Но лейтенант по-прежнему не замечает окружающего. Кажется, он намеренно общается только с Леонтом, барменом и Гуреем. Он заметно пьянеет, движения его становятся размазанными и вялыми.
— Не обращайте на него внимания, — говорит лейтенант, — ему не повезло: когда подкалиберный попадает в танк, он действует, как мясорубка.
Механик подходит. Пилотка держится у него на голом черепе. В первый момент Леонту даже кажется, что он гладко выбрит. Кожи на лице почти нет, и только на скулах она клочьями висит на синеватом костяке.
— Это случилось под Бристолем. Засада на старом кладбище. Но мы им тоже всыпали! Всех — в блин! Один тройной! — говорит лейтенант. — Мой механик должен освежить горло!
— Из рюмки не получится, — осторожно сообщает бармен, — я налью в бокал.
Механик застывает в двух шагах. От него тошнотворно разит.
— Давай канистру, — говорит лейтенант.
Механик протягивает черную, словно головешка, руку.
Лейтенант вкладывает в нее бокал и говорит:
— Пей!
Гурей настороженно замолкает, даже сопение переходит в тонкое посвистывание ("только бы ему не изменили нервы", — думает Леонт). Глупость на лице Гурея так же очевидна, как и отсутствие передних зубов у ходячего манекена в пилотке.
— Ну как? — спрашивает лейтенант.
— Ничего, — не разжимая челюстей, отвечает механик, — лучше нашего пойла.
— Я и говорю, никому не хочется воевать. Попробуйте сделать в нашей жестянке сотню миль, живо поймете, что война — это не прогулка с девушкой под луной.
"Где же вход, расплывшийся круг, нарушенный маятник, — или только — вселенская скорбь, ужас хаоса? Может быть, сейчас", — думает Леонт.
— Готово, — говорит бармен и ставит канистру на стойку.
Гурей тяжело отдувается.
Механик делает нетерпеливый жест, и Леонт видит, как на горле у него трепещет адамово яблоко.
— Приятное местечко, — говорит, оглядываясь, лейтенант. — Завтра нам в бой. А вы почему не в форме?
— Белобилетник, — отвечает Леонт первое, что приходит ему в голову.
— Вы мне нравитесь, — говорит лейтенант.
— И вы мне тоже, лейтенант, — отвечает Леонт.
— Если бы не ваша болезнь, я бы взял вас с собой — у меня убило стрелка.
— Была бы веселая компания… — соглашается Леонт.
— Жалко, мне почему-то вы очень симпатичны…
— Спасибо, лейтенант…
Море за спиной лейтенанта спокойно. По небу плывут редкие облака. Белые яхты едва покачиваются на волнах.
— Я всегда за справедливость, но сейчас я в затруднении. Вы не находите? — спрашивает лейтенант.
Леонт пожимает плечами:
— Не понимаю.
— Конечно, не понимаете, — соглашается лейтенант, — будь я проклят, если кто-то что-нибудь понимает…
— Вероятно, здесь замешана женщина? — пробует пошутить Леонт.
— Женщина?.. Черта с два! Гораздо выше. Оттуда! — и он показывает пальцем за спину. — Вы в курсе?
— Нет, — честно признается Леонт.
— Другими словами, я получил приказ найти на площади мужчину среднего роста с черной бородой и русыми волосами… — Лейтенант делает паузу, от которой Леонту не по себе, — … и доставить в штаб полка… в любом виде…
— Откровенно говоря, я не совсем улавливаю?.. — переспрашивает Леонт.
— Я тоже, но ведь это вы! — восклицает лейтенант.
— Да, это я, — соглашается Леонт. — Ну и что?
— … но ведь мог и не найти…
— … могли…
— … не хотелось бы быть причиной чужого несчастья.
— Лейтенант, что-то здесь не то…
— Мой вам совет, если за вами охотятся, лучше отсюда убраться.
— Ничего не понимаю! — изумляется Леонт. Абсурдность ситуации ему совершенно очевидна.
— В этом я уже не разбираюсь, и я абсолютно трезв, — говорит лейтенант. — У меня приказ. Честно говоря, это дело жандармерии. Что вы там натворили? Я строевик, присяга, дисциплина. Летом всегда тяжело воевать. Жара. Мухи. Вонь. Осенью и весной легче. Почти романтика. Наш капрал, земля ему пухом, говорил: "Ребята, романтику оставьте вместе со своими девками за воротами казармы, здесь ей делать нечего". И знаете, ошибся. Позиция на нескошенном поле — самое прекрасное место. На нем даже умереть нестрашно. Но вы держитесь подальше от всех этих вояк. Мало ли что. Пауль! — Механик дергается и щелкает каблуками. — Бери выпивку и пошли, нас ждут.
Операция повторяется. Лейтенант берет канистру и вкладывает ее в руки механику, механик выпрямляется и с собачьей преданностью смотрит на лейтенанта.
— Назад в машину, бегом, марш! — командует лейтенант.
Если бы не лазурное море и предстоящая вечеринка у Данаки, можно было решить, что начались боевые действия — так, перебежками, по-военному четко, механик бежит к танку. Кажется даже, что где-то в небесной синеве гудят бомбардировщики.
— Чертовски не хочется уезжать, — признается лейтенант. — Приятных собеседников редко встретишь в наше время, да и разговоры сводятся к фронтовым темам, а у вас здесь просто рай!
— Так, может быть, останетесь? — участливо спрашивает Гурей.
Лейтенант не реагирует.
— Где вы потеряли руку? — внезапно обращается он к бармену.
У бармена от ужаса белеет лицо, и он прячется за стойку.
— Не стоит так огорчаться, — продолжает лейтенант, — после войны нам всем воздастся по заслугам, и ваша рука — о! я уверен, любая женщина почтет за честь стать женой героя!
— Лейтенант, вам не плохо? — спрашивает Гурей прежде, чем Леонт успевает наступить ему на ногу.
У Леонта такое чувство, что лишняя фраза может изменить хрупкое равновесие разговора и случится что-то непоправимое.
— Вы слышите?.. — лейтенант обращается в слух. — Вы слышите?
Леонту кажется, что на дереве для него одного каркает ворон.
— … началось без нас — настоящая симфония!
Неуловимая метаморфоза происходит с лейтенантом. Такое ощущение, что внутри него с каждым мгновением все сильнее и сильнее сворачивается большой мокрый узел, оболочка корежится, словно от затянувшегося использования, и мелкие кусочки сыплются на землю, лоб на глазах покрывается сеткой трещин, а нос заостряется, как у смертельно больного.
Вполне земные причины неземного происхождения, — подсказывает Мемнон.
— Будь я трижды проклят, если в эти минуты наши не прорывают фронт! — кричит лейтенант.
— Не лучше ли задержаться здесь до выяснения обстановки? — спрашивает Гурей.
— Нет-нет… наше место там! — Единственный глаз лейтенанта горит огнем безумия.
— И все-таки, мне кажется, что вы больны…
Слава богу! (Леонт облегченно вздыхает) — это единственное, на что способна фантазия Гурея.
— Прощайте, лейтенант, — Леонт пожимает руку. — Храни вас Господь.
Леонту кажется, что он прикоснулся к сухой горячей деревяшке.
— Прощайте, друзья, — по отсутствующему взгляду видно, что в мыслях лейтенант уже не здесь, — вы славные люди… — Фразы его неразборчивы, и язык заплетается.
Лейтенант поворачивается, чтобы уйти, и Леонт вдруг с ужасом замечает, что спина у него распахнута на две половинки, и там, между краями зеленого выцветшего сукна, ничего нет — то есть нет всего того, что привычно и доступно глазу. Такое ощущение, что туда безболезненно можно засунуть руку. И Леонт вдруг чувствует, что с головой погружается в это черное ничто, летит в знакомой спирали так, что захватывает дух, видит мягкий, рассеянный свет, пологие холмы, изрезанные оврагами, дорогу, вытоптанную босыми ногами, стаю белых птиц с человеческими лицами, мнимую реку, камыш и кошку, прозрачную наполовину, накрытые столы, радостно-улыбающиеся лица, и в следующее мгновение снова обнаруживает себя стоящим рядом с Гуреем под сенью развесистого дерева. Часть его души еще поднимается по склону пологой равнины кирпичного цвета, и тень от камней — чернее сажи делает их похожими на плоские квадраты, даже странные борозды кажутся состоящими из черных треугольников, насыпанных в упорядоченной последовательности от пролювия к багровым гребням.
Человеку — человеческое, — вздыхает Мемнон.
Лейтенант, шатаясь, бредет к танку. Влезает на броню, машет оттуда рукой — слишком вяло, как сомнамбул, и скрывается в люке.
— Мне будет его не хватать, — говорит Гурей.
Он еще вернется, — подсказывает Мемнон.
Наверное, это сложно? — спрашивает Леонт.
Не сложнее, чем выпить глоток воды, — говорит Мемнон.
— Я люблю его как… как… брата, — всхлипывает Гурей.
Леонт поворачивается к нему спиной.
У каждого своя конура, — напоминает Мемнон.
— А мне кажется, он меня узнал, — шепотом признается бармен и рассматривает свои руки.
Машина рывком берет разгон, юзом ударяется в гранитные бордюры и, высекая искры и зыбко двоясь, словно в тумане, уносится в переулок.
Следом с дерева слетает черный ворон.
Не воображай, что ты первый на этом Пути. Мне приходилось препровождать куда более удачливых.
Я есть только то, что есть, — соглашается Леонт.
Не жди повторного Знака. Не льсти себя надеждой. Память — слепок пространства. Условие Поводыря — отсутствие чувства противления.
Я и не льщу. Но почему?
Потому что в любом положении есть только "свой" ход, присущий тебе.
Потому что следующий Знак ты получишь уже в другом состоянии. Потому что, возможно, для тебя непременным условием является накопление. Надо уметь ждать, хотеть — раз ты живешь во времени. Знак всегда выше порядком видения, ибо видение лежит в русле того, что ты хочешь явно или неявно. Знак — отличие, признак искушенности, остроты и направленности "во вне". Знак — предельное перехода "за". После него — многое в другом свете. Но Знак — это не признак доверия или членства клуба. Знак — это выбор, прежде всего, личный. Знак не передается, им не награждаются. Знак — только шанс, не выделения и не унижения, а самоорганизации. Неизвестно, что хорошо: испуг или втекание. Путей не так много.
Потому что человек — одиночка, и каждое его решение так же ответственно, как и обращение к Богу, в том числе — и к тому Богу, к которому "доступнее". Или Безбожию.
Потому что последние столетия философии — свидетельство уплотнения духа совершенствования.
Потому что для достижения просветления достаточно мыслить как угодно, но, при всех равных условиях, — "прочно" и "основательно". Все дороги хороши. Настройка подобна нивелированию.
У Джойса — форма форм, — вспоминает Леонт.
Мне трудно свыкнуться с таким положением вещей, иногда я чувствую себя брошенным. Жаль, что он не распространяется дальше, ограничивается касанием.
Человек всегда возвращается "обратно". В данном ты можешь существовать в одной ипостаси, лишь проецируя на последующее и выражая при этом негативно-временное, ибо совместить несовместимое невозможно. Стоит ли? Решать самому, главное — не перегнуть палку. Например, наступит время, когда ты оправдаешь своих врагов.
Может, я сейчас ошибаюсь?
Да и нет. Все человечество извечно и в тщетности крутится вокруг одних и тех же вопросов, обыгрывая их как может. И это естественно — у событий свое течение. Защита достаточно глубока. Время играет главную роль. Возвращая назад, оно провоцирует на размышления. Сущность устроена так, что не дает себя разгадать, хотя подталкивает анализировать и настраивает психику на весьма тонкие вещи.
Почему я вижу иногда то, что не должен видеть? — спрашивает Леонт. Почему со мной иногда происходит то, что не должно происходить?
Ждущий всегда должен быть "готов". Элементы невосприятия лежат уже в настоящем, то есть как в таковом безвременье, ибо символика не имеет его. А мозг человека "работает" как в "прямом" направлении, так и в "обратном". Причем "обратное" кажется чем-то необычным и пугающим, потому что приходит вне всякой логики. Нарушается причинно-следственная связь. Вот это и есть твой "предел" или одно из выражений Тайны. Подумай.
Какой же смысл?
Бог выбирает форму вечности. Выше Бога ничего нет (?). Человек открывает в данный момент ту дверь, которую может, или слышит то, что хочет. В "малом" — не претендуй на важность. Никому не давай советов. Все, что можно, уже "выдумано", "додумано". Все дело в одновременной ясности и осознании. Такие состояния нестабильны, — их скорость — мысль; координата без точки отсчета, — вспышка прозрения — и все.
Значит, есть и противоположное понятие? — спрашивает Леонт.
"Отстойник". В нем нет вашей Вечной Тайны, стало быть, нет стремления к познаванию, нет веры, а движение имеет явное (даже для вас) в последовательности действий направление. Впрочем, в некоторых мирах нет материальных следов времени. По вашим понятиям, там вообще ничего нет. Все равнозначно.
Да, я знаю, что воображаемая действительность ничем не отличается от реальной, что язык слишком беден для полного выражения.
Вначале чувство — потом мысль. Людям свойственна зависимость от Времени. Они растянуты в нем. Колдунами становятся те, кто умеет "продлевать" проклятия достаточно плавно и в гармонии с остальными действиями.
Смерть — это отнимание Времени. Время упорядочивает события, предотвращает хаос. Любая фиксация сдвига ведет к изменению сознания, шизофрении или смерти. Тень Прошлого всегда находится позади. Ибо, несмотря на вашу уязвимость и самонадеянность, — вы вечные накопители, и это главное. Лично твое предназначение — исследовать. Связь с последующим должна отсутствовать, чтобы избегать эксплуатации мысли…
Я осознаю предел, — говорит Леонт. Похоже на тупик.
Назрел следующий ход. Разведчиком делают не по желанию и не по выбору. С каждым шагом трудности возрастают, хотя постижение информации столь банально и обыденно, что основная масса людей этого попросту не замечает. Настройка идет по множеству единственных каналов. Чувства в иных плоскостях притуплены. Несопоставимы форма и размеры, зависящие от "угла" или "точки" зрения в настроенных, приложенных под-пространствах, в которых точно так же можно прятаться, как за стеной дома. Скрытых миров столько, сколько их в Тени от Прошлого к Будущему. Поэтому вы не пересекаетесь, вам не с чем сравнивать — нет объекта для наблюдения в реальном выражении, а — косвенность, рикошет, да еще в неудобоваримых формах, поэтому вы неудовлетворены. Хаос неописуем. Почти все остальные миры лишь потребляют, но имеют то преимущество, что пользуются универсальной энергией Сущности. Какая-то часть ее — ваш продукт.
Но ведь мы как-то соотносимся?
Вы не улавливаете связи событий, а "они" не проявляют "великодушия". Иногда "они" бродят полупроявленными и приносят в ваш мир удивление и болезни. Однако и "они" "подчинены" и поэтому для тебя зыбки. Зыбкость мира связана с телом. Никогда не проходи сквозь "них" — это опасно.
Что же тогда?..
Нравственность… несомненно, лежит в основе всех движений. Даже предсказания носят характер очеловечивания. В любом случае Сущность отвечает на эмоциональный взрыв, фон и поэтому в большей степени психологична.
Но нравственность — это клановость, а клановость — вырождение, поэтому маятник колеблется в обе стороны. Одиночество — универсальное состояние.
Психическая эволюция, по вашей терминологии, соответствует Сущности, одной из ее частей. То, что ты гасишь взглядом на небосводе, — ее сгустки, свернутые во времени. Один из путей входа — спираль, которую иногда показывают тебе. В иных мирах нет масштаба, нет времени, нет привыкания к формам, все всегда неузнаваемо, но и этого "все" тоже нет, главное в них — степень сознания. Но втекание туда не так безобидно для непосвященного, как кажется, потому что люди не приспособлены для высокой динамики. В рамках человеческой логики трудно выразить то, что нелинейно. Защита именно и строится на этом — то, что невозможно представить, не существует, и обратно — то, что существует фантасмагорично, не запоминается.
Конкретика человека крайне уязвима. Ему легко запутать голову. Контроль — штучка надежная относительно, до поры до времени. Накопление материала соизмеримо с ростом младенца.
А это справа? — спрашивает Леонт.
Но Мемнон не успевает ответить.
— Ты что, в самом деле, веришь в эту чепуху? — спрашивает Леонта маленький кудрявый грек, держа в правой руке высокий фужер с белым вином, а левой пытаясь завладеть пуговицей на рубашке собеседника и одновременно шаря взглядом по скользящим рядом женщинам. "Как мила… как мила, — внезапно читает Леонт у него в голове, — а эта… крошка… божественные формы, сдобная булочка… Венера Милосская…" Очевидность его мыслей просто написана на лице.
Вот-вот — это те маленькие прелести, которые проявляются, казалось бы, совершенно неожиданно, хотя, как известно, ничего неожиданного в вашем мире нет, — отвечает Мемнон на изумление Леонта. — Если ты хочешь знать мысли, витающие вокруг, учись отделять их от своих. Но для этого надо самому мыслить четко и ясно. Одно из непременных условий "чтения" — общение с человеком.
— Не находишь ли ты, что это твое больное воображение, — продолжает Данаки, — всю жизнь не доверяю писателям, а может, это массовый гипноз или, лучше сказать, — психоз какого-нибудь шутника, сознайся, тебе ничего не будет. Секундочку, — и отпускает пуговицу, — как тебе та?.. нравится? Женщины отличаются только длиной ног — не претендую на авторство… Можешь записать где-нибудь там у себя… Сам-то я на площади не был… Но если здраво рассудить и взвесить…
Вишневые глаза слегка раздражают Леонта. Велеречивость грека сводится к проигрыванию заезженной пластинки с несколькими слащавыми фразами. Даже вместо "примадонна" Данаки оговаривается "приманка". Вечные намеки на секс и белье, подглядывание в туалетную щелочку — визионизм, пощупывание вприпрыжку того, что между ногами, сморкание в кулак, кудахтанье пошлых банальностей, пиво и таблетки от головной боли натощак. Поговаривают, что первую жену он утопил в унитазе.
Несмотря на теплую ночь, он в двубортном черном костюме, белой рубашке и красном галстуке и умудряется разглядывать собеседника сквозь темные очки. Гангстерский костюм дополняется длинным ногтем на левом мизинце, который служит для чистки носа.
Про себя Леонт никак не может называть его иначе как пожарным — хотя с тех пор, как Данаки перестал носить блестящую медную каску и разбогател на разведении красного калифорнийского червя, прошло не менее десяти лет.
Бог одинаков и к дурням, и к философам, — вздыхает Мемнон, — и ничего не поделаешь — головастиков больше. Они не восклицают: "Ах!" Они возмущены: "Как это так!" Но Сущность различает каждого; кроме того, учти, что по интуитивному каналу информация считывается с некоторой задержкой, зависящей только от тебя (иногда она вообще не проходит), и, дождавшись паузы в Данаки, продолжает:
Один из принципов считывания информации — удивление. Учись удивляться, и ты будешь все знать. Интуиции невозможно научиться, потому что для нее нет соотнесения. Форма больше чем в тройной зависимости практически не разгадывается. Все остальное требует много времени и только после сделанного хода. А эта штучка, которая так похожа на Луну, с такой же легкостью, как ты у собеседника, контролирует мысли. К тому же она знает, что ты ее наблюдаешь, и делается невидимой. Ее не надо бояться — она так же безобидна, как и твой непросвещенный оппонент.
Но отчего она гаснет?
По крайней мере, по двум причинам: тебе еще не дано и частное проявление Сущности неустойчиво. Впрочем, дано тебе может и не быть. Как раз знать это мне тоже не дано, ведь твой предел — это только личностное клише. Разруби его сам. Ведь из всего "мусора" ты, в лучшем случае, выбираешь едва ли десятую часть, сплетаешь лишь часть узора.
— Что с тобой? — спрашивает Данаки, — ты молчишь уже целых пять минут. Может, ты мечтаешь о какой-нибудь красотке? Они должны быть без ума от твоей отрешенности. Нет, мне кажется, ты что-то задумал этакое… Ну расскажи, будь другом. — Одновременно он думает о чем-то таком странном, что рождает в Леонте непонятное слово — пиролагния. Ему отчего-то кажется, что оно имеет отношение к Мариам. Связь эта, тонкая и неясная, осознается с такой эмоциональностью, что он сразу и определенно верит в нее. Ему кажется, что она подсказана рубиновыми вспышками на небосводе.
Внезапно раздается громкое шипение. Море и берег с пальмами опрокидываются и вертятся, как стороны вращающейся монетки. Шипение нарастает и взрывается в небе многоцветной розой.
— Я нанял двух китайцев! — радостно кричит Данаки. — Это настоящие петарды!
Розы разрастаются так, что кружится голова.
— О-о-о!.. какое блаженство! — Данаки размахивает руками. — Ты представить себе не можешь, что значит для меня огонь — это наслаждение, это сильнее вина, это сильнее любой женщины!!!
Леонт с беспокойством поглядывает на приплясывающего Данаки — вряд ли сам он способен на такие чувства.
— Когда я был пожарным… — кричит Данаки, — я возрождал его каждый день! А-а-а!!! Это моя стихия! Так бы все и жег! и жег! Пуф-пуф-пуф-ф-ф-ф!!! Дай быстренько спички.
— У меня нет… — говорит Леонт.
— Как нет! — кричит Данаки, не отрывая глаз от фейерверка. — В заднем кармане!
— Ах да… пожалуйста.
— Как божественно! — Заходясь и оскаливаясь, Данаки валится на колени и пытается поджечь траву. — Ты совсем ничего не понимаешь! Страсть! Огонь! Серафимы!.. — Руки его трясутся.
Он копается под кустом, и Леонт вдруг с удивлением видит, что Данаки сыплет на голову тлеющие стебли, а пепел нюхает с таким обожанием, словно обнимает в борделе самую пахучую девицу. Кажется даже, что он что-то молниеносно запихивает в рот.
— Что ты жуешь? — с тревогой спрашивает Леонт.
— Не мешай, — отвечает Данаки, делая глотательное движение. — Это блаженство! Хочешь попробовать? Голова идет кругом.
Глаза его воровато поблескивают.
— Нет, уволь…
— Хоть чуть-чуть. Тебе понравится. Я знаю, ты должен в этом разбираться…
— Я не питаюсь грязью.
— Ты ничего не понимаешь. Когда тебя продирает до позвоночника… Когда в тебе дрожит и вибрирует каждая жилочка, каждый нерв…
От Данаки дурно попахивает, а лицо вымазано сажей. Уши у него болтаются, как у слона.
— У тебя странная логика, — констатирует Леонт. — Не пойму только, к чему бы?
— Ты ведь не хочешь унизить меня, правда? — Данаки распрямляется, держа в руках пучок травы. Голос его переходит на шипящий тембр. — Съешь! Мы вдвоем с тобой познаем суть наслаждения! Это ворота в иной мир, иные горизонты. Стоит сделать так, и "бах!..", и ты уже там — похоже на катапульту, безземелье-е… ш… ша-ша-шшш…
Его пошатывает.
— Отстань!
Леонт, делая шаг назад, слышит:
— Не заставляй меня применять силу, — и видит, что в левой руке Данаки поблескивает бритва. Отсветы вспыхивающих ракет отражаются огнями на ее блестящей поверхности.
— Не дури! — предупреждает Леонт, внимательно следя за разноцветными искрами на бритве и одновременно прикидывая, как бы половчее заехать этому пигмею в птичью челюсть.
— Я ведь тебя уговаривал… — цедит Данаки, выказывая все признаки забияки, — уговаривал!..
— Ну?.. — Леонт пытается выиграть время.
— Ты не можешь мне отказывать! Это глупо в твоем положении! Гордость обреченному ни к чему. — Голос его странно отливает металлическими нотками, глаза вылезают из орбит, и кажется, что они держатся на одних зрительных нервах. В нем есть что-то от манекена или голого апистодактиля в очках, впрочем, он также смахивает на кусок испачканной пакли или выхлоп автомобильной трубы. В данный момент его оплывчатость кажется следствием скрытой первопричины — слишком многоконтурной и неясной, чтобы оформиться зрительно, больше настроенной на подсознательный лад, чем на человеческую логику, втиснутую, влитую в формы ассоциаций фрейдовских иллюзорностей, и одновременно что-то от фрустраций, ублажающих если не плоть, то нечто стоящее над нею в той высшей зависимости, которая рождается вне земных сфер стройных закономерностей порядка вещей, приоткрытых лишь наполовину просветленной части и достигающих их тонких структур едва ли только в определенные вспышки мгновения.
Не бойся, — говорит Мемнон, — он просто болен и тратит много энергии. Но болезнь его особого рода. Сам не зная того, он участвует в сложной игре. Природа мыслей более "эмоциональна", чем формы и тела. Будь готов к неожиданностям.
Когда?
Вот это мне неизвестно. К досаде, дальше я не смогу помочь тебе. Ты вступаешь в те области, где, в частности, многократность наветов — тонкий баланс, а любое вмешательство — губительно. Существует только одно развитие — самостоятельное. Главное — не паникуй!
Ты уходишь? — спрашивает Леонт, чувствуя где-то внутри себя холодок неуверенности.
Нет. Не воспринимай все абсолютно. Я просто молчу.
Но это нечестно.
Я молчу…
Ты бросаешь меня!
Я молчу…
А как же долг?
Я уже молчу!!!
— В бытность мою брандмейстером, — с жаром фанатика сообщает Данаки, — я никогда не тушил его сразу. Зачем? Я даю ему ожить, разгореться. Я люблю, когда кожа потрескивает от температуры, а волосы съеживаются сами собой. Ты словно играешь — ну схвати-и-и меня! схвати-и-и!.. Ты такой большой, сильный, умный и отважный. Ты мой плод, моя мысль, и оттого рычишь, как неукрощенный зверь. Ты рвешься на свободу, кверху!.. кверху!.. Так получай ее! Ха-ха-а-а-а!!! Ты никогда не уверен. Ты балансируешь на острие ножа. Ты чья-то фортуна или просто подметка на мостовой. Мне приятно быть подметкой. Это страшно возбуждает. Ты становишься грязью. Тебя топчут. Тебя принуждают. Ах! Вот ты поплыл, поплыл. Глаза становятся тяжелыми, и от этого приятно. Потом опрокидываешься на спину, скользишь, скользишь вниз головой. В какой-то точке теряешь равновесие, твой мозг наливается дремой и одновременно ясностью. Ты понимаешь все! Абсолютно все! Все человеческие пороки. Испытываешь ужас и благоговение. Ты вступаешь в контакт непонятно с кем, и "он" водит, водит кругами. Это тонущий корабль — ад рядом, но ты знаешь, что с тобой никогда ничего не случится.
Теперь кажется, что ему надо просто выговориться. Его подначальность от невидимого тает. То, о чем можно догадываться, теряет силу, выдыхается. Оно словно обнаруживает свое присутствие ложным выпадом, незавершенной атакой, а потом сморщивается, усыхает, не получив развития, втягивает под себя одну за одной щупальца и выжидает — ошибки или страха.
— Ты ненормальный, — говорит Леонт.
— Я играю с огнем! Это моя жизнь! Нет ничего, кроме магии проникновения!
Похоже, он решает превратиться в осла и начинает с ушей.
— Мне сложно тебя понять. Во что ты собираешься проникнуть?
— Трансцендентальная медитация. Ты сам не зависишь от себя, с тобой что-то делают, как с куклой, напихивают ватой, и ты созрел для всех, кому не лень залезть тебе в голову и покопаться там. Пусть копаются — что мне, жалко, в конце концов — не одному удовольствие. Съешь кусочек… листик… Самый лучший! На выбор!.. Какой на тебя смотрит!.. — С этого мгновения с ним что-то происходит. Взгляд становится тусклым и пустым, словно одномоментно в нем изъято все содержимое и пустота стала главным условием, словно Данаки, выполнив странную функцию, превращается в вещателя непонятных толкований, свинопаса, простофилю, деревенского дурачка, просто глашатая без мыслей, собственных убеждений, ржавым рупором в чьих-то руках, но это уже не пика и не алебарда — нечто оплавленное, тупое, беспомощное…
— … только не смешивай с вином, а то перебьешь фимиам!..
Он умоляет — едва не плачет. Горькие слезы пьяницы выкатываются из-под ресниц, рот съеживается и странно проваливается внутрь — так что остается один нос, наезжающий на подбородок, глаза все еще бездумно выпучены. Это уже не Данаки, и костюм его уже не костюм, а шкура животного, отливающая металлическим блеском, вороньи перья, намокшие от дождя и проносящиеся сквозь низкие рваные тучи и клочья тумана, — сосредоточенное в точке, в азарте, в глазе, — вырванное одним желанием, без корней и плоти.
"Город сумасшедших", — думает Леонт, брезгливо отстраняясь от пучка:
— Ни малейшего желания…
Маленький грек смотрит обиженно и почти застенчиво. Хохолок на его макушке медленно опускается.
— Я знаю, мне не пронять тебя, — всхлипывает он. — Все вы боитесь…
— Надеюсь, я тебя не огорчаю? — спрашивает Леонт.
На какое-то мгновение ему даже жалко Данаки. Другие пути и дороги узковаты для наития, ограды полны остро заточенных кольев или вырытых ям.
— Когда я… пожарным… — голос Данаки звучит как будто по инерции, — у нас заключали пари — кто больше сожжет домов. Думаешь, отчего они так горят. А? Ку-ку!!! Не догадаешься. Мы проигрывали их в карты! На них делались ставки! Они стоили целые состояния! У меня самого была настоящая коллекция — целых семь домов и один склад мебели. Попробуй придумать так, чтобы комар носа не подточил. Я месяцами просиживал в библиотеках, и, конечно, меня интересовали химические процессы. Фосфин! — вот что было моим коньком. Я шел и сжигал, а потом тушил только угольки. Я был профессионалом. Мне завидовали. Они сгорали, как порох, — достаточно было соединить тряпку с кислородом, и — пуф-ф-ф!.. угольки… Нет ничего притягательнее запаха пепла, и не такого, — Данаки презрительно нюхает руки, — а настоящего, толстым ковром по колено! И никто ничего не находил!
— Параноик! — осуждающе говорит Леонт.
— Согласен. Но ничем не отличаюсь от тебя. У нас просто разные страсти.
— Твоя страсть вне закона.
— А что такое закон, как не страсть, изложенная в толстых засаленных книгах!
— Ты плохо кончишь, Данаки.
То, что открыто, приготовлено для него, как отхожее место для приседания.
— Я ничего не боюсь! Когда придет время, я вознесусь вверх, как божественный Серафим, и там мне не будет равных. Ты и все остальные только ускорите мое бессмертие!
— Идиот, может, ты кого-нибудь с собой прихватишь?
— Мне не надо много душ, но твоя… — Интонация, с которой Данаки произносит фразу, бросает Леонта в невольную дрожь. — Твоя… мне подходит вполне.
— По тебе плачет Уайт-Чепельская тюрьма!..
У Леонта нет слов. Может быть, грек шутит? Юмор висельника. Сейчас Леонт предпочел бы полную ясность. "Почему меня сегодня все пытаются сбить с толку", — думает он.
— Ах, какой интересный спор! — восклицает кто-то в темноте. — Данаки! В жизни от тебя ничего подобного не слышала. Как здорово!
Из-за дерева выходит высокая женщина с чуть-чуть заметно полными бедрами и маленькой сухой головой на плечах той спелости, которая кажется мужчинам несравненно привлекательнее собственных убеждений.
— Расскажи и мне…
— О! Сейчас я тебя… — вращая белками, восторженно шепчет Данаки, — актриса величайшего дарования… Ма…
Кудрявые волосы его еще больше закручиваются в кольца.
— Данаки! Познакомь нас. — Она требовательно нажимает на маленького грека взглядом.
Выше Леонта почти на целую голову, она держит себя так, что он не чувствует себя ущемленным. "Я все прекрасно понимаю, — читает он в ее взгляде, — не будем уделять этому обстоятельству слишком много внимания — в данную минуту есть вещи поважнее флирта, которые принесут нам больше, чем просто любовные игры и мятые подушки", — она кажется ему влажным цветком с яркими лепестками, политыми нектаром — опасно липким, чтобы им бездумно наслаждаться.
— Разумеется, — шаркает ножкой Данаки. От избытка желания услужить он даже забывает о своей привычке сально оглядывать женщин. — Наш сегодняшний герой и мой друг, кстати, не самый разговорчивый, — Леонт! — да, тот са…
Окончить тираду он не успевает. С вершины нависающего дуба наплывает долговязая фигура Гурея. В свете иллюминации он кажется почти угольным. Заметно выпившая девушка с длинным анемичным лицом и ногами, которые, кажется, начинаются от самого горла, виснет у него на руке.
Возле Данаки он стряхивает ее ловким движением центрового.
Анастасия? Или та, другая?
Леонт приглядывается.
— Папочка! — заявляет девушка, — мне хочется купаться. Возьмем этого зеленого мальчика? Никогда еще не плавала с лягушкой…
— А, это ты, детка! А это я — брандмайор-р-р!!! — Голос Данаки взлетает и сразу затухает. Кажется, что в самый нужный момент у него обрываются голосовые связки.
Девушка не замечает Леонта или делает вид?
— Я очень рада, — говорит женщина, беря Леонта под руку, — надеюсь, со мной вы будете более откровенны… — От нее пахнет дорогими сигаретами и духами.
Теперь он больше чем уверен, что безгрешность взгляда репетируется перед зеркалом.
— У меня такое ощущение, что мы где-то когда-то… знакомы… — Она разворачивает свою грудь, едва прикрытую черным бюстье. Россыпь бесчисленных веснушек — и он прикасается взглядом в ее доверительности к душе, полной томных намеков.
Она слегка покачивается. Взгляд более чем красноречив. И даже сквозь одежду он чувствует ее тело — предмет вожделения.
"Зачем она мне со своей прелестью под юбкой", — думает Леонт.
— Мне надо поговорить с тобой, — влезает Гурей с таким тоном, словно ему назначена деловая встреча.
Хорошо известно, что по утрам он швыряет завтраки в жену и путается с женщинами, которые не отличаются умом, неся свое страдание, как крест, как клеймо, как признак унылости рыхлого начала.
Леонт с трудом отвлекается и смотрит на него — ясно, что мысли зеленокожего неповоротливы, как брандтаухер. Эмоционально он слаб, и Леонт воспринимает его, как тяжелые заклепанные куски металла.
— Мы могли бы подписать договор прямо здесь. — Гурей помахивает черным портфелем.
Руки у него всегда холодные и влажные, словно он страдает болезнью Рейно.
Гурей почти дружески улыбается. Маневр?
Он всю жизнь славится тем, что создает вокруг себя трудности и с героическим видом преодолевает их. Даже сейчас он всего лишь мученическая копия Данаки, правда, несколько большего размера, но точно в таких же очках и точно в таком же костюме.
— Когда я служил пожарным!!! — снова загорается Данаки и размахивает бритвой, как брандспойтом: — Налево, разворот на сорок пять градусов, три залпа! пли!!! — и угольки!!!
Он уже, как бы между делом, не проверяет свои мужские "наличности". Путь кажется слишком долгим для внимательного ознакомления, и ручки — коротки, чтобы добираться без усилий. Даже простой взмах — не место ли приложения и потирания или тайные опасения худшего — о потере достоинств?
Девушка вертится как юла. Ягодицы в обтяжку — (и) скудный голый холмик, намеченный разделением. Ходули под ним (под каким?), как палки, кажутся чем-то отдельным, предназначенным для странного пользования.
— Ваше слово… — Леонт возвращается к предмету своего интереса и старается не скользнуть взглядом ниже рта, играющего капризом улыбки. У нее тонкая кожа в изгибах губ.
— Не… — она качает головой.
Его всегда интересовало устройство высоких женщин. Их широкие плечи несут магическую силу. Кажется, в них можно безвозвратно окунуться. Но это всего лишь пастельные краски. Кровь суха и не приливает к упругим монетам.
— Не повторяйте ошибок Данаки, — она ослепительно улыбается, — для него женщины всего лишь вещи, прекрасные вещи… — Ее глаза слегка хмельные, и она знает об этом.
— Мое утешение в героической борьбе! — живо реагирует Данаки. — Вот когда я был пожарным! Мне некогда было заниматься глупостями, потому что у нас была очень жаркая работенка! Но от женщин я никогда не отказывался, я не враг себе, здоровье…
Гурей досадливо морщится, ему приходится довольствоваться ролью молчаливого статиста. Он настолько привык к ней, что давно не испытывает комплекса неполноценности. "К счастью, я не настолько идиот, чтобы верить в бескорыстие, — думает он. — Вот Тертий просто атакует своими рассказами. Спит и видит себя великим, непризнанным гением, а сам всего лишь воловий пузырь!"
— Я великодушен, — говорит он сам себе, — я великодушен без меры…
Полон противоречий. Отравляет жизнь. Обыденность и Птолемеево небо радуют его своей доступностью. Куда как проще пара сфер и нацепленные звезды!
— Мой муж коллекционирует носы, — говорит женщина. — Кстати, ваш, несомненно, его устроил бы… Целая коллекция носов, и все сморкаются…
От страсти у нее лопаются сосудики в глазах.
— … зоопарк! — шепчет Данаки, задирая палец в черное небо. — Где вы их держите, дорогая?
Похоже, она в чем-то исповедуется, в том, чего не договаривает или не понимает, предпочитая перекладывать решение на других. "Как вы скажете, так и будет", — кажется, думает она. Впрочем, ничего конкретного о ее мыслях сказать нельзя. Одно бесспорно, — она действительно о чем-то думает.
Теперь Леонт видит — у нее не лицо, а целое произведение искусства, тщательно выведенное опытной рукой — от шеи и выше в тонких прожилках, без единой морщинки — без пота и запаха. Кажется, ей неведомы поражения.
— Когда я был пожарным… — почти сипит Данаки, — нам не нужны были женщины, зачем огонь там, где и так горячо! — Без сомнений, на этом он выдыхается.
— … одно это может свести с ума, — добавляет она. — Комната, и только носовые платки, сотни носовых платков.
— Прутья клеток выдерживают не более трех недель… — поясняет Данаки.
— Расскажите? — просит Леонт.
От нее исходит сила неудовлетворенной женщины. Жар невостребованных объятий.
— Всю жизнь, с юности, испытываю зависимость от мужских носов… Ужасная фобия… Хоть пальчиком прикоснуться… удержаться не могу… — Она тянет ручку.
Гурей сопит, как сливной бачок. Где-то там, под затылком, заветный рычаг.
Тонкая кожа, оттененная черным — Леонт представляет, в какую часть коллекции занесен — розовый список с рюшечками, окропленный горючими слезами.
— Я знаю, мне не хватает святости… инокиня из меня не выходит… — кается она так, словно Леонт что-то должен ей объяснить. Даже пауза в конце виснет так, что Леонт давит в себе искушение просветить эту женщину — хотя бы в отношении ее увлечений, столь мизерных, что это кажется смешным и недостойным ее большого тела, наполненного той силой, которая роздана каждому в полную меру, но помещенной просто в спелую оболочку непревзойденного мастера.
"Если бы… если бы…" — думает Леонт…
— Когда я был по… — Данаки похож на высушенный лист. Руки слишком вяло совершают свои пассы. Вряд ли они достигнут цели в ближайшем будущем. Зато нос! Нос не остается без внимания, содержимое перекочевывает по назначению.
— Папочка, не шевелись… — капризничает девушка.
— Ш-ш-ш… — шипит, как пустой кран, Данаки.
— Гм-м-м… — чистит горло Гурей.
"… я всегда думаю о них лучше, чем они есть. Но я не утешитель сердец, где задача достаточно банальна — тело и бесплодное стремление — непонятно к чему, хаотическая натура в тесных рамках, которые нет сил раздвинуть…"
— Мне нужен совет… — женщина снова улыбается.
"… почему они так быстро дурнеют и не могут держать марку?"
Из-за маленькой головки она кажется меньше ростом. Но рядом с нею приятно находиться — она старается быть многообещающей и, кажется, не прочь и сама завести интрижку.
— Весь внимание…
Ее грудь — почти на уровне глаз — не дает сосредоточиться. Но теперь он действует по отработанной схеме — рассматривает так, словно находится, по крайней мере, на другом берегу океана, или — в перевернутый бинокль — лилипут с крохотными ручками.
Леонт делает поползновение в сторону девушки. "В этом не моя вина", — обреченно думает он.
Гурей уныло зевает. Его губы в темноте кажутся почти черными.
"Плохо быть дураком, — думает он, — почему я перед всеми унижаюсь? Плюну и пойду пить!"
За пазухой у него большой и тяжелый "смит-вессон" модели "Кобра", а в кармане — маленький "Юник Ц".
— Когда я… пожары… — однообразно шуршит Данаки. — Грязные платки…
Девушка на его макушке вьет уютное гнездышко.
— … признаюсь, от вас, как и от врачей, у меня нет секретов… Носы — это моя тайная страсть.
"Сейчас меня стошнит", — думает Леонт. Уже целую минуту ему скучно.
— Мне кажется… — наконец-то он улучает момент скользнуть к прекрасным полушариям, — я не гожусь в гадалки и в психоаналитики тоже…
— Меня устраивает что-нибудь среднее… — Она пасует, униженно дергает носиком, словно собираясь чихнуть. Теперь она больше похожа на женщину, путающуюся всю жизнь не только с мужчинами, но и в своих мыслях.
Она не знает силы. Ей нужно другое: океан слез, море невысказанных намерений, вечно меняющиеся настроения, в зыбкости которых можно искать удовлетворение минутным колебаниям, принося остальное в жертву, как врачебную тайну или тайну исповеди, безоговорочного владычества, для которого хороши любые средства, — эротические вывихи не только в лоне, зафиксированном обязательствами супружества.
— Все мужчины типичные эгоисты, — соглашается он, намекая, что и он не исключение, не добавляя главного — по каким причинам.
— … когда я впервые обратила внимание, как у мужа шевелятся уши… — рассказывает она.
Не следовало приезжать сюда, тоскливо озирается Леонт.
— … а что он позволял себе, даже трудно представить…
Толстая кукла, для которой мужчины делятся на тех, кто сморкается в платок, и на тех, кто сморкается в ладонь.
— с первой брачной ночи… до этого я была целомудренна, как… как… ягненок… А эти сопливые носы!
В ее жизни блеклое и вялое — вечный источник ипохондрии.
— Пятьдесят тысяч… — наклоняясь, шепчет Гурей.
Он вечно страдает несварением желудка.
— В сто, в сто раз больше, и без права переиздания, — отвечает Леонт.
— … его извращениям я не уступала целых пять лет, но потом….. самой нравится… трудно представить, до чего он может дойти… потом…
Вдохновение как минимум на полвечера.
— Надо подумать, — угрюмо соглашается Гурей.
Огромные оттопыренные губы. Неопределенный цвет. Что-то среднее между надорванной подметкой и прошлогодней дыней.
В голове у него есть какой-то отходной вариант. Он почти оскорблен и как всегда не договаривает главного. Его щеки делают его более важным, а взгляд — почти отеческий — настраивает на добродушный лад. "Нет смысла копаться в прошлом, — обычно рассуждает он, как площадной болтун, — все равно ничего не изменишь". Тем не менее, издательство для него — основной доход.
— … потом я его едва не зарубила топором… таким огромным, мясницким…
— Все дело в топоре, — поясняет, обернувшись, Леонт. — Надо брать просто "Мулету"…
— Ту, что для "толстых быков со спущенными штанами"?.. — уточняет она.
— За неимением другой — даже более ржавую, в потеках сомнительного происхождения, — целый ритуал, голенькие мальчики, голубые наклонности; он бы не устоял… настоящий мужчина не может устоять против "Мулеты". Она их притягивает, делает безвольными лапушками, они сами раздеваются перед ней, как женщина перед зеркалом. К тому же в жирных "Мулетах" много двойственного, по крайней мере, целых два дна — посвященным и простакам, и целый букет удовольствия от сознания исключительности и самолюбования. Вислое брюхо и небритая морда.
— Вы меня заинтриговали. — Женщина поражена. — Не знаю, как я буду жить после этого. Вряд ли это откроет ему глаза…
— Кто-то коллекционирует вещи и похуже. Например, женские трусики… — встревает Гурей.
Он висит где-то за плечами, а она брезгливо морщится:
— Нестираные, в корочках… Где-то об этом уже читала…
Кастовая холодность, вспоминает Леонт, и профессиональная настойчивость ловеласа. Кажется, об это спотыкался не один Неруда.
— Крошка, — Данаки шлепает девушку по заду, — иди-ка погуляй в кустики — я сейчас.
— Как интересно, — возражает девушка, — я хочу дослушать!
Одни ноги, лишенные плоти и крови. Ноги, призванные… сами… рефлексивно… а впрочем…
Шух-х-х!.. — в небе еще висят китайские цветы.
— Согласен, — дышит в ухо Гурей, — и плюс, что ты пишешь.
Глаза его за очками полны страдания, а скорбные складки крыльев носа — занудства. Несомненно, он готов предать при первой возможности, отречься от собственной матери, выкопать безводный колодец и требовать жертвенник.
— О" кей, — кивает Леонт.
— Вряд ли… — Она заранее обречена на поражение в его глазах. — Он ненасытен, как… как… старый похотливый козел… животное! Мы всего лишь заполняем пустоту друг друга.
— Здесь ровно половина, — говорит Гурей и сует Леонту портфель. — Остальное завтра.
Он поддается минутному порыву, вранью, чтобы через пять минут бесконечно жалеть, взывать к Всевышнему и потеть от волнения. Уксус натуры.
— Ничего не поделаешь, — сетует Леонт. — Сладострастие сохраняет свежесть в любую пору жизни…
Она думает — это заметно даже внешне, и признается:
— Вы вливаете в меня свежие силы…
Дурная наследственность — требовать подтверждения у собеседника.
— Не я один, — отнекивается Леонт.
— Если я еще когда-нибудь соберусь замуж, то только за вас, обожаю умные разговоры.
— Потерплю. Надеюсь, это случится нескоро?
— Не прежде, чем мне окончательно наскучит муж…
— Семь миллионов! — бурчит Гурей. — Не много ли?
Он полагается только на деньги.
— Фосфин и кислород! — восторгается Данаки.
— Папочка, долго мне еще ждать?! — спрашивает девушка. — Где же твоя педипальпа?
— Она у меня в бархатке, как в сейфе. В мягкой, нежной бархатке.
Обалдевшая муха исследует писсуар — Леонт прячется в туалете. В приоткрытое окно видно, как Данаки обхаживает дородную спутницу — его ручки уже в который раз исследуют изгиб ее талии и, кажется, не встречают серьезного сопротивления.
Почему бы тебе самому не сыграть на этой скрипке? — спрашивает Мемнон.
Все-таки появился!
У меня есть небольшая пауза.
Смычок не ведает желания, — огрызается Леонт.
Правильно, на этот раз ты не выскочил из своего лабиринта. Дух чувствуется ноздрями.
Мемнон терпелив:
Принятие Бога — не есть еще суть постижения взаимосвязанных явлений. Люди, "заботящиеся" о Сущности, больше и "получают".
Ты хочешь сказать, что я одинок, как и прежде?
Вне всякого сомнения. Чем ты лучше других? Человек и в неведении счастлив. Действие и бездействие — адекватны.
Признаться, я и сам догадываюсь. И выхода нет?
Если только повезет. Критерии отбора в земном понимании весьма стандартны. Человек вообще весьма конкретен. У каждой деятельности свое сознание. Ты получишь то, что ты хочешь, но nil admirari…[6] Есть только общее направление, течение с определенными договоренностями, которые известны испокон веков. Но, естественно, никто никогда не дает никаких гарантий. Даже если ты выполнишь все условия с полной добросовестностью — это еще не все, всегда останется что-то непонятное, непринятое в силу разных причин, даже не зависящих от тебя. Хотя главное в этом деле — время или момент приложения Знака, если Он бывает. Свобода относительна. Приведение к одной картинке — тоже ошибка, хотя поиск границ — удел немногих. Да это и необязательно. Людям нельзя объяснять, что они дураки, они просто не поверят. Некоторые берутся расписываться за все человечество. Человек не может полностью приспособиться к Сущности, потому что он не может приспособиться к самому себе. Поэтому остается одно — ждать и надеяться. Каждый находит то, что ищет. Запредельность направлена на тренировку сознания. В мире нет таких истин, которые нельзя осознать, поражает лишь форма объяснения. Нет Абсолюта, к которому бесконечно стремятся. В частности: недожатие и недосказанность — разные вещи. Недожатие рождает недоумение. Недосказанность — глубину. Дожимай всегда. К тому же один бесплатный совет: все свои эмоции вначале прокручивай в себе, это дает определенные преимущества. При твоей скорости — вполне осуществимо.
— С кем ты беседуешь? — Платон опорожняет мочевой пузырь. — А… — он ухмыляется, выглядывая в окно, — не ты первый, не ты последний, небось, жаловалась на своего муженька?
Леонт мычит что-то нечленораздельное.
— Плюнь и не расстраивайся — Данаки никогда не упустит своего. Посмотри в коридор — никого нет? Подожди… подожди… момент… пошли… а то моя шагу не дает ступить… — Он застегивает ширинку, благоухая дорогим одеколоном.
Почему я испытываю давление третьего глаза и — ничего?
Потому что зависимость от третьего глаза не снаружи, а внутри, как свойство человека, как его суть или наклонность, заданная изначально и выданная авансом. Вопрос, как воспользоваться этим.
Потому что третий глаз — это знак определенного уровня интуиции, после которого может последовать все что угодно, а может быть — и нет, но чаще — предугадывание событий и близкое к нему — считывание мыслей, на некотором этапе фрагментарное и выполняемое чаще по высокому эмоциональному всплеску человека, с которым беседуешь.
Мир гораздо проще, чем представляется. То, что ты принимаешь в хаосе чувств, на самом деле — неразрывная связь одного с другим. Человек "растянут" во времени. Без этого свойства он ущербен. Даже самое необычное для вас — искривление пространства, — всего лишь достаточно редкое явление — ни больше ни меньше. В человеке действует запрет в виде незнания. Религия — акт отчаяния, попытка перевести случайность в закономерность, создание в себе такой структуры, которая годится для логического осознания или раскладки. Институт Знака порождает институт Чудес — что является заменой Бога Человеком. Как только нащупаешь в себе целостность частного с общим, знай, что сделан еще один шаг. Шаг всегда делается в мыслях. Сущность сама подталкивает в своих проявлениях. Ты и миллионы других нужны ей так же, как и я тебе, — для замыкания самой себя же, регенерации, упорядочивания хаоса в скрученных структурах, выполнения строго определенных функций — для вас называемой судьбою…
… поэтому Вы знаете Будущее, а мы обделены?
… существуют реализованные и нереализованные события, подобия лабиринтов, шагнув в которые, ты приходишь к определенным результатам. В некоторых измерениях они заранее известны и фиксируются как некоторый вариант действия, изменение которого происходит в редчайших случаях, требующих расхода большого количества энергии и еще некоторых закономерностей, которые скрыты и от меня, например — протежирование на нелогичных этапах…
… значит, надев брюки и выпив чашку кофе, я знаю, что обязательно попаду на работу.
… существуют некоторые неизменные состояния, но если тебя удовлетворяет такое объяснение, то — конечно.
Прекрасно! Ты меня обнадеживаешь. Я-то думаю, что живу гораздо примитивнее.
Если бы все было так просто, человечество в два счета разгадало бы Величайшую из Загадок. Среди наций нет выделенных. Для ориентирования в жизни вполне достаточно земной информации.
Человек склонен оставлять следы.
Главное — не событие, а предтеча.
Внешнее приспосабливается к внутреннему.
Мягкий регтайм доносится из глубины дома.
Леонт так поглощен Откровением, что механически следует за беспрестанно оглядывающимся Платоном, держа в руках портфель с деньгами.
Платон что-то бормочет, не очень заботясь, услышат его или нет:
— Солнышко, голубка, ангел… — и радостно и беспомощно улыбается.
Толстый нерасторопный друг.
— Не пускай, не пускай! Влюбится, дура, так и ходит за всеми… — внезапно слышит Леонт и невольно оглядывается.
— Вблизи Земли время течет медленнее, — говорит кто-то вкрадчивым мужским голосом.
Кошечка.
Мягкие, вкрадчивые лапки. Мурлыканье на глинистом берегу. Тихая, зеркальная вода и шумные голоса застолья за камышом. Сгорающие листы записной книжки в чьей-то ладони. Когда еще такое случится и будет иметь следствие вполне очевидных событий, да и произойдет ли? Ошибаться, сотни раз тыкаться в ничто, как котенок, как слепец. Искать черепки, половинки по свою сторону барьера — прекрасно, если осознавая хитросплетение — время вложено во время, как зеркало за зеркало. Доводить до абсурда, экспериментировать — сознательно или вслепую (слов ровно столько, чтобы уметь приблизиться, а в крайнем, редчайшем случае — понять), постигать ритм на уровне интуиции, позвоночного столба, раскручивать свой вихрь и возбуждать третий глаз — занятия для чокнутых и отрешенных, — не приводящие ни к чему конкретному, а возбуждающие любопытство, как порок? Разве это не ответ? Разве это имеет смысл и ведет к какой-то явной или неявной цели? Да и сам ты — чья цель? Неизвестно. (Душа для внутреннего употребления.) И для самой ее же, не играющей однозначной роли. Но от этого не более чем небезрадостная, неочевидная и поэтому затуманенная, сокрытая вытканной изнанкой, в которой доступны оборванные нити — без связи и смысла, один цвет переходит в другой без видимой гармонии, без логики, без надежды на понимание, на решение — в бесконечность, неповторяющееся, архисложное, непостижимое, но приводящее (не в конечном итоге и не в результате) всего лишь к промежуточным находкам (период ты нащупываешь с трудом, потому что задача многовариантна не только по плоскостям, а тебе надо разбить ее на понятные куски, иерархию, подчинительность), обращенным только лично к тебе. Вот это твоя жизнь. Но и не обольщайся, что она твоя, потому что с некоторого момента ты чувствуешь, что начинаешь растворяться во всем этом и принадлежать не самому себе, — а "Нечто". Вот здесь ты и попался и, чтобы сохранить себя, опять убегаешь в… строишь гипотезы о… думаешь, как… потому что сознание ограничивает и притупляет, потому что неосознанно подпадаешь под привычное, или указанное, или законопослушное — вот удел шарахающихся. Какая разница, в чем купаться?
Леонту кажется, что он одновременно ловит слова со всех сторон. У него совсем мало времени. Практически нет — даже обернуться.
В ушах раздается щелчок, и Леонт слышит:
— Для перемещения достаточно изменить пространственно-временные характеристики объекта, — сообщает все тот же голос.
— Сила в неспешности, — подсказывает еще кто-то.
— … и естестве… — вторит баритон.
— … главное — легкость в глиссандо…
— … не справится… не справится…
— … не будем усложнять…
Леонт застывает, превращаясь в слух.
Уходящее в шепот:
— … самые мрачные фантазии Брейгеля-я-я-я… — невообразимы-ы-ы-ы… но… справедливы до безобразия…
Что-то лопается и несется с затухающим рокотом, булькая и перекатываясь.
Все, поздно!
Стены выпячиваются парусом, сжимая пространство до такой степени, что Леонта, откуда-то из позвоночника, захлестывает неимоверный ужас не только быть раздавленным, но еще нечто невообразимое, что сидит в нем гораздо глубже сознания; если бы не спина Платона и его нашептывание: "Прелесть… ненаглядная…", он бы в панике обратился в бегство. Сквозь вспученную поверхность проступают блестящие бисерные капли. "Хлоп!!!" — стены лопаются беззвучно, как гнилой картон, и оттуда в узость раскачивающейся ловушки брызгает свет — настолько режущий, что Леонт невольно закрывает глаза и кидается прочь.
Голос Платона теперь слышится, как сквозь глухую кирпичную стену. Он достигает то степени грохота, то снижается до шепота и похож на шелест волн, в котором не больше смысла, чем в завывании ветра или застывших скалах.
Леонт открывает глаза и видит, что все пространство перед ним заполнено серыми полупрозрачными шарами с бахромой, свисающей и шевелящейся, как щупальца. Шары скользят над брусчаткой, легко и беспрепятственно погружаются в стены домов и так же свободно пронизывают его собственное тело.
— Вот она — прана, — подсказывает кто-то. — Для тебя мир устроен — так.
— Понимаю… — отвечает Леонт.
— Что же ты ищешь? — спрашивает кто-то.
— Если бы я знал… вероятно, — вход…
— В рамках линейного поля невозможно выразить то, что нелинейно и непредставляемо человеком. Поэтому довольствуйся суррогатом собственных домыслов.
Ты не должен испытывать тоску по другому — это иссушает и делает зависимым. Твой мир ничем не хуже любого иного. Если зависимость здесь, то в той же мере и там. К чему создавать проблемы? Тебя вообще ничто не должно волновать. Гармония — наилучшая защита и одновременно познание. Закрепление информации с первого раза — основная задача, переработка ее и доведение до логического осознания — вспомогательная. К тому же, практически, ты уже все знаешь, но не можешь вспомнить — стоит только показать…
Дорога сворачивает. Теперь он скользит какому-то туннелю с низким сводчатым потолком, где все пространство тоже кишит шарами. И постепенно издалека начинает узнаваться нарастающий голос Платона. И когда он достигает невыносимой тональности, Леонт затыкает уши.
— Это непостижимо, — твердит, оборачиваясь, Платон, — мне кажется, я никогда не был так счастлив…
Леонт делает шаг, еще один. Брусчатка прокручивается под ногами.
— Знай, что Сущность равнодушна к твоим чувствам.
— Знаю… — отвечает Леонт.
— Отношение Божества к пастве — вот ее уровень…
— Догадываюсь… — говорит Леонт.
— Ты сам научишься, день за днем…
— Я чувствую…
— Фиксация и убежденность — большего не надо.
— … не отставай… не отставай… — бубнит Платон.
Леонт вымученно улыбается.
Страх безотчетен. Ему можно только повиноваться. Кажется, он сам знает, когда отпустит. Труднее всего сохранить равновесие духа.
Ласковая, нежная пленка на пути. Руки погружаются в густое месиво. Сбоку — коридор с рядами вздернутых алебастровых рук. И резкий, громкий звук — "жик-жик!!!".
Курс несколько ускорен, — пугающе нежно шепчет Мемнон, — но у меня нет другого выхода. Я и так нарушаю все правила. Я обязан подготовить тебя, прежде чем что-то может случиться. Перестройка сознания — это постижение мозгом другого опыта, более невероятного, расширяющего и уводящего из мнимого или реального. Разницы нет.
Почему меня сегодня все предупреждают?
Потому что ты попал в сплетение страстей.
Почему?..
Молчи! Ни слова! Главное — изменить течение событий.
Если я не сойду с ума, то, считай, ты почти достиг своего, — шепчет Леонт.
У тебя достаточно иммунитета, чтобы противостоять информационному и эмоциональному удару. Но лучше помолчи!
… чувствую себя переполненным, как бочка с дерьмом…
Было бы глупо отказываться от того, что тебе подносят под нос. Молчи, ты все испортишь!
… методы несколько жесткие, но я начинаю привыкать…
Приготовься — когда "развернется" пространство, ты почувствуешь себя скверно, а впрочем, я не знаю, что случится… и
И Леонт с размаху налетает на Платона.
Кажется, что Платон уперся в стеклянную стену.
Перед ними на лужайке Анга — со всей кавалерией, пехотой и двумя тяжелыми бомбардами. Сердце ее черно. Лекиф, со злорадно выглядывающим духом Ксенофанта, в обнимку покоится в ее правой руке, в левой же — за карапакс — щит черепахи.
— Я чувствую, вы спелись! — восклицает она.
— Только не надо драматизировать… — предупреждает Платон, — я отлучался по надобности. — Он нервно проверяет одежду ниже пояса.
— Боже! Я так и не научила его застегивать штаны, — со вздохом апеллируя, кажется, к одному Леонту, произносит Анга, — и это отец двух моих детей. Как ты их воспитаешь? Но теперь этому — конец!
На самом деле — он человек, который всего лишь три раза в день чистит зубы.
"По крайней мере, он дважды спал с ней, — невольно думает Леонт. — Но она не похожа на холодную женщину".
— Я знаю, дорогой, что тебя трудно переубедить, — продолжает Анга. — Но я не думала, что это относится и к Леонту. — Она невинно улыбается и делает знак — Ксенофант вылетает из керамического горлышка и зависает над бомбардами.
— Я проходила обряд потения у кроу и знаю, что такое принцип Паули, — с гордость сообщает Анга. — Все остальное — пшик, ничто, месиво! Сведенборг давно все предсказал. Сордуз пилозус!
— Узнаю свою жену, — констатирует Платон. — Помешана на этом цинике.
— Да, это она… — соглашается Леонт.
— А вы сомневаетесь? Сведенборг!..
Анга приосанивается и выставляет ногу вперед.
— Пожалуй, — миролюбиво кивает Леонт.
— Не делай из нас идиотов! — отрезает Платон.
— Это правда? — спрашивает Леонт. Черт! Ему кажется, что экскурсия по туннелю затянулась.
— Не верь ей! — предупреждает Платон.
— Великий мессир прав, вы оба пройдохи. Плюсна и два камушка — вот и весь разговор!
— С какой это стати?! — кипятится Платон.
— Постой, постой, — говорит Леонт, — Как же ты с ним встречалась?
— Еще чего? — Анга усматривает в его вопросе подозрительную заинтересованность. — Не уподобляйся Ламброзо — грязью не отмоешься.
— Это необычайно важно, — объясняет Леонт.
— Так я тебе и выложила! Держи карман шире! Друзей не предают!
— Сегодня утром? — спрашивает он настойчиво.
Анга поворачивается, задирает юбку и показывает зад:
— Видел?!
… I mi son un che, guando
Amore spira, noto ed in guel modo
Che detta dentro vo significando[7]
— Я сам выбираю ей нижнее белье, — стыдливо признается Платон, — у меня совершенно нет вкуса…
Леонта разбирает смех — он начинает кое о чем догадываться. Но Платон, Платон — он-то абсолютно не подготовлен.
— В третьей корчме налево? — спрашивает Леонт.
Ксенофант хихикает и оглядывается на хозяйку. Она шипит, как гейзер.
— Не корчи из себя Мюнхгаузена! — напирает Платон.
— Точно! — не может удержаться Леонт. — Но я знаю, что это не мессир Эммануэль!
Фитили едва слышно потрескивают.
— А кто же? — с подозрением в голосе спрашивает Анга.
Леонт больше чем уверен, что ей плевать на объяснения. Разъяренные глаза пылают неукротимой ненавистью, а из ноздрей клубится знакомый дымок.
— У него бильярдная лысина, — спрашивает Леонт, — и он в деревянных сабо?
Анга молчит. Сомнения еще не разлагают ее душу. Она прикрывает свои дряблые коленки.
— Не очень-то безопасное знакомство, — говорит Леонт. — Я бы поостерегся.
— Что ты хочешь этим сказать? — спрашивает она с подозрением.
— Блестящий, лысый, бородка седая, клинышком, когда говорит, стелет мягко. Ну?
Анга молчит.
— Это Тертий, — спокойно сообщает Леонт, — я очень сожалею… Тебя обвели вокруг пальца, да еще трижды вокруг пальца…
По лицу Анги видно, что в ней происходит борьба.
— Я думаю, что они тебя используют, — говорит Леонт, — в своих целях. Им нужны исполнители — только-то. Ты опять не туда выпала.
— Так я тебе и поверила! — кричит Анга. — Это был великий Эммануэль! И я исполню его волю!
— Эммануэль не настолько глуп, чтобы давать советы.
Трава на лужайке под фонарем зелена до неестественности.
— Не зли ее, — предупреждает Платон.
— К сожалению, я не ошибаюсь!
— Нет! Нет! — кричит Анга.
— Что у тебя общего с Тертием? — спрашивает Платон.
— Вы все заодно! — Ярости Анги нет границ.
— Что у тебя с Тертием? — Платон свирепеет.
— Эммануэль!.. Эммануэль!.. — Кажется, она собирается рыдать.
— Ниточка тянется к Мариам, — говорит Леонт. — А от нее в такие дебри, что жутко представить. Из них трудно выбраться. По крайней мере, цена этому достаточно высока, чтобы подумать о последствиях. Фиолетовые миры, тени, прыгающие, как кошки, все прочее…
— Я вас ненавижу!!! — кричит Анга.
Черная тушь льется по лицу.
— Не слишком ли много чести?! — отвечает Платон.
— У меня есть хорошее средство от морщин, — вдруг спокойно сообщает Анга. Потеки на ее лице достигают подбородка.
Переход в настроении у нее так резок, что даже не видно границы. Кажется, она приняла решение.
— Момент! — кричит Платон.
— А сабо! сабо!.. — вскрикивает Леонт, — разве Эммануэль ходит в сабо?!
Анга только морщится.
— … у него были мягкие туфли и мантия магистра наук…
— … правильно! А бородка, бородка?!
— … от нее пахло сандаловым деревом.
— Пивом, пивом! — настаивает Леонт. — Чем же еще!
Анга морщится и скрипит зубами.
— Мариам обхитрила нас, — говорит Леонт Платону.
Дух Ксенофанта радостно скалится.
"Бах!!!" — стреляет орудие.
"Бах!!!" — стреляет другое.
Голова Платона летит в кусты.
Леонт загораживается портфелем.
— Опять подмешали дымный порох, — слышит он, — а селитра слежалась!
Голова Платона покачивается на пике оруженосца.
— Мы не тренировались с самого сочельника, — оправдывается слуга-дух.
— Я тебя замурую!
— Но вы сами заряжали орудия!
— Я тебя снова замурую!
— Отличная маскировка, — еле шепчет Платон сверху.
— Не спеши, — советует Леонт.
Они бегут.
Ноги месят быстротечный песок.
Через несколько шагов сердце Леонта бьется, как птица в клетке — за крайним столиком, в тени кипариса, одиноко сидит Саломея. Голенастая и грустная, она нравится Леонту еще больше.
— Только из-за женщины стоило столько преодолеть! — радостно сияя, кричит Платон и целует ее руку.
Вторую она протягивает Леонту.
"Когда-нибудь я расстанусь со своими слабостями, но только не сейчас", — проносится в голове у него.
— Я зна… что уви… вас… — говорит девушка.
Со сколькими женщинами можно быть счастливым без оглядки на предыдущую? Со сколькими ты будешь откровенен и скольких — обманешь? Сколько простят тебя и скольких — ты?
— Тебя… — напоминает Леонт.
— Мы оба знаем, — поправляет Платон и с обожанием смотрит на нее.
— Везет же… — Леонт завистливо косится на друга.
— Я и сам не был в этом уверен до недавнего времени… — сознается Платон.
Девушка лишь загадочно улыбается.
— Я любовалась фейерверком… — говорит она. — Данаки превзошел себя — здесь так весело.
— Она всегда усложняет жизнь, — радостно сообщает Платон.
Он загораживает ее — от всех горестей света, толстый, неуклюжий увалень с непомерным седалищем.
— … солнышко…
Неудобно, как на воркующей голубятне.
Повадки меняются на глазах — гора сала превращается в тонну мышц.
Пауза в женских глазах — что может быть лучше.
— Ты, конечно же, не ожидал?! — восторженно вопит Платон в следующий момент.
— Я уже ничему не удивляюсь, — соглашается Леонт. — Боюсь, что к концу вечера ты меня совсем доконаешь.
Спроси у него, он не Тоти? — ядовито советует Мемнон.
Конечно, надо быть готовым ко всему.
— Я всегда знал, что у моего друга отличный вкус, — говорит Леонт.
Ему немного грустно. Он старается не замечать Мемнона.
— Не надо так… — просит девушка.
— Разумеется, — соглашается Платон, — учти, я в курсе всех дел…
— Я рад за вас, — сдаваясь, отвечает Леонт.
Он отдает ее сразу, без раздумий.
— Тебе не хватает юмора, — подмигивает Платон.
— Нет, у него все нормально, — улыбается девушка. — Может быть, только… может быть… — она смущенно запинается.
— Жаждете сделать из меня мученика? — спрашивает Леонт.
— Хотелось бы, чтобы никто не ошибался, — кивает Платон.
— Я против, — возражает Леонт.
— Конечно, если только он сам желает, — добавляет девушка.
— Наверное, это очень сложно? — спрашивает Леонт.
— Я только этим и занимаюсь, — говорит Платон, — с утра до позднего вечера…
— И я… и мы… — говорит девушка.
— Мне было бы приятно, — говорит Леонт, — от легкой ревности только бурлит кровь.
— Полностью с тобой согласен, — кивает Платон.
— Я тоже это знаю, — соглашается Леонт. — Но от этого не легче.
— Если мы еще пять минут продолжим эту тему, я заплачу, — сознается девушка.
— Хорошо, хорошо, дорогая! — пугается Платон.
— Леонт сам разберется, — говорит она.
— У меня нет другого выхода… — уступает он позицию на четверть дюйма.
К чему длительные осады и ненужный порох — все, о чем можно жалеть.
— Конечно, конечно… — соглашается Платон, делая предостерегающий жест.
— Он бережет меня, как розу, — улыбается девушка. — Так приятно! Наверное, я этого стою?
— Конечно, стоишь! — убежденно заверяет Платон.
— Mужчины всегда что-то выдумывают, — одному Леонту говорит девушка.
Платон важно надувает щеки.
— Вероятно, ему повезло, — тоже одной ей объясняет Леонт.
— Вероятно… — соглашается она и улыбается.
Теперь Леонт знает, что тот разговор в баре может иметь продолжение.
"Платон не ревнив, — думает она, — а вся моя серьезность — ничего не стоит".
"Ах, девочка, в этой жизни для меня все позади", — отвечает Леонт.
"Твоя дорога с такой же легкостью может завести и в ад".
"Я постараюсь избежать этого", — возражает Леонт.
— Не шепчитесь, не шепчитесь, — напоминает о себе Платон.
— Зеленые глаза тоже иногда бывают умопомрачительными, — говорит Леонт.
Девушка грустно улыбается:
— Ну вот я и заплакала.
— Взяли манеру говорить загадками, — укоряет Платон, шаря в широких карманах и вытаскивая платок.
Она — всего лишь течение вечера, дня, Ксанфа и беспардонного воровства; одно из зерен, дающее всходы; взлелеянное одержимостью существо, требующее жалости, ухода, как тепличное растение.
Жестокость только для себя? Не ради каприза и удовольствия.
Леонт оглядывается.
Почти все утреннее общество в сборе.
Лица, лица — как на карусели.
Старый актер с женой, Мелетина — за одним столиком, поглощены общей беседой.
Одноглазый Аммун со своими прожектами, и Пеон с червями.
— В пиво… в пиво… — кому-то объясняет он, — и солью… солью…
Даже лейтенант прикорнул к пьедесталу увядающей Экклизии.
— Я вернулся, — говорит лейтенант, отрываясь от мраморных одежд, — и я немного устал…
— Да, — соглашается Леонт, — такое везение не часто…
— Я их обхитрил, — говорит лейтенант.
Его занимает одно — продолжение истории в варианте генштаба.
— Танк стоит там, — кивает куда-то в темноту, за море, — Пауль мертвецки пьян…
Леонт с бокалом бредет между столиками. Ему надо что-то сделать — важное и обязательное. Он не может сосредоточиться.
— В штабе полка меня хотели отдать под суд. Я бежал… — объясняет вслед лейтенант. — И как гора с плеч! Представить себе не можете…
Башмаки-гири — через пустыню Гоби на своих двоих.
— Как бы я хотел быть таким, — приветствует Гурей. — Твердым, как скала, и направленным, как…
Кожа его похожа на утренний салат под маслом со щепоткой соли и крупинками черного перца.
"И ты тоже прав, — мысленно соглашается с ним Леонт. — Ничто не имеет меры".
Изображение смазывается, как вялый рельеф. Всплывает черная подложка. Теперь перед Леонтом Данаки.
— Но я нашел ее! Я нашел ее! — радостно сообщает он.
— Кого? — машинально спрашивает Леонт.
Кажется, он видит одну и ту же картину — нарочитый стиль ваби и вазу Сэн-но Рикю в комнате, где хранятся рукописи Иванзина и в отдельной рамке портрет Иккю — Бокусая.
— Бутылку с фосфином! — кричит маленький грек. — Поиграем?
— Я тоже кое-что подобрала, — зловеще сообщает Анга от другого столика.
Леонт не успевает обернуться, она прикасается чем-то липким.
— В кустах… — показывает дерюжный мешок, из которого капает кровь.
Кажется, только в таких мешках можно носить отрубленные головы, вспоминает он Соломоновы острова…
— Я засушу, и она вечно будет со мной… — откровенничает она, как пятилетняя шалунья, вертя задом.
Даже перед Высшим она не обретет смирения.
— Ах-ах-ах! — кричит она. — Гадко!.. гадко!.. гадко!..
Ей не хватает клюшки для гольфа и индейского пера в волосах.
— Будь осторожен, она сумасшедшая, — предупреждает Платон.
— Кое-что для наживки по системе О" Шалесси номер восемь, — вежливо сообщает Анга. — Отличная приманка для акул и безголовых мужчин.
Она мстительно смеется.
— Надо уносить ноги, — тревожится Платон.
— На перекрестках только колдуны сидят! — потрясая мешком, кричит Анга.
— Я принадлежу к шко… — пьяно ворочает языком Аммун. — А в запасниках моих — одни шедевры!
Он рад подобраться к аляпистому счастью с другого боку, извалять в красках, чтобы потом разбираться, что получится.
— Выращу самый большой экземпляр, — хвастается Пеон. — Только в ком?
Подсовывает бокал Аммуну.
— Леонт, вы что-то мне обещали, — говорит женщина в черном бюстье.
Она несет свои голову и плечи, как блюдо с горчичным соусом.
— Да… припоминаю… — соглашается Леонт и думает, нет, это все не то…
— Я реши…
"Теперь я пропал", — понимает он. Ему хочется встать на цыпочки, чтобы только быть вровень с ней и не тревожить ее чувства.
— Вы думаете, у меня что-то выйдет? — спрашивает он.
— Несом… У меня хорошее чутье на мужчин.
Она выплескивает неразделенную любовь — все равно кому, глупость взвинченного воображения.
— Мужчинам надо сочувствовать, — поучает Калиса, — добрая половина из них кретины, а вторая мнит из себя неизвестно что.
Средний вариант давно представлен ей в виде Леонта.
— А твой муж? — спрашивает Анга.
— Он вообще никто. Гениален, как все дураки…
Иногда она сама гадает, что ей надо. Образ мужчин смутен и расплывчат, лучше знакомиться с ними на расстоянии.
— Никто?
— Если бы ты знала, ты бы не задавала вопросов.
Попробовала бы она сама ответить.
— Но я-то знаю! — загадочно признается Анга. Воистину говорят: кусочек утки — есть чашка кофе, — объясняет Анга. — Кусочек плоти — уголок Вселенной. Не правда ли, точно? Ты даже не раскачиваешься и не думаешь в обычном смысле слова, а просто — "жик-к-к…", и ты уже… Я бы с удовольствием кого-нибудь подвезла. А с другой стороны, разве люди годятся для этого. Слишком сырой материал, разве что Платон? Но он, подлец, приземлен. У него, знаешь, слишком развито только одно место. Он вообще болен. Как я с ним живу! Если бы какая-то другая, она бы с ним давно развелась. Но я-то терпелива. Может быть, в целом свете. Может быть, мне нет равных. Мужчин я не люблю, просто ненавижу.
— Я устаю, я так устаю, — твердит Мариам, — у меня ничего не получается. — Она удручена. — Возможно, я вообще ставлю не на ту лошадку…
— Еще немного, и дело выгорит, — утешает Тертий, как человек, который ради славы готов влезть в любую шкуру. — Мы создадим неповторимый шедевр…
Вся его писанина сплошное салиромание.
— Ах, мои бедные ноги! Я каждую ночь пробегаю больше, чем вы все за целую жизнь.
— Не устроить ли нам сегодня ночь стихов? С выпивкой и женской борьбой?
— Нет сил, я не верю. Однажды ты уже не веришь. Тебе все равно, словно ты мягкая, безвольная подушка. Тебя положат, и ты лежишь…
— Предположим, я скажу тебе одну вещь, как ты ее воспримешь?
— Вдруг я тебя послушаюсь…
— Анга — дура… — сообщает Тертий.
-..?!
— Вы его пожалейте, он несчастный человек, — просит Анга.
— … только об этом не подозревает, — замечает Леонт.
— … как же он обходится? — спрашивает Хариса.
— Содомические наклонности… Лучше в ладошку, — соглашается Тертий.
Хариса вопросительно молчит.
Мариам поясняет:
— Нет, он не "кока" — за совращение несовершеннолетней…
— … через простыню, — кается Тертий.
— … и фроттаж… — добавляет Мариам.
— … и початок кукурузы…
Вялая челюсть от удовольствия описывает дугу — воспоминания свежи — еще бы: трое детей, жена и хитрая любовница — жизнь не блещет разнообразием.
— А я учусь манипулировать Леонтом, — признается Хариса.
— И что же? — хором спрашивают Мариам и Тертий.
— Иногда я его оставляю в дураках…
Он выключается, как приемник, как старый, изношенный граммофон.
В глубине деревьев, за спиной жены, кто-то делает ему знаки. Он приглядывается и узнает Тамилу.
Чтобы подойти к ней, ему приходится пересекать площадку перед домом, полную всех этих самых… эгрегор…
Данаки удивленно провожает его взглядом. Даже Платон отрывается от Саломеи — невольный предатель.
— Он еще здесь? — спрашивает у высокой женщины с маленькой головой.
— Леонт! — восклицает Саломея.
Она порывается бежать следом — огорченный козленок.
— Я собираюсь за него замуж… — радостно сообщает женщина.
Вместо Тамилы Леонт видит Мариам.
— Анастасия весь вечер ищет тебя, — говорит она. — Что ты там ей наобе..?
— Наверное, мороженого, — шутит Леонт.
— Тамила ей все рассказа…
Леонт подмигивает Платону. Он никак не может вспомнить, что ему надо сделать. Несомненно, что-то важное, от чего зависит, как кончится этот вечер.
— Послушай, — спрашивает Платон, когда Мариам замолкает, — у тебя неприятности?
"Мне надо у нее что-то узнать, — вдруг вспоминает Леонт, но что — не помню?"
Мариам внимательно изучает его лицо.
— Я должен… — говорит ей Леонт.
— Да, я знаю, — говорит Мариам. — Я знаю. У тебя есть дочь?
— Да, точно, — сбивается он. — Я ее еще не…
— … ищет тебя… бедная девочка… так счастлива…
Его затягивают против воли, сталкивают со ступеней…
Кто-то из двоих: Мариам или Тамила, забирает портфель с деньгами.
Там, в глубине, под плоскими камнями и "рубашками" гранат. Смотрят вверх, как звездочеты. Кинет кто-нибудь наживку. Актинии не в счет. Приятно болтаться на леске, хотя и не воспринимают полноценной рыбой. Быть съеденным ею же самой — по кускам, сантиметр за сантиметром, и при этом пытаться плыть, виляя обрубком. Не дождешься жалости рыболова.
Тотемное божество язычников — качающаяся скала. Не своротишь. Висит над петлей дороги под свинцовым небом. Раскопанная стоянка неандертальца. Не хуже, чем на Огненной Земле.
Отлив — жирных чаек. Помечают круглые валуны. В лужах маслянисто-рыжие стебли. Кому же запах йода? Разумеется, человеку. Вышагивает. Меряет. Набрал один. Подпрыгивая, выжимает. Виляющая дорога, блестящая вода — справа или слева, в зависимости от того, в какую сторону ехать (!), пучки жесткой травы. Под горою — целый поселок на окатанной гальке. Если бежать, прямого пути не бывает — болота и кочки. Вокруг, вокруг, по дуге. Сюда только за грибами. Кладбище с железными воротами и десятком могил — покойников нет с последней войны. Горы слежавшихся сапог в брошенном складе, армейские койки. Вечный свист ветра в провисших проводах и кустиках. Рубленное осколками оружие и пробитые каски. Когда-то в тех ячейках… Скалы, вода, мох… пурпурные ягоды под занавес лета. Снежник до следующей зимы, похожий на измельченное стекло. Тогда зачем войны? Вписываются — ничего не поделаешь. Общая картина. Принадлежит вечности. Опять не то. Слишком конечное и ясное понятие, а так не бывает. Качнемся в другую сторону. Писать карандашом или маслом — тоже варварство. Мысленные тыканья, доводящие до отчаяния. Стучание в стену. Говорение взахлеб. Блуждание по относительности. Чередование ясности и хаоса. Знакомо… каждый… Ничего нового… Элементы возрастного, профессионального нигилизма или наивности. Выберем "золотую середину" — стиль поведения, анализа, образчик человеческой глупости? Вот она — плоскостность чувств, восприятия. Ограниченность? Возможно. Раздвигание иррациональности? Перевод в осознаваемое, привычное в итоге? Вечные оковы — трущее железо. Кто скажет: "Да!" и уподобится объективному, хотя бы части Бога? Все — в начале, и никто — в конце. Ибо опыт ломает кости и выбивает из рядов. Дело времени. Готовы сложить головы, но никто не делает последнего шага, а может, предпоследнего или предпредпоследнего. А… Вот в чем ловушка — в неверии. Отсутствие убежденности, которой может и не быть, — обыденное явление, как тупичок. Теперь ищите следующий — бездонно, вечно.
Не нравится. А кому? Такова условность. Ничего не попишешь. Сиюминутные выгоды кажутся выигрышем. Укравший бумажник уже нищ.
Куда все?.. Проклятое время — готовит к медленному уходу. Штопает носки на подъеме ног — нет большего залога. Невозвратное ценнее с каждым днем. Зрелость — как камень, слишком цепкое сознание. Каждый философствующий мечтает о бессмертии. Удовольствие от свободного брожения, брюзжания. Типичная маска и слюна. Кончит в канаве шизофреником?!
Даже наедине — не одинок. Всегда кто-то второй-третий. Заставляет прислушиваться, вертеть головой. Невольно чего-то ждут — денег и удачи или вдохновения и полета? По утверждению Чорана[8].
И та собака на обрыве, разве не бескорыстие Знака? Занимательна лишь интерпретация. Разберись в чужой судьбе! Борьба крайностей. Повод для ничегонеделания или ипохондрии. А может быть, — для новых теорий? Скалы такими и останутся, только чуть-чуть треснут от морозов и воды. Почему же такая тяга? Потому что — многомерность. Совершенная незавершенность. Чуть-чуть отступил — можешь спрятаться. Варьируешь только сознанием, никаких ног. За любой гранью тебя уже не видно. Падаешь вдоль гигантской кроватной плоскости. Переменил вектор — зеркальный гребень, как рассыпающийся пучок. Угадай! Всего-навсего удовлетворение любопытства. Картинки, картинки, точечные всплески в темноте — сплошное заигрывание. Интересно, наступает ли пресыщение, подобное земному?
"Бродящие структуры" не умеют слышать, — вдруг напоминает о себе Мемнон.
Для чего же они?
Хотя бы для утехи твоих желаний… Баланс форм…
Связь тех шагов по песку с "сейчас"?
Ты задаешь слишком земные вопросы. Дай Бог разобраться в повседневном.
Зачем же тогда ты мне нужен?
Затруднение может носить характер формы телефона или цвета лампы, гудения ЭВМ или мерцания экрана. Сюжет всегда порождает каркас — таково свойство мира. Лишь чувства, возбужденные новой формой известных истин, пробуждают "нечто". Страх — тоже "кривая дорожка за горизонт". Страх ломает барьер. Если простить себе "опыт", можно двигаться куда угодно. Единственное — надо "платить" отсутствием оболочки и части личности на первом этапе. Дальше я не заглядываю. Дорога дальше — уже бездна без возврата.
Разве ты знаешь, в чем выиграешь? Привыкаешь к собственным слабостям или свойствам? Одиночество — результат селекции верховного первоначала — земной вариант иеромонаха, каприччио собственной души.
Выигрывают как раз в качестве. Поощряют "неожиданным", входящим в три понятия: вода, огонь и воздух. Есть еще запах, звук и мысль. Но последнее не улавливается, не магично и не обладает необходимым свойством для нечувствительной натуры. Чаще всего — вода и огонь. Последнее бывает фатальным. Вода же "сдергивает" якорь без последствий — и называется это Знаком. Только водить надо умело, не поражая центра, а лишь цепляя за него, оставляя то немногое, что целостно, для маневра.
Знак в Знаке порождает Чудо. Просто Знак — прост и ненавязчив. Но существует еще и промежуточный вариант.
Если все называть обыденным языком, никто не поверит.
Выплывает только тот, кто находится в реке. Оставшиеся толпятся на берегу. Иногда прогуливаются, делая вид, что самой реки нет. Иногда "тонут". Но все без исключения — знают!
Можно ли переплыть реку?
Можно. Но не сразу. Стреноженность воображения — главная забота сознания. Возвращаться — тоже надо уметь. Одновременное пребывание "здесь" и "там" — длительный процесс. Каждое предыдущее поколение для последующего глубоко заблуждается; и это имеет свое отражение в совершенствовании Сущности через опосредствование. Это и есть гибкость человечества, его бессмертие.
Город слеп. Стены глухи и высоки. Окна задернуты железными шторами. Мощеная улица упирается в зенит.
Не надо оглядываться — неприлично.
Где-то позади, словно в другом мире, остаются зеленая площадь под платаном и высокая гостиница, торчащая, как сверкающий маяк.
Не отсюда ли выходит рыжебородый Ксанф?
Анастасия пропадает за порталом далекой церкви. Яркое платье мелькает, как цветок.
"Мне только снится, — убеждается Леонт. Я один, совсем один".
Распахивается глухая калитка. Там, где чернеющие стрехи, — как изваяние, человек под капюшоном. Янтарные четки висят на запястье. Глаз не видно.
Качает головой, губы шепчут; и Леонт догадывается — дальше, дальше, бежать, бежать, без оглядки…
Bilocatio?[9]
Стоит быстро оглянуться — еще кто-то третий, старый спутник, спекшийся каблук, прячется в косых лучах светила. Приятель не от мира сего. Верный маразматик из "посередине", ни то ни се, простофиля — не уберечь друга! Напрягает волю. Выискивает ходы. Ставит диагнозы. Вечный оппозиционер. Бескомпромиссный спорщик. (Тоже ошибка, но тактического характера.)
Прочь, прочь (от жизни?!) — по дороге, на которой нет следов, по которой никто не ходит по своей воле.
Леонт заглядывает в окно: Кастул предается любви с женщиной. Белоснежное тело и сутана. Испуганное лицо набожника — не застрянь. Косноязычие — признак отсутствия широты. Где же Пеон или Аммун?
Глазу — знакомые формы, как душе — приятный комфорт. Все равно не убежишь, не прыгнешь выше головы. Мысли однобоки, как раздавленный апельсин. Несчастлив, потому что думаешь?
…Слишком много яркого цвета, слишком правильные формы, слишком выписаны контуры — город в двух координатах. Нарисован и вставлен в золоченую раму. И Леонту обязательно надо вбежать туда прежде, чем картина начнет пятиться — вот-вот, раз… два… три… Все, что "за", — запрет; все, что "в", — недоступно. Ни там, ни здесь нет секунд. У самого него большое подозрение по поводу существование третьего состояния.
Но изображение, переливаясь красками, как пятнами, отступает шаг за шагом; и он понимает — не догнать, что сейчас он провалится в черноту и вечность, где нет никаких преград и опор ни воображению, ни ясности — земной и обыкновенной, привычной и доступной, единственная тайна — целостность самого себя.
В выбитых окнах, как тарабарская симфония, свистит то ли ветер, то ли чей-то невнятный говор. Нескончаемый фликкер-шум — игра природы, выплескивает бело-желтые тона на камень и небо. Разноцветная шкатулка. Вечная музыка — вечной гармонии. Еще одна зацепка, как гнилая веревка. Флобер: "Никто ничего не понимает".
Фасады бесконечны — ведут сквозь строй. Сухое дерево вековых балок и решетчатых перекрытий. Из переулков под ноги — белый песок. Какие-то сине-крапчатые лица, похожие на Пеона, — в узостях переходов. Странные отголоски брошенных фраз шелестят чужеродной речью поверх понимания, как чье-то незримое присутствие — явное-неявное одновременно, заставляющее искать привычно-доступные образы, чтобы только не упасть, ухватиться…
Вдруг он видит, как сверху, из ничего, словно с крыш, опускаются чернеющие листы бумаги. Хлопьями падают на землю там и здесь, догорают. Он даже различает телефонный номер Платона, коробящийся в пламени, и с завораживанием узнает собственную записную книжку. Может быть, это только предупреждение, подобно тени за спиной?
Его отвлекают, как быка, мельканием плаща (краем глаза) — сдергивают внимание (от враждебности); сознание, не регистрируя впечатлений, скользит по зеркалу событий. Мемнон? Леонт только оборачивается — как и тогда в гостинице, листки коробятся и рассыпаются. Вихрь крутит их вдоль стен, превращая в пыль — удобрение для скудных растений. Он даже не осознает, пронесло ли? Нет опыта — нет знаний.
Шаги гулко звучат на безлюдной улице. Жирные резкие тени прячут колючие взгляды. Двери — патентованные душеприказчики, наследники чужеволия, крышки для гробов — затворяются слишком бесшумно; лестницы, ведущие в чертоги, обваливаются под зарослями винограда слишком долго; и ветер приносит не запах жилья, а ожидание вздоха — с низкой равнины от залива, окрест пологих гор — слишком пустынных, чтобы значиться в чьей-то власти, и слишком величественных, чтобы подчиняться кому-либо.
С черепицы опять падают горелые листы, словно кто-то незримый, наклоняясь, сеет и сеет. В надежде на глупость — два злых карих глаза и жесткие складки крыльев носа — от чрезмерности, сумбурности усилий дотянуться. Голубоватые огоньки перебегают по бумаге. Но теперь от них в душе что-то от предначертанности — старой рукописи с непонятными кабалистическими росчерками. "Фравуз тоде монтзиз…" Не ощущается подвоха. Пахнет пылью, затхлостью и серой. Тень справа — висит, как обреченная, в скорбном безразличии балахона. Стоит оглянуться — пугливо пропадает, и Леонт понимает: рано, рано, не ко времени… Бежать, словно кто-то подтал… искать, искать, словно кто-то завещ…
Возможно, это и спасает, потому что, когда он проносится мимо дома-корабля, смахивающего на острие топора, из-за решетки окна вдруг высовывается рука, и Леонт чудом уворачивается, прежде чем его успевают схватить.
Кто-то убегает в гулких коридорах, идиотски хохоча. Эхо отдается в далеких кварталах. Пеон? Аммун? Соперники по ложу?
Искать смысл? В этих пестрицах? Все равно что болтаться вне времени. С точки зрения бесполезности занятия. Кто-то борется там "в темноте"."Идиллический пейзаж". Поперечная улица смахивает на ущелье, в которое никогда не заглядывает солнце. Пыльные строки. Брошенные ведра. Холодные постели. Взгляд цепляется за вещи, как репейник за одежду. Освещены лишь верхние этажи с крохотными балконами из ажурных решеток. Кое-где в щелях стен — пучками жесткая трава. В полоске неба проплывает одинокая птица. Где-то в конце мелькает таинственная фигура; и Леонт снова пятится на центральную улицу; и снова под ноги ложится плоская желтая брусчатка. Но теперь неожиданно он попадает на площадь. Влево суживается тенистая улица с аллеей разросшихся деревьев, к которой примыкает парк за чугунной вязью кованой ограды, над которой склонились застывшие ветви дубов; чьи-то постаменты и вздернутые руки; за парком, боком к улице, — базилика с рядом низких колонн, подпирающих портал, и широким цоколем выступающих ступеней за гранитными тусклыми балясинами, засыпанными сухими листьями и черными ветками.
Тишина, соседствующая с безымянностью.
Вход приоткрыт. Столетняя дверь, пропитанная мыслями, похожа на музейную редкость — безволосая гладкость поверхности, отполированная изверящимися душами. Стекла вверху толсты и уродливы. Распятие меж ними словно воткнуто в стену. Терновый венец кажется забытой в спешке вещицей, привздернутой небрежно и косо. Но То, что под ним — зерно (истины? перспективы?) не защищает, хотя и не противоречит внимательному взгляду, обещаниям. Брошенные вскользь (впопыхах) — вековые мучения человеку! Абракадабра большинству. Жвачка тупоголовых. Ущербное — вечно обделенным, усмиряемым, по колее, даже в мыслях…
Откуда-то сбоку появляется коза, пощипывая зелень мелколистного самшита, проросшего на камне. Глаза блудницы с желто-вертикальными зрачками, похожими на кукольные, закатывающиеся стекляшки, и — веревкой-удавкой "от-шавки".
Леонт собирается войти. Он уже видит помещение под небесным куполом, где можно спрятаться, — изнутри очищенное, освещенное солнцем через узкие окна — дерево, вобравшее в себя таинство молитв и золото алтаря, и вдруг замечает, что у козы есть пастух — застывшая тварь, угроза через троичный нерв, старая наивная песенка. Справа шевелится, все то же — безмолвно и вяло. Ждет команды?
Он различим только с этого ракурса — вдоль стены и ярко-зеленых мазков парка. Прозрачная тень ловкача, уверенного в безнаказанности, след от недосмотра лукавого, порождение чьих-то болезненных желаний, невзнузданная лжесила, забредшая не в свое стойло.
Контуры расплывчаты. Рыжий цвет лишь определяет фигуру. Кажется, что требуется еще какое-то условие, чтобы он проявился и заговорил: тайное слово — заклятие — жест. В молчании — враждебность. В неподвижности — незримая договоренность с окружающим: с лучами, пронизывающими воздух сквозь сухую листву, с нервозностью камней, обведенных четко высеченными линиями, со средневековыми окнами, забранными коваными решетками, и… и… козой.
Союз неминуем. Условия совпадают, как ключ с замком, отпечаток ступни, мысли. Сторонность угрожаема, как ширма, за которой прячется человек с черносердечными намерениями, как сила, призванная под флаги враждебной армии.
Леонту хочется что-то сказать. Он поднимает руку. Машет. Облако безразлично. Не отступает к стене и не пропадает. Только коза отрывается от жалкого кустика. Смотрит тяжело и неподвижно — сытое животное, равнодушие того, кто никогда не думает.
И вдруг Леонт ясно понимает, коза — это Мариам, а рыжий — Ксанф! Или то, что скрывает, делает их Мариам и Ксанфом, — судьба, неминуемая, как сор на ступенях церкви.
Господи, и тот, кто изображен над дверью! Но почему?! Почему именно так? Потому что в следующий раз будет по-иному?! Ничто не пугает так, как форма. Не величие, не гнев — форма представления: седые волосы, высохшие пальцы — не сама смерть, а одинокая смерть; не просто плевок, а презрительный; не сочувствие, а молчание (многозначительное, словно от ино-чужого знания). Опасность всегда снаружи, как внутри, больше воображаема, чем реальна.
С неба снова летят обгорающие голубоватым листы, закручиваясь по ниспадающей все быстрее и быстрее, все ближе и ближе — завораживающие, как взгляд змеи; кто-то шепчет: "Не смей, не смей… не трогай!.." и запихивает, запихивает, подальше, подальше внутрь, как малую неразумную дитятею, баловня, в золотистую сердцевину, в благодатный орех, в святое с прискорбными жестами апостолов, под сочувственные взгляды, под кресты. Кажется, что следом тянутся разочарованные желтые зрачки, не в силах скользнуть глубже.
Дверь. За ней еще. Подгоняемый в спину, ищет невидимый тайник. Третья слева — плоская лилия в дереве (решение для первоклассника), вращается одной мыслью. И там, дальше, в темноте — камень, железо, решетки, решетки, липкий холодный пол, ледяной сквозняк, к которому, кажется, невозможно привыкнуть.
Хода нет. Леонт наклоняется: по ту сторону белесо-синеватые ноги, от икр до пяток, — шлепают по камню. Потом невидимый наклоняется, не удосуживая взглядом, загоняет в щель миску.
— Больше ничего не будет, — бурчит, обращаясь вовнутрь, — до вечера…
— Хи-хи… — Кто-то шевелится в углу. — И этого достаточно…
Глаза привыкают. В углу на соломе, звеня цепями:
— И ты не устоял?
Довольное урчание пса — ласкание за ухом.
— Куда-то не туда попал… — осматривается Леонт.
Сочится по стенам. Шмыгают под ногами.
— Это как решать…
Старик. Белеют борода и косичка. Расчесывает пятерней. Лицо узкое и лунообразное, как у индейца.
— Из всего извлекать истину…
Улыбка сверкает, как клинок.
— Даже из этого?.. — спрашивает Леонт, присаживаясь напротив.
Крыса тащит хлеб в нору.
— Когда-нибудь они изгрызут всю стену, — рассуждает старик, — и тогда…
— … не будет времени думать? — уточняет Леонт.
Сквозняк продирает до костей.
— Правильно, — соглашается старик. — Я еще не все понял: "Абсолют есть Разум, Разум в Его Собственной Сущности; Он есть потому, что Он есть, но не потому, что Его предлагают; Он есть или ничто не существует". Но ведут ли к Сущему ступени?
Смотрит с хитрецой — сработает или не сработает?
— Ступени подразумевают наличие лестницы, — говорит Леонт, — а значит, и последней перекладины.
— Подождем, пока стены упадут сами? — живо спрашивает старик.
— Слишком долго… — возражает Леонт. Зачем врать? — Мне не подходит.
— Дитя, в данном случае посылка неверна, нет стрелы.
"И здесь я ни к месту", — думает Леонт.
Сидит, перебирая узелки на нити. Одежда чиста как снег. Глаза спокойны и внимательны.
— Не отстраняйся, а есть частью Его!
— Незнание Сущего еще не подразумевает незнания о Сущем, — возражает Леонт.
Старик качает головой:
— Различен подход, сверху или снизу. Ты уже не ученик, а дорога всегда открыта. — Поднимает ладонь к потолку.
В кругу темнеющих стен синеет ночное небо.
…среди смеющейся праздно-красочной толпы набережной, в ней: воздушные шары, мороженщицы и разноречивый говор, приглашающий… и Леонт поддается и делает шаг, чтобы взглянуть на то, — ниже, вдаль, с холма, — куда устремлены все взгляды, куда нацелен каждый жест и любопытство, — как старик в белом, с жестким остановившимся лицом и апостольскими руками… помог…
Коленкой под…
на высоту тысячу…
над морем…
под неумолкающую симфонию, как в волчке. Вполоборота, захватывая дух, — и в миг из-под бронзовеющей воды — башни, купола, марши, статуи — в бесшумных потоках, из окон и балконов, в такт, в ритм, вверх и вправо под лунным светом: площади и акведуки, проспекты — единым прочерком темно-желтого, блеском металла и крыш, завершенных форм-изваяний, колонн и шпилей. Прокручивается по горизонту в массе мечущейся воды, буйства круговоротов и рек, чтобы только упасть на дно, погрузиться. И снова — в движении, вокруг невидимого центра, по круговой, словно для единого зрителя, дубль для удивления, услады, но привычней: вначале главы — от острия до оснований полушарий, затем разом, одновременно — фасады с горельефами, пилоны, пилястры, корифский ордер, венецианские окна, аркады — боком, снизу, от брусчатки, блестящей, умытой бурными волнами, вдоль цоколей — корабль в океане, лепки — по восходящей лестнице, только теперь не в церкви и не в келье отшельника, просто — через волшебный фонарь — в дом Данаки. Узнается по работам сюкке, чередующихся с живописью Гэнсин, среди вычурной мебели Буля с какими-то неведомыми, неземными цветами и тонкой бисерной резьбой винограда и жимолости. В ярком свете. Слишком чистым, чтобы быть натуральным. Вдруг на глазах сворачивается и делается хрустально-прозрачным кубком, в котором:
— Привет!.. — кричит Платон, — мы тебя давно ждем.
Глупо улыбаясь, держит за руку Саломею. Крохотные фигурки — не разглядеть лиц. Неумолимость, рок, движение исподволь, развязывание тайных узелков, чтобы выплюнуть — что? Радость или страх? Кажется, что все видно, словно та, верхняя часть, сдергивается, чуть-чуть — и не во влекущую щель… а градом водопада — бесспорно — мимо, впустую… Впрочем: подумать — и все равно попасться! — на человеческой слабости, на тщетности. Как таракану, как мухе — на сладком, на липком…
— … так здорово… — радостно говорит Саломея и показывает на окно.
"Не надо! — хочется крикнуть Леонту. — Не надо разрушать!"
Он со страшным предчувствием, словно во сне, оборачивается и видит: за окном — большое картонное лицо Мариам почти во все пространство, странно вылепленное, словно занимающее все: берег, море, черное небо, протянутое оттуда — с выси через оселок недвусмысленности.
"Бегите сюда!" — хочет крикнуть он, но молчит.
"Осторожней!" — спешит предупредить, но не может.
Горло перехватывает спазм. Глупое стекло.
Три мили, три минуты через поле и овраг — навстречу друг другу.
— … милый, дорогой, — шепчет девушка, — мы так…
Ах, не то, не то.
— … не бросим, не бросим, — гудит Платон в броне неведения.
Опять то же самое.
Руки соприкасаются в центре комнаты в окружении древних работ — теплые человеческие руки.
Вот оно! Главное — удержать!
Лицо затравленно морщится и оглядывается. Кажется, там вдалеке происходит тайная работа.
…
И снова…
— Тебя все ищут! — кричит Платон словно с другого берега реки.
Саломея машет свободной рукой.
— Ничего-ничего не сбывается! — кричит она.
Платон робко переминается — страшась какого-либо предприятия. Оправдывает только улыбка на щекастом лице.
— Бегите сюда! — кричит Леонт.
Только бы не разбить!
Через колючки, чертополох, остролистый кустарник — продираются, словно сквозь частокол.
"Где-то и в чем-то мы все втроем должны ошибиться", — равнодушно, как сторонний, понимает Леонт. Он уже знает, что ничего нельзя остановить.
— Мы так рады!.. — шепчут хором.
Запыхавшееся дыхание толстяка, и легкое — девушки. Разгоряченные, не ведающие страха лица.
Они невольно, инстинктивно протягивают друг другу руки — вот оно спасение!
Там, за окном, происходит своя борьба. Втягивание в точку с мольбой и призывами о продлении.
…
И еще раз…
Старый выцветший кадр…
— Где ты пропадаешь? — снова кричит Платон. — Мы с ног сбиваемся.
Второе или третье действо — все путается!
— Данаки и Гурей страшно расс… — Девушка почти высвобождается из объятий.
Леонт в ужасе закрывает глаза. Теперь обязательно что-то должно случиться.
"Бегите сюда!" — должен крикнуть он, но… но…
Лопается вдоль и поперек. Режет и скользит в пальцах.
— … там, без тебя… — показывает девушка на окно.
Глаза Платона за очками сочувственно и дружелюбно щурятся.
— Не отпускай ее! — наконец кричит Леонт. — Не отпускай!
Они бегут навстречу друг другу — трое горячих, живых комочка в пространстве, брошенные в путь от А до Б, не поднимающие головы, не зрящие, слепые.
Вытянутые руки, в которые падают горящие листы из записной книжки.
"Вот оно!" — понимает Леонт.
Они возникают из ничего в середине комнаты и вопреки законам тяготения совершают путь вдоль древних рукописей и вишневой мебели.
— Не трогай! — кричит Леонт.
— Не трогай! — кричит Платон.
Девушка подхватывает маленький надломленный треугольник с крупицей холодного тления и с любопытством разглядывает его.
Безобидный мертвенный пепел.
— А!.. — кричит Леонт.
— А!.. — кричит Платон.
Они с разбегу натыкаются на стену.
Поздно!
Ее охватывает голубоватое пламя. Изумленное лицо словно разделяется на потустороннее и присутствующее, но уже определенное, невозвратное, словно механизм отторжения запускается не сразу и не впрок, а с приходом только данного момента и данного обстоятельства, с сиянием фейерверка Данаки и каскадом вспышек, переходящих в гудящий столб, упирающийся в потолок. Копоть волнами разлетается по углам. Пахнет остро и резко то ли сандалом, то ли китайскими палочками.
Там, за окном, злорадство и восторг.
— Саломея! — отчаянно кричит Платон.
Девушка не страдает. Она уже "не здесь".
Волосы вздымаются словно ветром.
Черты, застигнутые врасплох, стираются, бледнеют.
Она становится похожей на оплывающую восковую фигуру.
Ее уже нет.
Только бледная тень.
Только уносящийся взгляд.
Только последнее — мольба.
Пламя опадает.
Остается:
Кучка пепла.
И выгоревший потолок.
— Нет! — кричит Платон. — Нет!
Леонт в ужасе выбегает к чему-то ослепительно-сияющему.
Низкое небо клубится. Устрашающе-стремительно переливаются лиловые и ярко-белые тона, закручиваясь и не перемешиваясь в беззвучные вихри. Пригибают никлую, безвольную траву и любопытствующую голову. Стоит приподняться чуть выше, как все меняется, словно приноравливается к чужому сновидению, отступает в голубоватую тональность под далекие обрывы.
Глухие раскаты грома.
Горизонт близок, как будильник на ночном столике, кругл, как мяч, и доступен, словно край постели.
Отряхнуть прах с колен. Сделаться доступным пространству — задача секундная и до необычности ясная, словно здесь, именно здесь, более всего естественна.
Зеленая равнина, пересеченная травянистой дорожкой. Глыбы белых камней в отдалении.
Небо придавлено, как простыня ветром.
Легкое головокружение — от непривычки.
Стоит шагнуть, как все приходит в движение. Глыбы наезжают. Из-за горизонта выплывают новые ответвления, загнутые книзу, но имеющие только одно — единственное направление: оттуда-сюда. А значит, дороги назад — нет, что не волнует и гнездится лишь где-то на задворках сознания, как контрамарка, которую надо сохранить до конца представления и приятно теребить в кармане как напоминание о скором финале.
Стоп. Монах. Знакомый капюшон над печальными глазами.
Сквозь белые камни — зеленая трава.
Вот я тебя и привел, — говорит он.
В нем не больше плоти, чем в безумном аскете. Но до чего же похож на Платона.
По крайней мере, ты теперь знаешь дорогу. Это совсем нестрашно…
Это было нестрашно, — впервые поправляет его Леонт.
Вытоптана босыми ногами. Пыль тепла и приятна. Между пологих холмов с пятнами рыжеющей глины там, где трава вырвана потоками дождей, — дальше, туда, где должна быть река.
На голых деревьях птицы с плоскими человеческими лицами — как совы, провожают взглядами.
При чистом пространстве — словно мелкий косой дождь.
Не стоит оглядываться — позади в ярком сиянии всего лишь дом Данаки, как песчинка на гребне холма — в центре мироздания, которая уже сотворена когда-то и кем-то. Перед самим же им — первородство, не заселенное, девственное, реагирующее только на одно — мысль.
Реальны лишь любопытствующие птицы. Тяжело хлопая, перелетают с дерева на дерево. Вертят ушастыми головами.
Поверх, в конусе, как в связке: третий глаз — точка, и в нем — в нарушение привычных масштабов (внутренних) — канитель, кипение.
Штрихи просты. Словно кто-то наносит — слишком быстро, чтобы разглядеть. Беспорядочное мельтешение пред-образов, пред-слов, пред-смысла. Не ухваченных, не собранных… Фразы прорываются сами по себе — всплывают рваными кусками, без продолжения, то глупые, то зловещие. Надо лишь воплотить. Он помнит: берег, камыш и кошка.
Теперь, и в следующий момент, слышит: мяуканье.
Холмы расступаются, словно по мановению.
Камыш. Вода. Глинистый берег.
Что-то шуршит, сохраняя равновесие странным образом на передних лапах. Ласкается отсутствующим хвостом — безумная доверчивость.
Его зовут. Заставляют карабкаться по берегу к высоким накрытым столам.
Вся компания в сборе (эгрегор) — под ярким белесым солнцем, во главе с Данаки. Привычное вино и размашистые лошадиные движения.
"Платона я уже встречал", — вспоминает Леонт.
Веселье в разгаре — пиррова победа.
Словно в тайном сговоре. Словно не досказывают. Зубасто-плоские улыбки — неестественные, как и все вокруг, — тех, кого Леонт знает как умерших.
Ищет Саломею.
— Нет, — говорят они, — мы не можем ничего сказать или добавить.
"Значит, я ошибаюсь", — облегченно вздыхает Леонт.
— К несчастью… — говорит Платон-монах. — Я ничего не…
Вот он стоит, печально свесив кривой нос. Кто же — Платон? или Мемнон? Трудно понять — лицо второго плана.
— Уже знаю, где сердце и печень… — жалуется неясно кому тот, кто представляется Платоном.
— Мне не нравится твой выбор… — говорит Леонт. — Разве не было выхода?
Мемнон качает головой:
— Вы всегда заходите слишком далеко…
На них не обращают внимания. Привычные разговоры и непривычные суждения.
— Прощай… — говорит Леонт. — Не смотри на небосвод — это бессмысленно…
Мемнон молчит. Трудно оправдаться. Он вдруг становится раскатами вчерашнего грома, странными закрученными облаками, монахом из города — всем, чем угодно, но не другом.
Леонт направляется к реке.
— Вначале туда! — легкомысленно возражает Данаки и показывает дальше.
Там, за крайними столиками — Мариам и Хариса.
На лугу пасется Пегасий и бегает красавец эрдель.
Роковое стечение обстоятельств. Смерть, к которой тебя не готовят, словно ты зависишь от чего угодно, но только не от себя, словно не существует другого языка, словно самый быстрый и надежный путь — не перечить. Знать бы заранее, что из этого выйдет?
— Я его поцелую! — поднимается Мариам.
Он отшатывается. Он слишком устал от мыслей, самого себя, непонимания. Попытки охватить всегда обречены на неудачу. Стерегущий лишь ловит мгновенья. Перекидывание мостиков так же безнадежно, как и навязывание чужого мнения. Есть только индивидуальность, личная тропинка. Старый клоунский прием — всегда улыбаться! Путь, обращенный вовнутрь, — всего лишь следование самому себе, да и то в градации — возрастной шанс. Достичь конечной точки — еще ничего не значит. Стереотипы легче и надежнее — безболезненное и верное направление, а главное — беспроигрышное. Единство — не дающее полета. Призывающее… но к чему? (Маршу толпой?) Вступающее в противоречие с бесконечным стремлением познавать.
Зафиксированная описательность.
Есть ли это путь?
Время "сложено" из составляющих.
Связь событий — в русле всех событий.
Анга быстро вертит головой — она что-то подозревает.
— Стойте! — кричит она. — Стойте!
Вода маслянисто поблескивает за кормой. Катер дрожит всем корпусом.
— Дайте скажу!
Задыхается от гнева.
Все ужасно спешат. Никто не слушает. Отрешенные лица, прикованные взглядами к настилу палубы. Карусель — взявшись за руки, хоровод с отлученными глазами. Словно напряженная работа. Музыка — сплошная какофония трущихся жил, писка флейт и как добавление — "бум-м! бум-м!" — пузатого барабана. На третьем такте все возвращается к началу. Подобие великого. Никому ни до кого нет дела. Поглощенность собой. Музыка, как слагаемое безотчетности, слепое подчинение огромному проскальзывающему кругу, в котором все то топчутся, то несутся с безумной серьезностью, полагая, что ось — центр мироздания и таковой останется для всякого из бегущих.
Движения пусты, словно у бумажных фигур, навеяны тяготением, пускай только подозреваемым как неоспоримый факт ночных фантазий и блуждания под бельем. Каждый сам прокручивает дырку у себя в голове. Наплевать, что круг плоский, зато притягивает и дает опору.
В небе — все еще огни Данаки.
— Я пьян… я пьян… — бормочет он.
— Я всегда парадоксален! — радостно кричит Тертий, обращая лицо в пустоту. — Отомщу за поруганную честь!
— Я питаюсь одним гербалайфом… — признается Хариса, — но не худею….
— Я, милочка, безутешна… — оправдывается Мариам. — Я снова беременна…
— Брошу пить, займусь романом, — уныло сообщает зеленокожий Гурей.
Пеон ревет, как бык:
— У-у-у!..
Не освободиться от любовных пут!
Кастул подмигивает Леонту и стыдливо прикрывает лицо Библией:
— … презираю человечество… падет прахом, тупик! Только древние культуры… имеют… право… величие! А-п-ч-хи!..
— Я принадлежу к школе "фигуристов", — глубокомысленно сообщает Аммун. Правый глаз его залеплен пластырем.
Где-то напряженно гудит мотор. Капитан, похожий в движениях на престидижитатора, разглядывает берег в бинокль.
— Сделаем так!.. — кричит Анга.
Берег опоясан разноцветными огнями.
Лейтенант трясет головой:
— Война, война, война…
Его водитель, присев в углу, потягивает коньяк из фляжки.
Старый актер успокаивает обеих женщин: