморщил нос, приподнял верхнюю губу, будто сам собрался заплакать. «И-и, — протянул он. — Дура!»
Когда визг несколько утих, Ирмэ почесал спину, ногу, разлегся поудобней и решил было часок поспать. Торопиться-то оно некуда. Хедер не убежит. Успеется.
Он стал дремать: в глазах пошли синие и красные круги, голова опускалась все ниже. Шум улицы, щебет птиц — стал глуше, тише, ровней. Ж-ж, ш-ш, — не то прялка жужжит, не то дерево шелестит над самым ухом.
— И-Ирмэ! — крикнул снизу звонкий мальчишеский голос, — И-Ирмэ! Д-дуй сюда! Д-дело есть!
Ирмэ открыл глаза, приподнял голову. Он узнал голос. Кричал заика Алтер.
«Что ему? — сердито подумал Ирмэ. — Только всхрапнешь — и готово: «И-Ирмэ! И-Ирмэ!» Вот народ!»
Он свесился с крыши, посмотрел вниз. Так и есть… Заика Алтер, долговязый паренек лет тринадцати, с таким белым лицом, будто обсыпали мукой, — а может, и на самом деле так: отец-то у него был пекарь, — Алтер сидел на заборе, болтал в воздухе босыми ногами и заикался:
— И-Ирмэ! И-Ирмэ!
— Ну? — негромко сказал Ирмэ.
— Д-дуй сюда! — кричал Алтер. — Д-дело есть!
— Тиш-ше ты! — зашикал Ирмэ.
— А ч-что?
— А батя услышит.
— А ч-что?
— А в хедер погонит.
— Меня-то не погонит, — равнодушно сказал Алтер.
— Ладно, — проворчал Ирмэ. — Чего?
— Д-дело есть.
— Сыпь.
— Не м-могу.
— Чего?
— Н-не могу, — сказал Алтер. — Д-дело такое.
Ирмэ не ответил. Лень ему было говорить. Всхрапнуть бы!
— Алтер, — сказал on, помолчав, — вот что…
— Ну?
— Ты дело-то свое положи да посоли. А я, знаешь ли, посплю.
Он опрокинулся на спину, закрыл глаза. «Даждь ми, господи, сей сон прейти в мире». Но солнце уже стояло высоко и жгло, как огонь. Ничего не поделать, — хоть — не хоть, — слазь. И вот, потягиваясь, почесываясь Ирмэ лезет вниз.
Алтера уже не было. Зато на дворе Ирмэ увидал отца, сапожника Меера. Он держал обеими руками оловянную кружку и жадно, большими глотками пил воду.
Меер оторвался от кружки и, приподняв рыжие веки, посмотрел на сына. Он ничего не сказал, — стоял, смотрел, держа обеими руками кружку. С подбородка у него стекала тонкая струйка воды, и слышно было, как капли со звоном падают в кружку. «Что собака! — подумал Ирмэ. — Хорош!»
Наконец Меер заговорил.
— Шландаешь? — густым голосом проговорил он. — Опять?
Ирмэ вдруг схватился за правую ногу, присел и громко заохал: «О-хо-хо!»
Меер только сердито подергал усами.
— Фокусы-покусы! — крикнул он. — Опять? Чего в хедер не пошел?
— Нога болит, — прохныкал Ирмэ.
— Ты что врешь-то? Где болит?
— Тут. — Ирмэ показал на сгиб колена.
— Где? Тут?
— Выше.
Верно, на сгибе колена была какая-то ранка, не то прыщик, не то царапина — чушь. Однако Меер посмотрел на ранку, пошевелил усами и присмирел.
— Шляешься чорт знает где — и покалечил ногу, — сказал он мирным голосом. — Болит?
— Ух! — сказал Ирмэ. — Так и жжет!
— Ну-ну, — проворчал Меер. — Нечего. Сам виноват. Дурня.
Он опять припал к кружке, выпил все, до капли, рукавом рубашки обтер рот и снова посмотрел на сына.
— А ну! — рявкнул он вдруг громовым басом. — В хедер! Шагом арш!
Меер был когда-то солдатом и до сих пор любил команду.
Ирмэ будто вымело со двора. Он подтянул штаны, взмахнул руками и, подпрыгивая, притоптывая, понесся по улице. За ним, как тень, шло густое облако пыли. Бегал Ирмэ ловко, ничего не скажешь. Он был весь в отца: рыжеволосый, невысокий, но коренастый, плотный. Крепкий парень. Лет ему было — двенадцать.
Пробежал он, однако, немного. Шагов двадцать. На двадцать первом — он умерил бег. На двадцать пятом — пошел шагом. А на тридцатом — остановился, стал. Постоял, подумал — и вдруг повернул. Он что-то вспомнил, — должно, смешное: шел и смеялся.
Дойдя до углового дома, Ирмэ вскарабкался по свае наверх и просунул в открытое окно голову.
— Симхе! — проговорил он глухим и, как ему казалось, страшным голосом.
Шапочник Симхе, маленький старичок с седой бородкой, с близорукими добрыми глазами навыкате, стоял у стола, спиной к окну, в жилетке, в ермолке и что-то гладил. Как всегда, он при этом напевал. Кроме него, никого в комнате не было. Только часы тикали на стене.
— Симхе! — повторил Ирмэ тем же глухим, страшным голосом.
— А? — не оборачиваясь, сказал Симхе. — Кто?
— Я!
— Кто — я!
— Смерть! — Для пущего страху Ирмэ заскрежетал зубами, зарычал.
— Смерть? Что — смерть? — не понял Спмхе.
— За тобой пришла, Симхе! Готовься! — прокричал Ирмэ и, прежде чем шапочник повернул к окну голову, бух вниз и — ходу.
Пройдя немного, Ирмэ оглянулся: в окне торчала голова шапочника, моталась туда-сюда и удивленно хлопала близорукими глазами.
«Погоди у меня! — подумал Ирмэ. — Будешь, соловей, распевать! Посмотрим!»
Он был доволен, Ирмэ: шел, сжав кулаки, высоко подняв рыжую голову.
«Погодите вы!»
Потом присел на краю канавы у чьих-то ворот и задумался.
«Вырасту, — думал он, — я им покажу! Подумаешь — «взрослые»! Раз у тебя борода до пупа, так ты и козлетоном пой, ты и ребят дери за ухи, ты и в сапогах гуляй в будень. Подумаешь! А ты — «мальчик, тебе куда?» Ты и в хедер ходи, — ты и воду носи, ты и курить не моги. Тьфу!»
Воровато оглянувшись, Ирмэ достал из-за пазухи окурок махорочной цыгарки, вынул из кармана спички и закурил.
«Погодите! — сердито думал он, пуская кольцами дым. — Погодите вы!»
Неподалеку, на самом солнцепеке, свернувшись комком, лежал Халабес, знаменитый на всю улицу кот, облезлый, дряхлый зверь, весь в плешинах, в кровоподтеках. Положив на лапы голову, Халабес спал.
Ирмэ сложил пальцы щепотью и стал зазывать кота сладким мурлыкающим голосом:
— К’тик! к’тик! к’тик!
Халабес открыл глаза, потянулся, зевнул и не спеша подошел к Ирмэ. Ирмэ быстро, не теряя времени, — раз! сунул ему в рот горящий окурок. Кот замотал головой, замяукал.
Ирмэ удивился.
— Что, брат? — сказал он. — Не по праву? Ну? А то, может, еще? Поправится, может? Попробуем, а?
Но кот улепетывал подальше. Нет. Больше пробовать он не хотел. Спасибо.
— Балда ты, Халабес! — крикнул вслед ему Ирмэ. — Разве так-то закуришь? Балда!
— Ирмэ!
Ирмэ посмотрел и скис. Рядом стояла мать, Зелде. Она была в черном платке, накинутом на плечи, а под платком оттопыривалась корзинка.
— Ирмэ!
Зелде с ужасом глядела на окурок, зажатый у Ирмэ в зубах.
Ирмэ нахмурился. «Готово! — подумал он. — Поднимет теперь визг на все Ряды!»
Но Зелде не кричала. Зелде стояла, смотрела. И вдруг заплакала. Ирмэ чего-то жалко ее стало. Вот она стоит перед ним, высокая, в черном платке, и тихо плачет. Эх, ты! Он сморщился. Он и сам-то готов был заплакать. Но Ирмэ знал: мужчина плакать не может. Никак. Никогда.
Он встал.
— Тихо, Зелде! — грубо сказал он. — Глотку простудишь!
Выплюнул в канаву окурок и важно — руки в карманы, голова вверх — зашагал в хедер.
Еще за три дома до хедера Ирмэ услышал ровный гул, будто вода катилась по порогам. Двадцать шесть голосов, как один, что-то читали. Что читали — было не понять. Где тут понять, когда только и слышно, что «о-го-го» да «у-гу-гу».
«Так! — подумал Ирмэ. — Стараются! Стараются, дурье! Гудят! Эге, завыл кто-то! Никак — Косой? Он! А Зелик-то! Зелик-то! Вот уж верно: велик пень, да дурень. А это кто? Мамочка, что ли?»
— Эй, Мамочка! — крикнул Ирмэ.
Мальчишка лет десяти, с широким ртом и с большими вялыми ушами, стоял у двери и ел хлеб с луком. Он поднял глаза, но ничего не сказал.
— Дай, Мамочка, куснуть разок, — сказал Ирмэ.
Мамочка дал.
— Давно бубните? — прошамкал Ирмэ.
— Часа два. — прошамкал в ответ Мамочка.
— Как Щука? — спросил Ирмэ.
— Сейчас-то ничего, отошел, — сказал Мамочка. — А с утра-то не дай бог.
— Ханче всыпала, — сказал Ирмэ.
Некоторое время ребята ели молча, только лук хрустел на зубах.
Потом Ирмэ сказал:
— Косому попало?
— Попало.
— За что?
— За так.
— А-а!
Молчание.
— Еще бы разок? — Ирмэ показал на хлеб.
Мамочка дал.
— Меня спрашивал? — сказал Ирмэ.
— Спрашивал.
— Что сказали?
— Сказали — помер.
— Болен — не сказали?
— Не.
— Дубье!
Ирмэ взялся за дверь.
— Погоди, — сказал Мамочка, — дай я вперед.
Ирмэ погодил. Отчего не погодить? Не горит. Потом приоткрыл дверь, осторожно пролез и — юрк в угол.
Хедер помещался в подвале. Это была низкая, темная, сырая комната — гроб: на уровне земли — круглое оконце: посредине — длинный дощатый стол, заваленный книгами, и две длинных дубовых скамьи, в глубине — печь. Солнце в этой комнате гостило редко, — в долгий летний день недолгий час перед закатом, — и выбеленные известью стены были в черных пятнах плесени. С потолка свешивалась лампа, засиженная мухами так густо, что трудно было сказать — лампа это или сапог. На правой стене висела олеография: белые город в круглых куполах, на переднем плане — полуразрушенная каменная стена, у стены — бородатые какие-то старики в высоких шапках, в козловых сапогах.
По-видимому, олеография изображала город Иерусалим.
Когда Ирмэ вошел, все ребята сидели за столом и медленно раскачиваясь, громко, с завыванием что-то читали. Посреди сидел ребе.[2] Его звали Иехиел. Но ребята за глаза звали его — Щука.
Ребе был не старый еще человек, чернобородый, худой, непомерно длинный: ноги что ходули, зубы что колья. Они так далеко выпирали изо рта, что рот у ребе никогда не закрывался. Так он и ходил с открытым ртом, балда-балдой.
Ирмэ приоткрыл дверь, осторожно пролез и — юрк в угол. Он думал: «Ребе в первую-то минуту не заметит, а там — авось, небось да как-нибудь». Но ребе заметил. Он кивнул, и стало тихо. Все молча уставились на Ирмэ.
Ребе поманил Ирмэ пальцем: «Сюда, поближе». Ирмэ подошел поближе, однако не так, чтобы очень близко, не настолько, чтоб ребе мог достать плеткой.
— Здравствуйте, господин Ирмэ, — проговорил ребе дружелюбным голосом и протянул левую руку, — в правой он держал плетку, — как здоровье?
Ирмэ здороваться за руку не стал, но ответил не менее дружелюбно.
— Спасибо, господин Иехиел, — сказал он. — Вот только поясницу ломит.
Ребята фыркнули. Ребе скосился в их сторону, и они мигом приумолкли.
— Ломит? — спросил он с участием.
— Ломит, — сказал Ирмэ.
— Ай-ай! — заохал ребе. — Так и ломит?
— Так и ломит, — сказал Ирмэ.
— Да-а, — сказал ребе и вздохпул.
— Да-а, — сказал Ирмэ и тоже вздохнул.
Вдруг ребе как, хлестнет плеткой.
— Я тебя, щепка, пополам сломаю!
Плетка просвистела в пустоте. Ирмэ этого ждал и враз оказался у двери.
— Закрой пещеру, Щука, — сказал он. — Разит.
— Я те!..
Ребе вскочил.
Ребята опустили глаза, — и не видим и не слышим, — но незаметно подталкивали друг друга и подмигивали: Щука-то!
— Я те!..
Ребе вскочил и кинулся к двери. Но Ирмэ был уже за дверью.
— Что, Щука? Много взял? — кричал он оттуда и показывал кукиш.
Гнаться за Ирмэ по улице — дело гиблое. Такого догонишь? Ребе вернулся к столу, сел и просидел так долго, дыша тяжело, с хрипом. Потом проворчал: «ну!» И все двадцать шесть голосов залились как один:
— «И говорил Саул Ионафану…»
А Ирмэ пошел на двор. За хедером был глухой дворик, заросший травой и крапивой. Ирмэ выбрал место в тени, лег, растянулся и заснул.
Заснул Ирмэ и увидал сон. Глупый сон. Будто сидит он, свесив ноги, на плотине, а рядом стоит кот Халабес. Нарядился, чорт: шапка-кубанка, шелковая синяя рубаха, подпоясанная красным кушаком, на ногах — валеные сапоги. Хлыст, щеголь! «Уйди ты, Халабес, — говорит ему Ирмэ. — От тебя чего-то разит дегтем. Чего-то чихать хочется. Ну!» Но Халабес не слышит. Он чем-то обеспокоен… Он мотает головой. Он фыркает, сопит. И вдруг протягивает лапу, и — ну щекотать Ирмэ под мышкой. Ирмэ ерзает на месте, дрыгает ногами, он визжит, он хихикает. «Убирайся ты — хи-хи — к ляду! — кричит он Халабесу. — Уморишь!» Но Халабес не отстает. Он тормошит Ирмэ за плечо, он говорит, он шепчет что-то: «Текай! — шепчет он зловещим голосом. — Текай, рыжий, покудова цел!» Ирмэ открывает глаза и видит: стоит. Зелик, здоровый парень в здоровых сапогах, смазанных дегтем. Он трясет Ирмэ за плечо и зловеще шепчет:
— Текай, рыжий, покудова цел!
Ирмэ вскочил и — во-время: к нему подкрадывался Щука.
«Во! — подумал Ирмэ. — Влип!»
И тут вспомнил.
— Ой, ребе, — проговорил он, пятясь к забору. — Я и забыл. Батя-то велел сказать: сапоги готовы.
Но ребе уже сцапал Ирмэ за ухо. Он дернул ухо так, что Ирмэ подпрыгнул на поларшина.
— Со скрипом, ребе! Ой! — кричал Ирмэ, чуть не плача от боли. — Батя-то велел сказать: сапоги — ой! — со скрипом!
Ребе вдруг просиял. Со скрипом — это да! Он оскалил большие зубы и стал похож на бородатую лошадь. Ухо-то он все-таки не выпускал, но и не дергал больше.
— Врешь, мерзавец, — сказал он, скаля зубы.
— Со скрипом, ребе! Чтоб мне на этом месте провалиться, если не со скрипом! Чтоб мне лопнуть, если не со скрипом! — забожился Ирмэ и, так как пальцы ребе ослабели, выдернул ухо.
Ребе перестал улыбаться. Он сердито посмотрел на Ирмэ и сказал:
— Врешь ведь, скотина! — сказал он. — Смотри у меня!
— Чтоб меня громом убило, если не со скрипом! Чтоб мне руки-ноги оторвало, если не со скрипом! Чтоб мне подавиться, если не со скрипом! — зачастил Ирмэ. Левой рукой он тер ухо: ухо ныло и горело, как огонь.
Ребе погрозил ему кулаком.
— Врешь если, — сказал он, — шкуру спущу!
— Чтоб мне ослепнуть, коли вру! Чтоб мне оглохнуть, роли вру! Чтоб у меня все зубы…
И запнулся. О зубах при ребе уж лучше не надо.
— Ладно, — буркнул ребе. — Поди, принеси.
— Сейчас, ребе. Минута, — сказал Ирмэ. — Одна нога здесь, другая — там. Гоп!
Он перемахнул через забор и оказался на улице.
— Ты — живей! — крикнул ребе.
— Враз, — сказал Ирмэ. — Лечу!
Но пролетел он немного. Точнее — перешел улицу и уселся у чьих-то дверей. Ноги под себя, по-турецки.
«У, Щука! — злобно думал он, растирая ухо. — Дернет раз — день горит. Не пальцы — клещи. Щука дохлая!»
Подошел Зелик.
— Ты чего это не идешь? — спросил он.
— Куда? — лениво сказал Ирмэ.
— За сапогами.
— За какими такими сапогами?
— Щуке, ну!
— Пасутся они еще, — сказал Ирмэ.
Зелик не понял. Он был глупый парень.
— Еще та коровка-то не издохла, — пояснил Ирмэ.
— Какая?
— А такая, пегая, — сказал Ирмэ. — Знаешь?
Зелик заржал. Ржал он громко и глупо, как жеребец. Он ржал, бил себя от восторга по толстым ногам и подмигивал.
— О-го! — кричал он. — Ловко ты Щуку-то обштопал!
Ирмэ и сам знал, что ловко. Зелик его не удивил и не обрадовал.
— Глупый ты парень, Зелик, — сказал он. — Дубина!
Зелик обиделся.
— А не лайся, — сказал он.
— А что?
— А в морду дам.
— Ну?
— Думаешь — боюсь я тебя? — сказал Зелик, подступая поближе.
— Думаю — боишься.
— Как дам — так увидишь.
— Ну, дай.
— Неохота только руки марать, — проворчал Зелик.
— А ты ногой, — сказал Ирмэ.
Зелик не ответил. Он стоял рядом, совсем близко, толсторожий, красный, и сопел носом.
— Где тебе! — Ирмэ плюнул.
— Погоди, — мрачно проговорил Зелик. — Как двину — искры из глаз посыплются!
— Ну-ка, двинь!
Зелик молчал.
— Двинь — ну!
Зелик не стерпел — тьфу, ты! — толкнул Ирмэ коленом. Не сильно толкнул, так, для виду. И вдруг подпрыгнул как-то, отлетел шагов на пять и, не удержавшись на ногах, стукнулся спиной о дверь.
— Будет? — сказал Ирмэ. Он остался сидеть на том же место, так же, как сидел: ноги под себя, по-турецки. — Будет? Или еще?
Дверь дома открылась, и на улицу вышел невысокого роста человек в серых домотканных штанах, в опорках на босу ногу. Ирмэ его знал и любил: Лейбе Гухман, столяр. Это был совсем еще молодой человек, лет двадцати пяти-шести, веселый и румяный. Вместо волос на подбородке и на щеках у него рос светлый реденький пух, но усы были густые, почти черные. Он, должно быть, их часто брил.
Лейбе увидел Ирмэ и улыбнулся.
— Все воюешь? — сказал он звонким голосом.
— Какая там война! — сказал Ирмэ. — Его пальцем ткни — и дух вон. Боец!
Зелик ворча пошел через улицу в хедер.
— А у меня до тебя, рыжий, дело, — сказал Лейбе.
Ирмэ насторожился.
— Угу, — промычал он, наклонив голову.
— Понимаешь ты… Постой, — вдруг спросил Лейбе, — ты с Алтером-то сегодня говорил?
— Не. А что?
— А поговори. Понял?
— По-ня-л, дядя Лейб, — пропел Ирмэ, кланяясь, чуть не в пояс, — понял, понял.
Лейбе усмехнулся.
— Бес в тебе, Ирмэ, — сказал он. — Плохо ты кончишь.
— Пло-хо, дядя Лейб, — пропел Ирмэ, — плохо, плохо.
— Ну тебя!
Лейбе махнул рукой и пошел в мастерскую. Ирмэ остался один. Он почесал голову, осмотрел царапину на ноге, — царапина была пустяковая, чушь, не стоило труда и осматривать-то, — по Ирмэ решительно нечего было делать. Зевнул.
«Пойти к Хаче, что ли?» подумал он.
И вдруг увидал Файтл, местечковую дурочку. Увидев Файтл, Ирмэ обрадовался.
— Ну, рыжий, — сказал он себе. — Живем!
Местечковая дурочка Файтл — женщина лет сорока, с опухшим дряблым лицом, с крошечным носом-пуговкой, с большой лысой головой на тонкой шее — медленно плелась вверх по улице. Сквозь прорехи драной ее кофты проглядывало грязное, годами не мытое тело. На ногах, несмотря на жару, — огромные валенки. Она шла и гнусавила: «Цып-цып-цып».
«Петуха ищет, — подумал Ирмэ. — Ладно. Дадим ей, рыжий, петуха, коли ей надо петуха».
Он приподнялся почему-то на цыпочки и, придерживая рукой горло, закукарекал: «Ку-ку! ре-ку!»
— Ой! — крикнула Фэйтл. — Вот он где, петушок-то! Она замотала головой, но петуха не увидала.
— Ирмэ, — сказала она, — не видишь, где он тут, петушок-то?
— Во!
Ирмэ показал на разбитый горшок посредине улицы.
— Во! — сказал он.
Файтл приостановилась, посмотрела.
— Нет. — сказала она. — Это, мне сдается, горшок.
— «Горшок», — проворчал Ирмэ сердито. — Сказано тебе — петушок — и точка.
— Нет, — сказала Файтл. — Что ты?
— Ладно. Самого спросим. Послушаешь, что он сам-то тебе скажет. Спросить?
— Спроси, — сказала Файтл.
Ирмэ наклонился и сказал:
— Послушай-ка, земляк, — сказал он, — ты кто будешь? Петушок — или кто? — И тонким, детским каким-то голосом сам себе ответил:
— Петушок.
Файтл в ужасе отшатнулась.
— Ой! — крикнула она. — Говорит!
— Ну? — Ирмэ гордо выпрямился. — Ну? Что скажешь?
Но Файтл уже не было. Путаясь валенками в длинных своих цветных лохмотьях, она без оглядки бежала прочь.
Ирмэ обхватил руками живот и захохотал. И хохотал долго. Час.
Ну и дура! Бож-же мой!
Наконец Ирмэ выбился на сил. Он уже не хохотал — тихонько кудахтал. Пот с него катился градом. Он провел рукой по лбу, и рука стала мокрой, будто ее окунули в воду. «И жара! — подумал Ирмэ. — Свариться можно!»
— Вот что, рыжий, — сказал он. — Не сходить ли нам покупаться? Все одно ведь — торопиться некуда. Время есть.
День выдался на редкость жаркий. Зной стоял над Рядами низко, как потолок. Само солнце казалось, поблекло от жары. Мухи, и те изнывали: сядет муха кому на нос и сидит недвижно, не ужалит, не зажужжит, — мочи нет. И ни ветерка, ни тучки. Не день — пекло.
В полдень, когда солнце стало прямо над головой, местечко затихло. Базар опустел. «Ятки» заглохли. Улица Сапожников, — всегда шумная, говорливая, — и та угомонилась. Тишина. Только кузнецы, — народ загорелый, крепкий, не мужики — быки, — только кузнецы стучали по наковальням, вздували в горнах огонь, гоготали и грохотали, как ни в чем не бывало. Правда, от времени до времени они скидывали фартуки, портки и лезли в воду. Да ведь они так-то всегда — что в зной, что в стужу. Это у них называлось «белить шкуру».
Во всем городке было одно только живое место — на Мерее. Когда Ирмэ подошел к реке, на левом, луговом берегу — на правом, местечковом, стояли кузни — народу было столько, что он прямо приуныл. «Наперло их, — додумал он, — заплюют, окаянные, всю воду».
Солнце отражалось в реке, и река сверкала до ряби в глазах. И куда ни глянь — от самых кузниц до самого моста — везде люди. Полно людей. У берега, на отмели, осторожно плескались старички и совсем малые ребята. Подальше, цепляясь за бревна, за плота, бултыхались мальчишки, а по середине резали воду усатые знаменитые пловцы. Они плавали то саженками, то столбиком, то на спине, то на боку. Они фыркали и кричали от восторга. «У-ух!» кричали они, и крики их в знойной тишине летнего полудня разносились далеко по полям, по долинам, и мужики в ближних деревнях по этим крикам узнавали своих рядских знакомых. «Это Залман плавает, — говорил какой-нибудь Микола соседу, — важный пловец, едят его мухи».
У моста, на берегу собралась большая толпа. В толпе чего-то кричали, спорили. «Что-то не то, — подумал Ирмэ. — Не утонул ли кто?» Он протиснулся в самую гущу и тут увидал лотошника Шолома, смешного человечка, сутулого и лысого. Сорочку-то он уже надел, а штаны держал в руках, не надевая, — должно быть, забыл о них. Криво, растерянно улыбаясь, Шолом повторял одно и то же:
— Соскользнуло, понимаете ль, а я, понимаете ль, и не заметил. Начинаю, понимаете ль, одеваться, гляжу — нет кольца. Соскользнуло, понимаете ль, а я, понимаете ль…
Там, где Шолом потерял кольцо, пловцов скопилось много. Они старались друг перед другом, прямо — чудеса показывали, прямо — уму непостижимо: один уходил под воду у лугового берега и выплывал у самых кузниц, другой нырял как-то по-особому, боком, третий — мальчишка лет десяти — кувыркался в воде так быстро, что не понять было, где ноги, где голова. С берега ему кричали, чтоб перестал, что он, подлец, только воду мутит, но тот и слышать не хотел. Толку-то, однако, было мало: кольцо не находилось.
Тут кто-то в заднем ряду напряг горло и крикнул:
— Боруха надо.
— Борух! — закричали ближние.
— Борух! — подхватили дальние.
— Борух! — покатилось по реке. — Борух!
Борух явился. По вздутым мускулам и по тупому лицу было ясно: здоров, а глуп. Дурак.
— Об чем гвалд? — проговорил он неожиданно тонким голосом.
— Соскользнуло, понимаете ль, а я, понимаете ль… — начал Шолом.
— Да что там «понимаете ль»? — грубо прервал его скорняк Гесел. — Кольцо он потерял, ну!
— Где?
— Тут.
— Ну-к, плотва, расступись! — крякнул Борух пловцам, разбежался и — бух головой в воду.
Все притихли. Там, где Борух нырнул, вода бурлила и пенилась. Борух, видимо, работал что силы. Потом круги на воде стали шириться, таять, — Борух, значит, ушел на большую глубину. Прошла минута. Две минуты. Все ждали.
Наконец из воды показался кулак Боруха, потом голова, потом он выплыл весь.
— Глянь-ка, — сказал он, разжимая кулак, — Кольцо? Нет?
Нет, не кольцо: ил, мелкие камешки да еще серьга в форме сердца, пронзенного стрелой. «Ну-ка, покажь», сказал Ирмэ и в суматохе изловчился и спер серьгу. «Пригодится», думал он, засовывая ее поглубже в карман.
— А верно — тут? — сказал Борух.
— Да я, понимаете ль… — начал Шолом.
Борух не дослушал — снова нырнул. И снова прошла минута. Две минуты. Борух наконец выплыл, но кольца не было.
— Значит, отнесло, — сказал Гесел. — Значит, дальше искать надо.
Борух нырнул дальше.
— А может, Шолом, — сказал какой-то старичок, — а может, ты кольцо-то ненароком сунул в карман, а?
— Нет, понимаете ль, не может, — сказал Шолом. — Я, понимаете ль…
— А ты погляди, — сказал старичок.
Шолом пожал плечами, но послушно вывернул правый карман. Из кармана вывалились ключ и деревянная табакерка.
— Теперь — другой, — сказал старичок.
Шолом лениво запустил руку в левый карман — и вдруг просиял.
— Есть!.. — крикнул он. — Есть! Я и забыл, понимаете ль…
— Борух! — закричали сразу несколько голосов. — Борух!
Борух вынырнул.
— Нашлось! — кричали ему с берега. — Нашлось! В кармане.
— Эх, вы, сороки! — Борух фыркнул и могучими саженками поплыл к кузням.
Толпа разошлась. Шолом остался один. В одной руке он держал штаны, в другой — кольцо и на радостях сам себе подмигивал и лопотал что-то.
«И балда же! — подумал Ирмэ. — Ему кольцо что корове серьга».
Он вспомнил: «серьга», и пощупал карман — не потерял ли. Ничего штучка. Пригодится.
Ирмэ не спеша шал вдоль берега, выискивая место, где бы раздеться. А было это не просто: то спуск крутой, то берег топкий, а то — и спуск что надо, и берег что надо, да народу — не приткнуться. А то — лошадей купают.
Ирмэ остановился. Лошадей он любил и, как ему казалось, знал в них толк. Лошади у берега были что на базаре: выстроены в ряд, все древние, дохлые клячи, живот! — мешком, ноги — колесом, хвост — мочалкой. Орлы!
Они уныло глядели на воду и, казалось, огорчались. «Господи боже мой, — казалось, огорчались они. — Дали бы почить с миром, и слава тебе. Так нет же: поят, кормят, купают. Жисть!» Вокруг коней ходили хозяева, местечковые извозчики и водовозы.
— Берл! — окликнул Ирмэ одного из них, коренастого малого с белыми и жесткими, как у свиньи, волосами. — Жеребенка — что? Того-с?
— Угу, — промычал Берл.
— Сколько?
— Четыре.
— Не жирно! — Ирмэ покачал головой.
— Знаю, что не жирно, — сказал Берл. — Да монета нужна была. Зарез.
— Уж ты бы лучше каурого, что ли, — сказал Ирмэ.
— Продашь его, — проворчал Берл. — На убой.
— Плох?
Берл махнул рукой.
— Никуда. Подыхает.
— Сто-ой! — закричали на берегу. — Сто-ой! Куда?
Ирмэ оглянулся. По дороге крупной рысью мчал высокий серый жеребец, а на жеребце верхом сидел мужик без шапки, с кудлатой русой бородой. Это был Семен, сторож Файвела Рашалла, богатого рядского льноторговца.
Когда он подъехал, Ирмэ любуясь оглядел жеребца.
— Да-а, конек, — сказал он. — Файвел за него сколько отвалил? Полста?
Семен загоготал.
— Го, малец, — сказал он. — Тебе и не сосчитать-то.
— Дай его скупаю, — предложил Ирмэ.
— Валяй, — сказал Семен. — Только — мне сдается — он тебя скупает.
— Поглядишь, — сказал Ирмэ, поспешно стаскивая рубаху, — поглядишь, Семен.
— Ну-ну.
Семен развалился на траве, достал кисет, закурил. А Ирмэ, взяв жеребца за повод, пошел в воду. Жеребец покорно ступал за ним. Но когда вода дошла ему до колен, он наклонил голову, понюхал воду, фыркнул и стал.
— Но-о, серый! — кричал Ирмэ и тянул повод. А жеребец — ни с места. Стоял, губами двигал, думал о чем-то. Потом ему надоело стоять, — что толку? — он выдернул повод и спокойно пошел из воды.
На берегу загрохотали.
— Скупал!
«Показал ты себя, рыжий! — подумал Ирмэ. — Герой!»
Чтоб как-то поправить дело, он вдруг подпрыгнул, нырнул и полреки проплыл под водой.
На берегу притихли.
— Во, бродяга, плавает, — сказал Берл, — что твой сом.
Ирмэ услыхал «сом» — и совсем разошелся: лег на спину и завертелся волчком. Все быстрей. Быстрей. Только брызги фонтаном летели в небо.
— Э-эй! — кричали ему с ближнего плота. — Э-эй, гляди!
Ирмэ не слышал — Ирмэ вертелся волчком. Он вертелся до тех пор, пока не стукнулся о плот. Стукнулся он не сильно, а заругался сильно.
— У, дармоеды! На людей прут! Места вам мало что ли?
— Да уж больно много вас, дураков-то, понатыкано! — отвечали с плота.
— Ладно! Поговори! Поговори-ка!
Плот был небольшой, пять-шесть бревен, а ребят на плоту сидело много, человек двадцать, не меньше, — черные, загорелые, прямо — цыгане. Посредине стоял капитан — не капитан, рулевой — не рулевой, но вроде начальника — худощавый паренек с толстым носом, с серыми сердитыми глазами. Звали его Неах. Взмахивал рукой, притоптывая, он выкрикивал какие-то слова команду, что ли:
— Лево руля! Право руля! Полный! Кидай канат! Затягивай!
Ирмэ вскарабкался на плот и, потирая ушибленное колено, долго ворчал и плевался.
— Едут! Ты гляди, на кого едешь, а то я те так заеду, что год чесаться будешь.
— Ти-хо! — крикнул капитан. И, взмахнув рукой: — Лево! Право! Все наверх!
— Я те покажу, ворона, «тихо!» — проворчал Ирмэ. — Погоди-ка!
И вдруг, неожиданно как гаркнет:
— Есть все наверх!
По Мерее весной, в половодье, иногда подымались пароходы, и все рядские ребята знали и помнили команду.
— Полный! — кричал капитал.
— Есть полный! — отвечали ребята.
— Нос правей!
— Есть пос правей!
— Причаливай!
— Есть причаливай!
— Канат!
— Есть канат!
— Стоп!
Плот мягко стукнулся в песок и стал. Ребята по отмели пошлепали на берег. «Здрасте! — кричали они. — Приехали!» На плоту остались только Ирмэ да Неах.
— Вот что, — сказал Ирмэ. — Гребем до Глубокого, а?
— Шест бы надо, — сказал Неах.
— Во!
Ирмэ духом слетал на берег и приволок шест. Шест был длинный и тонкий.
— Так что так, Неах, — сказал Ирмэ. — Я — за командира. Ты — за матроса. Есть?
— Есть! — проворчал Неах. Не очень-то оно «за матроса». Да разве с Ирмэ поспоришь?
— Отчалива-ай! — запел Ирмэ.
— Есть отчаливай! — ответил Неах.
— Прибавить хо-од!
— Есть прибавить хо-од!
— Пол-ный!
— Есть пол-ный!
Местечко скоро осталось позади. По берегам чередовались огороды, луга, поля. Было тихо. В траве стрекотали кузнечики. Высоко в небе пролетали птицы. Солнце перевалило за полдень, а горело и жгло, как огонь.
— Ирмэ, — сказал Неах, — правду говорят, что земля вокруг солнца ходит?
— Кто говорит? — удивился Ирмэ.
— Говорят.
— Плюнь, — сказал Ирмэ. — Делать людям нечего — они и мелют.
— Да говорят — круглая она, как мяч, — продолжал Неах.
Ирмэ поднял рыжие брови.
— Никак ты, Неах, рехнулся, — сказал он.
— Да говорили мне, — сказал Неах.
— «Говорили»! Врать, брат, не мякину жевать — не подавишься.
— Нет, — сказал Неах, — не врут.
— Ладно, — сказал Ирмэ. — Пускай. Пускай так. Да на той-то стороне что?
— Америка.
Ирмэ фыркнул.
— Что ж, по-твоему, в Америке-то люди вверх ногами ходят?
— Уже не знаю.
— О-го! — крикнул Ирмэ. — Спятил, парень!
Но Неах не смеялся. Неах стоял, потупив голову, и смотрел на воду.
— Хочешь, Ирмэ, скажу? — помолчав, сказал он. — Ну?
— А никому?
— Никому.
— А верно — никому?
— Сказано тебе.
Неах, осторожно, чтоб не перевернуть плот, подошел поближе.
— Ухожу я, брат, — шепнул он. — В Америку. Во!
— Ну-у?
— Только — никому. Понял? — шепнул Неах. — Весной вот поднимусь и — ходу.
— А чего? — также шопотом спросил Ирмэ.
Неах сжал кулаки.
— А воевать!
— С кем это?
— С дикими!
Ирмэ посмотрел на Неаха с уважением.
— Да-а, — оказал он. — А как утюкают?
— Ничего, — сказал Неах, — не утюкают.
Ребята помолчали.
— Да ведь тут-то — совсем гроб! — со слезами в голосе проговорил вдруг Неах. — Батя-то ошалел. Не в уме он, ну. Меня лупит. Матку лупит. Убьет он ее когда, знаешь. Сегодня-то утром — слыхал?
— Слыхал.
Это его мать, Гутэ, так визжала с утра.
— Дома пусто. Жрать нечего, — продолжал шептать Неах. — Батя работник худой. Какой он работник? Чахотка у него. Только и знает: «Дармоед! Дармоед! Выгоню!» А что я могу? Ну это все! Уйду!
Ирмэ молчал, думал.
— Может, и мне ходу дать? — проговорил он наконец. — Как думаешь, Неах?
Неах обрадовался сильно.
— Ух, и ладно бы! Там, понимаешь, слоны, бегемоты, дикие люди. Стрелять будем! Ну!
Ирмэ не знал, что такое слоны, бегемоты. Дикие люди — это он знал. Голые. Черные. И один глаз во лбу. Это-то он знал.
— Да ведь я стрелять-то не очень, — сказал он.
— Ничего! — сказал Неах. — Научишься! Ты, Ирмэ, здоровый! Ты — научишься!
— А ружье-то где возьмешь?
— Стянем!
— У кого это стянем?
— Видно будет, — сказал Неах. — До весны-то еще долго.
— И верно, — сказал Ирмэ. — Дело-то не к спеху.
— О-о! Сто-он! — кричали им с берега.
На берегу стояло несколько ребят — четыре мальчика, одна девочка. Старший круглощекий, длинноносый, с велосипедом, — совсем новая машина, спицы на колесах и руль сверкают так, что глава слепит. Одет в гимназическую форму. На пряжке лакированного пояса две буквы: «П.Г.». Ирмэ его знал: Моня Рашалл, сын Файвела Рашалла, льноторговца. Моня учился в соседнем городе, в Полянске, и в Ряды, к отцу, приезжал только на каникулы. Другого мальчика, поменьше, и девочку Ирмэ тоже знал: Шая и Мина Казаковы. Отец их — Хаим Казаков — поставлял лес на железную дорогу, которая строилась недалеко от Рядов. А вот остальные — два гимназиста, оба на одно лицо, братья, что ли? — этих Ирмэ не знал. Должно, из города, к Моне в гости.
— О-о! — кричал Моня петушиным баском. — Причаливай, босяки!
Ирмэ и бровью не повел.
— Погодят, — лениво сказал он. — Не горит.
— Причаливай, говорят! — кричал Моня.
— Ты бы, индюк, потише, — сказал Ирмэ. — А то еще, не дай бог, надорвешься.
— Вот ты как! — крикнул Моня. Он что-то сказал своим — и девочка, Мина Казакова, повернулась и пошла по дороге в местечко, а мальчики, все четверо, стали поспешно раздеваться.
Ирмэ увидал это и выдернул шест из воды.
— Никак, в драку лезут, — сказал он. — Ну-ну.
Он понатужился, крякнул и — трах — шест пополам. Одну половину он взял себе, другую, потоньше, дал Неаху.
— Ты по голове-то не бей, — сказал Ирмэ. — Ухлопать можно.
Мальчики на берегу разделись и кинулись в воду: Шая и одни из городских — постарше который — там же, где разделись, Моня и второй гимназист — несколько пониже, плоту наперерез. Плот течением несло к местечку.
— Ну, Неах, — сказал Ирмэ, — похоже — жарко будет. Стань-ка у того края.
— Есть у того края! — Неах стоял, широко расставив ноги, и размахивал дубинкой. — Угостим их, Ирмэ, а?
— По голове не бить, — напомнил Ирмэ. — Понял?
— Ладно. Знаю.
Подплыл Шая. На плот-то он не лез, — того и гляди, огреет Неах дубинкой, — что радости? Он плыл рядом, сопел, пыхтел и визжал тоненьким голосом:
— Погоди! Погоди-ка! Скажу моему папе, он тебе покажет.
— Эка штука — «папе»! — сказал Ирмэ. — Ты бы сам бы.
— Ирмэ, глянь-ка! — быстро сказал Неах.
Слева подплывали Моня и другой, городской. Эти-то были посмелей: подплыли — и ну карабкаться на плот. Скажи ты!
— Куда! — крикнул Ирмэ и ногой — хвать Моньку в бок, — куда ты, халява, прешься?
Моня скатился. А вот другой, городской, тот вцепился обеими руками, держит и не отпускает. Ни в какую. Вот ведь!
— Ну-ну, — уговаривал его Ирмэ. — Уйди. Уйди ты пожалуйста. — И вдруг, совсем рядом, увидал Неаха. Неах поднял дубинку, замахнулся, размахнулся…
— Стой! — крикнул Ирмэ. — Стой, говорят!
Поздно. Палка просвистела в воздухе и — бац городского по голове, по самой по макушке. Мальчик тихонько всхлипнул и разжал руки.
— Тьфу ты! — Ирмэ сердито плюнул. — Сказано же тебе было: по голове не бить!
Неах стоял бледный, с перекошенным ртом.
— Убью! — прохрипел он. — Чего лезет?
Ирмэ, упершись руками в коленки, молча смотрел на воду: выплывет или не выплывет? Мальчик выплыл. Ирмэ повеселел.
— Так, — сказал он. — А теперь крой отсюда. Крой до хаты, ну!
Мальчик-то оказался послушный, поплыл к берегу. И не то что он, — и Шая и Моня, все поплыли к берегу. Выбрались на берег и стали о чем-то тихо шептаться. Пошептались, пошептались, потом оделись и пошли вдоль но берегу к мосту.
— Что-то надумали, — сказал Ирмэ. — Ну, ладно. Поглядим. Посмотрим.
Он растянулся на плоту животом вверх и с виду казалось: развалился парень на солнце и чихать ему на все и вся. Однако Ирмэ не спускал с берега глаз.
— А все Монька, — тихо сказал он. — Измордую я когда индюка этого. Ой, дам!
Плот течением несло к мосту. Мимо проходили знакомые места: поля, луга, огороды. Какая-то птица с криком носилась над рекой. Какой-то мужик, — голова на пне, ноги в воде — храпел так, что за версту слышно было. У кузниц ухали пловцы — «ух, ты!» — гулко и четко, будто рядом. И было жарко.
— Покупаться бы, — сказал Неах. Он весь размяк — сидел ленивый и вялый, как сонная муха.
— Погоди-ка, — сказал Ирмэ, — погоди-ка, Неах, купаться. Вроде рано бы.
Верно, эти, на берегу, что-то там такое надумали: они вдруг свернули и тропинкой побежали — куда-то наискось, к «могилкам» будто. Что-то надумали, бродяги! А что?
— За подмогой, что ли? — сказал Неах.
Ирмэ подумал.
— Нет, — сказал он, подумав, — не то. Не то, Неах. Ну ладно. Подождем.
Он уже не лежал — он стоял.
— Подождем, — сказал он, — не под дождем.
И вот эти вернулись — и что же? У каждого в руке шапка, и в каждой шапке — камни, полно камней.
Ирмэ свистнул.
— Вона что!
Однако оказалось, что камни-то не маленькие, с грецкий орех и больше. А кидал Монька — с-собака — метко. Ирмэ пригибался, вставал, приседал, а камни падали все ближе, ближе.
— Вот что, Неах, — сказал он. — Плот — к ляду, и плывем к берегу.
— Плот к ляду? — крикнул Неах. — Врешь!
— Дурака-то не валяй, — сказал Ирмэ. — Чокнут они тебе в лоб, а ты им что? Нече дурить-то. Прыгай.
Вода была теплая и липкая, как ил. Мальчики плыли рядом, лениво переговариваясь. Камня падали сзади, слева, справа, не задевая их.
— Зря мы им плот-то бросили, — сказал Неах.
— Плевать, — сказал Ирмэ. — На кой он тебе?
— Другой бы раз пригодился.
— Другой раз другой найдем, — сказал Ирмэ. — Они что там делают — не видишь?
— Вижу, — сказал Неах. — Сидят, ангелы, чавкают.
— Да камни-то откуда?
— Монька.
— Тьфу! — Ирмэ плюнул и повернул голову — посмотреть, чего он там, индюк-то? И вдруг что-то стукнуло его в ухо — раз. В глазах потемнело, он мотнул головой и стал медленно погружаться в воду.
Когда Ирмэ оглянулся, он увидел, что лежит на берету, голый, мокрый, а рядом сидит Неах.
— Ну, как? — сказал Неах. — Жив?
Ирмэ приподнялся, вздохнул, потрогал нос, глаза, лоб.
— Будто, Неах, — сказал он нерешительно, — будто жив.
Ирмэ шел и цыкал зубом. Денек сегодня выпал, чтоб ему! Раз — папироса. Год курит — и ничего, шито-крыто, а тут на тебе! влип, как муха. Батя, когда узнал, так два часа потом ругался, кричал, чуть не надорвался от крику. Два — Щука. Горит вот ухо, ноет. Три — Монька.
Ирмэ громче зацыкал и сжал кулак. Этому-то он покажет! Отшибет охоту камнями-то лукать. Уж это так!
Так или не так, а желвак-то у левого уха здоровый — гора. Надо же было так стукнуть, а? Бот ведь — индюк! А этот — «скажу моему папе» — тоже! Уж это верно: два сапога — пара…
Ирмэ вдруг остановился. Вот хорошо-то, что вспомнил. Придешь в хедер, а Щука: «Где сапоги?» Ирмэ-то знает, где сапоги, — пасутся-то пока сапоги, жвачку жуют, — да ведь Щуке-то этого не скажешь. Нет, рыжий, нече тебе в хедер соваться. Пойдешь завтра. Успеется.
Ирмэ свернул в ближайший переулок и зашагал широко и быстро. То, что в хедер не надо, — это добре, это слава богу. Верно же: куда сегодня в хедер? И день такой, что только бы да гулять. Успеется.
— И-Ирмэ!
Ирмэ оглянулся. На пороге дома — домик ветхий, без сеней и дым из трубы — стоял Алтер, длинный, худой, с таким белым лицом, будто обсыпали мукой.
— И-Ирмэ.
Ирмэ подошел.
— Ты Л-Лейбе видал? — сказал Алтер.
— Видал.
— Он т-тебе что?
— Он мне — «Алтер скажет».
— Так что вот. — Алтер наклонился к Ирмэ и тихо: — Сегодня-то опять!
— Ну? — сказал Ирмэ. — Когда?
— В д-десять.
— Там же?
— Там же.
— Зайдешь?
— М-можно.
— Ты в дом-то не иди, — сказал Ирмэ, — ты-свистни.
— Алтер! — звал из комнаты мужской расслабленный голос. — Алтер!
— З-значит, так, — сказал Алтер и пошел в дом. В дверях он остановился. — Ты к-куда? — сказал он. — В хедер?
— Не, — Ирмэ лениво махнул рукой, — гуляю.
Алтер захохотал.
— Верно! — сказал он. — Чего там!
Широко расставив ноги, руки засунув в карманы штанов. Ирмэ стоял и думал.
«Куда б это двинуть? — думал он. — Купаться? Купался! К Хаче? — Ирмэ поднял голову. — Ясно, к Хаче. Чего тут думать?»
— Шагом арш! — скомандовал он себе. — Ать-два! Левой! — И пошел печатать шаг: — Левой! Левой!
Отец Хаче, Берче, был кузнец. Но кузница его стояла не у моста, а особо, на «выгоне». Однако хорошее место он себе выбрал, Берче. Ровная поляна, поросшая травой. В траве, задрав хвост, пасется чей-то безрогий теленок. Дальше — поля, деревни, овраги, луга. Среди полей — узкая колея дороги. У дороги — телеграфные столбы. За столбами — где-то далеко синяя полоса лесов. А кузня — старая, закоптелая, черпая от копоти. У двери — точильный станок: корыто с водой и над ним каменное колесо с ручкой. В горне горит огонь. Гудят меха. Шипит железо, остывая в воде. И вот оно уже не просто железо, а сошник, подкопа, топор.
Ирмэ любил тут бывать: стоять у горна, вздувать огонь, глядеть, как летят искры, слушать, как шипит в воде железо. На дворе — солнце, день, а в кузне — тень, сумерки. Стоит Берче, стоит Хаче, оба — здоровые, молчаливые, у обоих — голубые глаза и черные, будто просмоленные лица. «Вырасту, — думал Ирмэ, — пойду в кузнецы. Они и крепче и едят сытней».
— Стоп! — Стукнув ногой об ногу, Ирмэ остановился. Стал.
К точильному станку привязала была пегая кобылка, а в кузне слышалась голоса, — значит, гость в кузне. Ирмэ не зашел. Он сел на траву, подле двери, в тени — ждать.
Ждал Ирмэ долго — соскучился ждать. Он осмотрелся — никого, ни души. Скучно. «Зайти, что ли? — подумал он. — Нет, не годится. Хаче занят. Не годится, рыжий. Лежи».
Он закрыл глаза, растянулся. И денек! Теплынь. Благодать.
Вдруг кто-то тихонько толкнул его в плечо. Ирмэ приподнялся. Сел. Рядом стоял бычок, черный, а голова и ноги белые.
— Здрасте, — вежливо сказал Ирмэ и протянул руку. Бычок понюхал руку, махнул хвостом и не спеша пошел прочь.
— Куда? — крикнул Ирмэ. — Разбудил, а сам ходу? Назад!
В дверях появился Хаче, босой, без шапки, широкое, скуластое лицо — в саже. В руках он держал тяжелую медную кружку и кусок хлеба с маслом.
— Чего орешь? — спокойно сказал он, откусывая хлеб и запивая водой.
— Так, — замялся Ирмэ. — На бычка кричу.
— Что на него кричать? — сказал Хаче. — Все одно не понимает. Это тебе не конь.
— А конь понимает?
— Конь-то понимает. С ним говорить умеючи — все понимает, чисто.
— А ты умеешь?
— Умею.
— Поговори.
— Могу.
Хаче поставил кружку, положил хлеб и подошел к кобылке, привязанной к точильному станку.
— Ну-ка, милой, — сказал он нараспев и пальцем слегка стукнул по левой ее ноге, — подыми-ка левую.
Лошадь подняла левую ногу.
— Ну, и правую, — сказал Хаче.
Лошадь подняла правую.
— Видал? — Хаче взял хлеб, кружку и пошел в кузню.
— Вот Цыган! — позавидовал Ирмэ. — Ловко это он!
Он подошел к кобылке и тоже, как Хаче, пальцем слегка стукнул по левой ее ноге.
— Ну-ка, милой, — сказал он нараспев, — подыми-ка левую.
Лошадь подняла левую ногу.
— Ну, и правую, — сказал Ирмэ.
Лошадь подняла правую.
— Хаче! — крикнул Ирмэ.
Показался Хаче с той же кружкой и с хлебом в руках.
— И меня понимает, — сказал Ирмэ.
— Угу, — промычал Хаче. — Чего б ей не понимать? Кобылка умная.
И вернулся в кузню.
Ирмэ остался один. В кузне слышались голоса, лязг железа. Какая-то баба, не умолкая, шибко-шибко тараторила, Изредка, басом вставит слово Берче. И опять звенит высокий бабий голос, заливается.
«А баба-то, знать, навеселе, — подумал Ирмэ, — ишь тарантит».
Наконец из кузни вышел Берче, чернобородый, светлоглазый. За ним торопливо ковылял мужичонка. — баба-то оказалась мужиком, — горбатый и кашлатый вроде козла. Он и правда был навеселе: тянулся к Берче, чтоб хлопнуть его по плечу, подпрыгивал, подмигивал и без умолку тараторил.
— Не обижай, Берче, не обижай, пожалуйста, — говорил он. — Приходи уж в понедельник, а? Блины жена закатит. Сало зажарит. Ты сало-то ешь? Не ешь! Жалко! Ну, ладно, другое — что. Пирог спекет, а то, может, и сала поешь? Хи-хи!
— Приду, Нухрей, приду, — спокойно басил Берче. — Ты бабе-то накажи, чтоб яйца принесла, в воскресенье чтоб.
— Принесет, принесет, — мужичонка уселся верхом на пегой своей кобылке. — Ну, Берче, прощай. Покудова! — крикнул он.
— Прощай, — сказал Берче.
Мужичонка уехал. Берче некоторое время еще постоял у кузни, глядел: куда-то в поле, вдаль. Он щурил глаза, чесал бороду. Он думал о чем-то.
— Здрасте, дядя Бер, — сказал Ирмэ.
Берче посмотрел на Ирмэ прищуренным глазом, пожевал губами и сказал:
— Ну-ка, брат, — сказал он, — прикинь-ка в уме, сколько это будет — три раза по пятьдесят пять копеек?
Ирмэ подумал.
— Руб семьдесят пять, — сказал он.
Берче покачал головой.
— Ой ли?
Ирмэ еще подумал.
— Руб шестьдесят пять.
— Угу. Значит, так, — сказал Берче. — Хаче! — крикнул он. Вышел Хаче.
— Вот, — сказал Берче сыну, — Ирмэ пришел.
И пошел в кузню.
Мальчики сели на траву. Хаче скрутил цыгарку, закурил. Ирмэ тоже закурил. Курили они молча.
— Нухрей сказывал, — проговорил наконец Хаче, — в Застенках волка убили.
— Ну? Когда это?
— Третьего дня, что ли, — сказал Хаче. — Забрался, понимаешь, к Маркелу на двор, в хлев, а на сеновале спал Ефремка, хромого Филата сын, старший. Знаешь? Чует — собака лает, корова мычит. Что такое? Поглядел — волк. Зубами лязгает, глаза как спички. Ефремка на него, а волк — ходу. Ну, мужики сбежались, убили. Теперь застенковские кажный вечер стоят — сторожат: говорят — волчица придет. Увидит — нету волка, ну, пойдет искать!
— Ишь, ты! — сказал Ирмэ. — Понимает!
— А ты думал? — сказал Хаче. — Зверь — он понимает. Мне парнишка из Самсоновки сказывал: идет это он вечером с сенокосу, один, видит — неподалеку, в кустах — заяц. Он: «Беги, косой, до хаты! — жена помирает!» Что думаешь? Побежал!
— Скажи ты! — Ирмэ даже причмокнул. — А как ты, Хаче, думаешь, звери-то разговаривают?
— Разговаривают, — сказал Хаче. — Стариков послушать — так звери и человечьим голосом говорят. Только не верю я. Сказки.
— Брехня, — согласился Ирмэ. — Во сне другой раз бывает. Я вот сегодня во сне с котом Халабесом говорил.
— Во сне-то мало ли что бывает! — сказал Хаче. — Я раз во сне с орешником говорил. Я ему: «Почем орехи?» А он, понимаешь, человечьим голосом: «Не продаем».
— Так и сказал?
— Ну, да, как мужик: «Не продаем».
Помолчали.
— Это кто тебя так? — спросил Хаче, показав на желвак.
— Монька, — пробурчал Ирмэ.
— Который?
— Монька Рашалл, ну!
— О-го! — удивился Хаче. — Высоко, птаха, летаешь!
— Он у меня полетит! — проворчал Ирмэ. — Погоди-ка!
— Поцапались?
— Было дело.
— Не лезь ты к этим, — сказал Хаме. — Ну их!
— Кто лезет? — сказал Ирмэ. — Сам полез!
— Тогда дело другое. Тогда — отщелкать надо.
— Я и говорю.
— «Говорю, говорю», — сказал Хаче. — Да, видать, не ты, а он тебя. Как было дело-то?
Ирмэ рассказал.
— Да-а, — сказал Хачо. — Вредный парень. Гад.
— Погоди-ка! — сказал Ирмэ. — Я ему покажу!
— Брось! — сказал: Хаче. — Что ему сделаешь?
— Зубы выбью!
— Ишь ты! Домой к нему пойдешь зубы-то выбивать? Или как?
— Ну, ворота — дегтем.
Хаче почесал затылок.
— Можно, — сказал он, — ворота — это-то, конечно, можно. Только возни много.
— А вывеску? — сказал Ирмэ.
— Что вывеску?
— А вывеску свистнуть.
Хаче подумал.
— Что правда, то правда, — сказал он. — Вывеску — оно конечно. А куда ты ее?
— А к аптеке.
— А Файвелу?
— «Аптека».
Хаче захохотал.
— Здорово! С утра к Файвелу — мужики, бабы: «Мне касторку!», «А мне от клопов!» Здорово! — Он сидел и хохотал, загорелый, черный, широкое лицо — в саже, зубы — белые, ровные, как один. — Здорово!
А Ирмэ — тот прямо заливался:
— Ловко? Ловко, Хаче?
— Здорово! — сказал Хаче. — Ты, Ирмэ, другой раз придумаешь — прямо здорово!
— Я сегодня «сторожка», — сказал Ирмэ. — Что бы сегодня?
— Что ж.
— Где?
— У Большого колодца.
— Часов, думаю, в двенадцать.
— Чего поздно так? — сказал Хаче.
— Раньше мне никак, — сказал Ирмэ. — Дело есть.
Хаче покачал головой.
— Ишь ты! «Дело»! В огород куда?
— Нет, — сказал Ирмэ, — другое. Потом скажу.
— Ну, и шут с тобой, — сказал Хаче. — А теперь катись. Проваливай.
Ирмэ пошел, по сразу же вернулся.
— Как смекаешь, Хаче, — он достал из кармана серьгу, — много за нее дадут?
Хаче взял серьгу, осмотрел, попробовал на зуб.
— Много, — сказал он глубокомысленно. — Дырку без бублика.
— А с бубликом?
— Не.
— Ладно. Давай. Пригодится.
— Катись, катись, — сказал Хаче. — Некогда мне тут с тобой лодыря гонять.
И пошел в кузню. А Ирмэ пошел домой. Он шел и смеялся.
— О-го! — кричал он и смеялся. — «Мне касторку! А мне от клопов!»
Ирмэ долго кричал про касторку и про клопов. Но наконец устал, умолк и пошел тише. Он шел и думал.
«Вырасту, — думал он, — пойду к Хаче в кузню. Батя к тому-то времени помрет. И Берче помрет. Состарятся и помрут. Верно же. А мы-то вдвоем заработаем — так прямо небу жарко! И, скажем, такое дело: стоишь, скажем, у кузни и видишь — гуляет себе в поле Монька Рашалл. Один или, скажем, с женой. С женой-то оно, пожалуй, лучше. Ну, подойдешь, тихо-мирно, руки в карманах. «Здрасте, скажешь, господин Рашалл. Гуляете?» Молчит. А глазами — туда-сюда. Чует, пес, неладное. Ну, добре. «А ведь за мной, скажешь, должок. Небольшой, но все-таки. Так не угодно ли, господин Рашалл?» Вынешь из кармана руку, этак не спеша замахнешься, размахнешься и…»
Ирмэ стиснул кулак и взвыл: ух ты! Посмотрел — серьга. А, чтоб ей! На указательном пальце выступила капля крови. Ирмэ слизал кровь языком и сплюнул.
«Дыру без бублика», вспомнил он. Нет, брат, врешь! Сколько-то он за нее да получит!
Он свернул и пошел по пустырю, ступая осторожно, чтоб не обжечься о крапиву. На пустыре, справа, стоял домик. Ирмэ толкнул дверь — не подается. «Запирается, чучело!» подумал он и забарабанил обеими руками.
Домик был ветхий и очень низкий: над землей торчали только крыша да труба, и видна была верхняя часть окошка: двойная рама и мутные, давно не мытые стекла. Пол и стены были под землей. Стоял домик одиноко, на юру, одно окошко — на пустырь, другое — в поле. И ни ворот, ни забора. У самой двери — земляной бугорок, а на бугорке хлопал крыльями и горланил петух.
— Тише ты! — крикнул ему Ирмэ и забарабанил сильней. За дверью послышались сухое шарканье шлепанцев по полу, вздох, бормотанье, кашель. Потом шепелявый старушечий голос спросил:
— Кто?
— Хае-Шейндл, — сказал Ирмэ, — это я, Ирмэ. Загремел засов, дверь открылась. За дверью стояла старушка с кривым ртом и с волосатой бородавкой над верхней губой. Она поглядела на Ирмэ круглым, как у щуки, глазом и прошамкала:
— Ш-шо?
— Вот, — сказал Ирмэ, показывая серьгу.
— Ш-шо там? — прошамкала старушка. — Не вижу. И пошла к окну. Ирмэ пошел за пей. В домике была всего-то навсего одна комната, тесная, узкая, пещерка. Но было в ней довольно чисто, даже уютно как-то. У стены — шкаф, по бокам — сундуки, накрытые свежей рогожей, посередине — стол. На стене — часы с гирями. На циферблате часов были нарисованы поле и пушки и дым от пушек, на заднем плане — синие солдаты в треуголках, на переднем — невысокий полный человек в белом кителе, в белых штанах, с подзорной трубой в руке.
— Не из-за чего было тарарам поднимать, — разглядев серьгу, недовольно проворчала старуха. — Ну, школько хошь?
— А сколько дадите? — осторожно сказал Ирмэ.
— Шкажи, школько хошь, — тогда шкажу, школьно дам.
— Нет, — уперся Ирмэ, — сперва-то вы, потом — я.
Старушка задумалась. И пока думала, — а думала она долго, — все шевелила губами, шептала что-то, но беззвучно.
— Копейку дам, — прошамкала она наконец.
У Ирмэ глаза загорелись. Э-гэ! Раз Хае-Шейндл даст копейку, значит, цена — пять!
Не говоря худого слова, он взял из рук Хае-Шейндл серьгу и пошел к двери.
— Поштой, поштой! Какой нешговорчивый! — зашаркала Хае-Шейндл шлепанцами. — Ну, школьно?
— Пять! — твердо сказал Ирмэ.
Старушка вдруг скорчилась, сморщилась. Замахала руками.
— Иди! иди!
Ирмэ и сам-то понял, что перехватил.
— То есть — три, — поправился он.
Старуха замахала руками и сердито бормотала: «Иди!» Она и слушать не хотела.
У Ирмэ сердце упало. «Так те и надо, рыжий! — подумал он. — Пять! Пять! Теперь-то она и копейку не даст!»
— Ладно, — сказал он, — две.
Старушка смягчилась: взяла серьгу, сунула Ирмэ в руку две какие-то монеты и вытолкнула его за дверь.
«Перехитрила, карга, — подумал Ирмэ, взглянув на монеты — дала-то не две, а копейку с полушкой».
Однако с другой-то стороны копейка с полушкой тоже деньги. Это, как ни считай, чуть побольше дырки без бублика. И то хлеб.
Ну, наконец-то! Наконец-то можно выпить шипучки с ромом! Копейка — в кармане, копейка с полушкой — во. То-то! Ирмэ вышел, облизал стакан… Крякнул. Да, напиток. И кто только его выдумал? Умный, верно, был человек! Башка!
Ирмэ пошел домой.
На базаре он увидал Неаха. Неах стоял у лотка и жадно глядел на бобы. Бобы были нового урожая, свежие и пахучие.
— Купить? — сказал Ирмэ. Он был еще богат — ещё полушка болталась в кармане.
— Купи.
Ирмэ купил. Съели.
— Мало, — вздохнул Ирмэ.
— А не двинуть ли к Анзику на огород? — тихо сказал Hoax. — Бобов там!
— Днем-то? — усомнился Ирмэ.
— Днем-то — самое время, — сказал Неах. — Ночью сторож. А днем кто? Днем-то самый раз.
— Не стоит, — сказал Ирмэ, — Попадет.
— Плюнь! — прошептал Неах. — Что тебе сделают? Ну, увидят. Ну, прибегут. А мы — драла. Свищи-ищи!
Огород — у самой реки — был большой. Три пугала — в пиджаках, в шляпах — стерегли его от птиц, сторож, по имени Гаврила, но прозвищу Косой, стерег его от воров. А стеречь-то было что: куда ни глянь — огурцы, капуста, морковь, бобы. Кой-где желтели подсолнухи.
Ребята остановились. Осмотрелись. Прислушались. Тихо. Ни души. Только вороны, черпая нечисть, гуляли по грядкам. А сторожа не видать — то ли спит, то ли ушел куда.
— Ну? — прошептал Неах. — Самое время!
Ребята осторожно поползли между грядками, как ужи — на брюхе, а проползти надо было порядком: бобы-то росли выше, у будки. Ползли медленно, вершок за вершком. А то — приостановятся, приподымут голову, слушают. Никого. Тихо. Ворон каркнет. Пловец по ту сторону моста ухнет: «Ух ты!» И — тишина. Ребята минуту послушают: все в порядке — ни души. И опять пригнутся и — дальше.
Вдруг Ирмэ услыхал шорох и тихий чей-то кашель. Между грядками, где-то совсем близко, притаился человек. Ирмэ лягнул Неаха, шепнул: «Замри!» Припал к земле и застыл.
Долгое время не слышно было ни звука. Тишина. Только сердце билось как часы — тик-тик. Уже Ирмэ думал, что ошибся. «Почудилось», думал он. Неах тянул его за ногу и шептал: «Ну, чего стал?» Он-то сам не слыхал ни шороха, ни кашля. Уже и Ирмэ казалось, что — чепуха, почудилось. Он приподнялся, огляделся. Никого. Вороны гуляют. Стрекочут кузнечики. Тихо. «Поехали!» шепнул он и пополз.
И вдруг — прямо впереди во весь рост поднялся человек без шапки, в белой рубахе, в синих домотканых портках. В руках он держал туго набитый мешок. Озираясь юркими, вороватыми глазами, он беззвучным шагом пошел к реке.
— Гаврила! — испуганно шепнул Неах.
— Какой там Гаврила? Гаврила с бородой! Вор!
И тут — с перепугу, что ли? — Неах выкинул дурацкую штуку: открыл, чудила, рот и что силы:
— Кар-раул! Воры! Кар-ра…
Ирмэ двинул его но зубам так, что он откатился и умолк. Но было поздно.
Человек услыхал «воры!», бросил мешок и побежал. Бежал он прямо на ребят. Это был молодой парень, рябой, с дурными черными зубами, но стройный и ловкий. Он пробежал так близко, что Ирмэ шарахнулся в сторону. Парень его увидал. «Убью! — прошептал он. — Убью, хвороба!» — прыгнул куда-то в ров, в овраг и пропал.
Из будки вышел сторож, Гаврила Косой, бородатый мужик в больших сапогах. Он, видимо, только проснулся: зевал, потягивался, крестил рот.
— Кто тут гавкает? — проговорил он гулким басом.
Ему никто не ответил. Ребята — ни живы, ни мертвы — лежали не дыша, Гаврила прошелся по огороду, замахнулся на ворон — «кыш, окаянные!» — и, зевая, почесываясь, вернулся в будку. Мешка он не заметил.
А ребята, ползком-ползком, выбрались из огорода, вскочили и — ходу. Остановились они только у моста.
— Услужил! — сказал Ирмэ. — Спасибо! Видал, кто это был?
— Кто?
— Да этот, с мешком?
— Нет, — сказал Неах. — Не видал.
— Оно, конечно, — сказал Ирмэ, — что на него, на вора, смотреть. Ты ведь такой — «не боюся никого, кроме бога одного». Орел!
Неах молчал. Сплоховал — ясно. Что тут говорить?
— Слободской Степа — вот кто, — проворчал Ирмэ.
Неах побледнел.
— Ну?
Слободского Степу в Рядах боялись как огня: вор и поножовщик — забубенная голова.
— Вот те и «ну», — сказал Ирмэ. — Балда!
— Будет тебе! — Неах чуть не плакал. — Что теперь-то, а?
— Известно что, — сказал Ирмэ. — Слыхал — «убью»? Вот и жди. Жди, когда ножом нырнет, — и все.
В местечко ребята вернулись тихие, понурые. С кем связались-то? Со Степой! Убьет ведь, вор! Факт — убьет!
Но уже на базарной площади ожили, повеселели. На базарной площади полно было ребят. Они с гиком, с криком прыгали вокруг какого-то лотка… Наскакивали на лоток всей оравой, стараясь его раскачать и повалить. Командовал паренек лет тринадцати. «Стройсь!» кричал он, но никто его но слушал. Тогда он обозлился и, приподнявшись на цыпочки, взмахнул рукой, гаркнул на всю площадь:
— По домам, бродяги! Шагом арш!..
Солнце стояло низко. Небо сгустилось, потемнело. Настали сумерки. От земли, как от печки, шло тепло. Легкий пар плавал над полем, и казалось, что поле тлеет и дымится.
На улице Сапожников было людно. Все высыпали на улицу — стар и млад — посидеть, покурить, спину расправить. Кто работу закончить не успел, тот сидел под сбоями у двери и строчил на швейной машине или вгонял последний гвоздь в сапог. Чахлые младенцы возились в пыли, тузили друг друга, и визжали. Мужчины, в жилетах, в опорках на босу ногу, молча курили, — устанешь за день, как собака, до разговоров ли. Зато уж женщины, высунувшись наполовину из раскрытых окон, стрекотали, как сороки. Огня еще не зажигали, — керосин-то не дармовой, а пока можно посидеть и так, без огня, ничего не сделается.
И только в одном долю, высоко, под крышей, неярко горел огонек. Дом этот на улице Сапожников называли «Высоким курятником». Старинный это был дом, «Высокий курятник», самый населенный и самый бедный дом в местечке, нескладный какой-то, смешной. Вокруг всего дома шли перильца, лесенки, балкончики. Верхний этаж — это был единственный в Рядах трехэтажный дом — выдавался далеко вперед и висел над улицей, как навес. И всегда — рано утром, поздно ночью — дом гудел, ревел, пел и плакал.
Внизу, в подвале, две сестры-портнихи, Либе и Нэше, шили приданое богатым невестам местечка. Девушки сидели у окна, игла быстро мелькала в прозрачных пальцах. Сестры шили и тоненькими голосами ноли о милом, который уехал в далекую страну, в Америку, и забыл, и письма не шлет. Они пели и кашляли глухо, как старухи, а в подвале темно, сыро, что в колодце, и гнусно пахнет чем-то кислым, — клопами, что ли, — и по стенам пышно цветет плесень.
Над подвалом, в тесных комнатушках, жили сапожники, портные, шапочники, скорняки. В каждой такой клетушке — только стол да стул, да кровать о трех ногах с разбитой спинкой. На кровати — семья, девять душ, а за столом — десятый, отец-кормилец. Он проворно сучит дратву или кроит карман, а за спиной — пропади ты пропадом! — хнычет ребенок, верещит жена, и сосед угодливо встречает заказчика, а заказчик сердится, кричит: «Да что! да как! да я тебя!»
Выше, в третьем этаже, шесть человек ткачей выделывали полосатые молитвенные одеяния — талесы. Чтоб скоротать время, — с шести утра до восьми вечера, шутка ли, — ткачи, как и девушки-портнихи в подвале, пели. Но девушки пели тоненькими приятными голосами, ткачи же ревели, как быки. Умолкали они только тогда, когда появлялся хозяин Оре, могучий человек с могучей русой бородой по пояс.
А на самом верху, на чердаке, под крышей, умирала старуха-нищенка Мере, и потому-то наверху в ее каморке день и ночь горел огонь. Старуха лежит одна. Забежит на минуту соседка, крикнет: «Как, Мере? Жива — нет?» — и опять никого, одна. Старуха глядит на огонек, слышит, как гудит и стонет под ней дом, «Высокий курятник», и думает, что зря ее господь забыл, — прибрал бы он ее поскорей, и спасибо ему.
Ирмэ и Неах, повеселевшие, спокойные, шли домой. Они шли чинно, не спеша, руки за спину и говорили тоже не спеша, степенно.
— Нет, — говорил Ирмэ, — как хочешь, а сапожное дело, это — не то. Не то, не то, Неах. Сиди, как проклятый, за верстаком, спину ломай. А тут и мухи и клопы, и дитя пищит, и жена визжит. Не то. Конечно, самая беда — жена. Я уж, Неах, думаю, что, может, не жениться мне, а?..
— Глянь-ка, Ирмэ, — сказал Неах.
У «Высокого курятника», на улице сидела дурочка Файтл. Перед ней на земле лежали моток черных ниток и спицы. Но она не вязала. Она уныло глядела на моток и, поводя пальцем, говорила с ним как с человеком.
— Понимаешь ты, детка, — говорила она мотку, — сплю это я, сплю и вижу сон, будто стоит это покойный дед, дай ему бог здоровья, будто стоит это он, стоит, и будто вдруг бородой махнул. «Ой, говорю, дедка, чего это ты, говорю, бородой махнул?» А он, — Файтл всплеснула руками, — а он как заплачет, как заплачет. «Ой, говорит, внучка ты моя, Файтл, я же, говорит, вот сейчас, вот только что потерял копейку, копейку, копейку..» Ай-ай! — Файтл вдруг завыла.
Ирмэ подошел к Файтл и сказал:
— Ну-ну, — сказал он, — нечего. Вот она, твоя копейка, — и показал ей кукиш.
— Что? — сквозь слезы проговорила Файтл.
Но Ирмэ уже занялся другим. На пороге своей лавчонки — лавчонка была в клопиную нору, и товару в ней было едва на три пятиалтынных — сидел пригорюнившись лавочник Фишль, убогий человек, подслеповатый и глухой. Он был в валенках и в зимнем ватном пальто, хотя на улице было ясно и тепло. Фишль тупо глядел себе под ноги и молчал. Он сегодня наторговал на восемь копеек, а с этим как домой-то придешь? — семья голодная, а дома пусто. И вот он сидел и ждал, не придет ли покупатель. Но покупатель не шел. И Фишль ждал.
— Фишль! — крикнул Ирмэ, — я вам вроде полушку должен.
Фишль поднял голову, открыл рот и уставился на Ирмэ.
— Что тебе? — сказал он глухо.
— Так дайте мне на эту самую полушку орехов, Фишль! — крикнул Ирмэ.
Лавочник поморгал — он ничего не расслышал — и вдруг вздохнул.
— Oй, ребятки, худо, — сказал он и покачал головой. — Ой, как худо. — И опять ссутулился, сник.
— Пойдем, — тихо сказал Неах, — чего тут.
Дома не было никого. Только младший брат Эле спал одетый на голом диванчике у окна. Ирмэ сунул ему под голову подушку, мальчик пробормотал что-то невнятно и сердито, но не проснулся. В комнате было темно. Ирмэ вслепую пошарил по столу и нашел горбушку хлеба. Он взял хлеб и пошел опять на улицу. Веселей на улице.
Неподалеку на бревне сидели Меер, шапочник Симхе и шорник Нохем. Нохем был высокий и худой — черное морщинистое лицо, длинные тонкие усы. Они с Меером были однолетки, одногодки, но казался Нохем старше лет на десять по меньшей мере. Ирмэ его не любил: шумный человек, горлопан. Все трое курили. И о чем-то говорили, громко говорили, спорили будто.
«О чем это они?» подумал Ирмэ и, жуя свой, хлеб, подошел поближе послушать.
Когда Ирмэ подошел, говорил Симхе. Говорил он негромко и напевно, будто молитву читал.
— И всегда-то ты так, Нохем. — говорил он, — шумишь ты, брат, галдишь, а к чему, чего — и сам-то толком не знаешь. «Сторонись, народ, — воевода идет». А только помни, Нохем: все от бога. В святом писании сказано так…
— Что вы мне «писание»! — зло перебил Нохем. — Вот вам писание: человеку, — большим заскорузлым пальцем он ткнул себя в грудь. — человеку тридцать четыре, а за верстаком он уже двадцать три. Двадцать три года, как один день. А что наработал? Чахотку наработал. Вот те и писание…
— Опять ты свое. — Симхе укоризненно покачал головой. — Ну, работаешь. И еще двадцать лет проработаешь..
— Дудки, — буркнул Нохем. — Я хитрей, — околею.
— Уж это, Нохем, как знать, — сказал Симхе, — все под богом ходим. А я вот о чем: и еще двадцать проработаешь, и тоже будешь гол и наг. Я не двадцать, я, слава те, сорок лет работаю. А что я наработал? Все работают…
— Все? — Нохем наклонил голову, сощурился. — Так ли? Все ли? А Шер работает? А Казаков работает, а Файвелке Рашалл работает? Да уж, работничек, сгори он.
— Взял! — сказал Симхе. — Взял Файвела! Он богатый, что на него смотреть. У него и так-то много. Ему бог дал.
— «Бог дал» — тьфу! — Нохем плюнул и закашлялся. Кашлял он долго, с сипом, с хрипом. Откашлявшись, отдышавшись, он заговорил опять, но глуше, тише: — «Бог дал»! Да откуда он взял-то, бог-то? Из жилетного кармана выложил, что ли? Или на банк поревел тысяч пятьдесят? Знаем мы, как он даст. Слыхали! Обдерут нас, дураков, а там: «Мы что! Нам бог дал». А нам-то чего он не дает? Мы-то, голь-то, у него на особом счету, что ли? А то, может, список потерялся. Свистнули, может, списочек-то.
— Не богохульствуй, Нохем, — строго сказал старик. — Потому-то он тебе и не дает, что ты богохульник и крикун.
— Так. — Нохем вдруг захохотал. — Так. Богохульник — потому и не дает. Верно. Правильно. Понимаю. Ну, а вы-то? Вы-то, господин Симхе? Что говорить — свят муж, праведник, хоть в рай старостой. Много вы-то получили? Чего-то не вижу я вашего золота, чего-то оно, понимаете, не бренчит, звону нема. А то, может, где-нибудь под полом бочки целые? — Нохем хитро мигнул. — Тогда, господин Симхе, сделайте милость, дайте до среды тыщенку взаймы, а?
— Ты, Нохем, не в свое дело не мешайся, — сказал Симхе. — У меня с богом свои счеты. За ним не пропадет, не бойся. Не здесь, так там.
— Это где там? — крикнул Нохем. — Там, там. — Он сердито стукнул ногой об землю. — Нет уж! Дудки. Давай — не надо. Давай менять. Пусть тут, а там — фигу. Ничего, не обижусь. Не гордый. Пусть мне — тут, а Файвелу и Менделу — там. И ладно. И квиты. А чтоб им недолго ждать, сам вот, этими вот руками, отправлю их туда. Спроважу, как следовает, — с громом, с блеском, с барабанным треском. Валяй! Получай по счету!
— Эх, брат, — сказал Симхе, — меняючи, только вор разживается, да и то на три дня.
— Слыхали, — проворчал Меер. Он заговорил впервые в этот вечер, до этого он сидел, курил, слушал и молчал.
— А хоть бы и на три, — сказал Нохем. — Терять-то нечего.
И опять закашлялся. Потом встал.
— Пойду, — сказал он глухо. — Вставать-то рано, на свету. Эх-ма! — И, длинный, сутулый, пошел через улицу в дом.
— Шалая готова, — тихо сказал Симхе.
— Прав он. — Меер махнул рукой. — Прав он, что говорить.
Сумерки сгустились. Кой-где зажглись огни. Шум затухал. Люди нехотя вставали, уходили в дом — ужинать и спать. На слободе гавкнула собака. Гавкнула раз и умолкла. Но сразу же — и на «выгоне» и на «шляху» — на лай отозвались несколько собак..
К Ирмэ подошел мальчишка.
— Сегодня ваша сторожка, Ирмэ, — сказал он.
В Рядах не было городских сторожей. Стерегли местечко от пожаров и от воров сами жители. Это называлось «сторожка».
— Так помни, Ирмэ. — сказал мальчик и ушел. Ушли и Симхо и Меер. Улица опустела.
«Который это час?» подумал Ирмэ. И вдруг услыхал свист — Алтер стоял за углом.
— Пора? — сказал Ирмэ.
— П-пора, — сказал Алтер. — Идем.
Мальчики долго кружили по темным улицам и переулкам. Прошли пустырь, чей-то двор, опять пустырь и наконец вышли к реке. Тут Ирмэ заметил, что совсем не так уж темно, как казалось, — ясно видны река и луговой берег реки. Место было пустынное, глухое. Ни людей вокруг, ни огня. Только собаки брехали вдалеке. Брехали лениво — со сна, должно быть.
— Веселое место, — сказал Ирмэ и плюнул.
— Постой, — сказал Алтер. — О-огня-то не видать.
Ирмэ глянул влево, вправо, — нет, не видать.
— Рано, — сказал он.
— Нет, — сказал Алтер, — и-пора.
Они пошли берегом. Прошли шагов тридцать, и вдруг впереди вспыхнул огонек.
— Ого, — сказал Алтер. — Вот оно где.
На берегу — окнами на воду — стоял ветхий домик. Он был похож на воронье гнездо — на высоких толстых сваях — утлое жилье: четыре стены, крыша, на крыше труба. Дом был, как говорится, голый — ни сеней, ни чулана. Жил тут сапожник Герш, сам-третей: он, жена да воробей на крыше. В Рядах про Герша говорили: «Не дурак, а вроде чудак». В очках, к примеру. А зачем молодому очки? Чудак. Ирмэ же его знал мало: Герш с месяц только как вернулся с военной службы.
Ребята подошли к дому, приостановились, присмотрелись. Будто на помосте стоит кто-то, а кто — не попять, — темно. Хоть бы слово сказал, а-то стоит, молчит. Думу думает. Во, дурной.
— Ну-ка, — шепнул Ирмэ. — Чихай.
— Ч-чего? — удивился Алтер.
— Чихай, говорят. Ну?
Мальчики — оба разом — набрали воздуху и — гоп-чхи! — Человек зашевелился, повернулся в их сторону и звонко сказал:
— Кто?
Ирмэ обрадовался: Лейбе!
— Дядя Лейб, — сказал он, — это мы.
— А-а, — сказал Лейбе, — пришли?
— Пришли.
— Ну, и добре. Что делать-то — помним?
— П-помним, — сказал Алтер. — «Г-гляди в оба».
— Так, — сказал Лейбе, — а заметили что — в окошко — тук. Ясно?
— Ясно, дядя Лейб, — запел Ирмэ. — Ясно, ясно…
— Ну тебя, — сказал Лейбе. — Не дури.
Подошел Янкель Гор, шорник. Они с Лейбе о чем-то тихо поговорили, и Янкель пошел в дом. Потом еще кто-то, — Ирмэ его не узнал, хотя голос-то был знакомый, — опять поговорили: что-то Лейбе спросил, что-то тот ответил — и в дом. А народу в доме уже было много.
— Значит, так, — сказал Лейбе.
— Так, — сказали ребята.
Лейбе взялся за ручку двери.
— Дядя Лейб, — тихо окликнул его Ирмэ.
Лейбе оглянулся.
— Чего?
— Дядя Лейб, — Ирмэ заговорил шопотом, — о чем это вы там, а?
Лейбе засмеялся.
— О Халабесе, — сказал он. — Его, подлеца, женить надо, — вот что.
— Нет, — сказал Ирмэ, — вы — правду.
Лейбе подошел поближе.
— А — никому? — сказал он сурово.
Ирмэ обиделся.
— Да что я, маленький, что ли?
Лейбе наклонился и сказал чуть слышно:
— Так вот, — сказал он. — Запомни. Запомни, рыжий: о клопах, о блинах, о ногах, о котах, о боге и о синагоге.
Ирмэ удивился:
— Ну?
Но Лейбе уже прошел в дом.
Ребята уселись на нижней ступеньке лестницы — тесно, бок-о-бок.
— И верно, — сказал Ирмэ, — о чем они там, не знаешь?
— Кто их знает, — сказал Алтер. — А только б-батька говорит — у-упекут их скоро.
— Что ты? — испугался Ирмэ. — Чего это?
— Б-батька говорит: им дай — все разнесут. — А пристава-то, — Алтер провел пальцем по горлу, — во!
— Ну! — Ирмэ покачал головой. — А ведь за такое дало знаешь!..
— В С-Сибирь, — твердо сказал Алтер. — Б-батька говорит…
Ирмэ вздохнул.
— Хорошие парни, — сказал он, — жалко.
— Жалко, — согласился Алтер.
Ребята замолчали. Было темно и тихо. Вода плескалась и билась о берег. Где-то далеко, — на церковной колокольне, что ли, — кричала птица. Крикнет раз «кра» и долго-долго молчит. Потом опять «кра».
Ирмэ встал.
— Ты посиди, — сказал он, — а я пойду послушаю.
Он поднялся на помост, подошел к окну, прижал к стеклу нос, вгляделся. Да, много тут увидишь! Кто-то сидел у самого окна и спиной заслонят всю комнату. Расселся, балда. Ирмэ отошел от окна, подкрался к двери, приложил ухо к замочной скважине, притаился. Нет. Ничего не понять. Говорят все разом и тихо, шепотом. Одно только слово Ирмэ расслышал, — и то потому, что его повторили раза четыре подряд, — это «пунт» или «пункт». Но что такое «пунт» — Ирмэ не знал. Он спустился вниз, — чего так стоять.
— Алтер, — сказал он, — не знаешь, что такое «пунт» или: «пункт»?
— Фу-унт?
— Нет, «пункт» или «пунт».
— Не з-знаю.
— Ружье, что ли?
— П-похоже.
— Значит, вона они что затеяли, — сказал Ирмэ. — Не дело.
И вдруг услыхал шаги. К дому подходил человек, в темноте натыкаясь то на бочку, то на кочку, то на столб, то на бревно. Он говорил сам с собой, ругался и ворчал. «Чтоб те, Фейга, гнида, ни дна…» — ворчал он и плевался. Ирмэ толкнул Алтера. Алтер толкнул Ирмэ. Вот уж — не было печали. Они сжались, стихли. Что-то будет, а?
А тот подходил все ближе. Вот он дошел до лестницы. Вот он остановился, стал. Он стоял и, не замечая ребят, глядел на освещенное окно. Он замолчал. Стоял, глядел, ждал чего-то. Эх, ты! Ирмэ тихонько пнул Алтера. Алтер тихонько пнул Ирмэ. Вот ведь…
Вдруг человек шагнул к лестнице, но на лестницу не попал, а угодил куда-то в сторону, в ямку. Он покачнулся, плюхнулся оземь и как гаркнет:
Эх-ты, д'моя милая, д’какая ты богатая…
Ребята перевели дух. Тьфу ты, пьяное рыло! Ирмэ подошел к человеку и легонько тронул его за плечо.
— Слышь-ка, друг, — сказал он, — проваливай отселева, ну!
Человек перестал петь и уставился на Ирмэ. С пьяных глаз и в темноте Ирмэ ему, должно, представился невесть кем. Он засопел, всхлипнул и проговорил жалобно и тихо:
— Фейга, голуба, — проговорил он, — дай водицы, а! Попить, а!
— Ну-ну, — сказал Ирмэ, — нечего тут. Проваливай. А то как дам.
Он приподнял пьяного, поставил его на ноги, по тот мотался и жалобно лопотал:
— Попить, а! Дай, а!
— Дай ему л-леща, — сказал Алтер.
Ирмэ дал. Пьяный покачнулся и вдруг заплакал.
— Фейга, а! За что, а? Не брал я, Фейга. Вот те крест — не брал.
Плача, бормоча что-то, он запустил в карман руку и достал пару медных монет. Он сунул деньги Ирмэ — «на», а сам пошел куда-то в ночь, в темноту, всхлипывая и шатаясь.
— За что, а, Фейга, а? — тихонько шептал он.
Ирмэ пересчитал деньги — семь копеек.
— Ну-ну, — сказал он, — что бы каждый день так.
— Не х-худо бы, — сказал Алтер.
— Добрый мужик, — сказал Ирмэ, — зря мы его стукнули.
— Не зря, — сказал Алтер, — он з-заплатнл.
Становилось поздно. А в доме всё говорили, спорили — хоть бы кто собрался уходить. Открылась дверь — и на минуту показался Лейбе.
— В порядке? — сказал он.
— В порядке.
— Кто горланил?
— Пьяный один, — сказал Ирмэ. — Мы его уже спровадили.
— Ну, и ладно, — сказал Лейбе и захлопнул дверь.
Мальчики сидели на лестнице тесно, бок о бок и молчали. Алтер дремал. Ирмэ — тот не спал. Ирмэ сидел, думал.
«Хорошо бы, — думал он, — пожар. Пожарники скачут. Народ бежит. Здорово. Я б в окошко — чок: «Пожар!»— и ходу. Ух, здорово бы!»
Он приподнялся, осмотрелся: а не горит ли где на самом деле? Темно. Тихо. Вода плещется о берег. На церковной колокольне кричит птица: «кра!» Крикнет раз и замолчит. Потом опять: «кра!»
«Скучно», Думал Ирмэ.
И вдруг близко, совсем рядом увидел огонек. Не огонек — искра. И не горит — еле тлеет. Еле тлеет, а не тухнет. А то вдруг ярко вспыхнет. А там опять — еле тлеет и слабо светится во тьме.
«Что такое?» подумал Ирмэ.
Он понюхал воздух. Гарью не пахнет. Что за черт?
— Алтер, — сказал он, — глянь-ка, что такое.
Алтер посмотрел.
— С-светлячок, — сказал он вяло.
— Нет, — сказал Ирму. — Не то. Идем — поглядим.
— Чего там г-глядеть? — сонно отозвался Алтер. — Светлячок, ну!
— «Светлячок, светлячок»! Говорят тебе — не то. Идем.
— Не и-пойду, — уперся Алтер. — Иди один.
— У, ты! — Ирмэ плюнул. — Герой!
И пошел один, осторожно, на цыпочках. Искра не разгоралась — только дрожала слегка. Чуть-чуть. И вдруг Ирмэ понял: папироса! Он хотел было незаметно повернуть к лестнице, к дому. Но тут искра ярко вспыхнула. Ирмэ вскрикнул: он увидел знакомое рябое лицо и прозрачный светлый глаз. Глаз смотрел прямо, в упор и подмигивал.
— Степа! — крикнул Ирмэ и побежал.
Он бежал улицами, переулками, по пустырям, по огородам. Пробежал базар. И все время слышал за собой чьи-то шаги — догонял кто-то. Степа! Ирмэ устал: ноги подгибались, подкашивались ноги, и дышал он тяжело, с хрипом. Но остановиться нельзя было, никак. Остановишься — смерть. Убьет. Убьет, вор.
Наконец у самого дома Ирмэ услышал за спиной тихий шопот: «И-Ирмэ, это я». Фу ты, Алтер!
— Я думал — Степа. — Ирмэ сел, закрыл глаза и замолчал. — Счастье, что ушли, — сказал он, помолчав. Зарезал бы Степка.
— Н-ну?..
— Дважды-два.
— Ч-чего это?
— Было дело, — сказал Ирмэ. — Потом скажу.
— А т-теперь — как? — сказал Алтер.
— Подождем сколько-то и назад. Что делать? Надо.
— Л-Лейбе-то сказать?
— Насчет Степы? — сказал Ирмэ. — не стоит. Он не за ними. Он за мной.
Вернулись ребята кружным путем, мимо кузниц, мимо бани, а то — базаром — еще на Степу нарвешься. Нет. Уж лучше не надо.
И только подошли они к домику у реки, как распахнулась дверь и на помост вышли Лейбе и Герш. Герш был высокого роста — на целую голову выше Лейбе — и, несмотря на свои двадцать шесть лет, совсем седой. Лицо — длинное, худое, на носу — очки, хотя смотрел он почему-то поверх очков, как старик.
Лейбе был без шапки, шумный и веселый.
— Ну, ребята, — сказал он, — как дела?
— Помаленьку, дядя Лейб, — сказал Ирмэ.
— Всё в порядке?
— Будто так.
— Глядели-то в оба?
— Известно.
— Ничего такого не заметили?
— Ничего такого.
— Ну, спасибо. Благодарствую, — сказал Лейбе. — А сейчас, ребята, вольно. По до-мам.
— Погоди-ка! — громко сказал Герш. От военной службы у него осталась привычка говорить коротко и громко. — Минут десять назад где были?
— Тут, — сказал Ирмэ.
— Тут ли? — сказал Герш. — Я выходил, окликал — никого.
Мальчики молчали.
— Ну, ребята, — сказал Лейбе. — Вас спрашивают, — где были минут десять назад?
Мальчики молчали.
— Тут что-то не так, — сказал Лейбе. — Где были? Что случилось?
— Мы б-бежали, — несмело проговорил Алтер.
— Куда бежали? Чего бежали? — удивился Лейбе.
— От С-Степки.
— Какого Степки?
— Слободского Степки, ну, — сказал Ирмэ.
Лейбе насторожился.
— Слободского Степки? — сказал он. — Он что — тут был?
— Тут.
— Степка? Тут? Где тут?
Ирмэ показал.
— Вот, — сказал он. — Сидел и дымил.
Лейбе свистнул.
— Та-ак, — сказал он. — Чего не постучали?
— Мы, по совести-то, т-трухнули малость, — сказал Алтер.
— Эх-ма! — Лейбе покачал головой. — Наделали вы делов. Знаешь, кто этот Степа? — повернулся он к Гершу.
— Слыхал что-то, — сказал Герш. — Вор?
— И шпик. Вор и шпик, — повторил Лейбе. — Доносчик. Понимаешь? — Он стоял красный и злой.
— Так-то, братцы, не годится, — сказал он сердито.
— Мы не знали, — виновато сказал Ирмэ.
— Понимаю, что не знали, — сказал Лейбе. — А все одно — так-то не делают. Надо бы свистнуть, крикнуть. Дать знать, одним словом. А то так-то — не дело. Ну, ладно. Спасибо и на этом.
Он повернулся и вместе с Гершем пошел в дом.
— Ну, б-брат, сработали! — сказал Алтер.
— Да уж. — Ирмэ плюнул.
Они медленно плелись вверх по улице и молчали.
— Ничего, Ирмэ, — проговорил наконец Алтер, — в другой-то раз б-будем знать.
Ирмэ не ответил. Он шел, свесив голову и цыкал зубом. Сплоховал; рыжий, сплоховал.
Когда ребята подходили к Большому колодцу, была полночь, и по всему местечку пели петухи.
У колодца уже ждал Хаче.
— Кончил дела? — сказал он.
— Кончил.
— Много наработал?
Ирмэ невесело усмехнулся.
— Много, — сказал он. — Сто рублей.
— Сто т-тумаков, — поправил Алтер.
— Продавать их будете? Или как?
— Купишь — и-продам.
— Почем фунт?
— Мы и-поштучпо.
— Ладно. — буркнул Ирмэ. — И без вас тошно.
Полночная глушь стояла над местечком. В домах потушепы огни. Все спит. Даже собаки не лают — уснули. Только птица на церковной колокольне не хотела угомониться. «Кра» — кричала она хрипло. И потом — у «яток» чего-то шумели, галдели чего-то у «яток», горланили.
— Сторожки б-балуют, — сказал Алтер. — Идем?
У «яток» сторожек собралась орда целая, отчаянный все народ — бойцы, вояки, вооруженные до зубов: у этого — палка, у того — кнут, у третьего — батькин ремень от штанов. Дело-то ночное — знаешь. Сторожки шумели, галдели, старались друг перед другом. Один скакал вокруг «яток» на четвереньках, подпрыгивал, лягался и ржал, как лошадь. Другой взобрался на крышу, лег, растянулся и, стукая себя кулаком но животу, приговаривал: «Левой! правой! Шагом арш!»— «Легче, тюря, легче! — кричали ему снизу. — Лопнешь!» Ребята постарше сидели рядком на длинной скамье, сидели, курили, болтали о том, о сом. Посредине восседал печник Пейше, дядя тучный и тупой. Он что-то врал, Пейше, — должно быть, нес несусветное что-то, — ребята гоготали, покатывались прямо со смеху.
— Другой раз, — говорил Пейше, — зовет пан еврея-арендатора и говорит ему…
Но что сказал пап еврею-арендатору — ребята так и не узнали. Вдруг раздался свисток, и у «яток» появились два пожарника, в медных касках, в брезентовых сапогах. Поверка.
— Пробойная улица? — сказали пожарники.
— Тут! тут! — в два голоса ответили сторожки с Пробойной.
— Почтовая улица?
— Тут. Тут.
— Улица Сапожников.
— Тут, — сказал Ирмэ.
— Второй где?
— Не пришел второй, — сказал Ирмэ.
— Кто?
— Бенче-хромой.
— Запиши, Нисен, — сказал старший пожарник, лавочник Сендер, помощнику.
Когда пожарники ушли, Пейше встал, потянулся, зевнул.
— Что ж, ребятки, — сказал он, — поверка прошла, — можно и на боковую. Так, что ли?
— Ясно, — сказали ребята. — А придут еще, скажем: тут он, сейчас будет.
— Эге, — сказал Пейше, — верно. А вам, ребятки, спешить-то некуда. Вам-то еще и погулять можно. Так я говорю?
— Факт, — сказали сторожки.
Пейше ушел.
— Ребята, — сказал Ирмэ, — надо б хромого поднять. А то — он дрыхать, а я за него отдувайся.
— И то, — сказали сторожки.
Начали они мирно и чинно: подошли к дому хромого, стали полукругом и на разные голоса, кому как дано — кто тонко, кто густо — замяукали. Командовал паренек лет пятнадцати, в полосатых рваных штанах, по имени Симон. Он махал рукой и приговаривал: «Раз-два! Мяу-мяу. Раз-два! Мяу-мяу».
Открылось окно соседнего дома, и на улицу высунулась заспанная всклокоченная голова кожевника Гдалье.
— А? — проговорила она сонным голосом. — Что такое?
— Ничего такого, господин Гдалье, — сказал Симон. — Хромого будим. Его сторожка, а он, понимаете, спать. Барин!
Гдалье засмеялся.
— Напугаете его до смерти, — сказал он и закрыл окно. Но потом опять появился в окне и сердито крикнул: — А только не дело это — всю улицу подымать.
— Заметано, господни Гдалье, — сказал Симон. — Точка.
— Точка-шмочка, — проворчал Гдалье. — Не галдеть — и все. А то — водой окачу.
— Ясно, господин Гдалье, — сказал Симон. — Точка.
Гдалье со стуком захлопнул окно. Сторожки приумолкни.
— Не беда, орлы, — сказал Симон. — Поведем, значит, атаку с флангу. Только и всего. Ясно?
Он подошел к окну, потянул раму — нет, не открыть. Тогда он постучал и крикнул басом:
— Бенче, вставай!
Бенче проснулся. Проснулся и побежал к окну.
— А? кто?
— «Кто?» Я — вот кто! — сказал Симон. — Урядник. Где у тебя лампа?
— Какая лампа, пан урядник?
— Видал! «Какая лампа, пан урядник?» — сказал Симон. — Да ты что? Оглох, что ли? Сказано было, чтоб по случаю именин его величества государя императора на окне лампа горела или там свеча. Не слыхал ты, что ли, хромой чорт? Или тебе закон не писан?
— Не слыхал, пан урядник. Ей-богу, не слыхал. — пробормотал Бенче. — Да я что? Я могу. Я враз…
Он заковылял куда-то вглубь комнаты, с кем-то пошептался, с женой, верно, — и вот на окне действительно появилась свеча. Она горела ровным светом, освещал подоконник и раму.
— Чтоб до утра так, слышь? — сказал Симон. — А то гляди у меня.
— Понимаю, пан урядник, понимаю, — пролепетал Бенче. — Чтоб до утра. Так. Так. Понимаю.
Сторожки прямо пальцы кусали, чтоб не заржать. Вот ведь — поверил. Поверил, чучело.
— Все в порядке, — сказал Симон. — Потопали.
Сторожки двинулись шумной толпой.
— Тихо, орлы, тихо, — сказал Симон. — Поздно же.
Верно, было поздно, очень поздно, глухая ночь. Из открытых окоп, из полуоткрытых дверей доносились и храп, и сап, и вздох, и стон — Ряды спали. Многие спали не в доме, — а на крыльце, во дворе, под открытым небом, — в комнате душно, дышать нечем. А по ночным пустынным улицам веселой: оравой шли сторожки.
— Стоп, орлы, приехали, — скомандовал Симон.
Подошел к какому-то дому, толкнул коленом дверь и вошел в сени. В сенях на легкой парусиновой кровати спал толстый парень. Он лежал на спине, по пояс голый и дышал ртом, как рыба.
— Смерл, вставай, — сказал Симон. — Река горит, Смерл.
Парень не ответил. Он спал. Симон двинул его кулаком в бок и крикнул:
— Вставай, говорят! Река горит!
Парень спал.
— Так я и знал, — сказал Симон. — Колода.
Он взял Ирмэ, Алтера, и Хаче и повел их в сени.
— Бери-ка вот колоду, — показал он на парня, — и неси на улицу. Ясно?
— Зачем? — сказал Хаче.
— Много будешь знать — состаришься, — коротко ответил Симон. — Сказано те: бери — и точка.
Ребята подняли кровать и понесли. Парень не проснулся. Не пошевелился даже. Он спал крепко. На улице кровать окружили сторожки, и шествие двинулось к базару. Шествие было торжественное, но тихое, — Симон приказал, чтоб ни звука. Носильщики менялись часто: «колода»-то была здоровой, пудов в пять весом, не меньше. На остановках Симон слегка щелкал «колоду» по носу, — проверял: спит — не спит? Парень спал.
— Так, — говорил Симон. — В порядке. Следующий. Кто следующий? Взяли. Ясно.
Вдруг — у самого базара — впереди показался человек высокого роста, без шапки и босой. Он был уже совсем близко и шел прямо на «колоду».
— Орлы, бегом! — скомандовал Симон.
Сторожки бросили кровать и — врассыпную, кто куда. Ирмэ, Хаче и Алтер засели неподалеку, за крыльцом соседнего дома, — крыльцо было широкое, с резными перилами, с навесом. Сидели тихо, не дыша.
Ирмэ не удержался, — осторожно выглянул, присмотрелся и повеселел.
— Да это же Исроэл, божедур, — сказал он.
— Дурье, — сказал Алтер. — И-нашли кого и-пу-гаться.
Исроэл, «божедур», огромный рыхлый человек, в грязных отрепьях, без шапки, без сапог, медленно шел по улице. Подошел к кровати, постоял, посмотрел и дальше пошел. Шел, думал о чем-то и молчал. Он всегда молчал. Когда-то, в давние годы, это был самый ученый человек в местечке, светлая голова. Он учился где-то в городе на доктора. Как он попал в город, как он учился, небогатый парень из местечка, — не понять. И вдруг, нежданно-негаданно, появился в Рядах. Пришел как-то под вечер в синагогу, лег в углу на скамью и заснул. Никто понять не мог: что такое? с чего он? А наутро-то поняли с чего: не в уме человек, тронулся, — «божедур»! Так он и остался в Рядах. Днем спал — в синагоге, в поле, ночью ходил по улицам. Ходил, думал о чем-то и молчал.
Ребята подошли поближе.
— Исроэл, — сказал Ирмэ, — ты о чем это все думаешь-то?
Сумасшедший посмотрел на Ирмэ пустыми глазами, почесал бороду, спину, волосатую голую грудь, но ничего не ответил.
— Исроэл, — сказал Алтер, — ж-жениться хошь?
— Файтл сосватаем, не кого-нибудь. — Ирмэ подмигнул.
— Ну, тихо! — сказал Хаче. — А то знаешь? Глумилась верша над болотом, да сама туда же пошла.
Он свернул цыгарку, сунул ее сумасшедшему в руку, чиркнул спичку.
— На, — сказал он, — покури.
Исроэл взял цыгарку, послюнил ее, закурил. Потом повернул и медленно, с трудом волоча большие ноги, пошел к базару.
Мальчики долго смотрели ему вслед.
— А какая была голова! — сказал Хаче. — Золото.
— Да-а! — Ирмэ вздохнул.
— Они в-все такие, — сказал Алтер, — у-ученые-то.
— Ты почем знаешь? — сказал Хаче.
— Б-батька говорил.
— «Б-батька, б-батька», — проворчал Ирмэ. — Много твой батька знает.
Они вернулись к парню, накрыли его до подбородка одеялом, закутали, чтоб тепло было.
— Спи, жеребчик, спи, полено, — пропел Ирмэ тонким голосом. — Пусть тебе приснится сено.
— Спи, колода, спи, дурак, — подхватил Алтер. — Пусть тебе приснится мак.
Ребята помолчали, прислушались — спит? Спит. Они обошли кровать и поспешно, пока никто не заметил, — юрк в ближайший переулок.
Подул ветер. Зашумели деревья. Темнота, как всегда перед рассветом, сгустилась, отвердела.
— Пора, ребята, — сказал Хаче, — а то скоро засветает.
— И то, — сказал Ирмэ, — пора.
Ребята подошли к дому Рашалла, остановились, осмотрелись. Дом был крепкий, в два этажа, крытый листовым железом. Вывеска «Лен и пенька, Ф. Рашалл» была прибита не к крыльцу, как обычно, а прямо к стене, над самыми окнами.
Хаче покачал головой.
— Больно возни много, — сказал он.
— Ничего, — сказал Ирмэ, — сладим.
Однако и сам понимал, что «сладить»-то будет не просто. Вывеска тяжелая. И висит неудобно. Неподходяще висит. Лестницу бы. А где ее взять-то, лестницу?
— А то, может, так, — сказал он. — Эту оставить на месте — куда ее? — а сюда еще — «аптека»?
— Нет, — сказал Хаче. — Не годится. Тут-то всякий дурак поймет, что дело нечисто. Это не работа.
— Ладно. — Ирмэ решительно шагнул к базару. — Снимем ту, а эту потом. Не убежит.
— Можно, — сказал Хаче, — так-то оно можно.
Аптека помещалась в длинном одноэтажном доме, недалеко от базара. В доме еще горел огонь — против двери, за круглым столиком, сидел сам аптекарь, господни Гроссберг. Перед ним лежала раскрытая книга, по он не читал, — он спал. Он сопел и фыркал, а лысина блестела на огне, как медный самовар. И, как пятно на самоваре, на лысине чернела муха. Ирмэ осторожно приоткрыл дверь, заглянул.
— Вот храпака то задает, — сказал он, — даже плешина вспотела.
— П-плюнуть бы ему на п-плешину, — сказал Алтер.
— Ну-ну, — проворчал Хаче, — нечего дурака-то валять Дело — так дело. А то я — домой.
Вывеска была небольшая, на зеленом поле одно слово белым: «аптека», и висела она невысоко Ребята без особых хлопот, легко и просто, сняли ее с крюков. Жесть даже не звякнула.
— Чисто сделано, — сказал Ирмэ.
— Ладно, ладно. Пошевеливайся, — проворчал Хане. — Видишь — светает.
Верно, светало Земля шла к солнцу — и небо над землей бледнело, ширилось. Над полями встал туман, густой, как вата. А тьма на улицах редела, уходила за реку, в поле, в туман Стали видны дома. Тихие, молчаливые, они казались необитаемыми. Ветер зашумел сильнее. Он шел издалека и нес с собой прохладу и запах тлеющей травы.
— Живей, живей, — торопил Хаче.
Не везло им нынче, ребятам Только подошли они к дому Рашалла, как на базаре заиграл рожок. Пастух, низенький мужик, косоглазый, с безбородым бабьим лицом, стоял у «яток» и, красный от натуги, дул в рожок, — созывал стадо. И вот захлопали калитки, заскрипели ворота — со всех концов местечка полуодетые люди сгоняли на базар скотину. Коровы бежали валким шагом. Они чуяли запах травы, они мычали и спешили. За ними, придерживая локтем спадающие портки, поспевали хозяева, сонные, ленивые. Они ежились, чесались и, широко открывая бородатые рты, зевали гулко, на весь базар: «О-хо-хо, господи боже мой».
Ирмэ плюнул.
— А чтоб те, косому, с твоей дудкой вместе.
Открылись ворота, и Семен, сторож Рашалла, погнал к базару двух коров, одну — черную, другую — белую. За белой, подпрыгивая, бежал теленок.
Семен увидел Ирмэ и осклабился.
— Скупал ты вчера моего жеребца, — сказал он, — дюже добре. Спасибо.
Ирмэ не ответил. Он проворчал что-то и перешел на другую сторону. Вывеску он успел сунуть под крыльцо.
Пастух угнал стадо за реку, на луга. Вернулся Семен. Улица опустела, затихла — местечко уснуло самым крепким предутренним сном.
— Идем, ребята, — сказал Хаче, — а то не поспеть. И вдруг опять показались пожарники, Сендер и Нисен.
— Какая улица?
— Такая, — сказал Ирмэ.
— Как — такая? — удивился Сендер.
— Да эта самая.
— Ничего не понимаю? — сказал Сендер.
Тут и ноеимать-то нечего, — сказал Ирмэ. — Дело ясное.
— Тьфу ты!
Сендер повернулся и пошел прочь.
— Давно бы так, — сказал Ирмэ. — А то — ходят, ходят. Чего, спрашивается?
— Так как же? — сказал Хаче.
— По мне, — сказал Алтер, — п-подождать до завтра.
— Так. — Хаче сердито махнул рукой. — Опять — двадцать пять. Опять, значит, не спать.
— Верно, — сказал Ирмэ. — Идем.
Ребята поднялись на крыльцо. Ирмэ встал на перила и, левой рукой ухватившись за оконный карниз, правой рванул вывеску на себя. По вывеска была приделана крепко, — не подалась никак, ни насколько. Прямо — приросла к стене.
— К-камень бы, — сказал Алтер.
— Чего? — оказал Хане.
— С-стукнуть бы, говорю, разок — она и полетит.
— Голова! — сказал Хаче и полез Ирмэ на подмогу. Вдвоем они чуть приподняли вывеску вверх, потом рванули: вниз, потом влево, потом вправо, вверх, вниз, влево, вправо.
— Пошла, — сказал Ирмэ. — Пошла, миляга.
— Ать-два! — скомандовал Хаче. — Взяли! — И рванул. Рванул так, что один крюк вылетел пробкой. Вывеска, как подбитая птица, левым крылом соскользнула и повисла над самым окном.
— Так ее! — крикнул Ирмэ.
— Тише ты, — сказал Хаче.
Вывеска теперь держалась только на правом крючке. Но до него, черта, не достать было. Ирмэ чуть не сверзился с перил, а не дотянулся. Плохо.
— Л-лестницу бы. — сказал Алтер.
— Иди ты к ляду. — обозлился Ирмэ. — Лезет, тоже!
— Раскачать ее, — сказал Хаче. — Шибко если раскачаешь — не выдержит крюк. Сдаст.
— А ну, — сказал Ирмэ, — взяли!
Вывеска стукнулась об степу. Отлетела. Опять стукнулась. Опять отлетела. И вдруг — острым краем — как хватит по окну! — осколки посыпались.
Ребята прямо замерли со страху. Мать моя! Но уже через минуту их и следу не было — они что духу неслись к мосту, к полю. Подальше, к чорту на рога — только подальше.
— Стой! Держи! — кричал Семен, выскочив за ворота. — Держи! Стой!
Ребята пронеслись по мосту, взлетели на черный холм, кинулись в траву и замерли, застыли. Только сердце билось так, что в ушах звенело. Ух ты!
А за ними в местечке слышались свистки, крики. Со всех сторон к дому Рашалла сбегались сторожки. Подошли пожарники. Явился сам Кривозуб, старший стражник.
— Разойдись! — кричал он еще издалека.
Ребята слышали шум, крик, свист — и лежали тихо, не дыша. Над ними занимался день. Всходило солнце. Птицы пели на разные голоса. Туман рассеялся, росой осел на траву. В шлюзах мельницы зашумела вода. Начиналось утро.
— Как думаешь, Хаче, — сказал Ирмэ, — смекнут — кто?
— Нас Семен видел, — сказал Хаче, — это худо.
— Мало ли что видал. А не пойман — не вор.
— А твоя шапка г-где ж? — сказал Алтер.
Ирмэ обеими руками схватился за голову. Ну да. Нету. Нету шапки.
— Вот те два! — сказал Хаче. — Как же ты так?
— Не пойму. — Ирмэ растерянно щупал карманы. — Забыл, понимаешь.
— Ну, брат, дело — табак, — сказал Хаче.
— П-попадет на орехи, — сказал Алтер.
Ирмэ встал.
— Плевать, — сказал он беззаботно.
Плевать-то плевать, однако заскучал. Верно, дрянь дело. И шапка пропала. И от батьки попадет. И еще Щука всыплет. Эх!
— Говорил я — не н-надо. — сказал Алтер.
— Тебя послушать — всегда не надо, — сказал Ирмэ. — Ты бы, брат, дома сидел.
— Тихо, — сказал Хаче. — Кто-то идет.
По мосту шел человек, шел медленно, останавливаясь через шаг, озираясь, — искал кого-то. Потом полез на холм. И опять стал. Теперь уже его ясно видно было — Симон.
— Симон! — крикнул Ирмэ.
Тот подошел.
— Ну, что? — сказал Ирмэ. — Как там?
— В порядке, — сказал Симон. — Крнвозуб: «Что такое? В чем дело?» А Семен: «во!» — и сует шапку. Кривозуб: «Чья шапка?» А Монька: «Ирмэ!» А Файвел: «Это, говорит, который? Это, говорит, рыжий такой? Сапожника Меера сын?» А Монька: «Он самый, говорит. Он, говорит, вор, плоты крадет. Вор, говорит, и собака».
— Ну-ну, — проворчал Ирмэ. — Потише.
— Что «ну-ну»? — сказал Симон. — Что — я свои слова говорю, что ли? А Файвел, значит: «Иди ты, Моня, спать. А я, говорит, с его папашей потолкую. Я, говорит, так с ним потолкую, что три года помнить будет». А Монька: «Подай его, говорит, сюда, рыжего. Я ему, говорит, покажу! Я ему, говорит, морду набью».
— Вот язва, — сказал Ирмэ.
— Так что же д-делать, а? — сказал Алтер.
— Дело было вечером — делать было нечего, — сказал Симон. — Катитесь-ка вы, ребята, до дому. Пожрите. Поспите. А там видно будет. Ясно?
— Ясно, — сказал Хаче. — Утро вечера мудреней.
На улице Сапожников, недалеко от дома, Ирмэ встретил «колоду»: на плечах, вместо пиджака, одеяло, на голове — подушка, в руках — кровать. Он шел, пыхтел, ругался на всю улицу. Ирмэ его увидал и — юрк в сторону. Ну его.
Ирмэ кто-то тормошил, тянул за ногу — «вставай». Ирмэ отбивался, мычал. Поспать бы. Но уже в закрытые глаза лезло солнце, а в уши забирался надоедливый скучный голос: «Вставай!» Ирмэ фыркнул, открыл глаза, сел.
Рядом стояла мать, Зелде. Глаза набрякшие, лицо темное, опухшее от слез.
«Сейчас завизжит, — подумал Ирмэ. — Здрасте».
Но Зелде сказала: «Вставай, чай стынет». И пошла на кухню. Ирмэ свистнул. Что-то тут не то. Посмотрел и сразу понял: неладно в доме. Уже не рано, а Меера за стеной не слыхать, не работает Меер. Его, должно, и дома-то нету. А в комнате навалено, накидано. Неладно.
На полу, раскинув ножки, сидел младший брат, Эле, сосал палец и большими глазами смотрел на Ирмэ.
— Ну-ка, — сказал Ирмэ. — Поди-ка сюда.
Мальчик подошел. Палец изо рта он не вынимал и глядел исподлобья, волчонком.
— Меер где? — сказал Ирмэ. — Дома?
Мальчик мотнул головой.
— Ушел?
Мальчик кивнул.
— С Зелде поругался, что ли? — сказал Ирмэ.
Мальчик мотнул головой.
— Так ушел?
Мальчик кивнул.
— Работу понес?
Мальчик мотнул головой.
— Ты что? — обозлился Ирмэ. — Онемел?
Мальчик вынул изо рта палец и сказал:
— Не.
— Так чего ты?
Мальчик вздохнул и плаксиво пропел:
— Тятя побил.
— Нашлепал?
— Не, — мальчик заплакал. — Вухо драл.
— «Вухо драл, вухо драл», — сказал Ирмэ. — Поди-ка на улицу. Нечего тут.
Он осторожно толкнул Эле к двери, встал и вышел на кухню. Никого. Ни Меера, ни Зелде. И печь не топится. И обед не варится.
«Ox, неладно», подумал Ирмэ, взял со стола горбушку хлеба, черствую, что кирпич, и пошел на улицу.
И тут-то, на улице, Ирмэ понял, что неладно-то везде, во всем местечке. Улицу Сапожников не узнать было. Ни стука, ни треска. Никто не работает. Мужчины чего-то шушукаются, перешептываются, перемигиваются. Женщины перебегают из дома в дом, ломают руки, причитают. На улице — вой и плач.
«Пожар, что ли, был утром? — подумал Ирмэ. — Помер кто?»
Неподалеку, широко расставив ноги, заложив руки за спину, стоял Неах. Он стоял и внимательно слушал, о чем речь. Ирмэ потянул его за рукав.
— Неах.
Неах посмотрел на Ирмэ и усмехнулся.
— Слыхал? — сказал он.
— Чего?
— С вывеской-то.
— Да, — сказал Ирмэ, — нескладно вышло.
— Как же вы так?
— Так уж. — Ирмэ пожал плечами.
— Приходи-ка попозже к Хаче, — сказал Неах. — Разговор есть.
— Ладно, — сказал Ирмэ. — Приду. Послушай-ка, — добавил он вполголоса, — что тут такое, а?
Неах удивился.
— Не знаешь?
— Не.
— Война.
Тут уж Ирмэ удивился.
— Война? — сказал он. — Это с кем война?
— Не понять, — сказал Неах, — с немцами, что ли.
— То-то я смотрю, — сказал Ирмэ. — А когда это?
— Да с утра, — сказал Неах. — На базаре приказ вывесили. Тут и началось. Говорят — всех заберут.
— И батю заберут?
— Ясно.
Прошла Зелде, высокая, худая, в черном платке.
— Ирмэ, — сказала она, — поди ты в хедер. Пора.
— Успеется, — проворчал Ирмэ. — Не горит.
— Говорят — немцы всех уложат, — сказал Неах. — Злые, черти.
— Ну, — сказал Ирмэ. — Наши-то, брат, тоже не трусливого десятка.
— Неах, — кричала Гутэ, высунувшись в окно, — Неах!
— Так что у Хаче-то будешь? — сказал Неах.
— Буду.
Неах ушел. Ирмэ еще постоял немного, потоптался на месте, потом лениво побрел вниз, в хедер. Он шел и думал.
«Вырасту, — думал он, — пойду в кавалерию. Доброе это дело — кавалерия или как его там — ну, конные. Стоишь это в засаде. Конь под тобой — огонь, шашка на боку, а там, у леса, — бой. Немцы прут на наших, видимо их невидимо, тысяч пять, может. Наши отступать. Бегут. Тут как гаркнешь: «Ребята! За мной!»
Вытянув руку, зажатую в кулак, Ирмэ бежал но улице и кричал во все горло:
— За мной! Вперед!
От собственного крика Ирмэ совсем распалился; подбежал к какому-то забору и кулаком как хватит по доске — вся рука в крови. Ирмэ посмотрел, подул на руку и притих.
«Нет, — подумал он, — лучше я в матросы».
Навстречу брел Алтер. В руках он держал каравай хлеба. Хлеб был свежий. От него шел пар.
— Файвел-то п-приходил? — сказан он.
— Не.
— Ну, придет.
— Чихать, — сказал Ирмэ, — слыхал, Алтер, война?
— Слыхал, — уныло ответил Алтер. — Батя г-говорит — побьют наших.
— Брешет, — сказал Ирмэ.
Алтер обиделся.
— Б-брешут собаки да твои с-свояки, — сказал он и пошел вперед.
Ирмэ его догнал.
— Ладно, — сказал он. — Будет. С тобой, дураком, и посмеяться-то нельзя. Ты вот что, — приходи сегодня к Хаче. Разговор есть. Понял?
— П-понял.
Ирмэ пошел в хедер. Дошел до двери и остановился, стал. Он вспомнил о сапогах.
«Пристанет ведь Щука: «Сапоги? Где сапоги?» А что ему скажешь? Ничего ему не скажешь».
Он посмотрел в окно. Все на месте — и ребята, и ребе, сидят, читают что-то, читают громко, на весь подвал.
Ирмэ тихо стукнул. Мамочка, крайний слева, услыхав стук, оглянулся. Ирмэ поманил его пальцем: «Выдь-ка!» Мамочка кивнул и спокойно, никого не спросясь, — Ирмэ удивился: чего он? спятил? — встал и вышел на улицу.
— Дуй смело, — сказал он. — Щуке-то не до тебя.
— А что?
— А у него сына забирают, Абе, — сказал Мамочка. — Он сегодня ни в зуб. Бревно.
Верно, ребе не заметил Ирмэ. Он, как всегда, сидел посреди стола; как всегда, в левой руке — книга, в правой — плеть. Но смотрел он куда-то поверх голов, в потолок и, видимо, не слышал и не видел, что вокруг-то делается. А делалось чорт знает что. Ребята разошлись вовсю. Щука дохлая — так чего там? Один читал с начала, второй с конца, третий шпарил с середины, четвертый — нес такую околесицу, что плюнуть да отойти: начинал будто из писания: «И сказал господь Моисею», а дальше — подмигнет ребятам и пошел: «Возьми-ка, милок, Щуку, намажь ей рыло горчицей, да почище, да почище, — и в котел. И сказал Моисей народу: «Как Щука ни остра, а не возьмет ерша с хвоста. Аминь».
Но ребе не видел, не слышал. Он смотрел куда-то поверх голов, в потолок и молчал.
Ирмэ присел за стол, раскрыл книгу, сделал вид, что читает: раскачивался, завывал, усердно тыкал пальцем в строку, а на самом деле через стол кричал Мамочке: «Стучит, гремит, вертится, ничего не боится, считает наш век, а сам не человек. Что такое?».
— Не знаю, — отвечал Мамочка.
— Часы, — кричал Ирмэ.
Прошло так с полчаса, а может быть — с час. Завывание становилось все тише, все глуше, ровней и наконец оборвалось. Ребята приумолкли и ждали, что будет: заметит Щука — можно и дальше читать, не заметит — можно и так посидеть, не вредно.
Щука заметил. Он зашевелился и проворчал: «Ну!» Ребята раз за книги — и в один голос: «и… и сказал господь Моисею…»
За окном был ясный день. Сияло солнце, птицы пели, а тут, в подвале, было темно и сыро, плесень — в углу и тараканы — на стене. Гроб. Могила. Однако ребята были в восторге — экая сегодня благодать. Каждый бы день так — и совсем слава богу.
Вдруг послышались шаги, распахнулась дверь, и в пролете появился человек невысокого роста, крепкий, коренастый, с узкими монгольскими глазами на широком рыхлом лице. На нем был парусиновый пиджак и белые брюки, старомодные, со штрипками. В руке он держал измятую шапчонку с оторванным козырьком — козырек висел на ниточке, он болтался и хлопал, как флаг на ветру.
Ирмэ глянул и обомлел: Файвел Рашалл!
Вступив со свету в темный подвал, Файвел долго стоял на пороге, щурился, искал глазами ребе. Наконец нашел, нащупал и грузно — голова в плечи, плечи вперед — двинулся к столу.
Ребе, увидев у себя в хедере такого высокого гостя, — сам Файвел Рашалл! — вскочил, засуетился и, протягивая руку, залепетал:
— Добрый день, господин Файвел. Здрасте. Садитесь, пожалуйста. Сюда. Сюда.
Файвел руки не взял и не сел. Брезгливо кинув на стол шапчонку с оторванным козырьком, он шумно заговорил, наполнив голосом весь хедер:
— Нате, Иехиел, — сказал он, — и радуйтесь. Бейте в ладошки. Вашего гнезда птенчик. Где он тут у вас? А вон, рыжий, — он показал на Ирмэ. — Приходит, понимаете, ко мне в дом — и трах-тарарах — все вдребезги. Кого? В чем дело? Хорошему вы их учите, Иехиел. Нече сказать. Такие молодчики, что хоть в Сибирь.
Ребе, выпучив глаза, глядел то на Файвела, то на Ирмэ. Он было хотел что-то сказать: «Я, господин…» — но Файвел его перебил на первом же слове.
— И то, — сказал он, — яблоко от яблони недалеко падает. Встречаю папеньку, рыжего сапожника. Так и так, говорю, прими меры. А он, — Файвел криво усмехнулся, — а он: «Ей-богу, пане Рашалл, не до того мне сейчас». Его там забирают, на войну берут — знаю я? — так ему не до того. Значит, — что, по-вашему? — бей, грабь, режь. Да? Так вот, Иехиел, в последний раз: или вы за него возьмитесь, или я за него возьмусь. Но тогда-то будет хуже. Понимаете?
Файвел круто повернулся и вышел, хлопнув дверью. В хедере наступила мертвая тишина, слышно было, как где-то высоко наверху жужжит и плачет муха.
Все время, пока Файвел говорил, Ирмэ острыми, колючими глазами щупал окно, дверь, степы, — смываться надо, рыжий. Смываться надо, покуда цел. Но окно было закрыто, наглухо заколочено. А у двери стояли Моня, Шая и оба городских. Файвел вышел — и они вышли. Но не ушли, — стихли у окна — смотреть, ждать, что тут будет.
А было вот что: ребе минуту целую, вылупив глаза, разинув рот, глядел на дверь. И вдруг взвизгнул, вскрикнул и — к Ирмэ. Подскочил и плеткой наотмашь по лицу — раз! Ирмэ охнул и свалился. Он на четвереньках пополз под стол. Ребе перегнулся и, — рука-то у него, у дьявола, была длинная, доставала далеко, — не переставая, свистел плеткой — раз! раз! Ирмэ вылез из-под стола, вскочил и — к двери. Ребе его догнал. Догнал, зажал меж колен голову и — что силы — принялся полосовать спину. Ирмэ не выдержал — взвыл. Но ребе не расслышал, не заметил. Он прямо взбесился. Прямо ошалел. Он что-то кричал, но не понять было что, что-то вроде «их! их!» И вдруг всхлипнул, отскочил — Ирмэ извернулся и хвать его за ногу. Крепко впился, до крови.
— Их! Ить! — крикнул ребе и опять к Ирмэ. Но Ирмэ был уже за дверью.
За дверью на улице на Ирмэ наскочили Моня, Шая и оба городских.
— Что? Попало?
— Рыжий вор!
— Бродяга!
Ирмэ остановился, обернулся, показал кулак — погоди-ка! Он стиснул зубы, чтоб не заплакать, — не маленький! — медленно повернулся и медленно пошел вверх по улице.
Ирмэ шел-шел и не заметил, как вышел за город. Он остановился, осмотрелся. Ряды — далеко, а кругом — поля. День был солнечный, но не жаркий — дул легкий ветер. В небе кружили птицы. А в траве что-то жужжало, свистело, гудело, ухало, будто целый оркестр засел среди былинок.
Ирмэ лег. Подперев руками голову, он лежал и думал.
«Покажу те «рыжий вор»! — мрачно думал он. — Погоди-ка. Пойду вот скоро в Полянск. Стану на работу. Деньгу скоплю. И достану самое что ни есть лучшее ружье. В Ряды-то приду ночью. И прямо к Моньке. Бух. «Кто?» «Я, рыжий вор. Открой». Он туда-сюда: «Виноват, прости, говорит, бога ради». Я — для порядку — раз в зубы. «Ладно, скажу, так и быть. А другой раз встретимся — жизни решу. Так-то!»
Ирмэ зашевелился, приподнял голову и застонал — ух! Вот ведь Щука, расписал как! И откуда только у него сила берется?
Ирмэ лежал на пригорке, так что ему видны были все Ряды: выгон, церковь, базар. Однако народу сколько на базаре. «С чего бы?» подумал Ирмэ. Но потом вспомнил — война. «Меера заберут, — подумал он. — Плохо. Как-то Зелде одна будет?» О себе он не думал. Он-то как-нибудь, а вот они как — Зелде, Эле? Плохо.
По дороге из местечка катила телега. На телеге сидел немолодой мужик в круглой поповской шляпе и в лаптях. Увидев Ирмэ, мужик попридержал коня, спрыгнул с телеги, подошел и сел рядом.
— Здравствуй, — сказал он, — лежишь?
Когда мужик заговорил, на Ирмэ сильно пахнуло сивухой. Ирмэ отодвинулся. «Ишь, нализался!» подумал он сердито и не ответил.
— Ну-ну, — сказал мужик, — лежи, лежи. Я тут трохи посижу, покурю.
Он достал кисет, бумажку, стал сворачивать цыгарку. Поповскую свою шляпу он снял и бережно положил рядом на траву.
— Покурить дать? — спросил он.
— Дай.
— На, — мужик протянул Ирмэ кисет и бумагу. — Ты чей же? — сказал он. — Что ты мне будто знакомый.
— Меера, сапожника, — сказал Ирмэ, — рыжего.
— А-а, — сказал мужик. — знаю. Как же. Что ж, — спросил он, помолчав, — забирают батьку?
— Куда?
— На войну, — сказал мужик. — Известно куда.
— Забирают будто, — сказал Ирмэ.
— И у меня, брат, сына забирают, — сказал мужик. Он вынул изо рта цыгарку и как-то удивленно посмотрел на Ирмэ. — И как это я буду один-то, а? — сказал он глухо.
Ирмэ не ответил.
— Хозяйство-то, правда, не богатое, — сказал мужик. — А все же, как ни говори, конь, две коровы, земли шесть десятин. Одному не справиться, как ни говори.
— Да-а. — Ирмэ сочувственно вздохнул.
— Не справиться, — повторил мужик. — Никак. Дома-то кто же? Сноха да я. Бабы-то у меня нету. Вдовый я. Жениться разве?
— Женись, — сказал Ирмэ.
— Толку-то мало, — сказал мужик. — Молодая не пойдет. А старуху взять — что толку? Мне работница нужна. Э, брат, плохо, совсем дрянь дело.
Некоторое время оба курили молча. Вдруг мужик наклонился к Ирмэ и заговорил тихо.
— Мутят народ, — таинственно заговорил он. — «Враг нападает. Защищай царя и Россию». А мне один верный человек говорил — брехня. Наш-то сам-то все в драку лезет. Храбрый дуже. Герой! Верно?
— Верно.
Мужик быстро посмотрел на Ирмэ и отвернулся.
— Жарынь, — сказал он лениво.
И так как Ирмэ не отвечал, мужик сказал опять:
— И так-то духота, — сказал он, — а я еще водки хлебнул. Вот уж верно — старый, что глупый.
Он встал, надел поповскую свою шляпу и не спеша, пошел к телеге. И вдруг обернулся.
— Хватил я маненько, — сказал он строго. — А я, брат, во хмелю что хошь намелю, а просплюсь — отопрусь. Понял?
Он рванул вожжи и, замахнувшись на кобылу, сердито крикнул: «Но!» Кобыла тронула с места и валким шагом затрусила по дороге.
Ирмэ усмехнулся.
«Трухнул дядя», подумал он.
Был полдень. В местечке перекликались петухи. Ирмэ вспомнил, что надо к Хаче.
«Уж, верно, все там», подумал он.
И точно, у кузни на бревне рядком сидели Хаче, Алтер и Неах. Неподалеку на траве лежал Симон. Ребята о чем-то горячо и громко говорили, но, увидев Ирмэ, приумолкли.
— О тебе и разговор, — сказал Хаче. — Садись. Алтер говорил — совсем тебя покалечили. Мы уж думали — не придешь ты.
— Ничего, — сказал Ирмэ. — Еще ноги ходят.
— И-ирмэ, — сказал Алтер. — Тут Неах говорит — п-подпалить его, Моньку.
— Чего врешь? — сердито крикнул Неах. — Тоже! Я что говорю? Достать, говорю, ружье, ворваться к Моньке и такую закатить пальбу, чтоб знаешь!..
Ирмэ удивился.
— И я было так подумал, — сказал он.
— А з-загорится если? — сказал Алтер.
— Нечего дурить-то, — сказал Хаче. — Ерунда это все.
— Да, — сказал Ирмэ. — Сейчас-то это не выйдет. В другой раз, может…
— Эх, вы! — Неах махнул рукой.
Симон встал, подошел, сел рядом с Ирмэ.
— Вот что, орлы, — сказал он. — Послушайте-ка, что я скажу. Я и старше будто, и умней будто. Ясно?
— Ну? — проворчал Хаче.
— А скажу я так, — сказал Симон. — Индюка отхлестать надо. Потому — гад. Ясно?
— Ясно, — сказан Ирмэ.
— Точка, — сказал Симон. — Дело, значит, вот в чем: как до него добраться? На улице его не поймаешь. И в дом к нему не придешь. Значит, как?
— Ну? — проворчал Хаче.
— Погоди, — сказал Симон. — Не торопись. Не торопись ты, бабка, костыли поломаешь. Ясно?
— Что ты все «точка» да «ясно», — сказал Хаче. — Ты дело.
— Не торопись. Не торопись ты, бабка., — повторил Симон. — Куда те торопиться. Успеется. Значит — как? Значит — так. Надо, значит, чтоб не на улице и не в доме. А где?
— А на дворе, — сказал Ирмэ.
— Ясно, — сказал Симон. — Заберемся мы в сарай или на склад куда и — посидим, погодим. А покажется индюк, мы — раз-раз — по мордам, по зубам. Красиво распишем — прямо картинка. Ясно, цыган?
— Что ж, — проворчал Хаче.
— А только по голове не бить, — сказал Ирмэ. — Ухлопать можно.
— Найдем куда бить. — Симон встал. — Так что, орлы, потопали?
— Погоди, — сказал Хаче. — Сейчас батя придет. А то кузня одна.
Ирмэ, Хаче и Симон закурили.
— Дай-ка и мне, — мрачно сказал Неах.
Ему дали. Он глотнул дыму и закашлялся.
— Ты не затягивайся, — сказал Симон. — Оно легче. Ясно?
— Ничего, — сказал Симон, — сразу-то оно трудно, a сейчас-то уже ничего.
Он снова затянулся и снова закашлялся.
— Вот и батька твой так, — сказал Хаче, — затянется, а потом на полчаса — кхи-кхе.
— Батька-то больной, — сказал Неах. — А я это так, с непривычки.
— А скандальный он у тебя, батька, — сказал Ирмэ. — Слыхал я вчера, как он с Меером говорил. Скажу тебе!..
— Лупит? — сказал Симон.
Неах не ответил. Он кинул окурок, встал и отошел в сторону.
— Н-не любит, когда про б-батьку разговор, — сказал Алтер.
— Он сам в батьку, — сказал Хаче. — Шалый.
Вдруг Неах быстро подошел к Ирмэ.
— Глянь-ка, — сказал он тихо и забежав в кузню поспешно прихлопнул дверь.
По дороге к кузне шел Степа. Он был пьян, сильно пьян и шагал он, как слепой конь: шаг вперед, шаг вбок и — опять шаг вперед, и опять шаг вбок, но уже в другую сторону; ворот рубахи расстегнут, голова свесилась, глаза закрыты.
Ирмэ тихонько, задом наперед, попятился к кузне.
— Вот ведь собака, — сказал он Неаху. — По следу идет.
Степа дошел до кузни и остановился. Не подымая головы, не открывая глаз, он хрипло крикнул:
— Берча.
— Нету его, — сказал Хаче. — Чего надо?
Степа досмотрел на Хаче, пробормотал что-то, потом сказал громко:
— Что надо? Что надо? Вот двину, так узнаешь, что надо. — Он шатался, но глядел на Хане прямо, и упор. — Как дам, так узнаешь, что надо. Где Берча?
— Нету, — сказал Хаче. — Ушел.
— Ты что врешь-то? — угрожающе проговорил Степа. — Куда ушел?
— Домой, — сказал Хаче.
— Домой, домой, — проворчал Степа, повернулся и шатаясь, петлями побрел куда-то в поле.
— Ушел, — сказал Хаче. — Вылазь.
Ирмэ и Неах вышли.
— Ч-чего ты от него все б-бегаешь? — сказал Алтер.
— Спугнули мы его вчера, — сказал Ирмэ. — Я и Неах.
— Гадина человек, — сказал Хаче. — Вы с ним, ребята, осторожней.
— Еще б, — сказал Ирмэ. — Мало того, что вор. Он еще, брат ты мой…
Алтер незаметно толкнул Ирмэ в бок. Ирмэ понял.
— … Пьянчуга, — неожиданно кончил он.
Показался Берче. Он шел понуро, глядя себе под ноги.
— Ну, орлы, — сказал Симон. — Потопали.
— Пошли, — сказал Хаче.
За домом Файвела Рашалла был не двор — город. Сараи, склады, навесы, льносушильня, амбар, конюшня, клеть — чего тут только не было! Настоящий город: и улицы, и площади, и переулки, и тупики. Прямо от ворот к амбару шла широкая дорога. От дороги к навесам, к сараям, к конюшне убегали боковые тропинки.
Под навесами громоздились тюки льна, сараи были набиты сеном, в конюшне, наслаждаясь покоем и прохладой, проводил свои дни высокий серый жеребец «Буран».
К улице дом Файвела был выкрашен в белый цвет, но со двора он был некрашеный — и тут-то видно было, какая это основательная махина: каждое бревно — в аршин. Во двор — тоже крыльцо, тоже с навесом, с перилами, а у крыльца растет дерево, береза одинокая и чужая на этом застроенном торговом дворе.
Ребята открыли калитку и смело прошли во двор. Они знали — Семен сейчас на Мерее, жеребца купает, а кроме него в это время никого на дворе не увидишь. Бремя мертвое, нерабочее — лето.
Ирмэ осмотрелся. Ну и ну! Настроил человек! Никогда не видал он, чтоб столько построек зараз. Какой это двор? Город! Да. Тут-то бояться нечего. Есть где засесть. Пока весь двор обыщешь — шесть пятниц пройдет.
Ребята пошли по главной дороге к амбару. Однако на полпути Симон приостановился и сказал:
— Не туда топаем, — сказал он и повернул. — Надо, чтоб поближе к дому. Ясно?
Всего ближе к дому были склады, и Симон, поразмыслив, туда ребят и повел. Склады были двухэтажные, на балках., Внизу лежал лен. Наверху — туда вела широкая лестница без перил — были длинные низкие коридоры с круглыми окнами. Склады пустовали — время мертвое, лето. Только кой-где лежали рогожи да веревки.
— Ну, орлы, сидай, — сказал Симон. — Не очень тут у нас, уж не взыщите — не ждали.
— Чем плохо? — сказал Хаче. — Ничего!
— А Файвел славный какой дядя, — сказал Ирмэ. — Не думал я.
— А ч-что? — сказал Алтср.
— А рогож-го сколько навалил, — сказал Ирмэ. — Старался. Это чтоб нам на голом-то не сидеть. Поди ж ты!
— Тихо, орлы! — сказал Симон.
Ребята разлеглись на рогожах и заговорили шопотом. На складах стоял полумрак. Только в углу — длинный пыльный луч солнца. И на этом месте Ирмэ заметил тяжелый крюк, ввинченный в пол.
— Это зачем? — сказал он.
— А чтоб п-повеситься, — сказал Алтер.
— Это как же? Головой вниз?
— Богатые — они так я вешаются, — сказал Хаче, — вниз головой.
— А то головой вверх — оно того, щекотно, — сказал Симон. — Ясно?
Ирмэ спорить не стал.
— Всяко бывает, — сказал он. — Вот Неах говорит — в Америке и ходят так-то, головой вниз.
— Врешь! — сказал Неах. — Я говорил — земля круглая. Вот что я говорил.
— Как мячик вроде, — пояснил Ирмэ.
— Ну уж! — Хаче покачал головой. — Неах скажет — так скажет. Не пойму я, ей-богу, — продолжал он, — дурак ты, Неах, или отроду так. Иной-то раз ничего. А другой раз такое загнешь, что хоть святых вон.
— А правда, — сказал Симон. — Земля — она круглая. Ясно?
— Ты-то сам-то откуда такой умный? — сказал Хаче.
— Не лаяться, не лаяться, бабка, — сказал Симон — Я-то сам-то в книжке читал.
— Может, и так, — сказал Ирмэ. — А только не верится.
— Погоди, — сказал Хаче, — и что вниз головой ходят — тоже правда?
— И ходят, когда надо, — сказал Симон. — Ясно?
— Да как же это они не падают, ну?
— Так уж, — сказал Симон. — Земля тянет. Ясно.
— Что тянет? Кого тянет? — удивился Хаче.. — Что-то ты, брат, лепишь.
— Не лаяться, не лаяться, бабка, — сказал Симон.
Но что земля тянет, кого она тянет — он и сам-то толком не знал.
— Так уж, — сказал он. — Тянет. Ясно?
— Ничего не ясно. — сказал Хаче. — Мелешь ты.
— Читал я, ребята, книжку одну! — быстрым топотом заговорил вдруг Неах. — И книжка же! — Он всплеснул руками. — Как один человек, по имени путешественник Броун, попал на озеро Чад…
— Как? — сказал Хаче.
— Чад, — сказал Неах. — Озеро такое.
— Чепуха, — сказал Хаче. — Нет такого озера.
— Как нет?
— Так, — сказал Хаче. — Нет — и край! «Чад!» Ты бы еще сказал — угар.
— Так это ж не по-нашему, ну! — сказал Неах.
— А хоть бы по-турецки, — сказал Хаче.
— Эх, ты! — Неах сердито засопел. — Дубье!
— Тихо, орлы! — сказал Симон. — Расквакались! Услышат же! Ясно?
— Чем басни сказывать, лучше бы, ребята, за домом смотреть, — сказал Хаче. — А то как бы не прозевать нам все царство небесное.
— Ясно, — сказал Симон. — Ставим часовых. Ирмэ, давай!
Ирмэ встал, подтянулся и четким шагом — ать-два! — подошел к окну.
Он стоял и долго смотрел. Тихо на дворе. Ни души. Мертвое царство. Только две сороки медленно прохаживаются по главной дороге. В доме же спят — ставни закрыты и двери на запорах. Рашаллы почивают.
— Дрыхнут, — сказал Ирмэ, повернувшись к ребятам.
Никто ему не ответил. Ребята сидели сонные, вялые.
Зной, тишина, пыльный луч солнца на полу — все нагнало на ребят дремоту. Глаза слипались. Лень было двигаться, говорить. Поспать бы!
— Ох, ребята, — сказал Ирмэ, — уснете.
Симон поднял голову.
— Не твоя старость, — сказал он. — Ты — гляди. Ясно?
Ирмэ опять посмотрел в окно. Пусто. Тихо. Ни души. И вдруг услыхал шорох. Он прямо прилил к стеклу. Да, шевелится кто-то, царапает кто-то рогожи на тюках.
— Ребята! — сказал он громким шопотом.
И тут из-под навеса выбежала кошка. «Тьфу ты! Засмеют ведь, лешие!» подумал Ирмэ и осторожно оглянулся. Ребята, как один, спали. Симон, главарь, командир, даже похрапывал.
«Вояки!» — подумал Ирмэ.
Подошел к ближайшему, к Алтеру, и как саданет его в бок.
— Ты! Вставай!
Алтер открыл глаза, посмотрел на Ирмэ, зевнул.
— Я не с-спал, — сказал он. — Я т-так…
И не договорил — заснул опять. Заснул вмиг, сразу.
«Только бы мне не сдать», подумал Ирмэ.
Он прошелся по складу, вернулся к окну, сел, закурил.
«Только бы мне не скиснуть», думал он, пуская кольцами дым.
Подул ветер — в раме окошка была щель. Посветлело.
И вдруг Ирмэ стало казаться, будто он на плоту плывет по Мерее. Река тихая. И солнце сверкает, отражаясь в реке. Где-то далеко ухают пловцы. А на берегу шумит трава. Веет ветер. Низко над водой, почти касаясь крыльями, летают птицы. Они большие, а легкие. «Кру-кру!» кричат они. «Квиль-квиль-квиль»— отвечает им кто-то с берега тоненьким голоском. «Не шуметь, — шепчет вода, — не шуметь. Ти-ше. Тиш-ше. Тиш-ш-ше…»
Ирмэ уснул.
Не во-время уснул он, Ирмэ. Только он уснул, как распахнулись ворота и во двор верхом на Буране въехал Семен. Потом на двор вышли Моня и оба его друга, гимназисты. Они недолго поиграли в лапту. И вдруг, забросив игру, подошли к складам и стали чего-то слушать, прислушиваться. Они тянулись на цыпочки, переглядывались, перемигивались. Если бы Ирмэ не спал, он бы понял, в чем дело: слишком громко Симон храпит. Глотку бы ему заткнуть, дьяволу!
Но Ирмэ не видел ни Семена, ни Мони. Ирмэ стоял на борту и командовал кораблем. Дым валил из труб, и в дыму вспыхивали искры. «Пол-ный!» кричал Ирмэ в рупор. «Есть полный!» отвечал голос откуда-то снизу, с кормы. «Держи праве-ей!» кричал Ирмэ. «Есть держать праве-ей!» отвечал голос. «Хороший я капитан, — думал Ирмэ, видя, как стройно и плавно корабль идет по воде, — хороший я капитан!»
Хороший ты капитан, рыжий. Однако часовой ты — никакой. Разве можно спать на посту?
Да, не во-время уснул он, Ирмэ. Вот Монька тихо, неслышно ползет-крадется вверх, на склад, а Ирмэ не слышит. Вот Монька заглянул, — высматривает, вынюхивает, — а Ирмэ не видит. Вот Монька кубарем с лестницы и прямо к Семену в будку, — а Ирмэ? А Ирмэ спит!
— Ой! — крикнул Ирмэ и проснулся. Кто-то со всего маху огрел его плетью по лицу. Ирмэ вскочил, посмотрел — Семен! Стоит Семен, ноги раздвинув. Крепко стоит, как вкопанный, и в одной руке у него плеть, в другой — кол. А рядом — Мотька и оба городских, гимназисты.
— Ой! — крикнул Ирмэ и вскочил.
Вскочили и другие. Очумевшие со сна, — не видя, кто тут, что тут, — они кинулись к двери. Но у двери стояли Семен, Моня и оба гимназиста.
— Куды? — кричал Семен, замахиваясь колом.
Ребята подались назад: вот оно что! Ловушка!
Вдруг — разом — Хаче и Неах ринулись вперед.
Хаче приподнял плечи, вобрал голову и стал похож на квадратную чугунную тумбу. Он молча подбежал к Семену и так же молча, с разбегу — как двинет его головой в живот, — Семен закачался, охнул, сел. А Неах подскочил к Моне и обеими руками — мертвой хваткой — цап за горло. Моня был выше его, сильней. Но от неожиданности он растерялся, потерялся. Он посинел, захрипел. Тогда Неах поднял его, раскачал и, поддав ногой, спустил с лестницы. Моня покатился, как куль, со ступеньки на ступеньку: — тах-тах.
— Бегом! — скомандовал Симон.
Ребята побежали влево, к амбару.
— Куда? — крикнул Симон. — Назад!
Ребята повернули к воротам. Добежали до ворот — и что же? На запоре ворота!
— Дуй прямо! По парадной! — крикнул Симон. — Плевать!
Файвел Рашалл в это время сидел в столовой — чай пил. У него был гость, заезжий агент, молодой еще человек, этакий фат и хлыщ: крахмальная манишка, золотые запонки, золотое пенсне.
— Москва, — протяжно и картаво говорив агент, — Москва очень п’иятный го’од. Вы там так и не были, пане ’ашалл? Поезжайте. Очень советую. Очень п'иятный го'од…
Вдруг на кухне послышались шопот, шум. Файвел оглянулся — что такое? И прямо обомлел. Дверь с треском распахнулась, и в дверях появилась ватага целая ребят, орава, орда.
Лица красные, потные, глаза выпучены и дышат так, что за версту слышно. Разбойники! Ну чисто разбойники! Душегубы!
Увидав Файвела, ребята приостановились, попятились. Но передний, худощавый паренек в полосатых штанах, крикнул: «Арш!» и, пригнув голову, кинулся в прихожую. Другие — за ним. А из прихожей — на парадную, с парадной на крыльцо, протопали по ступенькам и пропали.
Тут только Файвел пришел в себя.
— Стой! Держи! — крикнул он, высунувшись в окно. — Держи! Стой!
Но «разбойников» уж и след простыл. Только пыль еще клубилась по улице.
Только пыль еще клубилась по улице, а «разбойников» и след простыл. Они уже засели на старом своем месте — на Черном холме за мостом.
Был пятый час. Зной спадал. За мостом видны были Ряды: крыши и крыши, над крышами, выше крыш — церковный крест и темный остроконечный — в два яруса — купол синагоги. А под мостом — ровная, спокойная гладь Мереи.
Ребята лежали на краю холма и хмуро глядели на мост, на реку, на Ряды. Не везет-то как, а?
— Да-а, — сказал Неах. — Повоевали. Вспомнить тошно.
— Как же… ты… рыжий кот?.. — проговорил Неах. У него еще дергалось лицо, и говорил он с трудом.
— А вы то что? — сердито сказал Ирмэ. — Сами дрыхать, а мне — гляди? Ладно!
— Мы не с-спали, — сказал Алтер. — Мы т-так…
— Не спали. Как же! — проворчал Ирмэ.
Симон вдруг засмеялся.
— А здорово ты его двинул, — сказал он Хаче.
— Это Семена-то? — сказал Хаче. — Ничего.
— А Неах Моньку-то, а? — сказал Алтер. — Д-думал — убьешь ты его, ей-б-богу.
— И убью! — процедил Неах.
— А поглядели бы на Файвела! — сказал Ирмэ. — Помереть!
— Рожа-то вытянулась, — сказал Симон. — Ясно.
— Плюнуть бы ему в рожу, — сказал Ирмэ.
— Чего не плюнул? — сказал Хаче.
— Да так. Некогда было.
Ребята повеселели.
— Вот что, орлы, — сказал Симон, — пошли купаться. Ясно?
— Пошли, — сказали ребята.
На самом берегу — ноги в воде — сидел толстый паренек, но имени Цалэ, по прозвищу — Балда. Он ничего не делал. Сидел, глядел на воду, вылупив глаза, рот разинув до ушей. Должно быть, сидел он так уже давно.
Ирмэ подошел сбоку и быстро сунул ему в рот кулак.
Паренек повернул голову, увидал Ирмэ и обрадовался.
— Го, — сказал он, — рыжий.
— Здорово, Балда! — сказал Ирмэ. — Что слыхать?
Цалэ подмигнул.
— Попало?
— Ты откуда знаешь? — сказал Хане.
— Я-то все знаю, — сказал Цалэ. — И что вас, дураков, в кутузку засадют — тоже знаю. Монька говорит: «Всех, говорит, упеку».
— Хвалилась корова волка съесть, — проворчал Симон.
— А твой-то опять Гутэ лупил, — сказал Цалэ Неаху. — Ох, лупил. Оглоблей.
Неах не ответил, промолчал.
— А Нафталке-то ногу сломал, — сыпал Цалэ. — Полез, понимаешь ты, в погреб, оступился, — хрясь — нога пополам. А к Сендеру теща приехала. А у Ерухема собака ощенилась…
Ребята хохотали.
— И верно, все знает, — сказал Хаче.
— А Лейке-то с петли сняли, — продолжал Цалэ. — «Наше, говорит, на войну берут, а мне, говорит, подыхать? Не хочу». А Герша-сапожника стражники загребли..
— Врешь, — сказал Ирмэ, подступая к Цалэ.
— Ну? Вру? — обиделся Цалэ. — И к Лейбе было пришли, да тот-то пронюхал и — ходу. «Где Лейбе?» — «Нету Лейбе».
Ирмэ потянул Алтера в сторону.
— Слыхал?
— Думаешь — С-Степа?
— А то кто?
— Да-а, — Алтер вздохнул.
— Наделали мы с тобой делов, — сказал Приз — Убить мало.
Они шли вдоль берега, медленно удаляясь от местечка. Ирмэ цыкал зубом, ворчал что-то. Алтер уныло плелся позади. Шли и шли. Уже Ряды остались далеко, близко в ложбине уже маячили хаты Глубокого и виден был колодезный журавль.
Вдруг раздался звон. Звон был частый, тревожный. «Бом-бом. Дзинь-дзинь», в Рядах звонили колокола. — Ребята остановились, послушали. Потом Ирмэ крикнул: «Пожар!» и побежал к местечку. Алтер — за ним.
Они бежали по узкой тропе. По обе стороны рос лен. И вдруг — прямо впереди — ребята увидали человека. На полянке, в траве, раскинув ноги, лицом уткнувшись в землю, лежал человек в белой рубахе и синих штанах.
— С-Степа! — сказал Алтер.
Пригнувшись, неслышно ступая босыми ногами, Ирмэ стал осторожно подбираться к полянке. Пройдет шагов пять, остановится, смотрит. Степа? Нет, будто но он. Будто не Степа. И опять — почти ползком — еще два-три шага. И станет, смотрит. Нет, не Степа.
Должно быть, тот, на полянке, почуял ребят, — он быстро присел, вскинул голову, оглянулся.
— Дядя Лейб! — крикнул Ирмэ.
Лейбе посмотрел, встал и не спеша пошел прочь.
— Дядя Лейб, — сказал Ирмэ, — это я, Ирмэ.
Лейбе обернулся, мигнул — «тихо» и, весело махнув рукой, пошел куда-то в сторону, в поле. Шел сначала медленно, потом ускорил шаг, потом побежал. Побежал-побежал — понесся. Ребята долго глядели ему вслед.
— Так, — сказал Ирмэ. — Дела!
— Совсем он, что ли, у-уйдет из Рядов? — сказал Алтер. — Как д-думаешь?
— Думаю — уйдет. Где ему тут?
Когда подходили к мосту, Ирмэ сказал:
— Чтоб ни гугу! Понял?
— Не м-маленький, — проворчал Алтер.
Не было пожара. Был молебен. В церкви служили молебен о «даровании победы русскому оружию над супостатом». Огромная толпа запрудила тесный церковный дворик, площадь, соседние улицы. Мужики, бабы, старики, дети — все стояли молча, понуро, вздыхали топотом и рукавом рубахи размазывали слезы по щекам. Звонили колокола. Перед образами горели свечи. И хор пел.
Потом молебен кончился, и по главной, Пробойной, улице двинулся крестный ход. Впереди два дюжих мужика, братья Фомины, прасолы из Застенок, несли большой портрет царя. За ними — чинно, важно — выступал рядский священник, отец Федор. За ним пристав, невысокого роста, худощавый, в пенсне. За ним — хоругвеносцы, рота целая хоругвеносцев. Дальше народ — старики, бабы, детишки. В заднем ряду Ирмэ увидел того самого мужика, с которым он утром разговаривал в поле. Мужик тяжко вздыхал, крестился истово, а по шершавой его щеке медленно катались слезы.
Дойдя до конца Пробойной, пристав, урядник и почтмейстер, о чем-то негромко посовещавшись, свернули в синагогальный переулок. «Неужто в синагогу?» подумал Ирмэ. И верно, пристав, урядник и почтмейстер пошли в синагогу. У входа их ждали раввин, тихий старик с красными подслеповатыми глазами, и Файвел Рашалл.
— Добро пожаловать, ваше благородие, — торжественно сказал Рашалл и распахнул перед приставом тяжелую дубовую дверь. — Прошу.
В синагоге было полно, по продохнуть. Откуда-то сверху, из женского отделения, что ли, доносился тягучий вой. Горели свечи на амвоне. И у амвона, поблескивая стеклышками пенсне, стоял пристав. Рядом — по-солдатски, руки по швам, носки врозь — стояли урядник и почтмейстер. Дальше — Рашалл, Казаков, Мендел Шер — рядские киты. Дальше — лавочники, коробейники, огородники, а там — их почти не различить было в сумраке — сплошной стеной сапожники, шапочники, скорняки, портняги — местечковая плотва, шушера, голь.
Файвел Рашалл стукнул кулаком по амвону — тихо! И заговорил пристав. Он говорил неверным, ломким голосом и почему-то очень торопливо.
— Евреи! — сказал он, — бог послал нам тяжелое испытание, враг вторгся в наши пределы и объявил нам войну. Евреи! Настало для вас время доказать верность свою родине, России, и его величеству государю импера…
В самом дальнем углу синагоги что-то случилось — чего-то там задвигались, зашевелились. Кто-то пробивался к амвону, и чей-то голос сипло, но внятно сказал: «На дурака вся надежда, а дурак-то и поумнел…» Пристав услыхал голос, умолк, оглянулся и увидел — сквозь толпу к амвону пробивается шорник Нохем, высокий, худой, лицо черное, глаза впалые — дикий человек!
— Что? — сказал пристав. — Что такое?
Файвел быстро подскочил к амвону.
— Так. Пустяки. Пьяница один. Пропойца, — сказал он и стукнул кулаком по амвону. — Тихо, люди!
Но уже Нохема было не унять. Он отстранил Файвела: «Погоди ты», — подошел к приставу совсем близко, почти вплотную, и сказал весело и зло:
— Я говорю, ваше благородие: на дурака вся надежда, а дурак-то, говорю, и поумнел…
Рядом с Нохемом вдруг вырос старший стражник Кривозуб. Он замахнулся и большой волосатой лапой — раз Нохема по лицу. Тот умолк, осел. Несколько человек подхватили его под руки и поволокли к двери. Он вырывался, что-то кричал, но не понять было что: кто-то кулаком заткнул ему рот. А Кривозуб — раз за разом — стукал его по лицу.
— Уб-бью! — рычал он. — Застрел-лю!
Ирмэ протиснулся к двери. За дверью на улице стоял Неах. Он плакал.
— Видал… как… они? — проговорил он сквозь слезы.
— Куда они его? — сказал Ирмэ. — В острог, что ли?
Неах, не отвечая, пошел к базару. Он шел и плакал. Плакал молча. Только слезы катились но лицу.
«Убьют они его там, — подумал Ирмэ про Нохема. — Он и так-то на ладан дышит, а они — бить. Эх ты!»
Ему вдруг все опостылело — синагога, и толпа, и улица. Он пошел домой.
Дома была одна Зелде. Меер еще ходил где-то по улицам. Зелде сунула Ирмэ тарелку пустых щей — «на, поешь». Ирмэ хлебнул, сморщился, сплюнул. Тьфу! Однако, стиснув зубы, ел. Что станешь делать, когда брюхо подводит. В комнате темнело. Уже не различить было, где стол, где диван. И часы тикали в углу.
Поев, Ирмэ вышел на улицу. Осмотрелся и вздохнул: да, не та улица, что вчера. Пусто. Ни души. Где-то тихо плачут. Где-то баба причитает. Не та улица. Незнакомая какая-то, чужая. И закат сегодня нехороший — красный, кровавый. Да, не то, неладно.
Подошел Хаче. Он молча сел и молча закурил. Потом сказал:
— Забирают батьку, — сказал он. — Плохо.
— И Меера тоже, — сказал Ирмэ. — Он же бывший солдат, пехотинец.
Помолчали.
— Я-то ничего, обойдусь, — сказан Ирмэ, помолчав. — А вот как Зелде, Эле…
— А ты то сам что? — сказал Хаче.
— Как-нибудь, — сказал Ирмэ. — Я парень здоровый. Пойду на работу. Чего там?
— Ну, — сказал Хаче. — На первых-то порах не много наработаешь.
— А ты как? — сказал Ирмэ.
— Не знаю. Одному-то мне в кузне не справиться. Никак.
— Взял бы меня.
Хаче подумал.
— Что ж, — сказал он. — Можно.
— Ну? — обрадовался Ирмэ. — Не врешь?
— И верно — возьму, — сказал Хаче. — Мне помощника надо. Одному не справиться.
— А я, Хаче, работник знаешь какой! — сказал Ирмэ.
— Ладно, — сказал Хаче. — Там видно будет.
— Так что — по рукам?
Ударили по рукам.
— Значит, когда приходить? — сказал Ирмэ.
— Как батька уйдет, так и приходи.
— Ох, и заработаем мы с тобой! — сказал Ирмэ. — Я уж, знаешь, давно думал в кузню-то пойти, да боялся — Берче не возьмет.
— Чего? — сказал Хаче. — Взял бы.
— Ну? Думаешь — взял бы? А я-то боялся — погонит. «Куда? Мал ты еще». Да и Меер тоже — «в хедер, в хедер». Надоел он мне, этот хедер — не говори. Ну, уж теперь-то, Хаче, поработаем. Поглядишь.
— Поработаем, — сказал Хаче. — Парни мы здоровые. Отчего не поработать?
— Поглядишь!
— Знаешь ты, Ирмэ, за кого я боюсь? — сказал Хаче тихо.
— За Неаха? — также тихо сказал Ирмэ.
— Ага. Боюсь я за него, знаешь. Как-то он теперь?
— Нохема-то посадили, — сказал Ирмэ. — Слыхал?
— То-то и оно-то, — сказал Хаче. — Мне сдается, он там недолго протянет. Неаху сколько?
— Он меня месяца на два старше, — сказал Ирмэ. — Вот и считай.
— Надо б о нем подумать, — сказал Хаче. — Он парень шалый, блажной какой-то. Сам-то он пропадет.
— Верно, — сказал Ирмэ. — Надо бы.
— Ну, ладно. — Хаче встал. — Покатился я. Прощай.
— Прощай, — сказал Ирмэ. — Значит — так?
— Так.
Становилось поздно. Небо потухло. Настала ночь. Кой-где в домах горели огни. Вдали на слободе брехали собаки. Ирмэ сидел на бревне, спиной прислонясь к воротам, и думал.
«Так, — думал он, — значит, в кузню. Ну, что ж. Дело доброе. Вот Зелде-то как? Да-а. А я что? С утра — в кузню. А там — на Мерею, купаться. На плот взобрался и — поехал. Поехал. Поехал…»
Ирмэ не спал, но перед ним стоял легкий какой-то туман, и лень было пальцем двинуть. Сидеть бы так да сидеть. Час, день, неделю.
— И-Ирмэ, — услыхал он из темноты голос Алтера — И-Ирмэ, дуй сюда.
«Вот народ, — подумал Ирмэ. — Только присел — и готово: «И-Ирмэ! И-Ирмэ!»
— Чего? — проворчал он.
— Дуй сюда. Д-дело есть.
— Ладно, — сказал Ирмэ. — Подойди. Сядь.
Алтер подошел. Сел.
— Со Степой-то з-знаешь? — сказал он.
— Ну?
— Забирают.
— Врешь?
— Ей-богу, — крикнул Алтер. — Б-батька говорит: «И то, — говорит, — хлеб — одним в-вором меньше станет».
— Давно бы так, — сказал Ирмэ. — А с Гершем как — не слыхал?
— С-сидит.
— А Нохем?
— И Н-Нохем.
— Лейбе — тот молодец, — сказал Ирмэ. — Сидеть бы ему тоже. Как пить дать А вот поди-ж ты.
— У-умный мужик, — сказал Алтер.
— Голова!
— Ну, я пошел, — сказал Алтер. — А то б-батя р-ругаться будет.
Ирмэ посидел еще немного. Уж было совсем темно. Огни в домах потухли. Подул ветер с поля.
Ночь.
Вернулся Меер. Он ступал тяжело, бормоча что-то, свесив голову. Он прошел совсем близко, но Ирмэ не заметил. В окне показалась Зелде.
— Ирмэ! Спать!
Ирмэ встал. И в эту минуту его окликнул чей-то тихий голос:
— Ирмэ, погоди-ка.
— Кто? — почему-то топотом спросил Ирмэ.
Он посмотрел влево, вправо, но никого не увидал. А голос был знакомый.
— Я, — сказал голос, — погоди-ка.
Подошел человек.
— Это я, Лейбе.
— Дядя Лейб…
— Ш-ш, тихо… — Лейбе взял Ирмэ за плечо. — У меня до тебя, рыжий, дело, — сказал он. — Зайдешь завтра к жинке и скажешь, что я уехал и чтоб скоро не ждала. Понял?
— Понял, дядя Лейб, — сказал Ирмэ. — Уехал, значит, и не жди.
— Перемахнул. — Лейбе засмеялся. — Жди, да не скоро. Так и скажи.
— Так и скажу. А вы, дядя Лейб, куда?
— Туда, — сказал Лейбе. — Понял. Ну, ладно, как вернусь, так скажу. Дай лапу, рыжий. Так. Хороший ты парень, погляжу я. Ну, до свидания. Прощай.
— Прощайте, дядя Лейб, — сказал Ирмэ. — До свидания.
Лейбе сделал шаг, другой — и пропал в темноте. Только слышен был хруст песка под ногами. Потом стало тихо. Потом запели петухи. Была полночь.