Часть третья Война продолжается

Глава первая В ложбине

Ирмэ вздрогнул и открыл глаза. Фу ты! Уснул! А сказано было — сидеть тихо, винтовку из рук не выпускать и ждать приказа. По приказу — тронуться.

— Плохой ты боец, рыжий, — поворчал он. — Больно сонлив. Баба!

Он зевнул, открыв рот широко, как дверь. Конечно, оно бы невредно всхрапнуть. Время такое. Полночь. Глушь. Голову так и клонит вниз, а нельзя. Сказано — де спать. Ждать.

«Подождем, — подумал Ирмэ, — не под дождем».

Верно, дождя не было. Но было холодно и сыро. В ложбине, где засел отряд, вода стояла по щиколотку. Была осень. Дожди выпадали обильные и частые. А солнце грело слабо, и земля не высыхала. Ирмэ, чтоб согреться, замахал руками, ногами затопал. Да что толку? — Куртка, сапоги, подсумок на боку — все мокрое, холодное, тяжелое, как топор. Скинуть бы это все да на печь, да растянуться, да… Ирмэ только рукой махнул.

— Что об этом думать? Зря же!

Чья-то рука нащупала Ирмэ, потянула его за рукав, и чей-то голос тихо сказал:

— Эй, коваль!

Ирмэ узнал голос — Игнат из Глубокого, щуплый мужик, косоглазый и хромой. Охромел он три года назад, в шестнадцатом, на германском фронте.

Ирмэ узнал голос и усмехнулся: «Махру поклянчит».

— Что? — сказал он.

— Покурить бы, а? — вопросительно и робко протянул Игнат.

— Можно, — сказал Ирмэ. — Садись.

Игнат неловко — не сел — шлепнулся рядом с Ирмэ.

— Мне, коваль, знаешь как, — сказал он, скручивая толстую, в палец цыгарку, — мне хлеба не давай, а покурить дай. Не могу — сосет.

— Ладно, — сказал Ирмэ. — Небось, хлеба, как из дому уходил, так напихал полну торбу, а табаку — так забыл.

— Не, — Игнат сердито засопел, — и табак взял. Цельный карман. Раскурили ребята. «Дай, Игнат, закурить. Дай, Игнат, покурить.» Раскурили, гады, в два часа. Теперь сам без табаку сижу. Мотаюсь.

— Ладно, — сказал Ирмэ. — Знаем мы вас.

Было тихо. Весь отряд — «рядский рабоче-крестьянский отряд по борьбе с бандитизмом» — сто двадцать человек — рядские ремесленники, мужики окрестных деревень, австриец Иоганн, бывший военнопленный, красноармеец-отпускник Никита, рослый парень с забинтованной рукой, рабочий подмосковного завода Фома Круглов, человек лет под пятьдесят, с сухим, туго обтянутым кожей лицом, и Герш, председатель рядского исполкома, — весь отряд залег, как зверь, в ложбине, притаился и затих. Не слышно было ни говора, ни храпа. Отряд не спал. Отряд приготовился и ждал приказа выступать. Но приказа все не было.

Штаб — Герш, Иоганн, Никита и Круглов — штаб сидел в отдалении на кочках, все четверо отчаянно дымили и вполголоса совещались. Их не видно было в темноте. По все бойцы в отряде невольно поглядывали в их сторону…

— Сидят, — неодобрительно сказал Игнат. — Думают.

— Дело такое, — сказал Ирмэ.

— По мне, — сказал Игнат, — так и думать нечего: оцепить бы лес, взять бы их живьем — да живьем в могилу. И вся дума.

— Ишь ты! — сказал Ирмэ. — «Оцепить лес». А народу где возьмешь? Из торбы вытряхнешь? У нас, брат, народу столько, что в аккурат по человеку на версту.

Игнат спорить не стал.

— И то, — сказал он, — народу у нас — чуть.

— То-то.

Над ложбиной стояло черное небо, и в небе слабо светили звезды. Было холодно, неприютно. Где-то позади были Ряды, дом, постель. Где-то впереди был лес и в лесу эти — как их? — зеленовцы, бандиты. А тут — вокруг ложбины — голые осенние поля, сонные деревни, распутица, глушь.

— И-эх, — зевнул Ирмэ, — скучно!

Игнат тоже зевнул, смачно зевнул, с хрустом. Почесался. Но ничего не сказал.

— Скучно, говорю, Игнат.

— Ничего, — Игнат сильно затянулся, цыгарка вспыхнула, и Ирмэ увидел его желтые морщинистые щеки и кончик длинного, острого, как у птицы, носа. — Ничего, коваль, — сказал Игнат. — Тут-то еще ничего. Тут тебе и к хате близко, и места все знакомые, и никто тебя по морде не лупит. Три дня повоевал — и домой — щи хлебать, да с салом.

Игнат крякнул, помолчал немного и опять заговорил:

— На позиции, бывало… Офицер у нас был, Каркасов, гладкий боров, кабан. Не любил он меня. «Ты, говорит, такой-сякой, мне всю роту гадишь». И вот — как кого на разведку, он меня: «Бери, — говорит унтеру, — Ипатова», А унтер — тот был ничего, из Костромы сам-то, костромской. «Опять, — говорит, — Игнат, тебя. Иди уж. Авось, бог помилует». Что поделаешь, пойдешь. Отойдешь это за окоп, окопаешься, ляжешь, лежишь. А ску-учно! Летом — туда-сюда, хоть тепло. А зимой — так хуже не надо. Холодно. Люто. И места все незнакомые, не наши, скучные места. Лежишь себе и думаешь: «Ух, думаешь, Игнат, и за что тебя так?» И так, брат, паскудно сделается, что взвоешь, ей-богу. Лежишь и воешь, тихонько, чтоб немец не учуял, а то учует — не дай бог. Да. Теперь-то, коваль, что? Теперь и воевать-то не скучно. Хата недалече, и места все знакомые, и мужики все свои, деревенские.

— А убили его? — спросил Ирмэ.

— Кого это? — не понял Игнат.

— Офицера. Ротного.

— Нет, — Игнат вздохнул. — Утек. Как вышла свобода, мы первое дело: «Где ротный, Каркасов?» А солдаты с шестнадцатой смеются. «В Питер, — говорят, — за красным флагом поехал».

— Жалко.

— Не говори! Не говори, коваль!

Подошел Хаче — в башлыке и в валеных сапогах.

— Слыхал, рыжий? — сказал он. — Исроэла убили.

— Что ты? Кто?

— Не знаю, — сказал Хаче. — Уж не ты ли?

— Брось, Цыган! — сказал Ирмэ. — Говори толком!

— А толком вот что, — сказал Хаче. — Бандиты зарезали. Его нашли подле Застенок, в канаве. Горло перерезали.

— Вот оно что, — сказал Ирмэ тихо. — А чего его туда занесло?

— Кто его знает. Шальная же башка. Заблудился, должно. А то, может, совсем собрался из Рядов.

— Да на кой он им дался?

— Мало ли, — сказал Хаче. — Гады же. Бандиты.

Игнат вдруг захохотал.

— Намедни, — сказал он, — пришли это они к холбнянскому Гавриле. Три человека, с винтовками, с бомбами. «Угощай, хозяин!» Гаврила побегал по деревне, принес там, что было, самогону там, сала и — дурья голова — подходит с разговором: дескать, гости дорогие, кто такие будете? Старшой-то и говорит: «Мы, говорит, такие, что против красных и против белых. Зеленые мы. За крестьянство стоим». Гаврила-то и обрадовался: «Во, говорит, спасибо. А то, говорит, совсем мужику житья не стало. Обижают очень. Наборы да разверстки. Спасибо, говорит, товарищи». Старшой-то: «Что? Товарищи?» И — раз — в зубы. Всю морду расквасили. И еще окна в хате побили. Теперь-то Гаврила ходит, плюется. «Чтоб, говорит, у этих-то заступников руки-ноги отвалились».

— Чего там «руки-ноги»? — сказал Хаче. — Расстрелять — и все.

— Не, — сказал Игнат. — Я бы их не стрелял. Я бы их — живьем в могилу!

— Ты бы, Игнат, в могильщики пошел, — сказал Ирмэ. — А то ты все «в могилу да в могилу». Ты и про меня, небось, думаешь: «в могилу бы его, коваля»?

— Не, — сказал Игнат. — Живи уж, коваль, покуда живется. Чего там?

Близко проходила дорога. И по дороге мчал верховой. Слышно было, как чавкает грязь под копытами и как дышит конь — тяжело, с хрипом.

— Стой! — кричали всаднику со всех сторон. — Стой! Куда?

Всадник — молодой паренек — на всем скаку остановил коня.

— Командира! — крикнул он высоким мальчишеским голосом. — Где командир?

— Здесь! — Герш поднялся. — Чего там?

— Подь-ка сюда! — крикнул верховой. — Дело есть! Герш подошел. Паренек свесился к нему и быстро о чем-то заговорил. Герш слушал молча. Потом сказал:

— Не надо, — сказал он. — Сами справимся. А самогон дать. Сколько ни попросят. И смотреть. Понял?

Верховой что-то сказал еще.

— На свету, — ответил Герш, — часам к шести.

И пошел к штабу.

А верховой повернул коня, гикнул, цыкнул и умчался так же быстро, как и примчал.

В лагере зашумели.

— Вестовой, — сказал Игнат. — Сейчас, значит, выступать будем.

— Похоже на то, — сказал Ирмэ. — Как думаешь, Цыган?

— Кто его знает, — Хаче лениво поскреб затылок. — Может, обман какой.

Подошел Алтер.

— Ну, как? — сказал Ирмэ. — Что там?

— Да вот Никита г-говорит: «Выступать немедля», — сказал Алтер. — А Герш: «Пошлем разведку. П-проверим».

— А бандиты где? — сказал Хаче. — Далеко?

— У самого Кобылья, в л-лесу, — сказал Алтер. — Пьют. Герш сказал: дать им самогону, сколько влезет.

— Верно, — сказал Игнат. — Пьяный что малый. А много их?

— Человек с-сто, что ли. Конные.

— Пошли, ребята, к штабу, — сказал Хаче.

Теперь уже не трудно было найти, где штаб. Весь отряд столпился у штаба. Все — и мужики, и рядские парни — понимали, что дело всерьез, и стояли чинно, не напирая. В центре горел фонарь. Под фонарем перед четырехверсткой сидели Герш, Никита и Иоганн. Герш провел по карте карандашом, покосился на Круглова: «Так?» Тот закусил усы, сощурился, кивнул: «Давай!» Герш поднял голову.

— Товарищи, — сказал он, — нужны двое. В разведку. Ребята нужны скорые, чтоб враз. Ну?

Ирмэ отпихнул Алтера и Игната и выперся вперед.

— Я, товарищ командир!

— Еще?

— Я! — сказал Хаче.

— Так, — Иоганн встал. — Я пойду тоже, — сказал он. — Я хорошо знаю место.

— Ладно, Иван, — сказал Герш. — Проверь все как следует. И смотри — осторожно. Заметят вас — провалено дело. Понял?

— Да, — сказал Иоганн. — Понял.

Глава вторая Разведка

Ирмэ толкнул Хаче в бок.

— И Австрия с нами, — сказал он. — Важно.

— Тихо! — буркнул Хаче. — Услышит!

— Мы итти очень скоро, — сказал Иоганн. — Мы итти как лошадь. Хорошо?

— Хорошо, — сказал Хаче.

Они выбрались на дорогу. Дорога шла прямо — и это было хорошо. А то в этой тьме, — хоть глаз выткни, — ничего не стоило сбиться с дороги и забрести куда-то в сторону, вкривь, вкось, совсем не туда, куда надо. Иоганн торопил. Он шел впереди и так споро семенил ногами, что Ирмэ и Хаче еле за ним поспевали. Был он, Иоганн, такой же, как три года назад, у барака. Бритый, лысый, в железных очках. Только вместо шинели — полушубок, на голове — картуз, на ногах — высокие болотные сапоги. Чисто вологодский. Однако каждый мужик в отряде, встретив Иоганна, сразу узнавал в нем чужака, немца, и, покачивая головой, долго дивился: «Ишь ты! Немец — и, гляди ты, за нас, за советы! Понимает!»

Дорогу после утреннего дождя совсем размыло. Итти было тяжело — грязь прилипала к сапогам, просачивалась внутрь, пудовой каймой облепляла штаны. Винтовка — на веревочной привязи вместо ремня — резала плечо и била по ногам. Ирмэ попробовал было понести ее в руках. Но вышло, что хрен редьки не слаще. Иоганн — тому, конечно, что? Один маузер. То-то он и гонит, как на пожар.

— Скажи, чтоб шел потише, — сказал Ирмэ. — Уморит.

— Сидел бы ты, рыжий, дома, — сказал Хаче. — И тепло и не дует.

— Больно ты, Цыган, умный стал, — проворчал Ирмэ. — С чего бы?

— С воблы.

Иоганн остановился. Уже должна бы быть, по его расчету, деревня Филатовка, а деревни не было. Он пялил глаза во мрак, принюхивался — не пахнет ли дымом, прислушивался — собаки не лают ли. Но дымом не пахло. И собаки не лаяли. Иоганн прошел вперед, назад, повернул — нету!

— Что такое? — сказал Хаче.

— Деревня пропала, — пробормотал Иоганн, — должна быть деревня, а пропала.

— Это которая? Филатовка?

— Йа.[13] Филатовка.

— Го! — сказал Хаче. — Вспомнил! Мы ее давно прошли, Филатовку-то. Ты о чем думал-то, халява?

И пошел вперед, к Малому Кобылью.

Австриец вдруг захохотал. Хохотал он звонко, по-детски.

— Что это — халява? — сказал он.

— Как бы это сказать? — Хаче подумал. — Ну, сапог, одним словом.

— Ага, — сказал Иоганн, — понимаю. А почему ты сказал — сапог?

— Все так говорят; — сказал Хаче. — Раз человек дурак, то говорят халява — сапог, то есть.

— А ты сапог?

Хаче обиделся.

— Почему сапог?

— Ну, сапоги делаешь? — пояснил Иоганн.

— А-а, — догадался Хаче. — Нет, не сапожник. Кузнец я.

— О! — обрадовался Иоганн. — И я был кузнец. В Вене.

— Вена — это что? Город, что ли?

— Йа. Город.

— Ничего себе город? — поинтересовался Хаче.

— Большой город, — сказал Иоганн. — Очень большой.

— У тебя там что — кузня была? Или как?

— Нет, — сказал Иоганн. — Я на заводе работал. Там много человек работал. Три тысячи.

— Три тысячи! — удивился Хаче. — И все на одного хозяина?

— Йа, — сказал Иоганн, — на один хозяин.

Хаче сердито плюнул.

— Эксплуататор! — проворчал он. — Бандит!

Иоганн снова захохотал.

— Йа, — сказал он, — большой бандит.

— Веселые вы парни, австрийцы, — сказал Хаче, — а халявы. Вы бы по-нашему: хозяина — к ляду, завод — себе.

— Сделаем, — сказал Иоганн. — Мы вернуться из России — сделаем. Мы теперь понимаем.

— Чего там понимать? — сказал Хаче. — Дело ясное.

Ирмэ шел позади. Шел и завидовал. «Эка чешет! — думал он про Хаче. — Не подступись!» Наконец не выдержал — подскочил к австрийцу и сунул ему в руку кисет с табаком.

— Закури, товарищ.

Остановились закурить. При свете зажигалки Иоганн внимательно посмотрел на Ирмэ. Потом закурил. Потом опять посмотрел.

— Я тебя знаю, — сказал он.

— И я тебя знаю, — сказал Ирмэ. — Я у тебя, помнится, бинокль торговал.

— Йа, — сказал австриец. — Потом солдаты в тебя стреляли. Помнишь?

— Еще бы не помнить, — сказал Ирмэ. — Памятный денек-то. Меня в ту же ночь загребли.

— Как — загребли? — не понял Иоганн.

— Ну, заграбастали, — сказал Ирмэ.

— Как?

— Арестовали.

— А-а! — сказал австриец. — Ты же небольшой был? Как это?

— Так это, — сказал Ирмэ — Посадили и всё. Политический, видишь ли, — добавил он важно.

— Долго тебя держали?

— Держали бы долго, кабы не революция, — сказал Ирмэ. — Полгодика-то все-таки отчубучил.

— Такой небольшой — и в тюрьме, — дивился Иоганн.

— Не в тюрьме — в остроге, а попросту — в хлеву, — сказал Ирмэ. — Видал, может, у пристава на дворе вроде хлева? Там вот и сидел. Отдувался.

— Одним словом — «почем овес», — сказал Хаче.

— Почему? — спросил Иоганн.

— Да в хлеву же рос. Так, рыжий?

— Я тебе, Цыган, такну! — проворчал Ирмэ.

Иоганн шел, опустив голову. Он о чем-то думал.

— У тебя товарищ был, — медленно проговорил он. — Как его звать?

— Алтер, что ли?

— Нет, — сказал Иоганн. — Он парикмахер был.

— А-а, — сказал Хаче. — Симон.

— Йа, Симон, — обрадовался Иоганн. — Он в отряде? Тоже?

— Нет, — сказал Ирмэ, — дома он.

— Почему? Болен?

— Не годится он в отряд, — хмуро сказал Хаче.

— Дезертир, — сказал Ирмэ. — Его мобилизовали в Красную армию, а через месяц, глядим, дома. «Ранили», говорит. Врет. Сам себя ранил.

— Порода, брат, дрянная, — сказал Хаче. — Бездельники. Такие любят чужими руками жар загребать. Знаю я их. Встречаю его недавно на улице «Здорово, говорит, большевик». «До свидания, говорю, дезертир». Да на другую сторону.

— О! — сказал Иоганн. — Это не годится. Это очень не годится. Раньше он другой был.

— Боевой был парень, — сказал Хаче. — Мы думали — ежели что, командиром будет. А вот поди ж ты. Отчего, скажешь? А все оттого же — порода не та. Батька всю жизнь вокруг богатеньких вертелся — и сын туда же. Вот, у меня батька: три года на германском воевал, а теперь добровольцем в Красной. Он бы меня убил, батька, кабы я поперек советской власти пошел.

— Тоже? — спросил Иоганн.

— Что — тоже?

— Тоже кузнец?

— Кузнец.

Впереди замаячили огни. Малое Кобылье. Деревня еще не спала. Огней было много. Уже издали чуялось — неладно в деревне, нехорошо. Собаки заливались на самых высоких потах. Голосили бабы. Гудели мужики. Казалось — в деревне пожар и сейчас ударят в набат.

— Бандиты! — тихо сказал Ирмэ.

— Надо обходом, — сказал Хаче, — а то как бы не напороться на кого.

— Да, — сказал Иоганн, — итти полем.

Они свернули с дороги и пошли в темноту — по пням, по кочкам, по взрыхленным полям. Шли долго, скользя, спотыкаясь, держась друг за друга, чтоб не упасть. Надо было выйти к лесу. Но не понять было, где лес. Деревня скоро осталась позади, огни померкли, лай затих. Пустынные осенние поля лежали вокруг, а над головой было черное небо, усеянное звездами. Звезд было много, да проку-то от них было мало, — они еле тлели, как угли в золе.

— Хоть бы луна, — сказал Ирмэ.

— Чтоб сразу и увидали? — сказал Хаче. — Дело, рыжий!

— Постой, — сказал Иоганн. — Я пойду посмотреть.

Ирмэ и Хаче остались стоять, а Иоганн куда-то пошлепал. Он прошел шагов десять, потом его не стало слышно. Ребята ждали долго, а Иоганна все не было.

— Теперь австрияк провалился, — проворчал Ирмэ. — Новая забота.

— Погоди, рыжий.

Хаче прислушался — ему невдалеке почудились голоса.

— Австрияк с кем-то говорит, — сказал он.

— С кем ему там говорить? — сказал Ирмэ. — С лешим?

— Погоди. Слышишь?

Верно, Иоганн с кем-то говорил, похоже было — уговаривал кого-то. Второй голос, сиплый, старческий, ругался, ворчал, — не соглашался. И вдруг слева показался свет, — должно быть, открыли дверь.

— Итти сюда! — крикнул Иоганн. — Скоро!

Среди ноли стоял длинный низкий овин. В овине горел свет, а в дверях махал рукой и звал Иоганн.

— Сюда! Скоро!

Старик, похожий на паука, — какая-то болезнь его скрючила обручам, так что ходил он, руками почти касаясь пола, — древний, дряхлый, с зеленой тощей бородой, пропустив в овин Ирмэ и Хане, быстро захлопнул за ними дверь.

— Проходи, проходи, — ворчал он — и вдруг закашлялся. Кашлял он дико — хрипел, стонал, лаял. Трясло его при этом так, что казалось — на глазах рассыплется. Ирмэ испугался: «Никак помирать собрался?» Однако кашель прошел, а старик не рассыпался и не номер. Наоборот, он будто сразу помолодел, задрав вверх зеленую бороду, он подмигнул Ирмэ и захихикал.

— Испугался? — проскрипел он ржавым голосом.

— Испугался, — признался Ирмэ.

Старик был доволен.

— Девяносто годов скриплю, — подняв руку, прокаркал он. — Четырех сыновей сховал, а…

И не договорил — опять закашлялся. Он кашлял и тыкал пальцем себе в спину. Ирмэ понял — и что силы хватил его по спине. Старик присел под ударом, но кашель унялся.

— Спасибо, сынок, — прошептал он, задыхаясь, — полегчало.

— Вот, чорт! — удивился Ирмэ. — Живучий!

Старик в овине был не одни. Еще тут были старуха и мальчик лет десяти. Старуха, широко открыв беззубый рот, спала. Она ворочалась, чесалась, мычала что-то, но спала крепко. Мальчик сидел на земле, подле двери. Защемив между пальцами толстое полено, он колол щепки на лучнику. Лучина горела с сухим треском и не дымила.

— Ты чего сюда забрался, дед? — сказал Хаче. — Хата сгорела, или что?

Старик, не отвечая, заковылял куда-то в другой конец овина. Тут, привязанная к столбу, подпирающему крышу, стояла гнедая кобыла. Старик погладил ее но ноге, — выше ему но дотянуться было, — подкинул ей сена и вернулся. Он подошел к Хаче и внимательно, снизу вверх, оглядел его.

— Ты кто будешь? — сурово проговорил он. — Что-то ты мне не нравишься.

Хаче засмеялся.

— Рядский я, — сказал он. — Коваля Берчи сын, знаешь?

— Може, знаю, да забыл, — проворчал старик. Он перевел глаза на Иоганна. — А это кто такой? Не здешний, видать.

— Австрияк, — сказал Хаче.

Старик недоверчиво покачай головой.

— Врешь!

— Ты его самого спроси.

— Спрашивал: говорит — австрияк. А врет. И ты врешь.

— Так кто же он, но-твоему-то?

— Не знаю. Не знаю, — старик попятился к двери. — Може, турка какая. Кто его знает? Може, разбойник какой.

— Чего пустил, коли разбойник? — сказал Ирмэ.

Старик повернулся к нему всем телом.

— Не пустишь его, — сказал он, тряхнув зеленой бородой, — не пустишь его, а он — тюк.

— Не бойся, — сказал Иоганн. — Мы не бандиты. Мы не убьем.

— Кто тебя знает, очкастого-то! — проворчал старик и, насупившись, сел рядом с мальчишкой. Он сидел и бормотал что-то про себя. Что — не понять, не то «вот гус-то какой, хосподи, хосподи», не то — «не пускай такого, поди, поди».

Хаче принялся будить старуху.

— Слышь, тетка, — сказал он, тормоша ее за плечо, — как тут пройти к казенному лесу, а?

Старуха со сна ничего не соображала. Не открывая глаз, она что-то лопотала, дичь какую-то порола, тыкала куда-то пальцем и называла Хаче «Андрюшкой».

— Да проснись ты! — обозлившись, крикнул Хаче. — С тобой говорят.

Старуха от крика присела. Присела, уставилась на Хаче выпученными, круглыми от страха глазами и вдруг завыла. Хаче растерялся.

— Спятила, тетка? — сказал он. — Чего воешь?

Но старуха не унималась. Она обхватила руками голову, раскачивалась и голосила.

— Ай-ай! — голосила она. — Или мало нас пограбили? Мало нашей крови попили?

— Она нас за бандитов принимает, — сказал Иоганн.

— Вот дура-то! — сказал Хаче. — Теперь ее не угомонишь. Пропало.

— Погоди, Цыган, — сказал Ирмэ. Он подошел к старухе и медленно провел перед самым ее носом заскорузлым, в мозолях, указательным пальцем:

— Баб-ка! — сказал он протяжно. — До! Будет!

Старуха и глазом не сморгнула. Она раскачивалась, как маятник, и выла.

— Не выть! — сказал Ирмэ. — Чуешь?

— Голые мы теперь, босые! — причитала старуха.

— Вот ты как! — угрожающе проговорил Ирмэ. — Ладно!

Сдернул с плеча винтовку, перекинул ее на руку и щелкнул затвором.

— Ладно! Коли ты так — мы этак! Застрелю! — рявкнул он вдруг страшным голосом.

Старуха только пуще залилась слезами. Слезы, величиной в горошину, катились по ее желтому, дряблому лицу.

— Не тебя! — крикнул Ирмэ. — Его! Вот! — Он направил дуло на мальчишку.

Ирмэ угодил метко: старуха стихла. Она еще плакала, но молча, голоса не слышно было.

— Давно бы так, — сказал Ирмэ. Он оставил винтовку, сел со старухой рядом и заговорил мирно, по-дружески:

— Никак, бабка, ты нас за бандитов принимаешь? А?

Старуха покосилась на него — настороженно я испуганно — и не ответила.

— И не угадала, — сказал Ирмэ. — Какие мы бандиты? Что ты?

— А вы кто такие? — всхлипывая и вздыхая, спросила старуха.

— Рядские мы, — сказал Ирмэ.. — Ты сапожника Меера, рыжего, знала?

— Знала, — вздохнула старуха.

— Так я — его сын. — Ирмэ снял шапку и слегка стукнул себя по темени. — Видишь, рыжий? В батьку. А ты — бандиты.

Старуха еще не верила.

— И правда?

— Чего мне врать? — сказал он. — Боюсь я тебя, что ли? Кабы мы бандиты были, разве мы бы так?. «Руки вверх! Деньги на стол!» Вот бы как. А мы, видишь, сидим тихо, никого не трогаем. Что «застрелю» — это я так, чтоб ты выть перестала, а то у тебя, бабка, голос очень громкий.

— Нам, баба, тебя спросить… — начал Иоганн.

Ирмэ незаметно мигнул ему: молчи, все дело портишь. Иоганн понял и умолк.

— Вот, — сказал Ирмэ. — А ты — бандиты.

— Так я ж не знала, — виновато проговорила старуха.

— Оно и верно, — сказал Ирмэ. — Время такое, что всякого боишься. Ты сама откудова? Из Малого Кобылья, что ли?

— Не. Тутошние. Хуторяпе мы.

— Чего это вы в овине-то сидите? Погорели?

Старуха поднесла к глазам кулак и заплакала. Плакала тихо, без голоса.

— Спалили хутор-то.

— Бандиты?

— Они, чтоб им подохнуть. Разграбили нас дочиста. А хутор-то спалили.

— Да-а, — Ирмэ сочувственно вздохнул. — Чего это они тебя так?

— Сын у меня в красноармейцах, его вот отец. — Старуха показала на мальчишку. — Соседи-то и донесли. Явились это они вчера пьяные. «Большевики! Советская шкура!» Все пограбили. Невестку шашкой вдарили. А хутор спалили.

Старуха сопела и всхлипывала.

— Где ж она, невестка-то? — спросил Ирмэ.

— Тут она. Вона.

Старуха ткнула пальцем в угол. Действительно, в углу на куче соломы лежало что-то, покрытое тулупом. Иоганн подошел и приподнял тулуп.

— О, — сказал он, — ее в больницу надо.

— Кому ж ее везти-то? — сказала старуха. — Старик-то вишь какой. Не в уме он. А я и сама-то хворая. Ты ее, милой, не тронь. Пускай спит. Может, полегчает ей.

— А где они, бандиты? — спросил Ирмэ. — Далече, не знаешь?

— У самого Кобылья, — сказала старуха, — коло лесу, где в германску войну австрияки жили.

Ирмэ встал.

— Вот что, бабка, — сказал он, — ты нам покажи, как пройти к лесу. А то без провожатого нам никак не можно не дойти.

— Деревней иди, — сказала старуха. — прямо-прямо и упрешься.

— Не годится нам деревней. Показала б, а?

— Андрюшка, — позвала старуха.

Мальчик, не подымаясь с места, лениво отозвался:

— Чего?

— Проводи их, Андрюшка, до лесу, — сказала старуха.

Мальчик отложил полено и, шмыгнув носом, встал. Старик, — он было прикорнул, прислонясь к внуку, — проснулся и заворчал.

— Ушел турка-то? — проскрипел он.

— Уходим, дед. — сказал Ирмэ. — Прощай.

— Иди с богом, — недружелюбно проворчал старик. — Иди уж, иди.

Женщина в углу заворочалась, застонала.

— Ее в больницу надо, — сказал Иоганн.

— Не тронь ее, милой, — попросила старуха. — Пускай спит.

— Васюта, а, Васюта, — сказал старте.

— Чего? — сказала старуха.

— Ты ему — скажи, турке-то, чтоб уходил, — сердито проворчал старик. — Чуешь? Он кобылку сведет, турка-то.

Мальчик нахлобучил большую мохнатую шапку, надел полушубок, туго затянулся ремнем, взял зачем-то кнут.

— Айда, что ль, — сказал он лениво и степенно, как взрослый мужик.

Хаче посмотрел на него и рассмеялся.

— Вот так поводырь, — сказал он. — С таким-то хоть куда.

Старик отворял дверь и бормотал что-то. Что — не понять, не то «вот гусь-то какой, хосподи, хосподи», не то «не пускай такого, поди, поди».

— Прощай, бабка! — уже за дверью крикнул Ирмэ.

— Прощай, милой, — сказала старуха. — Заходи.

Глава третья Бандиты

Пока они сидели в овине, тьма сгустилась, отвердела — хоть топором руби. Или со свету так казалось. Поднялся ветер, нагнал тучи; звезд — и тех не стало. Но Андрюшка шагал бойко. Ему, видимо, тут были знакомы каждая кочка, каждый пенек. От времени до времени приостановится, подаст голос — не потерялся ли кто.

— Э-эй!

— Э-ге! — хором отвечали Ирмэ, Хаче и Иоганн.

Они шли гуськом, держась друг за друга, как слепцы.

— Все тут?

— Все.

И Андрюшка шагал дальше. Он, должно быть, презирал их слегка: большие, а плетутся, что ребята малые. Он не заговаривал с ними. Он был молчалив и важен и только кнутом свистел, что в свистульку. Степенный мужик. Хуторянин.

— Далеко еще? — спросил Хаче.

Андрюшка сделал вид, что не понял.

— Что далеко?

— До лесу-то далеко?

— Как дойдем — так и будем.

— Сурьезный ты, дядя, — сказал Хаче.

— Чего?

— Сурьезный ты, говорю, дядя.

— Ладно, — проворчал Андрюшка. — Помалкивай.

Скоро, однако, он сам заговорил.

— Вы какие будете? — спросил он. — Разведчики, что ль?

— Ого! — удивился Ирмэ. — Ты, дорогой товарищ, откуда слово-то такое знаешь — «разведчики»?

— Кобыла говорила, — буркнул Андрюшка.

— А еще она тебе что говорила? — поинтересовался Ирмэ.

— Еще говорила, чтоб с дураками не трепал.

— Попало, рыжий? — засмеялся Хаче. — С ним знай как. Он мужик сердитый. Правда, Андрюшка?

— Правда, — сказал Андрюшка. — Дураков не люблю.

— Сколько тебе годов-то, хозяин? — спросил Хаче.

— Одиннадцать будет, — сказал Андрюшка.

— А то, может, не будет? — пошутил Хаче.

Андрюшке шутка не понравилась. Он обиделся и не ответил. Он сердито хлестал шутом по траве и ворчал: «Как дам — так взвоешь!»

— Ты это кому? — сказал Хаче.

— Тебе! — грубо ответил Андрюшка. Хотя было ясно, что говорилось это вовсе не Хаче, а кому-то другому, невидимому в темноте.

— А за что? — сказал Хаче.

Андрюшка приостановился, подождал, пока подошли все.

— А за конягу, — сумрачно и тихо проговорил он. — В прошлом году нам советска власть дала Антона-хуторянина конягу. А Антон сказал: «Мне советска власть не указ. Заплатите вы мне, воры, за конягу. Попомните конягу-то». Он и донес, хвороба.

— Кому донес? — сказал Ирмэ. — Бандитам?

— А то тебе?

— Ты в исполком пиши, — сказал Иоганн, — его в тюрьму посадят.

— Пиши, пиши, — проворчал Андрюшка. — Много попишешь, как хутор спалили. Неграмотный я, — помолчав, вдруг сказал он.

— Почему в школу не ходил? — сказал Иоганн. — Ты бы писать умел.

— На лях мне твое писание, — сказал Андрюшка. — Сбрую за него дадут, что ль?

— Брось, Андрюшка, — сказал Ирмэ. — Каждый должен уметь писать. Надо. Понимаешь?

— Кому надо, а кому не надо, — сказал Андрюшка. — Ты сам-то кто? Писарь?

— Нет, — сказал Ирмэ. — Я кузнец, коваль. А писать знаю.

— И читать знаешь?

— И читать знаю.

— Ну-ка, прочти-ка, что он там пишет. — Андрюшка достал из-за пазухи лоскуток бумаги.

При слабом свете зажигалки Ирмэ разобрал первые два слова, написанные кривыми крупными буквами: «Родителю нашему…» Дальше все стерлось, слилось в сплошное серое пятно.

— Давно оно у тебя? — возвращая Андрюшке письмо, спросил Ирмэ.

Андрюшка аккуратно сложил бумажку в четвертушку и сунул ее за пазуху.

— На Пасху получили. От батьки, с фронту, — пояснил он.

— Кто-нибудь прочитал?

— Поп прочитал. Сказал — батька жив и кланяется. С Деникиным, сказал, воюет.

— Кто такой Деникин, знаешь? — спросил Хаче.

— Известное дело, — сказал Андрюшка, — генерал.

Ирмэ прислушался: навстречу, все усиливаясь, шел гул. В этом гуле были и свист, и хрип, и стук, и стон, и вой, и плач. «К лесу подходим, — понял Ирмэ. — Лес шумит».

Андрюшка остановился.

— Тут, — тихо сказал он. — Пришли.

— Бандиты-то где же? — топотом спросил Ирмэ.

— Вона.

Андрюшка показал куда-то в темноту.

— Видишь — огни?

Верно, на опушке леса, там, где раньше стоят барак военнопленных, — барак прошлым летом мужики разобрали на дрова, — светились огни костров — три, четыре огня, не очень ярких. Костры, видать, потухали, а топлива никто больше не подкладывал. То ли лень было бандитам рубить сучья, то ли — спали.

— Итти ближе, — сказал Иоганн, — так не видно.

— Их мало тут, — сказал Андрюшка, — Они ноне в Кобылье гуляют.

— Кто-нибудь же есть, раз огни, — сказал Хаче. — Пошли. А ты, Апдрюшка, греби до хаты.

Они не шли — перебегали, скрючившись в три погибели, держа винтовки навесу. С разбегу плюхнулись в овраг. Приподнялись, отряхнулись, осторожно выглянули. Вокруг костров ходили люди — длинные и короткие тени скакали с места на место. За кострами черной глыбой стоял лес.

— А верно, — сказал Ирмэ, — их тут немного.

— Так они ж в Кобылье гуляют, — сказал Андрюшка.

— Это еще что? — сказал Хаче. — Ты, хозяин, чего здесь? Марш домой!

— Погоди, — не спеша сказал Андрюшка, — погляжу маленько и пойду.

— Нечего тут, — сказал Хаче, — проваливай.

Андрюшка только плотнее прижался к земляному боку оврага.

— А тебе что? — сказал он. — Денег стоит?

Иоганн открыл подсумок и вынул бинокль. Бинокль был старенький, тот самый, который когда-то торговал у него Ирмэ. Он подвинтил какие-то колесики, приладил бинокль к глазам и принялся сосредоточенно смотреть на бандитов. Иногда, но отнимая от глаз бинокля, он коротко говорил:

— Пьют! Винтовки в один вяжут. Играет на гармошке.

На опушке в самом деле кто-то заигран на гармошке. Играл он что-то деревенское, грустное и тягучее. Два-три голоса подхватили мотив, негромко запели. Гармошка — на басах — грустила и жаловалась, как человек, а люди — хрипловато, чуть пьяно — вторили ей. И лес шумел.

— И-эх, — вздохнул Андрюшка. — ладно играют черти.

Вдруг гармонист резко, бее; перехода, заиграл плясовую. Начал он с частой мелкой дроби, будто горох сыпал из мешка: так-так-так-так. Оборвал. И снова начал, но уже медлительно, плавно. Не гармошка наяривает — пава плывет.

— Дай-ка бинокль, — сказал Ирмэ.

Иоганн дал Ирмэ поглядеть в бинокль — и вдруг все пропало: костры, бандиты, лес. Тьма лезла в глаза. А вдали — не видать где — играл гармонист.

— Которая-то сторона приближает? — сказал он. — Я что-то забыл.

— Ты с малой стороны гляди, — сказал Иоганн.

Ирмэ перевернул бинокль. Посмотрел — и прямо осел. Бандиты были совсем близко, — ну, рукой достать. Тьфу ты!

— А хитрая она штука, бинокль, — сказал он Иоганну. — Небось, почище очков?

И лесная опушка, и костры, и бандиты встали перед Ирмэ четко, будто рядом. Он видел отдельные деревья, высокие, смолистые сосны, стволы их отсвечивали от костров. Костров всего было три. Но два, которые поближе, еле тлели, потухали. Вся бандитская орава — человек сорок — собралась вокруг третьего костра. На него навалили столько хворосту, соломы, сучьев, что почти совсем было заглушили огонь Но огонь не сдавался. Он вырывался из всех щелей. Он лез, полз, карабкался вверх, — ветер был хорошим поддувалой, — и вот вырвался, пролез, и костер запылал сразу и весь, от основания до верхушки. Огонь гудел, шумел, трещал, лаял. Казалось, сейчас запылает все вокруг — трава, деревья, лес.

Но бандиты — те хоть бы что. Они спокойно расселись, разлеглись вокруг костра. Один развалился у самого огня. Над ним вспыхивали и гасли искры, летали огненные лапы, дым волной обвивал его с головы до ног, а он лежал недвижно, колодой, большая дылда в больших сапогах. Неподалеку стоял другой бандит — Ирмэ хорошо его видел, — хват в галифе, в куртке офицерского покроя, в желтых, до колен зашнурованных сапогах, невысокий коренастый, бритый, с английскими, тщательно подстриженными усиками. «Городская птица», подумал Ирмэ. Заложив руки в карманы брюк, крепко поставив кривые короткие ноги, с папиросой в зубах, он стоял, смотрел, сощурившись от дыма, на спящего дылду и улыбался. Потом подошел и носком сапога пнул его в бок. Тот не пошевелился — спал. Франт что-то сказал. Вокруг загоготали.

— Ржут, жеребцы, — проворчал Хаче.

— Балуют, — сказал Андрюшка.

Ирмэ поискал гармониста., Ага! Вот он! Шагах в десяти от костра на пне сидела свинья и играла на гармошке. Ирмэ удивился: до чего похож! Пухлые, будто надутые щеки, заплывшие узкие глазки, короткая шея, нос пуговкой — свинья-свиньей. Он низко склонился над гармонью, с остервенением рвал меха и, играя, притопывал ногой. Вокруг сидели бандиты. Было тут всякой твари по паре — и юнцы, совсем мальчишки, чубатые, щеголеватые, и бородачи в армяках и в бараньих шапках. Всего больше было парней лет в двадцать — двадцать пять — дезертиры. Эти были в шинелях.

Один бандит, раздувая меха гармошки, играл. Другой бандит — в гимнастерке, без шапки, чуб на глаза — плясал. Плясал он так, что Ирмэ залюбовался. «Лихо пляшет, собака!» думал он. Выступил бандит лениво, как бы с истомой: он медлительно и плавно прошел раз по кругу и остановился, стал. Опустив голову, руками упершись в бока, он стоял, смотрел на носки своих лакированных сапог и скучал, ждал чего-то. Гармонист заиграл быстрей. Несколько голосов запело. И вдруг плясун чикнул, топнул и пошел. Не дошел — рванулся. И следом гармонист рванул гармонь, пустил ее на самых высоких нотах, трелью. Но ему, борову, не угнаться было. Ку-да! Плясун шел на носках, шел легко, будто его носило ветром. Потом, не сходя с места, забил каблуками. Потом пустился приседать, далеко вперед выкидывая ноги. И вдруг вскочил, подвинулся вверх и закружился все быстрей, быстрей, вихрем. Ему мало было гармошки, — он вопил, голосил, подхлестывая себя нечленораздельными дикими криками: «Гей! Геть! Гарр!»

— Во пляшет! — восхищенно прошептал Андрюшка.

— Сначала человека режет, потом танцует, — проворчал Иоганн. — Бандит!

— Рыжий, слышь-ка, — сказал Хаче. — Ты с биноклем — так примечай. Понимаешь? Потом доложить-то надо будет. Пулеметов не видать?

Пулеметы были. Два пулемета, стволами повернутые на деревню. Но Ирмэ смотрел не на них. Ирмэ смотрел на плясуна. Знакомая морда. До чего знакомая морда! Где же он его видел? Когда?

К плясуну подошел франт в желтых сапогах. Он хлопнул его по плечу и что-то сказал. Плясун загоготал, мотнул готовой. «Петруха!» крикнул он так громко, что даже в овраге слышно было.

«И голос знакомый», подумал Ирмэ.

На крик отозвался бандит в форменной фуражке, плотный дядя с плоским лицом, нос поленом, усы ребром. Ого! Усатый стражник, никак? Белоконь? И сразу же Ирмэ узнал и того, плясуна: Степа! Слободской Степа!

— Хаче, — сказал он, — глянь-ка в бинокль вот на того, в гимнастерке. Узнаешь?

Хаче посмотрел.

— Узнаю, — спокойно сказал он, — Степа.

«Значит, так. Верно. Степа. Слободской Степа. — Ирмэ усмехнулся. — Молодец, Степа! Держись! В гору идешь, Степа! Так. Так».

Ирмэ осторожно нащупал винтовку, приставил к плечу, прицелился. Хорошо стоит, собака, четко стоит. Эх, кабы можно! Нажал собачку — и…

— Очумел? — сказал Хаче.

— Чего? — Ирмэ быстро убрал винтовку.

— Никак, палить собрался?

— Кто палить? — встревожился Иоганн. — Нельзя палить, не смей!

— Еще что! — проворчал Ирмэ. — Скажет Цыган! Тоже!

— Ты, рыжий, дурака-то не валяй! — сказал Хаче. — Понял?

— Ладно, — буркнул Ирмэ. — Помалкивай.

Андрюшка, пошевелился и тихо заговорил.

— Пришли это они, — заговорил он, будто продолжая прерванный рассказ, — а Семен-то уж спать лягает. «Давай, — говорят, — самогону и денег пять тысяч, николаевскими, а то — гляди». А Семен-то и говорит…

— Погоди, Андрюшка. — сказал Ирмэ. — Не лезь.

Усатый стражник встал и подошел к Стене. Он был пьян и качался, но лицо у него было такое же, как всегда, плоское и хмурое, скучное лицо. Он подошел к Степе и остановился.

— Петруха! — сказал Степа. Он кричал, хотя усатый стоял рядом. — Петруха! Друг! Спляши-ка, а?

Усатый глядел на Степу оловянными глазами и, видимо, ничего не понял, ни в зуб.

— Петруха, а, Петруха, — голос у Степы стал жалобный, тихий, — будь другом, а? Вот так, а?

Степа присел. И, глядя на него, усатый тоже присел. Степа поднялся — и усатый поднялся. Степа снова присел — и усатый снова присел.

— Вот так! — кричал Степа. — Вот так!

Они долго приседали друг перед другом, усатый и Степа. Наконец Степе надоело. Он хватил усатого сапогом по животу. Тот, крякнув, повалился.

«Забавляется, вор, — думал Ирмэ. — Вали, брат. Вали, покуда к стенке не приставили».

— «Нету, говорит», — продолжал шопотом Андрюшка, — «как хотишь, — хотишь — бей, хотишь — режь, а денег, говорит, нету…»

— Погоди, Андрюшка.

Усатый повалился, а Степа склонился над ним и напевно, как поп, затянул:

— Упокой, господи, душу раба твоего…

Ирмэ вспомнил, как тогда ночью, у реки, Степа мигал ему прозрачным, светлым глазом, подло так, воровато. А потом угнал Герша куда-то к черту в Сибирь. И — героем ходил: ай да мы.

— Скоро итти, — сказал Иоганн. — Пора.

Потом, — он не забыл, нет, — как Степа ловил его у моста. Он, Ирмэ, залез тогда под фургон, а Степа, — пьяный, на груди — Георгий, через плечо — гармонь, — бил сапогом по колесу фургона и кричал: «Вылазь, говорю!»

Положив палец на курок, Ирмэ целился Степе в голову. Эх, кабы можно.

— Ошалел, рыжий! — крикнул Хаче. — Брось!

И рванул Ирмэ за плечо. Рванул сердито, что силы. Ирмэ качнулся, присел. И вдруг — бах — винтовка выстрелила гулко, будто в пустую бочку ударили.

Ирмэ испугался, похолодел. Что наделал-то, рыжий? Испугался, вскочил и — ходу. Он не видел, куда бежит, но впереди бежал Хаче, и Ирмэ помнил: не отставать. «Нельзя отстать! — думал он. — Только бы не отстать!»

Он бежал, бежал — и вдруг споткнулся. Споткнулся и упал. Упал и завопил от страха: он хотел подняться, а не смог, — на него навалился кто-то. Кто-то дышал ему в затылок, сухие цепкие пальцы сдавили горло, и голос, незнакомый, сиплый, — неужели Иоганн? — прошипел в самое ухо: «Убью, чорт!»

Глава четвертая На привале

Ирмэ лежал на траве хмурый, злой и цыкал зубом.

«Так, рыжий. Показал ты себя. Разведчик. Такого, брат, разведчика к стенке надо. Иоганн верно говорит: расстрелять такого мало. Весь отряд ведь, шкура, подвел. Подошли к лесу, а бандитов-то и след простыл. Дураки они? Герш молчит. Хоть бы кричал. Хоть бы раз в зубы дал. А то — молчит. Да-а».

Утро было солнечное, тихое. Осеннее утро. Хорошо в такое утро пройтись нолем, посвистывая, поглядывая туда-сюда. Вот по жнивью идет баба, она в тулупе, в платке, — ей холодно, она корову свою ищет. «Андрон! — кричит она кому-то, — ты не видал мою корову?» Андрон сидит на телеге, он едет на базар, в Ряды. «Не, — отвечает Андрон, — не видал». И эхо в лесу подхватывает и повторяет: «идаал». Хорошо.

Но Ирмэ не до того. Он лежит злой и хмурый. Зубом цыкает.

«Хаче прав, — думает он, — такому не место в отряде. Гнать таких в шею. Увидал Степку — и загорелось: ать-два — пли. Подумаешь — Степа. Сгребли бы всю банду — и Степу твоего туда же. А то — нет, не терпится, — пли! Стрелок!»

Ирмэ встал и понуро побрел по опушке. Отряд, после трудного ночного перехода, спал. Только часовые не спали. Над ними с шумом кружили сороки, пьяные от солнца, но часовые не замечали сорок, — они стояли, как дубы. Этих не собьешь. Эти знают свое дело.

В сторонке на поваленной сосне сидели трое — Хаче, Алтер и Игнат. Сидели молча. Ирмэ подошел, постоял, потоптался. Робко присел. Достал табак. Закурил. Он долго мял в руках кисет и бумагу, ждал — авось, кто не выдержит, курить попросит. Но никто ничего не сказал.

«Что ж, — подумал Ирмэ, пряча кисет в карман, — поделим, брат. Ты что после вчерашнего ждал-то? Целоваться к тебе полезут?»

Он покосился на приятелей. Сидят — и хоть бы глазом в его сторону. Будто его и нету.

«Зря это они все-таки, — подумал Ирмэ. — Так-то не делают. Не по-товарищески так-то. Ну, покричали бы, поругали бы. А то отпихнулись — и ладно. Не дело».

Фома Круглов, в длинном до пят непромокаемом пальто, ходил по опушке. Проверял караул. Двумя пальцами левой руки он теребил седоватую свою бородку, щурился, морщил лоб. Лицо у него было темное, усталое. Он, должно быть, не спал эту ночь, а то и прошлую ночь. Увидав Ирмэ, он остановился.

— Ну, парень, — сказал он, — наделал ты делов. На пятерых хватит.

Ирмэ не ответил.

— Сам, небось, жалеешь? — сказал Круглов. А жалеть-то нечего, поздно. Раньше думать надо. Ну-ка, подвинь-сь.

Круглов сел.

— Это у кого табак?

Ирмэ достал кисет. Круглов свернул козью ножку.

За ним к табаку потянулись Хаче и Игнат. У Ирмэ полегчало на сердце — пронесло.

— Хотел тебя товарищ Герш из отряда погнать, — сказал Круглов, повернувшись к Ирмэ, — и под суд. А Иван тот прямо: «Стрелять! Стрелять!» — Круглов засмеялся. — Хороший он парень, австрияк ваш. Ну, я заступился, — оставили тебя, поглядим, как дальше-то. Только ты уж меня не подведи, слышь? Ежели что — своей, этой вот рукой уложу, как бог свят. Заруби себе, парень, на носу: чтоб больше этого не было. Слышишь?

— Слышу, — тихо сказал Ирмэ.

— То-то. — Круглов чиркнул спичкой, закурил. — Ты это в кого? Знакомый, что ли? — спросил он, закуривая.

— Рядский один, — сказал Ирмэ. — Шпик.

— А он и ушел, — сказал Круглов. — Вот она, партизанщина-то! Отрядом мы бы всю шайку сграбастали — и этого твоего тоже, а то — шиш! Партизанщина, брат, в нашем деле не годится. Это, знаешь ли, эсерам под стать.

— Нечаянно я, — сказал Ирмэ.

— Ну, уж это что нечаянно! — Круглов махнул рукой. — Нечаянно иной раз такое выкинешь, что расстрелять мало. Тут уж, парень, такое дело. Раз ты в революцию пошел — подчиняйсь. Не своевольничать. Расстреляем. А чаянно или нечаянно — дело десятое.

— Верно, — поддакнул Игнат.

Круглов повернулся, посмотрел на Игната, — ну и мужик, такого в карман спрятать можно, — и улыбнулся.

— Что верно, Игнат? — Круглов был в отряде недавно, а почти всех знал уже но имени-фамилии, и кто, и откуда. — Что верно? — сказал он.

— Верно это ты.

— Д-дисциплина, — сказал Алтер.

— Во. Правильно, — сказал Круглов. — Дисциплина. Иначе — труба. И не то что теперь, в военное-то время, потом, после — тоже. Россия, брат, у нас страна большая, да рыхлая. А надо, чтоб было железо. Тут тоже без дисциплины не обойдешься. Как ни крути. Да. Надо, брат, к этому привыкать. Тут уж поздно носом-то шмыгать. — Круглов сердито посмотрел на Ирмэ, который в эту минуту, действительно, шмыгнул носом. — Так-то.

На опушку выскочил растрепанный парень с красным, будто ошпаренным лицом. Он оглядывался во все стороны — кого-то искал.

— Фома Иваныч! — кричал он на весь лес.

— Ну, — сказал Круглов, — чего там?

Парень увидал Круглова и обрадовался.

— А я тебя ищу-ищу, — сказал он, подбегая. — Иди, начальник зовет.

— А что там? — Круглов не спеша поднялся. — Пожар?

— Не, — сказал парень. — Восстание.

— Где восстание? — быстро сказал Круглов. — Чего мелешь?

— В Полянске. В губернии.

Круглов почти бегом направился в Малое Кобылье, где стоял штаб отряда. Парень шагнул было за ним, но Хаче его остановил.

— Погоди, Ваня, — сказал он, — что там в Полянске, а?

— Чорт те что, — сказал парень. — Офицеры, будто. Студенты. Неизвестно точно.

— А в штабе что?

— Что в штабе? Получили приказ выступать — и все. Восстание.

— А давно?

Парень уже не слышал. Высоко подкидывая ноги, он бежал в штаб, в Кобылье.

Глава пятая Поход

Бойцы ворчали. Только вздремнули, только первый сон привиделся и — на те: стройсь. На поверку. У, гады! Не могли там со своим восстанием погодить час-другой. Приспичило спозаранок. Ладно. Поговорим. Поговорим, братишки, потолкуем.

На поверке троих не досчитались. Стрекнули трое: два брата Артемовы, Климентий и Никифор, и третий, рядский, Галгин Ишмэ, скорняк. На словах-то — первые бойцы, а как до настоящего дела дошло, глядишь — труха, тьфу — и растереть.

Когда Герш узнал, что не досчитались троих, он удивился.

— Сколько говоришь? Трое? — громко спросил он. И тихо Круглову: — Ну, Фома, живем, я думал — тридцати не досчитаться.

— Умнеет мужик, — коротко ответил Круглов.

Бойцы, вначале ленивые, сонные, постепенно разошлись. Уж очень день выдался хороший. Ясный и теплый. Было похоже на весну. Отряд шел по дороге. А по обе стороны дороги золотились жнивьем поля, зеленели озими, на лугах паслись стреноженные копи.

— Э-эй! — кричали из отряда мальчику-пастуху. — Гнедая-то хромает. Скажи батьке.

— Кать-ке! — отвечало эхо. И долго еще гудело и рокотало по долам и оврагам: «Ать-ке».

В Рядах сделали короткий привал. Ирмэ сбегал домой, но никого дома не застал. Он уже было собрался уходить, как увидал Меера. Слепой сидел посреди двора, — грелся на солнце. Он выглядел совсем стариком — худой, сутулый, обросший седой колючей щетиной.

— Ты, Ирмэ? — сказал он безучастно. — А Зелде нету, ушла.

— Ты ей скажи, чтоб скоро не ждала. — сказал Ирмэ. — Понимаешь?

— А работа-то как же? — сказал Меер. — Стоит работа.

Ирмэ нетерпеливо махнул рукой, — где уж!

Однако, когда отряд проходил мимо кузни, Ирмэ вздохнул и отвернулся. Пустует кузня. Стоит тихая. Хозяина ждет. Там, где раньше был точильный станок, уже проросла трава: глохнет кузня. Ржавеет.

Ирмэ посмотрел на Хаче и позавидовал. Идет себе мерным шагом и хоть бы хны. Ему что. Он во время стоянки и домой-то не сходил. Ему отряд — и дом и кузня. Крепкий парень. Кремень.

Шли быстро, не останавливаясь. Герш торопил. Надо к ночи поспеть к Полянску — и никаких. На это у Герша были особые причины. Могли выйти неполадки со снабжением, у отряда не было кухни.

Как ни торопили, а в Рословичах — местечке в полтораста домов — простояли целый час. Устроили митинг. На базарной площади, где возвышалась новенькая трибуна, собралось все местечко, сплошь кузнецы и сапожники, — в Рословичах только и жили что кузнецы да сапожники. Этим они славились на всю окрестность.

Первыми на площадь прибежали сапожники. Они жили близко, рядом. Но кузнецы, когда пришли, спокойно и неторопливо оттиснули их от трибуны и стали полукругом, все как один, загорелые, бородатые, носы в саже. Сапожники — народ хлипкий, мелкорослый — шумели, грозились. Но кузнецы — ни в зуб ногой. Что? В драку полезут? Не полезут. А полезут ежели — можно и подраться. Отчего бы не подраться? Время есть.

Выступил Герш. Поговорил о войне, поговорил о революции, намекнул, что уезд собирается подарить рословичам пожарную машину, перешел к Полянску и звал всех в отряд. Сапожникам речь поправилась. А кузнецам — не понять, ни да, ни нет. Они жались, чего-то ждали. И дождались. На трибуну поднялся здоровенный дядя, волосатый и лохматый, что медведь, председатель совета, кузнец Иолэ. Он сердито, исподлобья оглядел столпившихся вокруг трибуны кузнецов, высморкался в рукав и медленно заговорил. Голос у него под стать росту: труба — не голос.

— Ну, кузнецы, — начал он, — онемели? Небось, кабы вам товарищ сказал: «водки выпить» — так заговорили бы? а? Стоят, орлы! Рты открыли. Хоть телега въезжай: Или это не вам говорят? — Иолэ повысил голос. — Может, это лошадям говорят? Может, это коровам говорят? а? Или мало при Николке горя-то хлебали? Еще охота, так? Вот в Полянске опять исправник — иди, целуй его, ну! Пиши, товарищ, — сказал он, повернувшись к Гершу, — пиши меня. Иолэ, кузнец.

— А фамилия? — спросил Герш, доставая тетрадь.

— А фамилия-то у нас, у кузнецов, у всех одна — Кузнецов.

За Иолэ Кузнецовым Герш вписал в тетрадь еще восьмерых Кузнецовых да пятерых Шустеров, — у сапожников тоже фамилия была одна — Шустер. Герш повеселел.

— Ладный мужик, — сказал он Круглову про Иоле. — Побольше бы таких.

Но когда он это сказал самому Иолэ, тот не понял, за что его хвалят.

— А по-твоему-то как? — сказал он. — Опять урядник? Спасибо. Сыт.

Отряд рос.

За Рословичами по тракту лежало Овражье, бедная деревенька, затерявшаяся в болотах, во мхах. Из окрестных деревень это была самая советская, овражских встретить можно было на всех фронтах: тихие болотные мужики, волосы как лен, походка осторожная, нащупывающая, — привычка ходить по зыбунам, по дрягвам, — но бились они люто. Бились за революцию и за коня, за советы и за сапоги. Тут выбора не было: отвоюют революцию — жить, не отвоюют — пухнуть с голоду, околевать.

Уже отряд давно миновал Овражье, как вдруг из деревни послышались голоса: «Стой, товарищи! Погоди-ка!» Герш обернулся и видит: бегут из Овражья мужики, шесть человек, с топорами, с обрезами, впереди человечишка короткого росту, облезлый какой-то, на обстриженного барана похожий. Он в белом морском кителе, в синих порткам и в лаптях. «Погоди-ка, — кричит, — товарищи!»

Герш сказал отряду итти дальше, а сам остановился, подождал. Круглов тоже ждал. Чего им, с обрезами-то?

Облезлый человечишка подбежал смешно как-то, по-петушиному, посмотрел на Герша быстрым веселым глазом, подмигнул и сказал:

— Вы, товарищи, не это самое?

— Что — это самое? — сказал Герш. — Что надо?

— Так что, товарищи, наслышаны мы… — Облезлый посмотрел на остальных, по те стояли потупившись и не вмешивались в разговор. — Наслышаны мы, то есть, сказать по форме…

— Эх, ты, непутевый какой, — сказал Круглов. — Говори, что надо. Не задерживай.

— Сказать по форме, то есть, наслышаны мы, будто в Полянске опять офицеры. Правильно это?

— Верно, — сказал Герш. — Там восстание.

— Так, — протянул мужик. — Значит, правда. А вы, к примеру, не это самое?

— Что?

— Не к Полянску, случаем, идете?

— К Полянску, а что?

— Да вот, мы тут, я, значит, да Петрок, да Васька, — да все, словом сказать. Мы бы это, кабы можно…

— И оратор же ты, земляк, — проворчал Круглов. — Что — кабы можно?

— Кабы можно нам в отряд, а?

Герш засмеялся.

— Вот оно что, — сказал он. — Можно. Как фамилия?

— Моя-то фамилия — Ведерников, — радостно залопотал мужик. — Его, — он ткнул в одного из своих, — Кривошей. А моя-то Ведерников. Как имя? Гришка имя. То есть — Григорий. А фамилия-то — Ведерников.

В другой деревне — Ипатовке — к отряду примкнули еще два мужика — Борис Богодаров и Лука Петошин. Оба — соседи, по годам ровесники, оба солдаты германской войны, ополченцы. Борис был человек угрюмого нрава, медлительный и молчаливый. Лука же, наоборот, — душа человек, тарахта и враль. Врал он без нужды, попусту, не мог, чтоб не соврать. Он как пришел к Гершу, так сразу, с места в карьер, и выложил, что знает-де, кто это там в Полянске заваруху-то заварил и, коль скажут, самолично его, гада, поймает и доставит в чеку. Герш удивился.

— А кто такой? — спросил он.

— А капитан Алихов, — не сморгнув глазом, ответил Лука. И тут пошел городить про капитана Алихова, понес-понес — держись! Герш только рукой махнул: пустомол. Впрочем, мужик-то будто ничего. А веселый — это хорошо. В военное время оно как раз.

За Ипатовкой, у хуторов, — хуторяне, народ зажиточный, косо поглядывали на отряд, — пристали четверо парней. Они долго шли за отрядом, лущили семечки, лениво переговаривались, — гуляют парни, на выпивку идут. Но когда хутора пропали из виду, главарь, плотный детина с оспенным лицом, слегка тронул Герша за плечо и негромко сказал:

— Слышь-ка, хозяин, — сказал он, — как бы это нам, понимаешь, к вам бы?

— Чего вдруг? — сказал Герш. — То шли-шли — и ничего. А то «к вам бы».

— Нельзя нам было, понимаешь, у хуторов, — сказал парень, — нас бы потом хуторяне зарезали.

— А теперь-то, думаешь, не узнают?

— Теперь-то другое дело. Теперь сказать можно — вы нас силком взяли, мобилизовали.

— Валяйте! — Герш достал тетрадь. — Только знаете, ребята, на что идете? Время военное.

— Знаем. Пиши.

— А что хуторяне? — сказал Герш. — Очень контр?

— Не говори, — сказал парень. — Озверели хуторяне. Вы их разверсткой маленько-то поприжали, так они, понимаешь, очень это сердиты. «Спалим, — говорят, — в земле сгноим, а им, босоте, не видать нашего хлеба».

— Не спалят, — сказал Герш. — Брешут! А зароют — откопаем.

Парень кивнул, соглашаясь, — верно, откопаем, чего там!

— Антона Никитенко, — слыхал, может? — сказал он, — третьего дня засадили. К нему, понимаешь, продотряд, а он — стрелять. С трудом взяли. Пошарили в закромах — пудов двести наскребли. Только мужики говорят — зарыто у него много больше, пудов четыреста.

— Запасаются, — вмешался в разговор второй парень, широколицый, с кривыми ногами, — запасаются до самой смерти.

— Коли до смерти, то Антону вашему теперь-то уже немного надо, — сказал Герш. — Пудик один хватит.

— И то, — сказали парни. — Даже много.

Глава шестая У гончаров

К ночи не дошли до Полянска. Заночевали в Орловичах. Люди выбились из сил, устали, прямо валились от устали. Людям ладо было отдохнуть, поесть, поспать. Герш поворчал-поворчал и распорядился стать на ночлег в Орловичах — в четырех часах ходу от Полянска. Бойцы одобрили: толково!

Орловичи были когда-то богатым имением. Огромный белый с колоннами дом стоял на горе, а под горой протекала река. Дом окружали службы. Дальше — на сотни десятин — тянулся парк с голыми амурами на дорожках, с лужайками, с беседками, с гротом. А рядом, на берегу, в деревне, — крытые соломой хаты, тараканы, вонь и грязь такая, что упаси бог в темноте оступиться, сбиться с тропинки — нога уйдет в грязь по колено, и тогда кричи, зови на помощь: самому не выбраться — засосет.

Деревня Орловичи делилась на две части: левобережную и правобережную. В правобережной жили гончары.

Ирмэ, Игната, Бориса и Луку определили на постой к гончару Акиму. Аким — старик лет под шестьдесят, благообразный, сановитый, — постояльцев принял хорошо: накормил ужином, перед ужином каждому поднес по стаканчику самогона первача. Угостил махрой. Закурили.

— Так, — сказал Аким. — Значит, на усмирение идете? Так. Только — погляжу — мало вас.

— Еще подойдут наши, — сказал Ирмэ.

— У нас семнадцать полков, — подхватил Лука. — Так что пятнадцать уже под самым Полянском стоят.

Аким смерил Луку спокойным глазом.

— Статься может, — сказал он. — Не спорю. Я вчера ходил к Полянску. Тут недалече. Верно. Стоят. Сколько, говоришь, полков-то? Пятнадцать? Жидкие, значит, у вас полки. Я-то — по дурости — подумал: роты три там, не больше.

— Насчет полков — это он хватал, — сказал Ирмэ. — А подмога подойдет. Это верно.

— Хорошо бы, — сказал Аким, — а то вам одним не справиться.

— У них там большая разве сила?

— Не-ет, — сказал Аким. — Откуда? Да вот орудий у них много. И потом позиция лучше.

— А мы их с эропланов, — сказал Лука.

— Эропланы у тебя откуда? — сказал Аким. — Матка на Пасху подарила?

— Прилетят, — сказал Лука. — Из Японии. Мы у япошек накупили эропланов — гурт. На девять миленов золотом.

— Лепишь ты, мил человек, — сказал Аким. — Ты чей будешь? Будто ты мне знакомый.

— Как же. Ипатовский я. Сосед.

— А-а, — сказал Аким. — Лука? Слыхал.

— Ну? — обрадовался Лука. — А доброе слыхал?

— Доброе, — сказал Аким. — Врать ты, говорят, мастак.

Борис фыркнул. А Лука обиделся. Ворча, почесываясь, он встал из-за стола, нашел отведенное ему место, лег и уснул. За ним улеглись и Борис и Игнат.

Ирмэ не спалось. Устал он так, что руки не поднять, а вот поди ж ты — не уснуть. В хате было душно. Казалось, что-то кусает, клопы будто. Над самой головой тикали часы. За спиной в газетных листах что-то шуршало и скреблось. Тараканы, что ли? А Игнатка во сне чмокал и свистел. Нет, не уснуть.

Ирмэ встал, оделся, вышел на крыльцо. По ту сторону реки в белом с колоннами доме горели огни, отражаясь в черной воде. Там тоже не спали — там стоял штаб. Плескалась о берег вода. В деревне лаяли собаки. И все же, несмотря на лай, ночь была очень тихая, не-мая какая-то.

По двору ходил Аким, таскал скоту корм на ночь. Ирмэ слышал, как он вразумительно и важно разговаривал с кобылой.

— Надоела ты мне, — говорил он. — Ну тебя. Возьму и продам. Думаешь, вру? Продам — и край. — Кобыла громко и тяжело вздохнула. — Ну, ну, ничего. — Он хлопнул ее по спине и пошел в дом.

— Тихо, дед, — сказал Ирмэ. Он сидел на нижней ступеньке крыльца — Аким чуть не наступил на него сапогом. — Тихо — задавишь.

— Не спится, парень? — оказал Аким.

— Да, — сказал Ирмэ. — Не уснуть.

— Думаешь все?

— Нет. Так, Клопы заели.

— Кожа чешется с дороги, — строго сказал Аким. — В баньку надо. Попариться. А клопов у меня нету. И не было.

— И в баньку сходим. И попаримся, — сказал Ирмэ — Только погоди. Дай сроку.

Аким присел.

— Ты мне вот что скажи, товарищ, — негромко проговорил он. — Как теперь на Волге? Тихо?

— Не знаю, — сказал Ирмэ. — Ты у командира у нашего спроси. А что?

— Сын у меня там, на Волге, — сказал старик. — Давно от него писем не было. Как бы не убили.

— Зачем убили? Подожди — напишет. Может, некогда ему. Почем знать?

— Не, — сказал Аким, — не то. Я сам так-то старухе пою. А только думаю я — убили его, Ваську. Кабы жив был — написал бы. Он хоть мало, да писал, а то шесть месяцев — ничего. Убили Ваську. — Аким, открыв рот, неторопливо поскреб бороду.

«Во старик! — с уважением подумал Ирмэ. — Дуб».

— Так, говоришь, тихо теперь на Волге? — сказал Аким.

— Нынче, дед, где тихо? — сказал Ирмэ. — На погосте, на могилках, и то другой раз такая идет пальба — держись!

— Да-а, — сказал Аким. — Гудит Россия. Далеко слышно. То жили, как мышь под полом, чуть-чуть ногтем скребли. А то такой содом подняли — на весь мир слышно.

— Что ж, — сказал Ирмэ. — Поскребли и будет. Не все же, как ты говоришь, под полом сидеть.

— И то, — сказал Аким. — Погано жили, по-собачьи. Мы-то, гончары, еще туда-сюда. Землю робили, гончарничали, то-се. Кормились. А мужики вокруг жили хуже скотины. В Орловичах, в деревне, знаешь, сколько у мужиков земли-то было? По три десятины на двор. А у графа Орлова имение пятнадцать тысяч десятин. У мужика в хате семь, а то и девять душ. А у графа — трое: он, жена да сынишка малый. Вот и считай.

— Что говорить, — сказал Ирмэ. — Грабили графья эти. И вот достукались.

— Так-то оно так, — сказал Аким. — А только, парень, как с Россией-то будет? — Аким помолчал. — Лежишь другой раз ночью, — заговорил он опять, — не спится, ну, и думаешь. Раньше, понимаешь, горько было, горше не надо, а хоть какой ни на есть, а порядок был. А теперь, брат, и не понять что. Режут друг друга, насильничают. Крови много, а земля пустует — сеять некому. Сила-то побита. И какая, парень, сила. Россию конем не обскакать — хоть год скачи, — и все теперь могилки да кресты. Мало-мало кого осталось.

— А кто виноват? — сказал Ирмэ.

— Знаю, — сказал Аким. — Знаю, кто виноват. Да теперь-то как же? Вот Васька мой говорит: большевики порядок сделают. Новый порядок, чтоб все по-новому. Оно бы ладно. А народ они, большевики, крепкий. Это я по Ваське вижу. Не думай, что сын. Я к нему как к чужому приглядывался. Крепкие мужики. Знают, чего им надо. Да только — из чего сделаешь-то? Нет же ничего. С кем? Молодые-то побиты, а старики за богом прячутся. Вот я и думаю: палят, режутся, а не попусту ли? Отвоюют большевики Россию, а делать-то и некому. Опустела земля.

Ирмэ вдруг услыхал шум и плеск, будто на берегу заработала мельница. Потом — долгий гудок. По реке шел пароход. И сразу, с правого, с левого берега, гаркнули часовые:

— Куда? Стой!

На палубу выскочил человек с ручным фонарем. Он что-то крикнул, что — не понять. Пароход застопорил. Тогда стало слышно: «Все наверх!»

— Стой! — кричали с берега. — Причаливай!

Даже в темноте было видно, что на палубе народу много. И народ вооруженный. Щелкали затворы винтовок. Человек с фонарем кричал: «Пулемет!»

— Это еще что? — сказал Ирмэ. — Никак белые?

Он сорвался с места и, как был, босой, без шапки, побежал к реке. У реки уже собралась толпа. Все настороженно смотрели на пароход. Кой-кто кинулся в хату за винтовкой.

— Причаливай! — кричали часовые. — Вам говорят!

С парохода ответил спокойный голос:

— А вы кто такие?

— Поглядишь, чорт тебя! — кричали часовые. — Причаливай!

— Вы не очень, — сказал голос. — Не из пугливых. Кто такие?

— Не разговаривать! — кричали часовые. — Причаливай, говорят тебе!

— Право, сказали бы кто. А то как дерну из пулемету — живого моста не оставлю. Ну.

— Рядские мы! — крикнул кто-то с берега. — Отряд по борьбе с бандитизмом. А вы кто?

— Тьфу ты! — А мы-то чуть было не открыли огонь. Думали — белые. Мы из Дуброва. С мануфактуры.

Пароход загудел, прополз немного и пришвартовался. Перекинули мостки, и человек восемьдесят, вооруженных винтовками и ручными гранатами, сошли на берег. Это все были рабочие Дубровской мануфактурной фабрики, ребята молодые, лет в семнадцать-восемнадцать. Командовал ими высокий чернобородый человек, похожий на цыгана.

— Где тут у вас, товарищи, штаб? — первым делом спросил он.

— Вон, в имении, — показали ему.

Но уже с того берега отчалил паром. На пароме стояли Герш, Круглов, Никита и Иоганн. Весь штаб.

— Здорово, дубровцы! — сказал Герш.

— Здорово, рядцы! — ответил чернобородый. — Валяйте к нам на посудину. Потолкуем.

Когда Ирмэ вернулся, Аким еще не лег. Он стоял на крыльце, смотрел на пароход.

— Что, дед? — весело сказал Ирмэ. — Некому, говоришь, делать-то? А эти? Видал?

Аким вдруг засмеялся.

— А чорт вас лепит, большевиков, — сказал он. — Может, и верно сделаете.

На другой день выступили рано. Еще солнце не взошло, еще ночь пряталась в ложбинах, в оврагах, за плетнями дворов, реденькая тьма еще стлалась по полям, — а отряд уже топал по дороге. Предутренний морозец сковал дорогу, и шаги печатались гулко — топ-топ! Бойцы спали на ходу. Им снились теплые хаты, овчины и тараканы. Поспать бы!

В деревнях горланили петухи.

Когда взошло и пригрело солнце, стало веселей. Затянули песню. В отряде было много старых солдат — они и песню затянули старую, солдатскую, с уханьем, с присвистом: «Калина-малина-д'калина». Так с песней пришли в Спасское, большое село по шляху.

В Спасском уже стоял какой-то отряд. У околицы, ткнувшись носом в землю, широко раскинув руки, спал человек в кожаной тужурке, в низких флотских сапогах. Рядом на траве валялась бескозырка.

Герш подошел к матросу, потрогал его за плечо.

— Э, браток, вставай.

Матрос проворчал что-то, но не проснулся.

— Вставай, вставай, — сказал Герш.

Матрос, не подымая головы, лениво буркнул:

— Катись!

— Вставай, ты! — обозлился Герш. — Покажи, где тут у вас штаб?

И матрос обозлился. Он повернул голову и посмотрел на Герша серыми сердитыми глазами.

— Ты что? — сказал он. — В морду хошь?

Ирмэ увидал матроса и ахнул:

— Неах!

Матрос посмотрел на Ирмэ, поморгал, опять посмотрел и вдруг вскочил. Вскочил, подбежал к Ирмэ и с размаху — как двинет его кулаком в живот.

— Го! — крикнул он. — Рыжий!

Глава седьмая Вечер

Полянск лежит на холмах. Как и Ряды, Полянск делится на «верх» и на «низ». Низ — обширная долила, тесно застроенная домами. «Верх» — горы и холмы. На холмах — широкие улицы. На улицах — просторные дома. Главная улица — Благовещенская — идет вверх в гору и упирается в собор. Собор — большой, благолепный, о трех куполах — Благовещенский. Когда стоять на паперти собора, виден весь город и река, и мост на реке, и далекие поросшие лесом холмы.

Белые, захватив Полянск, поставили у собора часового. Бди! Часовой усердно мотал головой, смотрел на город, смотрел на вокзал, — вокзал был на «низу», белым не удалось его взять, железнодорожники отстояли, — смотрел на реку, на холмы по ту сторону реки и скучал. Первые три дня часовой скучал. Река. Холмы. Да что на сосны смотреть? Сосны и есть сосны. Скучно.

На четвертый день часовой, зевая, посмотрел как-то на холмы и вдруг — подавился зевком. Что? На холме под сосной появилась группа верховых, человек семь. Постояли, поговорили о чем-то, повернули коней и ускакали в лес. Часовой усмехнулся: то-то! Однако через час они вернулись. Было их уже человек двести. Они спешились, копей привязали к деревьям, а сами расположились на холме. Расположились, видимо, надолго. В это время на соседнем холме появился другой отряд — артиллеристы. Часовой видел, как они устанавливают орудия. Орудий было шесть.

Часовой встревожился. В Полянске так скоро не ждали красных. Он повернулся к западу. Посмотрел и совсем приуныл. С запада по шляху подходили два отряда. Один сборный какой-то: бойцы — кто в тулупе, кто в шипели, кто в ватном пальто. Второй отряд — матросы. У матросов были пулеметы. А по реке плыл пароход. На палубе видны были люди, вооруженные винтовками и ручными гранатами. Пароход плыл и гудел, и дым валил из труб.

Полянск окружили. Оставалась одна дорога — к вокзалу. Но на вокзале засели железнодорожники, а с ними шутки плохи — часовой знал это по опыту.

— «Дрянь дело! — думал он. — Что-то Беляшин скажет?»

Полковник Беляшин — комендант города — лучше кого другого знал, что дело дрянь. Восстание не удалось. Это ему стало ясно уже на третий день. Восстание провалилось. Но выхода нет — надо биться.

Полянск до революции был богатым торговым городом. Фабрик, заводов в Полянске не было. Единственный завод — четыреста рабочих — находился где-то за городом. А вот купцов в Полянске было много. Ремесленников — того больше. «Низ» был ремесленный, «верх» — торговый. Большевиков — рабочие подгородного завода, часть железнодорожников и старые подпольщики, застрявшие в Полянске, — была горсточка. В октябрьские дни им пришлось выдержать упорный бой с эсерами и с анархистами. Одним бы им не справиться. Но на подмогу пришел броневой отряд с фронта. Эсеров и анархистов загнали в подполье, установили советскую власть и на этом успокоились.

Рано успокоились. Эсеры и анархисты, постепенно, незаметно для себя ставшие чистыми монархистами, сидели в подпольи и ждали. Ждали долго и упорно. Наконец им надоело ждать. Да и правда — чего ждать-то? Советы — это они знали твердо — опоры в Полянске не имеют. Войск в городе нет. Войска на фронте. Железнодорожники — недовольны, ворчат. Вокруг города в лесах — «зеленые». Мужик, обиженный разверсткой, смотрит волком, пряча за спиной обрез. Кто же остался? Рабочие подгородного завода. Местные чекисты. Да их раз-два — и обчелся. Значит, ясно. Значит, действуй. А там, глядишь, присоединятся «зеленые». Подымутся крестьяне. От соломинки загорится пожар. Восстание охватит губернию, край, Россию.

Восстали. Город захватить удалось без труда. Красные не ждали, не готовились. Белые ликовали. Дамы с балконов бросали цветы. Бородатые купцы пели «Боже, царя храни». Над зданием совета взвился трехцветный флаг. Сейчас только бы поднять губернию, а там — само пойдет. «Ухнем! Дубинушка сама пойдет».

Ухнули. А уже на третий день стало ясно: дубинушка не идет. Уперлась дубинушка. И ухнули, выходит, зря. На свою голову ухнули.

Начать с того, что город захватить удалось не весь. Вокзал красные отстояли. Мало того, оказалось — у большевиков и в самом-то городе опора есть. И опора крепкая. Ремесленный «низ» — не весь, правда, но большая его часть — шел с большевиками. Вместе с большевиками к вокзалу отступили сотни подмастерьев с «низа». Железнодорожники — те тоже: то, по верным сведениям, недовольны советами, ворчат, ругаются, то, когда белые подошли к вокзалу, такой открыли огонь, что господи спаси и помилуй.

Послали гонцов к «зеленым». Поскакали гонцы, отыскали в лесах «зеленые» отряды. Доложили — так и так. Свобода. Россия. Трехцветное знамя. Учредительное собрание. Словом — присоединяйтесь. «Зеленые» слушают, но вяло как-то, скучают. Командиры — бывшие офицеры — те всей душой: ура! А рядовые бойцы — те скучают. Оно конечно: «Большевиков-коммунистов — их резать надо. Факт». Об этом что говорить. А вот насчет России, насчет там трехцветного или учредилки — это им плевать. Интересу нет. Им бы главное — воля да водка. А для этого и в Полянск не надо. Этого в лесу — сколько хошь. А в лесу-то оно и спокойней к тому же. И потом — насчет земли-то как же? Ежели назад помещикам, то несогласны. «Врешь! Землю — шиш. Земля — наша!» Так и вернулись гонцы ни с чем. Не все, — один и вовсе не вернулся. Зарубили его «зеленые».

И уж совсем никуда повернулось дело в деревне. Богатые мужики, те самые, которых «обижали» разверстками, те слушали и согласно кивали: добре. Но в город не шли. Пережидали. Бедняки — то-то шли. Да не туда, куда надо, — в красные отряды.

Не загорелся пожар. Соломинка тлела и догорала.

Не удалось восстание. Оставалось одно — держаться, пока можно. А там видно будет. Пока большевики соберутся, пока что — глядишь, откуда пришла подмога, или фронт у большевиков рухнул.

По фронт не рухнул. А собрались большевики скоро. Уже на четвертый день к Полянску начали подступать отряды. Пришли партизаны. Пришли матросы. Матросов привел Герш. Он их встретил в селе Спасском. Они еще не знали о восстании. Шли на фронт и заночевали в Спасском, случайно. Герш их повернул и привел к Полянску.

Отряды прибывали со всех сторон. Полянск окружили. Однако пока не наступали. Рано. Отряды вооружены были плохо, разнобойно. А в Полянске у белых была значительная сила. Одних офицеров — человек шестьсот. А эти драться будут на смерть. И потом — арсенал, пушки.

Красные ждали броневого поезда. С фронта сняли и направили в Полянск бронепоезд. Он мог быть этой ночью, мог — завтра поутру, мог — к вечеру. Ждали.

Так они стояли друг против друга, белые в городе, красные за городом. И ждали. Белые — чуда. Красные — бронепоезд. А пока они ждали, ясный осенний день потускнел, потух, затуманился. Солнце пошло к закату. Наступил вечер.

Ирмэ и Неах лежали на крутом холме и смотрели вниз. На город.

Город был им хорошо виден. Река. На реке — мост. За рекой — древние крепостные стены. Бойницы, башни. Главная улица — Благовещенская — лезет вверх, в гору. На горе — собор. Над собором — небо, багровое, закатное. Вечер.

— Так, — сказал Ирмэ. — Значит, и на Волге был.

— Был.

— А уж мы-то думали, Неах, убили тебя.

— Меня не убьешь, — сказал Неах. — Меня эти гады столько, брат, дубасили, что шкура сделалась как дубленая. Пулей не прошибешь.

Ирмэ посмотрел. Да, такого убить не просто. Руку занозишь. Высокий, худой, а сильный. Большая сила. Не поверишь, что Неах. В кожанке. Браунинг на боку. Братан. Матрос.

— У матросов давно?

— Порядком.

— В Кронштадте, что ли?

— Нет, на Черном, — сказал Неах. — Я там в Красной гвардии был.

— Командир у вас чудной, — сказал Ирмэ, — вроде махновца.

— Это Башлаенко-то? — сказал Неах. — Он украинец. Из Полтавы. Ух, боец! Что шумит, ругается — плюнь. Характер такой. И сам не рад, а боец на ять.

Помолчали.

— Как мать? — тихо сказал Неах. — Жива?

— Жива. Ты чего ей не писал-то?

— Так. Не выходило оно как-то. Да и мотало меня — из Тамбова в Ростов, из Ростова в Елец. Где там писать. Как она?

— Плоха, — сказал Ирмэ. — Седая. Старуха.

— Как-нибудь заеду в Ряды, — сказал Неах. — Поглядеть охота, что там, как. Симон где? На фронте?

— Дома, — проворчал Ирмэ. — Дезертир. Собака. Из-за него и в парикмахерскую к Зелику не ходишь. Встретишь его — плюнешь. Гад.

Неах вдруг засмеялся.

— Ты чего? — удивился Ирмэ.

— Так. Глупости. Ты сказал «парикмахерская». Я ведь сам-то парикмахером был.

— Где?

— В Ельце, — сказал Неах. — Город в Орловской, слыхал? «Елец, всем ворам отец». Там и было.

Он закурил.

— Раз как-то взялся сдуру за целкаш — всю деревню побрить, а в деревне домов сто.

— И побрил?

— Побрил. Правда, потом на базаре я сразу узнавал своих: во всю щеку порез или борода кривая, значит — мой.

— Ох, могли измордасить, — сказал Ирмэ.

— Могли, — согласился Неах. — Счастье, что брил-то почти задарма. Мужикам совестно было бить. И потом уж я, знаешь, привык. Били-то меня много. Одни раз под Самарой так лупили — думал, живым не встать. И — главное — зря. Ни про что. Да, время было. — Неах помолчал. — Я тебя, Ирмэ, что спросить-то хотел, — сказал он, помолчав, — как теперь в Рядах? Что эти — Рашалл, Козаков?

— Нету, брат ты мой, Рашалла. — Ирмэ вздохнул. — Смотался Рашалл. Дом-то его реквизнули. Исполком там помещается. Самого было посадили. Посадили, да выпустили. Он в ту же ночь и ходу.

— Зря, — сказал Неах.

— Что говорить, — сказал Ирмэ. — Сдурили. А Семена-то помнишь? Кучера?

— Ну?

— В отряде. Я его первый раз увидал — не поверил. «Ты, говорю, Семен, это как? А барин?» — «Туда его, говорит, барина! С меня, говорит, будет. Отчубучил».

— Помнишь, как он нас тогда на складе? — сказал Неах. — Теперь-то я понимаю: ему сказали: «дуй!» — он дул. А тогда я б его зарезал, ей-богу.

— Ты тогда в Америку метил, — сказал Ирмэ. — К индейцам, что ли. Воевать. Помнишь?

— Как же, — Неах улыбнулся. — А воевать-то, оказывается, и не с кем было б. Недавно в книге прочитал. Индейцев-то давно со свету сжили. А кто остался, так тот в шляпе ходит и сторожем служит на маслобойне. Воевать-то, как видишь, приходится. Да не в Америке — дома.

— Гляжу я на тебя, Неах, и, по правде, не узнаю, — сказал Ирмэ. — Какой-то ты такой стал — прямо не тот. А ведь раньше-то? Ходил вроде сам не свой. Я так думаю, Неах, ты тогда ходил по Пробойной, а самому-то, небось, казалось — по Аляске по какой ходишь. Бывало?

— Бывало, — сказал Неах. — Да еще и теперь. Другой раз такое на ум взбредет — только рукой махнешь. Ляжешь спать — и не спится. И вдруг видишь будто дом. Стоит будто большой дом. Трехэтажный. И деревья растут. Сосны будто. А день ясный. Солнце светит. И будто стоит, понимаешь, у дома женщина, молодая совсем. Похожа на Волкову, — помнишь, в Рядах такая была? Будто стоит она и ребенка за руку держит. И вдруг понимаешь — Ряды. Грязи нет, вони нет. Какие же это Ряды? А вот знаешь — Ряды. Только другие, новые.

Под холмом проходил отряд. Слышалась тяжелая мерная поступь. Ать-два! Громыхая, ехали обозные тележки.

— А пароду-то все прибывает, — сказал Ирмэ. — Разгрохаем мы белых. В дым. Как скажешь, Неах?

— Хорошо бы, — задумчиво проговорил Неах. Но Ирмэ понял, что Неах говорит не о Полянске, а о чем-то другом, своем.

— Что хорошо бы?

— Хорошо бы разгрохать, — так же задумчиво сказал Неах. — Чтоб ничего не оставить. Ни выгона, ни яток. Ни черта.

«А, — понял Ирмэ, — Ряды».

— Улицу Сапожников, чортову канаву, срыть или спалить, — сказал Неах. — Какая это улица? Гроб. Могила. А на «ваху», за Мереей, построить новые Ряды. Дома чтоб большие, светлые! Зимой дров давать сколько хошь — на, топи. И хлеба сколько хошь — ешь-объедайся. Жри, леший! А ведь будет это, рыжий, знаешь?

— Года через три, что ли? — сказал Ирмэ. — Мне Лейбе, — помнишь, Неах, Лейбе Гухмана? — говорил то же. Другая, говорит, будет жизнь. А я тогда, помнится, думал: «Как же так? Навряд!» А теперь-то я думаю — будет.

— Будет, — твердо сказал Неах. — Этих бы только скрутить — тогда будет. — Он показал на Полянск. В Полянске горели огни. Была ночь.

— Скрутим, — сказал Ирмэ. — Ты только погляди — народу-то сколько привалило!

В темноте не видно было, сколько вокруг народу, но чуялось — много.

— Еще бы! — сказал Неах.

Над Полянском взвилась ракета. Потом — другая. Третья.

— Праздник у них там, что ли? — сказал Ирмэ. — Именины?

— Вроде. — Неах вдруг поднял голову. — Вот что, рыжий, — сказал он тихо, — не махнуть ли нам в город, а?

— Еще что! — удивился Ирмэ.

— Да ненадолго. На час. Поглядим — и ладно. — Неах заговорил совсем так, как когда-то на плоту говорил об Америке, горячо, захлебываясь. — Интересно же, ну!

— И не пробраться, — сказал Ирмэ. — Оцепили же город.

— Пройдем, — сказал Неах. — Не бойсь, проведу.

— Да не знаю, — нерешительно проговорил Ирмэ.

— Что там! Ненадолго же. На час. И потом, знаешь, может, чего проведать удастся. Понимаешь? Ты в разведку-то когда ходил? Ну, это вроде разведки.

Ирмэ вспомнил Малое Кобылье. Ходил, как же! Разведчик что надо. Герой!

— Ладно, — сказал он. — Пошли.

Глава восьмая Полянск

Сдурел, рыжий. Одно слово — сдурел. Ну, кому надо, чтоб тебя тут застукали? А застукают. Факт. Вот погоди — загребут на первом же перекрестке. Тогда — каюк. Тогда, рыжий, пиши пропало. Крышка!

Ирмэ, как бы случайно, приостановился. Глянул влево, вправо — нет пока никого. Пока тихо. Еще то слава богу, что Неах, ползком пробираясь мимо заставы, потерял бескозырку. А то — в кожанке, в бескозырке — ну ясно, что за птица… Первый же встречный патруль задержал бы и отправил бы в контрразведку… Эх, сдурел! Уговорили тебя, балду, и влипнешь. Влипнешь, как муха в мед. Чорт!

— Чего, рыжий, стал? — сказал Неах — Пошли.

Они проходили по узким, извилистым улицам «низа».

Если не знать — не скажешь, что город. Дома — одноэтажные, темные, грязные. Развороченная, в ухабах мостовая. Редкие подслеповатые фонари. Пусто. Ни души. Где-то воет собака. Глушь.

— Веселые места! — сказал Ирмэ. — Повеситься впору.

— Беднота же.

— Вот что. — Ирмэ остановился. — Повернем.

— Чего? — Неах искоса посмотрел, усмехнулся. — Чего это?

— Посмотрели — и будет.

— Ладно, — сказал Неах. — Дурака-то не валяй. Раз пошли — осмотрим как надо. Интересно же, чудила.

Под фонарем на разбитом тротуаре сидели двое мальчишек. Они, должно быть, только что вели оживленную меновую торговлю, но, заметив чужих, поспешно рассовали товар по карманам, опустили глаза и мрачно уставились себе под ноги.

— Здорово, орлы, — сказал Неах.

Старший мальчишка, лет девяти, остроносый и лохматый, в длинном не по росту отцовском пиджаке, сумрачно ответил:

— Здрасте.

— Чем торгуешь? — спросил Неах.

— А тебе что? — сказал мальчишка. — Проваливай.

— А я, может, куплю.

— Видали мы таких купцов, — проворчал мальчишка.

— Дурень ты, Ванька, — сказал Неах. — Может, и правда — куплю.

— Меня не Ванька, — сказал мальчишка.

— Ну, Петька.

— И не Петька.

— А как же?

— А так же.

— Дурень ты, Атакже, — сказал Неах, — и верно — куплю.

Мальчик захохотал.

— Ладно, — сказал он, — на, купи, — и вытащил из кармана складной ножик со сломанным лезвием и патрон от пули.

— Сколько? — спросил Неах.

— Фунт хлеба — и твое, — сказал мальчишка.

— А на деньги?

— А на деньги не меняем.

Неах порылся в кармане и нашел сухарь и кусок сахара.

— Нате, орлы, — сказал он. — А товар ваш мне не годится. Получай назад.

Мальчишки быстро поделили сухарь и — раз — в рот.

— Не нравится — не надо, — сказал остроносый. — А за сухарь — спасибо.

Ирмэ и Неах пошли дальше.

— Видать, у беляков тут не густо, — сказал Ирмэ.

— Не бойсь, — сказал Неах. — Купцы — те-то не голодают.

Мимо них прошел человек невысокого роста, в русских сапогах, в зимней шапке с наушниками. Он мельком глянул на Неаха, на Ирмэ и прошел. Потом остановился, постоял, подождал. Ирмэ потянул Неаха за рукав.

— Винта!

Но Неах не побежал. Наоборот. Неах убавил шаг. Он плелся еле-еле, пошатываясь, как пьяный. Ирмэ сразу же смекнул, что правда — так-то верней. Он тоже закачался, негромко запел:

Вышли девки д’на работу…

Человек в шапке с наушниками повернул и пошел за ними следом. На углу он их догнал.

— Эй, ребята, — хрипловато сказал он, — закурить есть?

— Это как сказать, — пьяно и весело ответил Неах, — кому — есть, кому — нет.

Человек глядел на Неаха исподлобья, очень внимательно. Глаза у него были узкие, татарские.

— Ну, дай, — коротко сказал он.

Ирмэ достал кисет, закурили.

— Что, ребята, слышно? — сказал человек.

— Все, брат, на ять, — сказал Неах. — Гуляем. Видишь?

— Вижу, — сказал человек. — Выпили, что ли?

— Хватили маненько, — добродушно признался Неах.

— Не-е похоже.

— Что — не похоже?

— Непохоже, что хватили.

— Мы, брат, народ такой, — сказал Неах. — Выдул четвертную — и хоть бы что. Не узнаешь.

— Шапка-то где ж? — сказал человек — Спустил.

— Спустил! — Неах подмигнул. — Хорошая была шапка. Каракулевая.

— Да-а, — человек лениво пожевал губами, — жалко, конечно. А то, может, посеял.

— Может, посеял, — согласился Неах. — Кто его знай. Давай-ка лучше того, а? — Он щелкнул себя по горлу.

— Давай, — сказал человек, но не двинулся с места.

— Веди, — сказал Неах. — Ты тутошний, ты знаешь.

— Идем, — сказал человек, продолжая стоять.

И вдруг проговорил почти шопотом:

— Как там, ребята, а?

— Где там? — Неах сделал вид, что не понял.

— Ладно. Будет, — прошептал человек. — Не видишь, что ли, что свой. Ты мне скажи, чего вы там ждете, а? Вы только ударьте, а уж мы тут в тылу такую подымем заваруху — небу жарко станет. Понял?

— Кого ударить? Чего ударить? — недоумевал Неах. — Ты чего, мил человек, мелешь-то!

— Брось! — сердито сказал человек. — Ты вот что: ты запомни, что тебе скажу, и передай там кому надо. Понял? Вот: если завтра к вечеру не начнете — сами начнем, без вас. Терпенья нет. Понимаешь? Беляки тут перед концом совсем остервенели. Хватают подряд живого и мертвого. С нашей улицы троих расстреляли. Дай им, гадам, сроку — всех передушат. А эти стоят, ждут чего-то. Чего ждете-то?

Неах моргал, хлопал глазами, — не понимал.

— Смеешься, ей-богу, — сказал он. — Видишь, парни выпимши, так ты смешки. Не годится.

— Годится — не годится, — прошептал человек, — а так и передай: не начнете к вечеру — сами начнем, а ваше начальство под суд. За контр-революцию. Понял?

Он повернулся и быстро ушел.

— Вот ведь мура, — тихо сказал Неах. — Может, и правда свой.

— Все одно, — сказал Ирмэ. — Тут, брат, гляди в оба, а то — знаешь? Свернем-ка.

Они вышли на рыночную площадь. Это уже была настоящая городская площадь. Дома большие, трехэтажные. Исправная мостовая. Газовые фонари. Но народу и тут мало. Только офицерские разъезди скакали взад-вперед. Прошла рота студентов. Ротой командовал коротконогий грузный человек в форме гвардейского капитана. Студенты то и дело сбивались с ноги, и капитан, приостановившись и пропуская роту, свирепо рявкал:

— Левой, господа студенты. Левой, чорт вас дери!

Неах покосился на студентов, плюнул.

— Ну, вояки, — сказал он. — Винтовки-то как держат. Как веники.

Офицерские разъезды — их чего-то было много — те-то вооружены были хорошо. Но вид у них был неладный. Они, казалось, скакали без всякой цели. Пронесется куда-то разъезд галопом, потом медленно назад — и опять куда-то скачет.

— Эге, — сказал Неах, — забегали.

В конце площади у моста виден был патруль.

— Стой! — сказал Ирмэ.

— Чего опять? — буркнул Неах.

— А то, — сказал Ирмэ, — что «низом» еще куда ни шло, а тут через шаг — патруль, разъезд. К ляду. Иду назад.

— Что ж? — Неах даже шагу не убавил. — Вольному воля.

Ирмэ не пошел назад. Куда одному-то. Он плелся за Неахом ворча, ругаясь на чем свет. Влопался, рыжий! Влип! Не было хлопот, так купила порося. Теперь, брат, как Неах надумает. Надумает — всю ночь по Полянску ходи. Одному не вернуться. Куда одному-то?

— Хоть бы кожанку-то снял, — сказал он.

На этот раз Неах послушался: снял кожанку, свернул комком и сунул подмышку.

— Все? — проворчал он. — А то, может, и рубаху снять?

Они шли по Благовещенской. Кое-где у подъездов стояли пулеметы. А навстречу все чаще попадались отряды студентов и офицеров. Ирмэ никогда не видел столько офицеров зараз. И — вот ведь! — одеты все как на парад: эполеты, аксельбанты. Стало быть, два года берегли форму. Пересыпали нафталином, перетряхивали, — авось, пригодится.

Вдруг Ирмэ и Неах услыхали музыку. Они остановились, прислушались. Музыка шла откуда-то снизу, как бы из-под земли. Играла скрипка. Потом — флейта и рояль.

Ирмэ оглянулся — нигде никого, пустые дома, глухие и темные. Чудно.

И тут неожиданно в полуподвальном этаже открылась дверь, и на улицу выскочил офицер, веселый и шумный, в лихо заломленной фуражке, в белом кителе нараспашку. Он посмотрел на Неаха лукавыми глазами и, вскинув голову, — Неах был выше, — спросил:

— Кто?

— Свои, — лениво сказал Неах.

Офицер вдруг захохотал:

— Халат, халат, секи башка! — крикнул он. — Татарин? Верно?

— Угу, — промычал Неах. — Секи башка. Верно.

И не спеша пошел дальше. Но офицер не унимался.

— Куда? — крикнул он. — Стой!

На крик из подвала вышел второй офицер, постарше, в очках.

— Чего орешь, Каркасов? — ковыряя в зубах спичкой, сказал он.

— Проходили тут двое, — сказал первый офицер, — не то татары, не то мордва. Не поймешь.

— Где? — громко сказал второй. — Чего не задержал?

— Да вой они. Стой!

Ирмэ и Неах пригнулись и — юрк в соседний переулок, благо в переулке не было ни души. Пробежали шагов сорок и оказались на площади. На этой площади начиналась знаменитая Блоня — дубовый парк с прудом, в котором когда-то плавали белые лебеди. Теперь парк был закрыт. Пруд высох. Лебеди пропали. По площади, громыхая, ехали обозные тележки, куда-то везли снаряды. Но куда — ни возницы, добровольцы-купцы, ни конвой, видимо, представления не имели. Доехали до Блони, повернули. Остановились. Постояли. Потом кто-то из конвоя крикнул: «Вертай!» Потом кто-то из возниц: «Прямо!» и опять из конвоя: «Вертай, говорят!»

Ирмэ и Неах пересекли площадь, покружили по каким-то улицам, переулкам и опять вышли на Благовещенскую. Прямо напротив стояло большое, четырехэтажное здание совета, разгромленное, слепое, все окна — настежь, стекла — побиты. Над балконом трепыхался трехцветный флаг.

— Пускай себе повисит, — сказал Неах, — пригодится на портянки.

— Уж только, брат, кровавые портянки-то, — сказал Ирмэ.

— Да уж!

Вдруг впереди закричали: «Стой! Держи!» И по улице длинными скачками пробежал высокий человек в черном пальто, без шапки. За ним гнались два студента с винтовками наперевес. «Стой! — кричали они. — Держи!» Наперерез человеку кинулись офицер в черкеске и толстый старик в шубе, похоже — купец. Человек на бегу выстрелил. Офицер упал. Старик шарахнулся в сторону. Человек забежал в какой-то двор и быстро прихлопнул за собой калитку.

У калитки сейчас же собралась толпа.

— Большевик! К коменданту! — послышались голоса.

— Чего там — к коменданту? — крикнул кто-то сиплым басом. — Поймать да за ноги повесить — и весь сказ. Ну-ка, налегай.

— Пошли! — Ирмэ потянул Неаха за рукав. Тот молча вырвал рукав и остался стоять. Ирмэ посмотрел и испугался: Неах стоял прямой, бледный, с виду — очень спокойный, только на щеке что-то дергалось и прыгало. Ирмэ знал, что это значит, и испугался. «Убрать его отсюда надо, — подумал он и — что силы — рванул Неаха за руку. — Пошли!»

— Пусти ты! — сердито буркнул Неах.

Прискакал офицерский разъезд. Калитку взломали.

На дворе послышались выстрелы и крики. Потом стало тихо. Потом распахнулись ворота, начальник разъезда крикнул: «Осади!» и в тесном окружении конвоя провели человека в черном пальто. Он шел, свесив голову, спотыкаясь через шаг.

И вдруг, — Ирмэ все ждал, боялся этого, — когда человека в черном пальто провели мимо них, совсем близко, — Неах вдруг кивнул ему как знакомому и сказал негромко и просто:

— Ничего, браток. Как-нибудь.

Сначала никто не понял. Что — ничего? Какой браток? Потом какой-то старичок в котелке крикнул: «А-а!» — и кинулся к Неаху. Он схватил его за рукав, вцепился обеими руками, повис на нем.

— А-а! — кричал он, — держи!

Неах — со всего маху — двинул его локтем в грудь, вырвался и побежал.

— Держи! — кричал старичок, захлебываясь от крика. — Держи его!

Неах отбросил в сторону кожанку и, пригнувшись, побежал куда-то влево, потом вправо, вправо-влево, петли метал, стараясь сбить толпу, которая гналась по следам. Но уже его настигал офицерский разъезд.

— Беги прямо! — крикнул Ирмэ. — Пря…

Кто-то с размаху полоснул его по лицу — раз! — Ирмэ схватился за лицо и от боли закружился, как волчок, все быстрей, быстрей. Он ослеп, он ничего не видел. Так, кружась, он пробежал шагов пять и упал.

Толпа пронеслась мимо. Ирмэ остался один. Он открыл глаза, осмотрелся. Никого. Тихо. Только где-то далеко слышны выстрелы, крики. Неах! Ирмэ вскочил. Бежать. А куда? За Неахом. А где он, Неах?

Ирмэ не побежал. Нет. Он медленно, озираясь побрел вверх по улице. Он напрягал глаза, смотрел вперед, назад. Может, Неах стоит где у ворот и ждет. Может, Неах лежит где раненый. Или его поймали.

Неожиданно — Ирмэ даже испугался, — до того неожиданно — перед ним вырос громадный, о трех куполах темный собор. Ирмэ поднялся по широкой лестнице и пошел под колоннадой собора. Ирмэ не знал, чего, собственно, ему тут надо. Просто, шел по улице, дальше — собор, он и пошел через собор, как через улицу, и думал: или его поймали?

— Куда? Назад!

Тут только Ирмэ заметил, что на паперти стоит часовой — студент. А под колоннадой заметил два пулемета и пушку-шестидюймовку.

— Куда? — сказал часовой. — Назад!

Ирмэ послушно повернул. Прошел шагов пять и вдруг остановился. Чорт! До чего знакомый голос.

Он притаился за колонной и стал ждать, когда часовой повернется. Но часовой будто прирос к полу. Опершись о винтовку, он стоял недвижно, — то ли задремал, то ли задумался. Над ним тускло горел фонарь, освещая массивные двери и пулемет у двери.

«Заснул он, что ли?» подумал Ирмэ, запустил в рот два пальца и громко свистнул.

Часовой вздрогнул, поднял голову и, гулко стуча по каменным плитам тяжелыми солдатскими шагами, пошел на свист.

— Кто?

Ирмэ попятился. Монька! Индюк! Вот он где оказался. Так. Так.

— Кто? — Моня заглянул за колонну, но уже Ирмэ там не было.

«Так, так, — думал Ирмэ. — Вот он где, Монька-то! Так. Так».

Он спрыгнул и пошел куда-то садом — за собором был сад. Шел-шел и вдруг споткнулся, упал. Упал — и покатился, кувырком полетел вниз, а когда поднялся — увидел, что он на берегу реки Осьмы. Он пошел берегом. Было темно и тихо. Осьма шумела совсем так, как Мерея в Рядах.

«Вот бы по Осьме переправиться к нашим, — подумал Ирмэ. — А то городом — пропадешь. Неах-то, может, уже там, в отряде. Лодку бы».

Лодки он не нашел. Зато нашел плот, маленький, узенький плот. Шеста не было — и плот несло течением. Наконец, часа через два, его течением прибило к левому берегу.

Ирмэ долго сидел на берегу, курил и смотрел на город. В городе слабо светились редкие огни и близко — рукой достать — чернела громада собора.

«Вот позиция, — думал Ирмэ, глядя на собор, — поставил батарею — весь город под обстрелом. Это — да!»

Он притушил окурок, встал.

«А и верно, — подумал он, — чего бы не попробовать, — ведь ни души! И немного надо — человек десять. Что-то Герш на это скажет?»

Глава девятая Башлаенко бунтует

Герш на это сказал вот что:

— Ладно. Проверим. А за самовольную отлучку — наряд вне очереди. Так-то, парень.

Но, когда выходил, Ирмэ слышал, как Герш сказал Круглову: «А ведь парень дело говорит. Знаешь, Фома?» — и повеселел. «То-то!» — подумал он.

Было утро. Светило солнце. Ирмэ, справившись с нарядом, пошел к матросам, посмотреть — нет ли там Неаха, хотя знал твердо, что Неаха в отряде нет. Неах остался в Полянске. Ирмэ шел скучный.

Матросы разлеглись на пригорке. Грели пузо. Ночь была холодная, промозглая. А вот утро выдалось такое, что прямо не говори. Теплынь. Благодать.

Башлаенко, матрос лет под тридцать, сухопарый, нескладный верзила с темным, обветренным лицом, с длинными усами, свисающими вниз, по-казацки, сидел на пне и медленно, по складам читал листовку — воззвание белых к крестьянам, — сопровождая каждое его слово привеском в рифму. Матросы ржали: «Го-го! Здорово!»

— Учредительное собрание — невинное создание, — читал Башлаенко.

— Как учредительное? — перебил какой-то матрос, подняв голову. — Так его же наши погнали к бесу.

— А назад воротить хотят. Ну, — сказал Башлаенко. — не мешай ты. Погоди.

— Я те поворочу! — проворчал матрос.

— Погоди, Ваня, — сказал Башлаенко, — не мешай. Где это я остановился? Ага! «Учредительное собрание» — невинное создание, — продолжал он, — «выражая волю народа», — и от себя: — буржуйской, то есть, породы…

Ирмэ постоял, потоптался. Неаха нет. Влип Неах. Ясно. Поговорить с Башлаенко. «Да он-то, — подумал Ирмэ, — он-то при чем? Хотя, с другой-то стороны, его же отряда боец. Скажу».

Он пробрался к Башлаенко и слегка тронул его за плечо.

— Товарищ командир.

Башлаенко оторвался от листовки и снизу вверх, — он сидел, а Ирмэ стоял, — посмотрел на Ирмэ.

— Угу, — промычал он. — Что скажешь?

— Тут у вас в отряде такой есть Радько Неах.

— Ну, знаю.

— Так он, понимаешь… влип будто…

Башлаенко медленно поднялся во весь свой рост.

— То есть, как так — влип?

— Ну, попался. В контр-разведку попал.

— Какую разведку? Чего мелешь?

— А такую. — Ирмэ стал рассказывать.

Матросы повскакали с мест, тесно сгрудились вокруг Ирмэ и Башлаенко.

— Ну, а он, — рассказывал Ирмэ, — и говорит: «Ничего, говорит, браток, как-нибудь».

— Ловко, — проговорил какой-то матрос.

— Ти-хо! — зашикали на него со всех сторон.

— А ты-то? Ты-то? — Башлаенко рванул Ирмэ за грудину. — Ты-то что?

— Что я-то? — сказал Ирмэ. — Меня самого-то так огрели но носу, что я свету не взвидел. Потом-то я ходил, искал его — нету.

— А чтоб его, а! — крикнул Башлаенко. — Кто его посылал? Ну, ты мне скажи — кто его посылал?

Ирмэ молчал. Вид у Башлаенко был такой, что спорить с ним не стоило. А Башлаенко, оставив Ирмэ, уже напустился на матросов, хотя, чем тут матросы были виноваты, Ирмэ никак понять не мог.

— А вы-то? Вы-то чего смотрели? — кричал Башлаенко. — Загубили у меня хлопца!

— Да мы-то что? — сказал матрос, которого Башлаенко назвал Ваней. — Чего разоряешься? Сдурел!

— А что? Целовать тебя за это? Так? — Башлаенко повернулся к Ирмэ. — Идем.

Ирмэ собачьей рысцой бежал за Башлаенко, — у того что ни шаг, то сажень, — и думал: «Куда это он? Ишь несется. В штаб, что ли?»

Штаб помещался на вокзале. Башлаенко, ни слова не говоря, отпихнул часового и прошел прямо в штаб. Ирмэ остался у входа — часовой его не пропустил.

В штабе послышались громкие голоса — всех покрывал голос Башлаенко.

— Бронепоезд! Бронепоезд! — гремел Башлаенко. — Да я тебе голыми руками город возьму. Почище форты брал.

Он вышел из штаба злой, как чорт. Шел, ворчал, ругался. Часовой, молодой парень в длинной замызганной шинели, неодобрительно покачал головой.

— Совсем взбесился, — сказал он, — арестовать бы его.

Ирмэ не ответил. «Прав Башлаенко, — думал он. — Сейчас наскоком если взять город, так еще, может, спасешь его, Неаха. Бронепоезд! Дался им этот бронепоезд».

Он направился в отряд. Навстречу шел Хаче.

— Слышь-ка, — сказал он, — насчет Неаха — правда это?

— Правда.

— Ну-ка, как было?

Ирмэ рассказал.

— Дело табак, — сказан Хаче. — Расстреляют.

— Думаешь — расстреляют?

— Факт. Чорт вас дернул переть в Полянск. Чего?

— А я-то знаю? — сказал Ирмэ. — Пристал Неах: «Идем, идем». Я — «нет». Он — «идем». Ну, пошли. Я думал: раз — и назад. А Неах: «Идем на Благовещенскую».

— Да-а. — Хаче покачал головой. — Я ведь что думал — остепенился он.

— И я, — сказал Ирмэ. — Во, думал, парень стал. Он и не он. Кремень!

— В батьку, — сказал Хаче. — Чуть что — держись. И вот те — погиб ни за грош.

— Рано ты его хоронишь, Хаче.

Хаче махнул рукой.

— Ну, уж это знаешь, — сказал он. — Хорошо, если расстреляют. А то еще, может, похуже. Круглов говорил — не слыхал? — как чехи у него сына убили. Заставили могилу себе рыть — и живьем в могилу.

Ирмэ и Хаче стояли на дороге. Впереди — четко на холмах — лежал Полянск. Позади раскинулись лагерем красные части. Было время обеда. Дымились кухни. Бойцы, с котелками в руках, строились в затылок, лениво пересмеиваясь, перемигиваясь Все было спокойно.

Вдруг верхом на черном жеребце проскакал Устинов, Полянский военком. За ним — Райтис, председатель чека.

— Что бы такое? — сказал Ирмэ.

Устинов и Райтис взлетали на холм, на котором расположились матросы, и, спрыгнув с коней, бросив поводья, куда-то побежали. На холме столпилось много народу. Что-то там неладное делалось, чего-то там шумели, скандалили.

— Морячки з-забузили, — крикнул Алтер, пробегая.

На холме беспорядочной толпой теснились не одни матросы. Были тут и партизаны. Были и красноармейцы, Красноармейцев, впрочем, было мало.

— М-митингуют! — сказал Алтер.

— Чего? — спросил Хаче.

— Даешь Полянск — и т-точка.

Говорил Башлаенко. На две головы выше толпы, — он стоял на пне, — размахивая длинными цепкими руками, он что-то кричал. Когда подошли Ирмэ и Хаче, Башлаенко уже кончал говорить.

— Правильно? — крикнул он.

— Правильно! — гулом пронеслось по толпе.

После Башлаенко выступил партизан, мужик неторопливый и с хитрецой. Сощурив маленькие медвежьи свои глазки, он говорил напевно, как начетчик.

— Вот тут, граждане, товарищ флотский сказал, что стоим-де без толку, что надо бы наступать, — говорил мужик. — Так я, граждане, согласен с ним. По мне — так он правильно говорил. Стоим мы тут второй день, а чего стоим — неизвестно. А хозяйство-то не ждет. Дома одни бабы, а что баба может? Да. А белые-то, между прочим, готовятся. Они-то мешкать не станут. Как начнут шрапнелью крыть — не приведи бог! Верно?

— Верно! — загудела толпа.

— А как товарищи из штаба боя не хотят, — продолжал мужик, — так, может, тогда разойтись нам по домам.

— А с Полянском как же? — крикнул кто-то из толпы. — Белым оставить?

— Нет, что ты! — сказал мужик. — Разве можно? А только покуда мы тут стоим — города нам не взять. Ни в какую. А белые-то, между прочим, готовятся. Так по мне — надо нам наперед их справиться. Чего нам ждать бронепоезда-то этого? Шут с ним! Мы и сами за себя постоять можем. Верно? Вот тут товарищи из штаба — пускай они скажут.

Мужик слез, но остался стоять рядом, сложив руки на животе и глядя на пустой пень с интересом, будто на нем стоял человек.

Человек появился. Это был Устинов. Крепкий, коренастый, в гимнастерке, опоясанной кавказским ремешком. Он сразу же — и зря — начал с высокого голоса, с крика.

— И скажем! — крикнул он. — Вы, товарищи, чего хотите? Чего горланите? Штурмовать? Так. А мы вот, из штаба, говорим вам: нельзя. Рано. А кто бунтовать будет — расстреляем.

— О-го! — крикнул чей-то озорной и веселый голос. — Попробуй, стрельни.

— Ти-хо! — гаркнул Устинов. — Не испугаешь. Видали таких. Так вот: нельзя, товарищи, штурмовать. Рано. У белых арсенал, а у нас что? Шесть трехдюймовок. С этим да с винтовками Полянска не взять. Врешь! А вот не сегодня — завтра прибудет бронепоезд, — тогда другое дело. Тогда ударим и с фронта и с тыла, сожмем в кольцо, задушим. Эка невидаль — «второй день стоим». Когда надо — и год постоим, да свое возьмем.

Снова выступил Башлаенко.

— Морочит, гад, — сказал он. — Какой там, к лешему, арсенал. Ну, десять пушек, ну, двадцать! Не справиться нам с этим? Это Устинов думает, что не справиться. Напугался он очень. Он, товарищи, военкомом был в Полянске. Он должен был биться до последнего. А он испугался, сбег. А теперь нас учить является. Да мы наперед тебя все знаем.

— Закомиссарился, дьявол! — крикнул тот же озорной высокий голос.

— Что верно, то верно, — сказал Башлаенко. — Па-садили мы их на свою голову, комиссаров-то этих. Куда ни плюнь, — все комиссар. В баню придешь помыться — и то комиссар — сидит, вшей считает. И смех, и грех, ей-богу. А Полянск-то мы возьмем в два счета. Почище форты брали. А не хотите — леший с вами, уйдем. Не наше это дело. Мы на фронт шли. Просили нас пособить. Мы сказали: «можно». А стоять тут мы не обязаны.

Снова заговорил Устинов:

— Тут нас Башлаенко винит, почему мы город сдали. А почему сдали? А потому, что все наличные силы отправили на фронт. Город оголили. Это была наша ошибка — и мы за нее ответим. Знаю. Но в трусости нас винить нечего. Не ты один, Башлаенко, форты брал. Гляди, чорт! — Устинов высоко поднял левую руку — на руке не хватало трех пальцев. — Это мне память от Колчака.

— Слыхали! — крикнул тот же голос.

На пенек не спеша взобрался Круглов, в своем прорезиненном пальто. Он внимательно, исподлобья оглядел толпу, почесал бородку, откашлялся в кулак и заговорил. Говорил он тихо, а слышно было всем.

— Кричишь, Башлаенко? — сказал он. — Кричи, кричи. Може, полегчает, а то давай вместе покричим. Кто кого? Ну! — Круглов посмотрел на Башлаенко, но тот выжидательно молчал. — Молчишь? Ну, ладно, помолчи. Дай мне сказать. Я тебя старше, — Круглов неторопливо откашлялся. — Я тебя, Башлаенко, знаю, — откашлявшись, проговорил он. — Я тебя уже встречал. Может, помнишь? В Екатеринодаре. Ну, вот. Скажу я про тебя так: боец ты хороший, верный боец, а смутьян, горлодер. Тогда-то, в прошлом-то году, это, может, и годилось. Время такое было. Митинговали. Мы митинговали, а нас били. Сперва — немцы. Потом — белые. Они по нам палят, а мы митингуем. А только время это прошло. Запомни, Башлаенко, заруби себе на носу: время митингования на фронте прошло. Теперь, брат, одно знай: повиноваться. Мы теперь бьемся организованно, и потому-то не нас бьют, а мы бьем. А что есть организация на фронте? Штаб. Штаб полка. Штаб дивизии. Штаб армии. Неладно что в штабе полка — доложи в штаб дивизии. Там разберутся. Не бойсь. Не генералы — свои сидят, свой брат. А приказ исполняй. Сказано ждать — жди. Дисциплины не знаешь? А уйти — не уйдешь. Врешь. Это, дорогой друг, будет контр-революция. За это по головке-то не погладят. Сам знаешь.

Круглов снова откашлялся, незаметно наблюдая толпу. Толпа жалась и молчала.

— Ты не ори. Ты в суть дела смотри, — заговорил Круглов опять. — А суть-то, товарищи, вот она: подымут, к примеру, два человека дубину в тридцать пудов. Что будет? Надорвутся. Покалечатся. А пятеро подняли — и не видно как. Так и тут: сейчас если штурмовать — народу положим гибель, а возьмем ли город — еще бабка надвое гадала. А подождем если бронепоезда…

Бах! — ударило вдруг где-то за городом и покатилось эхом по полям и холмам.

— Погоди, Фома, — примирительно сказал Башлаенко. — Послухай.

Бах! — ударило еще раз. И стало ясно: стреляют с вокзала по городу.

— Ух ты! — крикнул Башлаенко. — Бронепоезд!

Устинов махом взлетел на копя.

— Бойцы! Командиры! По местам!

Глава десятая Бой на Осьме

Так начался бой за Полянск.

В два часа дня в бой вступила пехота. Наступление повели сразу с трех сторон. На «дачи» — так называлось западное предместье — наступали партизаны. С юга — лобовым ударом на мост — шли регулярные красноармейские частя — прибывшие на подмогу гарнизоны соседних городов. Левее их матросы и железнодорожники атаковали «низ», стараясь отрезать его от центра. Но белые предвидели этот ход. В течение ночи, мобилизовав население, они обвели «низ» двумя рядами окопов и засели там плотно. Матросов они встретили таким огнем, что те откатились, залегли, окопались. На попа их, дармоедов, не возьмешь! Чорта!

Успешнее шло дело у партизан. Без единого выстрела они подошли к «дачам». И тут наткнулись на небольшой отряд студентов. Студентов опрокинули и погнали. Но на помощь студентам спешили купцы-дружинники, а с ними были пулеметчики-офицеры. Партизаны потеснились, но не ушли. Они послали в штаб вестового: даешь подкрепление, а то «дачи» не удержать. Штаб ответил: «Направляем второй конный. Держитесь!»

Но решающим был бой у моста. Если бы красным удалось захватить мост, «низ» оказался бы меж двух огней: спереди — матросы, сзади — красноармейские части. Этого белые допустить не могли. Мост надо было удержать «во что бы то ни стало». На, худой конец — взорвать. Красным же «во что бы то ни стало» мост надо было взять. Три раза атаковали мост — и никак, ни в какую.

Тогда, уже под вечер, решились на смелый, отчаянный шаг. После усиленной артиллерийской подготовки в четвертый раз повели наступление на мост. А тем временем к городскому берегу, на полкилометра выше моста, подошли дубровцы на утлом своем суденышке. Белые их заметили поздно, когда те уже высадились. Дубровцы окопались на берегу и засели ждать ночи. Их было мало. Приходилось ждать подмоги. Подмогу же могли переправить только к ночи.

А бронепоезд маневрировал по путям и громил город. Суворовская площадь, где, по сведениям, помещался штаб обороны, уже горела. Тогда бронепоезд неторопливо и с толком принялся за Сенную.

Ирмэ лежал на склоне холма и смотрел на бой. Там, где он лежал, было тихо. Отряд Герша стоял в резерве, его пока не трогали. Ночью предполагалось перекинуть его к дубровцам. Ирмэ видел, как цепи красных, то припадая к земле, то подымаясь, то опять залегая, наступали в который раз на мост. Над ними с сухим треском рвалась шрапнель. Дальше — над городом — стоял дым, густой, как деготь. Город горел, а с вокзала раз за разом ухал бронепоезд.

«А правда, — подумал Ирмэ, — бронепоезд — большое дело».

Когда настала ночь и по небу протянулись длинные лучи прожекторов, к Ирмэ подошел Иоганн. Ирмэ удивился. С той ночи, как он стрелял в Степу, — было это третьего дня, а казалось — год, — Иоганн его обходил, не замечал, будто не было его в отряде. А тут сам подошел, далее заговорил.

— Мы пойдем в город, — сказал он. — Пора.

Ирмэ вскочил. Ого! Значит, не забыл Герш вчерашнего.

— Пошли! — сказал он.

Они спустились и пошли берегом. Шло их пятеро: Иоганн, Ирмэ, Иолэ Кузнецов и два парня, из тех, что пристали у хуторов за Ипатовкой. Шли долго в темноте, в тишине. Где-то позади ухали пушки, шарили прожекторы, люди бежали, стреляли, падали, а на реке было тихо. Только слабый отблеск далекого пожара отсвечивал в черной воде.

Вдруг — совсем близко — просвистела пуля, — стреляли с городского берега.

— Лечь! — шопотом приказал Иоганн.

Больше не стреляли. Должно быть, это была случайная, шальная пуля. Но Иоганн долго не разрешал подняться и двинуться дальше.

— На нас задача ответственная, — сердито сказал он Ирмэ. — Мы не имеем право рисковать и показать себя храбрыми.

Ирмэ понял, о чем речь. «Ладно, очкастая твоя душа, с той-то ночи и я поумнел!»

Он шел, зорко всматриваясь в темь — нет ли плота? Он не помнил: вытащил он его на берег, или оставил так. Худо, если плот снесло. Еще хуже, если заметили его белые и угнали на свою сторону.

— Стой! — сказал Иоганн. — Что это?

Это был плот. Но на плоту лежал человек. Человек был один. Он лежал и тихонько выл, скулил по-бабьи.

Ирмэ вскинул винтовку.

— Кто?

Слабый, прерывистый голос чуть слышно ответил:

— Я, — сказал голос. — Андрон!

— Какой Андрон? Ты чего тут?

— Раненый я.

— Да чего сюда-то забрался?

— Не знаю я, товарищ милой, — сказал голос. — Я вчера в беспамятстве был. Как меня тронуло, так я пошел и не знаю сам куда. А дошел до этого места и свалился.

— А куда тебя тронуло?

— В руку. И потом в голове больно. Вроде кто шилом в ухе сверлит. Дуже больно.

— Так, — тихо сказал Ирмэ. — Как же с ним быть-то?

— А я его доставлю до наших, — предложил Иолэ. — Мужик-то, видать, жидкий. Враз снесу — и назад.

— Хорошо, — сказал Иоганн. — Неси.

— Только уж вы, братцы, погодите, — сказал кузнец. — Я враз.

Он сгреб раненого в охапку и понес. Тот застонал.

— Тихо, земляк, тихо, — сказал Иолэ. — Ты меня, земляк, не расстраивай, а то я заплакать могу. Понял?

— Понял, — прошептал мужик.

Началась переправа на городской берег. Первыми перебрались Ирмэ и Иоганн — плот умещал только двоих. Потом Ирмэ вернулся за одним из парней. Этот, высадив Ирмэ, поплыл за товарищами. В это время показался Иолэ, запыхавшийся и веселый.

— Снес, — доложил он — В лазарет сдал. Теперь вези.

На городском берегу было безлюдно, тихо. Белые не позаботились даже часового тут поставить. Чего? Берег высокий, почти отвесный. Кто сюда полезет? Правда, у собора стояли пулеметы, даже шестидюймовка. Да это на тот случай, если бой перейдет на улицу.

Иоганн оставил всех на берегу, внизу. «Не шуметь, — сказал он, — лежать, как мертвый». А сам отправился в разведку. Сначала слышно было, как он пыхтит, карабкаясь в гору. Потом — осторожные его шаги. Потом — его не стало слышно.

Прошло много времени. Может быть, час. Иоганн не возвращался. Было тихо.

Вдруг — где-то близко — раздался страшной силы взрыв. В небо метнулся огромный пламень, осветив на миг реку, берег, собор. И сразу — со всех сторон — открылась стрельба. Должно быть, красные взорвали арсенал и пробились в город.

Голос Иоганна, не шопотом — громкий голос, — звал всех наверх. «Шнель! — кричал он. — Живо!» Ирмэ вскарабкался на гору и увидел, что площадь перед собором пуста, ни пулеметчиков, ни прислуги — ни души.

— Они бежали, — сказал Иоганн. — Я за ними смотрел. Они услыхали взрыв и бежали.

Бежали не один пулеметчики — бежал весь город. Это было не отступление — именно бегство, паника, разгром. Улицы полны были народу. Верховые, пешие, офицеры, студенты, купцы-дружинники, — все смешалось, все бежало. Красные, взяли мост и с боем подвигались вверх по Благовещенской. С «дач» напирали партизаны.

— Ого! — крикнул Ирмэ и кинулся на улицу, но Иоганн его остановил:

— Куда? Еще стрелять надо!

Он сел у пулемета, не спеша навел его на толпу и, прищурясь, открыл огонь. Толпа с криком метнулась от собора. Несколько человек офицеров, обнажив сабли, кинулись к собору, на пулемет. Их встретили ручной гранатой. Один упал. Остальные — попятились.

Ирмэ стоял на паперти собора и видел весь город. Да, дело к концу. Ясно. Вон, с юга подходят красноармейские части, с запада напирают партизаны, с «низа» подступают матросы. Центр зажат в кольце, горит. По освещенным улицам мечется одичалая толпа. И близко где-то гулко ухает: «ух-ты!» Арсенал, что ли?

А Иоганн, скрючившись, сидел у пулемета и стрелял, и все больше пустела площадь перед собором.

Вдруг на пустой площади показались редкие цепи красных. Они шли осторожно, пригибаясь к земле. Иоганн бросил пулемет, кинулся навстречу.

— Сюда, товарищи! — кричал он. — Сюда!

Ирмэ — впервые в этот вечер — вдруг вспомнил о Неахе. Как с ним? Хорошо бы найти ребят, — Хаче, Алтера. Или Башлаенко.

— Сбегаю я на часок в отряд, а? — Сказал он Иоганну. — Я враз, знаешь.

— Иди, — сказал Иоганн. — Но скоро назад.

— Долго ли? — сказал Ирмэ. — Раз-два!

И, сбегая по ступенькам, крикнул весело, как когда-то в Рядах:

— Одна нога — здесь, другая — там. Гоп!

Глава одиннадцатая Неах

Стрельба не утихала. Где-то на каких-то улицах еще налили. Бой затухал и палили больше в воздух — страху ради, буржуев попугать. «Низ», набережные, почти все центры были уже заняты красными. По Благовещенской проходили красноармейские части, направляясь к казармам, расположенным в районе «дач». На углах, на перекрестках, у моста — стояли патрули, проверяли у прохожих документы, подозрительных задерживали. Но над балконом совета еще трепыхался трехцветный флаг, — пускай его, возиться некогда!

Ирмэ дошел до моста и остановился. Ляд его знает, куда тут повернуть, где он, отряд-то? Будто думали его перекинуть к дубровцам. Но к дубровцам Ирмэ не пропустили — берег был оцеплен, тушили арсенал. Ирмэ стоял, смотрел по сторонам — не попадется ли кто знакомый. И точно: навстречу брел Игнат.

— Игнат! — окликнул его Ирмэ. — Где наши, не знаешь?

— Как не знать, — сказал Игнат. — На «низу». Нас, видишь ли, двинули к матросам, на подспорье, то есть, а то им, понимаешь, одним-то окопы было не взять. Народу положили — гурт, а окопы…

Ирмэ не дослушал, махнул рукой и побежал на «низ». Первый, кого он увидел, был Алтер. Он сидел на крылечке одноэтажного какого-то дома — бинтовал левую свою ногу. Нога была в крови.

— Хорошо, рыжий, что п-пришел, — сказал он, — тут Неах.

— Где?

— Тут, — Алтер кивнул в сторону двери.

Ирмэ вскочил на крыльцо, рванул дверь, вошел. За ним, негромко охая, заковылял Алтер.

В маленькой комнате, слабо освещенной керосиновой лампой, спиной к двери на табурете сидела женщина и кормила грудью ребенка. Другой ребенок, мальчик лет шести, примостился у ее ног, на полу. Зажав между зубами палец, он упорно и тупо смотрел в угол. Там, в углу, на соломенной подстилке лежал Неах. Он лежал прямой, длинный, в забрызганных грязью матросских штанах, босой. Нос его побелел, обострился, рот был открыт, глаза — закрыты. На щеках пробивалась черная бородка.

Неах был мертв.

У его изголовья, как часовой, стоял Хаче, сумрачный и тяжелый, в башлыке и в больших сапогах. Шапку он держал в руке. Ирмэ — почему-то на цыпочках — подошел, стал рядом. Хаче оглянулся, но ничего не сказал. Ирмэ тоже молчал.

Значит, так. Убили Неаха. Вот он лежит, прямой и длинный. Какой длинный, однако! Ирмэ стиснул зубы. Нельзя плакать. А щемит. Эх, ты!

— Нашел-то его Башлаенко, — прошептал сзади Алтер.

— Где?

— Тут близко.

За окном по узкой улице с грохотом проезжала обозная тележка. Сипловатый голос возницы весело кому-то крикнул: «Сторонись, старая, зашибу!» Пронзительно заплакал ребенок — женщина встала, чтоб оправить фитиль: лампа чадила. Потом женщина вернулась на место, — ребенок затих, только довольно посапывал. Слышалась отдаленная беспорядочная стрельба.

Хаче так же молчаливо отошел и сел на подоконник. Подоконник был низкий, у самого пола. Скрутил цигарку, закурил. Шапку, чтоб не мешала, он нахлобучил на колено.

Ирмэ стоял, смотрел на Неаха и, осторожно почесывая подбородок, думал. Так. Вот и убили Неаха. Пять лет пропадал. Встретились. И на другой день — на тебе — убили. Убили-таки, гады!

— Да-а, — Алтер вздохнул. — А помнишь, к-как мы с ним по огородам-то р-рыскали?

Да. Было. Раз вот забрались они на огород к Айзику Черняку, а там — Степа. Бежали тогда без оглядки до самого до моста. А потом, на площади, брандмейстер, Мейлех, — он теперь где-то на деникинском, — кричал: «По домам! Шагом арш!»

А перед самой войной плыли они как-то с Неахом на плоту по Мерее. Вдруг Монька с берега: «Причаливай, босяки!» Где-то он тут, Монька. Верно, сцапали его наши. Гадипа!

— А сторожки? — сказал Алтер.

«Еще бы! Ночь теплая, тихая. Шляндаешь по улицам, руки в карманах, ногами пыль загребаешь и свистишь. На все Ряды. А Бенче-хромой бегает по дому, свечу ищет «по случаю именин его величества».

Ирмэ устал стоять. Он придвинул к окну табурет. Сел.

— А Нохема-то помнишь?

— Ну, как не помнить? Ведь это же все совсем недавно. Лет пять-шесть. Однако, и время же было! Оно конечно — и бобы, и плоты, и сторожки. А все же — до чего подлое было время! Он-то, Ирмэ, еще туда-сюда. Меер тогда был здоровый и работал, как вол. А вот ему, Неаху, каково-то было? Батька, Нохем, больной, чахоточный. Неаха лупит. Гутэ лупит, а Гутэ визжит на все Ряды. И холодно. И голодно. Работы нет. Откуда? Вокруг в деревнях мужики едят кору с мякиной. Не до сапог нм. Ну, жисть была!

Ирмэ вспомнил вчерашний свой разговор с Неахом. «Улицу Сапожников, чортову канаву, — говорил Неах, — срыть или спалить. Какая это улица? Гроб. Могила».

— Верно. Срыть или спалить, чтоб места того не найти, где она стояла!

— Уж это так! — сказал Ирмэ вслух.

Хаче зашевелился на своем подоконнике.

— Что — так?

— Кончаются, говорю, Ряды, — тихо сказал Ирмэ.

— Да, — задумчиво проговорил Хаче. — Это верно. И чорт с ними. Жалеть нечего.

— Жалеть нечего, — подтвердил и Алтер.

Ирмэ вспомнил:

«…а на «ваху», за Мереей, построить новые Ряды. Дома чтоб большие, светлые. Зимой дров давать сколько хоть — на, топи. И хлеба сколько хошь — ешь-объедайся Жри, леший. А ведь будет это, рыжий, знаешь».

Эх ты. Неах, Неах! Рано ты погиб! Рано ты погиб, товарищ!

Скрипнула дверь, и в комнату вошел Башлаенко. Ирмэ посмотрел и сразу его даже не узнал. Не тот это. Башлаенко, который вчера горло драл на митинге. Тот — скандалист, буян. А этот — тихий. Вот он снял шапку и стоит как виноватый. Даже усы, казацкие его усы, — и не глядят сокрушенно как-то, висят двумя сосульками. Он мнется на месте, часто моргает и всей пятерней скребет затылок.

— Эх! — проговорил он наконец. — Загубили у меня хлопца! — Помолчал и опять, тихо, так тихо, что Ирмэ с трудом расслышал: — Загубили у меня хлопца, дьяволы! Эх!

Махнул рукой, повернулся и — осторожно, на носках — пошел к двери. И сразу же за окном послышался его голос, громкий и сердитый:

— Мишка! куда пропал?

— У, боец! — почтительно вслед ему прошептал Алтер. — Посмотрел бы его в бою. Герой-человек!

Хаче встал, надел шапку.

— Хоронить-то когда будут, не знаешь? — спросил он Алтера.

— Завтра, в-верно.

— Ну, потопал я, — сказал Хаче. — Ты остаешься или как?

— Пойду уж, — сказал Алтер.

Ирмэ вспомнил, что и ему пора. «Иоганн ждет, — подумал он. — Ругается, верно».

Он в последний раз посмотрел на Неаха — хотелось запомнить, больше ведь его не увидишь. Эх ты, Неах, Неах!

— Они вам брат или кто? — певуче спросила женщина, хозяйка. Она раскачивалась на табурете, убаюкивая ребенка.

— Товарищ он нам, — сказал Ирмэ. — Друг.

— А какие они еще молодые. — Женщина негромко вздохнула. — Им бы еще жить да жить.

— Что поделаешь? — сказал Ирмэ. — Надо. Чтоб вот этому, — он показал на ребенка, — этому вот чтоб жить по-человечески, еще многим из нас придется так-то. И ничего тут не попишешь. Надо.

Глава двенадцатая Война продолжается

Ирмэ понуро брел по кривым переулкам «низа». Он не видел, куда идет. Он шел и думал о войне, о Неахе, о Рядах. Он устал, очень устал. «Ну-ну! — говорил он себе. — Ничего!» Но глаза невольно смыкались. А ноги были будто не свои, будто деревянные.

Навстречу скорым шагом шли два человека. Они о чем-то громко говорили. Ирмэ услыхал знакомый голос. Он поднял голову, посмотрел — Лейбе. Навстречу шел Лейбе Гухман в длинной кавалерийской шинели, в кожаном картузе, с сумкой через плечо. Он был теперь без бороды. Бритый. Ирмэ сразу его узнал.

— Лейбе! — крикнул он.

Лейбе приостановился, оглянулся.

— Это я, Ирмэ.

— О! — обрадовался Лейбе. — Рыжий?

— Он самый!

— И вырос же! — сказал Лейбе. — Ты как здесь?

— С отрядом, — сказал Ирмэ. — А вы-то?

Лейбе неопределенно махнул рукой в сторону вокзала.

— Во!

Ирмэ не понял.

— На бронепоезде, ну, — сказал Лейбе.

Он повернулся к своему спутнику — белобрысому Райтису, председателю чека.

— Видал, Ян, смена? — Лейбе хлопнул Ирмэ по спине. — Не парень — железо. Земляки мы с ним, понимаешь?

Райтис добродушно кивнул.

— Остальные ребята где же? — спросил Лейбе. — Тут?

— Тут, — сказал Ирмэ. И тихо: — Неаха-то убили!

— Убили? Неаха? Так. — Лейбе помолчал. — А хороший был парень. — Опять помолчал. — Хороший парень! — повторил он. — Ну, рыжий, прощай. Бегу. Загляни ко мне на вокзал. Потолкуем. Мы тут еще до утра постоим. Есть?

— Есть, — сказал Ирмэ. — А в Ряды-то когда придете? Скоро?

Лейбе улыбнулся.

— Скоро, — сказал он. — Социализм вот построим — и приду. Понял? Ну, прощай. Ребятам привет.

Бой кончился. Ирмэ только сейчас заметил, как изменились со вчерашнего улицы «низа». Вчера глухие, темные, тихие, сегодня они оживились. Будто помолодели. Несмотря на то, что совсем недавно тут происходил бой, что со всех сторон еще доносились грохот и пальба, — полно было народу. Все повылезли на улицу — и мужики, и женщины, и старики, и дети. На углу — Ирмэ узнал место: здесь их вчера остановил человек в шапке с наушниками — шел митинг. Говорил маленький сухонький старичок, хитрюга, видать, и умница. Насколько Ирмэ мог понять, старик-оратор доказывал толпе, почему «им»-то воевать труднее, чем нам.

— Они, братцы вы мои, стреляют с оглядкой, с опаской стреляют, — говорил старик. — Скажем, к примеру, у него в городе-то дом, трехэтажный дом, — вот он и должен стрелять с оглядкой. А то — стрельнул, ан в собственный-то дом в попал. Ан дом-то и снесло. А снесло дом — ему, братцы вы мои, и воевать тогда незачем. А нам-то терять нечего. — Старик раздвинул руки, как бы желая показать, что у него и в самом-то деле ничего нет. — Нам что? Домишко сгорит! Зато и клопы сгорят. А клоп, он, братцы вы мои, вроде буржуя — кровопийца.

Толпа гоготала: «Ловко!»

Отпихнув Ирмэ, в толпу втесался мальчишка лет десяти, остроносый и лохматый, в длинном не по росту отцовском пиджаке.

— Э, купец, — сказал Ирмэ, — узнаешь?

Мальчишка снизу вверх посмотрел на Ирмэ, шмыгнул носом и не ответил. Не узнал, видимо.

— Нож мы у тебя торговали, — сказал Ирмэ. — Помнишь?

— А-а, — сказал мальчишка. — Сухарь ты нам давал, да? Или это не ты давал? — Он подумал. — Товарищ твой давал.

— Рад, брат, что красные пришли? — сказал Ирмэ.

— А то нет? — Мальчишка поправил картуз. — У нас батька машинистом на паровозе, — сказал он. — Мы за красных.

— Эх, ты, смена! — Ирмэ хлопнул его по спине.

Мальчишка поморщился.

— Ты, товарищ, это самое, не стукайся, — сказал он. — А то — как стукну!

— Ну-ну, — сказал Ирмэ. — Я же тебя так, легонько.

Мальчишка был доволен, но виду не показывал.

— Так, так, — проворчал он. — Так и душу вышибить можно.

На Рыночной площади было шумно, людно. Тарахтели тележки. Скакали верховые. У моста стоял патруль. Но сегодня Ирмэ шел, не таясь, не боясь никого. Свои же! Вдруг кто-то его окликнул:

— Коваль, а коваль!

Ирмэ оглянулся. На площади за барьером стояла кучка пленных, человек сорок, офицеры и студенты. Их караулили три армейца и — четвертый — Семен, Файвела конюх.

— Подь-ка сюда, — сказал Семен.

Ирмэ подошел.

— Чего?

— Глянь-ка. — Семен показывал глазами на кого-то из студентов. — Ну?

— Да погляди.

Студент, на которого показывал Семен, полусидел на барьере, спиной к Ирмэ. Ирмэ потянул его за рукав.

— Ну-ка, повернись!

Студент сердито вырвал рукав и не двинулся. Ирмэ обозлился.

— Тебе говорят! — крикнул он и занес руку.

Один из караульных, невысокого роста армеец, загородил барьер штыком.

— Погоди, товарищ, — сказал он. — Так нельзя.

— Мне бы на него поглядеть, — сказал Ирмэ. — Знакомый будто. Земляк.

— Так бы ты и сказал. — Красноармеец повернулся к пленному: — Встать!

— Тот поднялся.

— Сюда смотри!

Студент нехотя повернул лицо.

— А-а! — сказал Ирмэ. — Индюк!

Моня, увидев Ирмэ, побледнел и попятился.

— Не бойся, — сказал Ирмэ. — Не трону.

Заложив руки в карманы штанов, Ирмэ стоял и смотрел на Моню. Не изменился: такой же, как был. Как тогда на складе. Ну, вырос немного, вытянулся. А то такой же: румяные щеки, длинный нос. Индюк!

— Раньше бы убил, — сказал Ирмэ. — А теперь не трону. Теперь есть чека и трибунал. Там разберутся. Понял?

Моля стоял, потупив голову, и не отвечал.

— Важничает, Семен, твой барчук, — сказал Ирмэ. — Говорить с нами, с такими, не хочет. Скажи ты!

Семен подмигнул:

— Поговорит!

Ирмэ, не вынимая из карманов рук, подошел к барьеру вплотную.

— А помнишь тогда, на складе? — сказал он. — Говорил. Даже пальцем тыкал: «Вот». Помнишь, небось?

— Ну, помню. — Моня поднял голову.

— А теперь, конечно, — сказал Ирмэ, — ты теперь — благородие, где тебе с такими?

— Ну, ваша взяла! — тонким голосом вдруг крикнул Моня. — Ну, и плевать я хочу.

— Плеваться-то нечего, — спокойно сказал Ирмэ. — Плюнешь, а плевок к тебе назад. Глаза себе заплюешь. А что наша взяла — это верно. А почему взяла? Ты подумай. Студент ведь. Ученый.

Моня молчал.

— Так-то, — сказал Ирмэ. — А, впрочем, что с тобой толковать? Только время губить. — Он помолчал. И вдруг сказал тихо и свирепо: — А за Неаха, гады, поплатитесь! Помни!

Проходя мимо Семена, Ирмэ строго сказал:

— Гляди, Семен, в оба, — сказал он. — Уйдет — ответишь.

Семен хлопнул ладонью по ложу винтовки.

— А это видал? — сказал он. — Не уйдет!

На мосту Ирмэ опять встретился Игнатка. Он был прямо сам не свой — не то рехнулся, не то пьян. Он не шел — бежал, видимо, не понимая куда и зачем.

— Куда? — сказал Ирмэ.

Игнат не расслышал. Ковыляя хромой ногой, дыша тяжело, с хрипом, он мчал по мосту, не замечая Ирмэ, ничего вокруг не замечая.

Ирмэ поймал его за полу шинели.

— Куда?

Игнат вылупил глаза, узнал Ирмэ, захихикал и вдруг понес что-то несусветное. Ирмэ ничего понять не мог.

— Ты — толком, — сказал он. — Что случилось? В чем дело?

— Тут он! — выпалил Игнат.

— Кто он?

— Да Каркасов!

— Какой Каркасов?

— Да ротный!

Ирмэ вспомнил: «A-а, ротный».

— Ну, и что?

— Да гляжу — ведут его наши, — захлебываясь говорил Игнат. — «Ай, говорю, братцы, да это ж Каркасов!» — и к нему. А конвойный не пускает. «Мы — говорит, — не знаем, кто он такой. Это он в штабе скажет. А только, — говорит, — трогать его не дам. Есть у тебя про него что — беги в штаб, доложи кому надо». Я вот в штаб-то и бегу. Не знаешь, где он, штаб-то?

По ту сторону моста, грозные ночью, стояли крепостные стены, древние, тяжелые, с бойницами, с круглыми воротами. Под мостом, черная, чернее сажи, протекала река Осьма.

Вдали на Осьме догорал пароход — он загорелся при взрыве арсенала. Вокруг хлопотали дубровцы, спасали, что можно. «Крепкие ребята, — подумал Ирмэ. — Что надо ребята!»

Иоганн нетерпеливо вышагивал по паперти. «Ругаться будет», думал Ирмэ, поднимаясь по широким ступеням вверх. Но Иоганн до того ему обрадовался, что и поругать забыл.

— Мне в штаб итти, а эти, — он показал на уснувших бойцов, — а эти спать легли.

— Иди, — сказал Ирмэ. — Я постою.

— На твою ответственность, — сказал Иоганн. — Помни.

— Ладно, — сказал Ирмэ. — Есть.

Иоганн было пошел и вдруг вернулся.

— А ты спать не хочешь? — глядя на Ирмэ поверх очков, тихо сказал он. — Ты устал.

— Поспал бы, — признался Ирмэ. — Да что поделаешь? Крути ни верти, а покараулить же кому надо.

— Ну, ничего, — сказал Иоганн. — Мы порядок в городе сделаем и отдохнем. Сухари есть?

— Есть.

Иоганн ушел.

Ирмэ проверил винтовку, заряжена ли, и, прислонившись плечом к колонне, задумался. Светало. Небо побледнело. Предутренний сумрак стоял над землей. В сумраке видны были река, холмы за рекой, перелески, поля. Там, за городом, лежала огромная страна — луга, леса, деревни и села. Рэсэфэсэрэ. Советская. Социалистическая. И вся страна воевала, дымилась, горела. Рэсэфэсэрэ — это не просто. Это кровью завоевать надо.

Раз как-то в такое-то вот утро Hoax разбудил его стуком в окно. «Батька помирает, — топотом сказал он. — Два дня не ел. Хлеба нет, понимаешь? А теперь вот — как захрипит. Вижу — помирает. Я — за тобой. Пойдем, а?»

Нохем тогда не умер. Его только потом, в тюрьме, доканали.

А вот Неаха убили.

Ирмэ стоял недвижно, положив руки на дуло винтовки. Так. Неах убит. Убит товарищ, друг, с которым вместе росли, голодали, по огородам рыскали. Так. Однако рано ты умер, Неах. Рано. Посмотрел бы на Моню, как его Семен стережет, чтоб не ушел, чтоб «барчук» не ушел, — понравилось бы. Да.

Громко стуча по каменным плитам тяжелыми солдатскими сапогами, Ирмэ медленно прошелся по паперти собора.

«…зимой дров сколько хошь — на, топи. И хлеба сколько хошь — ешь объедайся. Жри, леший. А ведь будет это, рыжий, знаешь».

— Знаю, Неах. Будет.

Ирмэ споткнулся обо что-то, чуть не упал. Он вскинул винтовку и, отступив, крикнул;

— Кто?

В ответ послышался густой храп.

Ирмэ осторожно подошел, взглянул и — тьфу ты! Кого испугался, рыжий?

Прислонившись спиной к двери, полусидя, спал Иолэ Кузнецов, а поперек, положив голову Иолэ на брюхо, спал другой боец, рослый парень с оспенным лицом, тот самый, что пристал к отряду у хуторов за Ипатовкой. Оба храпели во всю мочь. У парня рубаха была изодрана в клочья — это, должно быть, когда лез в гору.

— Окоченеет он так, дьявол, — проворчал Ирмэ. Он немного подумал, вернулся и, сняв с себя куртку, накрыл парня. — Спи!

Начиналось утро. Сумрак рассеялся. Ясно видны были город и вокзал, и река, и холмы за рекой, и леса, и поля. Огромная страна. Рэсэфэсэрэ.

На вокзале загудел паровоз — уходил бронепоезд. Он свое сделал — и возвращался на фронт. Мешкать нечего. Каждый час на счету. Город взят. Город Полянск взят. Но война-то еще не кончилась. Война продолжается.

Загрузка...