Генеалогия «пресловутого читателя»


Роль читателя (1979) состоит из восьми эссе, шесть из которых были написаны в период с 1959 по 1971 год. В данной книге, несмотря на хронологическую и в известной мере тематическую гетерогенность включенных в нее текстов, представлен почти весь репертуар тех проблем, которые разрабатывались Умберто Эко в тот период и привлекают его внимание по сей день: проблема взаимодействия текстуальных стратегий, различные типы читателей, теория «возможных миров» применительно к анализу фабульных ожиданий читателя, понятие «сценария» (или «фрейма» как совокупности определенных культурных клише в сознании читателя), идеология читателя и текста и т. д. Поэтика открытого произведения (1959) и Миф о супермене (1962) относятся к досемиотическому периоду и впоследствии были дополнены и переработаны самим Эко (например, Поэтика открытого произведения позднее стала первой главой книги Открытое произведение). Главной проблемой, исследуемой в этих эссе, является диалектика «открытого» и «закрытого» текстов. Семантика метафоры и О возможности порождения эстетических сообщений в языке рая были написаны в 1971 году; в них поднимается вопрос о том, как эстетическое использование языка обусловливает интерпретативное сотрудничество адресата. Следующие два текста Риторика и идеология в «Парижских тайнах» Эжена Сю и Нарративные структуры у Флеминга (обе работы — 1965 г.) посвящены анализу интерпретативных возможностей не только и не столько авангардистских произведений, сколько текстов, порожденных массовой культурой, то есть рассчитанных на однозначное истолкование. Наконец, два последних эссе — Пирс и семиотические основания открытости: знаки как тексты и тексты как знаки (1976) и Lector in fabula: прагматическая стратегия в метаповествовательном тексте (1975–1977) — способствовали в немалой степени тому, что книга была воспринята как интеллектуальная провокация, а Эко впоследствии пришлось взять на себя ответственность за эскалацию «открытости» и бесконечности интерпретации, ибо установленная им вначале, казалось бы, четкая иерархия между автором и читателем — доминанта авторского замысла, воплощенного в тексте, над восприятием читателя — в конце концов оказалась подвергнутой сомнению[188] (даже если сам автор этого не желал).

Если вспомнить тот период, когда была опубликована эта книга, можно попытаться представить себе, насколько своевременной она казалась в ситуации, когда неприемлемость структуралистского подхода к тексту, а равно и «классического» герменевтического стала очевидной для всех и потребность в новой парадигме интерпретации буквально витала в воздухе. Любопытно, например, то обстоятельство, что одновременно и параллельно с ним эту же задачу решал Итало Кальвино. Роль читателя была опубликована в тот год, когда Кальвино выпустил свой роман Если путешественник зимней ночью… также посвященный присутствию читателя в повествовательной структуре текста. Еще более непосредственно на актуальность данной проблематики указывало оригинальное название книги — Lector in fabula. Название книги в английском переводе — Роль читателя — утратило это напоминание о контексте, появившись как результат адаптации к условностям английского языка. Эко поясняет, что если бы латинское заглавие было переведено более или менее буквально на английский язык, то оно лишилось бы всякого смысла. Получилось бы что-то вроде «Читатель в басне». В действительности оригинальное заглавие — это перефразированная поговорка «lupus in fabula», весьма популярная в Италии, которая употребляется в ситуации, когда кто-то, о ком только что говорили присутствующие, неожиданно появляется, и которую на русский язык можно было бы перевести как «легок на помине» или «поминать черта». Вместо «волка» — персонажа из сказки, Эко использует «читателя»[189], и, таким образом, современнику, имевшему представление о перипетиях «читателя» в литературных и семиотических кругах, было понятно, почему этот читатель является пресловутым.

Можно ли «классифицировать» каким-то образом подход, развиваемый Умберто Эко в контексте многочисленных исследований по прагматике литературных текстов и теорий рецепции, появившихся в последние годы?[190]

Проблема «образцового», «абстрактного», «идеального» читателя в семиотике и текстуальном анализе противостоит или, точнее, предшествует идее читательской аудитории как разнородной, гетерогенной, всегда конкретной и незамкнутой группе людей (ensemble ouvert, в терминологии Л. Гольдмана), границы и постоянная характеристика которой не существуют. Категория «реального» читателя более чем проблематична, ибо в конечном счете мы оказываемся в порочном кругу гносеологических категорий и в любом случае имеем дело с абстракциями большей или меньшей степени. В данном случае речь идет об абстракции «образцового читателя», реальность которого задается текстом и ни в коей мере не классовыми, политическими, этническими, сексуальными, антропологическими и другими признаками идентификации. «Читатель» Эко напоминает, скорее, компьютер, способный обнаружить в своей памяти и соединить в безграничном гипертексте весь текстуальный универсум (и потому он — образцовый читатель par excellence). Его единственной связью с миром является культурная традиция, а единственной жизненной функцией — функция интерпретации. Это существо без тела и без органов (если перефразировать Делёза и Гваттари). В конечном счете, останавливаясь именно на этой категории из всего множества существующих концептов, Эко использует понятие «образцового читателя» не для выяснения множества его реакций на художественное творение (что, напротив, акцентируется в понятии имплицитный читатель В. Изера), а для обретения реальности текста, для защиты его от множества интерпретативных решений[191].

Как считает сам Эко, его представлению об образцовом читателе больше всего соответствует подразумеваемый читатель В. Изера[192]. Однако тот подход, который предлагает Изер, в большей мере отражает точку зрения Эко времен Открытого произведения: «подразумеваемый читатель» Изера призван раскрыть потенциальную множественность значений текста. Работая с «сырым» материалом, каковым представляется написанный, но не прочитанный и, следовательно, не существующий еще текст, читатель вправе делать умозаключения, которые способствуют раскрытию множественных связей и референций произведения.

Нынешний Образцовый Читатель Эко — фигура еще более призрачная. Он вынужден наслаждаться той свободой, которая ему оставлена текстом (пожалуй, это именно тот случай, когда «самодеятельность» недопустима). «Если угодно, рассуждая о читателе, я еще в большей степени «немец», чем Изер, — то есть еще более абстрактный и более спекулятивный», — говорит Эко[193].

Он сознательно не разделяет ни идеологию, ни теоретические взгляды психоаналитических, феминистских и социологических теорий читателя, оставаясь ближе всего к парадигме рецептивной эстетики, которая демонстрирует свою почти абсолютную индифферентность к социополитическому контексту восприятия и в этом смысле — к «реальному» читателю, к flesh-and-blood person. Тем не менее, эстетизированная и во многом формальная концепция Эко (а также Изера, Риффатера, Яусса), имеющая дело с идеальным читателем и его разновидностями, вполне согласуется с другими теориями, историзирующими субъекта рецепции как реального читателя при всей условности этого термина, хотя бы в том смысле, что классическое литературоведение и структуралистская традиция в том числе в принципе не интересовались проблемой восприятия текста. В предисловии к американскому изданию Роли читателя Эко отмечает, что именно предпринятая им попытка проблематизировать читателя более всего способствовала его расхождению со структуралистами. В 1967 году в одном из интервью по поводу Открытого произведения Леви-Стросс сказал, что он не может принять эту перспективу, поскольку произведение искусства — «это объект, наделенный некоторыми свойствами, которые должны быть аналитически выделены, и это произведение может быть целиком определено на основе таких свойств. Когда Якобсон и я попытались осуществить структурный анализ сонета Бодлера, мы не подходили к нему как к «открытому произведению», в котором мы можем обнаружить все, что было в него заложено предыдущими эпохами; мы рассматривали его в качестве объекта, который, будучи однажды написанным, обладает известной (если не сказать кристальной) упругостью; мы должны были выявить эту его особенность»[194].

Иное дело, что спустя двадцать лет мнение Леви-Стросса, возможно, кажется более близким к истине с точки зрения Эко 90-х гг. Во вступительной главе к Роли читателя он писал, что, подчеркивая роль интерпретатора, он не допускал и мысли о том, что «открытое произведение» — это нечто, что может быть наполнено любым содержанием по воле его эмпирических читателей, независимо или невзирая на свойства текстуальных объектов. Напротив, художественный текст включает в себя, помимо его основных, подлежащих анализу свойств, определенные структурные механизмы, которые детерминируют интерпретативные стратегии[195].

Рецептивные исследования и современные теории интерпретации не возникли ex nihilis. Однако дело заключается в том, что на протяжении многих веков права текста и его автора казались незыблемыми, а проблема читателя занимала весьма скромное место в просветительских по своей сути теориях однонаправленного воздействия автора и его произведения на реципиента. «Читатель» оставался на периферии гуманитаристики вплоть до 60-х годов XX века (за исключением спорадических исследований, проводимых, скорее, в рамках социологии). Сам факт подобной маргинальности свидетельствует о том, что на протяжении столетий фигура Создателя занимала главное место в западных интеллектуальных практиках. Идея Бога как Автора всего сущего явно или неявно вдохновляла традиционную историографию, литературоведение, искусство и другие сферы с присущим им культом творческих и гениальных личностей, создающих произведения и драматизирующих историю. Позиция демиурга и идея невидимого центра, благодаря которому универсум обретает некоторую целостность и осмысленность, не были отменены в одночасье ницшеанским тезисом о «смерти бога»: мы усвоили уроки структурализма достаточно хорошо, чтобы понять, что центр и место бога — это эффект структуры. Поэтому культ Автора вполне логично уступил место культу Читателя — нового Dieu cache, наделяющего слова смыслом, именующего вещи и упорядочивающего мир своим взглядом.

Среди текстов, которые невольно сыграли важную роль в этом структурном «перемещении» и в общем изменении парадигмы текстуальной интерпретации, можно было бы упомянуть Лингвистику и поэтику Р. Якобсона (1952), поскольку читатель был представлен наконец в качестве полноправного члена процесса коммуникации, и лишь после этого акта легитимации Автору было позволено «умереть» во имя рождения Читателя. Таким образом, Умберто Эко с его идеей «открытого произведения» (в 1959 году) оказался одним из первых теоретиков «новой волны».

С позиций типологии основных подходов, следовало бы заметить, что если возвращение к авторским интенциям, как и к другим ценностям традиционной критики, выглядело бы сегодня непростительным анахронизмом, то спор между защитниками интенций читателя и интенций текста все еще актуален. Именно в русле этого спора развивались в последние десятилетия основные концепции интерпретации текста. Множество различных теоретических подходов (герменевтика, рецептивная эстетика, критика читательских реакций, семиотические теории интерпретативного сотрудничества, вплоть до «ужасающе гомогенного архипелага деконструктивизма») оказалось объединено общим интересом к текстуальным истокам интерпретативного феномена. «Это означает, что их интересовали не эмпирические данные индивидуального или коллективных актов чтения (изучаемых социологией восприятия), но, скорее, конструктивная (или деконструктивная) деятельность текста, представленная его интерпретатором — в той мере, в какой эта деятельность как таковая представлена, предписана и поддерживается линейной манифестацией текста»[196].

В предельно обобщенном и несколько схематизированном виде можно восстановить основные этапы становления современной парадигмы интерпретации[197], рассматривая отношения «автор — текст — реципиент» в исторической перспективе.

Роль автора как основного инвестора значения текста исследовалась традиционной («школьной») критикой: политический и социальный контекст создания произведения, биография автора и высказывания автора о своем произведении рассматривались как основание для реконструкции интенций автора и соответственно в этой парадигме текст предположительно мог иметь некий аутентичный смысл. Кроме того, этому подходу была свойственна вульгарносоциологическая вера в репрезентативность текста, то есть способность отражать социальную реальность и некоторые убеждения автора (пресловутая «красная нить», которая должна проходить через все творчество писателя). Изменяемость смысла в зависимости от контекста рецепции, субъективность прочтения и отсутствие имманентного тексту смысла не входили в число допустимых разночтений этой парадигмы.

«Текст, текст и ничего, кроме текста» — так можно было бы сформулировать в двух словах кредо литературных теорий, вдохновленных русским формализмом, американской новой критикой и французским структурализмом. Было бы более чем затруднительно представить здесь все то многообразие идей и методов, которые были предложены этими традициями, однако можно утверждать наверняка, что приоритет оставался за интенцией текста, его означивающими структурами и способностью к порождению смысла. В рамках структуралистского подхода попытка принять во внимание роль реципиента выглядела бы как посягательство на существовавшую догму, согласно которой формальная структура текста должна анализироваться сама по себе и ради себя[198]. Между тем в изменившемся контексте дискуссий об интерпретации этот структуралистский принцип трансформируется в позитивный тезис о том, что читательская реакция детерминирована прежде всего специфическими операциями текста. Хотя синтез структуралистской критики с психоанализом в свое время дал почувствовать, что в рамках этого подхода историчность восприятия отвергается самой универсальностью текстуальных процедур. В этом смысле структурализм все еще близок к традиционному пониманию процесса интерпретации как выявления заключенной в произведении абсолютной художественной ценности, в то время как, например, в рамках рецептивной эстетики, а также и социологии литературы «произведение рассматривается не как сама по себе существующая художественная ценность, а как компонент системы, в которой оно находится во взаимодействии с читателем, зрителем, слушателем». Вне потребления произведение обладает лишь потенциальным смыслом. В итоге произведение начинает рассматриваться как «исторически открытое явление, ценность и смысл которого исторически подвижны, изменчивы, поддаются переосмыслению»[199].

Социология литературы 60-70-х гг. представляла собой одну из возможных альтернатив структуралистской концепции текста и его отношений с читателем. Так, Гольдман, рассматривая произведение в целостности коммуникативных процессов как на этапе создания, так и на этапе потребления, а также учитывая социальную детерминированность этих ситуаций, указал на значимость исследований контекста (при этом имеется в виду также и феномен коллективного сознания, включающего в себя идеологию). В целом же социология литературы исследует, скорее, социализированные интерпретации и не интересуется формальной структурой текста.

Рецептивная эстетика[200] и литературная семиотика (прагматика) 70-х годов не только углубили представления о способах и процедурах анализа рецептивной ситуации, но и окончательно прояснили общую перспективу теории читательских ответов. Среди наиболее репрезентативных теоретиков этой парадигмы — В. Изер, М. Риффатер, X. Р. Яусс, С. Фиш и другие. Рецептивный подход заключается в том, что значение сообщения зависит от интерпретативных предпочтений реципиента: даже наиболее простое сообщение, высказанное в процессе обыденного коммуникативного акта, опирается на восприятие адресата, и это восприятие некоторым образом детерминировано контекстом (при этом контекст может быть интертекстуальным, интратекстуальным и экстратекстуальным, а речь идет не только о рецепции литературных текстов, но также и любых других форм сообщений). «Странствующая точка зрения» (Wandelnde Blickpunkt — В. Изер) зависит как от индивидуально-психологических, так и от социально-исторических характеристик читателя. В выборе точки зрения читатель свободен не полностью, ибо ее формирование определяется также и текстом, хотя «перспективы текста обладают только «характером инструкций», акцентирующих внимание и интерес читателя на определенном содержании»[201].

В этом смысле к этим концепциям относится и деконструктивизм, «для которого текст — всего лишь сложный букет неоформленных возможностей, стимулирующий интерпретативный дрейф своего читателя»[202]. Примечательно также то, что «в предыдущие десятилетия в качестве текстов, способных обнажить, намеренно и провокативно, свою незавершенную сущность (open-ended nature), рассматривались преимущественно художественные произведения (особенно те, которые принадлежат модернистской традиции). Однако в последнее время этим свойством наделяется практически любой вид текста»[203].

Семиотические теории интерпретативного сотрудничества (к которым относится и концепция Умберто Эко) рассматривают текстуальную стратегию как систему предписаний, адресованную читателю, образ и модель которого формируется текстом независимо от и задолго до эмпирического процесса чтения. Исследование диалектики отношений между автором и читателем, отправителем и получателем, нарратором и наррататором породило целую толпу, поистине впечатляющую, семиотических или экстратекстуальных нарраторов, субъектов высказывания, фокализаторов, голосов, метанарраторов и не менее впечатляющее количество различных типов читателей, среди которых можно встретить «метачитателя», «архичитателя», «действительного», «властного», «когерентного», «компетентного», «идеального», «образцового», «подразумеваемого», «программируемого», «виртуального», «реального», «сопротивляющегося» и даже читателя «нулевой степени»[204].

Модификация, популяризация и критика этих подходов, а также попытка перейти от образцового к «реальному» читателю, идентичность которого определяема в терминах класса, пола, этнической принадлежности, расы и других социальных и культурных категорий, были осуществлены феминизмом, «культурными исследованиями», а также различными теориями исторической рецепции кино и литературы.

Для Эко реконструкция развития различных интерпретативных подходов интересна в первую очередь тем, что позволяет выяснить, насколько «оригинальна» ориентированная на читателя критика. Он полагает, что фактически «вся история эстетики может быть сведена к истории теорий интерпретации и тому воздействию, которое произведение искусства оказывает на своего адресата». Можно, например, рассматривать в качестве рецептивных теорий Поэтику Аристотеля, средневековые учения о прекрасном как заключительном этапе «видения», новые интерпретации Аристотеля, предложенные мыслителями Ренессанса, ряд концепций искусства и прекрасного, разработанных в XVIII веке, большую часть эстетики Канта, не говоря уж о многих других современных теориях[205]. Еще Чарлз Моррис в своих Основах теории знака (1938) отметил, что обращение к роли интерпретатора было в высшей степени характерно для греческой и латинской риторик, для коммуникативной теории софистов, Аристотеля, Августина, для которого знаки определяются тем фактом, что они порождают мысль в разуме воспринимающего.

Характерно, что классические «теории рецепции» подготовили почву для современных дебатов, обозначив проблему интерпретации как попытку найти в тексте или то, что желал сказать автор, или то, что текст сообщает независимо от авторских намерений, — в обоих случаях речь идет об «открытии» текста. При этом обе позиции рискуют оказаться инстанциями «эпистемологического фанатизма» (Эко полагает, что к числу авторов, обнаруживших эту склонность, можно в равной степени причислить и представителей различного рода фундамента-лизмов, например Аквината или Ленина с его Материализмом и эмпириокритицизмом[206]).

Открывая возможность порождения конечных или бесконечных интерпретаций, предлагаемую текстом, Средневековье и Ренессанс предложили две различные герменевтические стратегии. Средневековые интерпретаторы искали множественность смыслов, не отказываясь от принципа тождественности (текст не может вызвать противоречивые интерпретации), в то время как символисты Ренессанса, следуя идее coincidentia oppositorium, полагали идеальным такой текст, который допускает самые противоположные толкования.

Принятие ренессансной модели породило противоречие, смысл которого в том, что герметико-символическое чтение[207] нацелено на поиск в тексте 1) бесконечности смыслов, запрограммированной автором, 2) или бесконечности смыслов, о которых автор не подозревал. Если принимается в целом второй подход, то это порождает новые проблемы: были ли эти непредвиденные смыслы выявлены благодаря intentio opens — текст сообщает нечто благодаря своей текстуальной связности и изначально заданной означивающей системе, или вопреки ему, как результат вольных домыслов читателя, полагающегося на свой горизонт ожиданий. Даже если некоторые авторы, подобно Валери, утверждают, что «il n'y a pas de vrai sens d'un texte», следует сначала выяснить, чьими стараниями обеспечивается бесконечность интерпретации[208]. Те же средневековые и ренессансные каббалисты утверждали, что Тора открыта бесконечным толкованиям, так как она может быть переписана столько раз, сколько угодно путем варьирования письмен, однако такая множественность прочтений (и написаний), определенно зависящая от инициативы читателя, была, тем не менее, запланирована ее божественным Автором.

Предлагая результаты своего археологического поиска концепции читателя, Эко ведет отсчет современной теории интерпретации от Уэйна Бута, который, по его мнению, первым заговорил о «подразумеваемом авторе» (1961)[209]. После него Эко прослеживает параллельное развитие двух самостоятельных направлений исследований, каждое из которых до известного момента игнорировало существование другого, — структурно-семиотическое и герменевтическое, — и что более любопытно, этот паритет и параллелизм традиций в исследовании проблемы рецепции все еще актуален.

Структурно-семиотическая традиция заявила о себе в восьмом выпуске журнала Коммуникации (1966)[210]. В этом, теперь уже ставшем историческим номере Барт размышлял о реальном авторе, позиция которого в тексте не совпадает с позицией нарратора; Тодоров исследовал оппозицию «образ нарратора — образ автора» и «раскапывал» предшествующие теории «точки зрения» (начиная с Г. Джеймса, Перси Лаббока, Форстера вплоть до Пуйона); Женетт приступил к разработке категорий (принявших вид целостной концепции к 1972 году) голоса и фокализации[211]. Впоследствии, будучи подогретой некоторыми наблюдениями Кристевой (1970) о «текстуальном производстве», исследованием конструктивных принципов текста у Лотмана (1970)[212], эмпирическим понятием «архичитатель» Риффатера (1971)[213] и спорами о консервативной точке зрения Хирша (1967)[214], дискуссия наконец развилась настолько, что в 1976 году Корти[215] и в 1978 году Чэтмэн[216] предложили свои теории подразумеваемого читателя. Не менее интересно и то, что Корти связывает развитие дискуссии о неэмпирическом авторе также с М. Фуко, у которого проблема автора определялась в пост-структуралистском ключе как способ существования в дискурсе, как поле концептуальной согласованности, как стилистическое единство, что не могло не повлечь за собой предположения о том, что читатель оказывается средством распознавания такого существования-в-дискурсе[217].

Эко разрабатывал концепцию образцового читателя в духе наиболее влиятельной в тот период структурно-семиотической парадигмы, соотнося некоторые результаты своего исследования с достижениями по модальной логике повествования (Ван Дейк, Шмидт) и с отдельными соображениями Вайнриха, не говоря уж об идеальном читателе Джойса. В семиотике 60-х гг., которая отвечает интенции Пирса рассматривать семиотику как прагматическую теорию, проблема рецепции была осмыслена (или переосмыслена) как противостоящая, во-первых, структуралистской идее о независимости текстуального объекта от его интерпретаций, а во-вторых, жесткости формальных семантик, процветавших в англосаксонских академических кругах, по мнению которых значение терминов и высказываний должно изучаться независимо от контекста.

Вторая линия — неогерменевтическая — представлена Изером, который начал с Бута, однако выстроил свою концепцию на основе другой традиции (Ингарден, Гадамер, Яусс). На Изера существенно повлияли англосаксонские теоретики нарративного анализа и джойсианская критика. Из структуралистских авторов Изер обращается только к Мукаржовскому. Лишь позднее он предпринимает попытку воссоединить обе линии, цитируя Якобсона, Лотмана, Хирша, Риффатера, ранние работы Эко. В литературной области Вольфганг Изер был, возможно, первым, кто обнаружил сближение между новой лингвистической перспективой и литературной теорией рецепции, посвятив этому вопросу, а точнее проблемам, поднятым Остином и Серлем, целую главу в Акте чтения[218].

Эко приходит к выводу, что провозглашенный некоторыми теоретиками «фундаментальный сдвиг в парадигме литературоведения» (X. Р. Яусс) на самом деле отражал общее изменение семиотической парадигмы в целом, даже если это изменение являлось не столько недавним изобретением, сколько сложным переплетением различных подходов, вызревавших долгое время в эстетических и семиотических теориях[219] и которые, условно говоря, могут называться теориями рецепции, если согласиться с тем, что теория рецепции может быть понята шире, чем конкретное эстетическое направление: речь идет о специфически общем для современной гуманитаристики внимании к роли реципиента в процессе восприятия, интерпретации и в конечном счете со-творения текста.

Загрузка...