Ирмэ опустил в воду раскаленный добела брусок, концом передника смахнул пот с лица и сказал:
— До, Хаче, — сказал он. — Покурим.
— Что ж, — сказал Хаче. — Покурим.
Достал из кармана кисет с махоркой, спички, свернул цыгарку и передал кисет Ирмэ.
— Скрути и Ефрему, — сказал он. — Покуришь, Ефрем?
Ефрем, немолодой бородатый мужик, сидел на пороге кузни и лениво распутывал бечевку на котомке. Это ему давалось с трудом — он был однорукий.
— Дадишь — покурим, — сказал он, не подымая головы, — а не дадишь — и так посидим.
Закурили.
— Табачок-то — не весть! — сказал Ефрем. — Самосей, что ли?
— Кто его знай, — сказал Хаче. — Продавали-то как махорку, а во рту — будто самосей, режет.
— Нынче что ни дадут — хоть мякину, — и на том спасибо скажи, — сказал Ефрем. — Я вот вторую неделю дрожжей ищу, все Ряды обошел — нету.
— А тебе зачем? — сказал Хаче. — Самогон?
— Угу! — промычал Ефрем. — Хотел сварить самогону. Немного. Бутылок пять. Так дрожжей нету.
— Дуню свою сватаешь? — сказал Хаче.
— Нет, — сказал Ефрем. — Так. Выпить охота. Скучно чего-то. Паскудно.
— Тебе грех говорить, — сказал Хаче. — Ты дома. Тебе б только что на радостях пить.
— Вот подумаешь — и верно, — не спеша проговорил Ефрем. — Мало ли, думаешь, народу в окопах гниет. А ты — дома, вольный казак. Руку, конечно, жалко. Да ведь могло оно быть и хуже. Верно? Подумаешь — и полегчает будто. А там опять — скучно, муторно, места не находишь. Прямо, хоть опять на позицию. Ей-богу.
— На позиции-то не веселей, — сказал Хаче. — Батька пишет: пропадаем. Сидим, пишет, в могиле — смерти ждем. Немец совсем озверел — день и ночь палит.
— Немца-то я знаю! — сказал Ефрем. — Как начнет садить с тяжелой, садит и садит, — окоп разворотил, людей, коней — в кашу. Страшное дело.
— А наши как? — сказал Ирмэ.
— Наши известно как, — сказал Ефрем. — То недолет, то перелет. А то и вовсе снарядов нет. Хоть ты картошкой стреляй.
— Картошкой-то не постреляешь, — сказал Хаче. — Батька пишет: голодаем. Другой день ни хлеба, ни сухарей. А горячего, пишет, неделями не видим.
— Доставлять трудно, — сказал Ефрем. — Да и воруют много.
— То-то и оно-то, — сказал Хаче. — Вор на воре сидит. Батька пишет: у офицера — и вино и ветчина, а наш брат на корку молится.
— Мы как с Карпатов бежали, — помолчав, заговорил Ефрем, — так у меня два дня ничего во рту не было. Пересохло все в горле, жжет, понимаешь. А есть-то нечего. Обозы наши сцапали. А поля кругом — голые, разворочены снарядом, что плугом. Ну, ладно, прибегаю я, понимаешь, в деревню, а в деревнях там живет народ вроде русских, словены или словаки. Забыл. Ну, наших понимают. Тут, значит, в деревне-то, сует мне одна бабка краюху хлеба с творогом. Видит — измотался человек: «На, — говорит, — поешь!» Ну, я в краюху-то в эту, как волк, вцепился — не оторвешь. Два дня ж не ел. Шуточное дело? А только откусил я, да выплюнул. Жжет во рту. Не могу есть. Ах, ты, бож-же мой! Держу я, помню, краюху эту, а есть-то не могу. И такая, понимаешь, обида взяла, заплакал я, ей-богу.
— Завоешь, — сказал Ирмэ.
— Как думаешь, Ефрем, — сказал Хаче, — скоро выйдет мир?
Ефрем почесал бороду, подумал.
— Как те сказать? Мне сдается — не скоро. Мириться нашему теперь расчета нет, понимаешь? Столько воевал, такую силу положил, а немец отхватил полгосударства — и вот те! Нет. Покуда народу хватит — он еще повоюет.
— А народу-то хватит? — сказал Хачс.
— Хва-тит, — протянул Ефрем. — Россия, брат, страна большая. Поди, в одной нашей губернии народу-то сколько, а таких губерний в России — не сосчитать. Гвардию положили — казаков двинули. Казаков покосили — сибиряки пошли. А нашего брата, пехотинца, так того и не считают. Что такое пехотинец? Тьфу! Как батька пишет, — Ефрем посмотрел на Хаче, — отступают теперь паши или на месте стоят?
— На месте стоят, — сказал Хаче.
— Нет этого хуже, как на месте когда стоят, — сказал Ефрем. — Когда наступаешь или отступаешь, так думаешь: к концу дело. А на месте стоишь — только смерти ждешь. Лежишь и чуешь — гудит! Шваркнет, думаешь. Пролетел! Ну, значит, другого жди. Нет, думаешь, отсюда-то уж не выйти. Разве что ногами наперед.
— Вышел же, — сказал Ирмэ.
— А это видал? — Ефрем покосился на пустой левый рукав. — Не вышел — вынесли. На носилках вынесли. Оттуда, брат ты мой, мало кто сам-то выходит. Ох, народу положили! Может, мильон! И все наш брат, крестьянин. Господа — те не очень-то суются наперед. Приезжали такие, в шубах, шапки меховые. Гостинцы привезли, махорку, рукавицы. Ну, ладно. Ходят это они по окопу, сюда поглядят, туда поглядят — нравится. А время тихое. Тут кто-то из наших возьми да пальни раз в воздух. Они — «немцы!» — и бегом. Смеху было.
Ефрем говорил и глядел в поле. День был тихий, ясный. Дорога видна была далеко, до самого леса. И по дороге — взад-вперед — ходил человек в солдатской шипели, в австрийских буцах. Ходил и оглядывался на местечко, на кузню.
— Ждет кого, — сказал Хаче. — Не ваш, застенковский? — спросил он Ефрема.
— Не, — сказал Ефрем, — незнакомый. Дезертир, верно. Их тут ныне много ходит. Я намедни, как из Рядов шел, встретил их у Самодумок, человек семь. Сидят это в овраге, хлеб жуют. «Куда, — говорю, — земляки?» — «Часть свою ищем. Мы свою часть потеряли». А по глазам вижу — врут, — дезертиры.
— За такое дело — ой! — сказал Хаче. — По головке не погладят.
— Э, брат! — сказал Ефрем. — Терять-то нечего. Все равно один копец. А то хоть погуляет, а другой, глядишь, и до дому добрался. Сейчас-то оно к зиме, в деревне все одно делать нечего. А к весне многие уйдут. Лови. Стреляй. Все равно уйдут. Глянь-ка, — оживился он, — пропал солдат-то!
Верно, солдат пропал. Он, должно быть, заметил, что на него смотрят, свернул с дороги, прошел немного и вдруг пропал — лег он, что ли? Дорога опустела. Только вороны сидели на телеграфных столбах и громко каркали. Над ними было небо, чистое и голубое. По небу ходило солнце. А вдали синели леса.
Пришел Эле. Он принес Ирмэ обед: в горшочке немного супу, а на тарелке две картофельных котлеты, поджаренные на постном масле.
— Ну, что скажешь? — встретил его Хаче.
— Дай копейку, — сказал Эле.
Хаче захохотал.
— Так! Сказал! А тебе зачем?
— А крючок куплю.
— Крючок? Какой крючок?
— А рыбу удить, — сказал Эле. — Плотву.
— Верно, — сказал Хаче. — И маленькая рыбка лучше большого таракана. Факт.
Ефрем встал.
— Так к завтрему, значит? — сказал он.
— Приходи часов в пять, — сказал Хаче, — будет готово.
— Ну, прощай.
— Прощай.
Ефрем ушел.
— Испортили мужика, — тихо сказал Хаче. — Ведь какой был работник! А теперь, как вернулся, — деревенские сказывают, — лодырь, пропойца. «Отвык я, говорит, от работы. Куда мне, говорит, такому работать? Вот и шляется — от кузни к лавке. Думаешь — ему сошник к спеху? Просто, посидеть зашел. Скучно ему, деваться некуда.
— С батькой-то оно хуже, — сказал Ирмэ, — совсем, знаешь ли, никуда.
— Меер просил табаку, — сказал Эле.
Ирмэ дал ему пару медных монет.
— Купишь по дороге, — сказал он.
— А крючок, так и быть, завтра куплю, — сказал Хаче. — Ладно?
— Ладно, — важно сказал Эле. — И леску купи. Большую.
— А парень-то — не дурак, — сказал Хаче. — Поел, Ирмэ?
— Поел. — Ирмэ сунул Эле горшок и тарелку. — На. Двигай. — И пошел в кузню. Но Хаче остался стоять у двери. Стоял, смотрел в поле. Потом сказал:
— Опять он.
— Кто? — сказал Ирмэ.
— Солдат.
Ирмэ выглянул. Да, по дороге к кузне не спеша шел тот же солдат в австрийских буцах. Это был человек небольшого роста — рыжая борода, черные усы, а лицо — темное. Он прошел мимо кузни задумчиво, не поднимая глаз. И вдруг остановился. Постоял, посмотрел на кузню и молча поманил кого-то пальцем. Ребята оглянулись — никого, ни души. Только вороны сидели на телеграфных столбах.
— Нас он, что ли? — тихо сказал Ирмэ.
— А то кого же? — сказал Хаче, но не двинулся с места.
— Где-то я его уже видал, — сказал Ирмэ. — Не припомню где, а лицо знакомое.
Солдат подошел поближе и опять махнул рукой.
— Что за чорт! — сказал Ирмэ. — Чего ему?
— Шинельку загнать, — уверенно сказал Хаче, — или сапоги. Знаю я их, бродяг.
— Не то, — сказал Ирмэ. — Не то, Цыган. Что-то тут другое. Эй, ты! — крикнул он. — Чего надо?
Солдат подошел совсем близко. Он смотрел на ребят и улыбался.
— Подменили вас, братцы, — сказал он. — Были прямо молодцы, а нынче-то… Чего вылупились? Испугались, небось?
— Ну, ты, потише! — проворчал Хаче. — Чего надо?
Солдат рассмеялся.
— Узнаю Цыгана, — сказал он, протягивая руку. — Ну, здравствуй, Хаче. Здорово, рыжий.
— Дядя Лейб! — крикнул Ирмэ.
— Тш, — Лейбе быстро оглянулся. — Не ори ты, леший. Я, братцы, теперь не Лейбе. Лейбе был, да сплыл, — я Людвиг Рымша, латыш. Понятно?
— Понятно, — сказал Ирмэ. — Людвиг Рымша. Латыш.
— Ну, вот, — Лейбе взял Ирмэ за плечо и повернул вокруг оси, — чего-то ты, рыжий, не тот стал, — сказал он. — Вытянулся. Потемнел.
— Зато вот вы, дядя Лейб, чего-то порыжели.
— От старости, — серьезно сказал Лейбе. — От старости, брат. Серебро желтеет, а человек рыжеет. Тут уж ничего не пропишешь. И сам не рад.
— А вы, дядя Лейб, когда это прие…? — начал Ирмэ.
— Погоди. Погоди, рыжий, — сказал Лейбе. — Успеется. Не убегу. Не бойсь. Вот что, у меня к вам, ребята, дело. И дело такое… Как бы это сказать? Серьезное дело, одним словом. Вы как? Надежные ребята? По-старому? Только по совести.
— Что надо? — коротко сказал Хаче.
— Надо, ребята, — Лейбе заговорил вполголоса, — надо сегодня вечером, часов так в десять, человека одного, приезжего, провести к Гершу, то есть не к Гершу, — его-то еще нету, — ну, туда, к Мерсе. Понятно? Остановился он у Красновского, в гостинице. Вы его сразу увидите: высокий, бритый, в крагах. Что такое краги, знаете? Ну, вот. Как хотите, так и ведите — только чтоб никто и нюхом. Есть? А там, на Мерее, еще скажу. Но это потом.
— Есть, — сказан Хаче.
— Значит, так. В десять, — сказал Лейбе. — Запомнили?
— Дядя Лейб, — Ирмэ все порывался что-то сказать, спросить что-то, — дядя Лейб, когда же это? Как же это вы, а?
— Сказано тебе — потом, — сказал Лейбе. — И не лезь ты. Понял? Значит, ребята, до вечера.
Оглядываясь во все стороны, Лейбе пошел сначала прямо, потом влево, потом свернул в переулок и пропал.
— Вот чорт, — сказал Ирмэ. — Не заговори он, не признал бы ни в жисть.
— Постарел он, — сказал Хаче, — или оттого, что борода? Его в Рядах сколько не было?
— С начала войны, — сказал Ирмэ. — Два года.
— Как он сказал — Рыкша?
— Рымша, Людвиг. Рымша, — сказал Ирмэ. — Латыш.
— Латыш, так латыш, — сказал Хаче. — А парень он — что надо.
— Ого! — сказал Ирмэ.
Верхом на ковыляющей кобыле подъехал мужик.
— Эй, ковали! — крикнул он густым басом.
— Здравствуй, Прохор, — сказал Хаче. — Чего орешь?
— Кобылу подковать треба, — сказал мужик. — Можно это, ковали?
— Можно, — сказал Хаче. — Слазь.
Под вечер уже — пора было закрывать кузню — Ирмэ услыхал вдруг крик, свист, вой. Он посмотрел и увидел — неподалеку, на полянке, идет драка, бой, сражение. Человек двадцать ребят, разделившись на два отряда, наскакивали друг на друга, лупцевали друг друга, дубасили. Одним отрядом командовал Руве, мальчишка лет десяти, толстый, неповоротливый, очень степенный. Сам-то он в драку не лез. Он держался в сторонке — только приказывал да указывал. Другим отрядом командовал Файче, здоровая дылда, лошадь прямо, каждый кулак — с медную кружку. Этот, наоборот, пер напролом, сцапает какого малого мальчишку и не спеша, с толком — ну мордовать да утюжить. Раз! Бац!
Ирмэ обозлился.
— У, собака! — проворчал он. — Молодец на овец.
Он стащил передник, скинул сапоги, — сапоги были тяжелые, подкованные железом, бегать в них нельзя было.
— Куда? — сказал Хаче.
— Тут, — сказал Ирмэ, — с Файче разговор.
— Плюнь, — сказал Хаче, — нашел дело. Ну.
— Погоди. Погоди, Хаче. Разговор-то будет недолгий.
Заложив руки в карманы штанов, слегка покачиваясь на ходу, Ирмэ вышел на полянку. Бой кончился, началось побоище. Отряд Руве, во главе с командиром, бежал. За ними но пятам гнались Файчины молодцы.
— Стой! — кричали они. — Стой, дрянь худая!
Сам Файче, зацепив за волосы какого-то веснущатого мальчишку, тяжелой лапой хлопал его по спине. Мальчишка извивался, царапался, наконец взвыл. Но Файче не отпускал.
— Ты, красная смородина! — сказал Ирмэ, подходя. — Попридержи руку, ну.
Файче, не выпуская мальчишку, посмотрел на Ирмэ бешеными глазами.
— Отступись, рыжий! — прохрипел он. — Тебя не касается.
— Я те покасаюсь! — проговорил Ирмэ сквозь зубы. — Убери лапу, ну!
— Пошел ты! — крикнул Файче и вдруг осел, — Ирмэ со всего маху треснул его по зубам.
— Еще? — сказал Ирмэ и хватил по уху.
Файче весь налился кровью, запыхтел. Он оттолкнул мальчишку и со сжатыми кулаками — каждый с медную кружку — кинулся на Ирмэ.
— Рыжий кот! Я тебе!..
Но уж чего-чего — драться Ирмэ умел. Он подался назад присел и вдруг — раз! — ногой в живот. Файче грохнулся, упал. И только он хотел вскочить, а уж Ирмэ сидел на нем верхом и обеими руками что силы дубасил по спине.
— Еще? — приговаривал он. — Еще?
Файче повернулся, изловчился и правой рукой — хвать за горло. Ирмэ помотал головой, напряг подбородок. Не отпускает. Не отпускает, дьявол! Тогда он не спеша взял Файче за волосы и рванул. Файче взвыл и разжал пальцы.
— Пусти!
Заложив руки в карманы штанов, слегка покачиваясь на ходу, Ирмэ вернулся в кузню.
— Проучил бродягу, — лениво сказал он. — Попомнит.
— Ладно, — проворчал Хаче. — Сам-то хорош. Лезет, куда не просят. Что у тебя с ногой?
Ирмэ посмотрел. Нога как нога. Чего он пристал, Цыган?
— Не эта, — сказал Хаче, — левая. Тьфу ты! Обмой ее, что ли.
Верно: левая нога — ступня — была разодрана в кровь. Ирмэ удивился: когда же это? В драке он и не заметил. И боли не почуял.
— Да обмой ты ее, — сказал Хаче.
Ирмэ обмыл ногу, рукавом рубахи вытер кровь. И вот тут-то она заныла по-настоящему. Вот ведь! Ирмэ шел домой, хромая, как трехногая собака.
«Вот уж не вовремя, — думал он сердито. — Дернуло же тебя, рыжий. За хвост тянули? Балда!»
На улице Сапожников, только свернул он за угол, Ирмэ споткнулся, чуть не упал. Он сел на траву, всей спиной прислонясь к воротам какого-то дома. Ногу он держал на весу, чтоб скорей заживала.
На улице было тихо. Пусто. Только малыши копошились в пыли, унылые младенцы со вздутыми животами.
Прошла Гутэ, грязная, седая, с огромными воспаленными глазами на худом землистом лице. Как она живет? Чем? Нохем умер в самом начале войны в тюрьме, в Полянске. А Неах скоро после того пропал. Гуляет где-то Неах. Бродит по свету. Америку ищет. А то, может, его уже и нету? Погиб, может, Неах?
Ирмэ вздохнул. Хороший был парень. Мало их, таких. Да-а.
Подошел Алтер. За эти два года он вырос на две головы, а лицо осталось такое же: белое, будто мукой обсыпали.
— Слыхал? — сказал он. — Степа в-вернулся.
Ирмэ свистнул.
— Ну-у?
— С-сам видал, — сказал Алтер. — На груди — Георгий. Г-гармонь через плечо. П-пьяный!
— Так-с. Надолго он, не знаешь?
— Б-будто нет, — сказал Алтер. — Говорит — на п-побывку.
— Побывка-то побывке рознь. Ну, добре. — Ирмэ помолчал. — А знаешь, еще кто вернулся? — тихо добавил он.
— Ну?
— Только никому?
— Ладно.
— Лейбе.
— К-который? — не понял Алтер.
— Лейбе Гухман, ну.
Алтер открыл рот — хоть телега въезжай.
— А не в-врешь?
— Вру.
— Не д-дури ты, — сказал Алтер, — говори толком.
— Да ведь тебе толком скажешь, а ты «врешь»!
— Б-батька говорит — его в С-Сибирь с-сослали.
— Мало ли, — сказал Ирмэ. — Его сейчас и не узнаешь. В шинели. С бородой.
— Ишь ты, — удивился Алтер.
— Я его сначала и не узнал, — сказал Ирмэ. — А как заговорил — так узнал.
— А он что г-говорил?
— Говорил — человека одного, приезжего, провести к Гершу.
— И я с т-тобой, — сказал Алтер.
Ирмэ подумал.
— Уж, право, и не знаю.
— Ч-чего там не знаю, — сказал Алтер. — Раньше-то он в-всё через меня.
— Ладно, — сказал Ирмэ. — Приходи часов в десять. Только чтоб в акурат. Понял?
Он опустил ногу и застонал. Ух! И не ступишь.
— Пособи-ка доползти до дому, — сказал он. — Ногу я, понимаешь, зашиб. Не ступить.
На крыльце сидел Эле. Он увидал Ирмэ и что-то быстро сунул в карман.
— Зелде-то не пришла, — сказал он.
Зелде работала у лавочника Сендера приходящей прислугой. Ночевала она дома.
— Ты что в карман-то спрятал? — сказал Ирмэ.
— Ничего я не прятал, — сердито ответил мальчик.
— Посмотрим. — Ирмэ запустил руку в карман Эле и вытянул двухкопеечную монету. — Это что? Откуда деньги?
— Нашел, — проворчал Эле.
— Знаю я, как ты нашел! Где взял?
— Нашел, — повторил мальчик и вдруг заплакал.
— Вона как! — сказал Ирмэ и пошел в дом.
В доме было совсем темно — ничего не видать.
— Меер, — сказал Ирмэ. — Ты где?
— Здесь, — ответил из угла тихий голос.
— Приносил тебе Эле табак?
— Приносил.
— Пачку?
— Нет, — сказал голос, — немного, в бумажке.
— Эге, — сказал Ирмэ. — Вот они откуда, деньги-то. И вышел на крыльцо. Но уже Эле не было — то ли спрятался, то ли смотался куда.
«Плохо с ним, — подумал Ирмэ. — День-деньской один. Ясно. Отдать его кому?»
— Плохо с Эле, — сказал Ирмэ, возвратясь в дом. — Я дал ему деньги тебе на табак, а он выклянчил у кого-то на цыгарку, а деньги в карман. Отдать его кому, что ли?
— Кому его отдашь? Кто его возьмет? — тихим голосом сказал Меер. Он шел, шатаясь и держась за стену, из комнаты в кухню. Он был слепой. Меер ослеп на войне. На кухне он сел и сидел долго, прямой, неподвижный, уронив руки до полу.
— Что бы поесть? — сказал Ирмэ.
— Поищи на столе, — сказал Меер. — Зелде-то еще не пришла. Который час?
— Часов восемь.
— Ирмэ! — позвал Меер через некоторое время громко, как глухой.
— Ну?
— Правда это, что Нохем приехал?
— С того света не приезжают, — проворчал Ирмэ. — Нохем умер, ты знаешь.
— Снилось, значит. — Меер помолчал немного, потом заговорил опять, совсем тихо, как бы про себя: — Вошел, стал у двери и стоит. Я ему: «Ты когда приехал?» А он: «Вчера». — «Выпустили тебя, значит?» — «Выпустили, значит». — «Насовсем?» — «Насовсем». — «Постарел ты, говорю, Нохем». — «И ты, говорит, красивый стал, без глаз-то». И как закашляется. Кашляет — и на меня глядит. А глаза как у сумасшедшего. «Сядь ты, Нохем, чего стоишь?». А он что-то проворчал, повернулся и вышел. Так, говоришь, не приезжал он?
— Умер он, — сказал Ирмэ. — Сказано тебе. Мало ли что снится? Плюнь и разотри.
— Сидишь целый день один, — виновато сказал слепой, — и все тебе мерещится — будто то, будто это. Мне вот показалось — приходил Лейбе Гухман. Его ведь нету в Рядах?
Ирмэ поднял голову — он сидел на полу, обмывая ногу.
— Нету, — сказал он — А ты почем знаешь, что Лейбе?
— По голосу, — сказал Меер. — Я говорю: «Это ты, Лейбе?» А он: «Нет, говорит, не Лейбе». А по голосу будто он, Лейбе. Снилось, верно.
— Что он говорил? — быстро спросил Ирмэ.
— Тебя спрашивал.
— Больше ничего?
— Ничего.
— А давно?
— Что давно?
— Давно… тебе про Лейбе-то снилось?
— Да нет, — сказал Меер, — с полчаса или меньше. Не знаю.
«Что-то неладно, — с тревогой подумал Ирмэ. — Не стал бы Лейбе зря соваться в дом. Что-то есть».
— А ты что? — спросил он.
— Я сказал — ты в кузне.
— Сказал бы — подождать, — проворчал Ирмэ.
— Я не знал, когда ты придешь, — сказал слепой. — Я не знал, что уже поздно. Который час?
— Восемь, — сказал Ирмэ сердито. — Сто раз тебе говорить?
— Забыл. — сказал слепой тихо. — Нашел что поесть?
Ирмэ жалко его стало.
— Закуришь? — сказал он.
— Давай.
Закурили.
— Так что больше он ничего не говорил? — спросил Ирмэ.
— Кто?
— Лейбе.
— Ничего, — сказал Меер. — Тебя спрашивал, а больше ничего.
«Что-то есть, — думал Ирмэ. — Ну, ладно. Там видно будет».
Он вышел и сел на крыльцо. Сумерки сгустились. Как и раньше, на улице было пусто, тихо. Где-то далеко на западе тлела топкая полоска зари. Вечер.
Подошла Зелде.
— Поел? — сказала она.
— Поел.
— А Эле где? дома?
— Эле твой ловкач, — сказал Ирмэ. — Слава тебе — тырить начал.
— Как? — Зелде испугалась.
— Так, — сказал Ирмэ. — Дал ему деньги, — Мееру на табак. А он деньги в карман, а Мееру — фигу. Вот.
— Что ты? — Зелде всплеснула руками, заплакала. — А где он?
— Кто его знает, — сказал Ирмэ. — Не бойсь, не пропадет сокровище.
— Ох, ох! — всхлипывала Зелде.
— Ладно, — сказал Ирмэ. — Оставь слезы-то про запас. Пригодятся. Тут надо подумать, что делать, а не сопеть. Брось.
Зелде утихла. Только слезы катились по лицу, а голоса не слышно было.
— Завтра потолкуем, — сказал Ирмэ. — Сейчас-то мне некогда. Уходить надо.
— Куда?
— Туда.
Раздался свист.
— Вы, ребята? — сказал Ирмэ.
— Мы, — сказал голос Хаче. — Идем.
Вечер был темный. Над темными домами стояло темное небо, а на небе были звезды. Редкие деревья на улице Сапожников глухо шумели — с поля шел ветер. В подворотнях, под навесами слышался шорох — будто шаги и чей-то шопот. Сван стояли что каменные бабы — они вросли ногами в землю, стерегли дома, домашний покой. Кой-где желтыми пятнами светились окна — в комнатах дымясь горели плошки. Эти желтые мигающие огоньки напоминали, что на дворе уже август, что еще месяц, другой, и настанет осень, придут ненастные дин и черные дождливые ночи, и уже с пяти часов задымятся плошки, и люди при мутном их свете будут сидеть долгий вечер дома, слушать дождь, смотреть, как по отсыревшим стенам шмыгают тараканы, зевать во весь рот и думать, что вот опять хлеб подорожал, что вот от сына, от мужа опять писем нет. Не ранен ли? Не убит ли? О-хо-хо, господи.
Ирмэ, Хаче и Неах молча шли по середине улицы. Говорить чего-то не хотелось. Взгрустнулось им чего-то. Нога у Ирмэ болела, ныла. Но он не думал о ноге. Он думал о Лейбе.
«Чудной он какой-то человек, Лейбе, — думал он. — То вдруг пропал, то вот опять тут. В солдатском. Солдат он, что ли? Рымша. И бороду отрастил. Молодец, ей-богу. Вот Герш — тот подурей. В Сибири, говорят. Сидит. А скучно же там, должно, в Сибири. Снега. Волки».
— Хаче, — сказал он вслух, — верно это, что волки боятся огня?
Хаче думал о чем-то своем и ответил не сразу.
— Верно, — сказал он, сообразив, о чем его спрашивают, — огня-то они боятся.
— Чего это?
— Кто их знает.
— С-слепнут они от огня, что ли? — сказал Алтер.
— Может, и так, — сказал Хаче. — А только огня они боятся. Мне Маркел говорил, филатовский. Шел он, говорит, как-то лесом, в ночь. Глянь — волки. Стая. Ну, он — раз-раз! — разжег костер, сел у огня, сидит, песни орет. Шел-то он из Рядов, с базара, клюкнул малость, был грех. Сидит он, говорит, у костра, песни орет, а волки — кругом да около, скулят, воют, а подступить-то не подступают. Так до свету и досидел. А как засветлело..
— Куда, орлы, топаете? — спросил голос, и в окне показалась голова Симона. — Завернули бы на минутку, а?
— Разве что на минутку, — сказал Хаче, — а то нам спешить надо. Дело есть.
— Дело не волк, — сказал Симон, — ясно?
Ребята поднялись на крыльцо, толкнули дверь и вошли. Комната была небольшая, узкая и длинная, в одно окно. У окна стояло зеркало, перед зеркалом — дырявое соломенное кресло. Это была парикмахерская Зелика, отца Симона. Сам Зелик, маленького роста, юркий человечек с остроконечным лысым, в шишках черепом, ходил по комнате — легко, на носках — и грязной салфеткой смахивал волосы с подоконника и с кресла, а потом веником заметал их в угол, где уже высилась горка целая разноцветных волос. Увидав ребят, Зелик бросил веник и весело заверещал, залопотал, затараторил. Говорил он напевно и в рифму, — Зелик был не только цырюльником, но и «маршеликом» — свадебным шутом — и умел говорить в рифму, когда надо — час, когда надо — два часа.
— Здрасте, гости дорогие, почтенные, хоть с виду и мошенники, — зачастил он. — Сядьте, на чем стоите, лягте, на чем сидите. Гляньте друг на друга — и скажите: вы откуда? Из кабака? Из пивнухи? И сколько выдули сивухи? Очи ваши — ясные, носы ваши — красные, бороды — седые, ноги — босые, а из глотки разит водкой. Пили за свой родной пятак, или угостил какой дурак? И чего это вас корячит? Или у меня в глазах маячит?
— Будет тебе! — сказал Симон сердито. Но не удержался и захохотал. Это еще больше распалило Зелика.
— Чего заморгали? Не узнали? — верещал он. — Раз так, вертай в кабак. Опохмелитесь на полушку и как-нибудь доползете до подушки. Ляжете, уснете — к утру в себя придете. Да приснится вам короста, и не просто, а каждому по росту…
— Зелик! — послышался из-за двери басовитый голос.
Зелик мигом присмирел.
— Сейчас, сейчас, — сказал он громко и, подмигнув ребятам, тихо: — Ревет, как медведь, чтоб ей околеть.
— Зелик! — грозно повторил голос.
— Иду! — Зелик сжался как-то, посерел и уныло засеменил к двери. В дверях он обернулся и сказал совсем шопотом:
— Господи помилуй, как бы не убила.
— Веселый у тебя батька, — сказал Хаче.
— Одно то слава богу, что мачеха у меня здоровая, — сказал Симон, — как двинет — часа два потом тихий ходит, скучает.
— Потопали, ребята, — сказал Ирмэ, — поздно.
— Куда? — спросил Симон.
— Тут, по делу.
— Вот что, орлы, — сказал Симон. — Махнем-ка завтра к австрийцам, а?
— Чего?
— Был тут сегодня один, Иоганн, — сказал Симоп. — Очень просил притти. Потолкуем, говорит, и бинокль посмотрите. Он бинокль свои на хлеб менять хочет.
— Что ж, — сказал Ирмэ, — можно.
— Точка, — сказал Симон. — Когда?
— После работы, — сказал Ирмэ. — Часов в семь.
— Точка.
Ребята вышли. На улице было все так же темно и тихо. Ни души. И вдруг ребята услыхали плач. Должно быть, плакала женщина и плакала давно — плач напоминал далекий вой. Казалось, улица стала лесом, и где-то во мху, в берлоге умирает тяжело раненый зверь.
Ребята оглянулись: темно, пусто, ни души. Откуда же вой? С поля, что ли?
— Нет, — сказал Ирмэ, — это где-то тут, близко.
Он пошел влево — вой стал тише, глуше, ровней. Тогда он повернул — стало слышно чье-то причитанье, чей-то топот, стон и всхлип. Вдруг Ирмэ увидал огонек. В угловом доме горел огонь.
— Тут, — сказал он тихо.
Ребята подошли. Окно было давно немытое, матовое от грязи. Ребята с трудом разглядели длинную низкую комнату, посреди комнаты — стол, на столе — плошку с мерцающим фитильком. У стола сидела женщина. Она закрыла лицо руками и, медленно раскачиваясь, плакала. На полу, у ее ног, примостился ребенок, мальчик лет пяти. Он молча смотрел на мать большими, широко открытыми глазами. Девочка, постарше, в коротком черном платье, босая, подошла к нему, что-то ему сказала.
Тот замахал руками, ногами, заныл. Девочка ушла. Тогда мальчик утих и снова уставился на мать большими, круглыми от страха глазами.
Ирмэ потянул товарищей от окна и тихо сказал:
— Так, — сказал он. — Значит, убили Иоше.
— А какой был человек! — сказал Хаче! — Железо.
— Да-а! — Алтер вздохнул.
В гостинице Красновского было шумно, людно. Большой дом — десять окон на восток, восемь на юг — был ярко освещен. У крыльца стояла извозчичья колымага. В колымагу укладывали чемоданы, корзины, узлы — кто-то уезжал. В столовой человек двадцать гостей пили чай и закусывали. Вокруг гостей утицей ходила хозяйка Нэше, толстая женщина с круглым добродушным лицом, и вьюном вилась прислуга, бойкая девица лет семнадцати, востроглазая, шустрая, прямо бес — не девица. Сам хозяин, чистенький старичок с усами как у таракана, сидел тут же за столом и не спеша толковал с гостями о войне, о погоде, о делах. Гостиница, собственно, его не касалась, не его это было дело. В гостинице хозяйничала жена, Нэше. Он-то сам был фельдшер, военный фельдшер, в отставке. Но отчего бы на досуге не покалякать о том, о сем?
— Нет, немец долго не выдержит, жила тонка, — говорил он какому-то высокому лысому поляку. — У немца уже ни людей, ни фуража. Выдыхается немец. Я, пане Прешевич, старый солдат. Меня не обманешь. Измотался немец. Вижу. Вот взять хотя бы Верден. Стал немец и стоит. И ни взад, ни вперед. Ни «тпру», ни «ну». Никуда. Нет, кончается немец.
— Возможно, возможно, — говорил поляк, мешая ложечкой сахар в стакане.
— То есть, если дозволите, — лез в разговор другой гость, молодой еще человек в куцом пиджачишке, лохматый и — подслеповатый, — если позволите…
Но Красновский и не посмотрел в его сторону. На кого смотреть-то? Голь, шушера.
Ребята вошли, остановились, оглянулись. Народу! Мама моя! Где тут угадать который? Осмотрели стол — что-то никто из приезжих не похож на того. Или он у себя? Спит, может?
— Вам чего? — сказала прислуга.
Ребята переглянулись.
— Чего вам? — крикнула прислуга.
— Мы к пане Красновскому, — нерешительно проговорил Ирмэ. — К пане доктору, — пояснил он.
Прислуга посмотрела подозрительно.
— Барин, — сказала она, — к вам.
— А? Что? Ко мне? — удивился Красновский. — Кто?
— Да босяки какие-то, голодранцы, — сказала прислуга. — Говорят — к вам.
Красновский встал и, ковыряя в зубах спичкой, подошел к ребятам.
— Ну?
— Ногу я зашиб, пане доктор, — сказал Ирмэ.
— Ну?
— Вы не могли бы ее — того?… Помазать чем?
— Это в десять-то часов? — сказал Красновский — Ты чей же будешь, ангел мой?..
— Меера, сапожника, — сказал Ирмэ.
— Рыжего? — сказал Красновский. — Знаю. — Он подошел поближе. — Ну, что ж, надо тебя полечить. Надо. Надо. — И вдруг — цап Ирмэ за ухо. — Вот так! Вот так!
Ирмэ вырвал ухо и — пробкой прямо — вылетел за дверь. Хаче и Алтер — за ним.
— Вот гнида, душа из него вон! — сказал Алтер.
— Так того же все одно в комнате-то не было, — сказал Хаче. — Верно, в номере сидит, дожидается.
— Как бы это его выманить? — сказал Ирма.
— Его первым делом найти надо, — сказал Хаче. — Глянь-ка в окно — не видать?
Ирмэ посмотрел. В первом окне, на подоконнике, горела лампа, но в комнате никого не было, только таракан сидел на стене.
— Ни души, — сказал Ирмэ.
Во втором окне было темно. В третьем — был свет, по занавеска была спущена, и ничего было не разглядеть. Ирмэ долго пялил глаза, щурился, моргал — и наконец различил на, спинке кровати белую юбку и черную шаль.
— Не то, — сказал он.
В четвертой комнате, подле двери, стоял голый человек, весь поросший густым курчавым волосом, офицер, видимо; на столе лежал револьвер в желтой кожаной кобуре. Человек этот был занят странным делом: медленно раскачивался, упершись руками в бока. Потом вдруг присел. Потом, сидя, вытянул вперед левую руку, потом — правую. Потом вдруг вскочил. Потом поднял левую ногу, потом — правую. Потом присел. Потом вскочил. Вскочил. Присел.
— Чего он? — сказал Ирмэ. — Рехнулся?
— Ясно, — сказал Хаче.
А в пятой комнате уж делалось совсем несуразное. В этой комнате — друг против друга — стояли два каких-то человека. Один — длинный, длинный, каланча: маленькая головка, огромные оттопыренные уши. Другой — короткого росту, весь круглый, будто дутый: живот круглый, голова круглая, щеки круглые, синие от частого бритья. А глаза навыкате, тоже круглые, как у щуки. Длинный, воздев к небу руки, похожие на грабли, выкрикивал что-то диким голосом. Маленький же, коротыш, тоже кричал и петухом наскакивал на длинного. Он бил его обеими руками по животу, по ногам, по спине.
Ребята, стоя у окна, покатывались.
— Должно, актерщики, — сказал Халс.
— И и-пьяные к тому, — сказал Алтер.
— Как он его лупит, а? — сказал Ирмэ. — Эта верста-то одним пальцем его прищелкнет, а гляди — молчит. Вот дурак-то.
Длинный не молчал. Он кричал тонким, завывающим голосом. Однако коротыш не унимался. И вдруг, вскочив на стул, развернулся и — хлобысь приятеля по уху! — гул пошел. Тот опустил руки, пригнулся и заплакал.
Ирмэ не выдержал — трах в окно!
— Да вдарь! Вдарь, говорят! — крикнул он. — Балда ты горькая!
Оба — и длинный и коротыш — шатаясь кинулись к окну.
— Кто? Кто тут?
Но за окном никого уже не было. Ребята бежали.
Ребята добежали до «яток», остановились и перевели дух. Фу ты!
— Ну, брат, — сердито сказал Хаче, — спасибо.
Ирмэ хотел что-то ответить, но не смог, — запыхался от бега и от смеха. Только рукой махнул.
— Ржет! — проворчал Хаче. — А как к Лейбе-то придешь? Ну что ему скажешь?
— Может, еще п-поглядим? — сказал Алтер.
— Нет уж. Дудки! — сказал Хале. — И так-то опоздали. Идем.
— Глянь, — сказал Ирмэ, — пожар.
На небе, далеко за местечком, в поле, стояло большое зарево. Оно медленно шло вверх, суживаясь и округляясь.
— Ну, что же, беги, вдарь в колокол, — сказал Хаче. — Чего стал?
Ирмэ и сам-то видел, что маху дал: всходила луна.
— Какой-то ты стал, Цыган, колючий — сказал он. — Вроде ежа. С чего бы?
— С картохи, — буркнул Хаче.
Они вышли на реку. Дом Герша стоял у самой воды. Высокий, темный, нежилой. Не дом — воронье гнездо.
— Ни д-души, — сказал Алтер.
— Понятное дело, — сказал Хаче. — Прождал битый час, и ушел. Чего ему тут зря торчать? Не в гости пришел.
— Ты, Цыган, не скули, — угрюмо сказал Ирмэ.
— А что?
— А то.
В это время чей-то тихий голос сказал из темноты:
— Вы, ребята?
— Дядя Лейбе! — обрадовался Ирмэ. И виновато добавил: — А ведь мы того-то человека не нашли.
— Еще бы, — сказал Лейбе. — Он теперь верст за сто, пожалуй, от Рядов чешет. Поди-ка, поищи.
— Уехал?
— Уехал, — сказал Лейбе. — Уж я и не знал, как вам сказать, чтоб зря к Красновскому не лезли. Заходил я к тебе, рыжий, да не застал.
— Меер говорил, что вы были.
— Узнал? — удивился Лейбе.
— Он по голосу всякого узнает, — сказал Ирмэ.
— Это кто с вами еще? — вдруг спросил Лейбе.
— Это я, А-Алтер.
— А-а-а, здорово. Как дела?
— П-помаленьку.
— Ну, и слава богу, — сказал Лейбе. — Вот что, ребята, у меня еще время есть. Посидим — потолкуем. А то я век вас не видел. Соскучился, прямо. Посидим?
— Посидим, — сказал Хаче. — Отчего не посидеть?
Сели. Ребята сели на помост, свесив ноги. Лейбе сел на верхней ступеньке лестницы. Внизу, за домом, плескалась река. Было тихо. Ряды спали. Луна еще стояла низко, ее не видно было за домами. Только небо побледнело.
— Хорошо тут у вас, — сказал Лейбе. — Тихо. Отвык я от этого.
— Вы где теперь, дядя Лейбе, живете-то? — спросил Ирмэ.
— Как те сказать? — Лейбе засмеялся. — В общем — против неба, на земле, не в деревне, не в селе. Понятно, рыжий? Ну, ребята, сыпьте, как вы тут?
— Чего там — сыпать? — сказал Хаче. — Живем — хлеб жуем. Плохо живем.
— Раз «хлеб жуем», — значит, не плохо, — сказал Лейбе. — Берче где? На войне?
— А то где? — сказал Хаче. — Воюет. Вшей кормит.
— Мой-то ослеп, — сказал Ирмэ. — Видали?
— Видал. Давно?
— Как из госпиталя выписали, месяца три. А ранили-то его давно, еще в прошлое лето.
— А Нохем умер?
— Помер, — сказал Хаче. — В тюрьме и помер. Скоропостижно.
— Неах где?
— Пропал Неах, — сказал Ирмэ — И писем матке не шлет, и домой не является. То ли его в живых-то уже нет.
— Ох, был парень! — сказал Лейбе. — Огонь!
— Мы вот и говорим, — сказал Хаче, — бедовый был парень.
— А что в Рядах? Как? — сказал Лейбе.
— Плохо, — сказал Хаче. — Мужчины-то на войне. Дома кто? Бабы, старики да калеки. А что в них проку? И все дорожает. Беда!
— Выходит, ребята, кругом шестнадцать? — сказал Лейбе.
— Выходит — табак дело, — сказал Хаче. — Как, по-вашему, Лейбе, скоро войне-то конец?
— Кабы по-моему, так скоро бы конец, — сказал Лейбе. — А так-то — не знаю. Вот погоди, начнут солдаты стрелять не в ту сторону — тогда и конец.
— Это как? — не понял Хаче.
— Так уж, — сказал Лейбе. — Тут, парень, разговор долгий. Сразу не скажешь.
— Надоело уж очень, — сказал Хаче.
— А там-то, на позиции, не надоело, думаешь? — сказал Лейбе. — Осточертело, брат, до того, что сказать нельзя.
— Так чего ж сидят?
— Ишь ты! — удивился Лейбе. — Скорый! Ну, сидят, оттого, что велят. Понял?
— Кто велит?
— Мама велит.
— Какая?
— Такая, — сказал Лейбе. — «Ваше благородие» называется.
— Офицеры, что ли? — сказал Хаче.
— Угу, и офицеры. — Лейбе помолчал. — Однако накладут же когда солдаты по шеям, — добавил он, погодя. — И им, и другим.
— Это кому же другим? — спросил Ирмэ.
— Богачам, брат. Буржуям. Слыхал такое слово?
— Богачи-то при чем? — сказал Ирмэ.
— Носы у них, понимаешь, некрасивые, — сказал Лейбе. — Хорошо если стукнуть, так, может, выправятся. Понял?
— Нет, — сказал Ирмэ. — Не понял.
Лейбе рассмеялся.
— Эх, ты, рыжий. — Он хлопнул Ирмэ по спине. — Ну где тебе понять? Почему да почему? Почему у быка рога, а у коня — нет, знаешь?
— Нет, не знаю.
— Видишь.
— Смеетесь, — сказал Ирмэ. — Вы правду — почему, а?
Лейбе достал из кармана портсигар, вынул папиросу, закурил.
— Видишь ли, Ирмэ, — проговорил он серьезно. — Я не смеюсь. Я верно говорю. Не поймешь ты. Люди постарше тебя и то не понимают. Сидят третий год в окопе, ругаются, кроют почем зря, а не понимают ни черта. Сейчас-то, на третьем-то году, которые раскачались: «Долой генералов! Бей их, золотопогонных». А дальше что? А дальше — ничего. А ведь дальше — самое-то и начинается.
— Что начинается? — сказал Ирмэ.
Лейбе сильно затянулся, плюнул на папиросу, притушил ее, кинул вниз. Помолчал. И вдруг заговорил совсем о другом.
— Ты, Ирмэ, — сказал он, — Ряды хорошо знаешь?
— Ничего будто, — удивленно сказал Ирмэ.
— Сколько, по-твоему, в Рядах народу?
— Много, — сказал Ирмэ. — Тысяч пять.
— Верно, — сказал Лейбе. — Пять тысяч. А ровно все живут?
Ирмэ не понял.
— Ну, скажем, есть кто побогаче, победней? — пояснил Лейбе.
— Как же.
— Так. Ладно. А кто больше работает — кто побогаче или кто победней?
— Ну, кто победней.
— Правильно, — бедняки. А вот денег у кого больше?
— Ну, известно у кого, — сказал Ирмэ.
— Как же так? — сказал Лейбе. — Больше работает, а денег-то меньше?
— Не знаю, — сказал Ирмэ. — Везде так.
— Верно, — сказал Лейбе. — Везде так. Я в эти годы всю страну прошел — везде так. Беднота, голь — подыхает. А богачи — не знают куда деньги девать. Лошадей шоколадом кормят. Ты, Ирмэ, ел когда шоколад?
— Нет, — сказал Ирмэ, — не ел.
— Ничего, — сказал Лейбе. — Лошадям нравится. И тебе бы понравился. Чего тебе батька шоколаду-то но покупал? Денег у него, что ли, мало было?
— Смеетесь, — сказал Ирмэ.
— Нет, правда? — сказал Лейбе. — Ты его, как домой придешь, так поругай, — чего он тебе шоколаду не покупал. А то, может, он и хлебом-то кормил недосыта? Бывало?
— Бывало.
— Вот он у тебя какой. — Лейбе укоризненно покачал головой. — А сам-то он как? Случалось — и сам-то голодал?
— Случалось, — сказал Ирмэ.
— Скажи ты. А ведь работник-то он был хороший. Работал-то ведь он много.
— Работать-то он работал много, — сказан Ирмэ.
— Во, поди ж ты, и много работал, и голодал, — удивился Лейбе. — А Файвел Рашалл, как думаешь, голодает?
— Ну! — сказал Ирмэ.
— А ведь ничего не делает, баклуши бьет, — сказал Лейбе. — А его щенок? Как его, Монька, что ли? Он подчас и шоколад жрет. Как думаешь?
— Жрет.
— То-то и оно-то. Нескладно как-то получается, ребята.
— А отчего это? — сказал Ирмэ.
— Оттого, — сказал Лейбе. — Порядок такой.
— Какой?
— А такой, — сказал Лейбе, — что вот, к примеру, лен. Мужик — пахал, сеял, убирал. А много он за него получил? А Файвел ничего не делал. «Куплю — продаю». А глянь — в кармане тыща. Во. А то, скажем, батрак в имении. В Орловичах, скажем. Долбит носом землю, потеет, а кому деньги идут? Хозяину. Вот он, порядок какой.
— Как же т-так? — сказал Алтер.
— Так уж, — сказал Лейбе. — Порядок-то установил кто? Хозяин. Ну, понятное дело. Вот, к примеру, воры бы собрались да, скажем, посадили бы нашего Степу царем, чтоб порядки наводил. Он бы как? «Первый человек в городе — вор. Он что взял, то и его. А ты, дурак, кланяйся, а заругаешься — в острог». Так?
— Так, — сказал Хаче.
— Вот и эти, — сказал Лейбе. — Чего тут спрашивать? Дело ясное.
— Да-а. — Ирмэ вздохнул. — Неладно как-то.
— Ничего, рыжий, — сказал Лейбе. — Погоди. Придет время — порядок наведут другой. И такой, что ест тот, кто работает, а кто не работает, тот и не ест. Тогда-то, рыжий, будет ладно.
— А будет это? — усомнился Ирмэ.
— Увидишь. Увидишь, рыжий, — сказал Лейбе. — Оно, конечно, — добавил он, погодя, — дело это не простое. Нелегкое это дело. Богачи — они без бою не упустят того, что нахапали. С ножом попрут, с бомбой, а только нас много. И терять нам нечего. Ох, и бой будет! Страшное дело.
Лейбе замолчал и молчал долго. И ребята притихли. Слышно было, как где-то на слободе сиплым голосом кричала баба: «Митюха, а, Митюха. Иди же!» Подождет, и опять: «Митюха, а, Митюха!»
— А потом-то, Лейбе, что будет? — тихо сказал Алтер.
— Потом-то, Алтер, хорошо будет, — сказал Лейбе. — Все работают. И всем хватает. Земля — она богатая, всем хватит.
— Хорошо бы. — сказал Ирмэ.
— Увидишь. Увидишь, рыжий, — сказал Лейбе. — Еще, пожалуй, и сам-то повоюешь. Повоюем, ребята?
— Надо будет — повоюем, — сказал Хаче. — Мы не против.
— Молодец, Цыган. Молодчина. — Лейбе взял Хаче за грудину и потряс. — Ух, ты! — сказал он. — В батьку пошел. Дуболом.
— Ничего, — сказал Хаче. — Силенка-то есть.
— Ну-ну. — Лейбе встал. — Который час, ребята, как думаете?.
— Часов д-двенадцать, — сказал Алтер. — Петухи ноют.
— Ну, пошел я. Пора. Умный вы народ, ребята. Легко с вами говорить.
— Да что тут, — сказал Хаче. — И дурак поймет.
— Ну, ладно, ребята. Будем здоровы.
— Дядя Лейбе, — сказал Ирмэ, — а еще какое дело? Вы говорили — еще дело.
— Тьфу ты! Чуть ведь было не забыл. Дело, ребята, вот какое. Я из Рядов уйду сегодня же. Еще до свету, пожалуй. А недели так через две опять заверну на денек. И вот пока что мне одну штуку заховать бы надо. — Лейбе показал тугой сверток крест-накрест перевязанный бечевкой. — Тут бумаги всякие. Листовки, одним словом. Надо, значит, это захоронить недельки так на две. И крепко. Кому дать?
— Мне! — в один голос сказали все трое.
— Ладно, — сказал Лейбе. — Бери ты, рыжий. Только — гляди. Понял? Выйдет, чтоб незаметно расклеить штуки три, — только чтоб никто и нюхом, — делай. А нет — не надо. Лучше, пожалуй, не надо. Верней. А я, как вернусь, зайду на кузню. Понял? Ну, еще раз, ребята, — будем здоровы. До свиданья.
Он спустился вниз и пошел берегом, к мосту. Но вдруг остановился и окликнул Ирмэ.
— Ты вот что, — сказал он, — ты прожди дней десять, самое большое — две недели. Не будет меня — все в печку. Понял?
— Понял, дядя Лейбе, — запел Ирмэ, кланяясь чуть не в пояс, — понял, понял.
— Рыжая ты балда, — засмеялся Лейбе. — Не забыт еще старые штуки.
После того как Лейбе ушел, ребята некоторое время просидели молча. Ирмэ и Хаче курили. Алтер развалился на помосте, глядя вверх, в небо. На небе стояла луна. Лунный свет падал на окна домика, и стекла блестели, как жесть.
— Да-а, — протянул наконец Хаче, — что верно, то верно.
— Хорошо бы, — сказал Ирмэ. — Придешь это к Файвелу: «Выметайсь! Я — хозяин».
— «Я — х-хозяин», — сказал Алтер, приподымаясь. — А он — к п-приставу.
— Вот дурной, — сказал Хаче. — Ежели что, так пристава-то твоего первого хлопнут.
— Хлопнешь его! — сказал Алтер. — Б-батька говорит..
— Что ты все — «батька»? — сказал Ирмэ. — Надоел.
— Б-батька-то больше твоего понимает.
— И индюк понимает, да молчит, — сказал Ирмэ. — Пошли, Хаче.
Ребята встали и пошли. Алтер плелся позади, сумрачный и сердитый. Он ворчал что-то и плевался.
— Ты чего? — сказал Хаче.
Алтер, не отвечая, свернул в ближайший переулок.
— А ну его! — сказал Ирмэ.
— Чего так? — сказал Хаче.
— Да прямо спасу нема! — сказал Ирмэ. — Чуть что — «батька» да «батька».
— А тебе что — денег стоит? — сказал Хаче. — Ты-то, брат, тоже гусь.
— Ладно, — буркнул Ирмэ, — не гуди.
Хаче посмотрел на него, усмехнулся.
— Горькие мы с тобой ребята, рыжий; — сказал он. — Как думаешь — кто кому первый башку проломит?
— Я-то дожидаться не стану — не бойсь! — проворчал Ирмэ.
— Так. Запомним. — Хаче дошел до своего дома и остановился. — Завтра приходи пораньше, — сказал он зевая. — Работы — пуд.
Ирмэ остался один со свертком в руках. Сверток был небольшой, тугой и крепкий. Ирмэ осмотрел его со всех сторон — хорош! — и сунул за пазуху. Так-то ладно будет.
«Куда бы пойти?» подумал он.
Домой чего-то неохота. Дома — вонь и тараканы. Успеется домой. Сторожек поискать, что ли?
Ирмэ вышел на базар. Прямо над головой стояла большая луна, освещая площадь, церковь, лавки. Все под одним навесом, лавки эти были сейчас похожи на старинные галереи. Посреди базара, как башня, возвышались «ятки» — одна сторона освещена луной, другая — в тени. Везде — подле лавок, подле «яток» — спали козы. У церкви, на земле, лежала такая же церковь, со звонницей, с крестом, только черная. Лунная дорога через все местечко уходила куда-то вдаль, в поле, где легкий туман плавал над темными пригорками деревень. Было так тихо, что сонный гул воды в мельничных шлюзах казался ревом водопада, а щебет двух птиц где-то далеко — громким разговором. «Крра-кру, — что спишь?» спросила первая птица. «Крра-крру, — как можно!» ответила вторая.
«Эх, и ночка!» подумал Ирмэ.
Он прошелся но базару. Дошел до «яток». Повернул. Оглянулся. Осмотрелся. Ни души. Пропали сторожки.
«С чего бы? — подумал Ирмэ. — случилось что?»
Но Ряды спали глубоким мирным сном. И поля вокруг, и луга, и деревни, и перелески — все спало. Один он не спал.
«Всхрапнуть бы!» подумал Ирмэ. Он спугнул какого-то дряхлого козла и улегся на его место у дверей лавки. Место было насиженное, теплое. Жестковато. Да не беда — Ирмэ и дома-то спал не на пуховой перине;
И только он улегся, как вдруг неподалеку подле церкви увидал человека. Человек этот был огромного роста, черный и бородатый. Не старый, лет так под сорок. На голове — ватный треух, а ноги босые, корявые ноги. Он сидел у церковной ограды и пальцем по земле чертил круг. Начертил, достал палочку с насечками, обмерил, сердито плюнул и, передвинувшись на шаг, начал с начала.
«Чего он?» удивился Ирмэ.
Встал, подошел поближе, присмотрелся. Человек в эту минуту мерил новый круг.
— Ух ты, криво, — просипел он, плюнул и стал засыпать круг травой.
Ирмэ осмелел, — человек-то, видимо, неопасный, — он присел на корточки и посмотрел на круг. Верно, кривой.
— Это вы что делаете? — спросил он.
Человек оглянулся, смерил Ирмэ спокойным глазом и, продолжая засыпать круг травой, лениво сказал:
— Я, Иерихон, — сказал он, — делаю лунные часы.
— А ведь меня звать-то не Иерихон, — сказал Ирмэ.
— А я говорю — Иерихон, — сказал человек.
«Эге, — подумал Ирмэ. — Вот оно что». И сказал:
— А зачем тебе часы?
— А клад найти.
— Какой клад?
— А шесть кадушек золота и шесть полушек серебра, — сказал человек. — И еще другой. Земля — она богатая, всем хватит.
— Да часы-то тебе зачем?
— Время знать. Полночь.
— Плюнь на это дело, — сказал Ирмэ. — Полночь уже прошла.
— А я говорю — не прошла, — сказал человек.
— Ты откудова? — спросил Ирмэ.
— Из Застенок.
— Что-то я тебя не знаю, — сказал Ирмэ. — Ты чей там будешь?
— Папин.
— Чей?
— Папин.
— Да ты, дядя, пьян, — сказал Ирмэ.
Человек укоризненно покачал головой.
— Чего врешь-то? — сказал он. — И во рту не было.
— Во рту-то не было, — сказал Ирмэ, — а в глотку попало.
— А я говорю — не попало, — сказал человек. — На, нюхай.
Широко открыл рот и задышал, как загнанный, конь.
— Нюхай! Ирод!
— Чего там — нюхай? — сказал Ирмэ. — Ясно, пьян.
— А я говорю — не пьян.
— Мало ли.
— Нюхай, пес! — крикнул человек.
— Захлопни пещеру, — сказал Ирмэ. — Не стану я нюхать.
— Не станешь?
— Не стану.
Человек вдруг вскочил и, прежде чем Ирмэ успел отскочить, провел бородой по его щеке.
— Отстань! — крикнул Ирмэ и — проснулся.
Козел, которого он недавно спугнул с места, стоял рядом и тыкался бородой ему в лицо.
— У, чорт, напугал как! — сказал Ирмэ и с размаху хватил козла кулаком по носу: тот поспешно отступил.
«Который это час?» подумал Ирмэ.
Не понять было, который час. Все так же светит месяц. Все так же тихо и пусто на базарной площади. У дверей лотков и лавок все так же дремлют козы.
«Пойти домой, что ли? — подумал Ирмэ. — А то вставать рано».
Но тут он услыхал разговор. И разговор занятный. Говорили будто двое. Их не видно было. Должно быть, сидели они где-то за лавкой. И что-то ели, — слышно было, как они чавкают.
— Клад искать надо в самую полночь, — говорил один густым как труба голосом. — Место выбери глухое, так чтоб — ик… ик… Икается чего-то, — сказал он. — С чего бы?
— От брюквы, — сказал другой голос, до того пронзительный, что Ирмэ вздрогнул. — Брюкву — ее есть нельзя. Брюкву — на нее плевать надо.
«Вот дурак», подумал Ирмэ. Он хотел встать, посмотреть, кто там, и вдруг понял: «Гиле», понял он.
— Брось ты брюкву-то трескать, — говорил кто-то пронзительным голосом. — Что в ней проку? Ни на вот.
Ирмэ выглянул и увидел Симона, местечкового водовоза Гиле и Малкиела, бондаря. Они сидели подле «яток» и с хрустом уплетали здоровую брюквину, величиной с горшок.
— Шумят на весь базар, — сказал Ирмэ, подойдя. — А мне тут из-за вас дрянь всякая снилась.
— Воробью снится воробей, дряни — дрянь, — сказал Симон. — Садись, рыжий. Брюкву хошь?
— Давай. А куда это сторожки девались?
— По огородам, брат ты мой, гуляют, по огородам! — пронзительно крикнул Гиле.
— Ого! — густым как труба голосом заржал Малкиел. — Сказал!
— А вы-то чего? — сказал Ирмэ.
— Брюкву едим, — сказал Симон. — Ясно? А ты-то?
— Я — домой, — сказал Ирмэ. — Завтра рано вставать.
— Плюнь, — сказал Симон. — Пошли к Айзику за бобами?
Ирмэ почесал голову. Бобы — они конечно. Да вот — сверток.
— Нет, братцы, — сказал он. — Я домой, спать.
— Заладила сорока про Якова, — сказал Симон, — «спать, спать».
— Нет, — твердо сказал Ирмэ.
— Ну, и шут с тобой. — Симон встал. — Потопали, орлы?
Симон, Гиле и Малкиел ушли. Ирмэ еще посидел, подумал. Пойти домой? Пошататься? Да нет, не то. Вот бы забраться куда в сад. Полежать на траве, яблоко пожевать. Ночь теплая. И луна светит. Но — сверток. Ирмэ пощупал: есть он, тут он.
Громко посвистывая, к «яткам» подходил какой-то паренек. Ирмэ посмотрел — Мамочка! Ловко, чорт, свистит. Казалось — десять соловьев засели на дереве и распевают во всю мочь.
— Ловко свистишь, Мамочка, — сказал Ирмэ. — Где так навострился?
Мамочка — руки в карманах — подошел поближе.
— Щука научила, — сказал он. — Только он — плеткой, а я глоткой.
— Ничего, — сказал Ирмэ. — Да, чтоб не забыть: пожевать есть?
— Есть. — Мамочка вытащил из кармана кусок хлеба, густо намазанный гусиным жиром. — А покурить есть?
— Ого! — удивился Ирмэ. — Ты это когда курить-то начал?
— Рано утром вечерком, поздно на рассвете, — сказал Мамочка. — Скрути-ка потолще.
Ирмэ скрутил Мамочке цыгарку толщиной в палец и взамен получил хлеб с жиром и огурец.
— Рано ты курить-то начал, — сказал Ирмэ. — Тебе сколько?
— Тринадцать, — сказал Мамочка. — Тебе пятнадцать, что ли?
— Вроде, — сказал Ирмэ. — Я, брат, тебе в дяди гожусь.
— Велик пень, да дурень, — проворчал Мамочка.
— А ты не лайся, — добродушно сказал Ирмэ, — в морду дам.
Мамочка отодвинулся.
— Не бойся, — сказал Ирмэ. — Не трону я. Когда ем, — глух и нем. Ты вот что — дай-ка еще огурец.
Мамочка дал.
— Ну и хлебца еще, — сказал Ирмэ.
Мамочка встал, как бы затем, чтобы достать из кармана хлеб. Однако, отойдя задом шагов пять, вдруг пустился наутек.
— Погоди, брат, — сказал Ирмэ. — Попадешься — косточки пересчитаю.
Но Мамочка стоял далеко, у колодца, плевать ему было на Ирмэ.
— Рыжий кот! — крикнул он.
— Тихо, — сказал Ирмэ.
— Рыжий кот! Рыжий кот! — не унимался Мамочка.
Ирмэ не выдержал — вскочил. И сразу же сел. Левая нога опять заболела, заныла, подлая, да так, что хоть плачь. Ирмэ застонал, стиснул зубы. Ух!
А тут еще сверток вывалился. Надо ж! Листовки веером рассыпались по земле. Ирмэ кинулся подбирать. Подобрал, завернул и сунул за пазуху. Одну листовку он положил в карман. «Дома прочитаю», решил он.
Однако второпях завернул он плохо. Сверток топорщился и оттопыривался так что пожалуй, и слепой бы заметил. «Эка тебя разнесло! — сказал бы, пожалуй, даже слепой, встретив Ирмэ. — Прямо — бочка».
«Ладно. — решил Ирмэ. — Домой».
Прихрамывая, жуя свой хлеб с жиром, Ирмэ лениво ковылял по улице. Шел и думал. «Оно бы нехудо так, как говорил Лейбе — думал он. — Все работают и всем хватает. Правильно. Час поработал — на котлету. День поработал — гуся. Это бы да! А то чего-то трудно жить стало. И раньше-то было не весть, а сейчас и совсем никуда. Хотя оно кому как! — Ирмэ поднял голову, посмотрел на дом Файвела Рашалла. — Этим-то и сейчас ничего. Им что!»
Он посмотрел, плюнул и дальше пошел. И вдруг остановился, стал. Постоял, подумал и повернул к долгу Рашалла, к воротам.
«Чтоб никто и нюхом», вспомнил он. Обернулся, оглянулся. Будто никого.
Ирмэ сунул руку в карман, достал листовку, расправил ее, разгладил. «Пускай прочитают — невредно будет». Из хлебного мякиша скатал четыре шарика, поплевал на них, чтоб стали клейкими, и прилепил к воротам. Потом приложил листовку и нажал. Листовка пристала крепко, будто ее помазали столярным клеем.
Ирмэ отступил на шаг, полюбовался. Ловко!
Луна освещала огромные темные ворота и на воротах белый квадратный листок, покрытый большими и малыми буквами. «Одна есть! — гордо подумал Ирмэ. — Расклею сегодня штук десять. По всем Рядам расклею».
Вдруг что-то пробежало по земле. Черпая тень будто пробежала и пропала. И опять Ирмэ оглянулся — никого, ни души. Что такое? Он вскинул голову, посмотрел на крыльцо. На крыльце стоял Моня. Моня был без шапки, в ночной рубашке, босой. Он свесился с крыльца и внимательно и молча глядел на листовку. Затем медленно отвел глаза и посмотрел на Ирмэ.
Ирмэ тоже смотрел на Моню, смотрел прямо в глаза и, сам не зная, что делает, пятился к базару, к «яткам». Он молчал. И Моня молчал. Прошла минута. А может быть — час.
Потом Ирмэ повернулся и не спеша, твердо ступая ногами. — хоть левая-то болела, ух ныла! — пошел прочь. Так, твердо и не оглядываясь, он дошел до ближайшего переулка, А уже в переулке, где Моня не мог его видеть, пошел быстро-быстро. Побежал.
Ирмэ не сразу вошел в дом. Он еще посидел на крыльце, осмотрел ногу, обмыл ее, — у крыльца стояла кадка с дождевой водой. Да, плохо с ногой. Рана совсем растравилась, вокруг все опухло, посинело. Плохо.
«А кто виноват? — подумал Ирмэ. — Сам виноват». Однако бог с ней, с ногой. До свадьбы заживет. А вот что листовка осталась на воротах — это хуже, это просто — никуда.
«Вернуться разве? — подумал Ирмэ. — Да нет, не годится. Не годится, рыжий. Совсем затонешь. Эх, ты! Сказано же было — «гляди!» Так нет — «по всем Рядам расклею!»
Ирмэ ворчал, ругался. Молодец рыжий, молодчина. Герой, чтоб те пусто было!
«Сверток дома теперь не оставишь. Чорта! — думал он. — В кузню снести надо. Или к Алтеру. К Алтеру-то оно верней. Про него не подумают, он — тихий. Хоть бы Лейбе скоро вернулся. А то пропадет на месяц, а ты сиди-жди. Эх-ма!»
Ирмэ открыл окно — окна у них не запирались — и влез в комнату. Он старался ступать тихо, на цыпочках, чтоб не будить стариков. Пусть снят. Однако Меер проснулся. Он проснулся с криком:
— А? Кто?
— Я, — сказал Ирмэ. — Спи.
Меер, вытянув руки, сидел на диване и тяжело дышал.
— Я думал — воры.
— Воры к нам не полезут, — сказал Ирмэ. — Не дураки.
— Да, да, — пробормотал слепой, — не полезут. Который час? — спросил он погодя.
— Рано еще, — сказал Ирмэ. — Спи.
— Ирмэ, ты? — спросила из соседней комнаты Зелде.
— Я.
— И куда ты все ходишь? — захныкала Зелес. — Вставать надо, а он только в дом.
— Ну-ну! — проворчал Ирмэ. — Закудахтала.
Он разделся и лег. Сверток он сунул под подушку.
— Закуришь, Меер? — сказал он.
— Давай. — Слепой долго щупал воздух, пока не нащупал папиросу. — Не спится чего-то.
— Ты днем много спишь, — сказал Ирмэ, — оттого и не спится.
— А что делать? — сказал слепой. — Сидишь-сидишь — и уснешь. Дрянь дело, Ирмэ. Лучше бы убили.
— Ничего, — сказал Ирмэ, — скоро станет полегче.
— Это когда же? — сказал слепой. — В могиле, что ли?
— Да нет, тут, на земле.
— Для меня, брат, все одно — что тут, что там, — сказал слепой, — конченый я человек, Ирмэ. Обо мне что готовить? Мне вас жалко — тебя, Эле.
— Пришел он?
— Пришел, — сказал слепой. — Из носу — кровь, рубаха — в клочья. Подрался с кем-то. Плачет. Зелде не хотела в дом пускать! Уж я вступился. Малое же дитя. Что он понимает?
— Неладно с ним, — сказал Ирмэ, — оставить его так — пропадет.
— А что делать? — сказал слепой. — Все, брат, идет прахом, к черту, в тарары. А с Зелде, думаешь, ладно? — Он заговорил почти шопотом. — Ты, Ирмэ, не замечаешь. А я слышу. Уже у нее в груди и сип и хрип. Знакомая шарманка, И у Нохема так было вначале. Ей бы лечиться. А она надрывается, из кожи лезет. Есть же надо. А тут еще я у вас на шее.
— Брось дурить-то, — сказал Ирмэ. — Покуда я на ногах — голодать не будешь! Понял?
— Нет, Ирмэ, не дурость, — сказал слепой. — Я, знаешь ли, часто думаю, что хорошо бы мне это поскорей. — Он махнул рукой. — И сам отдохну. И вам развяжу руки.
Ирмэ вскочил.
— Будешь дурить — уйду! — сказал он. — Ей-богу, уйду.
Слепой вдруг заплакал.
— Не правда разве? Не правда, сын?
— Да ну тебя. — Ирмэ, хлопнув дверью, вышел на улицу. Светло. Луна померкла, сделалась плоская, как лепешка. С поля дул ветер. По пустынной улице, от подворотни к подворотне, бегал бездомный пес и все чего-то нюхал, принюхивал. Ему вслед ветер гнал бумажку.
«Жисть», думал Ирмэ, сидя на ступеньке крыльца.
Никогда еще не было ему так грустно. Он чуть не плакал. Однако Ирмэ был малый крепкий. Такие не плачут.
— Ладно, рыжий! — сердито проворчал он. — Утри нос!
Ночь прошла. Настало утро. Солнце через окно пролезло в комнату и уперлось Ирмэ прямо в лицо. Ирмэ помотал головой, зарылся лицом в подушку. Однако он уже не спал. «Раз, два, три», считал он. И как дошел до «трех», разом, рывком вскочил, натянул штаны, рубаху и босой побежал на двор — умываться.
И только успел он окунуть руки в бочку, как вспомнил — сверток. Он вернулся, достал из-под подушки сверток, сунул его за пазуху и туго стянул кушак. Так-то верней.
На столе Ирмэ нашел горбушку хлеба и малосольный огурец. Ирмэ поморщился — еда! Хоть бы чай, что ли?
— Меер, — сказал он, — спишь?
Слепой зашевелился.
— Нет, — сказал он. — А что?
— Не знаешь — сахар есть?
— Должен быть, — сказал слепой. — Посмотри-ка у Зелде под кроватью.
У Зелде под кроватью стояла корзина, в которой хранились все ее запасы. Зелде думала — никто не знает, где у нее хлеб и сахар. Однако знали все, даже Меер.
Ирмэ пошарил в корзине. И верно — есть сахар. Он достал из шкафа стакан и пошел к соседу, к шапочнику Симхе.
Симхе, в жилетке, в ермолке, сидел за столом, чай пил, чайничал. Он был одни — жена пошла на базар. Старик пил чай, прихлебывая с блюдечка и, как всегда, мурлыкал себе под нос, напевал что-то.
— Наше вам, — сказал Ирмэ. — Можно у вас, господин Симхе, нацедить стаканчик?
— Что с тобой поделаешь? — сказал Симхе. — Грабь старика.
— Не пойму я, господни Симхе, хоть убей, — наливая из чайника чай, сказал Ирмэ, — чего это вы в канторы не идете? Голос у вас такой, что дай бог всякому.
— Ай, высеку, — сказал Симхе.
— Нет, верно, — сказал Ирмэ. — Другой на вашем месте тыщи бы заколачивал.
— Видишь ли, Ирмэ, — сказал Симхе, — если я пойду в канторы, что будет делать Сирота?[3]
— Сирота Сирота! — проворчал Ирмэ. — Что перед вами Сирота. Знаете, господин Симхе, другой раз утром послушаешь, как это вы тут наворачиваете, и думаешь: «Эх, думаешь, мне бы такой голос! — и больше ничего не надо».
Держа на ладони полный стакан, Ирмэ пошел к двери.
— Куда? — сказал Симхе. — Можешь и тут попить чаю. Ничего не сделается.
— Что ж! — Не заставляя себя долго просить, Ирмэ сел за стол и потянулся к сахарнице. Свой сахар он сунул в карман.
— Бери булку, — сказал Симхе. — Старуха вчера спекла булку, первый раз за все лето. Мука, конечно, не того, не то, что раньше, крупчатка «А». Но ничего, есть можно.
— Есть можно, — согласился Ирмэ, набивая полный рот, — хотя она, конечно, не то, что крупчатка «А».
— Совсем не то, — сказал старик.
— Совсем не то, — подтвердил Ирмэ, уплетая за обе щеки. — Раньше мука была как снег. Белая.
— Что делать, Ирмэ, — сказал Симхе. — Слава богу и за это. У других и этого нет.
— Оно конечно, — сказал Ирмэ. — А вас, господин Симхе, я все-таки не пойму, — продолжал он. — День-деньской спину ломать, работать, простите, как вол, а у самого такой голос. Клад. Можно подумать — у вас денег куры не клюют, ей-богу.
— Видишь ли, Ирмэ, — сказал Симхе, — когда я был помоложе, у меня, действительно, был голос. Прямо тебе скажу — соловей. Все в один: «Не будь ты дураком, Симхе. Иди в канторы. Будешь получать большую копейку». Я и сам думал, по правде сказать. Но отец, — а он был старик с норовом, крутой старик, — он — ни за что. «Не дури, Симхе. От добра добра не ищут. Сиди». Ну, я спорить не стал. Нет, так нет.
— И зря, — сказал Ирмэ, — совсем зря.
Он говорил рассеянно, говорил и смотрел в окно. Мимо окна прошли старший стражник Кривозуб, младший стражник Белоконь, плотный дядя, нос поленом, усы ребром, и слободской Степа — в шинели, в папахе, на груди — георгий, через плечо — гармонь.
«Куда это они?» подумал Ирмэ.
Он встал, подошел к окну. Глянул и прямо — обомлел. Усатый и Степа остались на улице, а Кривозуб, бренча шашкой, потопал но ступенькам — прямо к ним, прямо в дом. Донес-таки индюк.
«Так, — подумал Ирмэ. — Дела!»
— Ты что там, Ирмэ? — сказал Симхе. — Чай стынет.
«Бежать? — думал Ирма. — Нет, не убежишь. Чорта!»
Сердце у него билось так, что казалось — на улице слышно.
— Ты что? — сказал Симхе. — Оглох, что ли?
«Плевать, — решил Ирмэ. — Останусь тут. Что будет, то будет!»
Он вернулся к столу, сел, однако так, чтоб его не видно было с улицы.
— Какой-то человек проходил, — сказал он. — Приезжий будто.
— Да-а, — Симхе не спеша погладил бороду. — Это ты верно, что зря. Послушаешь заезжих этих канторов, козлов этих, и думаешь: господи, за что им такую деньгу сыплют? Я одного только настоящего кантора слыхал — любовичского Шпеера. Один вид его! — Лев. А глаза. Посмотришь ему в глаза — руки-ноги дрожат. Ей-богу.
У Ирмэ и так, без любовичского Шпеера, руки-ноги дрожали. «Что-то там делается? — думал он. — Как бы Меер не ляпнул, куда я пошел! А все — индюк. Погоди, брат. Погоди-ка!»
Ему не сиделось. Он опять встал, подошел к окну. Усатый и Степа — у крыльца. Стоят, скучают, А Кривозуба нет. Застрял чего-то.
— А голос! — продолжал Симхе. — То тебе кажемся — птички поют в саду: «ирли-ирли». То вдруг — «бомм!» Звон в ушах. Ноги трясутся. Господи, думаешь, какую ты силу дал человеку. А слезы прямо — градом. Да-а! — Симхе вздохнул.
Кривозуб наконец вышел. On что-то сказал усатому, показал рукой. Тот по-солдатски повернулся на каблуках и пошел вниз по улице. Ирмэ посмотрел: к Хаче.
«Иди, иди, — подумал он. — Много ты у Хаче-то найдешь! Блоху на аркане».
— Но таких-то канторов на сто… Что я — на сто? на тысячу один, — говорил Симхе. — Ничего голос у Лейвона. Но уже это не то. Не то, не то.
И Кривозуб ушел. А Степа остался — гулял по улице, под самым окном и — похоже — заладил так надолго.
— Собака! — проворчал Ирмэ.
— Нет, не то, — говорил Симхе. — Он то сорвется, то сфальшивит. Силы нету, понимаешь. Ни тпру, ни ну, никуда.
К Степе шатаясь подошел какой-то длинный мужик. Он поздоровался со Степой за руку. Что-то спросил. Степа сначала отмахнулся, потом засмеялся и смеясь толкнул его в грудь. Мужик повалился на землю, как чурбан, со стуком. Он был пьян. Степа кинулся его приподымать.
Ирмэ только этого и ждал. Он — раз! — с места и к двери.
— Куда? — крикнул Симхе. — А стакан?
Ирмэ пробежал двор, перемахнул забор и — ходу.
Стакан он оставил на столе.
Старик убрал стакан в шкаф и долго укоризненно качал головой. Скажи ты, а?
Ирмэ с разбегу упал на траву. Стоп, рыжий. Вольно. Однако, и повезло же тебе. Да уж!
Он лежал на бугре. Близко проходила дорога. Вдали видны были Ряды. За Рядами, куда ни глянь, поле. А над головой — небо, глубокое синее небо, и на небе солнце. Хорошо!
«Хорошо, — думал Ирмэ, пуская в небо кольца дыма. — А те-то там — туда-сюда, рыщут, ищут. Что, братцы, много взяли? То-то».
По травинке вверх ползла божья коровка, бурая, с серыми крапинками на спине. Она цеплялась за стебелек всеми ногами, чтобы не сорваться. Ирмэ подул на нее, но та только плотнее прижалась к стебельку.
— А как это вам покажется? — сказал Ирмэ и пустил в нее струю дыма. Божья коровка закачалась, как пьяная, упала вниз и минуты две так пролежала. Потом вдруг улетела.
— Ишь ты, — сказал Ирмэ. — Махорку-то не любит.
Он поднял голову, сощурясь посмотрел на солнце.
Во, горит! Что твоя печь. Там, должно, сидит печник с лопатой. Подсыплет угля — погода. Посбавит — слякоть, дождь. И как он там не сгорит?
«Ну, ладно. Все это хорошо, — подумал Ирмэ, ткнув в землю окурок. — Все это очень хорошо. Замечательно. А все-таки как быть-то? Домой-то теперь не пойдешь. И в кузню — не пойдешь. Засадят. Как пить дать. И «здрасте» не скажут А просто: за шкирку — и в острог. Уйти бы куда дня на два. Сверток захоронить — и домой. И будто ни сном, ни духом. «Что? Как? Откуда?»— «Знать не знаю» — «Где был?» — «В гостях был. У тетки в Горах».
Ирмэ свистнул.
«А и верна, не махнуть ли в Горы к тетке? Главное; недалеко, верст десять. И все прямо. Знай себе дуй. Сейчас пойти — к обеду поспеешь. Дело. Дело, рыжий».
Ирмэ встал и пошел. Дорога сбегала в ложбину. А за ложбиной на пригорке лежала деревня. Деревня была небольшая, домов двадцать. Дома все новые, голые, без сеней, без дворов. Деревня недавно горела. Сразу же на околице видны следы недавнего пожара: тут куча обгорелых бревен, там — посреди поляны — печь. Печь топилась. Немолодая баба, рябая, в мужских тяжелых сапогах, ходила вокруг печи — обед варила. Рядом сидела другая баба, помоложе, в красной кофте, в красных сапогах, и кормила грудью ребенка. Ребенок разевал беззубый рот и мурлыкал, как кошка.
Только Ирмэ вступил в деревню, как собаки — штук восемь злых тощих дворняжек — набросились на него с визгом, с лаем. Ирмэ размахивал руками, кричал диким голосом «убью» и наконец, подтянув штаны, ударился бежать. Собакам того только и надо было — они понеслись за ним разъяренной стаей, как волки.
Вдруг открылась дверь какой-то хаты, я на пороге показался мужичонка, горбатый и кашлатый, с метелкой в руке.
— Цыц, окаянные! — тощим бабьим голосом крикнул мужичонка и замахнулся на собак. Собаки взвыли и рассыпались куда кто.
Мужичонка посмотрел на Ирмэ, просиял и радостно захихикал.
— Ги, Мееров! Куда собрался, коваль?
— Здорово, Нухрей, — сказал Ирмэ. — В гости иду. В Горы.
— А ты бы, Мееров, зашел в хату, а? — сказал Нухрей. — Молоком угощу. Салом. Сало-то ты ешь, коваль?
— Только давай, — сказал Ирмэ.
— Ну-ну.
В хате их встретила жена Нухрея, Ганна, того же роста, что и муж, баба унылая и плаксивая.
— Заходи, родной, заходи, — протянула она постным голосом. — Давно я у вас не была-то. Что батя? На войне всё?
— Пришел, — сказал Ирмэ. — Слепой он теперь. Ослеп.
— Да что ты! — Ганна всплеснула руками, заплакала. — Как же он теперь-то? Работает-то как?
Ирмэ махнул рукой.
— Какая там работа!
— А какой был сапожник ладный! — сказала Ганна. — Сшил мне сапоги — уже три года, а погляди — новые какие.
Она утерла рукавом слезы, порылась в сундуке и, все еще всхлипывая, достала пару полусапожек. Полусапожки и верно были новые. Должно быть. Ганна их и не надевала.
— Завыла, — сказал Нухрей. — Ну, буде, — повернулся он к жене. — Тащи там, что есть. Сала дай. Молока. Седай, Мееров, к столу.
В хате только и было, что стол да стул. Пахло сосновым лесом, смолой.
Ганна подала на стол каравай хлеба, молока, сала. Нухрей вдруг — шмыг за дверь и долго где-то пропадал. Вернулся он очень довольный и, подмигивая, облизываясь, сунул Ирмэ под самый нос бутылку самогона.
— Не горюй, Мееров, — сказал он. — Дай-ка, старуха, стакан.
Выпили, закусили. Самогон на вкус показался Ирмэ хуже касторки. Однако выпил он все, до дна. В гостях — не дома.
— О-о! — сказал он. — Крепкий.
— Еще бы, — сказал Нухрей. — Первач.
— Сам гонишь?
— Не. Ермил на всю деревню поставляет. Руб бутылка.
— Густо, — сказал Ирмэ. — В Рядах дешевле.
— Зато, брат, товар, — сказал Нухрей. — В Рядах не сыщешь, врешь.
Еще выпили. И дрянь же! Ирмэ скривился, сплюнул. Касторка-то она, конечно, вкусней. Куда!
— Еще? — сказал Нухрей, поднимая бутылку.
— Не. Будет. — Ирмэ спрятал свой стакан под стол.
— Полстаканчика?
— И полстаканчика не буду, — сказал Ирмэ. — Не буду, Нухрей.
Его тошнило. Он широко открывал рот и жадно, как рыба, втягивал воздух. Это, однако, не помогало. В голове гудело, а ноги точно приросли к полу, до того они были тяжелые. И чего-то было смешно очень: он кивал головой, хлопал осоловелыми глазами и хихикал совсем как Нухрей.
— Хи-хи, — смеялся он тонким голосом. — Нухрей, а Нухрей?
Нухрей не слушал. Шатаясь, размахивая руками, он вышел на середину комнаты и стал выделывать ногами сложные какие-то кренделя.
— Жарь! — кричал он кому-то. — Сыпь!
— Погоди! — кричал Ирмэ. — Погоди, брат.
А Ганна стояла у печки и, подперев кулачком подбородок, жалостными глазами глядела то на мужа, то на Ирмэ. По ее лицу катились слезы.
— Ой, — плакала она, — родные!
Вдруг в окне появилась рожа, смешная рожа: нос поленом, усы ребром.
— Гляди! — крикнул Ирмэ. — Таракан.
Рожа сердито новела усами.
— Эй, хозяин, — скакала она. — Кто хозяин?
Нухрей шатаясь подошел к окну.
— Ваша благородия, — сказал он заплетающимся языком, — то есть, это я буду хозяин.
— Иди до старосты, — сказала рожа. — Живо!
— Враз, — сказал Нухрей. — Только соберусь — и пойду. Мне что? Мне, ваша благородия, ничего не надо.
— Ну, ты, разговаривать! — крикнула рожа. — Сказано тебе — живо.
— Иду. Иду.
Рожа исчезла. Снова открылись голые хаты, собаки подле хат. По широкой улице деревни, подымая пыль, как стадо, двигалась куда-то толпа мужиков. Впереди выступал дюжий дядя с шашкой на боку, в форменной с твердыми краями фуражке.
— Ваша благородия! — высунувшись в окно, крикнул Нухрей — так радостно, будто родного брата увидел. — Ваша благородия! здравствуй.
Человек с шашкой услыхал крик и остановился. Он оглянулся, не понимая, откуда голос, но, увидев Нухрея, отвернулся, плюнул и дальше пошел.
— Ваша благородия! — не унимался Нухрей. — Ваша благородия! Здравствуй.
Рожа с усами опять появилась в окне.
— Тебе говорят! — крикнула она сердито. — Живо!
— Иду. Иду.
Нухрей побрел по улице, спотыкаясь через шаг и падая.
Ирмэ туго, правда, а начал что-то соображать. Где-то уже видал он эту рожу. И человека с шашкой видал. Оно, конечно, давно дело было. А то, может, недавно? Постой: давно или недавно? Постой, рыжий. Погоди. Погоди ты…
— Ганна, — сказал он, — это кто был-то?
— Кто, родной?
— Этот — с усами?
— Да боже мой! — удивилась Ганна. — Не узнал та? Стражник же.
Вот оно и то. Ирмэ провел рукой по лбу, глубоко вздохнул, встал. Он почти отрезвел.
— А по улице кто проходил? — сказал он. — Кривозуб?
— Он, родной, он, — сказала Ганна — У Петрова ночью коня увели. Они, родный, и наехали, стражники-то.
Так. Крутил-крутил, бегал-бегал — и опять к Кривозубу. Опять двадцать пять. Ирмэ быстро пощупал сверток. Есть? Есть.
— Прощай, Ганна, — сказал он. — Спасибо.
— Да куда ты? — всполошилась старуха. — Да что ты? Нухрей придет, спеку блинов, пообедаешь. Куда ж ты голодный-то?
— Мне недалеко, — сказал Ирмэ. — Мне тут. Близко.
Видя, что Ганна собирается, по обыкновению, завыть, он быстро открыл дверь и выскочил на улицу. Он торопился, Ирмэ, — покуда стражники сидят у старосты, покуда идет допрос, покуда то да се, надо было отмахать версты три, а то и все пять. Бежать нельзя — вот что худо: нога болит, и голова кружится от самогона. И — что уж совсем никуда — поташнивает.
Ирмэ шел и шел. Долго. Часа два.
И вот впереди замаячили хаты новой деревни. Малого Кобылья. Ирмэ стал, подумал: заходить или не заходить? Опять, глядишь, на кого нарвешься. Но пить охота. Прямо, сил нет — до чего пить охота.
«Дойду до первой хаты, попью, — решил Ирмэ. — А там сверну в поле».
В первой хате — она стояла на отлете села, на юру — Ирмэ постучал в окно и крикнул: «Эй, хозяйка». Подождал — ни ответа, ни привета. Снова постучал: есть кто? Тишина. Он посмотрел в окно — ни души, только кот спит на печи. Ирмэ толкнул дверь и вошел.
В пустой просторной хате, недалеко от окна, у стены стояла большая кровать. А на кровати, накрытая теплым кожухом, возвышалась горка: бочка — не бочка, квашенка — не квашенка, что-то гладкое и круглое. Ирмэ заинтересовался, подошел поближе. И вдруг — Ирмэ прямо осел — горка зашевелилась, заворочалась. Откуда-то из угла на него глянули глубоко запавшие человеческие глаза, и беззвучный голос шепнул: «Кто?» Горка-то оказалась женщиной, раздутой от водянки.
— Мне бы, бабка, попить, — сказал Ирмэ. — Где кружка?
— Там, — женщина задыхалась, ей было тяжело говорить, — там, в сенцах, на кадке…
Ирмэ нашел кружку, выпил воды. Затем вернулся в хату и сказал:
— Тебе, бабка, может, надо чего, — сказал он. — Попить там. Так скажи.
Больная мотнула головой.
— Давно лежишь? — спросил Ирмэ.
Больная кивнула.
— Три… года… — проговорила она шопотом.
— Доктора позвать надо, — сказал Ирмэ.
— Был… — прошептала больная, — сказал… помру я…
— Вот дурак! — Ирмэ плюнул. — Ты ему, бабка, не верь. Брешет.
— Я не бабка… — сказала больная, — мне… тридцать два…
Ирмэ внимательно посмотрел на женщину и пенял, что правда, не врет. Лицо худое, землистое, страшное лицо, а видно, что не старое.
— Ничего, — сказал он, — поправишься, тетка.
— Не… — Больная застонала и повернулась лицом к степе. — Не, — прошептала она, — помру я…
— Значит, ничего не надо? — повторил Ирмэ. — Надо — так скажи.
Больная не ответила. Ирмэ тихо вышел из хаты, плотно притворив за собой дверь.
«Жисть», мрачно думал он.
Он пробирался задворками, огородами, задами. Итти пришлось долго: деревня была большая, вроде села. Когда Ирмэ вышел на дорогу, уж давно перевалило за полдень.
— Приналечь надо, рыжий, — проворчал он. — А то этак придешь в Горы к первому морозу. Двигай.
«Двигай»-то «двигай», а вот нога болит и ноет, не ступить. Ирмэ полз еле-еле. Не по дороге, — дорога была каменистая, сухая, — а по тропинке, рядом. Чтоб скоротать время, он свистел, пел и, замахиваясь палкой, пугал ворон и галок. Птицы с криком кружились над его головой.
Вдруг голос, старческий и строгий, сказал:
— Брось ты птиц-то трогать! — сказал голос. — Брось, говорю. — На краю дороги — ноги в канаве — сидел высокий старик с густой бородой, с седыми нависшими бровями. Неподалеку лежали его котомка и посох.
— Здравствуй, дед, — сказал Ирмэ.
— И ты здравствуй, — отозвался старик, глядя на Ирмэ недружелюбно и хмуро. — Ты чего птиц-то трогаешь?.
— Делать нечего.
— Делать нечего — в зубах ковыряй. А птиц трогать нечего — они божьи.
— Все мы божьи, — сказал Ирмэ.
— Умный ты больно, — сказал старик. — Такие-то недолгие.
Ирмэ был настроен мирно. Не хотелось ему ругаться.
Он зевнул и сказал:
— Ты куда это один-то?
— Я не один, — строго сказал старик. — Я — с размышлением.
Ирмэ не понял.
— С кем?
— С размышлением.
— Ну, ладно, — сказал Ирмэ. — Пойдем вместе.
Старик встал. Ирмэ помог ему вскинуть на плечо котомку.
— Это что у тебя там звякает? — спросил он.
Старик покосился на Ирмэ, но ничего не сказал.
— Склянки, что ли?
— Кресты, — твердо сказал старше. — Кресты и иконы.
— Торгуешь?
Старик вдруг обозлился.
— Ах, ты, дура! — Он плюнул, повернулся и пошел назад, в деревню.
«Вот чудак! — подумал Ирмэ. — Из богомольцев, верно».
За поворотом открылся сосновый лес. На опушке, подле длинного деревянного барака копошилась кучка людей, оборванных и грязных. Они не то дорогу ладили, не то пни корчевали.
«Австрийцы», понял Ирмэ.
Он знал, что где-то тут близко был лагерь военнопленных. С одним из них, с Иоганном, он даже был знаком немного — познакомился как-то у Зелика в парикмахерской.
«Он, кажется, бинокль свой менять хочет, — вспомнил Ирмэ. — Надо бы взглянуть».
Он подошел к какому-то пленному — тот, опустив лопату, стоял и глядел прямо перед собой, в лес — и сказал:
— Где тут Иоганн? — сказал он.
Пленный от неожиданности вздрогнул.
— Вас?[4] — громко сказал он по-немецки.
— Иоганн, — повторил Ирмэ и хлопнул себя по темени.
— А-а, — засмеялся пленный. — Иоганн, — крикнул он. — Ком хир.[5]
Иоганн, бритый, лысый, в железных очках на крупном косу, узнал Ирмэ и обрадовался.
— Ирмэ, йа?[6] — сказал он и сухими пальцами стиснул его руку.
— Йа, — сказал Ирмэ. — Их,[7] — он ткнул себя в грудь. — Ирмэ. Ду[8] — Иоганн.
Австриец был доволен:
— Гут, гут.[9]
«Как бы это насчет бинокля?» подумал Ирмэ и сказал:
— Их — ду — бинокле, — и показал на глаза.
Иоганн понял. Он обернулся, посмотрел, далеко ли охрана. Охрана — четыре солдата и один унтер — стояли неподалеку. Солдаты собрались в кружок и о чем-то говорили. Вернее, говорил один унтер, солдаты — те только гоготали.
— Во гусь! Го-го!
Иоганн потянул Ирмэ к бараку. Воровато оглянувшись, он достал на кармана старенький бинокль. Ирмэ заглянул и ничего понять не мог — какая-то муть перед глазами, туман какой-то, пар.
— Нихт зо,[10] — сказал Иоганн.
Он взял бинокль, подвинтил какие-то винтики, подышал на стеклышки, протер их платком и вернул его Ирмэ. Ирмэ снова заглянул. Заглянул и прямо ахнул. Здорово!
Ряды — а они уже давно пропали вдали — Ряды вдруг оказались совсем близко: виден был каждый дом, каждое дерево. А до креста — так рукой достать.
— Гут, — сказал Ирмэ. — Здорово!
— Унд ецт зо,[11] — Иоганн перевернул бинокль обратной стороной.
Ирмэ заглянул — и что такое? — Ряды пропали. И доревня, Малое Кобылье, пропала. Перед глазами — ровное зеленое поле. Где-то далеко, очень далеко лес, и у леса — маленькие человечки. Ирмэ фыркнул: ну, народ!
— Гут! — сказал он. — Ловко.
Вдруг Иоганн вырвал у него бинокль и поспешно сунул его в карман. К ним, переваливаясь на кривых ногах, как бульдог, подходил дежурный унтер.
— На место! — замахнувшись на Иоганна, рявкнул он, — арш!
Иоганн, вобрав голову в плечи, побежал к опушке.
— Лодыря гоняют, дармоеды! — кричал унтер. — Очкастый! Подумаешь. Я тебе, очкастому-то… — И вдруг посмотрел на Ирмэ. — Ты что тут? Что надо?
— Так, — сказал Ирмэ. — Мимо шел.
— Куда шел? Чего шел? — сказал унтер. — Закачу тебя, бродягу, на двадцать-суток под арест — будешь знать, как по лагерю шататься. Что надо?
— Ничего, — сказал Ирмэ. — Я так.
— «Так, так»! — проворчал унтер. — Ну-ка, что у тебя там за пазухой? Ну-ка, ну-ка! — И хвать Ирмэ за рубаху.
— Эге! — многозначительно крякнул он. И, не выпуская Ирмэ, крикнул: — Свистунов! Вавилов!
Ирмэ похолодел. Пропал.
— Свистунов! Вавилов!
— Бегим, — отозвались с опушки два голоса.
Попался, рыжий. Пропал.
Вдруг, сам не понимая, что делает, — Ирмэ извернулся, пригнулся и зубами — цап унтера за руку. Вцепился и стиснул.
— Ух ты! — Унтер взвыл и вырвал руку.
Ирмэ кинулся к бараку.
— Стой! Стой! — кричали ему вслед голоса. — Стой! Стрелять буду?
Ирмэ, обогнув барак, оглянулся: слева — поле, справа — лес.
«В лес надо!» понял Ирмэ.
Раздался выстрел. Другой. Но уже Ирмэ бежал, хромая, по лесу, и пули шлепались о деревья, но задевая его.
Тихо в лесу. Большие сосны стоят прямо, как мачты. Под соснами земля усыпана колючими иглами. Вьется мох. Растет трава. Топь. Прохлада. Пахнет хвоей и смолой. Тишина. И в тишине слышно, как стрекочет кузнечик, жужжит шмель. Вот птица крикнула. Вот хрустнул сучок.
Ирмэ шел все дальше и дальше. Лес расступался перед ним, неожиданно открывая то мшистую полянку, то ручеек, то поваленный бурей и уже сшивший ствол.
«Ну и ну, — думал он. — С этими с бумажками — да к австрийцам, к пленным. Ох, суешься ты, рыжий, чорт-то!»
Ко вокруг все было спокойно: над головой — высокие сосны, под ногами — чахлый мох. Зеленый сумрак. Тишина.
«Ну, ладно, — подумал Ирмэ. — Другой раз буду умней».
Он осмотрелся. Хорошо как. И сосны. И сумрак. И запах смолы.
«Вот бы где пожить, — подумал он. — Выстроить бы где на поляне дом и жить себе. Хорошо!»
Он вышел на муравьиную тропу. Муравьи облепили его ноги, лезли вверх, забирались в карман. «Муравейник близко», понял он. Поискал — и верно: в тени у поваленной сосны — большой муравейник. Шагах в десяти — другой, поменьше.
Ирмэ подошел поближе, наклонился, посмотрел и засмотрелся, прямо оторваться не мог. Здорово!
Узкие, почти незаметные ходы вели внутрь. По этим ходам сновали муравьи, тысячи тысяч. И народ все деловой, хозяйственный: этот вот тащит соломинку, тот вон волочит куда-то дохлую муху. И порядок: торопятся будто, спешат, а встретятся — разойдутся, уступая друг другу дорогу: пожалуйста, проходи.
«Скажи ты! — удивился Ирмэ. — Понимают».
Он взял с одного муравейника горсть муравьев и кинул их на другой. Что началось! Драка. Побоище. Вдруг, схватив чужаков за ноги, хозяева по внутренним ходам поволокли их куда-то вглубь.
«В плен взяли, — подумал Ирмэ. — Так. А вот как у них там пленные? Тоже вроде наших — канавы роют? Пли как?»
Он проткнул муравейник толстым суком, разворотил всю кучу до основания. Внизу, у самой земли, муравейник был разбит на клетки. В одних — сидел зеленоватый немощный скот муравьев — тли, в других — лежали муравьиные выводки.
«Пленные-то где же?» подумал Ирмэ.
И вдруг услыхал шаги, грузные, тяжелые шаги, будто буйвол ступает но веткам. К муравейнику подходил кто-то, судя по голосам — двое: один голос — сиплый, простуженный, другой — мягкий, певучий.
«Вот еще! — подумал Ирмэ. — Несет кого-то нелегкая».
Он стал за деревом и притих. Не охрана ли? Нет, не охрана. Солдаты, но другие, не те. Страшные какие-то, дикие: шинели грязные, рваные, на ногах — дырявые сапоги, и ни подсумков, ни винтовок.
Впереди шел костистый дядя, меднолицый, чернобородый, похожий на цыгана. За ним — молодой солдат, совсем мальчишка, небольшого роста, в длинной до пят кавалерийской шинели. Ступали оба тяжело, через силу. Шли они, видимо, давно и совсем выдохлись. Пот темными каплями стекал со лба к подбородку, а глаза и у того и у другого были задавшие, настороженные. Глаза затравленных зверей — волчьи глаза.
«Дезертиры», понял Ирмэ и испугался. В Рядах в последнее время много плели о дезертирах: ходят-де шайками и с голодухи и со страху нападают на проезжих, грабят и режут.
Черный дошел до муравейника и сердито пхнул его ногой.
— Паразиты, — просипел он и плюнул.
Ирмэ знал — бояться ему нечего. Что они ему сделают? На что он им дался? Однако от «страха зубы стучали.
«Сейчас увидят, — думал он. — Уйти бы. Уйти бы надо».
И сделал шаг влево. Один шаг — и сейчас же назад. Сухие ветки под ногами захрустели на весь лес. Ирмэ вздохнул: все, не уйти.
Солдаты услыхали шорох, треск, вздох и быстро, по-звериному скакнули назад.
— Кто? — прохрипел черный.
Ирмэ не ответил.
— Кто?
— Погоди, Ермил, — сказал второй. — Может, зверь какой?
— Уйди ты! — просипел черный. — Кто там? Выходи.
Ирмэ молчал.
Вдруг черный чуть подался вперед, как-то сморщился, скривился, подмигнул.
— Молчишь? — проговорил он тихо и как бы дружелюбно. — Молчишь, шкура? Соглядаешь? Гляди, гляди, чтоб те окриветь, — и совсем шопотом — бей, ну! Стреляй! Стреляй, говорю!
Он подождал, глядя на дерево, за которым стоял Ирмэ, дикими глазами. Ирмэ не пошевелился. И вдруг черный сжался как-то, сник. Он повернулся и, ступая тяжело, как буйвол, пошел вглубь леса. Второй, часто оглядываясь, побрел за ним.
Ирмэ погодил, пока их совсем не стало слышно.
«Надо выйти на дорогу, — подумал он. — Тут-то видишь какие».
Он шел долго, шел наугад, сворачивая то вправо, то влево. Пойдет по тропинке, дойдет до тупика — до болотца, до топи — и повернет. Туда-сюда. Нет дороги.
И тут услыхал тягучий с подголосками гудок. Он пошел на гудок и вышел на железнодорожный путь, проложенный среди леса. Подходил поезд. Из глухо и чащи — весь в дыму — вынырнул паровоз, а за ним тянулся длинный ряд вагонов. Поезд с шумом, с лязгом, с гулом пронесся мимо Ирмэ и пропал. В лесу после этого стало совсем тихо.
«Вот куда забрел, — подумал Ирмэ. — На железную дорогу!»
По путям проходил сторож, бритый, худой старик в мятой студенческой фуражке.
— Здравствуй, — сказал Ирмэ. — Как пройти на Горы — не знаешь?
Сторож ответил не сразу. Он подумал и сказал:
— На Гусино, может? — сказал он. — Тогда — прямо, по путям.
— Нет, — сказал Ирмэ. — На Горы.
— Лесом, — сказал сторож и пошел дальше.
— Голова, — проворчал Ирмэ. — Я и сам-то знаю, что лесом.
Однако делать нечего — пошел. Через час он вышел на дорогу. Посмотрел и плюнул, — Малое Кобылье!
«.Чадно, — решил он. — Пойду в Ряды. Сегодня-то переночую. Ничего не будет. У Алтера и переночую. А на свету — в Горы».
Еще за версту Ирмэ увидел, что в Рядах что-то не то. Не узнать было Ряды. За этот день у местечка, выросло новое местечко, белый полотняный городок. На берегу Мереи, от моста до Глубокого, стояло штук триста высоких фургонов. У самой воды горели костры, десятки костров, так что над рекой стоял дым, густой, как деготь. Над кострами висели котелки. В котелках кипела вода.
«Цыгане или беженцы?» подумал Ирмэ.
Оказалось — беженцы. Однако сколько их! Мужчины, женщины, дети, старики, старухи. Да-а, народу! Голые младенцы гонялись за собаками. Собаки визжали и лезли под фургоны. Женщины полоскали в реке белье. Мужчины таскали солому и сучья для костров. А на местечковом берегу толпились рядские. Они вздыхали, ахали: «Неуж и нам так-то придется? Господи!»
У моста стоял старый, дырявый фургон. На траве у фургона сидела старуха, держа на руках девочку лет шести. Старуха осторожно гладила ее по голове, кутала в шерстяной платок, и не то говорила, не то напевала ей что-то. Но девочка не слушала. Девочка металась, бредила.
— Баб! Дождь! — кричала она, хотя погода была ясная и небо было синее.
Ирмэ подошел и сказал:
— Тиф?
— Должно, тиф, — проскрипела старуха.
— Внучка, что ли?
— Внучка, — сказала старуха. — Родной дочки дочка. Дочку-то на дороге сховала. А теперь вот Дуню. — Старуха заплакала.
— Тихо ты, — сказал Ирмэ. — Девочку растревожишь.
— Да ей все одно, — сказала старуха. — Огнем горит. Помирает она. — Старуха завыла в голос. — Ой, бож-жа мой!
Пожилой беженец, с рыжеватой бородкой, в поддевке и в картузе, давно уже подмигивал Ирмэ, манил его пальцем, — подойди-ка.
Ирмэ подошел.
— Молодой человек, — сказал беженец, — не знаешь, где тут можно — того? — Он щелкнул себя по горлу.
«Так я тебе и сказал, — подумал Ирмэ. — Еще с тобой потом запаришься. Шиш».
— Нет, — сказал он. — А что?
— А выпить охота, — сказал беженец.
— Брось, — сказал Ирмэ. — Лучше бы хлеба купил.
Беженец безнадежно махнул рукой.
— Все одно, — сказал он. — Пропадаем же, видишь? Всё, брат, прахом. А выпить треба.
— Трудно это, — сказал Ирмэ. — В местечке-то навряд. В деревне, может, найдешь. Из мужиков многие гонят.
— Плохо, брат. — Беженец заскучал. Он стал сворачивать цыгарку, но видно было, что думает он не о цыгарке. — Совсем, знаешь, никуда.
— Ну, как там? — спросил Ирмэ. — Что делается?
— Это на позиции-то? — сказал беженец. — Гибель, что делается. Бьют наших. В приказах пишут: «Удачная атака. Отбили деревню Комары». А врут. Всё врут. Бегут наши. А немец по ним шрапнелью. Кроет и кроет. Беда!
— Как думаешь, — сказал Ирмэ, — дойдет немец до Рядов?
Беженец не понял.
— Какие такие ряды?
— Не ряды — Ряды, — сказал Ирмэ. — Местечко это.
Беженец сощурил левый глаз, будто примерился.
— Дойдет, — уверенно проговорил он. — Через два месяца и будет. Жди, брат, гостей. Фургоны запасай, деготь купи на дорогу, а те колеса скрипеть будут. Я вот мало захватил дегтю — и всю дорогу ругаюсь. Купить-то дорого, кусается. Дерут лавочники, дьяволы. Не посмотрят, что беженец, а все «руп» да «руп». Да где я рубли-то эти возьму? Чеканю я их, что ли?
— Это правда, — сказал Ирмэ, — наживаются ныне лавочники.
— Нет, ты мне скажи; — разошелся беженец, — можно так, или не можно? Я сам лавку держал, дегтем торговал, знаю: запасы у них старые. Врут они, что сами дорого платили, брешут. Я, как торговал, тоже так: «рад бы уступить, да вот в убыток, сам дорого платил». А прошлогоднего запасу полон двор, девать некуда. «Сам дорого платил». Брешут, дьяволы. А с покупателя дерут три шкуры.
— Известное дело, — сказал Ирмэ. — Грабители.
— Грабители и есть! — крикнул беженец. — По мне, таких бы стрелять из пулемету. Под гребенку. Мародеры. Знай себе целкаши считать. А что народ страдает — ему и горя нет. У, дармоеды!
Что-то случилось. Люди вдруг захлопотали, засуетились. Мужчины куда-то побежали к мосту. Потом вернулись и издали еще кричали женам, чтоб раскидывали костры, тушили их.
— Это чего же? — завизжали женщины в ответ.
— Приказал… пристав.
Вот оно что. Пристав!
«Уйти надо», подумал Ирмэ.
И вдруг услыхал голос, знакомый голос: «А-а, здорово!» К фургону подходил Степа — папаха заломлена, через плечо гармонь, на груди Георгий. По походке Ирмэ понял, что Степа пьян и весьма, на высоком градусе.
— Здорово, — цедил он, глядя на Ирмэ в упор. — Здорово, друг. — Замахнулся, размахнулся и — трах — всю руку разодрал о передок фургона.
Ирмэ успел прошмыгнуть под фургон.
— Вылазь! — крикнул Степа и стукнул сапогом по колесу. — Вылазь, говорю.
— Тише ты, — сказал беженец, — колесо поломаешь.
— Я те, бродяга, башку поломаю! — крикнул Стена.
Беженец встал. Это был крепкий дядя, дуболом.
— Ну-ка, — сказал он. — Ломай!
— Чего вылупился? — сказал Степа. — Думаешь — спугался?
— Ну-ну, — сказал беженец, — ломай!
— И поломаю.
— Чего бахвалишься? — спокойно сказал беженец. — Валяй!
Что тут дальше было — Ирмэ не знал, не видел. Он под шумок тихонько вылез из-под фургона, тихонько — руки в карманах, не торопится человек, гуляет — прошел мимо пристава к мосту, завернул по спеша в первый переулок и — юрк в ближайший дом. В синагогу.
В узких, высоко прорубленных окнах синагоги видно было небо, охваченное закатом, тяжелое красное небо. Такое небо предвещало грозу. А в синагоге было темно, пусто. Густые сумерки обложили стены, пол, амвон, длинные деревянные столы у печки. Два-три человека — в сумраке их не отличить было от серых стен, — медленно раскачиваясь, молились. Отдельных слов не различить было, только бормотание, однообразное и грустное, навевающее дремоту, как жужжание пчелы в летний день, шло откуда-то из углов. Иногда кто-нибудь вздохнет негромко: «Охо-хо, господи!» И опять — сонный гул, тишина, покой.
«Вот и ладно, — подумал Ирмэ, — покуда народ не собрался, посижу, отдохну. Переждать надо».
Он прошел в «штибел» — маленькую низкую комнату при синагоге, с одним оконцем, с широкой печкой-лежанкой. Тут пахло воском, сухой плесенью, клопами и было так темно, что Ирмэ долго шарил вокруг, пока нащупал скамью. Он сел.
«Что ж, — подумал он, — покурим?»
И, зевая, потягиваясь, полез в карман за кисетом. Достал табак, спячки. И вдруг вскочил — в комнате был еще кто-то. Как он раньше-то не заметил? На лежанке сидел человек. Сидел и смеялся почти беззвучным, нутряным смехом.
Ирмэ оробел. Это еще что? И смеется. Один — и смеется. Сумасшедший, что ли? Ирмэ чиркнул спичкой, осветил на миг всю комнату. Так и есть. На лежанке, свесив босые ноги, сидел Исроэл, божедур, большой, грузный волосатый человек. Сидел и смеялся. Он весь дрожал от тихого смеха. Ирмэ никогда таким его не видел.
— Исроэл, — сказал он, — что ты?
Ирмэ сказал так, впустую, он знал, что Исроэл не ответит, — он никогда не отвечал, — и чуть не грохнулся, когда, в первый раз в жизни, услыхал голос Исроэла, низкий, захлебывающийся голос.
— Ка-по-лом, — сказал Исроэл.
— Что?.
— Ка-по-лом, — повторил Исроэл и фыркнул.
— Что — каполом?
— Это дом, — сказал Исроэл.
— Какой дом?
— Этот.
Что за чушь? Ирмэ зажег спичку. Исроэл показывал на грудь. На голой волосатой его груди сидел таракан и сердито шевелил усами.
— Это — таракан, — сказал Ирмэ. — Стряхни его.
Исроэл посмотрел на Ирмэ и притих.
— Стряхни ты его.
Исроэл не двинулся, глаза его застыли, лицо окаменело. Ирмэ порылся в карманах — дать бы ему что. На дне кармана он нашел кусочек сахару.
— На.
Исроэл сахара не взял. И не шелохнулся. Заснул он, что ли?
«Ну его! — подумал Ирмэ. — С ним и сам-то свихнешься». И пошел в синагогу.
Огня еще не зажигали, но народу стало больше. За длинным столом сидело человек десять. Говорили о том, о сем. Поговорили о погоде. Поговорили о войне.
— В Германии, понимаете ль, — говорил лавочник Шолом, — изобрели такую штуку, через которую, понимаете ли, за тысячу верст видно. Сидит себе немецкий царь у себя на дому, а видит, понимаете ли, что у нашего-то делается…
— Это-то чихать, — перебил Шолома коренастый дядя, по имени Юде, по прозвищу Кот, — это-то чихать. Пусть себе глядит на нашего, не велика цаца, не жалко. А вот коли он подсмотрит, что в штабе-то делается…
— Подумаешь! — сказал веснущатый парень, по имени Генех. — Много там подсмотришь. Сидят себе три генерала, чай кушают, а денщик докладывает… Так и так, ваше высокоблагородие, немцы Гродно отхватили. «Ай-ай, бесстыдники! — говорят генералы. — И где у них совесть?»
— Так что сидит, понимаете ли, немецкий, — продолжал Шолом, — и видит, понимаете ль…
— «Понимаете ль, понимаете ль…» — проворчал Юде-Кот. — Ты мне лучше скажи-ка, у кого тут есть покурить.
— Вот тебе, понимаете ль, папироса, и уймись ты, — сказал Шолом.
— Это можно, — охотно согласился Юде-Кот. — Пока курю, я — ни гу-гу.
Помолчали.
— Будто дождик собрался, — сказал Генех и зевнул.
Небо потухло. Надвигалась гроза. Было душно как в бане и темно. В окне мелькнула тень крыла — птица возвращалась домой к птенцам.
— Промокнут же они там, беженцы, — сказал Юде-Кот. — Фургоны-то дырявые.
— Эх-хе, — вздохнул какой-то старик, — как бы и нам, братцы, не пришлось бы так помокнуть.
— Что ж, — лениво сказал Генех. — Статься может.
Зажгли огонь. Осветились высокие закоптелые стены синагоги, огромные фолианты на столе, амвон и кивот. Народу стало больше. Пришел шапочник Симхе. Он увидел Ирмэ и обрадовался.
— Помолиться зашел, Ирмэ?
— Да, — сказал Ирмэ, — вроде как так.
— Ну-ну, — Симхе был доволен. — Куда это ты утром понесся, — сказал он. — Я думал — бешеный, прости, господи.
— На работу надо было, — проворчал Ирмэ.
— Ой, — сказал Юде-Кот, — не то. Совсем не то.
— А что?
— Сказать? — Юде подмигнул.
— Скажите.
— А то, — важно начат Юде-Кот, — что рыжий… гм… увидал, как к ним в дом… сказать?
— Скажите! — крикнул Ирма. «Пронюхал, Кот», испугался он.
— Понесли…
— Ну?
— Каравай ситного, — выпалил Юде-Кот и заржал.
«Чорта он знает», подумал Ирмэ и усмехнулся.
— Сколько вам, Юде, лет? — сказал он.
— Мне?
— Вам.
— Сорок было три года назад, — сказал Юде-Кот. — А что?
— А то, — сказал Ирмэ, — что в ваши годы, Юде, я буду вас умней.
Вокруг захохотали.
— Прищемили хвост Юде? — сказал Генех.
— Ой, братцы! — крикнул какой-то мальчишка. — Крысы котов учат.
Юде-Кот чесал затылок, пыхтел, потел — думал.
— Хоть ты, рыжий, и… — начал он и замолчал.
К столу протиснулся Зелик, отец Симона, местечковый брадобрей и балагур.
— Что «ты», что «я», — быстро залопотал он, — одна статья. Один немного помоложе, другой немного постарше — да оба скота, как сказал покойник Раше.[12] Конечно, и скоты бывают разные: бывают здоровые, бывают заразные…
— Ах, та, сорока, — засмеялся шапочник Симхе.
— Сороки, господин Симхе, бывают разные….
— Знаю, — сказал Ирмэ. — Бывают здоровые, бывают заразные.
Зелик вылупил глаза.
— Ты-то почем знаешь?
— Так, — сказал Ирмэ. — Вы уже сказали.
— Ну, ладно, сказал, а ты бы помолчал. Тоже! Эх, ты! Мафусаил. Сходил бы, рожу помыл. С этакой рожей ходить не пригоже. Дома сидеть надо и то к окошку задом. А то от такого рыла как бы кого не стошнило. Да скажи ты мне, пташка, что у тебя под рубашкой? С чего она и морщится и топорщится?
— Ясно с чего, — сказал Генех. — Картохи нажрался — его и пучит.
— Бывает, — согласился Зелик. — Налопается человек до отвалу мяса, рыбы, халы. А потом лежит — вздыхает. Дыхание в груди спирает. Живот что кадка — опухший и гладкий. По бороде течет пена, словом — полено. Жена, дочки плачут! «Что нам делать? Как нам быть? Что мы будем есть и пить?» Но вот фельдшер входит в каморку — и даст больному ложку касторки. Тот плюется, а глотает, а наутро — глядишь — уж он гуляет. И ест, и пьет, и на жену орет: «Ох ты, кляча, дура! Куда девала мою микстуру?» А микстура-то, не соврать, — градусов в сорок пять.
Зелик стоял у стола, маленький, щуплый, в худой шапчонке и сыпал-сыпал, как из мешка. Вокруг гоготали. Эка чешет!
— Давно свадьбы-то не было, — сказал Юде-Кот. — У него и накопилось. .
— А мы тебя. Кот, женим, — сказал водовоз Мордхе.
— Кто за него пойдет? — сказал Генех.
— Есть у меня дома кошечка — шёлк! — сказал Мордхе. — По рукам?
— Гм, — фыркнул Юде.
Ирмэ смеялся громче всех. Он думал — про него забыли. И слава богу. Вдруг Зелик посмотрел в его сторону и зачастил.
— Нет, правда. Достань-ка из-под рубахи, что есть, и дай нам поглядеть. Мы народ не жадный — поглядим и ладно.
Подскочил к Ирмэ и — раз — за ремень. Ремень лопнул. Сверток со стуком упал на пол.
— Ну, вот, — сказал Зелик, — что я говорил? — И — к свертку. Ирмэ двинул его так, что тот отлетел шагов на пять и стукнулся о печь.
— Ишь какой? — сказал он, приподымаясь и отряхиваясь. — Что у тебя там? Брильянты?
— А тебе какое дело? — сердито сказал Ирмэ, засовывая сверток под рубаху.
— Как не стыдно, Ирмэ, — сказал Симхе. — Он же тебе в отцы годится.
— А дурит, — проворчал Ирмэ.
— У него там, в пакете-то… — многозначительно начал Юде-Кот и замолчал.
— Ну, что? — сказал Генех. — Что там, по-вашему?
— Сказать, рыжий?
— Скажите.
Ирмэ теперь слушал лениво. «Ни черта ни не знает», думал он.
— Хомут! — выпалил Юде-Кот и заржал.
— Ну вас всех! — Ирмэ махнул рукой и пошел к двери.
— А помолиться? — крикнул вслед ему Симхе.
— Успеется, — сказал Ирмэ. — За мной не пропадет.
Старик только головой покачал; ну и ну!
Ирмэ устал. Шел, свесив голову, полузакрыв глаза. Не слушались ноги. Он ставил их прямо, а они заворачивали куда-то вбок, в сторону, криво, косо, заплетались, подгибались. Эх, в постель бы! Поспать бы!
«По всем Рядам расклею!» — вспомнил он. — А на первой-то и влип. Удача-парень! И еще хромает! И еще харя в веснушках! Тьфу!» Ирмэ плюнул.
Небо обложили тяжелые тучи, но дождя не было. Только молнии сверкали. И гром гремел. Вспыхнет молния, и все вокруг — дома, деревья — зальет яркий белый свет. А там — опять темь, мрак, густой, хоть топором руби. Где тут Алтера искать?
«Плевать! — решил Ирмэ. — Заночую дома. В такую-то ночь не придут. А с утра — в Горы, к тетке, к чорту».
А поспать надо. Ирмэ дремал на ходу. Устал он. От синагоги до дому — с полверсты — он шел час. Он прямо упарился. Скорей бы до постели и спать. Нет, сегодня-то не придут. Где им в такую ночь? Ясно!.
Однако, чем ближе. Ирмэ подходил к дому, тем больше ему становилось как-то не по себе. «А то, может, придут? Может, уже сидят, ждут? Сидят, дьяволы, караулят? Ой, брат, гляди! Гляди, брат, в оба!»
Ирмэ дошел до дома и остановился. Постоял, подождал, прислушался. Тихо. Очень тихо. И собаки не лают. И в душной тяжелой тишине низко, как потолок, стоят грозовые тучи.
Вдруг все небо разрезала длинная узкая молния, осветив на миг улицу, дом, крыльцо.
Ирмэ свистнул. Так и есть! На крыльце, на нижней ступеньке крыльца, сидел человек.
Ирмэ не удивился, не испугался. Чего? Так он и ждал. Верно яге, за что им, дармоедам, жалованье-то платят? Пускай потрудится — посидит.
«Кто бы это? — подумал он. — Степа или усатый? Надо полагать — усатый. Сидит, чучело. Сидит — скучает. Рад бы, небось, домой, да нельзя. Жди, колода, жди. Так я к тебе и пришел! Погодишь!»
И вдруг услыхал храп, негромкий, с переливами «хрр-фрр». Человек спал. Ирмэ усмехнулся. Да уж! Полиция!
Он подошел почти вплотную да как гаркнет:
— Встать!
Человек — это был усатый стражник — вскочил ни жив, ни мертв.
— А? — просипел он. — Что?
— То, — сказал Ирмэ, — что спать на посту не полагается. Понял?
И тут усатый спохватился.
— Стой! — крикнул он. — Держи!
Но где тут «держи», когда темь и ни души? Усатый покричал-покричал что-то, потом сел. Сел и заснул. Заснул-захрапел. А храпел он здорово.
Ирмэ не видел, куда идет, а шел он к Алтеру. Да разве к Алтеру-то дворами? При свете молнии Ирмэ увидел, что забрел совсем не туда, куда надо. Незнакомый двор. Ни сарая, ни амбара, прямо впереди — высокий, бревенчатый забор. Ирмэ перемахнул через забор — опять двор. Что за чорт? Заблудился он, что ли?
И тут хлынул дождь. Хлынул густо, как из ведра. Пока Ирмэ добежал до застрехи — он весь промок. Однако и тут, под застрехой, проку-то мало: дождь хлещет по ногам, стегает, что кнутом. Подальше бы куда!
Напротив — пробежать двор — был навес. Ирмэ — рывком — раз! добрался до навеса, стал, перевел дух. И не каплет! Сесть бы — и совсем ладно! В темноте Ирмэ нащупал широкую деревянную скамью. Повыше — другая. Третья. Четвертая. «Лестница!» — понял он и повеселел. Наверху, стало быть, сеновал или склад. Ловко!
Он торопливо взбежал по лестнице и сразу же у входа споткнулся, чуть не упал. Потрогал ногой — мягкое. Рогожи, что ли? Ну, ладно. Рогожи так рогожи. Лишь бы поспать.
Ирмэ лег, растянулся. Вот благодать-то! Потом достал сверток, развернул его, положил рядом — сушиться. Потом, по привычке, повернулся на бок, потом уснул.
На дворе шумела гроза. Хлестал дождь. Сверкала молния. Гром гремел. А Ирмэ спал. Ирмэ спал — и храпел под стать усатому: «хрр-фрр».
Сколько он спал — неизвестно, может быть — час, может быть — два. И вдруг проснулся. Проснулся и сел. Он увидел свет на полу. Сначала Ирмэ ничего понять не мог: где он? Что за свет? Откуда? Потом пригляделся и понял: свет падает из круглого какого-то окошка, а таких окошек тут не меньше десяти. На дворе стихло — ни дождя ни грома. В круглое окошко глядится луна.
Ирмэ зевнул. Поспать еще? Или двинуться в Горы, к тетке? Луч света медленно полез по полу, от окна к двери. И вдруг Ирмэ увидел тяжелый крюк, ввинченный в пол.
«Это зачем?» подумал он.
«А чтоб п-повеситься».
Верно. Он уже раз спрашивал «Это зачем?» И Алтер ответил: «А чтоб п-повеситься». А Хаче сказал: «Богатые — они так и вешаются, вниз головой». Давно дело-то было. Они сидели тогда на складе у Моньки.
Ирмэ вскочил. Вот куда попал! К Моньке! Дела!
Он подошел к окну. Гроза прошла. Небо прояснилось. На небе стояла луна — белый круг с темными очертаниями мертвых морей и гор. Двор Рашалла, как когда-то, показался Ирмэ целым городом — и улицы, и площади, и переулки, и тупики. Прямо от ворот к амбару шла широкая дорога. От дороги к навесам, к сараям убегали боковые тропинки.
«Дела! — подумал Ирмэ. — От Моньки бегу — и у Моньки сижу. Индюку-то, пожалуй, и не снится, что я у него на складе. Узнал бы — ух, дело бы было. Однако, рыжий, смотаться отсюда надо. Место-то больно неподходящее. Который это час?»
В окошке Ирмэ виден был край неба и на небе — луна. Не понять — зорится, нет. И петухи не поют.
«Ладно, — решил Ирмэ, — покурю и пойду».
Он растянулся на рогожах. Закурил. Хоть последние-то пять минут попановать. Ведь дорога-то до Гор немалая.
«Так-то, — думал он, попыхивая цыгаркой. — Значит, вот они дела какие, индюк. Ты, значит, спишь и во сне видишь, как бы это меня сцапать. А я, значит, тут же, под боком, лежу, покуриваю. Табачок-то, конечно, не того, не «Стамбул 1-й сорт». Но ничего, курить можно. Да. А много бы дал, чтоб сцапать? Красненькую бы, небось, не пожалел. А то и четвертную, а? У, собака!»
Ирмэ сжал кулаки, приподнялся, будто рядом стоял Моня. Но Мони не было. Были пустые склады, рогожи, веревки и лунный свет на полу.
Ирмэ опять лег.
— Ладно, рыжий! — проворчал он. — Ничего!
Было тихо. Очень тихо. Где-то близко промычала корова. Ей, верно, приснилось, что утро. Но, выглянув из хлева, она увидела, что час еще ранний — одна луна по небу ходит, а люди и звери спят. Она вернулась в хлев, легла и уснула. Больше ее не слышно было.
«Лишь бы не заснуть», думал Ирмэ.
Он не спал, и глаза у него были открыты. Он ясно видел лунный свет на полу, рогожи, веревки. Не во сне видел — наяву. И наяву же видел старика-богомольца, которого он вчера встретил на дороге. Старик сидел на берегу реки, — а река-то была мелководная, узкая, — «неужто Мерея?» — дивился Ирмэ. Старик закинул в воду удочку, поплавок качался наверху, а рыба не шла. И старик сердился. «А все они, лавочники! — ворчал он. — Дерут с живого и с мертвого, — рыбка-то и не идет. Не дура, понимает». «Не смей их трогать! — На берегу вдруг появился Кривозуб. — Не смей их трогать! — кричал он, — они божьи». «Все мы божьи, — лениво сказал беженец в поддевке, — а, между прочим, немец нас бьет». «Так те и надо!» прокричала с дерева ворона. «Шалишь, брат, — прошумел ветер, — ш-шалишь». Ирмэ уснул.
Не вовремя уснул он, Ирмэ. Только он уснул, как месяц стал бледнеть, меркнуть, звезды — гаснуть одна за другой, и по небу поползли тонкие полосы зари. Если бы он не спал, он бы понял, Ирмэ, что наступает утро, что дольше торчать тут нечего, что уйти надо, пока не поздно. К тетке, — к дядьке, к чорту на рога.
Но Ирмэ спал. Ирмэ спал и видел чудный городок — Горы. Никогда не думал он, что Горы — они такие. Всего, во всех Горах, четыре дома. Каждый стоит особо, на искусственно насыпанном валу. И у каждого дома — пес. Псы по-человечьи лущат семечки и по-человечески переговариваются.
— Ох, — вздыхает, зевая, один. — Завтра — пятница. Надо заварить тесто на халу, а дрожжей-то нету, не достать.
— А ты — керосином, — советует второй.
— Разве годится? — удивляется третий.
— Все годится, кроме ситца, — скороговоркой лопочет четвертый, чем-то похожий на Зелика-брадобрея.
Первый обиделся.
— Брешешь ты! — сказал он.
— Ей-богу, не вру! — сказал второй.
— Нет, врешь!
— Нет, не вру!
— Нет, врешь!
— Тихо, — сказал третий, — кто-то идет.
Это идет он, Ирмэ. За спиной у него — котомка, в руке — посох.
— Где тут живет тетя? — спрашивает он.
— Во рву за канавой, — недружелюбно отвечает первый пес и глядит на Ирмэ голодными глазами и заходит справа. «Сейчас хватит!» думает Ирмэ и, чтоб оттянуть время, говорит дальше:
— Которая с краю?
— Чего не знаю, того не знаю, — скороговоркой лопочет четвертый и заходит слева. «Окружают!» думает Ирмэ и, весь дрожа от страха, кричит:
— Ее зовут Хаше-Перл!
Но уж первый пес раскрыл пасть величиной в тарелку, а четвертый, похожий на Зелика-брадобрея, прицелился, изловчился и — хвать за ногу.
— Ай! — кричит Ирмэ. Он беспокойно ерзает, дрыгает ногой, но не просыпается. Зря! Если бы он сейчас проснулся, он бы увидел Авдотью, прислугу Рашалла, толстую курносую девку: она вышла из дому и чего-то полезла на склад. Он бы увидел, как стремительно Авдотья вдруг кинулась в дом и какая тут беготня, сумятица поднялась в доме. Увидел бы это Ирмэ и, быть может, успел бы еще во-время схорониться, уйти. Кто знает? Но Ирмэ спал и видел сны.
И вдруг проснулся. Его разбудили чьи-то тяжелые шаги на лестнице и чей-то сиплый голос: «Да где он?» Еще не открывая глаз, Ирмэ понял: бежать! Но когда открыл — увидел: поздно! На склад поднимались Кривозуб, Белоконь, Семен и Моня. Моня был без шапки, в ночной рубашке, босой.
— Да где он? — сказал Кривозуб, оглядывая склад.
Моня протянул руку и показал на Ирмэ:
— Вот!