«Единственный сын великого хана, заблудившись во время охоты (чем начинаются лучшие сказки и кончаются лучшие жизни), заприметил между деревьями какое-то сверкание»...
Очень рано меня стала беспокоить быстротечность мужской юности. Мне шестнадцать, ему двадцать два, а через четыре года у него уже брюшко. Мне двадцать один, ему тридцать, проходит пара лет, и вместо принца – лысый, отечный, ленивый мужик. Мне двадцать четыре, ему девятнадцать, но героин превращает его в развалину прямо на моих глазах. Стало казаться, что эти цветы увядают у меня в руках, рассыпаются в пыль или расплываются гнилью. И вот однажды я встретила юношу, который пообещал не стареть.
– Мы не умрем от этого? – спрашивала я, входя в очередную дверь, которую он открывал для меня.
– Ну что ты, мы никогда не умрем, – отвечал он.
Время шло, он разменял четвертый десяток, но остался юным, как прежде, худым и сильным мальчиком с ясным лицом, тонко настроенными нервами и эластичным сердцем. Я думала: вот человек, глядя на которого, состарюсь. Не рядом с ним, рука об руку и у камелька, а старея, смогу смотреть на него, ну как на реку, на небо, смену времен года, на все изменчивое и вечное. Я слишком много захотела, но он не подвел: я никогда не увижу его старым.
Я пишу эти слова сегодня, во вторую годовщину нашей последней встречи, потому что та, другая дата, которая наступит через пару недель, не стоит запоминания. Я буду праздновать наши последние прикосновения, последнее наслаждение и мой последний взгляд в его лицо – только это и нужно помнить. Мне все-таки кажется, он не солгал. Умирают те, кто на моих глазах превращаются в стариков. А он всего лишь однажды ушел в горы.
Слабое утешение, конечно. Я смотрела на его щекастого ребенка и думала, что та кровь ушла в землю и я никогда больше не увижу такого лица. Но мне показали детские фотографии – с теми же щеками, глазами, бровями. И я поняла: еще лет десять, и я, возможно, узнаю его улыбку. Немного подождать, и вместо фотографий и воспоминаний я смогу смотреть на него – как на реку и на небо.
Это беспомощная попытка написать о нем. Совершенно не своим голосом. И совершенно не о нем.
Он был смешной, самовлюбленный, обидчивый, нежный, гордый, пугливый, умный, болтливый и красивый. Он смеялся, танцевал, плакал, пел, трахался, брил голову. У него был шрам в виде капли на крестце. Иногда кажется, если перечислить все приметы, можно заполнить пустоту на его месте. Из множества слов не сложить прикосновения. Но сегодня хочется бесцельно говорить «халва», не рассчитывая на сладость во рту. Потому что от этого чуть проще жить: руки, запах, голос, дыхание, лицо. Задница, которой он гордился, член, который он обожал. Отражение в зеркале, на которое он любовался. Вечная потерянность, которую он безуспешно пытался преодолеть.
И незабываемое почему-то, бред грибной: у меня же бровушки такие красивые, бровушки мои.
Но главное, главное для меня – с ним было интересно. Лучшая игрушка, лучший учитель, лучший любовник, единственный друг.
Октябрь 2006
Мы были рядом довольно долго. В масштабах нашего города и нашего возраста пять лет кажутся значительным сроком. Еще дольше мы были знакомы. Но настоящее началось, когда я переехала в соседний дом. Он стал заходить ко мне почти каждый день. Про себя я называла его Х, просто Х. Он рассказывал о себе и о своих женщинах. То есть мы болтали о множестве вещей, но разговор почти всегда сводился к его очередной связи. Со временем я почувствовала себя ходячим справочником по моральным и физическим патологиям множества женщин. Или – по несостоятельности одного-единственного мужчины. Новые подруги появлялись каждую неделю, а старые никогда не исчезали, время от времени обязательно всплывая в его рассказах. Они были бесконечно разными, но имели общее свойство – никто из них не годился для него. Поскольку он увлекался лицами обоего пола (и почти любого возраста), я не подозревала его в мужском шовинизме.
Романы развивались по простому сценарию: встреча, мгновенная влюбленность и длительное разочарование. Страсть оставалась непременным ингредиентом его отношений с женщинами, мужчинами, детьми, предметами, запахами и переживаниями. Поймав его сияющий взгляд, устремленный на кого-то, на что-то или в никуда, я понимала: это опять произошло. Ничего особенного не было в его невинной детской тяге ко всему занятному, удивляло другое – он всегда получал то, что хотел.
Когда он рассказывал о своих старых связях, сразу становилось ясно, чем его прельстила та или иная женщина.
– У моей первой жены вокруг п...ы росли редкие рыжие волосы, и это было безумно красиво. Такие, знаешь, как проволока, толстые и медные.
Больше ничего я об этой женщине не узнала, кроме имени – Алла – и того, что она его, восемнадцатилетнего, быстро бросила.
Еще одна женщина из «детства» заслужила отдельный рассказ.
– Я тогда работал дворником и спал с Алиной, которая заведовала магазином. Ее муж был охранником, и, когда я приходил к ней по ночам, она постоянно приговаривала, что если он сейчас вернется, то убьет нас. В конце концов я подумал: и правда, убьет – и перестал приходить.
У Бэлы тоже был муж, но тихий. Она казалась мне взрослой и умной. Мы какое-то время жили втроем, а летом сняли дачу в Расторгуеве. Я тогда первый раз прочитал Ошо и перестал трахаться. Через неделю она устроила мне дикий скандал. Она была такая опытная, такая всезнающая, поэтому отказывалась воспринимать хоть что-то, не соответствующее ее взглядам. Когда я впервые попробовал кетамин, то прибежал к ней счастливый, пытался рассказать, как это было сильно и страшно, как я блевал и трогал руками рвоту, потому что все казалось мне необыкновенным. А она противным голосом спросила: «И что?! Это хорошо, по-твоему, – наблевать и в этом копаться?!» И тогда я понял, что у нас с ней ничего не получится...
Он всегда точно знал не только почему полюбил человека, но и почему разочаровался в нем. По его рассказам, повод для любви чаще всего выходил какой-то мелкий и незамысловатый, а причина разрыва – невероятно весомой.
– Бэла сейчас растолстела, стала неинтересной. Недавно прислала мне стихи, это было приятно. Но она всегда была слишком безапелляционной, слишком.
– С Валей мы очень много ссорились, когда жили вместе. Она отказывалась быть откровенной, а когда я спрашивал, что не так, отвечала: «Сам, что ли, не понимаешь?!» А с какой стати я должен понимать? Есть претензии – давай поговорим об этом, и нечего сидеть с угрюмым лицом каждый раз, когда я с кем-то переспал. Молчала часами, понимаешь?
А начиналось все так замечательно. Мы с ней как-то отсидели десятидневную випассану. Приехал Монтека Чеа и провел тренинг, мужчины и женщины сидели отдельно, в молчании и медитации. Виделись мельком, только когда на обед водили. Это было так романтично. А когда все закончилось, я отчего-то решил, что она меня бросит. Во время медитации все время отвлекался и часто только делал вид, но Валечка не такая, она возвышенная, она сразу поймет, что я жульничал. Поэтому первое время я боялся с ней заговорить. Но и она грузилась, думала то же самое. В конце концов мы бросились друг другу в объятия и разрыдались.
А под конец нашей совместной жизни мы даже дрались, у меня на потолке кровь до сих пор. Слишком уж она ревнивая.
Однажды он похвастался, что Валя беременна.
– Понимаешь, у меня было чувство, что я не довел дело до конца. У нее никого нет, хоть ребенка ей сделаю. Был какой-то мужик, я сказал: «Выходи за него», – а она: «Ты что, не понимаешь?!» – типа, она меня до сих пор любит. Истеричка, – но вид у него был при этом страшно довольный.
Она родила толстого здорового мальчика и, хотя они договорились, что «ничего друг другу не должны», навсегда осталась в его жизни. Я думаю, она одна любила его совсем честно.
С Гришей они дружили со второго класса. Они были очень близки, поэтому, когда Х пришла в голову идея заняться сексом с мужчиной, он сразу подумал о Грише. Я спросила: а зачем, собственно, не будучи геями, они сделали это? Ответ был: «Потому что мы очень любим друг друга».
А еще обоих очень угнетала необходимость быть настоящими, брутальными мужчинами. Поэтому, когда очередная женщина слишком прижимала кого-нибудь, требуя «быть мужиком», они встречались и трахали друг друга в жопу.
Почти каждую женщину, отношения с которой длились дольше месяца, Х обязательно делил с Гришей. И считал своим долгом спать со всеми его подругами.
– Видишь ли, – говорил он, – Гриша болезненно ревнив, он прямо кончает от ревности, когда я трахаю его девочку. Я был бы счастлив, если бы кто-нибудь делал это для меня, вот так же вычислял мои болевые точки и доставлял мне настолько острые переживания.
К Грише у него было несколько претензий. Он звонил мне с Красной площади и кричал в трубку:
– Этот мудак недостаточно позитивен для меня! Он постоянно бубнит и жалуется, вечно рассказывает, какие все кругом уроды. Он постоянно что-то говорит и не дает мне вставить слово. Он все комментирует! Правда, он мудак, а я молодец?
И я отвечала:
– Конечно, душа моя.
Однажды мы пошли на этническую вечеринку в клуб «Дом». Там было принято танцевать босиком в маленьком, пропахшем благовониями зале. Мы разошлись в разные углы, чтобы не мешать друг другу, но я не теряла его из виду. Где-то через час он вдруг перестал скакать, сел на пол и закрыл глаза. Я подошла спросить, не устал ли он. «Я сейчас вспоминал, какая у Даши была грудь. Пойдем домой».
– У нее было странное лицо, совершенно неправильное, некрасивое, но такое, что глаз не отвести. Волосы хорошие. И совершенно кривая спина. Она как-то раз пошла к массажисту и потом рассказывала: «Представляешь, он пытался положить меня ровно! Ха!» Она была очень закрытая, Рак, как и ты. Очень трудно было добиться эмоций. Я, наверное, слишком на нее давил, и мы постепенно перестали общаться. А через год она обдолбилась в гостях и выбросилась из окна, с двадцатого этажа. Знаешь, встреть я ее сейчас, убил бы за то, что она это сделала.
Мы пошли в детский театр, где его знакомый служил клоуном. Посмотрели спектакль и отправились за сцену. Там у клоуна был закуток, где он спал, хранил вещи и принимал гостей. Кроме нас, пришла еще рыжая женщина по имени Елена. Она протянула клоуну косяк и сказала значительно: «На, тебе после спектакля ЭТО НУЖНО». Я сразу подумала, что Елена, видимо, не очень умна. Позже Х рассказал мне о ней:
– Я был довольно глупый, а ее считал весьма утонченной. Когда мы вместе поехали на Кавказ, она гладила меня ромашкой, пока я не засыпал. Говорила, что люди делятся на два типа. Или на три. Ну, в общем, постоянно всех классифицировала. Я спросил: «А ты кто?» – «А я никто, я наблюдатель». Господи, какая дура! Ее вещи до сих пор лежат у меня на антресолях. Сейчас приду домой и выброшу.
Там же, в театре, он познакомился с Жанной.
– Я тогда опять накурился, а она была такая вся пухленькая и аппетитная. Я решил заниматься с ней арабскими танцами. Генитанцами, блин.
Он увел ее к себе, а через пару дней позвонил мне среди ночи.
– Ты не знаешь, как вытащить из п...ы каменное яйцо?
Оказывается, Жанна пришла к Х вечером, но он планировал рано встать и отказался заниматься с ней сексом. Она отправилась в ванную, увидела там небольшое яйцо из гранита и засунула его себе во влагалище. А потом, естественно, не смогла вытащить. Поэтому до восьми утра они занимались тем, что пытались извлечь яйцо. Утром она пошла к гинекологу, а он, невыспавшийся, по своим делам.
– Лучше бы я ее трахнул, честное слово.
Зоя была очень загадочной. На самом деле ее звали Машей Мошкиной, но она именовалась Зоей Сарасвати и красила волосы в черный цвет, хотя от природы была блондинкой.
Они занимались тантрическим сексом и ничего не скрывали друг от друга.
– Все началось на семинаре, мы делали упражнение на доверие: когда ведомый идет с завязанными глазами, а ведущий его опекает. Это сложно, они везде лезут, но мешать нельзя. Только следить, чтобы чего не вышло. Зоя была ведомой и очень мне доверяла.
Когда они вернулись, Зоя переехала к нему вместе с котом и дочерью. Через неделю он стал заходить ко мне по нескольку раз в день и оставаться надолго. Кот описал все ковры, его отправили к бабушке, а дочь нужно было возить в музыкальную школу. К тому же Зоя испугалась прыгать с парашютом.
– Представляешь, мы взлетели, а она отказалась прыгать! Она меня обманула, говорила, что не боится смерти, а как дошло до дела, струсила.
Вследствие всего этого через месяц они решили пожить отдельно и сняли Зое квартиру в соседнем доме. Теперь ему было особенно удобно приходить ко мне на чай и рассказывать последние новости.
– Вчера мы поссорились с Зоей, а потом я ей позвонил. Мы вполне мирно поговорили, а потом она так осторожно спрашивает: «А ты почту проверял?» Я сказал «нет», повесил трубку и полез за почтой, а там письмо, и в нем всякие гадости. Меня просто взбесило, что она со мной мило щебетала, написав такое, и я побежал к ней. Она испугалась и не хотела открывать, но я сказал, что сломаю, на хрен, эту дверь, и она меня впустила. Я вошел, стукнул ее в глаз и ушел. Потом мы помирились, она теперь ходит с фингалом, страшно довольная.
Позже Зоя обрила голову и купила черный парик-каре, чтобы надевать его на родительские собрания.
И только через год он признался, что кота на самом деле отвез в какой-то подвал на другом конце города и там выпустил. Высыпал пару мешков корма и, когда кот отвлекся, сбежал. Я бы на Зоином месте его убила за такое.
Ирина запомнилась только тем, что спровоцировала его окончательный разрыв с Зоей.
– Получилось так, что у меня ночевала Зоя, а потом пришла Ирина, и я трахал ее в соседней комнате. Утром Зоя сказала, что с нее хватит. А Ирина на меня обиделась. Представь, мы потрахались, я лег на спину и сказал: «Ну вот, теперь с чувством выполненного долга можно и спать». И тут она как заорет: «Так это для тебя обязанность, что ли?!» Оделась и ушла. На следующий день, правда, заявилась без звонка и стала ломиться в дверь, но я в это время проводил сеанс психоанализа с Катериной.
Катерина была виолончелисткой, неплохой, видимо. Сошлись они на почве совместных занятий музыкой, потом нечаянно переспали. Х решил заняться с ней психоанализом, потому что девушка казалась ему слишком закрытой. Через неделю расстался с ней.
– Мы решили поговорить о сексуальных фантазиях. Я сказал, что представляю себя в бассейне с теплой водичкой, и в нем такие небольшие рыбки, которые иногда подплывают ко мне и присасываются, так «чпок, чпок». Не обязательно к гениталиям, понимаешь? А она, она...
Она сказала, что представляет школу для маленьких девочек, которые все время ходят голыми. Их часто наказывают: завязывают глаза, а учителя становятся в круг и стегают плетками.
– А себя она видела в качестве ученицы или учительницы?
– Боюсь, что учительницы. Нет, я понимаю, если девушка полжизни держит между ног деревянный инструмент женоподобной формы, у нее не все в порядке с головой. Но не до такой же степени... И я со своими рыбками... Ну ее.
Мне кажется, ее он действительно любил.
– До меня она вообще не особенно интересовалась мужчинами. А потом появился я и снес ей крышу.
Да, какое-то время у них все было очень хорошо, а потом Лариса уехала на дачу, и он, скучая, почти поселился у меня. Приходил к завтраку, варил кофе, забирался с ногами на стул и рассказывал одну из своих историй. Сейчас, когда я пишу все подряд, он кажется чудовищем – растленный, самовлюбленный, жестокий. На самом деле он был очень умный и добрый мальчик. Уж поверьте мне на слово, умный и добрый, только нервный.
И красивый. И, понимаете, не спать с ним было глупо. Он весь был заточен под это дело – любить женщин, развлекать женщин, доставлять им удовольствие и причинять боль.
И я вдруг испугалась, что потеряю его. Как-то у них с Ларисой все далеко зашло. А я хотела, чтобы он и дальше приходил ко мне, варил кофе и рассказывал чудовищные сказки.
Вечером мы гуляли в парке. Так получилось, что шли по одной тропинке, потом она раздвоилась, и нас разделила густая мокрая трава. Я остановилась, прикидывая, во что превратятся мои белые льняные штаны, а он тяжело вздохнул, пересек травяной остров, взял меня под мышку и перетащил на свою дорожку. Я подумала: «Сегодня», – ведь он впервые прикоснулся ко мне, этот развратный тип, впервые за два года. (Потом он сказал, что тоже подумал «сегодня», но не в тот момент, а чуть позже, когда мы взялись за руки и переплели пальцы. Я такого не помню, но отсчет в любом случае начинается с этого дня.) Ночью я осталась у него и честно попыталась вступить в порнографическую связь, но ничего не получилось, у меня по крайней мере. Я вспоминала последнюю дюжину его девушек и думала, что он всяких красоток навидался, а у меня на попе пять кило лишних. И вообще, он тантрист, а я чего? Утром договорились: мы сделали это для галочки и теперь спокойно дружим дальше.
За следующую неделю я похудела на три килограмма, бросив есть, накупила обтягивающей одежды и сделала химическую завивку – и все это для того, чтобы доказать себе: он мне совершенно безразличен. Если мы внезапно поссоримся, я останусь красивой и независимой.
Лариса вернулась с дачи, мы встречали ее у автобуса – он с цветами, я в кудрях и в новой маечке.
– Ты что-то такое сделала с волосами, – сказала она, – и с лицом. И с телом.
– Ничего особенного. – А сама подумала: «Я теперь преступница, не надо мне было к вам лезть».
Что-то у них пошло не так. Она рассказывала мне об угасании романа, а я молчала, испытывая странную тайную нежность. Я знала нечто, ей неизвестное, была причиной горя, которое надвигалось на нее и которого она пока не видела. Но я, я-то знала. Это как сидеть у постели умирающего, который свято уверен в своем выздоровлении. Развлекать разговорами, вытирать пот со лба и подавать воду, в которую сама же и подмешала какую-то гадость.
Но иначе не получалось. Я не была влюблена – что я, дура, что ли? – но не могла отступиться. Он был барабанщик, перкуссионист, и кожа на его ладонях огрубела, иногда трескалась. Но пальцы его чувствовали ритм самой жизни, и против этого я не устояла. Он давал уроки игры на барабане, делал массаж за деньги, зарабатывал телесно ориентированной психотерапией, танцевал, пел, ходил на руках и, черт возьми, был ужасно красивый. Извини, Лариса, я не могла.
А я занималась всякой ерундой – немножечко дизайна, немного полухипповского рукоделия, немного пописывала в сетевые журналы («Как избавиться от соперницы за четыре дня – так, чтобы Он ни о чем не догадался»...) – как раз чтобы снимать маленькую квартиру и кормить кота. И хоть я и делала вид, что жизнь моя и без того полна до краев, он был для меня настоящим развлечением. Но я его не любила. Нет.
Однажды мы поехали на дачу к Ларисе. Был большой теплый дом, портвейн из сельского магазинчика, широкая постель на троих. Секса не случилось, у Ларисы начались месячные, поэтому мы просто спали. Я отодвинулась на самый край, но среди ночи мне приснилось что-то плохое, я подползла к ней, прижалась и тут же заснула. До сих пор не могу забыть состояние покоя, которое охватывает рядом с человеком, которого обманываешь. Иногда я думаю: что, если бы той ночью между нами троими все произошло? Ситуация осложнилась бы или наоборот? Ох, не знаю. Мне всегда казалось, что секс здорово упрощает дело, легче становится разговаривать и вообще. Но со временем все равно выходит сложно.
Утром мы долго бегали по желтым марсианским полям, потом он уехал, а мы с Ларисой сначала убрались в доме, а потом всю дорогу разговаривали об их любви. «Конечно, он тебя любит», – говорила я.
Когда Ларисе донесли о нас, я удивилась несказанно. Думала, что наши общие знакомые обязаны были ее поберечь. Мне она не сказала ничего, а я, задыхаясь от стыда, написала ей письмо. Что мы с Х – глупые злые клоуны, которые не умеют любить. Это было очень красивое письмо, но она не ответила, наверное, отвращение не позволило.
Осенью мы много гуляли, часами кружили по мокрым темным улицам и разговаривали. Однажды он позвонил около восьми и позвал в гости, «но сначала погулять». Мы быстро-быстро ходили, и он опять пытался рассказывать о женщинах, но сбивался и совершенно явственно нервничал. И вдруг впервые он заговорил о нас, о том, как много для него значат доверительные отношения и все такое. Сказал, что у него есть сюрприз для меня, там, дома. Я почувствовала, как внутри нарастает тепло. Он, видимо, влюбился в меня и теперь, дурачок, не знает, как сказать. Я поднималась в его квартиру и гадала, что за сюрприз меня ждет. Еще у порога он завязал мне глаза шарфом, отвел в комнату, мгновенно снял с себя одежду и раздел меня, поднял на руки и понес в кровать. Я думала, постель его усыпана цветами, не меньше. Но когда мы легли, я поняла, что цветов нет, а под одеялом шевелится что-то большое, теплое и Гришиным голосом говорит: «Интересно, кто это?»
Поймите меня правильно. Нет, вы поймите. Откуда ему было знать, что я уже намечтала себе ложе из роз? Если бы я возмущенно вскочила и ушла, он, может быть, и не удивился бы, но сама я чувствовала бы себя полной идиоткой. Я осталась.
Тем более, четыре руки всегда лучше, чем две, и, если закрыть глаза, кажется, что Шива спустился, чтобы обнять тебя всю. Доброго немецкого порно не получилось, но было здорово, если честно.
А поссорилась я с ним под интересным предлогом. Я сказала, что он не бережет мою репутацию, раз Гриша теперь знает о нашей связи, да еще вот так... доподлинно. Притянуто за уши, согласна. Но не могла же я сказать про розы, в самом деле.
Только после Нового года я перестала злиться и в знак примирения пришла в гости.
– Что новенького?
– О, Надя, такая, знаешь, Надя...
Надя занималась капоэйрой. Или это слово не склоняется? Смесь борьбы и танцев, коротко говоря, когда под музыку прыгают и лягаются. Казалось, они нашли друг друга, чего уж больше: она пляшет, он стучит, а в промежутках – красивый секс открытых и подвижных людей. И ни одного лишнего килограмма на попе.
Но Надежда оказалась несколько жестковата, на его прихотливый вкус.
– У нее нет талии, а талия, ты же знаешь, это все – это умение подстраиваться, гибкость и секс. Она на меня давит! Она все время трясет меня и что-то требует. Женщина-талтек.
Однажды я наблюдала, как они общаются. Надежда вошла и потребовала кофе, сказала, что он ее достал, что она хочет остаться сегодня на ночь, что муж ее тоже достал и где, наконец, кофе. Тогда он залез на массажный стол, свернулся в позу эмбриона и закрыл глаза. Я сочла за благо уйти.
Я вообще приходила к нему редко, гораздо реже, чем он ко мне, хотя в его квартире было безумно уютно, а у меня вечно пахло котом. Но в тот день он особенно настойчиво зазывал к себе, и я согласилась.
– Заходи в гостюшки, а? У меня скоро урок, новая ученица, но это минут на сорок пять, а потом мы с тобой пощебечем...
Я не торопилась: оделась потихонечку, пошла длинной дорогой, заглянула в магазин за шоколадкой и уже около подъезда перезвонила, что «сейчас придууу». А он как-то вяло: «А, ну заходиии...» И я подумала – «ага». Нет, ну не надо быть провидицей, чтобы подумать «ага»; час назад он горел желанием, а после визита новой девушки остыл.
Я вошла и увидела ее. Ну да – невозможно тонкая, глазастая и большеротая девочка. На ней были оранжевые штаны, цветастое платье до колен, какая-то кофта и бандана – очаровательно, устоять невозможно. Ровно та смесь восточного стиля и европейского разгильдяйства, которая могла прельстить моего неискушенного милого. Сам-то он одеваться не умел совершенно.
– Хочешь кофе?
– Да. Я буду пить из твоей чашки, а ты себе свари новый. – Клянусь, сказала это без задней мысли. Просто в тот момент мне захотелось именно его белую фарфоровую чашку, ну что ж теперь поделаешь. У девушки сделалось интересное выражение лица. У него, впрочем, тоже.
Через полчаса она ушла, и я спросила:
– Ну?!
– Слушай, я такой дурак, кажется, влюбился.
– Это прекрасно, – фальшивым голосом ответила я, как и всегда в таких случаях. Не то чтобы я претендовала на его сердце, но мне было бы приятно, если бы все мои друзья были свободны, а еще лучше, если бы любили только одну женщину – понятно какую. Так спокойнее.
И тут же перестала с ним разговаривать.
Три дня он молчал, потом позвонил и рассказал, как здорово они проводят время. Просто обалдеть, как здорово. Курят траву и гуляют по городу. Олюшка такая раскованная, такая раскованная. У нее собаку, знаешь, как зовут? – Ольга.
На следующий день они пришли ко мне в гости – свежеобразовавшаяся счастливая парочка, но почему-то уже с перекошенными лицами. Я была сама приветливость.
– Вы такие прекрасные, просто чудо! А ты уже перевезла свои вещи к нему? – Тут он отчетливо содрогнулся. – А где вы планируете отдыхать этим летом?..
После их ухода я спустилась в парк, к реке. Был конец мая. Когда я смотрела на медленную прохладную воду, мне казалось, что это все такие мелочи – Олюшка какая-то, наша нелепая дружба, ревность, замаскированная свободой. Главное, что вода течет не останавливаясь, что утята пока маленькие, трава еще свежа и земля с каждым днем прогревается все глубже. Если взять подстилку, можно часами валяться у реки, читать или смотреть на всякую дрянь, проплывающую мимо.
На следующий день в дверь позвонили. С ума сойти – Олюшка. Да у нее сердце льва: вот так прийти ко мне дружить... Его, видите ли, не оказалось дома, и она решила скоротать время со мной. Я так удивилась, что даже картошки ей пожарила.
Разговаривали часа три. Девочка оказалась до странности разумная, хотя употребляла сомнительные вещества вроде винта, который называла «любовь в баяне». Она училась в Историко-архивном, жила в собственной квартирке на Ленинском проспекте. Строгий папа иногда заставлял ее ходить на разовую нетрудную работу, но без особого успеха. Она любила этническую музыку, наркотики и секс. Нормальный, в общем, сероглазый ребенок.
Мы пошли погулять. Я выдала ей свой синий натовский свитер и повела смотреть на реку, – честно говоря, не очень умею развлекать девушек. Стемнело, она развела маленький костерок, и мы долго таращились на огонь, говорили о «нашем мальчике», о том, как у них теперь все будет хорошо, потому что он ее любит, это же ясно.
Потом полезли вверх по склону, к дороге, проломились через кусты и разошлись, я – домой, а она, в моем свитере, к нему.
Всю следующую неделю он звонил и нервно рассказывал о творческих успехах и большом счастье: правда, его белая фарфоровая чашка треснула, но зато они с Олей прекрасно понимают друг друга, вместе стучат на барабанах и пьют микстуру от кашля.
– Что, Олюшка простудилась?
– Да не, если выпить флакон «Тусина», то приход почти грибной.
– Да вы, никак, наркоманы?! Еще клей начните нюхать... Знаешь что, оставь-ка ты меня в покое, вы оба мне противны.
В конце июня Ольга уехала в Крым, в Симеиз, но я не спешила к нему. Противно. Весь этот сопливый кайф, в поту, слезах и рвоте, истерическая любовь, которой он гордился, сомнительные глубины взаимопонимания и взаимопроникновения – такая жалкая гадость, по сути. Главное, держать себя в руках, быть прохладной и точной, как лезвие.
В конце июля он пришел и заявил, что я струсила, прячусь от реальности, что мы должны прояснить отношения и – внимание! – для этого нужно поесть грибов. До сих пор иногда думаю, почему в тот момент мне все показалось логичным. Прямо детский сад, чисто на слабо взял – «сначала попробуй хоть раз, а потом говори».
И я согласилась.
Времени на размышление не осталось: через пару дней я тоже уезжала в Крым, но в Севастополь, а на завтра была назначена обнаженная фотосессия, первая в жизни, – фотограф, у которого я иногда подрабатывала ассистентом, уговорил. Да и мне было интересно взглянуть со стороны на свое тело. Отсняли три пленки часов за шесть и сели попить чайку. Неожиданно для себя затребовала водки и колбасы (это я-то, которая питалась исключительно йогуртами и зеленым чаем), брутально выпила, закусила и поехала становиться наркоманкой.
Только у него дома сообразила, чем вызвана колбасно-водочная эскапада: зная, что не стоит мешать алкоголь с грибами, я искала повод для отказа. Осознав этот факт, выпила пол-литра воды и пошла блевать: не царское дело – себя обманывать.
Мы сели за низкий столик, он выложил две кучки грибов: элегантных, коричневых, несомненно, ядовитых. Залил кипятком, и мы распили отвар на двоих, потом «подожгли» и стали ждать результата. Я гордо сказала, что меня не берет, а он раздраженно предложил перейти в комнату.
Я как раз смотрела на огонек его музыкального центра и думала, что точно не возьмет, когда красный глаз расшестерился и затанцевал.
Африканский орнамент отделился от простыни, приобрел объем и попытался втянуть меня в зеленый треугольник.
Ужас – это мягко сказано... Дело не в том, что я испугалась, проваливаясь в щель между полосками, дело в утрате контроля над ситуацией. Я больше не владела собственным сознанием, и это оказалось невыносимым. В мире не осталось ни единой точки опоры. Только туман и мерзость, как я и предполагала.
И тут мир встряхнул меня и сказал «не уходи». Я открыла глаза. Мужчина поймал мой взгляд и удержал, он выкрутил меня из воронки, обнял и растворил в себе мое тело: запросто прошел сквозь кожу и кости, рассеял по всей комнате, и, как сейчас помню, я увидела, что оргазм, например, находится в левом нижнем углу возле двери, и если понадобится, до него легко дотянуться. Это, оказывается, очень просто – оргазм, но мне он в тот момент был совершенно не нужен.
Я осознавала тщету всего сущего, а в таких случаях не до удовольствий. Я вдруг поняла, что все в мире равнозначно, а потому не имеет смысла.
Вообще. Никакого. Смысла.
Открыла рот, чтобы сообщить об этом, но и это не имело смысла, поэтому я закрыла рот и замолчала на многие часы.
Он сказал «я тебя люблю». С ума сойти, наша подозрительная дружба продолжалась три года, и ни о чем таком речи не было, я слишком закрытая, он слишком свободный – мы просто общаемся, просто общаемся. А тут вдруг – «люблю». Господи, еще вечность назад я бы торжествовала, но теперь, когда смысл существования утрачен, какая разница?
Но и перед лицом вечности оказалось, что у меня доброе сердце. Ладно, я теперь ЗНАЮ. Но он, бедный мальчик, ни в чем не виноват, поэтому нужно ответить «и я тебя». И я ответила.
Я посмотрела в его лицо. Передо мной сидел настоящий Шива, неподдельный, сильный, прекрасный и многорукий. И я любила его. Я владела им, собой и всем миром, и это был самый полный контроль, которого мне когда-либо удавалось добиться. Я познала «тотальную власть через растворение», точно как обещал Ошо. Если бы у меня возникло желание взлететь, я бы взлетела, но в тот момент было недосуг – я любила.
А еще я хотела пить. И мы снова пошли на кухню.
Он налил мне желтого чая в мелкую бледную пиалу. Я посмотрела на нее и подумала, что владею миром, а вот взять эту чашку иначе чем рукой не могу. Я представляла себе, как остывший горьковатый чай охлаждает губы, сухой язык, горло. Какое было бы наслаждение – заставить жалкую безвольную плошку подняться и напоить меня. Но я не могла. Все оказалось так безвыходно, что я заплакала.
Я плакала, тряслась от жара и спрашивала: «Мы не умрем от этого?» А он ответил: «Мы никогда не умрем».
Это было очень хорошо, и мы пошли спать. Он уже устал, лег на спину и закрыл глаза. У меня осталось еще немного сил, хотелось разговаривать, но мужчина спал. Я слегка рассердилась и некоторое время развлекалась тем, что трансформировала его лицо и тело – растягивала и сплющивала черты, уменьшала руки и ноги, совсем было свила его спиралью, но испугалась и тоже заснула.
Утром торжественно добила его чашку, потому что на фарфоре не должно быть трещин, и поехала в «Детский мир» за новой.
На мне был оранжевый топ с открытой спиной, на завязочках, и на эти завязочки я поймала молоденького длинноволосого хиппи по имени Радуга. Радуга позвал гулять в Ботанический сад, я быстро купила чашку, и мы поехали.
Мы шли через поле, и я взахлеб рассказывала про грибы, фотосессию и полную свободу, а он вдруг остановился и спросил:
– Можно, я развяжу твои веревочки?
– Ну конечно! – В тот момент я вообще была очень позитивна.
Он развязал бантик у меня на спине и спросил, нельзя ли снять топ. Чего ж нельзя-то?
Он опустился передо мной на колени и осторожно тронул губами правую грудь. Мы стояли посреди поля в золотистой траве. Небо было вокруг нас, и оно было голубым.
Это очень важно, вы понимаете?
Мы так постояли, потом он поправил мой топ, и мы углубились в сад. Спустились под сень деревьев, прошли по глинистой тропе вдоль маленькой грязной речки и присели на берегу. Радуга решил искупаться, разделся и полез в воду. Потом выбрался, и я отметила, что член у него просто замечательного размера. Он предложил и мне снять одежду, но я не хотела. Мы еще немного посидели, поговорили о политике, потом он оделся, и мы ушли – от реки, из сада, в метро, где и расстались (навсегда, разумеется, иначе было бы глупо).
На следующий день я уехала в Севастополь.
В купе, кроме меня, были еще три женщины, и я решила пообщаться, но они смотрели с глубочайшим недоумением, как будто с ними пыталась поговорить птица или пылесос. Я забралась на свою верхнюю полку и проспала часов двадцать. В Севастополь приехала совершенно нормальной, только очень-очень задумчивой.
* * *
В конце августа я вернулась и тут же, выходя из метро, увидела его удаляющуюся спину, бритую голову, рюкзак, прыгающую походку – и не стала догонять. Женщина с поезда, знаете ли, не лучшее зрелище для впечатлительного юноши. Но из дома конечно же позвонила, сразу после душа, и он немедленно пришел.
Мы страшно обрадовались друг другу.
У него жила какая-то очередная Вика или Света, эзотерической направленности девушка, приехавшая из Саратова или Самары на тантрическую тусовку и подобранная для обычного ритуального действия: поговорить, накурить, постучать в барабаны, потанцевать, трахнуть и дальше уже спокойно стучать в барабаны сколько захочется. Как правило, через пару дней девушка все меньше хотела барабанить и все больше трахаться, а он – наоборот, поэтому ритуальные действия всегда завершались мини-ссорой, и его дом освобождался. Но в тот вечер он для разнообразия ушел сам, предоставив недоумевающую Вику или Свету самой себе.
И вот он привычно сидел на стуле на корточках, наблюдал, как я перемещалась по дому, разбирая вещи, и выискивал в моем теле следы моря, солнца, лазания по горам, занятий любовью.
И, не умолкая, говорил, потому что любил разговоры больше всего на свете, не считая танцев и барабанов.
Чуть позже мы пошли в постель. Я, после бессонных суток в поезде, страшно хотела спать. И вот я легла на спину, повернула голову, посмотрела на его лицо и подумала: «Какой же ты красивый, душа моя!» Закрыла глаза, улыбнулась и отвернулась. А потом опять повернулась к нему, открыла глаза и опять увидела этот четкий профиль – темные короткие ресницы, сомкнутые как-то самозабвенно, прямой, хотя и дважды перебитый нос, губы, изогнутые луком амура, твердый подбородок, длинную шею – и снова подумала: «Какой же ты красивый, душа моя!» – и улыбнулась.
И по изменившемуся освещению поняла, что между этими двумя мгновениями прошла ночь.
* * *
Ольга застряла где-то в Симеизе, и он беспокоился, звонил ее отцу, говорил с ним низким уверенным голосом «о будущем Олюшки».
В сентябре (нет, не в конце на этот раз, в начале) мы отправились на длинную-длинную прогулку, которая потом вошла в историю наших отношений под названием «Форсирование реки Сетунь».
Это была ранняя сумрачная осень, нас занесло на бескрайнее поле, все изрытое, но сухое, так что ноги не проваливались в землю, а постоянно цеплялись за кочки, и сам процесс ходьбы казался чрезвычайно сложным и важным. Даже просто идти было ДЕЛОМ. Мы пересекли поле, поднялись на железнодорожную насыпь и пошли по шпалам. Я боялась поезда, но после тех летних грибов все мои страхи стали несколько условными. Даже если во время нашего похода меня переедет поезд, это будет всего лишь одним из событий большого путешествия, вот и все, – так казалось.
Мы долго шли, переходили какие-то магистрали, огибали холмы и наконец оказались в приречных зарослях. Возле маленького дикого огородика со щавелем стоял низенький шалаш. Милый сказал, что это называется блиндаж, они такие делали. Из шалаша выглянул удивительно грязный мальчик – мой милый, я думаю, никогда в детстве так не пачкался.
Странные плантации, огороженные колючей проволокой, спинками от кроватей и обыкновенным штакетником, тянулись вдоль реки, но никакого мостика не наблюдалось. Такое впечатление, что огородники обитали только с одной стороны, на другую перебраться никогда не пытались. Мы увидели поваленное дерево и решили пройти по стволу. С моим чувством равновесия это был смертельный номер, но я вцепилась в его руку и, потея от ужаса, шаг за шагом, прошла.
Мы вылезли из кустов и оказались в Европе. Совершенно пустое гладкое шоссе, подстриженные газоны, площадки для гольфа, высокие дома поодаль. И ни одного человека. Я традиционно испугалась: здесь уже все умерли, и мы сейчас умрем. Но он все вел и вел меня. Мимо пустых машин, мимо постепенно простеющих домов (вот уже пятиэтажки, а вот сараи), мимо злой собаки. Перебрались через очередные железнодорожные пути (в это время он рассказывал мне о Стокгольмском синдроме) и чудесным, необъяснимым образом оказались на площади Победы. И красные фонтаны забили из земли, и полная луна засияла на небе.
Я при виде всего этого безобразия почувствовала, как в левом боку что-то сжалось и опустилось. То есть понятно что – месячные пришли, но в данном случае начало цикла было обставлено как никогда феерически.
Я добралась до дома и очень тихо просидела неделю.
Ольга наконец вернулась в Москву.
Мой милый уже был порядком раздражен длительным ожиданием, а тут оказалось, что в Крыму она вступила в увлекательные отношения с некой парой и не намерена разрывать тройственный союз или допускать в него четвертого.
Поссорились они, в общем.
Долго переругивались, делили диски и книги, которыми успели обменяться, мучительно возвращали друг другу ключи от квартир. И я думала, что все это никогда не закончится, но однажды он пришел ко мне совершенно сияющий:
– Представляешь, я влюбился в Полину! И еду в Индию! Не переживай, я буду в хороших руках.
– Это пре-крас-но, – ответила я.
Уходя, я иногда, забывшись, просила у него расческу, а он говорил: «Ну откуда у меня?!» Он брил голову из эзотерических соображений и чтобы скрыть раннюю лысину, но получалось неубедительно, по крайней мере другие мужчины ехидно спрашивали у меня: «А кто этот лысеющий молодой человек?» Так вот, в этот раз он выдал приличную массажную щетку, и у меня внутри все вспыхнуло от радости – неужели позаботился? Вот так, вспомнил, улыбнулся и купил, чтобы после любви расчесывать мои золотистые кудри? А он: «Полина вчера забыла». Фу, дурак.
Накануне отъезда Ольга облила дверь его квартиры бензином и подожгла.
Вы знаете, если бы не она, наверное, это пришлось бы сделать мне (где бы ты ни была сейчас, девочка, ты прелесть).
Но он все-таки уехал, вернулся, и мы продолжали наши странные путешествия до тех пор, пока он в одиночку не перешел безымянную горную речку, окончательно разделившую нас. Его бессмертная фарфоровая чашка (уже в третьем своем воплощении) стоит у меня в шкафу, но я больше не пью из нее.
Но нет, еще не сейчас. Еще одна история, прежде чем я перейду к совсем плохому... Хочется описать не только общие места, но и серую осеннюю реку, у которой стояли мы, одетые в синее и вишневое; подсвеченный обелиск в заснеженном небе; ночные прогулки по парку, когда, держа его за руку, я совершенно явственно чувствовала, как легко дышать только любовью. Черт, я так надеялась избежать этого слова.
Весной я переехала в другой район, и мы стали встречаться реже.
Я повторяюсь – мы не были влюблены в розово-страстном смысле этого слова, но из нашей длительной дружбы выросла такая всеохватывающая привязанность, что не было нужды находиться рядом постоянно. В этой привязанности вполне мог поместиться остальной мир. Я помню, как моя нежность распространялась, раскидывала крылья прямо от метро, осеняя и мокрую дорожку, и светофор, и клены, и ларек со сладостями, и ступеньки, ведущие в его двор, и сам двор, и рыжего кота в нем, и подъезд, на первом этаже которого всегда пахло щами (я приезжала туда недавно – щами пахнет до сих пор), и лестницу, и черную дверь квартиры, и саму квартиру, с его барабанами, одеждой, благовониями, с ним. Поэтому, когда появилась Розочка и он сказал, что ее тоже нужно полюбить, мне показалось нетрудным включить ее в круг своей нежности. Как Цветаева писала: «Сонечка была дана мне на подержание», так и мне хотелось держать ее, как голубку, в руках, и чтобы сердце билось в мою ладонь. У нее было худое и прямое тело, как осинка, с родинкой под левой грудью, словно третий сосок. Розочка любила экстази. «Не бойся, от этого не умирают, от этого живут». Съев таблетку, она снимала штаны и оставалась с голой попой. Совершенно асексуальный детский жест подчинения: «Я еще маленькая, я без трусов, можно меня наказать или посадить на горшок». Я гладила ее худую вздрагивающую спину и говорила: «Бедный одинокий ребенок, девочка, о чем ты молчишь?» Мне казалось, что горло ее вечно сжато невысказанной просьбой о жалости. Она уходила в соседнюю комнату и плакала на полу в одеялах, а я, задыхаясь от нежности (я знаю, как скомпрометирована эта фраза, но никуда не деться от нее, от нежности, заполняющей грудь и горло, выступающей сквозь кожу, терзающей руки желанием прикасаться и гладить), оставалась сидеть, слушала плач, купаясь в ее чувствах. Не в обиде, а в том, что наша девочка так сильно живет, так открывается и изливает свое сердце. Х учил меня уважать чужое переживание, не мешая человеку постигать всю меру отчаяния, одиночества и личной смерти. И принимать его, когда он вернется в поту и в соплях, огладить несчастное трясущееся тело, прижать его голову к своей груди и сказать все-все слова любви, какие найдутся в душе. Поэтому я просто сидела и ждала, когда она придет ко мне. Не дождалась, уехала домой и по дороге вспоминала биение ее сердца в моих ладонях. И утром тепло не покинуло меня, я проснулась с любовью и позвонила ей, чтобы сказать: «Люблю тебя», – а она ответила: «Я тоже».
Через пару дней он снова позвал меня. Мы лежали обнявшись и негромко разговаривали о всякой всячине, как привыкли, – о погоде, о концертах, о его занятиях с учениками. Розочка сидела у нас в ногах, под лампой, и делала коллаж, вырезая картинки из журналов «Факел», «Она» и какого-то порно. Время от времени она звала нас посмотреть, а мы говорили: «Не хочется, Розочка», – и продолжали болтать. Она ушла в соседнюю комнату, включила Цезарию Эвору, и он сказал ласково: «Розочка грустит. Она всегда слушает „Содад“, чтобы поплакать». Я спросила, не уйти ли мне, а он сказал – рано, и я вдруг стала говорить ему о любви, о нашей с ним неизбежности друг для друга. Не меняя интонации, тем же тоном, что и о погоде, спросила: «Почему ты не женишься на мне?» А он ответил, что ему нужна такая же, как он, расп...дяйка, «жена барабанщика», понимаешь, не «мама», а такая, как Розочка. Я почувствовала острую жгучую обиду, я давилась дыханием, а он очень внимательно смотрел на меня, гладил по лицу и говорил: «Да, да, как больно, девочке больно, как ты красива, когда живешь». И я отдавала ему свое мокрое лицо: несчастные глаза с розовыми прожилками, покрасневший нос, распухшие потрескавшиеся губы, поперечную морщинку между бровей, усталую кожу, местами шелушащуюся от холода, а местами с черными точечками пор – обнаженное, открытое, стремительно стареющее лицо, а он все повторял: «Как же ты красива!»
Потом он пошел сделать чай и по дороге заглянул к Розочке.
И тут я услышала ее крик. «Стерва, стерва, сука какая, я тут плачу, а она не жалеет меня, не утешает! Ты говорил, надо ее любить, а она не хочет мне помочь, змея фальшивая!» Она роскошно, во весь голос кричала, а потом начала хлопать дверью – громко, сильно, так что побелка сыпалась, она била и била дверью об косяк, потому что не могла ударить меня. Он сказал: «Вот теперь, пожалуй, пора». Я вышла в коридор, припудрила лицо, подкрасила глаза и губы, надела сапоги, куртку, заглянула в комнату и сказала: «Ребята, спасибо за спектакль, стоило бы продавать на него билеты, но чтобы я согласилась на это еще раз, вам, пожалуй, придется мне приплатить».
И больше не приходила к нему, пока они не расстались.
Мы говорили о смерти, мы бесконечно долго говорили о смерти, пока однажды не умерли слова. Впрочем, нет, слова не умерли до сих пор, это последнее, что у нас осталось. Ни событий, ни чувств, только желание произносить слова, называя вещи, которых не существует. Первым умерло межсвидание – это такое долгое счастье, которое сохраняется между встречами. Когда он набирает номер, чтобы сказать, что вернулся домой, что было хорошо, и завтра... А утром он если уже не у моего порога, то звонит, чтобы сказать, что как же все-таки было хорошо... Нет нужды встречаться каждый день, но обязательно все время держать в уме, что вместе нам хорошо. И это длилось так восхитительно долго – годы! – что, казалось, навсегда. Длительные периоды невстреч, когда его не было в городе, ничего не меняли.
И ничего более странного пока не случалось в моей жизни, чем окончание этой близости. Просто началось медленное умирание нашего романа, когда листья желтеют и падают, почти незаметно, но однажды, через две недели, оказывается, что листьев уже нет совсем, голые деревья и пустая обложка.
Мы оба осознавали ситуацию, но неприличная банальность, вроде «мысль изреченная есть ложь», по-прежнему, до изумления неизменно, сбывалась.
Мы испытывали вполне определенные чувства, месяцами убеждаясь в их достоверности («да, точно, точно, нам давно пора разойтись... а может?..» – «нет, точно – все»). И вот наконец, когда приходил момент их озвучить, совершенно формально обозначить словесно то, что уже ясно, тогда... Сначала оказывается тяжело говорить. Физически, до пресечения дыхания, до вполне ощутимых комков в горле – тяжело. Потом, когда все-таки удается, понимаешь, что все продуманные, измысленные слова, прежде чем выйти из уст, по избыточной траектории прошли через сердце и там обрели такой жар, что иссушают горло и губы до трещин. (Выпей воды... и продолжай...) Продолжаешь, со сладострастным намерением наговорить жестоких и честных слов, чтобы увидеть, как он под их весом буквально складывается пополам, пряча лицо и живот, потому что только любившая может столь экономными движениями нанести максимум разрушений... Да, продолжаешь, и оказывается, что по какой-то глобальной несправедливости ты испытываешь все нюансы его боли, и твои тонко заточенные орудия пыток превратились в стыдные, но от того не менее страшные, игрушки мазохиста. И в самом конце, добивающим ударом, когда вы разошлись, из последних сил доброжелательно, пообещав друг другу счастья (без себя), вот тогда тебя – не пулей, не тяжелым тупым предметом, а наилегчайшим прикосновением к плечу – останавливает, пригвождает к месту, замораживает и обжигает понимание, что все изреченное стало ложь.
Через месяц-другой я приходила. И совершенно не чувствовала себя при этом побитой собакой, вернувшейся к хозяину, или еще чем таким обидным. Нет, я просто приходила, приплывала, прилетала туда, где был огонь. Туда, где мое прохладное сердце вновь становилось целым.
Я проснулась от того, что он гладил меня по плечу и шептал что-то нежное. Пора. Ему еще собирать вещи, а мне нельзя возвращаться поздно. Последняя затяжка была явно лишней, я это чувствовала, но он, как обычно, гнал лошадей. Потом начался страшный сушняк, я выпила всю окрестную воду, единственная доступная влага перепадала мне во время поцелуев. Язык сделался как маленький крокодил. Сначала мы пошли в постель, затем он увел меня в комнату, чтобы потанцевать под суфийские зикры, но я уже не могла стоять. Тогда он уложил меня на одеяло, взял его за концы, как аист, и потащил обратно. Мне было безумно страшно, я висела высоко над полом и все время вращалась. Потом он закинул меня на кровать и стал трогать своими шестью руками, как только он один умел. Я все время напряженно подбирала слова, которыми называлось то, что происходило. Слов было слишком много, и я не успевала следить за моим телом, но он куда-то дотянулся своими нечеловеческими пальцами, и у меня во влагалище раскрылась маленькая вышитая бордовая роза, из тех, что приходилось отпарывать от советского нижнего белья, а потом еще одна, побольше. Я сказала, что я его диснеевская принцесса с белыми зикрами, а он – мультяшное чудовище. Вернее, мы оба их изображаем – я принцессу, а он чудовище. Слова по-прежнему толпились у меня в голове, и я отчаялась их озвучить. Он сказал, что я все время молчу, а мне-то казалось: говорю не умолкая. Мне страшно хотелось в туалет, но даже думать было нечего спуститься с этой невероятно высокой кровати (она правда высокая, – даже когда я не курю, она мне выше пояса) и отправиться в расплывающийся холодный коридор, где со мной могло случиться все, что угодно. Некоторое время смотрела, как он ходит по комнате, баснословно красивый, как не бывает, и при этом весь мой. Он повторил, что я его единственная женщина. Остальные никуда не годятся.
Мне казалось, что в тот день между нами произошло что-то важное, что разрешило наши прежние проблемы. Когда он вернется, мы создадим новые, но со старыми покончено. С этой мыслью я уснула. А потом он меня разбудил и отвел к метро.
– Так бы и гулял с тобой всю жизнь, как сейчас, – грустно сказал он.
– Ну вот, вернешься, и погуляем.
И мы расстались у стеклянной двери.
Конечно же я волновалась. Он собирался взять с собой травы, а при нынешних тотальных обысках на таможне могут запросто найти. И я волновалась до самого понедельника, пока он не прислал эсэмэску с новым номером. Я писала ему о любви, честно, как могла. Уж мне-то быть честной невероятно сложно, почти невозможно, я же пугливая лисица. Но я очень старалась. После нашей последней встречи непристойно опять изворачиваться и хитрить. Да и не в правилах хорошего тона говорить о любви после совместного приема наркотиков и в первые дни разлуки. Но банальность – последнее прибежище потерянных сердец. Когда самые лучшие слова уже сказаны, все возможные трюки проделаны, красивые уходы и повороты головы продемонстрированы, остается только это – «люблю». И я старалась, чтобы он почувствовал мою любовь, хотя бы проверяя почту. Но он не выходил в Интернет, а вместо этого позвонил – сказать, что любит-любит, скучает-скучает и что ему вообще-то надо, чтобы я кое-что кое-кому передала. И что деньги на телефоне кончились, но он, как спустится с горы, сразу заплатит.
Почему я не беспокоилась следующие дней десять – загадка. То ли обиделась на это «люблю... кстати». То ли правда утешил. Когда от его друзей стали приходить странные эсэмэски, я даже на минуточку не заволновалась. «Не слышно ли чего?» – «Нет, не слышно. А что ему сделается?!»
И я прожила почти две недели совершенно безмятежно, пока не услышала брошенное между делом: «А он, говорят, где-то потерялся». Мне повезло, потому что я с точностью до часа знаю, когда закончилась моя прежняя жизнь – в два часа ночи двадцать девятого октября.
Не скажу, что немедленно впала в отчаяние. Уж мой-то солнечный мальчик, умеющий совершать чудеса для меня – растягивать время, обманывать все шесть чувств, изменять сознание одним словом, одним щелчком пальцев, – сотворит одно небольшое чудо для самого себя. Может быть, сейчас он лежит в шалаше какого-нибудь абхазского козопаса и хорошенькая дочь пастуха поит его отваром чабреца и зверобоя, растирает ему грудь барсучьим жиром, а он, пытаясь пробиться через теплое забытье, осторожно гладит ее по круглому колену...
Потом дошли слухи, что он бегал по горе – полуголый, босой и с диким видом. Может быть, грибы? Я помню, как от них сначала кидает в жар, как кожа пылает, но постепенно грибы выходят с потом и слезами и начинает знобить. Ну на сколько их могло хватить – часов на шесть, как обычно. А потом завод кончается, и человек падает там, где стоял.
Это самое простое объяснение. Легче всего свалить на наркотики, и слишком обидно предполагать, что он просто устал от всех нас – влюбленных, требовательных, ревнивых – и решил побыть один, но не рассчитал силы и заблудился.
Раз до сих пор не нашли, значит, кто-то его подобрал и отогрел. Выбраться теперь сложно, там же Абхазия рядом. В общем, не может моя любовь сгинуть вот так, запросто, наверняка у него Приключение.
Сон: принесли тело для опознания, положили на стол, я смотрю – это он. Он шевелится, принимает позу эмбриона, что-то бормочет, не открывая глаз, а потом разговаривает.
– Как ты? – спрашиваю.
А он ворчливо отвечает:
– Сама-то как думаешь?
Я почти без усилия переношу его в кресло. На нем драная зеленая майка. Мы сидим, как обычно, сплетя руки и ноги так, что непонятно, кто у кого на коленях. Мы посреди провинциального южного рынка, он говорит, что я должна пойти к людям, чтобы решить ситуацию (помочь его перенести, найти денег и т. д.), и подзывает женщин-торговок (обращается к ним «ильсан»), чтобы одна из них вывела меня с территории рынка в город. Мол, я у нее много всего куплю, но сейчас у меня нет денег, я за ними как раз иду. Она, думая, что мы женимся, рассказывает по дороге: у них в Карачаево-Черкесии перед свадьбой девушку долго кружат, чтобы потеряла голову. Я ухожу не оборачиваясь, потому что все уже хорошо.
А пока друзья отправили меня в Питер, передавая из рук в руки, как прелестный пушистый сверток. Они уже догадывались, и только я одна, идиотка, все улыбалась, думая о нем, о том, что он мне расскажет, когда вернется. Правда, я переставала улыбаться, когда неизвестно откуда выплывали видения – медленное умирание в какой-то щели, откуда невозможно выбраться; его ужас и одиночество; его тело с запрокинутой головой; лисы, объедающие его лицо. Лисы и лисенята.
Но конечно же я отказывалась на это смотреть. На всякий случай я не пила транков и алкоголя, потому что боялась не справиться со своими страхами. Так раскрепостишь сознание, а потом обратно не соберешь. А курить гаш казалось мне предательством – что-то тупое было бы в том, что один из нас сгинул, а отряд не заметил потери бойца, продолжая тянуть свой дым. И кроме того, с моим вечно больным горлом я его в одиночку курить все равно не смогу, надо, чтобы он выпускал дым для меня в стакан. Или выдыхал мне в рот, а я тут же, не отрывая губ, выдыхала в него, и так мы гоняли дым несколько раз, питаясь общим огнем, разделяя озноб, головокружение и удушье. И чтобы он потом нес меня в постель, потому что у тела начинается волчий голод по прикосновениям, по другому телу, которое сгорает на том же костре. И... и я поехала в Питер, короче говоря. Да. Подумала: съезжу, посмотрю на залив. А потом меня, может быть, отправят туда, где он пропал. Правда, я не намеревалась носиться по горам с криком «Э-ге-гей, бля!», но увидеть те же камни, что и он, мне было бы приятно. А там, глядишь, и найдется.
Еще одна вещь не давала покоя. Меня попросили просмотреть его почту, вдруг там какое-нибудь последнее «прости», вдруг он просто сбежал. Я думала, что найду десятки писем к другим женщинам. Но там ничего не было. Только мне и от меня. И почти в каждом его письме – «люблю». Интересно, куда я смотрела эти пять лет, почему казалось, что весь трепет и содрогания – это только для меня, а он лишь соглашается отражаться в моих глазах? Он говорил, что очень счастлив со мной, но я здраво отношусь к мужской лести. Даже мысли не допускала, что это правда. А тут меня охватил ужас: возможно, мы любили друг друга, но не смели поверить, что это взаимно. Жестоко, если так. Невстреча.
А в поезде я ехала с каким-то случайным юношей, который вдруг вызвал во мне совершенно неоправданное волнение, и руки стали горячими, потому что отчаянно захотелось прикоснуться к нему. Истерия, подумала я.
Но именно память об этом внезапном вожделении, как о знаке, что я все еще жива, именно она облегчила мгновение, когда я услышала по телефону прерывающийся голос. Нашли. Тело? Да.
Почему-то до похорон меня не оставляли два вопроса: в какой футболке его нашли – в малиновой или зеленой? И будет ли окошко в его гробу?
Относительно второго, наиболее важного. Как лучше – если будет или если нет? Чтобы я смогла увидеть его лицо в последний раз. Остатки его лица. И убедиться, что он точно там. Или, если окошка нет, питать истерическую надежду, что это не он.
Окошка не было. Был красный, пахнущий формалином ящик, на который я положила две красные розы поверх чьих-то желтоватых хризантем. Я выбрала раскрытые (впервые мне не нужны были бутоны, «чтобы долго стояли»), самые сексуальные розы, какие смогла найти, – последний дар его телу. Дальше придется общаться только на уровне духа.
Меня поразило, что его мама стояла у гроба одна, а остальные держались поодаль. Не знаю, какие правила я нарушила, подойдя, но она так судорожно схватилась за меня, что я не чувствую вины. На ее черном пальто остались белые шерстинки от моей возмутительно светлой шубки. Когда заканчивалась заутреня, я услышала, как у входа в церковь горько плачет кошка. Мне захотелось немедленно выйти и посмотреть, что с ней такое. Потом поняла, что в церкви сейчас есть только два человека, которые могли бы понять меня и улыбнуться моему желанию. Тело одного из них лежит в цинковом ящике. Но второй-то жив.
Отпевания почти не слышала, пытаясь удержать в трясущихся руках свечу и не затушить ее неровным дыханием. Но среди нарочито «ангельских» песнопений вдруг отчетливо прозвучали слова «придите все любящие меня и целуйте последним целованием». Я поняла – вот и все. Радости тайной любви, многословная дружба, молчаливое братство – все, что было у него со мной и со множеством других людей, – все воплотилось в одно последнее целование, публичное и бесконечно интимное. Сколько я ни пыталась отдать ему себя и свою жизнь, все равно смогла подарить только это. (Боюсь, что это единственное, что люди вообще могут дать друг другу. Остальное – лишь перенос своих желаний на действительность.) Я не смогла коснуться его губ в последний раз, пришлось целовать какие-то ритуальные предметы на крышке, но это уже не имело особого значения. Все произошло.
Я вышла из церкви и через некоторое время смогла пронаблюдать, как мой «постоянный» мужчина несет гроб с телом моего возлюбленного, что доставило мне удовлетворение особого рода – это было куртуазно. Хотя, конечно, не как у Маргариты Наваррской, которая держала в руках отрезанную голову своего любовника. «У вас платье в крови». – «Не важно, лишь бы была улыбка на устах». Улыбка была.
Я посмотрела на «вдовий клуб» – его разнообразных заплаканных женщин в возрасте от двадцати двух до пятидесяти пяти. Друзей и родственников было гораздо меньше.
Неожиданный холод на Ваганьковском кладбище, неизбежное ожидание, ловкость, с которой могильщики перемещали тяжелый цинковый гроб. Говорят, особое впечатление производят звуки земли, падающие на крышку. Действительно, все опять заплакали, но мне не сделалось больнее. Я внезапно и определенно осознала – его там нет. В церкви был, а теперь не стало, закапывали ящик. Я бросила свою порцию рыжей земли, которая землей почти не пахла, слишком уж глинистая. Его быстро закопали, резко взмахивая лопатами. Несколько человек поправляли цветы и фотографию, как будто важно было разложить их в особом порядке. Некоторое время все стояли, не решаясь разойтись.
По дороге к метро мне попались надписи «Колбасное царство» и «Вы платите только за последнюю минуту» – рядом с кладбищем наружную рекламу следовало выбирать тщательнее.
Следующий по важности вопрос – в какой футболке его нашли? – тоже разрешился. В белой.
Сон. Как будто он только что умер, и мы все на поминках исполняем ритуал – зажгли свечи, рассыпали особым образом зерно на блюде и разлили вино. От этого он должен вернуться к нам на три дня, прежде чем окончательно умрет. И он действительно вернулся. И это было очень плохо. Потому что душа явно ушла, а вместе с ней все, что я любила,– вся тонкость, открытость и восприимчивость. Осталось только тело, которое может есть, пить, разговаривать и которое мне не нужно. После того как мы его отпустили, всем стало легче.
Все действия мои сделались теперь равнозначными, а потому бессмысленными. Я могу с одинаковым успехом пялиться в пустоту или щебетать с друзьями, все равно в голове непрерывным потоком проносятся какие-то безотносительные мысли, через которые иногда проглядывает осознание происшедшего. По-настоящему меня волнует только это – надо встретиться с его смертью лицом к лицу, потому что врать самой себе неестественно и невыносимо, но мне очень страшно. Осознание его смерти видится мне как стена глубокого синего цвета. Никак не могла понять, откуда взялся этот сумеречный оттенок, мелькающий иногда сквозь поток мыслей, пока не вспомнила: цвет бумаги, в которую были завернуты мои последние розы для него.
Его женщины приходили ко мне, принося в ладонях драгоценные воспоминания: «однажды он сказал...», «когда ему было восемнадцать...», «я помню, у него была привычка...». Я слушала и училась любить их – моих прежних соперниц – на этот раз по-честному, хотя бы за его тень в сердце, за прошлое, в котором он был юным и живым.
Его жена, та, которая родила ему ребенка, которая ездила в горы – искать, сказала, что, когда нашли, у него не было глаз и носа. Такова безусловная реальность. У этого конкретного мужчины, которого я любила, которого сотни раз целовала и гладила по лицу, которого видела, засыпая и просыпаясь, – у него не было глаз и носа, когда его нашли. Это теперь останется со мной. Потому что я вижу именно это, когда закрываю глаза.
Недавно я в ужасе выключила какой-то третьеразрядный американский триллер, не смогла видеть оживших мертвецов – потому что отчетливо поняла, чье лицо будет у призрака, который приснится мне в кошмаре. Теперь у меня всегда с собой мой личный ад, еще недостаточно прирученный, чтобы не показываться без вызова.
Ночью я плакала оттого, что вдруг поняла – я его больше никогда не увижу. Только сейчас дошло. Как-то я ухитрялась думать, что сейчас мы поиграем в смерть, я пристойно отстрадаю, похудею, может быть, но потом-то все наладится... А тут поняла. Мои глаза опустели без его красоты. Подозреваю, что осознавать придется долго. Что не услышу. Не прикоснусь. Не почувствую.
У меня крепнет ощущение, что это все сон. Что я тогда накурилась с ним и с тех пор не просыпалась. Что однажды очнусь, и все станет по-прежнему, и никакой головной боли, только легкий тремор и рассеянность. До завтрака.
Я проснусь от того, что он гладит меня по плечу и шепчет: «Пора, киска, пора, но когда я вернусь, то первым делом выебу тебя как следует».
Сон. Мы в постели, в полутемной комнате. Он умер, но вернулся, чтобы я присутствовала при его смерти. Мы обнимались, разговаривали, и вдруг ему стало больно в ступнях и спине (как будто это на самом деле происходило в его последние часы, а сейчас уже не раны, только боль). Я попыталась массировать ему ноги, но сделала только хуже. Тогда я сказала, что люблю его, а потом испугалась, что он умрет прямо сейчас и не скажет то, что я хотела узнать. Я трясла его и спрашивала: «Ты меня любишь?» Боюсь, что причинила ему дополнительную боль. Потом нашла кетанов, и ему полегчало. Мы легли валетом, и я обняла его ноги, а он мои. Потом сказал: «Ты меня несерьезно трахала, а я-то все по-настоящему делал». Засыпая, пробормотал, что завтра поедет к родителям. Вот и хорошо, а то я не знаю, куда девать его тело. Потом я вышла из этого сна, подумала, что нужно все записать, и заглянула в соседнюю комнату, более светлую. Там на разобранной кровати сидела, завернувшись в одеяло, девушка с темной прядью у лица. Она была в черном: узкие трикотажные брюки, майка с белой надписью и шляпа с цветами и лентой, завязанной под подбородком. Я подумала, что должна описать себя в такой одежде, рассказывая эту историю, но тогда будет плагиат. Вернулась в свою комнату, мы побыли немного вместе, и меня разбудил звонок. Но еще до пробуждения я успела понять, что сейчас мы не сделаем ничего нового. Ничего, кроме того, что уже произошло, пока он был жив.
Время от времени я возвращаюсь к мысли, что все-таки сошла с ума тогда, поверив в его смерть. В два часа ночи двадцать девятого октября. Я написала письмо его лучшему другу и легла спать. А утром поехала покупать новый монитор, не проверив почту. Понимаете, я нарочно не стала ее проверять, потому что хотела спокойно купить монитор. Только вечером, когда привезла и подключила, – прочитала, что он пропал десять дней назад. И пошла мыть посуду. Да, точно. Время от времени отходила от раковины, опускалась на пол и выла (или кричала, я не помню, но это был негромкий звук, потому что горло утром болело, как придушенное). А потом вставала и продолжала мыть посуду. Эти приступы становились реже, но именно с тех пор реальность сделалась немного подозрительной, туманно-рваной. И хуже всего, что я не могу определить, что реально – весь этот туман или то, что я вижу в просветах.
Например, та странная скоропостижная любовь, случившаяся со мной потом, весной. Была ли она между мной и тем юношей? Или это всего лишь проекция, тень на белой стене, отброшенная нашими телами и нашей любовью, только для того, чтобы прийти на кладбище и сказать в землю: «Ну вот, видишь, я уже в полном порядке! Я могу без тебя. Я могу без тебя. Я могу без тебя!!!» Не нужно кричать на мертвых. С ними, кажется мне, вообще не стоит разговаривать, спорить, соревноваться.
Ну и другие признаки – я совсем разучилась поддерживать отношения. Я не разлюбила друзей, просто ослабело напряжение сердца, нет, глупо звучит – напряжение тех связей, которые соединяли меня с дорогими людьми и, может быть, с миром вообще. Нужно все время дергать за нить, дергать все сильнее, чтобы я почувствовала, что люблю их. Мне иногда кажется: если мой мужчина перестанет приходить ко мне – не пропадет, а просто скажет, что больше не будет приезжать, – я не стану его искать. Потому что однажды, когда одну из драгоценных нитей твоего сердца обрубят, все остальные тоже провиснут. Я могу без него – я могу без всего.
Весьма вероятно, что я списываю на него свои фобии. В конце концов, отношения со своей семьей я прекратила за полгода до его смерти.
А может, я сошла с ума позже, в Питере, когда, вся в сиянии новой любви, получила уведомление от оператора сотовой связи: «Ваше сообщение доставлено». Сообщение, которое отправляла ему двадцать первого октября, предположительно в день смерти, его телефон уже три дня как молчал. Так вот, через пять месяцев оно оказалось доставлено. Я стояла посреди комнаты и бормотала: «Кому, кому доставлено, куда?» Тина обнимала меня, а новый возлюбленный смотрел как на обосравшегося котенка – с недоумением, брезгливостью, нежностью, сожалением и с надеждой, что это уберет кто-то другой. Потом я извинилась перед ним, а на следующий день утопила телефон в Фонтанке. Но это был очередной разрыв реальности, и все труднее становилось, заделывая дыры, не заглядывать в них.
Те два месяца, когда мы поссорились и не встречались... До этого между нами было всякое – его девушки носились туда-сюда с частотой пригородных поездов, а я злилась; он предъявлял мне какие-то подозрительные претензии, предлагал жить втроем, вчетвером и впятером. С его точки зрения, идеальные отношения выглядели так: «Мы накуримся, а ты будешь нашей мамой. Дочкой, – тут же поправлялся он, увидев выражение моего лица, – нашей девочкой. Сестренкой». Связь наша постоянно подвергалась проверкам психологического, социального, сексуального, эзотерического и наркотического рода. Последним испытанием была та небольшая истеричная блондинка, которую он пустил в дом однажды осенью и, кажется, полюбил. (Помните Розочку?) От меня он потребовал сделать то же самое. Так прямо и сказал: «Поскольку мы с тобой не можем жить друг без друга, ты должна полюбить Розочку». Мы сидели в кафе на «Баррикадной», я смотрела ему в глаза, гордые слезы падали в чашку с эспрессо. «Что делать, любовь моя, если пока нельзя расстаться», – говорила я, и мы оба были страшно счастливы.
Видит бог, я пыталась. С помощью трех пальцев и таблетки экстази я честно пыталась полюбить Розочку, но ответного порыва не встретила. Поэтому у нас были прекрасная бесприютная осень и зима. У него дома жила Розочка, а я, по причине финансового бедствия, делила квартиру с подругой. Мы с ним часами ходили по грязной и холодной Москве, сидели на ледяных скамейках, от отчаяния даже забредали в гости к моему тогдашнему мужчине. И постоянно держались за руки, у всех на глазах, потому что мера нашей взаимной нужды была уже далеко за пределами добра и зла – так, по крайней мере, приятно было думать.
К весне они окончательно разругались. Я вздохнула спокойно, мы уже могли удовлетворять нашу страсть сколько угодно, но ничего не произошло – в середине апреля мы жестоко поссорились. Он позвонил мне утром и предложил пойти на репетицию, я согласилась, приняла ванну, оделась, перезвонила ему и услышала: поскольку я согласилась как-то неохотно, он решил не брать меня в студию, а встретиться позже и выпить кофе. И вот тут на меня накатила настоящая пенно-розовая ярость, какой бывает поверхность молочного коктейля, в котором вместо клубники – кровь. Ярость была и смешной, и жуткой, потому что, с одной стороны, замешана на молочке, а с другой – все-таки с настоящей кровью. Я кричала на него как на родного – так орут на мужа, на детей, на маму, – не подбирая слов, трясясь от злости, запинаясь, не заботясь о логике и справедливости. Потом потребовала «больше никогда» и бросила трубку. И следующие два месяца не отвечала на звонки. И чувствовала себя прекрасно. Пре-кра-сно (вот так, с нажимом). Я прекрасно себя чувствовала.
А потом он прислал письмо: «Хочу тебя увидеть».
Я два часа думала, что ответить, и в конце концов написала: «Хочу тебя увидеть».
Он сказал, что боялся мне звонить, а потом впервые попробовал пейот, записал альбом, и ему уже стало ничего не страшно. А я посмотрела на него и подумала, что он скоро умрет.
В августе у меня пропал голос, в том смысле, что я перестала писать и промолчала три месяца, до самого октября, когда он потерялся (как теряются дети в злых сказках).
Последним, что я написала перед тем, как заткнуться, было это:
Я скормлю свою тень телефонному автомату —
вместо монет,
чтобы услышать твой голос.
Любовь моя, мир затаил дыхание,
ожидая твоего пробуждения,
солнце отодвигает штору, чтобы прикоснуться к тебе,
и твоя девушка улыбается, слушая, как ты дышишь.
Глупые птицы поют, но кошки крадутся,
чтобы не разбудить тебя слишком рано.
Завтра пойдет дождь, потому что сегодня ты
пожелал увидеть осень.
Женщины начинают лгать своим мужьям при одном
взгляде на тебя,
а деревья теряют листья, не дождавшись твоего
возвращения в город.
Но ты ничего не замечаешь – ты смотришь на свои ладони,
пытаясь отыскать знак, который сделал тебя таким
несчастным.
Впрочем, право петь грустные песни принадлежит не тому,
у кого есть повод для печали, а тому, чей голос звучит
горестно.
Тому, кто просыпается в слезах, не умея вспомнить отчего.
Правда, три строчки в конце я потом выкинула, они какие-то нечестные.
А следующий текст был уже о его исчезновении. Любимые мной мужчины могут со всей уверенностью рассчитывать только на одну любезность от меня – хороший некролог. Вполне вероятно, я до сих пор не перестала его писать. Потому что невозможно остановиться. Пока я пишу, между нами еще что-то существует. И может быть, только они удерживают мою реальность от полного рассеяния, и, когда я закрываю глаза и двигаюсь ощупью, руки мои осязают единственное настоящее, на что можно опереться, – слова о нем.
Прошлой ночью мне приснился голос моей любви. Как будто он наконец вырвался и зазвучал, низкий женский голос, поющий без слов, прекрасный и грозный, как полки со знаменем. Он звучал над лугом, разносился над синими горами, и только во сне я поняла, по ком он поет.