«...все, что не убивает нас, делает нас инвалидами».
Любовь, как звезда Давида, нарисованная на спине, притягивает все пули, в том числе не предназначенные для тебя. Даже те, кто прежде был добр, начинают ее видеть и испытывают искушение, не говоря уже о случайных прохожих. И однажды Господь, который, вообще говоря, милосерден, разглядев между земных теней сияние этой проклятой желтой звезды, не откажет себе в божественном праве прислать фиолетовую молнию, которая поразит и звезду, и тонкую кожу, и грудь и, отразившись от креста, или что ты там носишь на шее, найдет сердце и разнесет его в клочья. Это неизбежно, и можно только просить – не сейчас, пожалуйста, еще не сейчас... А пока она, звезда, все жжет и жжет самое беззащитное место между лопаток, и только когда ты обнимаешь меня сзади и я прижимаюсь спиной к твоей груди, я чувствую себя спасенной.
* * *
Мы встретились в странный период моей жизни.
В финале «Бойцовского клуба» он подошел к окну и сказал, глядя на пылающие небоскребы: «Знаешь, мы встретились в странный период моей жизни». Вот после всего, что там происходило, назвать это «странным периодом» – очень круто. Со мной после этой фразы случилось что-то вроде маленькой истерики, но до конца я поняла ее только через несколько лет.
Мы встретились в странный период моей жизни. Десятого ноября, если хотите. Я уже две недели знала, что пропал мой милый. Было понятно, что добром это не кончится, но еще можно было кормиться слабенькой выморочной надеждой. С ним уже произошло все, что могло произойти, и мне оставалось только ждать новостей.
В дизайн-студии моей подруги устроили корпоративную вечеринку, и Тина позвала меня. Мне, в общем, было все равно, где ждать, и я пошла.
Смотрела на мужчин и ужасалась. Они были сплошь страшные, маленькие или толстые (порой и то, и другое), и где было взять еще одного такого, как я люблю. Видимо, я вопила, потому что была услышана. С приставной лестницы, уходящей куда-то под потолок, медленно спустились ноги. Они все не кончались, длинные худые ноги в джинсах. Потом показалась широкая спина в тельняшке. Голова в бандане. Он повернулся ко мне, и я решила, что все-таки подвинулась рассудком от горя и слез. Этот человек выглядел как моя самая безумная эротическая мечта. Я тихонько спросила: «Тиночка, это что такое?!» А она назвала экзотическое имя и повела знакомиться. Он покосился на меня горячим конским взглядом и брезгливо переспросил: «Как-как?» Можно подумать, его самого звали Ванюшкой. Кстати, так и буду его называть, из вредности.
Я запомнила его и поклялась не приближаться на пушечный выстрел, а через пару дней уехала в Питер, где и узнала то, о чем уже говорила. И на некоторое время мне стало не до него, я осталась вдвоем со смертью, и больше ни для кого места на свете не было.
Декабря не помню. Потом наступил Новый год, и я выкрасила волосы в красный цвет. Чтобы мои демоны меня потеряли.
В феврале я сменила диету и вспомнила, что есть Ванюшка, вполне подходящий для начала новой жизни.
Тина как-то упомянула, что случайно спросила его о колонках, и он минут сорок изводил ее рассказами о качестве звука. Ну, понятно. Я одолжила у знакомых наушники потрясающего качества, выбрала момент, когда Тины не было в конторе, и отправилась в разведку. Ах, говорю, девочки моей нету, а я хотела ее плейер послушать, такие у меня наушники замечательные... Ванюшка угодил в сеть мгновенно: с готовностью принялся рассказывать про уши, колонки, Ошо и тантрический секс (слышали бы вы мой логический переход от ушей к сексу – песня). Через полчаса дикий конь ел хлебушек у меня с ладони.
А потом я сделала паузу.
Тиночке пришлось съехать со съемной квартиры. Ванюшка был так любезен, что предложил ей поселиться у него дома. Тина от безысходности согласилась. Но на старом месте осталась кошка, которую сдавали вместе с жильем. Квартира – бог с ней, но с кошкой Тина расстаться не могла, и нам пришлось ее украсть. Девочка имела репутацию истерички, норовила при каждом удобном случае слиться куда-нибудь в тихое место и просидеть там пару суток, слушая, как хозяева срывают голос, выкликая «кис-кис» на разные лады. Поэтому мы решили сначала вывезти ее, а уж потом все вещи.
Оказывается, красть кошек – одно удовольствие.
Я приехала с домиком, и мы, устелив его старыми свитерами, запихали внутрь кроткую зверюшку. Потом я, таясь от соседей, забежала с ней в метро, а Тина с огромным рюкзаком, где лежали почти все ее вещи, догнала меня позже. Киса не оправдала высокого звания истерички и только однажды, когда я закрутила ее восьмеркой, чтобы проверить, как она там, попросила, чтобы я никогда так больше не делала.
Мы привезли ее к красавчику Ванюшке. Тина уехала обратно, а я осталась охранять кошку, чтобы та не заныкалась, по своему обыкновению. Сразу скажу, я опозорилась. Первый час просидела возле кошки, а потом пришел Ванюшка с другом, позвал смотреть кино. Я взяла домик и проследовала в его комнату. Там мне показали гениальный фильм «Пикассо». Во время просмотра мы расположились следующим образом: на одном конце большой кровати лежал невзрачный друг, а на другом – я. На полу сидел Ванюшка, а рядом стояла клетка, на которую я поглядывала. Естественно, когда кино кончилось, никакой кошки уже не было. Растворилась.
Потом Ванюшка и его друг рассказали мне, как изгонять духов, вселившихся в человека. Оказывается, есть три способа. В общем, в плане мистического наполнения мой пропавший милый был ребенком по сравнению с Ванюшкой. Я хихикала в кулак и любовалась его профилем.
Для просвещения ума Ванюшка дал мне книжек Алистера Кроули и еще одного польского психиатра, который столовыми ложками жрал ЛСД и писал об этом. Мы договорились, что запрещенную литературу я верну ему лично, а не через Тиночку, чтобы никто не узнал, как он меня разлагает.
В тот момент я была уверена, что с Ванюшкой нет никаких шансов. Он видит не меня, а только духов. Но мне хотя бы смотреть было важно, я почти поверила, что после милого в мире остались только низкорослые писклявые уроды.
Через неделю нужно было вернуть сатанинские книжки, к тому же я нашла в Сети редкостный роман Кроули «Лунное дитя», который Ванюшка давно хотел прочитать, и записала ему полезную музыку для секса.
По условиям конспирации мне пришлось врать, будто я хочу отдать Ванюшке лично в руки специальный диск, чтобы объяснить, как его открывать. Все смотрели на меня с жалостью. Даже Тина решила, что я на него запала, и выдала номер телефона.
Я набралась храбрости и стала писать эсэмэску. Долго мучилась, с трудом подбирала слова (Я. С трудом. Подбирала. Слова). «Когда будешь в студии? Готова отдать тебе книги. Две. (Я же три брала, но толстую еще не прочитала.) А еще я скачала „Лунное дитя“ и записала на диск». Нет, длинно.
«Готова отдать книги и диск». Какой диск? Он же не знает...
В конце концов злобно написала: «Когда будешь в студии?» Ах, он уже там? Путем длительного обдумывания родила фразу: «Замечательно. Принесу книги и „Лунное дитя“ на диске. К шести». Если я начинаю кого-то ставить перед фактом, значит, очень смущена.
К шести я почти успевала, но для успокоения зашла в магазин, и там, в примерочной, меня позитивно проперло. Она была освещена потрясающе – голубоватый свет и густые тени. Я выглядела как прекрасный вампир, все морщинки видны, но лицо очень сильное и трагическое. Вышла с двумя кофточками, на тысячу рублей легче и на час позже.
Успела к семи, уже на подходе мне позвонил Ванюшка и сварливо спросил, скоро ли.
Я вошла, и мы оба сделали вид, что встретились случайно...
Я быстренько разделась (не до конца) и заглянула в зеркало. На меня смотрело такое же глупое детское личико, как в четыре года, на новогодней фотографии. (У меня до сих пор такое выражение, когда я радуюсь.)
Выглянула из закутка с одеждой и выложила книги на Ванюшкин стол.
Он увидел меня и зарулил в противоположный угол. Я терпеливо ждала.
Он выбрался, я метнулась навстречу и торопливо рассказала, что на диске файл, который я добыла, не знаю, то или нет, а еще там музыка.
Он сказал два раза «спасибо», и я метнулась обратно.
Подошла к зеркалу, обнаружила то же радостное возбуждение и стала кружить по закутку, взволнованная вся. В метро ничего не читала, переживала свое приключение. Событие такое, значит, – мальчику книжку отдать.
Так устала от всего этого, что на следующий день спала до трех.
В первых числах марта настало время для атаки.
Я обольстила одну из его бывших девушек, и мы пошли к нему «смотреть картинки». Договорились на семь, я от волнения явилась на час раньше и традиционно скоротала время в магазине. В примерочной у меня впервые случилось что-то вроде сердечного приступа. Я смотрелась в зеркало, когда сердце остановилось, пропустило удар и снова пошло. Как будто кто-то помедлил и открыл новую страницу. Это был знак, я его поняла и приняла. Новую так новую.
Мы приехали к Ванюшке, я благодарно и нежно улыбнулась девушке, перевела взгляд на него и, кажется, больше не отводила.
Он заварил зеленый чай и пошел к компьютеру, а я спросила у девушки, когда у него день рождения. Пятого января. Тут мир второй раз за день задрожал и подернулся рябью. Потому что у пропавшего моего милого – четвертого. Это уже был даже не знак. Просто сигнал.
Я отставила чашку и прошла в его комнату, села рядом и спросила:
– Я могу остаться сегодня на ночь?
– Да, места полно, – ответил он.
– Ты возьмешь меня к себе в постель?
– Да.
* * *
Его работы были прекрасны. Трезвый взгляд, беспредельное спокойствие, чуть прохладная нежность. От восхищения мне захотелось преклонить перед ним колени, на полном серьезе, – я его зауважала. Он оказался умным, тонким и чистым, какими бывают только ангелы.
Мы пошли спать, и я настолько исполнилась почтением, что решила к нему не приставать.
– Тебя не смутит, если я буду спать голой?
Его не смутило.
Мы легли рядом и взялись за руки. Если бы ночь так и прошла, я бы все равно чувствовала себя счастливой, потому что рядом со мной был самый умный, красивый, самый лучший юноша на свете.
Но когда я смотрела картинки, то отметила, что он очень часто сосредотачивается на женских руках и ногах. Для понимающего – достаточно, и я кончиками пальцев погладила его ладонь, а ступней тронула ногу. (Давным-давно мой первый взрослый любовник сказал, что самая крошечная женщина в постели умеет вытянуться в рост самого высокого мужчины.) И тут он, конечно, вспыхнул. И его огонь горел следующие шесть часов. Наш огонь, точнее. Потому что все мои стратегические расчеты рассыпались при первом прикосновении. И остались только жар, холод, искры и бархатный мрак – как всегда, впрочем. Как впервые в жизни – и это тоже «как всегда».
Я стесняюсь впадать в подробности, скажу только, что он сделал меня счастливой.
Мне показалось, что вся моя предыдущая жизнь была лишь подготовкой к встрече с ним, и все мужчины появлялись, чтобы научить меня с ним обращаться, слушать, понимать и любить.
Конечно, после первой ночи не было речи о любви. Я влюбилась в него через месяц, в Питере.
Тут я, пожалуй, вырежу кусок – что да как. Прямо сразу...
Я лежу на кровати и наблюдаю, как он на полу смущенно трахает некую девушку. Это я решила поиграть с ревностью.
Я смотрю, а мое сердце, как яблоко, кто-то очищает острым серебряным ножом. Медленно срезает тонкую шкурку, причиняя дикую боль, обнажает мягкое и нежное, иногда слизывает выступивший сок.
Она, девушка, вдруг что-то говорит, и он останавливается. (Честно говоря, она сказала: «Ты как будто работу какую выполняешь». Еще бы, когда я тут рядом умираю от боли, ему явно не до резвых игр.) Он садится и потупляется. В этом, кстати, мы не совпали – когда дело плохо, я, наоборот, задираю голову, только уж если совсем беда, опускаю глаза. А он буквально вешает нос, очень трогательно.
И тут я подхожу и говорю: «А со мной, ты потанцуешь со мной?» Мы встаем и начинаем танцевать, так, как текут реки, как растут деревья, как огонь сплетает языки пламени, как смерть отбирает наши дни, – то есть медленно, неотвратимо и неразрывно мы двигаемся, перетекаем друг в друга, и в конце концов я кричу. Не так, как принято – воркующе вскрикивать, – а хрипло, задыхаясь в слезах: «Не уходи, люблю, я люблю тебя». И называю его по имени.
Его тело говорит мне все, что я хотела бы услышать. Сам он молчит, но это не имеет ни малейшего значения.
И снова нет никого на свете, только я, вдвоем с любовью.
Сухой солнечный Питер – нечто, чего я не видела
прежде.
Телефон утоплен в Фонтанке – для того, чтобы
запутать следы.
Любимое существо улыбается, смотрит с нежностью
и восхитительно хитрит.
Не оторвать рук от его лица, следуя за линией
бровей, впадинами щек, изгибами губ, пугливым трепетом глаз под веками и хищной линией носа.
Не оторвать взгляда от его лица, снова и снова
очерчивая профиль на фоне темного окна.
Не оторвать губ от его лица, шепотом рассказывая
о темных волосах, об улыбке волчонка,
о драгоценной складке в углу рта и непроницаемо
ласковых глазах.
Не оторвать сердца от его лица, вспоминая.
Ты улыбаешься мне, душа моя, – потому что я
говорю глупости, потому что я слишком тороплюсь,
потому что этой ночью ты будешь не со мной.
Я улыбаюсь – потому что знаю об этом
и еще о множестве вещей, неизвестных тебе.
Я вижу запрокинутую голову и кровь, вытекающую
изо рта.
Вижу неловко сломанное тело.
Вижу ссадины на коже и слипшиеся ресницы.
Вижу глаза, помутневшие от боли.
Вижу дыхание, замерзающее в ледяном воздухе.
И, видя все это, я думаю: улыбайся всегда, любовь
моя.
И вот еще, перед самым отъездом в Питер. У нас был тот период, когда интересно разговаривать. Мы уже трахались, но всячески подчеркивали взаимное уважение к личности и мнению партнера, вроде как все не только из-за секса, но и потому, что «он такой умный», а «она такая тонкая». И вот мы сидим в подвале «Шоколадницы» на Арбате, я пью африканский кофе, а он – не помню, и беседуем. Я сообщаю ему, что после смерти римского папы католический мир ожидает ужасный кризис. Что церковь их, в погоне за толерантностью, сделалась совсем уж гибкой и шаткой, стоит лишь убрать авторитет этого папы, который, кстати, похож на святого более других духовных лидеров, как все рухнет. Совсем скоро.
– Да, – говорит он, глядя на меня влюбленными глазами, – арабский мир со своей строгостью и отчаянием захлестнет...
И главное в нашем разговоре то, что я легко положила свою руку поверх его руки и что завтра мы уедем в Питер, где, даст бог, проведем четверо суток только вдвоем, и дальше у нас будет долгая счастливая жизнь.
Я возвращаюсь домой и обнаруживаю в Сети новость: «римский папа умер». Потрясенная, звоню ему, он как раз слушает песню «Папа римский пригласил тебя в Италию», и мы оба окончательно уверяемся, что мир погибнет, и только для того, чтобы подать нам знак.
Что сказать? Мы ошиблись: папу в ту ночь откачали, и умереть ему позволили только через несколько дней, мир не погиб, и наше счастье оказалось недолгим.
Но разговаривать нам было интересно, да.
* * *
Пришла на могилу Х, долго и трогательно пристраивала розы так, чтобы головки были обращены к лицу тела (как бы иначе сказать...), формально исплакала два бумажных платка и собралась уходить. А не могу. Очень хотелось его обнять, хотя бы так, через одеяло, но уж очень земля сыра. Прикинула, что надо было взять газетку, расстелить, чтобы не испачкаться. Погладила немного грунт, зачем-то попробовала на вкус, опять приложила ладонь к боку холодного земляного пирога и заметила, что пальцы совершают хищные роющие движения. Услышала за спиной шорох и обнаружила бабку, шевелящуюся на недальнем участке. «Самооткопалась, – подумала я, – сумасшедшая старуха». Потом отрешенно сообразила, что этого эпитета заслуживает не она. По крайней мере не она одна. «До свидания, – сказала я ему. – Я пошла. Ну, прощай. Я тебя больше не люблю. Прощай, говорю. Все. Я забыла тебя. Прощай». Так два часа и пролетели. На кладбище пел соловей, я вспомнила, что прежде мы ходили вместе его слушать примерно в эти дни апреля, а теперь... тоже вместе, только ему никуда идти не надо. Не так уж все страшно. Мимо изредка проходили люди. При виде женщины в черном, рыдающей над новенькой могилой, лица их изображали примерно следующие вопросы: «Что случилось? Почему вы плачете? У вас кто-то умер?» Клянусь, один из них даже озвучил свое недоумение: «Вам плохо?»
– Да.
Я ворвалась в его дом горько плача, опоздав на два часа, и с порога увидела жизнерадостный стол. Буквально пала кому-то на грудь, издала несколько сдавленных рыданий и, картинно взяв себя в руки, отправилась к гостям. Чуть позже меня, трепетную, «в черном платье, с детскими плечами, лучший дар, не возвращенный богом», пробило на пожрать, и я, не меняя трагического выражения лица, съела салат, два куска рыбы, бесчисленное множество ломтиков мяса и колбасы, помидор с тертым сыром, горку маслин, два куска торта, три конфеты, ну и так, по мелочи, приговаривая про себя, что не каждый же день такой случай. Не наелась. Чтобы перебить голод, пообщалась с женщинами Х.
Очень они все милые, гораздо милее, чем в те времена, когда нам было что делить. Выслушала от каждой историю, как у них перед отъездом все наладилось и что по возвращении он бы наверняка с ней зажил. Дуры, думала я, это со мной у него все наладилось, это со мной бы он зажил! Под конец все развеселились и много смеялись. Играла музыка, ибо покойный был барабанщиком, но до танцев не дошло.
Любовь моя, почти три месяца я была счастлива с тобой. «Как никогда в жизни», – скажу я. «Тебе это только кажется», – скажешь ты.
Позволь, я просто напишу об этом, всего несколько историй, хорошо? В том порядке, в котором записывала, возвращаясь от тебя.
После нашей первой ночи я ехала домой с выражением лица, за которое в метро могут побить. Восемь утра, толпа, разъяренная самим фактом своего существования, а у меня разнузданное блаженство на физиономии и счастливо расслабленное тело, по которому изредка пробегает сладострастная судорога. Ну да, для начала я все сделала сама, я же умею быть упорной, но чертовски политкорректной... «Могу ли я приехать и посмотреть на картинки? Остаться переночевать? В твоей постели? Голой? Ты можешь остановиться, когда захочешь...» Следующий уровень политкорректности – после каждой фрикции сообщать, что он имеет право не вводить свой член обратно, если его это почему-либо беспокоит.
Но потом он все-таки сделал со мной что-то такое, отчего я перестала «контролировать ситуацию».
Он красивый... Красивый настолько, что его голову я согласилась бы держать у себя на коленях, даже будь она отрублена. Я закрываю глаза и вижу, как эта прекрасная голова запрокидывается, обнажая шею, на которой так не хватает тонкой красной полосы. Как он опускает лицо и его волосы прикасаются к моему животу нежнейшей из ласк. Как он раскрывает мое тело и делает движение, от которого я внезапно распахиваю глаза и встречаю его темный взгляд с отчетливой тенью безумия на дне. Как он гладит, просто гладит мои ноги, а я теряю себя от страсти, слушая, как тяжелеет его дыхание. Как он говорит: «Нет, еще не сейчас», – и я понимаю: эта ночь будет длиться еще не один час, столько, сколько он захочет, без всяких ограничений, накладываемых плотью. И как он, только что манипулировавший мной с уверенностью массажиста, вдруг отрывается от моего тела и почти беспомощно спрашивает: «Что происходит? Почему мне ТАК хорошо?» Самое нереальное в этой истории, что он потерялся во мне так же, как я в нем. Этот красавчик, у которого, говорят, нет сердца.
Возвращаясь домой, привычно подумала: «Я сделала этого мальчика», – но тут же поняла, что ни я его, ни он меня, а мы, единой плотью, сделали все эти содрогания, взлеты, воздушные ямы, это общее дыхание и непереносимую дозу счастья. Он нашел губами все мои потаенные солнца: «У тебя так тепло здесь и здесь, и здесь, и здесь...»
Н-да, и вот со всем этим на лице я ехала в метро в восемь утра.
Нет никакого юноши в красном плаще.[1] Есть только конфликт души и тела, который мы всю жизнь разрешаем самостоятельно, но при этом делаем вид, что все дело в нем, юноше, у которого «наверное, смуглая кожа, а поцелуи его, наверное, обжигают губы, как душистая мята и пряная гвоздика, иногда он проходит под моими балконами и едва заметно машет мне рукой». Я опять прельстилась странным, нервным, баснословно красивым существом. Красота всегда разрывала мне сердце. Я смотрела на мою маму (тонкая кожа, греческий профиль, маленький рот), отказывающуюся стареть, на сестру (рыжие кудри, зеленые глаза, сияние) и понимала, что стремиться в жизни стоит к тому, чтобы по дому у тебя бродили прекрасные, ласкающие взгляд существа. Временами мне казалось, что только цветы, котята и маленькие лошади способны согреть мое сердце. Я умею жить с кем угодно, хотеть почти чудовищ, но этот жар в груди, но бесконечная нежность, но преданность – только для безупречных линий, поворотов головы, графического рисунка руки, подносящей к губам сигарету, втянутых щек и опущенных век. А теперь подними глаза, любовь моя, выдохни и улыбнись сквозь дым. Ничего особенного, всем нравятся красивые люди, но не все делают смыслом жизни собирательство, сутью отношений – любование внешностью. Человек, любящий красоту превыше прочего, обречен на одиночество. Сама природа его страсти, апеллирующей к образу, сродни отношению к предмету искусства или домашнему животному. Любить за красоту – значит любить без взаимности. Вся нежность моя направлена на это лицо и тело, которое не может ответить. Потому что любит он не лицом и телом, а каким-то неназываемым ливером, на который я отказываюсь смотреть. Который остается невостребованным. Ни о чем не думай, любовь моя...
Откровения мои звучат по-детски: нас еще в школе учили про огонь в сосуде, но что же поделать, если я только сейчас поняла, как, в сущности, оскорбляла людей, отказывая им во взгляде внутрь. Помню, какой несправедливостью мне казалось, что юноша, к которому я приходила только по ночам из трепета перед его совершенством, говорил мне: «Ты чудовище, ты думаешь только о себе», – а я рядом с ним дышать боялась. Веничка Ерофеев – «ты хоть душу-то любишь во мне? Душу – любишь?». Лирической героине за такие вопросы проломили череп, а видно, зря. Людей это беспокоит, они хотят об этом поговорить. Почему меня не интересует их бессмертная составляющая? Возможно, потому, что я не считаю собственную душу – небольшую, болезненную, неумную – достойной внимания. Не говори ничего, любовь моя...
Он кончает и, задыхаясь, говорит: «Вот это п...ец, вот это п...ец, вот это да», – и я, гордая, тихо улыбаюсь и думаю, что еще бы не п...ец, со мной-то, а он продолжает: «Мне только что внезапно ТАКОЕ в голову пришло...» И выкладывает очередную теорию мироустройства, а я закрываю глаза и думаю: «Ну какая же сволочь, какой мальчик!» – и продолжаю улыбаться.
Пять утра, а я не могу заснуть, потому что у меня новый мобильный телефон.
Я научила его играть самую лучшую музыку, с барабанами. А завтра мой милый скажет: «Да, да, возьми его», – и я поставлю эту фразу вместо звонка.
Я научила его показывать только красивые лица. Нажимаешь на кнопочку, а там мелькает милый в шляпе, а потом картинка с моим котом, прекраснее которого нет. А потом опять заставка с милым, держится целых тридцать секунд, и видно, какое у него усталое лицо. Ужасно люблю, когда он устает, становится отрешенным и оттого особенно нежным.
Я научила его показывать сердечки, когда звонит мой милый. Завтра он скажет «привет» таинственным тоном, а потом чуть напряженно добавит «приходи». Понятия не имею, почему у него такие интонации по телефону. Я приеду и отведу его в парк, где земля еще мокрая и червяки, наверное, еще не вылезли на солнышко, но птицы уже поют, как умеют. Я сделаю бутерброды, недавно открыла этот рецепт: идешь в супермаркет и просишь нарезать тоненько пармезана и копченой говядины, а потом складываешь их вместе и ешь, без хлеба, конечно. Мы сядем на какое-нибудь поваленное дерево (скорее всего это будет береза), а потом придется отряхивать меня от сырого мха и коры.
Я научила его будить меня сладкой, чуть хрипловатой мелодией вроде песен тридцатых годов. Я открою глаза и подумаю, что милый мой любит Лени Рифеншталь, как чудесно, что у него такой замечательный вкус. В его собственных работах среди воздуха и льда всегда присутствует нежность. Невозможно не распознать, что он любуется, даже если на картинке какая-нибудь гадость. Он умеет почти все и всех удержать на ладони, разглядывая так внимательно, что видит и тень, и отражение, и то измерение, где эта вещь или существо по-настоящему прекрасны. А ты стоишь у него на ладони и чувствуешь себя солнцем, пока он не отведет глаза. И он их никогда не отводит. Даже если посмотрит на что-нибудь другое, это не имеет значение, каждый знает, кто тут солнце. Каждый, на кого он взглянул хотя бы однажды.
Никогда не думала, что самый обычный телефон может сделать меня настолько счастливой.
После оргазма он рывком поднимает меня на ноги и, смеясь, прыгает на кровати. Мы долго пляшем голышом под «Mariachi», и в наших движениях нет ни капли сладострастия, только прыжки и хохот – это после оргазма-то.
После того как мы провели вместе два дня, некоторое время я могу по нему не скучать. Даже приятно побыть дома: читать, пылесосить, есть, разбирать настольные мини-конюшни. Отличный бесконечный день, единственная странность которого в том, что я часа четыре слушала (в наушниках!) одну-единственную песню.
«У меня из земли не растет ничего, я, наверно, вообще не любил никого».[1] У меня, кстати, тоже не растет. Когда я поселилась на первом этаже, близость земли завораживала. Купила себе лопату, тяпку и маленькие грабли, бутылочку удобрений цвета кока-колы и семена белого алисиума. Я вскопала под окном грядку размером с детскую могилку и сделала то, что должна была (с моей точки зрения), – разрыхлила, посадила, удобрила. И до конца лета наблюдала, как среди всеобщего буйства растений моя «делянка» поражает абсолютной пустотой, точь-в-точь выжженная напалмом земля среди обильных джунглей Вьетнама.
«Мне сказали: любовь – отражение слов, мне сказали: слова – это песни ослов». Я совершенно свободна и очень одинока, думала я, выбрасывая сломанные коробки от дисков и бумажки с безымянными телефонами. Что такое любовь, мысленно вопрошала я и делала паузу, которая должна была предварить небесную мудрость... пауза затягивалась... Да ничего! – находился банальный, но жизненный ответ. Иллюзии, страхи, жажда одобрения и немножечко секса. Ничего важнее чистоты помыслов и регулярного питания не существует.
«У тебя есть мечта, у меня ее нет». Я давно не мечтаю о том, что наступит нечто или некто и жизнь моя изменится, я стану востребованной и денег будет вдоволь. Раньше мне казалось, что свобода – это получать все, что хочешь, а сейчас подозреваю, что свобода в том, чтобы не хотеть.
Мне сказали, что я занимаюсь херней,
но мне хочется быть исключительно мной,
я не верю в героев, мне жалко себя,
я, наверно, умру, никого не любя.
Ты умрешь от того, что ты будешь стара.
Да, вот так, в трудах и душеспасительных мыслях, я и провела этот дивный день, вечер и часть ночи... Сломалась к четырем утра, когда оказалось, что уже некоторое время я прикасаюсь к своему лицу и вспоминаю. Как щека моя прижимается к его натовскому свитеру, огрубевшему от стирки в слишком горячей воде. Как я слегка поворачиваю голову и сквозь шерсть и хлопок вдыхаю легкий запах тела, почти неуловимый, но подкашивающий ноги вернее травы. Как я поднимаю лицо, прикрываю глаза и замираю – потому что знаю совершенно точно: сейчас мне на лоб опустятся его волосы, скользнут по щеке, а потом я почувствую губы. И еще потому, что, если этого не произойдет, я, наверное, умру. От этого я умру однажды, а вовсе не от того, что буду стара. Так что очередной побег мой не удался.
Все уже давно закончилось, а он не меняет позы, не поднимает головы – десять минут, двадцать, полчаса. Потихоньку возвращается физический дискомфорт, наш пот остыл и холодит кожу, и все искры в глазах давно угасли, и пить страшно хочется, но тут он слепо протягивает руку и проводит ладонью по моему лицу, и все взрывается.
Я наслаждаюсь своей уязвимостью. Он предлагает встретиться около метро, и я решаю, что в дом он меня не позовет и вообще собирается со мной расстаться. А он хочет всего лишь зайти в магазин.
Он говорит мне на прощание: «Я был так рад с тобой», – и я прихожу к выводу, что продолжения не будет, потому что он собирается со мной расстаться. Или – о какой-то своей девушке – «я живу с ней». А меня охватывает жар, и сердце совершенно банально останавливается, потому что он конечно же «собирается со мной расстаться». (Все время на этом попадаюсь: я-то иначе пользуюсь словами, и мне сразу в голову не приходит, что «был» не обязательно означает «а теперь не буду». Что человек может сказать «жить» в смысле «совокупляться», а не «жить вместе». Только когда он трижды повторил «она на нем женилась», стали закрадываться кое-какие сомнения – может, не всегда «собирается со мной расстаться»?)
Каждый раз после такой встряски хочется замедитировать, расслабиться, подышать и перестать относиться серьезно ко всякому слову, взгляду и вздоху этого невоспитанного ангела. Но только что тогда останется от любви, если не холодеть, не задыхаться, не сгорать каждый раз, когда он просто смотрит, молчит или произносит всю эту потрясающую, невозможную, косноязычную фигню?..
* * *
Мы валяемся на кровати, томясь от скуки, и я говорю ему:
– Давай играть в сексуальные игры. Например, в школьницу.
– Не хочу. Мне от настоящих школьниц отбоя нет.
– Жаааль. Ты бы так чудесно смотрелся в фартучке и с бантиком...
Небольшой компанией мы гуляли полдня. Слишком жарко, к тому же я объелась грибов (не тех, а шампиньонов), и было мне тяжело. Поддерживала только перспектива провести вечер вдвоем. Вдруг ему позвонил кто-то безымянный, и после коротких переговоров («Ты где? Это моя ветка, сейчас подъеду», – а я слушала и, как это принято, «холодела от предчувствия, несмотря на жару») он собрался уходить. Попрощался и, спускаясь в метро, посмотрел на меня... с тревогой и нежностью. Да, с тревогой и нежностью, сложно так посмотрел. «Не обидишься? Мне правда нужно. Я хочу тебя. Не расстраивайся». Не понимаю, как он это делает молча, глазами (или как я это слышу? или как я убеждаю себя, что слышу...), но одного взгляда достаточно, чтобы я и он снова оказались на одной стороне.
От этого длинного дня осталось только его лицо, которое я вспоминаю с такой тянущей и щекотной нежностью, что хочется разрезать себе живот снизу вверх и вскрыть грудь, чтобы почесать сердце.
Мне нужно найти хоть немного внутренней свободы. И завтра я уйду в леса, стану бродить одна, пугая белок. С еловой хвоей в волосах, в промокших кедах и с палкой. Возьму с собой колбасы и не вернусь дотемна.
Или в «Охотный ряд», проведать Экко, Бенеттон и дурочку Дженнифер заодно. Возьму с собой денег и не вернусь до закрытия.
Нет, завтра я поеду танцевать. Решено, надену самые обтягивающие брюки и отправлюсь вертеть задницей в «Ротонду». Под этно и босиком. Возьму с собой травы и не вернусь до утра. Да куда угодно, только бы одной. Не разговаривать, не созваниваться, не искать. И, черт бы побрал эту жизнь, не ждать. Ничего с собой не возьму и никогда не вернусь.
Я не говорю, что это была самая долгая весна в моей жизни, самая счастливая, самая-пресамая. Нет, это была единственная весна. Никогда прежде не видела я ни вешних вод, ни солнца, ни пористого снега, ни первых листьев, ни белых цветов – ни одну из этих пошлых примет я не пускала в свое сердце прежде. Никогда не отмораживала щеки на предрассветном мартовском холоде, возвращаясь со свидания (этот мороз отличается от зимнего, как апрельское похолодание от ноябрьской оттепели). Никогда не видела таяния льдов на Неве и обнажения земли на Лосином острове. Никогда не бегала по зеленому лугу в длинном белом платье. Никогда пятнистая борзая, вышедшая из реки, не окатывала меня брызгами. Никогда смуглый мужчина в белой рубашке не рассказывал мне о прошедшей любви, глядя на воду. Никогда и ни с кем мы не были столь красивой парой.
* * *
Ну а потом, потом...
«Как никогда в жизни» – заключительная серия.
Меня не оставляет чувство, что я попала в мексиканский сериал. Я, пожалуй, напишу о последней встрече Артуро и Лусии.
На предыдущей неделе мы виделись один раз, на прогулке с друзьями. Слишком много дел у него в последнее время. И вот я пришла к нему в студию, где заканчивались какие-то рекламные съемки.
Ожидая, читала Сильви Жермен, как раз дошла до рождественских мистерий на игрушечной железной дороге. Потом мы выпили чаю, проводили народ и пересели на диван. Он устал, его ждала ночная работа, поэтому я старалась быть всего лишь нежной. Но естественно, все постепенно произошло – среди фиолетовых шаров, оставшихся после съемки. Потом мы долго, почти бесконечно обнимали друг друга, и я вдруг почувствовала его печаль. В опущенной голове, в очень легких прикосновениях рук, которые вдруг сменялись судорожной хваткой, в неровном дыхании. И конечно же спросила:
– С тобой все в порядке?
Он молчал, и я поняла, что не все. Черт, я столько всего успела передумать за эту мхатовскую паузу. Залез в долги. Снова начал ширяться винтом. Проблемы со здоровьем. Подцепил какую-то заразу. Что???
– Я влюбился.
А, тогда порядок, в меня, наверное. В кого ж еще?
– Я сразу понял, это настоящее, как никогда в жизни. Мы познакомились пару недель назад...
А я почувствовала, что снизу вверх какой-то ледяной нож или просто холодная рука провели между нами и оборвали все нити, все тепло, которое нас соединяло. Поверите ли – я перестала слушать. Мне больше неинтересно было. Кто она, как зовут, откуда взялась. Я услышала одно: он не любит и никогда не полюбит меня. Жизнь окончена, нужно уходить. Вот, все как заказывала: и слова он нашел недвусмысленные, и уязвимостью я насладилась выше крыши, и одна.
Как все... предсказуемо, очевидно, естественно и... непоправимо.
Мне даже больно не было. Это как смерть, как рождение – неизбежно, не нарочно, иначе нельзя. Я чувствовала только печаль, безмерную, как океан, всепоглощающую печаль. Теперь я знаю, каким будет мой личный ад – вода и бесконечная печаль. Вот куда я попаду, если буду плохой девочкой.
Он провожал меня к метро, а я была уверена, что оставляю след за собой, небольшие капли крови на асфальте. Не знаю зрелища прекраснее, чем красное на сером. След казался мне настолько очевидным, что даже неловко стало: люди подумают, будто у меня месячные. Но он ничего не заметил.
В вагоне мне ничего не оставалось, кроме как открыть книгу. Я нашла страницу, на которой остановилась, заново перечитала кусочек про Рождество и перевернула лист. Без тени пафоса я поняла, что между этими двумя абзацами закончилась моя весенняя любовь, моя жизнь, сжавшаяся между началом марта и концом мая. Я читала эти строчки еще счастливой и вновь перечитываю – несчастной. Еще одна моя жизнь закончилась – на странице 83.
И все-таки – как никогда в жизни. Однажды он сказал: «Счастье», – и я вдруг поняла, что это такое. Слово, которое я столько лет бросала партнерам и получала обратно, как пинг-понговый мячик, – легкое, белое, сухо стучащее слово, это совсем не оно. А вот солнце и фиолетовые молнии – да, пожалуй.
«Бразилию» Апдайка я прочитала после того, как нашли Х. В восхитительном финале, когда у Изабель погибает муж, она вспоминает рассказ, прочитанный в юности, «о женщине, жившей очень давно, которая после смерти любимого легла рядом с ним, пожелала умереть и умерла. Она умерла, чтобы показать силу своей любви». И вот она, Изабель, ложится рядом с телом на землю... нет, глупо пересказывать:
«Изабель вплотную придвинулась к Тристану, распахнула халат, чтобы мраморное лицо мужа прижалось к ее теплой груди, обвила рукой его влажный, подсыхающий костюм и приказала своему сердцу остановиться. Она уедет на теле своего возлюбленного, как на дельфине, в подводное царство смерти. Изабель знала, что испытывает мужчина перед половым актом, когда душа его вытягивается, окунаясь в сладострастный мрак.
Однако восходящее солнце по-прежнему било красными лучами в ее закрытые веки, а химические вещества в ее организме продолжали свой бесконечный обмен, и толпе стало скучно. Сегодня чудес не будет. Не открывая глаз, Изабель услышала, как люди снова зашумели и начали потихоньку расходиться; затем гомон человеческой толпы прорезал далекий сигнал кареты «скорой помощи»; она гудела в свой гнусавый рожок, как злобный клоун, и ехала забирать Тристана, точнее говоря, тот хлам, в который он обратился. Дух силен, но слепая материя еще сильнее. Впитав в себя эту опустошающую истину, черноглазая вдова, шатаясь, поднялась на ноги, запахнула халат и позволила дяде отвести себя домой».[2]
И я тоже прочитала все это и увидела ряды зеркал, отражающих друг друга, – женщина, прочитавшая о женщине, прочитавшей о женщине. Или даже проще: у бабушки в нижнем ящике шкафа стояла коробка из-под кукурузных хлопьев, годов пятидесятых. Картонный такой цилиндр с жестяной крышечкой, позже в них стали класть лимонные дольки. На этом была нарисована хищная девочка, с ложкой в одной руке и коробкой в другой, и на ее коробке нарисована хищная девочка, с ложкой в одной руке и коробкой в другой, и на ее коробке... При первой же болезни, когда зашкалило за 38°, я стала тонуть в этом кошмаре отражений, потому что увидела свое место в нем. В пять лет это было безумно страшно.
А в этот раз я уже не испугалась. Напротив, отчетливо поняла: вот он, метод. Лечь на землю, обнять тело и умереть вместе с ним. Очень честно пройти вдвоем по пути смерти. И потом, когда твоя жизнь окажется сильнее, встать и уйти. Но сначала необходимо умереть с человеком или со своей любовью к нему (если не все так фатально). «Чтобы показать силу своей любви»? Точнее, свое намерение быть вместе. И чтобы освободиться, потому что после того, как ты все-таки не умрешь, остается только начать новую жизнь.
Красные лучи сквозь веки, какой-то паучок щекотно бежит по ноге, и земля еще холодная после ночи.
Встать, запахнуть халат и уйти домой.
Я не нахожу себе места. Слишком поверила, что оно есть, и вот теперь, когда этого места не стало, ни одно другое мне не подходит. В кольце его рук, рядом с ним у монитора, в уголке его рисунков, в его сердце, в его жизни. Очевидный выход – искать себе место не в чужой, а в своей собственной жизни. Но ее пока не существует – без него. Конец весны не означает, что началось лето. Безвременье при восемнадцати градусах тепла, и даже на дождь не хватает энергии. Хотя вчера я видела радугу. Мне позвонили в половине десятого вечера и сказали, что на улице двойная радуга. Я вышла из дома в чем была, но, пока добежала до открытого места, радуга осталась одна, совсем розовая на закате. Это же чудесно. Последний раз, увидев радугу, я загадала: «Чтобы он нашелся живым». А сейчас вот: «Чтобы он любил меня». В обоих случаях я была уверена, что это невозможно. Но зато никто не скажет, что я «даже не попыталась что-нибудь сделать», правда?
Я теперь поняла, почему так люблю знаменитый диалог из «Мюнхгаузена»:
– Скажи мне что-нибудь на прощание.
– Я люблю тебя, Карл!
– Не то!
– Я буду верна тебе, Карл!
– Не надо!
– Они положили сырой порох, Карл! Они хотят помешать тебе, Карл!
– Вот! Завидуйте! У кого еще есть такая женщина?
В сущности, она убила его своей честностью. Ну вышел бы дураком, принял позор и дожил свой век сумасшедшим садовником Мюллером.
И вот мы поменяли роли и разыграли ту же сцену:
– Скажи!
– Ты нужна мне.
– Не то.
– Я хочу тебя.
– Не надо.
– Я полюбил девушку.
– Спасибо.
У кого еще есть такой мужчина, которому хватило бы духу своей честностью уничтожить счастье – сразу, без стыда, без лжи, без боли. Я горжусь им. Из последних сил, правда, потому что мне теперь подниматься и подниматься по бесконечной лестнице – одной.
Они положили сырой порох, Марта.
И что забавно – в детстве я никогда не представляла себя принцессой, а все больше Жюльеном Сорелем, Мюнхгаузеном и Арамисом. Ими и выросла.
Аутотренинг
«Моя любовь во мне, она никуда не исчезает, меняются только объекты. Не нужно к ним привязывать чувство, которое генерирую я сама. Они – всего лишь повод. Есть только я и божественная любовь. А мужчина всего лишь стоит против света, и мне только кажется, что сияние от него. Теперь, когда его нет, любовь все равно осталась, любовь – она вообще, она ни о ком».
Очень позитивно, я считаю. Вот только задыхаюсь каждый раз на словах «его нет», но это пройдет. Так, быстро в лотос и продолжаем:
«Его присутствие не имеет особого значения, есть только я и моя любовь. Ничего не изменилось. Личность моя не разрушена, жизнь продолжается».
На самом деле третью неделю пытаюсь собрать себя по обрывкам. Я так сплела наши жизни, что вот теперь, когда он изъял свою, от моей остались одни ошметки. Где мои интересы, мои амбиции, мои желания? Где Я? Никаких признаков, разве что ноги сейчас затекли у МЕНЯ.
«В моей жизни будут разные мужчины, и каждый из них вызовет новые оттенки любви, так у цветка раскрывается еще один лепесток. А когда он уйдет, это новое останется со мной навсегда, и я стану ярче, восприимчивее, сильнее».
Ага, блин. К шестидесяти годам я буду неотразимо многогранна. Если кто-нибудь захочет на это смотреть.
«Спасибо, милый, за то, что ты был со мной. А сейчас я иду дальше».
Спасибо, милый, за то, что ты был со мной. А сейчас ты с этой своей девушкой, а я сижу тут одна в идиотской позе и пытаюсь найти у себя внутри что-нибудь живое. В пустоте моего сердца должен, просто обязан зародиться какой-нибудь шарик, искра, точка опоры. Любая хрень, за которую я смогу уцепиться.
«Любящий человек каждым днем своей жизни строит небесный Иерусалим, вечный, неразрушимый город, и ни одного камня нельзя забрать из этой постройки, – даже теперь, когда земная любовь закончена. Поэтому не бывает несчастной любви».
Ну ладно, уломала, чертяка языкатая, не бывает. А теперь высморкайся и иди кормить кота.
Нет, мужчины точно инопланетяне. И половые органы у них чудные, и логика нечеловеческая. Он позвонил и сварливо стал выяснять, где я и отчего не хочу с ним общаться. Он. Злится. На меня. Не понимает. Господи, а можно я временно умру, прямо сейчас? Вот здесь вот лягу в уголке тихонечко и денька на три уйду в небытие? Ты мне там все покажешь, кофейку выпьем где-нибудь, пощебечем, а тело мое пусть отдохнет от глобального недоумения, полежит ровненько. Потому что сейчас меня просто корчит. Недавно хвасталась Тине, что мне очень важно сохранить уважение к нему, потому что проще расстаться с человеком, чем с иллюзиями на его счет. И вот последнее отнимают.
Он сказал, что не оставит меня в покое, будет звонить, писать, искать встреч, потому что хочет со мной работать. «Твои письма – это интуитивные тексты, мне такие как раз нужны. Ты удивительный человек, мне нужна твоя точность и острота восприятия, твои эмоции. Мы будем работать в команде и воплощать мои идеи. И ничего еще не кончилось, нам обязательно нужно встретиться...»
А мне хотелось сесть за воображаемый рояль, украденный из «Гранатового браслета», и, точно как Женни Рейтер, сыграть L. van Beethoven. Son. № 2, часть вторая, и чтобы звуки сами собой складывались в слова:
«На хрен, любовь моя, на хрен... Я не хочу встречаться с Тобой и смотреть на Тебя, как жена Штирлица, глазами, полными надежды и немого отчаяния. Я не хочу до крови закусывать губу, глядя, как Ты нежно склоняешься к этому... к этой девушке. Я не хочу.
На хрен, любовь моя, на хрен. Мои письма – это не интуитивные тексты, это полтора месяца такой печали, от которой становишься на десять лет старше и на двадцать лет тупее. Я как кобра, которая приготовилась для броска, а ее огрели лопатой. Она покачивается, утратив точность удара, и промахивается на полметра, вместо того чтобы одним поцелуем добиться своего.
На хрен, любовь моя, на хрен. Это безвыходно: я смогу приблизиться к Тебе, не заливаясь слезами, только когда разлюблю. Но работать вместе мы можем, пока я люблю Тебя и чувствую каждое движение Твоей сумеречной души, Твоего спутанного сознания. Тебе нужны мои эмоции, но именно они не дают мне спокойно заниматься делом.
На хрен, любовь моя, на хрен. Если я перестану любить Тебя, зачем Ты будешь мне нужен? Ты не воплотил ни одного творческого замысла. Каждый раз, когда в Твоей жизни появлялось очередное... очередная девушка, Ты затевал новый проект в соответствии с ее увлечениями: сначала Ты рисуешь картины, потом делаешь репортажи, теперь Ты решил заняться дизайном витрин. А если Ты полюбишь ветеринара и станешь принимать роды у сук, мне что, писать и об этом?
На хрен, любовь моя, на хрен. Я не стану работать с Тобой на Твое будущее – с этим... с этой девушкой. Исключительно из вредности – не стану. Не слишком ли жирно Тебе: счастье в личной жизни и успехи в труде? Выбери что-нибудь одно, потому что у меня-то нет ни того ни другого. Не слишком ли жирно: сохранить и любимую, и любящую? И добрую, и красивую? И рыбку съесть, и любовью заняться? Так вот, эту рыбку Ты не съешь.
На хрен, любовь моя, на хрен. Мы были восхитительно честны друг с другом, поздно теперь обманывать. Я уходила в печали, и только, а если сейчас подвирать по мелочам, то станет больно. А ведь нам наверняка не удержаться, потому что мы все еще хотим друг друга и у Тебя эрекция – даже когда ты слышишь мой голос по телефону.
На хрен, любовь моя, на хрен. Скоро в моей жизни появится высокий блондин со шрамом, который не оставит в ней места ни для Тебя, ни для Твоих проектов. А если я сейчас начну заниматься Твоими делами, он, пожалуй, передумает появляться.
На хрен, любовь моя, на хрен. Я не только человек, но и женщина, я нуждаюсь в любви. Эта работа будет стоить мне крови, но Тебе нечем ее оплатить, потому что Ты не можешь дать мне то, что я хочу.
На хрен, любовь моя, на хрен.
* * *
Иду я недавно по улице и раздумываю, о чем только и могу думать в последнее время. И прихожу к выводу, что по всем законам добра и красоты должна мне подвалить немереная компенсация за нынешнюю мою потерю и последующие страдания. Либо, думаю, творческий какой прорыв случится, либо деньгами дадут. И захожу с этими мыслями в супермаркет, а там кассирша, ввиду отсутствия мелочи, прощает мне «два пятнадцать». И это все?!
Помню, однажды ночью после смерти Х я в очередной раз рыдала на груди у Тины, и вдруг меня осенило. Я подняла залитое слезами лицо и срывающимся голосом сказала: «Он был хомячок! Они короткоживущие, только успеешь полюбить, как они мрут!» – и снова зарыдала. Надо, конечно, сделать скидку на стресс и четыре утра, но что-то в этой идее было. Например, я никогда не связывалась с винтовыми по той же причине – едва привыкнешь, как он уже утонул в поилке... то есть печень сгнила или сердце остановилось. Сейчас вот оказалось, что бывает любовь-хомячок, точнее, отношения-хомячки. А любовь – сука, ее в поилке не утопишь. Можно, конечно, привязать ей кирпич на шею, но боюсь, что получится, как у Карлоса с Доном Хуаном:
«Карлос. Если бы я приковал себя тяжелой цепью к этому большому камню, я бы смог летать тогда?
Хуан. Тогда бы тебе пришлось летать с этой тяжелой цепью и большим камнем».
Все то же самое и еще кирпич.
Встретились, держась за руки, дошли до метро – в молчании. У турникетов легко поцеловались, невинно и слепо огладили друг друга через одежду – для узнавания, для запоминания. Каждый наскоро пробежал руками по чужому телу, проверяя: цело, в порядке, все ли на месте? В принципе на месте все, кроме любви. Ничего значительного не прозвучало и не произошло за короткое время до поезда. Только быстрый обмен нежностью, гарантированной предыдущими отношениями. Наши ладони, имеющие опыт друг друга, не могут не излучать тепло. Такая простенькая ловушка: всегда знаешь, куда пойти, чтобы тебя вспомнили, приласкали и предоставили обязательный минимум общности. Всякий одиночка попадается на эту возможность – быстро, недорого, наверняка. На такой гуманитарной помощи можно протянуть полжизни. К счастью, я слишком хорошо помню, как это было по-настоящему. Я лучше потрачу еще немного сил, чтобы начать все сначала – с кем-нибудь другим.
Тина сказала, он грустит. Прячет лицо, когда она говорит обо мне. У него не клеится работа. Он не общается ни с кем. Та девушка появляется у него дома не очень часто. Это, кажется, ненадолго...
И тогда я позволяю себе посмотреть в никуда: он скажет «возвращайся», а я подойду очень близко и ничего не скажу, даже думать перестану, потому что – запах, тепло от его плеча, дурацкая рубашка в белый цветочек и кожа совсем рядом. Можно даже заплакать, если захочется, но не захочется, потому что наконец-то все станет хорошо. И когда мы доберемся до постели, я первым делом засну рядом с ним, потому что безумно устала за это время. И только потом, когда проснусь и услышу, как он дышит рядом, я осторожно, чтобы не обжечься, загляну в его лицо, потому что глаза мои тосковали без его красоты и были как слепые. А чуть позже я протяну руку, прикоснусь подушечками пальцев, а потом очень медленно, ведь мои руки заледенели без его огня, позволю ладоням наполниться, вспомнить его тело постепенно – чтобы не обжечься. И он, наверное, проснется, и тогда уже мое тело, которое сейчас корчится от одиночества...
Но в этом месте я обычно вспоминаю его голос, однажды произнесший: «Эта девушка... со мной никогда такого не было, это наверняка, я и не знал, что так бывает, – настоящая любовь». И понимаю, что у меня очень хорошая подруга.
Пару дней назад мы все-таки поговорили. Прошло полгода с тех пор, как этот юноша поверг мое сердце в невыносимую печаль. И вот мы встретились на вечеринке, где оба были по делу и оба со своими партнерами. За месяц до того мы виделись мельком, и я не посмела даже взглянуть ему в лицо. А тут собралась с духом и подошла. И (внимание!) я обнаружила, что ангел упорхнул. Белый кролик моего сердца больше не дрожит и не пытается удрать через горло. Любовь конечно же не умерла, она ушла, запрокинув голову, глядя в фиолетовое ночное небо, улыбаясь воспоминаниям, оставив после себя только нежность.
– Хочешь? – спросила я.
– Безумно! – ответил он.
И я угостила его шоколадкой.
А шуму-то было...
Ну хорошо, давай назовем это «эгрегор», хотя получается безграмотно. Но я вот думаю, у каждого человека образуется не просто аура из личных его эмоций, поступков и мыслей, а здоровенный эгрегор из того, что чувствуют к нему окружающие. Такой пятнистый небесный образ тебя, складывающийся из чужой любви, ненависти, уважения и презрения. Вот я думаю, что ты ангел, и добавляю светлое пятно, а она, дура, считает тебя неудачником, и ее пятно, конечно же, серое. И в общем, тебе от этих представлений ни жарко, ни холодно, но иногда можно согласиться с каким-нибудь из этих пятен. Поверить, например, в мою точку зрения, открыться и впустить в себя ангела, которого я намечтала. Только откуда же взять смелости и с какой вообще стати ты должен верить, что я вижу тебя самым лучшим? Поэтому спокойно можешь от моего варианта отказаться, а я назову это «он ничего от меня не принимает», – на самом деле тебя не устроил мой идеальный ты. Может быть, он скоро отомрет в этом твоем «собирательном образе» без подпитки. Или останется навсегда, неизвестно. Но в любом случае может наступить такой момент, когда вы вдруг меняетесь ролями и уже не эгрегор – твое небесное отражение, а ты – его земная тень. Вот тогда говорят, что на лице отпечатывается характер, прошлая жизнь и все такое. И на этот случай для тебя бы лучше, чтобы мой ты не отмер. А я, знаешь ли, еще не решила. Мне, может, жалко своего придуманного ангела в трату отдавать, задушите вы его там, вместе с неудачником, подлецом, мудаком и кого там на тебе уже успели вырастить. Мне, собственно, только его и жалко.
Сегодня очень важно не произносить это слово на букву О. Да и то, другое, на Л, тоже не стоит. Проснуться утром, услышать дождь и не сказать: «Ну вот, кончилось Л, наступила О». Все слова на Л закончились раньше, чем вчера, а О длится уже так давно, что нет смысла привязывать этот факт к первому сентября, дню знания того, что О неизбежно, что каждый из нас О, поэтому не стоит впадать в О по этому поводу. И О не спасут, потому что пришло время уклоняться от них. Мне снилось вчера, что мы лежим рядом, и я знаю, что не должна его О. Потому что я затеяла эти О, не спросив, вот и пришло время опустить руки и узнать, чего хочет этот человек. Узнав – запомнить, чтобы через три месяца не возвращаться к этой теме. Смена времен года не имеет особого значения в вопросах Л.[3]
Я шла по улице Народного Ополчения, когда меня догнала и накрыла волна тоски. Возможно, это было связано с тем, что я несла деньги своей квартирной хозяйке, но почему-то показалось, что это из-за него. Не долго думая написала: «Мне тревожно. Ты в порядке?» Через некоторое время получила ответ: «Может, приедешь?» Вот это и называется – намек понят. Я поехала на следующий день. Увидела мертвые картинки – все те же, что он делал при мне, только вылизанные до карамельной гладкости. Если пару недель мучить работу фотошопом, она умирает, остается открытка. Серые стены его комнаты были увешаны сладкими трупиками в деревянных рамках. Клянусь, смотреть на это было невозможно, но он хотел, чтобы я о них написала. И я ему сказала, как есть.
«Что же ты сделал с ними? Или они и раньше... Но где в таком случае были мои глаза?.. Какие могут быть тексты к этому? Я отказываюсь украшать лентами твоих мертвых младенцев... И у девушки твоей нет лица, вялая она да унылая (последнее уже так, до кучи). Ты не жди справедливости от меня, детка, я ведь не равнодушная женщина, я – разочарованная, только не расстраивайся, но я их не вижу...»
Ну и все в таком духе, а он сказал, что – да, он и сам понимает, но надо же довести до конца, и за месяцы без меня он не сделал ничего нового, и про девушку – да, но так уж вот получилось...
Мы мило поговорили в том же духе, уже собралась было я уходить, но Тина, убегая на работу, попросила покормить кошку, и пришлось задержаться, чтобы разморозить мясо. И вот. Он шепчет мне на ухо: «Значит, время уклоняться от объятий? Ну-ну», – не прекращая делать то, что он делает, а я спрашиваю: «А ты ей верен?» Он говорит: «До сего дня получалось». И я понимаю: для него наступил роскошный период лишения невинности – он теперь раз пять ее будет терять с каждой знакомой женщиной, рассказывая, что не устоял исключительно перед ней, а так – ни-ни. Я молчу, до последнего молчу, а потом все-таки выкрикиваю его имя, как прежде, и он почти сразу же кончает. После этого мясо признали оттаявшим, кошку покормили, и я лишь отметила, что слишком быстро он разморозил мясо в этот раз – то ли холодильник сломался, то ли еще что.
Но в общем, скучно. Самым интересным в нем была моя любовь, теперь – ничего особенного.
Созерцание этого человека, прежде ненаглядного, погрузило меня в такое глубокое недоумение, что я бы захлебнулась им, не вынеси меня на поверхность второе, столь же сильное чувство – скука.
Я отказываюсь верить, что все это было – настоящее счастье, настоящая печаль, потому что сухой остаток чувств укладывается в прелестный жест. Слегка, по-тайновечорному, разведенные руки, вращение левой кистью, раскрывающейся цветком, и произнесенное с некоторым извинением «но я... любила его...».
Мне теперь кажется, что J тогда испытывал бесконечное смущение. Один из вас... мне неловко об этом говорить... ну, бляаа... Он продолжает, опустив глаза. Я действительно сожалею, но нынче же ночью один из вас... И самое стыдное во всей этой истории будет знаете ли что? Этот человек всерьез считает, что изменил нечто в моем пути. Что за этот вот мешочек можно было продать (а можно и не продать) и дорогу, и крест, и полуденный жар, и следующие две тысячи лет. Это всегда так неловко, когда замечаешь – как же ты глуп, душа моя.
Ах, ну я, конечно, не сравниваю, но иногда так остро вдруг понимаешь, что вне зависимости от времен и масштаба личности чувства не изменяются – любовь, разочарование, отчаяние. Мы сплевываем ту же горечь, что сводила рот людям три века назад, и та же нежность расплавляет кости и растворяет мысли нынешней девочке, как и какой-нибудь восьмисотлетней давности даме, влюбленной в менестреля. Трубадура. Трувера. Миннезингера, наконец.
Можно ли считать счастливой жизнь, если каждые полгода приходится напоминать себе: «Забыть значит начать быть»?[4]
Только такую и можно.
Но не скука меня доконала, другое: он рассказывает о нас. Люди добрые, он же еще хвастает! Через третьи руки узнаю свежую сплетню, что я, оказывается, вернулась к нему.
А потом он позвонил.
После телефонного разговора со мной случилось нечто похожее на обморок (насколько вообще способна на обмороки моя здоровая натура) – я доползла до кровати и мгновенно заснула на три часа.
Он сказал мне следующее: «Я понял, что любовь – любовью, а бизнес – бизнесом, и не нужно заниматься с тем, кого любишь. Поэтому давай поработаем вместе. Будешь моим продюсером». Услышав мое глубокое молчание: «Я такой циничный, да?» Нет, просто дурак. Нашел способ уговорить женщину – «я тебя не люблю, и поэтому». Но это я только подумала.
Проснулась с противной температурой 37,3° и в ярости.
Стала обдумывать месть. Наверное, скажу ему речь.
«Я все думаю, на что бы тебя приспособить.
Для романтических отношений не годишься – ты меня не любишь.
Для секса не подошел, слишком уж болтлив.
В творческом плане – тоже, мне перестали нравиться твои работы.
В вопросах бизнеса я бы сказала, что ты ноль, но ведь есть еще и отрицательные числа.
Остается вариант эскорт-услуг – мне полезно познакомиться с разными людьми, а ты все еще красив, мы могли бы вместе выходить в свет.
Но до Нового года я работаю как лошадь (у меня, видишь ли, появились постоянные заказы в журналах), а потом истечет срок, отпущенный тебе на перемены. От тебя и так осталась половина, а к середине зимы, полагаю, ты совсем распадешься.
И почему это ты пытаешься использовать именно меня для организации своих дурацких дел? Тебе прекрасно удается работа с посредственностями, путем несложных манипуляций и простеньких сексуальных практик ты умудряешься добиться вполне адекватных результатов. Так поручи это своей девушке! Зачем пытаться подмять столь ненадежное «творческое» существо, как я, с кучей принципов и разноцветных фобий, и приставить его к продюсерской деятельности? Это короли назначали художника или поэта главным постельничим, а ты всего лишь мальчик с окраины, таланты на побегушках тебе не по карману.
О твоей бестактности можно слагать легенды. Ну перепихнулись мы однажды по старой памяти, зачем рассказывать об этом всей округе? Этот факт не делает чести ни мне, ни тебе. Зачем? Да еще человеку, который не преминул донести информацию до меня.
А эта последняя фраза из телефонного разговора вообще вне конкуренции».
И так далее.
Примерно такую речь я произносила мысленно, пытаясь заснуть, но до трех часов ночи меня буквально подбрасывало от злости.
И вот я отправилась мстить. Нарядилась в его любимое черное платье, повторила текст (не забыть сказать гадость про 1) девушку; 2) лучшего друга; 3) картинки; 4) его прическу и т. д.) и пошла.
Ну что я могу сказать: он открыл мне дверь – нервный, тощий, с грязным хвостом.
У него сгорел процессор.
Он ничего не понимает в HТМL кодах.
Он ест одну картошку, потому что нет денег на мясо.
Он лежит на животе поперек дивана, смотрит на меня снизу вверх и улыбается.
Я глажу его по руке и говорю: «Ты хороший мальчик, но я недостаточно зрелая личность, чтобы сотрудничать».
Ох, детка, прости меня. Прости меня, с моими иллюзиями. Прости, что я повесила все свои корзины на твои нежные яйца. Прости, что я завысила планку – уровень честности, качества работы, остроты переживаний, – это все оказалось немного слишком для тебя. Прости, что величала живого человека ангелом, – это работа для мертвых. Прости, что ждала от тебя спасения. Прости, детка.
Мне нравятся в «Монти Пайтон» вопли могильщика: «Выносите ваших мертвецов!» Выносите их вовремя, не держите в доме. Я и сама время от времени бросаюсь заполошно пересчитывать могилы вокруг себя – и внутри себя – помню? помню, помню. Но я хотя бы удерживаюсь, чтобы не выкапывать их, как Карлсон персиковую косточку – ну как она там?
Очень стильно было пойти на кладбище после захода солнца. Перепугала, правда, припозднившихся скорбцов – шутка ли, встретить в темноте даму в белом с красными розами.
Я не мерзну около могилы, даже в самый жестокий мороз. Раньше думала, что это дерево защищает от ветра, но его спилили весной, а внутри ограды все равно чуть теплее, чем на дорожках. Смею надеяться, что это ему компенсация за «холодную» смерть. Впрочем, в этот раз я не стала часами «кудри наклонять и плакать», мы, что называется, нормально пообщались. В конце концов, у человека день рождения.
Его папа донашивает за ним белый свитер (или такой же, неотличимый).
Х всем сердцем любил провокацию, считал своим долгом вышибать людей из колеи всеми возможными способами – легкими наркотиками, публичными выступлениями, странными танцами, словом, он заставлял человека сделать то, чего тот не делал прежде. Шокировал, выбивал эмоции. И он считал, что родители хронически не способны понять его начинания.
Но вот мама рассказывает, что не хотела стирать его голос с автоответчика и очень переживала, когда запись исчезла самостоятельно через год после его смерти. Вдумайтесь на минутку – ровно год люди, звонившие им, слышали по телефону чуть раздраженный голос мертвого (родственника, друга, любовника): «Здравствуйте...»
Он бы, наверное, развеселился, узнав, насколько он сын своих родителей.
Почти год прошел, душа моя.
За это время ты провел меня по стандартному лабиринту развлечений в детском парке: у входа – «как никогда в жизни», а у выхода – равнодушие. Мы шли по стрелочкам, минуя нежность, благоговение, печаль, ревность, «пошел на хрен» и отвращение. Иногда делали круги, возвращались к страсти и надежде, иногда заглядывали в совсем уж темные комнаты, вроде ненависти и мести. Я входила, когда на улице была весна, а выхожу в начале января. Голова слегка кружится, очень хочется опуститься на снег и закрыть глаза. После множества слов, адресованных тебе (сказанных, написанных, нашептанных, подуманных), всех разноцветных слов, которые объединяет только одно, – то, что они не получили ответа, после этого остается самое простое: благодарность. Потому что исключительно из-за тебя додумалась до очередной своей теории любви, с которой буду носиться до тех пор, пока не появится кто-нибудь новый. Пока же я читаю у суфиев приблизительно то, о чем думала год назад:
О Возлюбленный,
Твои стрелы немилосердно жалят сердце,
И все же я всегда буду служить мишенью
Золотому луку и неисчерпаемому колчану.[5]
И это, душа моя, не о тебе, это о боге. О Боге, точнее. Женщина по-прежнему смотрит в сторону Бога и видит сияние божественной любви, снова и снова ошибаясь, потому что принимает за источник мужчину, который всего лишь стоит против света. И только в тот момент, когда он уходит, она понимает, что ее сердце всегда было мишенью для золотых стрел и фиолетовых молний, потому что никого нет и не было между ней и любовью.
Вот за это пока незабытое знание – спасибо.
Моя любовь длится, пока помню вкус кожи в семи местах: за ухом, над ключицей, под коленом и на сгибе локтя, между лопатками, над ягодицами и в ямке возле французской кости.
Тина позвала меня на один из показов Недели моды. Приглашенные счастливчики говорят «неделя Высокой моды», но в прошлом году мировое сообщество посчитало нецелесообразным проводить в Москве высокую, поэтому мода у нас самая обыкновенная, низенькая. Я сначала отказалась, но приглашение было напечатано серебром на черном картоне, и Тина сказала между прочим, что и он там будет. Ой, я вдруг вспомнила, что срочно должна передать ей одну важную бумажку, лично в руки.
И вот на следующий день... Хотя нет, сначала был еще тот, предыдущий день, когда я купила себе термобигуди и пенку для волос, обещающую «нереальный блеск». А потом уже наступил «и вот».
Нужно было себя как-то украсить. На голове планировались спиральные кудри с нереальным блеском, а на остальной организм я придумала следующее: гриндера, зеленые льняные штаны с шелковым восточным шарфом вместо пояса и в качестве фишки – натовский свитер с отрезанным горлом и укороченный до талии, декорированный понизу пластмассовыми кружочками с изображением покемонов. На мой взгляд, собственно свитер и шарф отражают основные тенденции нынешнего сезона, «этно» и «милитари», а покемоны выступают синтезом того и другого, ибо, с одной стороны, агрессивны, а с другой – являются продуктом национального японского сознания.
В зеркале я увидела почти все, что замышляла: ну, кудри чуток кривоваты и слиплись, штаны несколько теснее, чем были прошлым летом, а дизайнерский свитер подозрительно отдает хипповским рукоделием, каковым, по сути, и является. Но главное было: сияние. Причем не от кудрей. Светилось лицо, и в глазах мерцал дурной блеск, потому что я все время помнила – «и он там будет».
Конечно, он мне давно безразличен. Но я уже все придумала, я знаю, как все произойдет... Я войду и не сразу его замечу... Нет, ну конечно, увижу с порога: хотя у меня отвратительное зрение, актуального мужчину я всегда нахожу в толпе с первого взгляда. Но сделаю вид, что не сразу. Только когда он чуть откинет голову и улыбнется, только тогда я повторю его движение головой и улыбку. И мы пойдем навстречу друг другу через толпу. Или лучше мне остаться на месте, чтобы он сам подошел? Нет, придурок не догадается, он всегда плохо видел мизансцену (что и по картинкам заметно, кстати). И значит, мы такие сходимся, и вокруг нас сразу образуется небольшой пятачок пустого пространства – люди всегда чувствуют эти вещи, тем более что вместе мы выглядим потрясающе. И главное, он тоже в зеленом натовском свитере, только без покемонов. (Просто это его единственный свитер, ошибиться невозможно. Я помню, как год назад мы поехали в гости, чтобы немного побыть рядом, но для хозяев надо было сделать вид, будто мы встретились случайно. И мы заявились – случайные-преслучайные. Только одеты абсолютно одинаково и лица хитрые. А потом еще один мой приятель пришел – угадайте в чем? – и люди, которые в курсе, просто обхихикались.)
И вот я к нему приближаюсь, на метр примерно, и останавливаюсь. Он тоже останавливается, и мы друг друга осматриваем с ног до головы, а потом я подхожу совсем близко и подставляю лицо для поцелуя. Он наклоняется ко мне, и его волосы падают (а если он опять с хвостиком, то сам дурак), и я чувствую запах (табак и крупное свежевымытое животное) и специальным низким голосом говорю: «Оооо, ссссокол мой...» У него тут же все встает, судя по выражению лица. И он вдыхает мои новые духи, более сладкие, чем раньше, офигевает и бормочет: «Давно не виделись». А я незаметно трогаю пальцами его ладонь и отхожу.
Отхожу – это обязательно.
А в конце вечера я опять даю ему себя увидеть. Он подходит и уверенно (ведь у меня глаза безумные, как раньше) говорит: «Может, заедем ко мне, картинки посмотрим?» А я: «Не-а, из-ви-ни, всякие скучные делааа, я так счастлива тебя видеть, слааадкий, но надо бежать». И ухожу. (Сейчас вам не видно, но я показываю язык.)
Я представляю все это уже в метро и вижу себя в двери вагона – совершенно довольную, и мужчина рядом смотрит на мое отражение с огромным интересом.
Я выхожу на «Павелецкой», звоню Тине, а она говорит, что все уже закончилось. Снова спускаюсь в метро и жду ее, чтобы передать ту самую бумажку. Она приходит, всматривается в меня и говорит: «Ого, какая ты сейчас красивая!»
Ну да – у меня же только что было свидание.
* * *
Часы на видеомагнитофоне все время показывают 0:00 и мигают. Я двигаюсь вверх-вниз и смотрю, как они подпрыгивают и расплываются.
Нельзя закрывать глаза, потому что я увижу другое лицо, тело, кусок плеча. Я некстати вспомню, как это, когда вообще не думаешь «повернусь так», «ногу сюда», «коленку больно». Потому что взлетаешь, проваливаешься, скользишь, потому что законы физики утратили свою силу полчаса назад, вместе со всеми другими «божескими и человеческими». Можно открыть глаза и неожиданно упереться взглядом под кровать, в пепельницу, или очнуться от ледяного прикосновения стены, или нога запутается в теплом и пушистом, которое окажется кошачьим боком – пришла и спит, бедная.
И, не пытаясь уточнить свое положение в пространстве, снова закрыть глаза, и тебя продолжат кружить и свивать руки, на которые можно упасть, повиснуть, потому что ты все равно невесома. Во рту всегда горько и сухо, потому что он курит, пить все время хочется, но стакан где-то под кроватью. Где-то в другом прохладном мире, стоит, пока я здесь, в огне, летаю, танцую и умираю.
А потом, из пламени и пота – в холод, я протяну вздрагивающую руку, медленную, длинную, слабую руку, на которую мы оба смотрим, как на чужую незнакомую вещь. Она движется, крадется, а мы не знаем куда и следим с легким любопытством. Как она дотягивается наконец, слепо ощупывает стакан, с небольшим усилием отрывает его от поверхности, так, что вода плещется, обдает холодом пальцы, и рука медленно возвращается с добычей, но неожиданно ослабевает кисть – нет, не могу. И стакан с легким стуком опускается на пол. И тогда он, мужчина, поднимается на локте, одной рукой берет стакан, а другой приподнимает ее голову, чтобы она могла напиться. И она сквозь сбитое дыхание пытается пить, проливает капли на подбородок, а потом отрывается, так и не утолив жажды.
Она, не я.
Поэтому я не закрываю глаза и смотрю на мигающие цифры – или буквы. Они двигаются вверх и вниз, потом по кругу, все быстрее, расплываются, вспыхивают и замирают. О: ОО. Я встаю и иду в ванную. Небольшое зеркало над раковиной висит под углом, так, чтобы отражать лицо, шею и грудь. Я вижу растрепанные волосы, совершенно детское лицо, чуть вывернутые обветренные губы, несчастные желтые глаза, которые, кажется, вот-вот переполнятся слезами. И я говорю ему, лицу: «Ты что, ты что, ты что делаешь со своей жизнью?» И глаза все-таки переполняются, приходится вытирать нос куском мягкого бумажного полотенца и думать, что жить еще долго, а как будто жизнь, кончена, кончена.
Но долго так нельзя, ведь даже не кровь впитается в песок, тепло сквозь пятки уйдет в кафельную плитку на полу, и останется только переступить с ноги на ногу и вернуться в постель.
Когда мой прекрасный принц поменял меня на какую-то девушку в толстых некрасивых очках, я целые дни, вся в слезах, кружила по городу не останавливаясь. Остановиться значило немедленно заплакать. И только когда я быстро шла, почти бежала, на пределе дыхания, тогда только и не плакала. Я носилась «с ветерком», и прохожие не успевали разглядеть моего перекошенного лица, лишь сквозняком их обдувало. Но стыда не было. Было много печали, которая медленно уходила со слезами (ночью), с усталостью и молчанием (днем). Со словами все просто – говорить не о нем я не могла, а говорить о нем и не плакать я не могла тоже («too», англичане так мило строят фразы).
И вот ночью я рыдала, а днем молча бегала по городу. И однажды забежала в «Детский мир», поднялась на четвертый этаж и оказалась в отделе, которого не видела никогда раньше (и никогда позже). Там продавали «все для кукольников», в частности множество разнокалиберных глаз. Они лежали – дорогие, стеклянные, «как живые», естественных цветов, с натуральными прожилочками и точечками. По одному рядом с ценником за штуку, а не за пару. Меня охватило жуткое желание купить и послать ему черную метку. Чтобы он открыл коробочку, а там глаз. Вы понимаете? Я, такая деликатная, милая, умная, страстно пожелала проехаться по физическому недостатку незнакомой девушки, совершить акт детской бессмысленной жестокости и бестактности. С точки зрения логики это ничего не меняло, ну разве что он решил бы, что я спятила от горя. Но я отчетливо поняла, что нашла недвусмысленный магический жест проклятия, после которого у них все рухнуло бы. Более того, это был грех, причем того сорта, что губят бессмертную душу.
Я почувствовала, что нахожусь в узле пульсирующей силы и могу ее использовать – знаю, как и с каким результатом. Возможно, это была иллюзия, но даже тогда, на пике скорби, я не стала пробовать. Мне не настолько нужен мужчина. То есть он был нужен мне безмерно, но не такой ценой. И не насильно, а чтобы сам, иначе неинтересно. О своей душе я в тот момент не думала, но и ее тоже, в общем, жалко.
Тогда же я поняла кое-что о сущности колдовства. Его можно творить простыми средствами, не обязательно резать христианских младенцев и осквернять крест. Весь адский антураж – убийство, кощунство, совокупление с козлом – вообще не является необходимым условием страшного колдовства. Нет, нужно вызвать у себя ощущение греха, честно признать: «Я сейчас делаю чудовищное, предаю все доброе, что есть во мне». Это породит всплеск дикой энергии, которая нанесет вред, если направить ее по адресу. Метод может быть самый детский – иной раз мамину чашку разбить достаточно или «правильное» письмо написать. Главное – намеренно совершить зло. Но кому-то, конечно, надо скальпы снимать и кошек мучить, чтобы утвердиться самому и оповестить кого надо: «Внимание, я встаю на путь греха. Ап!»
Моей маме, например, однажды пришло в голову закопать некую фотографию в свежую могилу, чтобы повредить. Ну да, человека чуть позже почти парализовало. Только он потом поправился, а мама, в ужасе от содеянного, заболела непоправимо. То есть, на мой взгляд, это все совпадения, но на ее-то – нет, она «взяла грех на душу».
Потом был еще один случай, когда я опять поняла, чтонеобходимо сделать, на какую кнопку нажать, чтобы получить тот же результат. Промучилась дня три, а потом нужная дверь закрылась.
Наверное, есть ключевые моменты, когда точно так же легко сделать что-нибудь сверххорошее, но я их пока не чувствую. Вполне вероятно, что добро – совсем невесомая вещь, его нельзя слепить снежком и кинуть. Или нет, не в том дело. Счастье органично: бесполезно насиловать реальность, чтобы стать счастливым, не получится. Насилие порождает только дурные плоды. Если же исходить из христианских взглядов, то дьявол ничего не создает, он лишь искажает замысел Божий, поэтому для счастья достаточно быть такой, какой тебя задумал Бог. А для зла – да, придется поработать.
Это я к тому, что третье марта. Это дата или номер в списке? Третье, Марта, запомни, третье.
Год назад я пришла к нему домой – посмотреть картинки: «Удиви меня, мальчик». Что ж, не придраться, как и заказывала – удивил.
Я была тогда... в отчаянии? Нет, меня вообще не было.
С определенного возраста при появлении (и уходе) нового мужчины возникает мысль: а вдруг этот – последний? Вдруг никогда больше не случится нового таинства, новой страсти?
Я бы хотела узнать у мужчин, чувствуют ли они так же, да не смею. Каждый раз, когда кто-то говорит: «Ты моя единственная», – мучительно тянет спросить: «Неужели не боишься, что я у тебя последняя?» Жутко ведь – быть приговоренным к одному телу. Как ни одной новой книги не прочитать.
И когда Х вышел из игры по-свински непоправимо, я подумала, что больше никого не будет.
Где взять еще пять лет, а главное, столько сил и желания, чтобы найти нового, научить его любить меня как следует и полюбить самой? Где найти красивого юношу в этом городе рано толстеющих мужиков? Такого, чтобы любоваться.
Умного, чтобы можно было слушать, учиться, уважать. Чтобы танцевать. Чтобы тантрический секс разумел и прочий опиум для народа. И главное, был заточен развлекать женщин. Коротко говоря, еще одного такого, как не бывает.
Удиви меня, мальчик, испугай, обольсти меня, мальчик, дай мне тебя полюбить.
Год назад, третьего марта, – нашла. Прельстила. Влюбилась. Потеряла.
Пожалуй, забыла.
История поместилась в три неполных месяца, в три раза больше ушло на релаксацию. Что с ним теперь? Волосы собраны в хвостик, работает в конторе, потихоньку изменяет своей Великой Любви с теми, которые небрезгливы.
Но благодаря ему я нашла себя, вспомнила – сначала по счастью, потом по средоточию печали – то место, где я.
Сейчас я болею, сплю целыми днями, и полуденные бесы балуют меня сновидениями: новый мужчина, и нужно найти пристанище для любви и как-нибудь наврать маме, чтобы не прийти ночевать. Но каждый раз, когда препятствия устранены, я поворачиваюсь к нему, к Нему... и вижу Х. Именно его я так мучительно хотела. Точнее, я хотела бы хотеть его. Я хотела бы хотеть. Да нет же, секс вообще ни при чем. Я просто хочу быть.
Третье, Марта, запомни, третье: быть.
Я закрываю лицо руками и опускаюсь на пол («как срезанный цветок», отмечает моя ироническая составляющая – та, которая наблюдает, формулирует). Внезапно. Только что все было вполне сносно, но вот сейчас я увидела эту спину и плечи... Собственно, спину и плечи я увидела вчера – мне принесли фотографии – старые случайные кадры, сделанные без любви, где в фокусе кто-то другой, и на них он – в движении, чуть размытый, склоняется и улыбается.
Вот и все. И я проплакала всю ночь (опять внутри хихикает наблюдатель). Это технически довольно сложно – плакать, когда в постели ты не одна. Допустим, я умею делать это беззвучно, не первый раз, но быстро закладывает нос и нужно высморкаться, а это все, палево. Как всегда, высочайший романтизм ситуации разбивается о прозу жизни: просто сопли девать некуда.
Можно пойти в ванную и включить воду, но я уже наплакала приличную лужу, подушка промокла, а у нынешнего любовника привычка такая – во сне переползать на мое место, когда я встаю. Потому что мое тепло, мой запах остается, и можно контролировать ситуацию: я, когда приду, разбужу его, сгоняя, и он посмотрит на мобильник, чтобы узнать время, а утром скажет: «Девочка опять не спала».
Так вот, он же не дурак совсем, свяжет три факта: мокрая подушка – мое внезапное вечернее раздражение – фотографии.
Поэтому я лежу на боку, дышу ртом и запоминаю передвижение слезы, которая почти невесома, но путь ее обозначен прохладным следом. Вот вытекает из правого глаза, ползет по щеке, перебирается на крыло носа, а потом, неожиданно набрав скорость, скатывается на кончик носа и, помедлив, срывается вниз. Мне кажется, что я слышу тихое решительное «кап» – она ударяется о подушку.
В конце концов я беззвучно и яростно вытираю нос простыней и как-то засыпаю.
Утром мы ссоримся. Я надеюсь, просто потому, что оба не выспались.
Но еще несколько дней я буду вспоминать, как он, улыбаясь, склоняется. Я помню, как это выглядит, когда он подходит сзади. Поднимаешь голову, а он нависает сверху, улыбается и смотрит невозможно ласково – ничего не обещая, укутывает тебя собой, и ты беспомощно следишь, как внутри сначала все заполняет нежность, а потом снизу прорастает огненный стебель. Единственное, что может сделать женщина в такой ситуации, – это откинуться на его плечо, чуть повернув голову, вдохнуть запах и закрыть глаза.
А когда он один и ты смотришь со стороны, то все иначе. Спина согнута, но не так некрасиво и жалко, как у меня, когда сутулюсь. Так только очень сильные мужчины могут – опускать широкие тяжелые плечи неожиданно беззащитно, ронять большие ладони, и в этом движении столько печали и одиночества, что даже сейчас я закрываю лицо руками и опускаюсь на пол – как срезанный цветок.
* * *
Это была охота. Я кралась по сумеречному лесу в надежде поймать его сердце. Чтобы завладеть им: съесть сырым, сварить зелье, водрузить на столб и поклоняться, – еще не решила зачем, но я его хотела. Определенные правила удлиняли процесс охоты, но я уже видела цель, и только чувство стиля не позволяло мне ломиться через кусты. Правила довольно просты: не обманывать, не устраивать ловушек, не стрелять из базуки. Следовало осторожными маневрами добиться, чтобы преследуемый, дрожа от возбуждения, страха и любопытства, сам вышел к тебе навстречу и положил сердце в твои ладони. Но однажды он объявил мне, что игра прервана, приз достался девушке, которая... скажем, расстреляла добычу с вертолета. Я отступилась. Поплакала, конечно, и пошла дальше, как и положено хорошей девочке, которая в конце сказки получит свое. Вне зависимости от того, чего ей самой хотелось.
И вот уже некоторое время я чувствую взгляд в спину, слышу треск кустов и чужое дыхание. Ну да, так и есть, крадется. Довольно затруднительно при его росте хорониться за осинкой. Он хочет мою голову. Сердце он уже подержал в руках, оно его не удовлетворило, тело... ну что есть тело? Это вообще не цель для настоящего мужчины. Но вот голова, мысли мои, возможность влиять, вызывать эмоции, питаться ими, использовать для работы – это да.
И я не знаю, что мне делать теперь: поддержать игру, убежать или вырыть яму с кольями на дне и прикрыть ее ветками?
Одно могу сказать точно – это, оказывается, так неприятно, когда за тобой крадутся по сумеречному лесу...
когда сказаны все слова,
написаны все письма,
когда вопросов не осталось
и встречи прекратились, —
прощаются все обиды,
кроме одной —
что ж ты, сука, меня неполюбил?!
неужели трудно было
Я вижу каждую трещинку, каждый потек, потому что близорукость делает бессмысленными «зоркие» взгляды вдаль, сквозь стекло. Я смотрю на стекло и вижу свое отражение. А что там, за ним?
За ним, за стеклом, черная решетка с остатками паутинок, зеленая трава, отцветающий жасмин, деревья. Дальше забор, поляна, здание, которое по ночам иногда подсвечивают, как летающую тарелку, но днем оно выглядит старым детским садом.
А за ним, за отражением? Неприбранная комната, освещенная монитором, кот, книги и множество лишних предметов.
Чуть ниже передо мной еще одно стекло, покрытое крупными каплями воды и мелкими – крови. Так вот, если смотреть сквозь него, то кажется: там, на улице, дождь. А при известной доле воображения можно представить, что здесь, в комнате, кого-то убили и брызги долетели до окна. Что чью-то бессмысленную жизнь прервали или она сама прервалась, устав длиться, и на прощание окрасила поверхности легкими каплями.
На самом деле ничего подобного: у меня разбилась форточка, но нашлось какое-то старое стекло. Я вымыла его и принесла на подоконник, по дороге порезала руку, накапав красным на белое. Дождя нет. Это всего лишь угол зрения.
В течение этого года иногда, реже раза в месяц, я получаю по почте безличные предложения «хорошо бы увидеться», «надо бы встретиться», «хотелось бы пообщаться» и прочие «можно бы...».
Я никогда не перестану благодарить того, кто дал мне это чуткое, почти мучительное чувство языка (компенсация за отсутствие музыкального слуха, наверное). Потому что иногда я слабею. Но оно – острое, как кромка стекла, – говорит: «Это ничего не значит. Имеет значение только „я хочу тебя увидеть“, или „я хочу тебя“, сказанное вслух, или „я хочу быть с тобой“, или... Да мало ли что имеет некоторое значение (мы ведь не исключаем временную утрату благоразумия под влиянием страсти или даже попросту ложь). Но только не эти нерешительные, беспомощные, трусливые фразы, которые подразумевают одно: „Если ты хочешь, то можешь взять на себя ответственность и поухаживать за мной на моих условиях, грабли в прихожей“.
Иногда я слабею настолько, что думаю – пойду. Не важно, не важно, – одна встреча, немного тела, немного запаха, немного солнца в холодной воде, в конце концов.
Вещи, которые сбивают с толку:
когда человек, заведомо нелюбящий, занимаясь сексом, прикасается с такой нежностью, что кожа твоя превращается в свет. Невыносимо осознавать, что он, «делая любовь», ничего к тебе не чувствует. Нелюбящий может быть страстным или умелым, но вот этой бессердечной нежности – не нужно, потому что после наступает такая степень растерянности, которая надолго оставляет тело печальным и безблагодатным;
занятие сексом с тем, кого разлюбила и давно не видела: потом рискуешь проплакать всю ночь, прижимая к лицу майку с абсолютно чужим, а прежде родным, запахом – горюя от того, что так люто, бешено равнодушна.
* * *
С самой весны повадилась одеваться теплее, чем нужно. Дело в том, что я была очень, очень нервной, и мне казалось, что если сейчас выйду на улицу и замерзну – вот ко всему еще и замерзну! – то не выдержу и заплачу. И только на днях рискнула, надела легкое платье, а шаль не взяла и конечно же замерзла. Потом шла по Мясницкой и мечтала зайти в «Шоколадницу» и сидеть там, роняя слезы в горячий шоколад. Единственное, что меня остановило, – совершенно не хотелось шоколада, только ронять слезы. Хотелось еще подобрать на помойке больное животное и самоотверженно выхаживать его, не спать ночами, выпаивать водой и лекарствами, а через неделю чтобы оно обязательно тихо умерло у меня на руках и чтобы вместе с ним умер мой вечный подвывающий зверек, которому давно пора дать имя. Довольно неприятно иметь внутри хоспис. Уже подумывала сдаться какой-нибудь лесбиянке, есть у меня иллюзия, что лишь они умеют быть добрыми. Только, чует мое сердце, – трахнут. А если меня трахнет кто-нибудь еще, я этого не переживу. Само пространство вокруг меня стало красным, горячим и пульсирующим, на метр лучше не приближаться.
А делов-то.
Я получаю непристойные предложения от мужчины, которого любила. Это смешно, в конце концов. Даже сложно объяснить, насколько преданной (не devoted, а в смысле treachery) я себя чувствую, как Эдуарда Асадова героиня: я его любила, а он всего лишь хочет со мной переспать. Он к ней с конфетами, а она ему букетом по морде: «Ты мразь, мразь, а я комсомолка! Иди к Таньке, подлец, она беспартийная!» «Оскорбленная невинность», «лучшие чувства» и все такое.
У него прямо зубы от вожделения сводит, – а как же, мы всегда друг друга хотели. Нужно знаете как? Нужно с ним встречаться. Но не давать. Гулять, трогать за руки, говорить, как только я одна умею... Но он-то помнит, как я пахну после четырех часов жестокого секса. Мужчины такие дураки, ничего не поделаешь. Голос, цвет, запах, прикосновения... Ему до безумия дойти – раз плюнуть, потому чувственный очень, а я точно знаю, где у него кнопка. Господи, да все понимают, как это делается. И даже без всех этих роковых глупостей просто развлечься и получить удовольствие (я тоже помню, как он пахнет). А потом написать об этом – насмешливо, победно, чуть утомленно.
Только я-то его любила. И мне теперь до смерти обидно, кажется, что если мы сейчас сделаем это, то моя бедная любовь будет валяться в корзине с грязным бельем, там ей самое место. Якобы ничего не было, это все мои нервы. А мы всегда хотели только секса, и тогда, и сейчас. А на то, что лежит там вместе с потной майкой и душистыми носками, смотреть не стоит.
И на меня накатывает приступ дурацкой жалости к бедной полумертвой любви. Она и так напрасна, но что-то тянет меня на слова, после которых умные и циничные люди моют язык с мылом, – «самоуважение», «гордость»... Да, гордость не позволяет. Потому он меня всего лишь хочет. А я его любила.
С ума сойти, я всегда думала, что секс – самая простая в мире вещь, на уровне приема пищи. Ну, чуть посложнее, потому что все-таки парная. Но – физиологическая потребность, поэтому серьезно к ней относиться бессмысленно, а воздерживаться глупо. Главное – «не перебирать» из диетических соображений.
А теперь неожиданно поняла, что на самом деле уже довольно давно (сколько-то лет, получается) я так не думаю. Точка зрения поменялась, а я просто не отдавала себе в этом отчета. Когда впервые отказываешься от секса с человеком, которого любишь и хочешь больше всего на свете, невозможно объяснить почему, ни ему, ни кому другому. В тебе возникает отчетливое знание, что ради спасения своей души, ни больше ни меньше, нужно прекратить с ним спать (а значит, и вообще встречаться, потому что находиться рядом не прикасаясь невозможно, выше сил). И это знание не связано ни с одной из существующих церквей, только с твоим собственным чувством правильного и праведного, которое внезапно выросло из всей прошлой жизни, из мусорных отношений, из всей любви и боли, которая когда-либо случалась. Вот сейчас нужно просто уйти, иначе все испортишь. Ну, я не знаю: человек высекает из камня фигуру, и ровно в тот момент, когда он осознает ее совершенство, откалывается кусок, от лица, допустим. Можно эту фигуру уменьшить раза в полтора и какое-то время еще ею любоваться (пока не отвалится следующий кусок). Но однажды понимаешь, что весь твой опыт, вся внутренняя этика требуют оставить в покое свою прекрасную погубленную любовь, не пытаясь как-то по мелочи пристроить к делу то, что от нее осталось. Проще говоря – не использовать как пресс-папье.
Вот. Я, честно говоря, удивлена. И несколько испугана: а вдруг и остальные физиологические акты несут на себе столь же огромную этическую нагрузку? Я уже почти готова к тому, что сосиска, наколотая на вилку и поднесенная ко рту, неожиданно поднимет кончик и скажет грустно: «Неужели ты никогда не думаешь о смерти?!»
В его объятиях она обрела покой. Ужасная фраза из позапрошлого века, но тем не менее: прежде Она, лирическая героиня, Елена, Оливия, Жозефина, искала «в объятиях» иного – страсти, наслаждений, денег, любви, наконец, но никогда – покоя. И вот, прижимаясь спиной к его груди, чувствуя, как руки на висках отгоняют дурные мысли и вечную головную боль, слыша улыбку, с которой он говорит, что теперь, теперь-то бояться нечего, Альбертина засыпала, и снились ей не обычные черно-красные сны, а его голос, который рассказывал о цветах, птицах, маленьких лошадях и наступающем лете, обещавшем быть бесконечным. И к ногам этого человека, неспособного в реальности (простите мне это слово, оно не отсюда) дать ей ни капли безопасности, Марианна бросила всех тех, кто дарил ей обыкновенный земной комфорт, развлечения, физическую страсть и эту несчастную уверенность в завтрашнем дне, о которой столько говорят вокруг, – только ради того, чтобы, засыпая, слышать: «Спи, моя девочка, тебе приснятся самые лучшие сны». И хотя Мария знала множество слов, лексикон ее сердца был удивительно мал, поэтому она назвала свои чувства любовью.
Но через много дней, когда Маргарита утратила то, что имела, она поняла, что ошибалась. Любовь ее осталась при ней, но вот покоя, покоя не стало.
P.S. Через десять лет Освальд и Шарлотта встретились и, после недолгого выяснения отношений, поженились. В первую брачную ночь Марсель, трепеща, прикоснулся к отвердевшим соскам Джулии и воскликнул: «О, сколько лет я ждал этого момента, дорогая Антуанетта!» «Что?! – закричала Лаура. – Да какая я тебе, к чертям собачьим, Адриена?!»
И вонзила в глаз Этьена десятисантиметровую шпильку.
Но даже теперь, томясь в мрачной темнице, Жюстина не жалеет ни о чем. Прощай, Александер.
P.P.S. Возможно, все дело в том, что, называя наши сложносочиненные чувства любовью, мы растягиваем и разрываем это понятие, сминаем хрупкую конструкцию отношений, а в результате остаемся ни с чем. Любовь заметно проще, чем объекты, на которые мы пытаемся ее натянуть. Ну, это как надеть презерватив на шевелящуюся руку с растопыренными пальцами.
Мне теперь кажется, что все дело в слове, не напрасно же Умберто Эко так и не назвал розу.
Мы дали этому цветку неправильное имя, Адам.