Город.

Набережная с уходящими в даль пальмами.

Ослепительно белая гостиница в стиле ампир.

Жаркий день.

Провалы окон и дверей объединяет только одно — густые длинные тени.

По тротуару движется человек в черной накидке. Лица его не видно. Различимы только общий контур фигуры под тканью, край которой расписан ярким восточным орнаментом, и смуглая рука, в диссонанс движению застывшая неподвижно. Небо над человеком ярко-синее, и витрины блестят так ослепительно, что на них больно останавливать взгляд.

Человек движется с неспешной отрешенностью, не поворачивая головы и не выказывая своей причастности к этому миру. Кажется, что отрешенность проистекает от каждого его шага и что она более вещественна, чем листья на деревьях.

Он проходит мимо кафе под раскидистым платаном, где вечерняя публика пожирает его взглядами с любопытством дикарей. Не реагируя на сигналы светофора, переходит улочку и ступает на брусчатку площади. Нагретые камни излучают послеобеденный жар.

Под накидкой у него голубая хламида с истрепанными краями, а на ногах грубые сандалии на толстой подошве. Скорее всего он похож на паломника, который направляется в Мекку и для которого площадь этого городка — всего лишь сменяющиеся декорации длинного пути.

Публика под платаном все так же неотрывно следит за ним. У нее нет причин не доверять происходящему — слишком резкий контраст картинки с реальностью.

Человек минует площадь и выходит к морю.

Его невозмутимость действует вызывающе — женщина с толстым носом, мужеподобными замашками и в платье с декольте, открывающим мужским взглядам безбрежный океан, начинает истерически смеяться. Мелкие рыхлые волны сбегают в лощину полушарий и гасятся тектоническим напряжением масс. Веки полузакатившихся глаз напоминают перезрелые вялые сливы, которые так долго провисели на ветке, что утратили первоначальную свежесть и превратились в вожделение параноика. Ее спутник, похожий на старого актера не у дел, одетый, несмотря на жару, в яркую клетчатую пару и цветастый шарфик на шее, пользуется моментом безнадзорности, чтобы заговорить с девушкой, которая сидит за соседним столиком совершенно одна и давно портит кровь его спутнице своим присутствием.

— Вы не прочь осмотреть мой номер в "Палац"? — спрашивает он, заглядывая ей в глаза.

— Обычно я снимаю в "Ривьере", — лениво отвечает девушка и откидывает со лба мокрые волосы. Лучи желтого солнца пурпурной проволокой свиты в ее прическе. Молодое женское тело составляет ее главную тайну.

Это действует на актера, как приманка на глупого зайца. Он с жадностью пуританина-вероотступника ловит полоску светлой кожи, мелькающую в разрезе широкого рукава, где неопределенность игры света и тени заставляют работать его воображение со скоростью расщепления ядра атома. Чресла издают почти слышимый стон, и ноги под столом вытягиваются, чтобы подавить спазм.

Мужеподобная женщина поглощена странником. Ее смех висит над площадью, как хохот демиурга в чаще, чьи когти вцепились в нечто, что лишь отдаленно напоминает былое вожделение старого актера.

Блеск чечетки, музыка и капельку шампанского, — даже не ощутишь перемен, словно тебе безразлично, рассматривают твое лицо или нет, — пристально и внимательно, чтобы решить, отдавать ли предпочтение и каков конечный выбор.

Внезапно вся улица вместе с домами, небом и витринами начинает колебаться, словно кто-то невидимый гнет и колышет ее. Радужные сполохи пробегают по горизонту. Перспективы искажаются с невероятной парадоксальностью: тени, дома, окна, небо становятся похожими на отблеск зеркального отражения и скользят вдоль набережной.

Леонту ужасно хочется разглядеть лицо человека. Он завороженно тянет шею и упирается лбом в стекло.

Картинка поворачивается боком — вначале чуть-чуть, словно дразня, потом все больше и больше и, наконец, превратившись в запоздалый рефлекс человеческого свинства и став не более чем проекцией по оси зет, проваливается в даль черточкой и исчезает на голубом небосводе. Остается только ослепительно белая улица перед гостиницей, залитая жарким желтым светом и наполненная густой тенью парадных и окон.

Если бы по площади полз панцирный цератопс и на набережной превратился в рой пестрых бабочек, это не вызвало бы столько изумления. Спокойны лишь глубокомысленно молчащий молодой человек и девушка. Она поднимается, надевает солнцезащитные очки, подхватывает пляжную сумку и бросает на ходу распаленному актеру:

— Триста третий номер. Мелетина.

Мужеподобная женщина все еще заламывает руки. Старый актер жадно разглядывает удаляющуюся девушку.


Хариса отрывается от окна.

— Видел?! — спрашивает она. — Ужасно, правда?! — и отпускает руку Леонта, которую сжимает в течение всего представления. — А между тем, у него рыжая борода и голубые глаза. Это Ксанф — Тот, кто вещает.

Леонт разглядывает улицу и потирает руку, на которой крохотные ноготки оставили нервный след. Вряд ли он поражен меньше Харисы, но ему кажется, что он пропустил что-то очень важное. Правда, Мемнон молчит и приходится довольствоваться увиденным.

— Он живет в старом монастыре, — говорит Хариса, — и появляется совершенно непредсказуемо. Рассказывают, что он питается одной рыбой и водорослями и умеет летать.

— Вот как! — удивляется Леонт.

— Анга делает на нем большие деньги…

И это не новость.

— Но кто он? — спрашивает Леонт.

— Человек, который убил свое прошлое. Поговаривают, что Гурей и Данаки через него даже пытались обстряпать свои делишки.

— И, конечно, у них ничего не вышло?

— Гурей еще сильнее позеленел.

— А Данаки?

— Ему повезло больше. Какая-то из его тетушек отдала концы…

— … и похороны сопровождались буйным весельем…

— Он вложил деньги в издательство и теперь печатает не только пошлые анекдоты на оберточной бумаге. Если ты хочешь знать, он привлек в компанию Тертия.

— Но ведь…

— Да, да… — многозначительно соглашается Хариса. — С ним каши не сваришь…

Импульсивность Тертия всегда — притча во языцех.

— После шести месяцев воздержания от спиртного, — рассказывает Хариса, — врач пожал руку Тертию, а на следующее утро его снова нашли под забором.

— Не может быть! — удивляется Леонт.

Человек судит человека от невежества.

— Он пьет с восьми утра, — объясняет Хариса, — и к вечеру допивается до ручки.

Ее это совершенно не волнует.


Они стоят у окна.

Вот уже с четверть часа, как Леонта оставили в покое, и они с Харисой улизнули за штору.

Презентация книги прошла на редкость успешно. Даже появление рыжебородого Ксанфа не вытянуло людей на жару. Как всегда, масса улыбок и поцелуев, репортеры местных газет, один довольно знаменитый гитарист в костюме попугая, пара снобов-критиков, скучающих даже в толпе, и великолепный полнеющий Платон, слишком широкий для своих костюмов. А книгу покупают даже те, кто читает только в отпуске перед сном, и все — стараниями преданной Анги, которую Леонт терпеть не может. Но может быть, сегодня он несправедлив к ней? А Платон хорош, раскинул сети, как обожравшийся паук — слишком лениво и бестолково, но зато прочно. Уж не по наущению ли Анги? Теперь Леонт и шага не может ступить от стыда — слишком много лести вылито на его пирог. Кроме того, пропала Мариам. Как только в фойе гостиницы Леонт оказался в плотном окружении всей этой братии — только и ждущей, что из его уст посыпятся прописные истины, — он заметил, как она, мило улыбаясь той же улыбкой, которой одаривала его в автомобиле и все эти годы, беседует с красавцем гитаристом, копна черных волос которого похожа на гриву льва. Потом, кажется, они поднимались по лестнице и этот гривастый поддерживал ее под локоток.

Теперь они с Харисой стоят и разглядывают публику в щелочку штор. Сверху спускаются отдыхающие, официанты снуют с прохладительными напитками, красавец эрдель, слишком независимо для окружающих, сидит в центре зала, а Платон и Анга фланируют вокруг внутреннего фонтана, в котором плавают золотые рыбки, и явно выжидают, когда появится Леонт. Где-то у стойки бара торчит Аммун — великий художник с тюбиком в кармане. Сегодня у него залеплен левый глаз, и он предпочитает синие тона. Как знать, быть может, вечером на собеседника он будет глядеть уже правым глазом. "Я хочу полнее познавать перспективу…" — любит пояснять он всем желающим, многозначительно вздымая брови. — "Возможно, я переплюну великих", — любит шутить он. Кастул, очень серьезный человек, застегнутый на все пуговицы, даже не смотрит на женщин. Род занятий его не известен. Пеон — нынешний покровитель Мариам, тихо напивается за стойкой. Не хватает только Гурея для полноты счастья.

"Но ведь здесь ничего не изменилось — ни в самом городе, ни люди", — думает Леонт. Мир, который он для себя придумал, гораздо интереснее, хотя искусство — это самая большая ложь в человеке.

Ему даже кажется, что сомнения, которые чувствуются в подсознании, имеют свойство со временем подтверждаться, и тот рыжий, который прошествовал апостолом по площади, более закономерен, чем окружающее. Не является ли реальность дьявольской мистификацией, устроенной с божественным совершенством, дабы ежеминутно, ежечасно вводить человека в заблуждение, не рискуя при этом быть разоблаченной?

А как же, — отзывается Мемнон, — рационализм — это высшая зависимость от этого мира. Но это не все. Имеется еще кое-что.

Наконец-то, — восклицает Леонт, — где ты пропадаешь?

— Смотри, смотри! — Хариса хватает за рукав и тянет к шторе. — Видишь женщину в красном? Значит, где-то здесь и Гурей.

Она стоит совсем близко, и Леонт чувствует тонкий запах косметики. Стоит сделать простое движение, и он действительно попробует эту детку на вкус.

Колодец достаточно глубок, чтобы ты погрузился с макушкой, — напоминает Мемнон. — У тебя нет шансов выбраться, хотя тебе это ровным счетом ничего не будет стоить — она и так влюблена в тебя по уши. Забей же золотой гвоздь и не мучайся.

Ты непоследователен, — возражает Леонт. — К тому же Хариса так совершенна, что одного того, что я пялюсь на ее грудь и каждые пять минут вхожу в противоречие с самим собой, достаточно, чтобы выбить меня из колеи на ближайшие два часа.

Красота женщины — это не что иное, как ловушка для мужчин. Только немногие из женщин в зрелости сотворяют из нее нечто большее, — замечает Мемнон.

Боюсь, что твои доводы носят чисто умозрительный характер. Хотя… может, стоит попробовать?

Но вместо этого произносит:

— Если этот тип не явится, я не особенно расстроюсь. Из-за того, что когда-то мы сидели с ним за одной партой, он готов сесть на голову, и это называется дружбой?!

— Хочешь, я вас помирю? — спрашивает она чуть-чуть легкомысленно, как способна спросить только женщина, которую после тридцати пяти волнует не будущее, а настоящее, которая уже успела стряхнуть усталость под душем и сменить дорожный костюм на легкое платье цвета морской волны, обрести шедевр ловкого парикмахера в гостиничном кабинете, и вообще, произвести над собой ряд изменений, сродни загадочным метаморфозам женской души, которые так волнуют Леонта. Ему даже кажется, что он чувствует воздушность ее платья, и на мгновение представляет ее бездумно податливой с запрокинутой головой и полуоткрытыми влажными губами.

Не то, не то, — напоминает Мемнон. — Мечтательность губит не одного тебя. Стоит ли тратить время впустую?

— Совсем недавно Анга устроила ему маленький скандал, — рассказывает Хариса, — из-за того, что он не уступил в споре. Она способна поссориться даже с телефонной трубкой. Иногда она их разбивает о собственную голову.

Кажется, что Хариса абсолютно равнодушна к его мыслям.

И, слава Богу, — говорит Мемнон, — если нет собственных. Умных женщин слишком мало, и они предпочитают держаться в тени.

— И с тех пор он носа не показывает? — спрашивает Леонт, сглатывая слюну и с трудом обходя взглядом мраморную шейку.

— Но из-за этой он точно появится.

Теперь уже и Леонт с любопытством рассматривает зал. Меньше всего его волнует в нем публика.

Хотя…

— Постой… постой… — озадаченно спрашивает он, — кто, ты говоришь, эта женщина?

Что-то в его интонации настораживает Харису. Она отрывается от шторы и бросает на него взгляд, полный удивления и тревоги. Конечно, ей тоже хочется иметь что-то взамен своей душевной невинности.

— Кажется… — произносит растерянно Леонт, — я ее хорошо знаю. Было бы неучтиво торчать здесь. Извини.

Хариса уступает его с сожалением. Как всякой женщине, ей грустно оставаться в одиночестве даже наедине со своими мыслями, которые не отличаются полной ясностью и для нее самой представляют едва ли доступную загадку.

Если мужчины для достижения своих целей пользуются абсолютно логическими доводами, и довольно часто, это может в конце концов навести на некоторые размышления, например, о форме носика или достаточно ли хорошо сидит на вас костюм, или о вздорности характера; но, может быть, все дело в том, что вы чересчур чопорны и не позволяете даже намека на вольность, а мужчины так недогадливы, что не пробуют взять вашу крепость штурмом.

"Ну их всех, — думает в отчаянии Хариса, — чем я хуже Мариам; в конце концов, я тоже могла бы быть более неразборчивой в мыслях и поступках. Женщины только выигрывают от этого".

Она так расстроена, что не замечает, как рядом с нею появляется мужчина с зеленым лицом.

У него крупный нос и вывернутые толстые губы. Он достаточно высок, чтобы наклониться под весом пиквикского брюшка и поцеловать Харису в шею.

— Какая душистая, — бормочет он, близоруко рассматривая кожу на ее плечах.

— Ах, Гурей! Вечно ты со своими шуточками, — ежится Хариса. От отвращения ее почти передергивает, хотя при всей своей наглости Гурей довольно беспомощен, и сочетание неуверенности с апломбом делают его похожим на побитую собачонку.

— Не огорчайся, крошка, ничего не потеряно, лучше спроси у меня что-нибудь.

Как всегда, у него на лице кислое выражение, а зеленые щечки подрагивают при каждом слове, но теперь в них есть что-то от зазнайства, словно их владелец потенциально способен на подвиг и даже не во имя одной славы.

— А что спросить? — Хариса отрывается от щелочки, в которую следит за Леонтом, и с любопытством разглядывает Гурея.

Этот заплывающий жиром человек, бывший в прошлом звездой первой величины по кличке Зеленый Верзила, играл центровым в университетской команде Квинта, и она даже помнит время, когда ходила на игры с его участием. Но с тех пор прошло столько лет, что сами воспоминания кажутся придуманными.

— Всю жизнь мечтал, чтобы меня полюбила такая женщина…

Еще не окончив фразы, он сбивается под ироническим взглядом.

Хариса ни на мгновение не упускает из поля зрения удаляющегося Леонта.

— Спроси, что у меня в кармане, — уныло просит Гурей.

— Гурей, что у тебя в кармане?

— А в кармане у меня план новой книги! — Он рад, как ребенок, которому показали волшебное зеркальце.

— Ты все еще играешь в эти штучки, — Хариса сразу теряет к нему всякий интерес и возвращается к шторе.

Порой он снимается голым в сомнительных журналах, полных такого натурализма, что они больше напоминают мясную лавку.

Гурей беспомощно переминается позади.

— Что ты! что ты! — уверяет он ее. — Теперь все будет по-иному: я все продумал, отличные идеи, а сюжет!.. Все в наших руках, никакого популизма, и главное — авторы…

Она смотрит на него с сомнением. Чувство юмора изменяет ей.

— Что, авторы? — переспрашивает Хариса.

— Я мечтаю… я мечтаю…

Он так старательно бормочет в ухо, что с его губ летит слюна. Он старается внушить ей то, что носит в себе, как хрустальное яйцо, как мечту — слишком хрупкую, чтобы ее можно было доверять кому попало.

— … о новых шедеврах! — бросает раздраженно Хариса. — Не понимаю!

Она слишком презрительна и скептична. Крылатый ум не посещает ее. Она всегда боится чужого мнения.

— Нет! — пугается ее взгляда Гурей.

Она не верит. Ей хочется спросить: как та швабра, к которой направляется Леонт, спит с таким нудным типом? Но вместо этого спрашивает следующее:

— Не понимаю, как тебе не надоело? — Она кипит от возмущения. Пожалуй, она наперед знает все, что может сказать этот вечный прожектер.

"Я возмущаюсь лишь ситуацией, — вторит она сама себе. — Конечно, одно это только и оправдывает".

— Помню, что когда-то что-то умел. — Губы шмякаются, как сырая глина, складки пористой кожи обвисают, как на трагической маске.

"Надо прекращать пить, — думает он, — вечно меня заносит в крайности".

Хариса явно озадачена. Откровения ей совершенно ни к чему — труднее найти им достойное применение в женском своекорыстии, — чуть позднее, когда наступит срок, когда можно будет приложить их к чему-то конкретному.

— Ты что, белены объелся?

Она груба, но едва ли осознает, словно ей не хватает лености понять свои поступки. Впрочем, она прекрасно знает, что способна любить саму себя только по выходным.

— Главное — верить в свою судьбу. Кто никогда не роняет, ничего не поднимает, — не слушая ее, твердит Гурей. — Такова жизнь, детка. Упавшему всегда надо подать руки… руку…. — Он теряет нить рассуждений, почти тушуется, ищет спасение в смущении.

— М-м-м… — мычит он.

Такое ощущение, что слишком высокопарная и пламенная тирада дается ему с большим трудом — гораздо больше энергии он тратит, чтобы произнести слова в нужной последовательности, словно для него они нанизаны на стержень.

— Поговаривают, что и в семьдесят можно сотворить гениальное…

Голос у него вовсе не уверен, а глаза полны страдания.

— Сомнительные надежды… — Хариса даже не затрудняется развить мысль. Да и способна ли она на нее? Вполне достаточно удовлетворить собственную забывчивость, к чему копаться в непонятном, да еще в мужском? Пусть этим занимаются другие.

— Но мне не хочется ждать!.. — Гордость всплескивает в нем. — Я все время жду, — отваживается он на откровение, — вначале денег, потом удачи, иногда — женщину. Все время откладываю на потом…

Он заглядывает ей в глаза, как ворона в надколотый орех.

— А когда же жить? Вот если бы кто-то помог…

Она радуется. Теперь он попался — слабость всегда питает ее недостатки. Она мстит — даже молча, инстинктивно, без мысли, прикидывая чужую оборону — совсем не чуждую глупости.

"Я зарабатываю в день миллион, — любит говорить Гурей, — и могу себе позволить некоторую пошлость".

"Не так-то ты и шикарен, — думает Хариса, — и гонора в тебе — крохи".

Часть своих доходов он тратит на скупку произведений малоизвестных авторов, кроме того, он имеет литературное агентство, где несколько бедняг трудятся над прославлением его имени.

— Если ты надеешься на Леонта… — Хариса даже забывает, что совсем недавно желала примирить их.

Гурей проявляет столько поспешности, что прерывает ее на слове:

— Мне бы очень хотелось… Мне бы хотелось, чтобы ты повлияла… — жует он слова, — подружка… приятельница…

Хариса хмыкает и отворачивается. Плевать ей на чужие горести.

— Я вовсе ему не враг, — твердит Гурей.

— Разбирайся сам, — отвечает Хариса.

— Я ему почти друг, — скулит он.

Складки вдоль рта обвисают до самой земли. В них полно вселенской скорби.

— Ничем не могу помочь…

Она наслаждается паузой.

— Я хорошо заплачу…

— Сомнительно, — Хариса начинает нервно дергать штору.

— Нет, правда, — Гурей трясет черным портфелем, как гусь испачканной лапой.

"Шедевры" Гурея похожи на кирпичи, положенные нерадивой бригадой в страшной поспешности и безо всякого знания дела, словно отвес — самое простое — им не известен.

— Я люблю его как брата, — объясняет Гурей. — Даже больше. Но по секрету — в школе он был не на первом месте. Серость. Посредственность.

Хариса только дергает плечами.

— Правда, правда, он получал двойки по физике. Да!

Гурей торжествует — наконец-то он высказался достойно.

Истинная правда — она таковой и останется, даже после смерти.

— Ну и что? — спрашивает Хариса.

Хотела бы она знать чужие тайны, но так, как если бы их раскладывали в явном порядке.

— А то, что не такой уж он гениальный! Да!

— Ну и скромности в тебе! — удивляется Хариса.

— Но если он будет цепляться к Тамиле, я откручу ему голову, — Гурей тоже приникает к щелочке и смотрит в зал в тот самый момент, когда Леонт приближается к группе беседующих, в центре внимания которых находится высокая худощавая женщина в белой плиссированной юбке, делающей похожей ее на теннисистку, только что вернувшуюся с корта.


— Тас-с!!!

Эти три буквы, произнесенные так, что слышатся только два высоких звука, заставляют женщину встрепенуться и растерять то высокомерное выражение на лице, которым она вознаграждала нескольких молодых людей, судя по всему — начинающих авторов, окруживших ее плотным кольцом и с покорностью стада внимающих каждой фразе.

— Леонт! — восклицает Тамила. Лицо от волнения бледнеет и покрывается пятнами.

Но, бог мой, как она изменилась!

— Тас-с… — повторяет Леонт, но теперь в его словах слышится больше грусти, ведь они не виделись так долго, что это, несомненно, наложило на обоих неизгладимый след.

Несмотря на волнующую минуту, он спокоен, как закланный бык, и замечает малейшие изменения в этой женщине.

Вот глаза у нее широко открываются, и из них льется тот свет, который Леонт помнит так же хорошо, как и самого себя. Потом уголки рта начинают неудержимо расползаться (рот у Тамилы несколько большеват для такого лица, но зато это делает его беззащитным и обескураживающе-опасным для мужчин) и ползут кверху до тех пор, пока свет не набирает высшую тональность, потом все это концентрируется, и фокус наводится с достаточным красноречием, чтобы сообщить нечто важное то ли о прекрасном закате, предвестнике отличной погоды, то ли о жемчужной георгине, которая цветет, наклонившись над асфальтовой дорожкой вашего сада (ибо, что еще желать от такой женщины), но обязательно — сообщить или подарить — как больше нравится, потом начинает меркнуть, а в памяти остается то, что запечатлелось за момент до этого, и вы принимаете все за чистую монету, как путеводную звезду во взаимоотношениях.

— Я хотела сделать тебе сюрприз, — жеманно признается Тамила.

— Я так и думал… — соглашается Леонт.

— Я прекрасно все устроила, не правда ли?

— Ничуть не сомневаюсь…

Она краснеет до корней волос.

— Ты мне не веришь?

— Верю, тем более, что ты едва не забыла мое имя. — Укор более чем вежлив.

— …

Она краснеет еще больше, она умоляет одними глазами, она переплетает пальцы и с их помощью пробует убедить его в обратном. Ее улыбка и смущение подобны пламени для воска.

Он покорен.

Он добровольно покорен, как только увидел ее из-за шторы, как только вспомнил ее имя.

Тамила нежно обвивает его руку и выводит из почетного круга.

Сплошная идиллия, — хихикает Мемнон.

Пошел к черту, — огрызается Леонт.

— Ах, Леонт! Прошло столько лет… — вздыхает Тамила.

Пусти кроткую слезу, — советует Мемнон, — и глубоко вздохни, ибо в следующий момент тебя постигнет разочарование. Разве женщины не надоели тебе?

Не все, конечно, — отвечает Леонт, — но мы разберемся сами.

Темные глаза окутывают его в кокон. Он чувствует себя личинкой в мягкой сладкой вате.

— Ничто так не украшает женщину, как неожиданное признание, — говорит Леонт.

Пламя победно гудит над испаряющимся воском.

— Ах! Леонт… — соглашается Тамила и подставляет губы для поцелуя.

Нельзя сказать, что Леонт ждал этого все эти двадцать лет, но тем не менее сердце его сладко сжимается, и на мгновение чудится, что он вернулся в дни своей молодости.

В юности она была хитра, как лисенок, и страдала нервной анорексией, так что посещение с нею ресторана превращалось в затянувшуюся пытку. Куда как лучше она была в постели, потому что от природы, на удивление, была мягка и пластична. А живости в ней было столько, что хватило бы на нескольких человек. И при этом достаточна умна, быть может, только с маленькой червоточиной, которую узнаешь через год или два после женитьбы, но разве такой срок не оправдывает ее и не делает более совершенной в твоих же глазах, сотворяя жизнь настолько привлекательной, даже в чисто умозрительном плане, что ты готов любоваться женой всю жизнь. Ах, не о многих скажешь такое. Правда, уже тогда Леонт чувствовал, что порой она становится несгибаемо упрямой во всем том, что касается ее планов. Идея-фикс стать журналисткой порой приводила его в отчаяние. Мчаться куда-то ради вторичных целей… Он никогда не понимал этого, предпочитая обществу одиночество. Уже тогда он был явным собственником — хотя бы самого себя и был не прочь обратить кого-нибудь в свою веру. Возможно, именно это его качество в конце концов развило в ней независимость от этого мира и сделало истинной женщиной. По крайней мере, Леонт чувствует это сейчас, когда целует ее в чуть обветренные, суховатые губы. Губы узки и похожи на две половинки приоткрытой раковины, в которой пульсирует розовая мантия. Недаром он вспоминает ее тогда, когда хочет отвлечься от забот о хлебе насущном. От тех лет в памяти осталась пушистая челка (слишком пушистая, чтобы казаться натуральной), которой она любила игриво встряхивать, худые, тонкие руки с длинными сухими пальцами, выступающие ключицы и матовый цвет лица в лучшие моменты ее жизни. И парой они были на загляденье, хотя на каблуках она казалась чуть выше. Мать даже не преминула намекнуть, что все это кончится пустым хлопком. Действительно, роман продолжался целых два лета (Леонт уже стал привыкать к своему положению) — достаточный срок, чтобы успеть остыть, и недостаточный, чтобы решиться на что-то серьезное. Даже расстались они вяло, без бурных сцен и упреков, словно по молчаливому договору. Возможно, они были слишком пресны друг для друга и им не мешало бы быть более осторожными в своих слабостях.

Но теперь Леонту кажется, что челка не так шикарна и в ней просвечивают крашеные волосы, хотя общий рыжий тон подобран удачно. В общем, словно ничего не произошло — Тамила осталась Тамилой, той Тамилой, которую он хорошо знал.

Какая милая встреча, — шепчет Мемнон, — не будь так сентиментален, мужчины от этого кажутся смешными.

Сегодня я не подаю, — парирует Леонт, — поэтому проваливай и не мешай.

Даже если былое пьянит тебя, не теряй головы, — советует Мемнон.

Лиха беда начало, — думает Леонт, — человек должен испытывать минуты слабости, чтобы не казаться надутым индюком.

Ты неадекватно оцениваешь обстановку, — заключает Мемнон, — и скоро пожалеешь об этом.

— Я хочу познакомить тебя кое с кем, — говорит Тамила и прижимается так, что Леонт чувствует ее бедро и то место, которое от природы должно быть у женщин пышнее, а у нее осталось, как у семнадцатилетней девочки. Он знает еще и то, что у нее крепкое спортивное тело и кожа на ногах едва шершава от ежедневных занятий теннисом, а углы, там, где им положено выпирать, выпирают по-прежнему остро и не заплыли жиром. Пожалуй, только руки и морщинки в уголках глаз выдают возраст. Но то, что компенсирует годы, сейчас заслуживает большего доверия.

— Я только поднимусь к себе, — говорит Тамила, и улыбка чуть большеватого рта на тонком лице, и мягкий наклон, словно оценка прошлому, и разбегающиеся морщинки убеждают Леонта, что он не ошибается. И он, как абсолютное большинство мужчин, не может удержаться, чтобы не проводить ее взглядом, и ее ноги восхищают его по-прежнему.

Он не находит, что она изменилась сильно, но тем не менее теперь в ней чувствуется та сила, которая копится в женщинах годами разочарований и работы. Женщины-профессионалы чем-то однозначно похожи на мужчин. В них появляется та отточенность, которая делает их похожими на бегуна перед финишем — не способного замечать что-либо, кроме гаревого покрытия под ногами.

"Интересно, какая она теперь в постели", — невольно думает Леонт.

Она уходит, и он рассматривает ее ноги и ступни в белых пляжных туфлях.

Каково женщине всю жизнь произносить одно и то же имя и ворочаться в одной постели? Он променял бы правую руку на истину.

Как это ни странно, в нем опять просыпаются собственнические чувства. Он даже предается на мгновение туманным мечтаниям, — слишком размытым, чтобы быть уверенным в их осуществимости, и слишком обольстительными для сознания, чтобы устоять перед ними.


— Слава богу, наконец-то! — гневно восклицает, подлетая, Анга. Где-то позади волочится Платон. — Как можно злоупотреблять чужим временем! — Кивок в сторону удаляющейся Тамилы более чем красноречив.

Злость кипит в ней выше всякой меры. Манометры явно зашкаливают.

Прямая противоположность Тамиле — она похожа на фонтанирующий гейзер.

— Может быть, она думает, что для нее открыты все двери?!

Лязг зубов.

— Мы знакомы со школы… — пробует вставить слово Леонт.

— Хорошенькое дельце, если мы все будем строить глазки кому ни попадя.

Неврастеническая маска. Обезьяньи ужимки слишком явно бросаются в глаза.

— Вероятно, ты в чем-то права, — соглашается Леонт.

— Тебе не следует пропадать, — добродушно откуда-то сверху гудит Платон, — сегодня твой вечер.

Нелепая фигура — быть одновременно толстым и плоским.

— Да разве я способен? — оправдывается Леонт.

Явный напор его всегда смущает.

— Человек, да смири гордыню свою! — заявляет Анга. — Всю жизнь подозревала, что ты липнешь к каждой юбке!

Немыслимый оскал.

— Нет ничего странного, ведь он же мужчина, — неуклюже защищает Леонта Платон.

Пальцы широких ладоней у него похожи на жирные сосиски.

— Всего лишь оправдывание собственного распутства! — яростно сообщает Анга. — А сам ты! — Взгляд, острый, как рапира, упирается в Платона. — Уж не хочешь ли ты мне что-нибудь сообщить?! А? — глаза ее пылают, как угли в глубине камина. — Может, тебе тоже хочется пощупать чужие ляжки?

Она мала ростом и едва достигает ему до подмышек, но размеры, заложенные природой, обратно пропорциональны силе характера — все знают, что Анга держит этого беднягу под каблуком; и, кажется, это нравится ему точно так же, как и карамельки, которые он периодически достает из кармана и бросает в рот.

— Все мужчины одинаковы. Только и ждете, как заглянуть кому-нибудь под подол! — кипит Анга.

Леонт сокрушенно разводит руками — в ее словах доля истины.

Платон заговорщически подмигивает, и на его лице разъезжается самодовольная ухмылка.

— Дорогая, это не самое страшное! — пряча взгляд, заверяет он.

Его оправдание похоже на тихий печальный бунт. Покорности в нем, — как в отчаявшемся проповеднике.

"Бедняга, — думает Леонт, — ты действительно даже не подозреваешь, какими могут быть женщины".

— Как ты планируешь провести вечер? — спрашивает Анга, не обращая внимания на мужа, но ясно, что даже тон не упускается из виду. — Было бы глупо торчать в номере. Ты ведь завтра уезжаешь? — Она прицеливается и откусывает заусеницу на ногте. Кажется, это ее немного отвлекает.

Леонт пожимает плечами. Откуда ему знать. Сейчас его больше заботит появление Тамилы и что в связи с этим может выкинуть Анга.

— Ты мне все время кого-то напоминаешь… — Она опять сосредоточивается на заусенице.

Мужчины для нее представляют такую же опасность, как Эверест для начинающего альпиниста. Она регулярно в кого-нибудь влюбляется. Правда, слишком чистосердечно, чтобы молчать об этом.

Наверное, у Леонта слишком скучное лицо, потому что Анга многозначительно качает головой:

— Нет в тебе кошачести… — И точит своими глазками, похожими на маслины, посаженными в оправу не очень искусного ювелира. — Черная неблагодарность, — бурчит после секундной заминки и уступчиво, как делают это некоторые женщины, прячет своего бесенка с тайной надеждой, что сейчас вдруг откроется ларчик и она заглянет туда и увидит нечто, чем просто "фасад" разговора. Если его вообще можно увидеть. Но ей так хочется. Сомнение грызет червячком.

Но, увы, Леонт находит это всего лишь забавой, не требующей слишком пристального внимания.

Затем она поворачивается и проверяет, что делает Платон.

Платон перекладывает во рту карамельку, и глаза его за стеклами очков полны торжествующей хитрости. Что он еще может сказать в свое оправдание, разве что: человеку, которому затыкают рот всю жизнь, нечего сообщить и в конце ее.

Наконец она расправляется с ногтем и говорит, снимая что-то с губы:

— Мы как всегда собираемся "Под платаном" и не думаем отпускать тебя до самого утра. Потом едем к Данаки. Ты знаешь Данаки? Очень жаль. — Впрочем, момент слабости прошел и теперь мнение Леонта ее не интересует, кажется, что она рассматривает его так, словно он прилюдно уличен в безверии. — У него изумительная вилла на берегу и огромный парк. Потом отправимся на катере в Большой Анатоль… — С каждым словом она вдохновляется все больше и больше, словно зажигает внутри себя гроздья серных спичек. — Потом будем нырять с моста-а, потом…

— Право, я даже не знаю… — прерывает ее Леонт, потому что видит, как в глубине холла появляется Тамила. Он способен узнать ее среди сотен других женщин по энергичной, упругой походке. Она улыбается гостям, поглощающим свое шампанское, она обходит их, неся свои плечи под белым жакетом-кардиганом, как боевой флаг умницы, она говорит: вот я здесь, среди вас, смотрите, я не обман, я живая. Но боже упаси вас от самонадеянности или глупости.

— Я еще не отдохнул с дороги… — машинально сопротивляется Леонт.

Ты не контролируешь ситуацию, — говорит кто-то очень знакомый, — и Леонт вспоминает, что Мемнон всегда рядом. — К чему тебе обе — одна напориста и безобразно невыдержанна, другая — красива, но несчастна, ибо и та и другая завершены душевно.

— Неважно! Разве ты сможешь спать, когда мы, твои друзья, будем веселиться?! — напоминает о себе Анга.

Мне нечего возразить, — думает Леонт, — кроме того, что я сам должен убедиться в этом. И потом, ведь мы никому ни чем не обязаны, разве что только самолюбию. Мне кажется, я был бы с ней счастлив.

Увы, почти все люди погружены в мир иллюзий, — говорит Мемнон. Двадцать лет назад я не мог допустить подобной ошибки.

Но ведь я тогда о тебе ничего не знал! — восклицает Леонт.

Разумеется. Мир открывается постепенно. Тамила даже не подозревает, что ее двойник — моя старинная приятельница.

— Ладно, — поспешно соглашается Леонт. Он делает это так неаккуратно, что наконец Анга додумывается проследить его взгляд. На мгновение глаза у нее суживаются до размеров горошины.

Леонт с ужасом наблюдает признаки гнева.

— А кто!.. — начинает она фразу.

— О" кей! Я согласен, — перебивает он ее. — Встретимся в семь на площади перед гостиницей. Чао!

— А кто-о-о!..

Он отрывается и уносится, как пловец от берега, в бурное ночное море.

— А кто мне обещал! — кричит Анга.

Ее взгляд буравит ему спину.


Девушка проходит. Леонт замечает подведенные брови до виска и рыжую прядь. Шаг, еще шаг, — шлейф запахов: дешевой помады, лака и мятной жвачки. (Следом еще один незрячий — рабская душа, скрученный бутон.) Пустой взгляд. Провалившееся выражение закукливания. Сжатый ротик, обведенный расплывающейся помадой, — форма как повторение многого знакомого.

Головка поворачивается на четверть — нижняя губка висит, не подпертая ничем — даже утренней чашкой кофе, безвольная, девственная, как пустота, не расписанная ни ожиданием, ни надеждой, глупенькое, больное воображение всего того, что ниже пояса: без смысла, без понимания. Головка вальсирует в гремящей музыке (провода от коробки к ушам), зеленые глазки скользят деланно-равнодушно — кукла Казановы. Жалкие, вялые груди — арабески игры природы, признак слабости или ловкого язычка.

Леонт смотрит.

Она поправляет. Пальчики касаются сосков. Легкий массаж. Левая чувствительнее. Язычок пробегает по губам. Не сейчас. Отложим на потом. Постельная ученица? Не все ли равно? Дома. Ванная или тихий безветренный тупичок, где можно предаться мысленному блуду. Каков он сегодня! Жаркие губы, снедаемые страстями. Красавчик с гладко выбритыми щеками. Тихая безмятежность — как пропасть, жаль, падение скоротечно и не каждый раз захватывает — искус плоти, тайная гордость воображения на истощаемость, как предтеча следующего шага в самопознавание — неизбежный процесс. Равноценность любого желания — гибель или признак стабильности? И только в долговременности сокрыты тайная связь и наказание — синдром Кехрера, — что неведомо, оборвано, представлено в воображении лишь некоторым, гнушающимся вещать, предающимся чревоугодию исключительности и самобичеванию, смахивающему на вложенные матрешки, прикрытые чей-то вялой рукой, — вечные шараханья, ничем не подкрепленные, самодовлеющие образы, — слишком туманные, чтобы на них полагаться на все сто, или ложное отвлечение, легкие реверансы в сторону предполагаемой истины, скатывание по наклонной в невменяемость — как конечную инстанцию, да простится душевная вялость! Представить несложно. Впрочем, недоказуемо — ни сейчас — лучшими умами, ни древними агностиками, а потому в той же мере бесплодно, как и сам плод, блуд, яблоко. Аллитерации — тоже какой-то смысл. У Бога свои вопросы — озадачен не меньше. Общие тенденции, в конечном итоге — на взаимоисключения; ваятель, единственно заботящийся о примитиве-музыке в полный спектр; оскорбленное "начало", планирующее изобилие за счет ущербности; мнимое или верное ощущение упадка — не говорим об упрощении, которого нет; внешнее и внутреннее; материализованные учения о Времени — ошибка? ложь? — вечно: миллион миллионов вариаций — и потому притягательно и неисчерпаемо — Величайшая Тайна и Намерение.

Девушка уходит. Или только делает вид. Побуждение движения — он сразу улавливает, этот кукольный блестящий лобик… или… или… — явное созвучие.

Нет, все же уходит. Тупичком. Вдоль кирпичных стен. Легкая, в унисон мыслям — еще один парадокс, послуживший срыву в болезни Ван Гога и невостребованности Гогена. Плутовка с горячими ягодицами. Движет, как перемалывает, только жернова почему-то два и ничего не сыплется.

Куда же она?

Пахнет мочой и помойкой. С крыш свисают лохмотья и гнилое железо.

Вертит, как первосортная шлюха. Загляденье. Видать, и ты небезгрешен.

Очень надо! Это не третьесортный видик.

Где же?.. Ах да. Все еще впереди. Оглядывается. Делает авансы.

Задирает и показывает, — некоторые авторы пишут — "кисочку". Пусть будет "кисочка". Какая разница. В натуре совершенно не натурально, архаично, как плесневелый плод с паутиной разросшихся спор. По крайней мере, надо привыкнуть, даже к звукам раздирания. Трусики в облачных кружевах — серьезное предупреждение.

Некоторый стопор. Стоит ли преодолевать? Справа и слева окна Неаполитанского квартала. Неряшливые старухи — совиные глаза.

— Нет, — качает головой Леонт.

Снимает с уха наушник:

— Отчего же?

Язычок обследует губу:

— Сегодня я свободна…

"А завтра, — думает он, — а послезавтра, а через столетие? Не философствуй".

— Очень колоритно, — поясняет он.

— Работа… — отвечает она. — Не хочешь, не надо…

Безразличие — тайна наития. Колено опускается, но пальцы на мгновение задерживаются под юбкой.

— Не щекотно? — спрашивает Леонт и отворачивается.

Сверху летят арбузная корка и банановая кожура — гнить под вечным солнцем.

— Самый смак! — отвечает она и возвращает наушник на место.

— Мешает ведь! — Чуть поворачивается. Прекратила или нет?

Улавливает по губам и улыбается.

— Иногда помогает! — серьезно и бесхитростно объясняет она.

Когда девушка открывает рот, нижняя губа у нее похожа на чайную ложечку.

— Простудишься, — говорит он.

Ее грубость чем-то возбуждает.

Она совсем не обижается. Забывчива. Легкость травки, без которой не существует добрая половина мира. Целомудренный наклон головы, мягкость линий, доверчивый взгляд. Не каждому же ввязываться в драку, — тонкий стимул предрассудительности.

— Вот дурак! — Она закрывает глаза и прижимается спиной к стене.

Прекрасный снимок для журнала.

"Не все они от природы шлюхи, — думает Леонт, — но все склонны".

— Теперь и мне не хочется, — говорит она, провожая его взглядом.

Швейцар подмигивает Леонту.

— Знакомься, — говорит Тамила, — моя дочь…

Рядом с матерью — точная ее копия, только на двад-

цать лет моложе.

В жизни происходит чаще то, до чего ты даже не можешь додуматься, — саркастически бросает Мемнон.

Не хватало тебе еще проявиться и испугать публику. Хотя мне тоже интересно…

— Анастасия, — произносит девушка грудным, томным голосом и протягивает руку.

В ней все от матери: рыжие волосы, подстриженные по последней моде курорта, чуть азиатский разрез глаз (в роду Тамилы была кореянка, которую привез из плавания прадед-матрос), черные блестящие брови и цвет кожи, к естественности которой солнцем добавлена матовость меди. Даже щенячья шклявость и девичьи ключицы из-под майки заставляют его раздувать ноздри, как ловкого охотника при виде боровой дичи.

Леонт поражен. Единственное, что останавливает его от пошлого комплимента, который так и крутится в голове, как он выглядит в глазах девушки и еще, пожалуй, Тамила, которая обняла дочь и вместе с нею посмеивается над его растерянностью.

— Гм-гм-м-мм… — прочищает он горло.

— Не выпить ли нам чего-нибудь? — спрашивает, улыбаясь, девушка.

— Пожалуй, — соглашается Леонт и вымучивает улыбку.

Ее красота не дает ему поднять глаз. Ему кажется, что он смотрит на девушку украдкой.

Знаешь, чем отличается профессионал от непрофессионала, — говорит Мемнон. — Профессионал знает — как. А непрофессионал думает, что знает — как.

Когда-нибудь ты меня замучаешь до смерти, — отвечает Леонт.

— Мама — большая любительница розыгрышей… — говорит девушка.

Еще минутa такой внутренней паузы и она начнет ободрять тебя, — объясняет Мемнон. — Может быть, ты хочешь вызвать жалость к себе? Девушка всего лишь заинтересована рассказами матери, болван.

Но как она смотрит! — восклицает Леонт. — Словно ей известны тайны мироздания.

Да, душа ее лишена трепета матери, и…

Ах! оставь, — поспешно говорит Леонт, — не порти мне удовольствие.

— Порой трудно что-либо предугадать, — отвечает Леонт, переводя дыхание.

Слава богу, все проходит само собой. Повторный столбняк вряд ли переживется так же легко.

Он осторожно проверяет реакцию Тамилы. Неужели она о чем-нибудь догадывается?

— Боюсь, тебе сегодня еще не раз придется удивляться, — говорит Тамила.

— Вы прекрасно выглядите, мама много о вас рассказывала, — сообщает девушка.

Ну вот видишь… — говорит Мемнон.

— Приятно слышать от существа, которое наверняка прикидывает, какой древний ее собеседник и как к нему относиться.

— Ну что вы, я вовсе так не думаю…

Он заставляет ее покраснеть. Это заметно даже сквозь загар.

— Эй, приятель… — останавливает Леонт официанта.

Девушка на мгновение отвлекается. Леонту кажется, что официант и Анастасия знакомы. Впрочем, то же самое можно сказать о половине людей в этом зале. Кастул постными глазами следит за Анастасией. Пеон уже заметно порозовел. А швейцар почему-то подмигивает Леонту второй раз.

— Это не по правилам, — наклоняется к Тамиле Леонт. — Удар ниже пояса…

— Прекрасный повод провести вечер вместе. — Она смеется.

Кажется, пляшущая игривость вот-вот выплеснется наружу.

— Я — за, но… — и он глазами делает странные знаки.

— Нет, к тебе это не имеет никакого отношения.

— А я уж было подумал…

Он с трудом осваивается.

— Увы… — В глазах у нее лишь легкое сожаление.

— Ты, как всегда, не оставляешь мне никаких шансов.

— Слишком расточительно для нас обоих…

Она вовремя успевает ретироваться за свою челку.

— И все-таки это нечестно!

— Я бы не употребляла этого слова, прошлого не вернешь.

— Ты заставляешь меня делать то, что я бы никогда не сделал…

В нем живут одни воспоминания.

— Сочувствую… и не хочу быть причиной твоего неудовольствия.

Фраза звучит совсем безнадежно.

— Но…

— Никаких "но", — обрывает его Тамила, — Тс-с-с…

К черту, Леонт устает от ожидания подножки. В груди у него все клокочет.

"Если бы я тогда… — с тоской думает он, — если бы…"

Не раскрывайся, — подсказывает Мемнон, — не способствуй созданию о себе конечной картины. "Если" для тебя давно не существует. Значительно позже почти для всех наступает предел.

Но я действительно лю…

Ну и что? Разве это имеет сейчас значение для тебя?

— О чем вы так мило шепчетесь? — Девушка поворачивается. — А… маленький заговор! — Глаза ее сияют.

Как она похожа на мать, невольно сравнивает Леонт. Но в ней больше живости и природы.

— Я спрашивал у твоей мамы, почему она так долго скрывала от меня такой бриллиант. Мне так и хочется произнести слово "дитя".

— Это правда? Да?

Непосредственность ребенка, который догадывается, что взрослые ведут беседу о нем.

— Конечно, моя девочка, если по большому счету, то — да! — Тамила едва сдерживает улыбку.

Высокая, кареглазая, она и сейчас обращает на себя внимание.

Ему приятно, что он знаком с такой женщиной. Он даже не удивлен реакцией Тамилы — кажется, она знает цену любым поступкам, какими бы сложными они ни были.

— Но я вовсе не такая маленькая!

— Нет, я не это имела в виду.

— Все взрослые строят из себя всезнаек. Берите же! — Девушка рассерженно протягивает бокал Леонту.

Руки у нее тонкие, но не излишне, а в той единственной мере, которая называется гармонией.

Официант удаляется, не спуская с них шоколадных глаз. Фигура человека, который полдня проводит на виндсерфинге.

— Говорят, вы знаменитый писатель? — спрашивает девушка.

Может быть, просто это лучший способ разобраться в самом себе, чуть не отвечает Леонт, но вовремя прикусывает язык.

— Признаюсь, я сам узнал только из газет. Слава существует где-то там, — Леонт показывает на жаркую улицу за окном, — но не здесь, — он похлопывает по груди.

Ах, как высокопарно, — тут же отзывается Мемнон.

— … в университете вас рекомендуют для свободного чтения…

Она его не слушает. Интереснее, что внутри нее самой. Колесики, шарики и десяток кукол? Правда, глаза Анастасии столь откровенны, что Леонт невольно поддается обаянию их искренности.

— Не более чем дань моде…

— Вашу прозу еще называют… — она забавно морщит лобик и что-то разглядывает на потолке, — прозой ганглиозного направления… Так ведь? Каждый из аспирантов считает за честь защититься по одному из ваших приемов…

Насколько он всегда избегает подобных разговоров, настолько сейчас откровенничает.

— Психологический роман — это когда автор имеет понятие о нечто большем, у него есть запас прочности, и он водит читателя на веревочке…

— Какой вы всезнайка! — она обрывает его, как школьница, догадывающаяся о своих чарах.

— … с некоторого момента он начинает бороться с собой, — Леонт с трудом справляется с мыслями, — потому что впадает в непростительное самообольщение насчет таких юных загорелых особ, которые почти во всем разбираются с необычайной скороспелостью, свойственной легкомысленным натурам…

— Никогда бы не подумала — вы все такие надутые.

— … но маленьким девочкам, у которых должны быть только одни мальчики на уме, совсем не обязательно это знать.

— Вот уж за кем не бегала…

Теперь и со стороны Тамилы он зарабатывает снисходительно-простительную улыбку.

Хуже всего при жизни стать бумажным классиком, — ехидно вздыхает Мемнон.

— Я была бы не против такого папочки…

У Леонта такое состояние, словно на него опрокинули ведро ледяной воды.

Не распускай нюни, — вздыхает Мемнон. — Мыслям можно выделить ровно столько места, сколько можно, но не больше.

— Ты нас явно недооцениваешь, — замечает Тамила и обнимает Леонта за плечи.

— Ничуть! — возражает Анастасия.

— Если бы я был вашим отцом, — мельком он замечает, что Тамила совершенно не намерена прийти на помощь, — я бы высек вас за такие комплименты.

— Значит, я все-таки вас расшевелила?!

— Не нахожу это очень приятным.

— Зато полезно, — вставляет фразу Тамила и загадочно трогает мочку уха.

— Кому как… — соглашается Леонт.

— Всегда интересно, как реагирует знаменитость на репортерские штучки. — Анастасия столь естественна, что у Леонта нет сил злиться.

— И она тоже? — спрашивает Леонт у Тамилы.

— Семейная традиция, — кивает она. — Пока три полосы в еженедельнике.

— Надеюсь, это не домашняя заготовка?

Конечно же, он даже знает, что она может ответить. Заарканивать чужие души — ее основная черта. Искушать под любым предлогом — любимая игра, в которой она никого не жалеет, а низводить до состояния кающегося грешника — неосознанное стремление.

— К тому же, насколько я помню, — продолжает девушка, — вы сами провозгласили, что все мнения — всего лишь "суть одного единства!".

К такому он подготовлен еще менее — цитировать по памяти, хотя в обеих женщинах нет ни капли фальши.

"Чертов возраст, — думает он, — как она ее воспитывает?"

— Еще минута, и у меня лопнет чувство юмора, — сознается он обреченно.

— Ура! — девушка хлопает в ладоши, — один ноль! один ноль!

— Надеюсь, я доставляю вам истинное удовольствие? — спрашивает Леонт, все еще чувствуя досаду.

— Мне кажется, — говорит девушка, — нам есть о чем сегодня поговорить.

— Да, я буду у Данаки.

— Я не хотела вас обидеть…

— Это удел всех мужчин, — сознается он, — периодически подвергаться атакам длинноногих самоуверенных девочек.

— Ну, тогда до вечера, мы ждем, — говорит Тамила, наклоняясь для поцелуя.

— Я, как примерная дочь, тоже должна проститься, — говорит девушка и прикасается к его щеке. На мгновение он совсем рядом видит ее глаза с волнующими зеленоватыми вкраплинами. Она даже дышит, как маленький загнанный зверек.

Тамила берет дочь за руку и уводит. Со спины они кажутся ровесницами.

"Двадцать лет назад у нее вряд ли был еще кто-нибудь, — думает Леонт. — Она просто морочит мне голову. Хотел бы я знать, что это значит".

Леонт подходит к швейцару, и тот украдкой, так, чтобы никто не видел, сует в ладонь записку. По лицу, по дурашливости — ответа не будет, — дернуть за веревочку хлопушки, отпустить надувной шарик. Леонт, поддаваясь таинственности телодвижений, отходит, разворачивает и в недоумении читает: "Фравуз тоде монтзиз…"[1] Бумага, на которой сделана надпись, до странности знакома. Несомненно, он где-то ее уже… Леонту даже кажется, что… Разве только… Вдруг записка разом вспыхивает. Леонт едва успевает стряхнуть ее на пол. Пепел жесткий, как фольга. Швейцара уже нет. Леонт пожимает плечами и направляется к лифту. Его номер — на седьмом этаже с видом на море. Он всегда предпочитает номера на верхних этажах, чтобы не пахло кухней. Хотя последние годы он никуда не выезжает, ему приятно вспомнить былые привычки.

"Глупая выходка", — думает он.


— Послушайте… ик… — Кто-то наваливается и повисает на плечах.

Леонт инстинктивно делает шаг в сторону и подхватывает сползающее тело.

Тертий — почетный член журнала Star Arabian Desert, человек, о котором невозможно составить определенное мнение, разве что лицезреть его сияющую оболочку.

На лбу у него, как лошадиное тавро, слово "дурак".

Кажется, он сильно пьян. Голова болтается, как у марионетки, ноги подламываются в самых неожиданных местах, а шкиперская бородка растрепана и сбилась набок.

Его лозунг:

Doch wenn du meine Verse nicht lobst

So lab ich mich von dir scheiden![2]


— Черт зна… никогда не… а, впрочем… кельнская водица… а?

От него разит, как из выгребной ямы.

Местное пиво — определяет Леонт.

— … зубной эликсир… — заявляет Тертий.

— Поздравляю, — говорит Леонт.

— Послушай, ик… где здесь туалет? — Для такой длинной фразы Тертию приходится порядком сосредоточиться. Взгляд блуждает по отражению мира.

— Понятия не имею, — отвечает Леонт.

— Мне нужно в туалет, — доверительно сообщает Тертий, дыша в лицо, — прямо сейчас, иначе… — В его голосе слышится угроза. Он даже притопывает ногами.

— Спроси у дежурного…

— А ты кто? — Глаза Тертия мутно блестят.

— Вон там, у бюро…

— Не справлюсь, — признается Тертий.

— Тогда лучше дотерпеть до номера, — советует Леонт.

"Чертов этикет", — думает он.

— Хорошо, — соглашается Тертий, — поехали…

— Где тебя валяло? — задает вопрос Леонт, чтобы только отвлечь Тертия. Он прислоняет его к стене и вызывает лифт. Фойе гостиницы пусто, и помочь некому — похоже, дела Анги неблестящи.

— Кто это? — спрашивает Тертий и смотрит куда-то за спину Леонта.

— Не знаю, — отвечает Леонт.

— Я хочу в одно место!

— Заткнись, — говорит Леонт, — и без фокусов.

— Кто это? — Тертий снова порывается отклеиться от стены. Руки его висят, как перекрученные помочи, и он безвольно вихляется всем телом, как язык колокола.

— Стой спокойно!

Лифт задерживается где-то наверху.

— Я хочу в туалет, — заявляет Тертий, — здесь есть туалет? Отведите меня в туалет. Если я сейчас не попаду в туалет!.. Вот сейчас упаду на колени!

Завуалированная угроза вполне в его стиле, как, впрочем, и беззастенчивая раздача банальных советов. Когда-то он работал театральным режиссером, а теперь перебивается, сотрудничая с мелкими киностудиями. Порой на телевидении он рекламирует вместе с Мариам противозачаточные средства и вечно сидит без денег.

Его лысина блестит, как бильярдный шар. "Что в нем нашла Мариам?" — думает Леонт.

Наверное, то, что ниже, — бросает Мемнон. — Уж точно не то, что выше.

Не может быть, разве одно сопоставимо с другим? — спрашивает Леонт.

Для некоторых женщин — безусловно, чем страшнее, тем милее. Но дело здесь в стихийности. Даже глупость в квадрате более привлекательна.

Наконец-то дверь мелодично открывается, и Леонт втаскивает Тертия внутрь.

"Чертов пьяница, — думает Леонт, — бросить его, что ли?"

Тертий отзывается отрыжкой.

Проявить сострадание к ближнему, увы, наш христианский долг… — напоминает Мемнон.

… ты его ославишь? — догадывается Леонт.

… не надо связываться с гениями, — отвечает Мемнон.

— Кажется, я перебрал, — объявляет Тертий, икая и закатывая глаза.

— Не то слово… — Леонту приходится держать его за руки, чтобы предупредить попытки добраться до ширинки.

— Врешь, и-ик-к-к… — Тертий никак не может сосредоточиться на лице Леонта, — я верлибр-рилист… и-ик-к-к… вив… вив… и-ик-к-к… медалист-вивризмист… нон… нон… нонвивризмист… и Шарлотта. Ты знаешь, кто такая Шарлотта?

Выдыхает пары месячного накопления и рассуждает:

— Правильно! Ты не должен знать, кто такая Шарлотта, и не узнаешь, потому что я тебе ничего не скажу. Это тайна — большая и круглая, как луна. Понял?

Нижняя часть его тела упирается в стенку лифта, а руки засунуты в карманы.

— У нее четыре глаза и два рта. По секрету — я с ней сплю.

Раб самого себя. Он всю жизнь старается выглядеть гениальным. Это заметно даже по наклону головы. У него патологически развито чувство собственной исключительности. "Ты, часом, не рассматриваешь свои фекалии?" — хочется спросить Леонту.

— Плевать, — отвечает Леонт. — Оставь ее себе на завтрак, когда будет болеть голова.

— Ты не знаешь, что такое настоящая жизнь. Но я тебя просвещу.

Он важен, как персидский шах. Где-то там у него, за семью печатями, гордость непонятого пьяницы.

— Попробуй, — соглашается Леонт.

— Я могу всю ночь читать стихи и пить и напиться, как скотина, и не буду при этом ни перед кем оправдываться. А ты можешь?

— Не могу, — качает головой Леонт.

— Видишь, в чем наше отличие, — говорит Тертий. — Я все могу. Я слишком люблю веселую жизнь.

— Вижу, — соглашается Леонт.

— Плохо, что я имею женскую душу, — рассуждает Тертий, — но по-другому не получается. Мне иногда плакать хочется. И почему я не женщина? Почему?

Он чудом не теряет способности стоять. Зад служит ему противовесом.

— Сейчас все возможно. Кто тебе мешает. Разрежь промежность.

Тертий молча соображает.

— Нет, не подойдет…

— Почему? — спрашивает Леонт.

— Я слишком люблю пиво. И вообще, боюсь, что у меня не будет получаться…

Пьяное откровение — как пена из горлышка.

— … я люблю и женщин. По секрету — это моя главная слабость. А еще я люблю одиночество — тихо сам с собой, понимаешь? Лежать под кем-то?! Не по мне…

— Широкий диапазон… море таланта… — понимающе кивает Леонт.

— Не сочетается… — делает вывод Тертий. — Ясно!

Губы у него сложены, как у вечного шута.

Большая потеря — некому восторгаться.

— Научишься, — говорит Леонт.

— Ты что, смеешься надо мной? — спрашивает Тертий.

— Конечно, нет, — отвечает Леонт.

— Больше ничего не скажу.

— Сделай одолжение. Ты мне и так уж надоел.

— Но тебя я переплюну в прямом и переносном смысле!

— Валяй, — соглашается Леонт.

— Думаешь, не смогу? — спрашивает Тертий, театрально выпячивая подбородок.

— Сможешь… — соглашается Леонт, — у себя в ретираде.

— И здесь тоже!

Тертий плюет, и по зеркалу ползет слюна.

Безвкусный комик, жертва сикофантов, кинэдэ, шарманщик-имитатор, жонглер чужими идеями, который выпустил пару книжек стихов и сборник грошовых рассказов, в которых больше сентиментальности, чем песка на морском берегу, — обмылок цинцинатского легионеллеза.

"Я прекрасно помню, что он страдает ридингфобией, — вспоминает Леонт, как же он пишет?"

— Сейчас будет авария… Вот увидишь… Второй Амаркорд, Феллини, — Тертий трясет ногами. — Ей богу, сейчас начну камушками швыряться.

— Потерпишь, — говорит Леонт. — Ну поплыли, что ли.

— Сейчас, только… Где я тебя видел? и-ик-к-к…

— Пили вместе.

— Грех смеяться над людьми… и-ик-к-к…

Кажется, ему удается освободить одну руку.

— Пошли!

— И все-таки, где я тебя видел? и-ик-к-к… — теперь он вовсе полагается на Леонта.

— А, вспомнил! и-ик-к-к…

— Ну? — Леонт притормаживает.

Рубашка Тертия где-то под мышками. Смесь пота и алкоголя.

— Ты украл у меня бумажник!

— Ладно, ладно…

— Нет украл! украл!

— Убери зубы!

— Гм-мм…

— Пьянь! Возись с тобой.

— Я тебя запомню…

— Сделай одолжение.

— Несомненно, я тебя уже видел.

— Считай, что тебе повезло.

— Займи триста долларов.

Вечный попрошайка.

— У тебя такой взгляд!

— Какой?

— Мне так тебя и описывали. Ты не Платон?

— Нет.

— Тогда ты этот чертов художник… с которым она…

— Нет.

— Этот коновал — Пеон… с… она… тоже… древняя профессия — расставлять ноги!..

— Нет, это не я.

— Боишься? Значит, ты Гурей!

— Нет, не Гурей.

— Такая же зеленая рожа…

— Прикуси язык!

— А я?

— Двигай! Что — ты?

— А я?

— Ты Тертий.

— Я хочу в туалет! Каюсь!

— Давно пора.

— Сволочи, спустите мне штаны!

— Заткнись!

— Я подам в суд за насилие!

— Дело кончится тем, что я тебя брошу!

Вдвоем с коридорным они тащат Тертия по холлу.

Возле номера Тертий падает перед дверью на колени и кричит:

— Он украл у меня бумажник!

От него теперь воняет уже не только одним эликсиром.

Коридорный нерешительно смотрит на Леонта.

— Сунь его под холодную воду, — советует Леонт.


Лугу нет конца. Вправо и влево — убегает вниз;

овраг, невидимая, угадываемая река.

"Кто же меня ждет, — вспоминает Леонт. — Ах да, Анастасия… Матовые плечи и коралловые губки".

Уже было.

Яркость нескошенной травы воображения. Даже муравьи под ней, как настоящие, только смотрятся в ореоле тумана, похожего на тающий снег. Стоит перевести вправо или влево — и ты чувствуешь — подзорная труба.

На сохнущем сене…

Вечная тема…

Крестьянка. С большими сильными ногами. Но лишь видимая как модель, образ зримого, общепринятого — объем вытесненного пространства, о котором удобно и привычно думать, запечатленного и здесь и там, размазанного в воздухе одним широким мазком — глаза, губы, лицо — лишь стоит приноровиться к движению или дыханию, найти ритм, опереться или опериться, вальсировать легко, грациозно, словно туман, уносимый ветром, или — легкий снег под солнцем.

— Сало и хлеб… — говорит она, держа узелок в руках, не смея предложить.

Было, было, вспоминает он, — у Гессе, — Гольдмунд.

Она мягко улыбается — слишком земная — только любить, с кожей, пахнущей женщиной. Но разве этого мало? Не о чем говорить? Из сотен нитей сотканное изображение. Выявленное глазом, превращенное в живую плоть, видимую ткань — просто усилием воли, которой хватает на все что угодно: и на крупные веки, и на усталые, робкие глаза.

— Как же..? — спрашивает Леонт. — А где?..

Что он хочет узнать? Если бы он сам знал. Жалость — человеческая выдумка. Язык присыхает к горлу даже от одной мысли…

Какая разница — Анастасия или эта женщина? Любовь, как и все остальное, не для одиночек. Хаос приносит смерть воображению. Ведь и само оно закуклено в сотни иных одежд и поддается разным усилиям. Слишком много в каждом личного позерства, затекающего в щели вечного, непоколебимого, как универсалиум, как клей фундамента.

Она пожимает плечами. Зрелость и опыт — в ней большего не надо — стократно выверенное действо тела, сродни шуму листвы или гнущейся траве.

— Я бы полюбил тебя… — говорит Леонт.

Почему он так говорит?

— Сало и… хлеб, — протягивает, не веря.

— Я бы полюбил… — настаивает Леонт из упорства.

— Совсем свежее, — говорит она, — в августе у нас все свежее…

— Я бы… — говорит он, — если бы…

— Не надо быть щепетильным перед самим собой, — с укором говорит она, — я освобождаю тебя…

Взмах рук — он чувствует свежесть веяния.

— Но я дей…

Она одергивает платье — узкое, почти прозрачное, лопающееся на плечах, вызывающее боль одиночества, от которой никому никогда не спастись.

— … от пороков, лишних связей — беги!

Толщина — не признак отсутствия нежности. Плоть не виновата.

Всегда, всегда, всегда — один. Самоубийственное болванство. Вечные разговоры. С кем? Попал пальцем в небо! Накручивание, накручивание… Хотя бы краем глаза… Хотя бы познакомиться… Всего лишь человеческие мерки. Выплевывают в вечность… Бросают, как щенка… От льдины к льдине… Нет пристанища… Хорошо еще — забываешь, хорошо еще — залечивает — до поры до времени, до следующих откровений. Бесчувствие камня.

Ее глаза провожают с материнской нежностью — даже если что-то… все равно не поможет. Знает, все знает. Мужество — чтобы жить.


В номере его ждет сюрприз. Калиса сидит за туалетным столиком и подпиливает ногти.

Та женщина, о которой он думает, что любит.

— Дорогой, — говорит она, — меня подбросил Гурей. Ты так внезапно исчез, что мне не оставалось ничего другого, как голосовать на дороге.

Хотя бы заплакала. Даже здесь игра.

На стульях, диване, даже на столе разбросаны вещи, и комната наполнена ее запахом.

— Гурей?! Опять этот Гурей! — Леонт поднимает что-то воздушно-невесомое и забрасывает в шкаф. — Сколько их, скажи, — десяток, а может быть, — сотня?

— Не трогай, я сама уберу. Такая жара — мне не терпелось принять ванну.

И бровью не ведет. Выдерживает марку.

Какая стадия семейной жизни? Вечного примирения или утаивания своих мыслей? И только за счет глупого опыта. Может быть, дорожки уже расходятся? Не всегда интересно быть женой писателя.

Леонт спихивает Лючию, валится на диван и рассматривает оттуда Калису.

Терпеть. Терпеть.

С тех пор, как он на ней женился, жизнь упорядочилась до такой степени, что порой он испытывает ощущение мотылька, попавшего в липкую паутину. Правда, он знает, что эта паутина столь же приятна, как и работа за столом в комнате на втором этаже с видом на залив. Когда он ее встретил, у нее был довольно вялый роман с одним непоследовательным музыкантом. Последнее служило причиной внутренних конфликтов. Сейчас Леонт не исключает, что Калиса была рада его появлению на ее горизонте.

— Ты всегда чем-нибудь удивляешь, — говорит, поднимаясь, Леонт. — Не пойму только, для чего?

Он не стремится к выяснению взаимоотношений — не в его привычках. Лучше не договаривать, чтобы не объяснять слишком многого. Запутываться — не лучший способ понимать. "Я никого не хочу ломать", — думает он обычно.

— Да будет тебе известно, что он только и говорил о твоей персоне — даже противно. Слышишь, ты, туалетный работник.

Вслед за звуками спускаемой воды в комнате появляется Леонт.

— Что ты сказала? — Стоило прожить с нею два года, чтобы узнать, что она о тебе думает, даже если эти два года….

— Я говорю, чтобы ты вымыл тщательно руки, не номер, а конюшня!

— По-моему, ты несправедлива к Анге. Сегодня она превзошла все мои ожидания.

… два года — он ничего не может вспомнить из них.

— … и не только твои.

… все остальные женщины…

— Что ты этим хочешь сказать?

… постепенно устаешь…

— То-то она к тебе так липнет. Обвести тебя — пара пустяков. Ты ужасно наивен. С женской точки зрения тебе не всегда все видно.

— С чего это вдруг тебя интересуют мои дела?

— Дела мужа — это мои дела. Если бы я хотела изменить тебе, я бы сделала так, что ты даже не догадался бы. — Теперь она бросает подпиливать ногти и занимается бровями.

"Она всегда выходит победительницей, — думает Леонт, — даже когда я прав".

— Ты не находила мой блокнот? — спрашивает он.

— Надеюсь, ты не засовываешь в него телефонные счета?

— Нет, разумеется, — отвечает Леонт.

— Будь добр, дай мою сумку, — просит она.

— Что ты собираешься делать?

— Меня пригласили на вечер.

— Надеюсь, не Гурей?

— Именно он.

— Идиотство!

— Ты приглашен тоже. Он не чает тебя увидеть, и не только он… Часом позже со мной разговаривал Тертий.

— А ему что надо? Читать свои стихи?

— Хоть убей, не помню. Что-то бестелесное, робкое, но, тем не менее, полное собственного достоинства. Завязали его бантиком — он и лежит. — Суждения о Тертии более чем наивны.

"Странно, — думает Леонт, — он же мертвецки пьян. Но Калисино сравнение мне не очень нравится". Он чувствует, что жена дразнит его, и делает это так тонко, что даже ему трудно уличить ее в притворстве.

— Неужели ты оставишь жену одну?

— Хм!

— На тебя не похоже.

— Хм!

— У меня есть еще часа два, и я хочу отдохнуть. Выкатывайся или ложись со мной.

— Я еще не решил.

— Дай мне крем для рук. Кажется, его интересует твой новый роман.

Тщательное втирание. Бесстрастный взгляд сосредоточен на руках — таинство, как и все остальное, — даже мысли. Когда-нибудь она из него сделает подушечку для своих иголок.

— С каких это пор? — спрашивает он.

— Не знаю. Адская жара. Ну, что ты надумал?

"Если бы я знал ее мысли, — думает он подавленно. — Почему я в ее присутствии теряюсь?"

— Пойду выпью пива, — говорит Леонт.

Тайный бунт — последний легион храбрости, убежище безумца.

— Ну как хочешь. Разбудишь меня в семь.

"Я завишу от нее больше, чем от самого себя", — думает он.

Она подпихивает под себя Лючию, заворачивается в простыню и поворачивается к нему спиной.

Теперь он видит только черные локоны на подушке и мягкие очертания тела. "В самом деле, — думает он, — пора убираться, но в чем я виноват, хотел бы я знать".



За дверью на него накатывает. Коридор вдруг слегка закручивается влево по спирали, ловко и неестественно изгибая двери и потолок. Ковровая дорожка ползет и прилипает к стене. Кто-то над самым ухом произносит: "Брось…", и Леонт понимает, что скользит над зеленоватым полом, ввинчиваясь в далекий провал светлого квадрата, туда, где из окон падает свет и лестница уводит вниз.

Авансирован до понедельника.

Его начинает слегка подташнивать, и кажется, что единое целое, каким он привык себя ощущать, внезапно принялось растягиваться, и в груди, на уровне плеч, появился неприятно-тяжеловатый холодок, с ужасающим безразличием толкающий в спираль.

Мир кормится идеями и мыслями, — вдруг появляется у него в голове. Индивидуальность есть непременное условие стабильности Сущности. Человек не обладает активной избирательностью в силу хаоса мышления. Посему приходящие мысли есть дар, обмен, опыт, предрасположение к внешним влияниям, направление цели, подключение, блуждающий разум.

Впереди, из номера, выходят Мариам и гитарист. Они двигаются, не замечая Леонта, к лифту, занятые сами собой, и Леонт, проскальзывая совсем близко и невольно чувствуя запах духов, понимает, что его не видят. Он даже нарочно взмахивает рукой, но гитарист наклоняется и целует Мариам в яркие губы, а она льнет к нему с такими полузакрыто-томными глазами, что Леонт сразу вспоминает все ее достоинства под платьем и безупречно-совершенную, как у японок, форму ног. Но почему-то именно сейчас ему все безразлично.

Звеном, соединяющим миры, является мысль. Информация передается не только логикой, но и многократным "толчением воды в ступе".

"Как же я раньше не додумался, — думает Леонт. — И так просто. У Сущности несколько другие ценности. Стоп, хватит, — говорит он, — я, кажется, шел в бар". И сейчас же раздвоенность пропадает, и он видит, что спускается по лестнице вниз, но там, за спиной, мелодично захлопывается дверь лифта, и он понимает, что ему ничего не привидилось.


— Пива, — заказывает он в баре.

Рыжие волосы и выгоревшая прядь — девушка возбуждает внимание, как яркое красное пятно. На ней блузка "топ" и такие замысловато-простецкие шорты, что виден выпукло-вмятый пупок и начало двух шелковистых ложбинок под джинсовую ткань от острых углов бедер.

Не Анастасия ли?

Или та, с наушниками, которая обречена оставаться позади?

— Нет, — говорит она.

"Когда они ходят в этом со своими ножками-ходульками, — думает Леонт, — сразу видно, что у них там ничего нет, по крайней мере — ничего лишнего, что отвлекало бы внимание, и еще они подделываются под мальчишеский шик. Они все так начинают, но потом, черт возьми, все это куда-то девается и они превращаются в плоские жерди или необъятных толстух с жирной неровной кожей и сухими волосами".

— Повторить? — спрашивает девушка.

От Анастасии ее отличает цвет глаз.

А от той, другой?

— Да, пожалуйста, — поспешно соглашается Леонт.

"Они слишком любят мужчин и себя, — думает он дальше, — это их губит".

— Может быть, немного темного?

"… нас все время что-нибудь подводит", — додумывает он.

— Все равно. Выпьете со мной?

"… но иногда они никого не любят, ими крутит дьявол или еще что-нибудь…"

— Если позволите, только прохладительное.

Она присаживается напротив, зажав в руках влажный стакан, и, качая головой, смотрит зелеными глазами из-под русой челки. Какие они у других?

"Девочка привыкла к пляжным романам", — думает Леонт.

— Как вас зовут? — спрашивает он.

— Саломея, — отвечает она, беспечно постукивая ногтем по стеклу стакана.

"Явно скучает", — думает Леонт.

Девушка согласно кивает.

— Тоти не нравится, когда я с кем-нибудь долго разговариваю, — говорит она.

Девочки с небольшим сексуальным опытом похожи на зверьков.

— Кто такой Тоти? — Ему забавно.

— Тс-с-с… не так громко.

— А… понимаю, он спрятался под стойку?

— Нет, просто он ужасно ревнив, а это моя первая работа.

— Значит, мне опять не повезло.

Она вежливо смеется, показывая крепкие белые зубы. Слишком вежливо для такой работы.

Ее отвлекают к другому концу стойки. Бар полупустой. Публика предпочитает проводить вечерние часы на свежем воздухе. Один Аммун сидит в углу у окна. Он многозначительно кивает Леонту. Правый глаз у него с наклейкой. "Я и одним передаю ваше настроение", — обычно объясняет он.

Леонт делает вид, что не замечает его. Еще один недоброжелатель до конца жизни.

— Почему вы не там, со всеми? — спрашивает девушка, возвращаясь.

Она доверчива, как котенок.

— А вы?

— У меня работа. — Она кокетливо играет губами.

— Плюньте на нее…

Плоский волнующий живот и маленькие острые груди, соски которых просвечивают сквозь тонкую ткань даже в сумраке бара. Мысленно он уже переспал с ней. Если бы она была Анастасией или… или, разве он раздумывал бы?

Она снова садится рядом, подпирая подбородок хрупким кулачком, готовая к долгому разговору — не к лучшему времяпровождению.

"В дни моей молодости все было не так, — думает Леонт, — по крайней мере, мне нравилось — они волновали меня больше, и продолжалось это до тех пор, пока в жизни не появились более важные вещи. Увы, приходится это констатировать".

— Хотите что-нибудь покрепче? — спрашивает он.

— По пятницам здесь веселее, — говорит девушка, доставая высокую плоскую бутылку с коричневой жидкостью, — в пятницу приезжают туристы.

— Понятно… — кивает Леонт.

Почему-то ему приятно разговаривать с девушкой.

К Аммуну присоединяется Пеон. Слышно, как среди пивных кружек они обсуждают проблему круглых червей.

— По пятница здесь проходит слепой.

— Разве он слепой? — спрашивает Леонт, тайком показывая на художника.

— Кто, он? — спрашивает, оглядываясь, девушка. — Нет, не этот. Тот всегда ходит, как слепой…

Аммун моментально приподнимается и кивает.

— Я даже не заметил — у него не было поводыря.

— Вслед за ним всегда что-нибудь является, — говорит девушка.

Ее снова отвлекают. Она поднимается, идет к посетителю. Леонт рассматривает ее в зеркалах бара. Саломея улыбается в ответ. Зада у нее почти нет.

Он серьезным жестом показывает ей мизинец: слишком тоненькая — все то, что ниже шорт, с гладкими шелковыми икрами, отмечено божественной рукой.

Она так, чтобы никто не заметил, как баловница, в ответ демонстрирует ему указательный согнутый палец, опущенный вниз.

Ему становится смешно. Он пожимает плечами:

— Ко мне это не относится…

Она заразительно смеется.

— … лумбрикоидес, — громко произносит Пеон, — основной мой интерес… пиво… на него… не действует…

— Только не за столом… — сопротивляется Аммун. — Потом покажете. В натуре. Я нарисую. Даю слово. Хоть по памяти, хоть…

— Так что является? — спрашивает Леонт, когда она возвращается.

Она делает паузу — короткая пантомима устраивает обоих как повод для дальнейшей беседы.

"Когда-нибудь она этому разучится", — думает Леонт.

— Тысячи неожиданностей…

— Интересно…

— Лучше не спрашивайте. Они постоянно чего-то ждут.

— А чего именно?

— Всегда что-нибудь происходит, я не знаю…

— Но вы сами что-нибудь видели?

— Видела. Я же говорю, всегда что-то случается. Трудно объяснить. Иногда кто-то просыпается в чужом катере или оказывается висящим на дереве.

— Непременно?

— Непременно!

— А что было в прошлый раз?

— Разное, но так, что ничего ясного.

— А что случится в этот раз?

— Какой непонятливый! — она даже прихлопывает рюмкой о стойку и вызывает в ней маленькую бурю. — Возможно, наконец, кто-нибудь умрет!

Леонт делает вид, что не замечает шумного протеста, он делает глоток.

— А кто? — спрашивает он.

Девушка поджимает губы.

— Если бы я знала…

— Мне кажется…

— Нет, нет! Давайте я лучше скажу, о чем вы думаете.

— Это помогает? — осведомляется он шутливо.

Она, как мартышка, корчит рожицы.

— Фу-у-у… так можно сразить наповал…

Они молча изучают друг друга. Он — вяло-настороженно, она — с любопытством: что там у него в штанах?

— Вот Тоти никогда не думает о других женщинах, — говорит она улыбаясь.

— Невероятно!

Ему кажется, что он в меру скептичен. Наплевать на домыслы. Пора забыть обо всех иных женщинах.

— Правда-правда… Чаще он думает обо мне и совсем редко — o своей мегере. Значит, не хотите?

— Только ради эксперимента и только между нами.

— Сказать? — Она еще раз улыбается.

— Сделайте одолжение.

Если даже он выиграет несколько минут — это не меняет дела. Все ведет к одному — к противоречиям внутри, несовершенству, к глупому любопытству, — высевает семена беспочвенной надежды на иное, на понимание, в конечном — на игру слов, но только не на то, что пред-дано до Адама.

— Ваши мысли обо мне!

— Ну… примерно что-то похожее…

Что еще можно ожидать? Человеческого бахвальства? Лжи? Жалкие потуги.

— Вам нравится моя кожа и живот, особенно вот здесь, — она ерзает на стуле.

Он едва не фыркает.

— Да, в самую точку.

— И еще вы думаете, что у вас здорово все получится.

— У нас…

— Да, у нас.

"Чокнуться можно, — проносится в голове. — С чего она?.."

— А теперь вы вспомнили что-то такое… зеленая дыра… холод в желудке, обрывки… обрывки фраз, потом восторг, от которого бегут мурашки… И еще вы думаете, что не все так просто?

— Да, зеленоглазая, ты угадала.

— Ей богу, я очень старалась, только я не знаю, чего "просто"?

— В тебе цыганская кровь?

Насколько можно быть правым в этом мире? Настолько, насколько позволяет опыт или то, что кажется опытом. Но карты можно передернуть и сдать заново, чтобы получить новую комбинацию.

— Но, вообще-то, ты не из тех, кто шляется по злачным местам.

— Верно, — он соглашается с трудом. — Я не создан для них… они для меня… но это неважно.

— С тобой что-то происходит, очень странное… — Она водит пальцем по стойке. — Даже не пойму… что-то от бездны и темноты…

"Или чистоплюйства", — доканчивает он про себя.

— Ты просто прелесть.

Теперь игра занимает его чуть больше. Ее наивность… ее доверчивость…

— Нет-нет, я могу помочь тебе…

— Я думаю, что здесь незачем помогать.

Он чувствует себя глыбой, утесом — если бы только не ее волны…

— Я бы помогла…

— Тебе надо поберечься.

Еще неизвестно, что прочнее.

— Тоти только об этом и твердит.

— Кто такой Тоти?

В общем-то, ему наплевать. Какая разница? Соперники волнуют не больше, чем содержимое стакана.

— О! Он мог бы стать папочкой целого счастливого семейства…

— Мне уже не нравится этот Тоти, нельзя так много говорить о нем.

— Мне иногда жалко его.

— Прикроем эту тему.

— Хорошо, но он не может на мне жениться…

Она доверительно наклоняет вперед худые плечи — слишком близко, чтобы обжечься — им обоим.

— Я его обожаю…

Она пригибает в нем все чувства. Ему даже не хочется вспоминать об Анастасии и о той, другой… впрочем, и о жене тоже.

— Я думаю, нам не стоит говорить об этом, а то обоим будет грустно и мы все испортим.

Кажется, такое уже было — горячая кожа и кровь в висках. Когда? Почему? Леонт не помнит.

— Мне бы не хотелось ничего портить, с тобой приятно разговаривать.

— Мне тоже.

Он уже остывает.

— Вообще-то, меня зовут не Саломея. Это для посетителей. Меня зовут Моника.

— Приятное имя.

Оглядывается на выход.

Художник с доктором что-то горячо обсуждают, заглядывая на дно бокалов.

— А мне не нравится…

Вот-вот обидится.

— Я сказал только, что мне приятно.

— Если хочешь, зови меня по-старому.

— Хорошо, Саломея.

Брось заниматься самообманом, — вмешивается Мемнон. — Сохраняй свое время в стремлении к прозорливости. Позывы, цветастые и непостижимые, подобные андскому кипу, узелки на память, тень, которая в следующее мгновение превращается в ясный предмет, перефразированная галиматья, флюид твоего Хранителя, паутина на лбу, третий глаз, предметы, появляющиеся из ниоткуда и пропадающие в никуда, структурирование самого себя, ощущение на гребне причастности — вот что имеет цену. Жизнь, как и История, делается чувствами. Человек должен быть осознанно неопределен и одновременно ничего не должен.

Достаточно сложно, — возражает Леонт, — я вовсе не стремлюсь к этому.

Всяк, кто участвует в обеде, поедает свою порцию, независимо от желания.

А вдруг обед такая же нелепица, как и противоречия во мне?

В том-то и дело, что никто не знает Истины. У каждого мозга свой план реалий.

Тогда к чему ты меня призываешь?

Ты можешь мне не верить, но все равно не поступишь по-иному. Каждый находит то, что ищет.

Хорошо, я подумаю, — соглашается Леонт.

— У тебя странные мысли, — говорит девушка.

— Да, я, кажется, задумался. Пожалуй, я пойду, — говорит Леонт.

— Я знала, что ты уйдешь, — говорит девушка, — у тебя написано на лице. Я сразу поняла, что ты из другой породы мужчин. Мне с тобой спокойно.

— Я просто одиночка, — нехотя объясняет Леонт.

"Нельзя вечно быть праведником, — думает он, — но не сегодня".

— Все равно, мне спокойно.

Она согласно кивает головой. В ее взгляде мелькает что-то от детского испуга над разбитой игрушкой.

"Дурак, — ругается Леонт, — почему ты все портишь?"

— Мы еще увидимся, — говорит он, содрoгаясь от кощунства двуличия.

— Будь осторожен, сегодня несчастливый день, — отвечает она его тайне.

— Мне жаль, что все так получилось…

— Вернее, ничего не получилось…

— Будь умницей.

— Я постараюсь. Я всего лишь твое искушение.

— … но очень приятное…

— … я хотела бы быть свободной.

— Ты уже свободна, — утешает ее Леонт.

— Нет, — говорит девушка, — я не свободна, я далеко не свободна!

— Но объясни?

— Я не могу, я ничего не знаю… Я несчастна… Если б я знала…

Не мучай ее, — вмешивается Мемнон, — она еще во тьме, но через некоторое время, быть может, мы услышим о новой Сибилле.


Серьезность — тоже предел. С покушением на твою выдержку. Увидит или не увидит. На французский манер — закрывает глаза. Переодевается с джокондовской улыбкой.

Издали — лишь темный треугольник. А вблизи, он знает, — обернутый сетью мелких голубоватых сосудов под прозрачной кожей. Морщинки почти не в счет, хотя и отталкивают. Можно закрыть глаза — ради приличия, лона или просто так.

Чуть приседает, когда подтягивает "это". Что-то там цепляется — за половинки. Как у всех женщин — немного смешно. Зато рядом — просвечивают, как темные монетки, даже пупырышки с тонкими волосками над розовой кожей. Невостребованные желания. Никогда не отражаются на натуре, а только в голове.

Чтобы быть понятным, надо уметь расставаться с телом.

Ловит взгляд?

А как же логика?

Все летит к чертям?

Пошла бы или не пошла?

Нет, не рискует. Не обучена. Не привычна.

И улыбка — как у всех, полна очарования.

Как передается? Фокстротом на клавишах души?

Ночь, и бессонница за стенкой на жаркой перине.

Придет, не придет?

Не пришла.

Забыла.

Передумала.

То, что для одного — конец, для другого — начало.

Зато длинные беседы. Полны философских пузырей — отвлечений. Изыски — черт бы вас побрал. Запутаться? Изолгаться? Не меняет сути. Бессмыслица. Покой — тоже поиск и движение. Приоритета нет. Так, может быть, не все ли равно?

В любви язык жестов и язык тела должны совпадать.

Полуприкрытые глаза — отдыхает? или делает вид? Радость — и ты на что-то способен, на заумь, на человеческую глупость.

Иногда кажется — сама предложит. Взгляд более откровенен, чем язык, склонный к спотыканию. Изо дня в день одно и то же.

Счастья подавай. Сначала счастье, — а потом жизнь.

Испорченный вечер и день.

Мораль — мишура цивилизации.


Не успевает он выйти из бара, как сталкивается с Ангой. Кажется, она его разыскивает.

— Леонт, мне приятно тебя видеть, — она неприлично хихикает, и пегие вихры, шаляй-валяй на ее голове, разлетаются в разные стороны. При этом она беззастенчиво ощупывает Леонта взглядом — всего, кроме безмятежного лица, и подозрительно косится на дверь бара.

Перепады в ее настроении заставляют держаться настороже.

— Я знаю, что из этого пространства к вам — один шаг! — заявляет она так, словно продолжает прерванный разговор.

— Прекрасно! — восхищается Леонт.

— Но это еще не все!

— Ты собираешься удивить меня? — моментально подыгрывает он — больше из чувства самосохранения.

— Я знаю, я там бывала в сенсорной депривации!

— Отличное местечко, — поддакивает Леонт, ежесекундно ожидая чего-то наихудшего.

Одна ее бровь круто задирается вверх, вторая съезжает к переносице.

— Больше всего я боюсь "загореться" дольше, чем на три недели, — посвящает она в свои горести.

Она тяжело вздыхает, как человек, у которого каждая последующая минута — несчастье.

Леонт внутренне крестится.

— Очень интересно-о-о… — он предельно вежлив и с трудом приспосабливается. В каждое новое мгновение она похожа на палимпсест, словно ее переписывают набело.

— … а "застрять" для меня пара пустяков, даже "возложение руки" не поможет…

— Полностью с тобой согласен. Знакомо.

— Главное — не упасть в колодец, а залезть и позвонить.

— Пара пустяков, — вторит Леонт.

— … семафорить красной тряпкой… — поясняет она.

— А чем же еще? — изумляется он.

— … но без хлопка по затылку…

— Да, лучше без этого.

— … и пинка тоже…

— Еще чего!

— … а при ярком свете прекратить…

— Почему?

— Чтобы не обжечься.

— А-а-а…

— … и без болезненного исхода… Терпеть не могу большую скорость — укачивает и тошнит.

Кажется, она начинает благоволить к нему, и он несколько расслабляется.

— У меня от тебя нет секретов…

От ее доверительности попахивает несвежим лифчиком.

— Не стоит увлекаться, — советует он.

— Конечно, я знаю меру и не всем говорю!

— Еще чего!

Она стискивает зубы и задирает подбородок.

— Я не проболтаюсь! — клянется он.

— А я иногда "выпадаю", — говорит она, кладя ему руку на плечо.

— Откуда? — не понимает Леонт.

— Откуда?! Откуда?! — вскипает Анга. — Отсюда! Жик — и нет!

Она горяча, как флегрейские поля.

— Ну и на здоровье. Совсем не страшно. С каждым случается. — Леонт вежливо высвобождается.

Он чувствует, что сразу тускнеет в ее глазах.

— Нет, не с каждым! — возражает она.

— А с кем же?

— Выпадение — и в третьей должности возвращение! Ты что, ничего не понимаешь? — спрашивает Анга.

— Нет, конечно, — сознается Леонт.

Не будет же он объяснять, что боится ее больше всего на свете.

— "То, во что верую, всюду, всегда и все, и есть воистину правоверно", — цитирует она. — Я считала тебя умнее!

— Что поделаешь… — искренно сожалеет он.

— Я уже каюсь, что доверилась, — говорит она обиженно.

Они молчат, тягостно и скованно, — каждый в своей скорлупе.

— Я поняла… — говорит Анга. — Ты только создаешь иллюзию добродушия. Ты ужасно коварен. Волчья порода.

— Тебе кажется, — говорит Леонт. — Я отношусь к тебе хорошо.

— Ничего не кажется! — Она уверена, как Цезарь перед трибунами.

Леонт оглядывается.

Улица опасна, как капкан. Вдали над брусчаткой крутятся рыжие вихри.

— Старый козел! — неожиданно заявляет Анга.

— Кто, я? — осведомляется Леонт, ежась от фантастической догадки — на какой-то момент ему кажется, что Анга — это совсем не Анга, а некто иной, принявший ее облик.

— Нет, мой благоверный! — Ее неопределенная ухмылка щеткой елозит по лицу. — Вот сейчас "воспарю", что будете делать?! — осведомляется она нежно.

Он больше не смеет терзать ее душу подозрениями и на площади даже рискует подать руку — пока она гневно выстукивает туфлями расстояние от гостиницы до платана.

Твоя любезность будет дорого стоить, — напоминает Мемнон.

Ни говори, — отвечает Леонт, — но если я не сделаю этого, будет еще хуже.

Согласен, — говорит Мемнон, — сейчас бесенок покажет рожки.

— Чертов обжора! — снова заявляет Анга, замирая на всем ходу и повисая на руке Леонта. — Чертов обжора!! — повторяет она так громко, что несколько человек начинают оглядываться на них. — Чертов обжора!!! Он опять не дождался вечера!

В отличие от всех других, одна лишь широкая спина Платона равнодушна к ее излияниям. На поддернутом в рукавах пиджаке появляется надпись: "Пожалуйста, говорите тише, у меня слабые нервы…"

— У него замашки турецкого евнуха!

— Любимых мужей надо прощать, — советует Леонт.

— Умник! Прямо уж любимых!.. И опять девки, ну ты посмотри, просто не может без них! — Она, пригибаясь, тянет Леонта через изгородь кафе. — Он будет нам мешать… — говорит она убежденно-заговорщически, заглядывая Леонту в глаза и одновременно ловко, не обращая ни на кого внимания, лавируя между столиками. Когда она переступает через изгородь, то задирает платье так, что видны бедра в мелких синих прожилках.

"Такую женщину ничем не удивишь", — думает Леонт.

Где-то рядом мелькают изумленные лица Мариам и Харисы. Даже Аммун с заклеенным глазом прекращает их развлекать и наконец-то отрывает наклейку. Пеон что-то показывает ему, поднося к самому носу.

— Очень розовое… — восхищается Аммун, — свернутое климением[3]

— Сегодня весь вечер ты при мне! — заявляет Анга, — остальные обойдутся…

— Хорошо, — на всякий случай соглашается Леонт.

Ему не остается ничего другого, как обреченно следовать за нею — его рука пока еще является заложницей в ее маневрах. От напряжения он даже взмокает, к тому же Анга усаживает его рядом с собой на самом солнцепеке.

— Что-нибудь холодного! — кричит она официанту. — Небо голубое, бесспорно — выпью!..

— Может быть, нам пересесть в тень? — робко спрашивает Леонт.

— И здесь нормально! — заверяет она его.

Все, я умываю руки, — поспешно говорит Мемнон, — а то потом все свалишь на меня.

Укатывай, — ворчит Леонт.

Обойдемся без твоего согласия.

Ну и нахал, бросаешь в самый тяжелый момент.

Глупец, тяжелый момент только что миновал.


— Что ты делал в баре? — перебивает его Анга.

— Пожалуй, я пересяду. — Леонт осторожно переползает на другой стул.

— Так что ты делал в баре? — снова спрашивает она, упирая в него немигающие разноцветные глаза.

Если бы не Мемнон и недавние нравоучения жены, он давно бы покинул ее общество. Помнится, в былые времена он так и поступал.

— Дегустировал пиво… — расчетливо, как канатоходец, отвечает Леонт, — у тебя отличный вкус…

Теперь в полном молчании он подвергается долгому разглядыванию.

Может быть, она думает, что он полный идиот — по крайней мере, сейчас он чувствует себя так, словно внутри него копают тяжелой лопатой.

— Всего лишь приличный маркетинг и связи…

— Ну да… — соглашается он.

— Завтра же уволю вертихвостку!

— Не неси ерунды.

— Ага… значит, все-таки сознался!

— За два года ты совершенно не изменилась… — Леонт почти признает свое поражение.

— Зато ты стал женским угодником и льстецом.

— Не усложняй ситуацию…

— Мне нечего усложнять, я вижу тебя насквозь. Я знаю, зачем ты сюда явился.

— Зачем же?

— Ты хочешь перехватить у меня Гурея. Последние лет семь он не может провернуть без меня ни одной операции.

— Мне все равно. — С какой стати Леонт будет оправдываться.

— Зато мне не все равно! — кричит она.

Пеон испуганно прячет свое сокровище в кулаке.

— Я забыл позвонить… — Леонт поднимается с каменным лицом.

Но Анга намертво, как наручники, впивается в его запястья и признается:

— Мне сегодня чего-то тошно…

— Все, с меня хватит, эксперимент подошел к концу, — говорит Леонт.

— Не уходи, посиди со мной, — просит она.

В переводе это значит: "Давай позлословим еще, что тебе стоит".

— Меня ждет Гурей, — отвечает Леонт.

— Гурею нет до тебя никакого дела, кроме твоего последнего ученического романа, его ничего не интересует, ты же знаешь — он сплошной эгоизм.

Леонт помнит: она никогда не в восторге от его работ."… тебе дано писать только в стол…" — обычно заканчивает она.

Бриз с моря приносит лишь легкую прохладу.

Гитарист за столиком Мариам поет:

Но прежний опыт говорит мне смело,

Что царство этой оторопи белой

Пройдет. Пусть, пелена за пеленой,

Скрывая груды опалы лесной…

По пояс…[4]


"Где же Тамила?" — думает Леонт, опускаясь на стул. Он слегка раздражен. Разговор с женой действует, как хинин — сколько ни запиваешь, горечь остается. К тому же после разговора с девушкой его мучает раскаяние.

Ага, я же говорил, напоминает Мемнон. Наперед заданные установки лишают маневра.

На этот раз ты прав, — соглашается Леонт.

— Скажи мне, почему ты такой бесчувственный? — спрашивает Анга.

— Что?.. — Леонт поворачивается и чувствует, как по его лицу предательски расползается ехидство — оказывается, она еще не прекратила своего занудства.

— Смотришь, смотришь на тебя, и не поймешь, с какого бока тебя есть!

— Не воспринимай меня так серьезно, — просит он с той долей искренности, которая уместна в данный момент и которая помогает сохранить чувство равновесия даже с Ангой.

— Не думаешь ли ты, что я навязываюсь? — теперь она решает, что лучше обидеться.

— Разумеется, нет, — заверяет ее Леонт как можно честнее, — с чего ты взяла?

— Всегда такое ощущение, что ты беседуешь еще с кем-то, — бурчит она, отворачивается и бросает в пространство: — Даже если на этой площади взорвется вулкан, то и тогда ты останешься невозмутимо-пошлым, чугунный столб!

У Леонта начинают ныть зубы, он отворачивается и изучает рисунок на стволе платана. Стоило возвращаться сюда, чтобы слышать подобные откровения. И через сто лет ничего не изменится.

— Каждый день я спрашиваю себя, долго ли это продлится, — внезапно произносит Анга абсолютно нейтральным тоном.

— Что именно? — без энтузиазма уточняет Леонт, подумывая, как бы достойнее улизнуть.

— Вся эта канитель! — она горестно обводит рукой сидящих за столиками, — и то… и то… — показывает на пальмы и далекое море.

Леонт ничему не удивляется.

— Бурая лемонита… — произносит Анга и отрешенно замолкает на высокой ноте.

— Несомненно… — соглашается Леонт.

Ему кажется, что она впадает в состояние абсанса. Он наклоняется и осторожно заглядывает ей в глаза. Рот у нее приоткрыт, и оттуда выплывает странное облачко, без запаха и цвета. Оно раздувается, и Леонт, как в объективе, видит за тонкой мыльной пленкой зеленые рожицы.

— Меня больше интересует альбедо океана, — говорит Анга.

— Что это такое? — спрашивает Леонт.

— Не знаю, — отвечает Анга, — просто красивое слово. Но если оно изменится, мы замерзнем.

Леонт разглядывает зеленые рожицы.

— … Последнее время мне снится, — вдруг доверительно, не меняя тона, произносит она, — что я лишаюсь зубов. Наклоняюсь — они сыплются — целая горсть, а потом всю ночь вставляю, вот так, — она показывает. — Иногда я боюсь, что это случится днем. Что если у меня какая-нибудь болезнь? А? Все врачи сволочи!

— Мне кажется, — пробует найти нужный тон Леонт, — ты несколько сгущаешь краски.

Те, в шаре, вяло копошатся.

— И ты тоже! Все вы в сговоре! — Она снова замолкает удрученно.

Зрачки у нее странно расширяются, и он видит в глубине их черную бездну с зеркальцем отсвета.

— … А потом, когда их наберется горсть, приходит черт и начинает торговаться. Я страшно боюсь продешевить. Вдруг он обманет? Ты не знаешь, в какую цену моляры?

— Бесценная вещь в нашем возрасте…

— Так я и знала! Нет, я не смогу пережить!..

— Главное — не волнуйся! — Леонту становится ее жалко.

— Даже крест не помогает… пятно на асфальте… В следующий раз я точно не вернусь, зацеплюсь где-нибудь. Какое сегодня число?

Шар медленно пропадает в кронах деревьев.

Самое время выпустить обжору, — подсказывает Мемнон.

— Кстати, — роняет Леонт, — ты не заметила, где Платон? Где этот лакомый кусочек женщин? Плато-о-н!

Он почти уверен, что с Ангой сейчас что-то произойдет — слишком растерянный у нее вид.

— Платон! — кричит Леонт.

— Ты всегда все портишь! — шипит она.

По ее лицу пробегает судорога.

— Я здесь! — раздается голос через два столика от них. Всклокоченная голова возвышается поверх публики. — Иду, дорогая!

— Ненормальный! — признается Анга и от досады пробует попасть Леонту в голень туфелькой.

Наконец-то и он испытывает облегчение.

— Если бы ты знал, сколько сил выпивает из меня этот мерзавец, — исповедуется Анга, саркастически кривя рот.

Через столько лет раздоров она все еще в своей гавани, словно старая потрепанная шхуна.

Платон боком пробирается среди столиков и дожевывает очередной гамбургер. Борта его светлого пиджака выпачканы в шоколаде, а глаза, увеличенные стеклами, излучают полное добродушие профессионального обжоры. Он целует жену в щеку и плюхается рядом:

— Ужасная жара, даже аппетита нет…

Поговаривают, что она не успевает менять ему костюмы, а его толщина служит гарантией верности.

— … но море, и небо, и облака, ты посмотри! — восклицает он и шумно вдыхает морской воздух, как пес, который учуял лакомую кость в куче отбросов.

— Дорогой мой! — бросается в драку Анга, — ты не забыл, что обещал мне сегодня не наедаться до вечера. Что ты будешь делать у Гурея? Я удивляюсь тебе… А впрочем, чему удивляться, мне не привыкать…

Кажется, что последними словами она пытается вызвать к себе жалость. На лице Платона мелькает свирепое выражение.

— Кх! — он издает звук проткнутой шины.

— Чтоб ты мускаргеном подавился! — кричит Анга.

— Не так громко, — пробует укротить ее Платон.

— Ишь ты, неженка! — продолжает Анга. — Разве ты мужчина!

Пока они ссорятся, Леонт отдыхает. Публика за столиками полна ожидания.

Мариам с нетерпеливым обожанием впивается в гитариста.

Материи и той не устоять

Перед всеобщим этим низверженьем

В смертельное зияние. Однако

В самом потоке есть противоток,

Возвратное движение к истоку.

Вот где сокрыта тайна наших тайн.

В потоке неизменно есть избыток…[5]


Старый актер, сменив утренний костюм на вечерний, безуспешно развлекает свою спутницу. Пеон, не отрывая глаз от Мариам, накачивается вином. Кастул с головой погружен в требник. Аммун пишет портрет Харисы в синих тонах. За соседним столом пудрит носик Мелетина, и Тамила делает знаки Леонту, чтобы он перебирался в их компанию.


Внезапно в окружающем что-то меняется. Леонт с удивлением вслушивается в ускользающие звуки голоса Анги, хотя она по-прежнему уверенно отчитывает мужа, возмущенно открывая и закрывая рот. Сцена немого кино. Вместе со странным облачком изо рта выплевываются вдруг скользкие извивающиеся рукокрылые с зеленовато-чешуйчатой кожей и выпученно-обезумевшими глазами. Роняя хлопья липкой пены, они карабкаются по Платону, в кровь раздирают ему лицо и грудь, лезут в рот и уши, прыгают на соседние столики и устраивают там многоголосый шабаш среди перевернутых бокалов и женских локтей, обрывают одну за другой струны на гитаре, взлетают и отыскивают на незащищенных шеях пульсирующие артерии и нежные, лакомо-сахарные затылки, они суетливо вспархивают и с пронзительными криками пикируют вниз.

— Ты искал меня? — слышит Леонт сквозь верещание голос Мариам.

Она хитро улыбается костистым лицом, и в нем явно проступают черты, которые Леонт замечал лишь в редкие моменты скандальных откровений: верхняя губа с двумя вертикальными складками по бокам вдруг оформляется отчетливо и ясно и становится похожей на незахлопнутую сумку. Господи, да она плюет на всех!

Очень хитрые женщины теряют две трети своей привлекательности, — шепчет Мемнон в ухо.

Как ты определяешь? — спрашивает, не оборачиваясь, Леонт.

Отражается на лице.

— Я и не думала, что ты умеешь летать… — Теперь она до вульгарности груба и чувственна; роза, которую она терзает с неспешным смакованием, истекает пунцовыми каплями — как знак того, что это не прелюдия, а завершающий акт. Вместо гитариста остался один гриф с дрожащими закрученными струнами.

"Что с ним стало?" — хочет спросить Леонт.

Мораль и нравственность, — напоминает Мемнон, — есть лишь условно вторичные функции для выполнения глобальной задачи быстротечного порядка, пренебрежение которыми — долговременная зависимость, возможно, и не лежащая в нужный момент в данной плоскости и определяемая необходимостью внутренних побуждений. Человек изначально ублажается в большом и малом. Переплетение настолько запутано, что кажется для вас непосильной головоломкой, — мысль в мысли или связь в связи. Стопроцентной ясности никогда не бывает — даже и (тем более) для Мариам.

— Да… — Леонт с трудом разлепляет застывшие губы, — я тебя искал.

— Но ты ведь не любишь чужую кровь?

Движения ее величественны, как у вдовствующей королевы.

— Не люблю, — отвечает Леонт, чувствуя, как деревенеет язык.

— Так не люби и дальше!

— Наверное, я просто заблудился, — отвечает он с трудом.

— Еще бы, — говорит она. — Ты вообще перепрыгнул через все преграды.

— Я ничего тебе не обещал, — говорит Леонт.

Он чувствует, что ему не надо оправдываться, что это только ухудшает положение.

— Не надо лгать, — равнодушно кивает головой Мариам. — Закрой глаза! Видишь розовую сеть?

Действительно, нечто, отдаленно напоминающее ограду вокруг кафе, но немыслимо совершенное по цветовой гамме, сплетенное из прозрачно-матовых сосудов с тонкими, едва различимыми стенками, парит, провиснув в пустоте, на черном фоне.

— Ты попал не в свою ячейку, понял, как тебе это удалось, ведь ты же не имеешь к этому никакого отношения. Ты становишься опасен, дружок.

Он знает, что она достойный противник и никогда не уступит. В ее словах столько безотчетной угрозы, что он предпочитает следить за собственными ощущениями. Теперь у него такое чувство, будто Мариам превращается в нечто аморфно-черное, как облако, а сам он — часть этого облака, но часть наихудшая, подвергаемая бесконечному клублению, истеканию, принуждению к холодно-мрачному противостоянию на благо ей же самой.

— Ну что ж, раз ты у меня, посмотри туда. Что ты скажешь на это, — и она поднимает руку в траурном крепе и показывает на площадь. — Кажется, такого еще не бывало…

Сразу за дорогой, там, где кончается тень деревьев, начинается зима. Снег скользит наискось из свинцового неба, подхватывается у самой земли и лепится в трещины камней. Стены домов темны и убоги. Два-три несоизмеримо-огромных креста чернеют вдали, словно могилы великанов. Тени от них, как входы в чуждый мир. Из двери появляется Тертий и, вобрав в плечи голову (свитер на голом теле, плешь в жидком окружении) и засунув в карманы руки, перепрыгивает ледяные лужи. И пальмы на берегу — уже не пальмы, а голые увечные дубы с мертвыми ветвями на фоне бесцветного неба с белыми барашками закрученных волн вокруг мрачных гор, и дома на площади уже не дома — а руины готической церкви с белеющим алтарем и полуразрушенной статуей Экклизии.

Это не может быть Тертием, думает Леонт, Тертий отсыпается в номере.

— Нет, это Тертий, — говорит Мариам, — но уже другой.

— За философским камнем? — спрашивает Леонт.

Она жутковато улыбается. В ней живут две женщины. И вторая, со жгуче-черными волосами, (а может быть, и первая) перемешивает мир.

— Ты видишь?

— Да, — сознается Леонт, — вижу.

— Ну что же…

Зеленые твари облепляют всего Платона, и Анга все так жe беззвучно открывает рот.

— Как она тебе нравится? — спрашивает Мариам, но теперь лицо ее не кажется Леонту таким коварным и в нем даже проскальзывает искренность. — А Тертий?.. Тертий сейчас заденет за невидимую нить и сделает свое дело. Смотри! Вон, вон, вон…

— Где, где, где? — Он тянет шею.

— Все, задел!

И сейчас же раздается грохот, и…

И на площадь въезжает танк. Вначале он скользит, словно по льду, — толчками, несоразмерно легко и даже изящно, словно сделан из невесомого материала. Но в следующую секунду в его силуэте начинают проявляться детали — заклепки по контуру, блеск отполированных траков и искры из-под гусениц.

Где-то за невидимым танком Тертий бежит к алтарю. Леонт даже слышит, как его сабо сквозь лязг железа отбивают дробные звуки. Такое ощущение, что ему непременно надо добежать до алтаря прежде, чем остановится танк.

Танк заносит то вправо, то влево. Броня чернью отливает в заходящем солнце. В некоторые моменты по корпусу пробегают полосы, как по изображению на телевизионном экране. Наконец он замирает в двадцати шагах от кафе, и публика за столиками начинает волноваться. Мужеподобная женщина пробует повторить успешно проведенный спектакль, но старому актеру теперь незачем отвлекаться, и он прилагает все силы, чтобы удержать ее от истерики.

"Даже Моника такого не предусмотрела", — думает Леонт.

Башенка вздрагивает, вращается с отвратительным визгом и ощупывает площадь двумя стволами. Ее неуверенность похожа на поступь слепого слона: кажется, что два хобота ищут, куда бы выплеснуть набранную воду.

— Времен первой мировой войны. Немецкий Т-1а. Масса 5,4 тонны, экипаж — три человека. Вооружение: пулеметы; боекомплект: 2250 патронов; броня: лоб корпуса, борта и башня — тринадцать миллиметров. В общем, для нас вполне достаточно…

Леонт оборачивается — к нему склоняется Гурей.

— Думаешь, будет стрелять? — спрашивает Леонт.

Женщины под платаном еще сохраняют самообладание. Краем глаза Леонт следит за Мариам — она не отрывается от гитариста. Сейчас ее беспечность кажется ему напускной, хотя для чего-то Тертий бежал в церковь? Хаос в чувствах не дает ему увидеть то, что Мариам прячет в сумочку что-то очень напоминающее его черный блокнот.

— Достаточно одной очереди… — сквозь зубы цедит Гурей.

На башенке открывается люк, высовывается рука, и пепел сигареты сыплется на броню. Кто-то разглядывает кафе через боевой прицел.

Леонту хорошо видно, что ногти на руке неухожены и с траурной каемкой.

За спиной бармен разбивает стакан, — и Леонт начинает слышать, как зашевелилась публика и кто-то нервно хихикает.

— Ну что же вы?! — возмущается Анга, — тоже мне мужчины — я сейчас подойду и попробую — наверняка надувной!

Но люк откидывается, и оттуда появляется офицер. Он ловко подтягивается на руках, переносит ноги на башню и прыгает на землю, потом снимает шлем, надевает фуражку и направляется к столикам, где наконец-то раздается вздох облегчения. Бармен сметает осколки.


— Я думаю, Господи! знает ли кто-нибудь правду о войне?

— Вам надо выпить, — говорит Леонт. — Что-нибудь покрепче. Это расслабляет нервы.

— На войне у вас нет будущего, — говорит с горечью лейтенант, — только настоящее и прошлое. Вы мне верите?

— Конечно, верю, — соглашается Леонт.

— Даже если ты во что-то не веришь, надо говорить так, словно веришь, — заявляет Гурей. — Философия всегда помогает выжить!

Кажется, что к этой тираде можно добавить одно — медный лоб.

Задерживая на нем удивленный взгляд, лейтенант продолжает, поворачиваясь к Леонту:

— Вы знаете, как трудно делать дело, когда нет будущего? — Глаза его налиты воловьей тоской. — Вам это трудно понять здесь в тылу. Но мои ребята… У них все в порядке… Они честно выполняют долг.

— Бедные мальчики… — слезно вздыхает Гурей. У него такие влажно-расчувствованные глаза и отвислые губы, словно он все еще пребывает в возрасте пуберов.

— Два коньяка, — заказывает Леонт. — Я угощаю.

— Представить страшно… — вздыхает Гурей.

Года даются ему с трудом. Пороки слишком явно бросаются в глаза. Плоть и душа сосуществуют в полной гармонии. Любимая его поговорка — "Я все знаю!".

У лейтенанта странно, как у целлулоидной куклы, поблескивает кожа на лбу, и, когда он поворачивается, Леонт ясно различает, что левый глаз — мертвый и неподвижно полуопущенное веко делает половину лица похожей на картонную маску.

— Вы из какой дивизии? — спрашивает Леонт, чтобы только отвлечь его от мрачных мыслей.

— Корпус Мюрата, слышали о таком?

— Что-то вроде танкового клина?

— Или свиньи… — вставляет Гурей. — Я читал об этом.

Он горд чужими знаниями, словно своим детищем.

— Клин — чисто немецкое изобретение и очень рациональное, лично я ничего не имею против немецкой изобретательности — если они что-то продумывают, то уж до конца.

"У каждого свои принципы!" — убеждается Гурей.

Когда лейтенант наклоняется, Леонт чувствует тяжелый запах тлена.

— Отличный коньяк! — говорит лейтенант.

— Прекрасно! — восклицает Гурей, раздвигая зеленые губы до ушей. — Прекрасно! — Он суетится от избытка чувств.

— Еще по одной? Повторите, — просит Леонт.

Если судить о времени, часы могут оказаться ржавыми. Хронометр подводит ежесекундно, вводя сознание в заблуждение. Чего же придерживаться или от чего отталкиваться? На что надеяться?

— Последнее время нам привозят один кальвадос. Два месяца только кальвадос. Как вам нравится? Дошло до того, что его пьют вместо утреннего кофе.

— А ваш водитель, он будет? Может, позвать его?

Вряд ли стоит копаться так усердно в том, что может быть и маловажным и глупым — все эти "ничто" и "сущее", — вполне индивидуально. Не так, как у Хайдеггера, — прав или не прав, или мир для всех слишком плосок?

— Механик? Пауль? Эй, Пауль, вылазь из этой чертовой жестянки, иначе получишь воспаление мозгов.

Где-то внутри грохочут сапоги. Из люка сначала показываются ноги, а затем и весь человек. Он в черном комбинезоне и пилотке.

— И захвати канистру! — кричит лейтенант.

Механик приближается деревянной походкой, высоко поднимая ноги и ступая механично, как большая кукла.

Чем ближе он подходит, тем громче за столиками истерические нотки.

Загрузка...