10

Не следует полагать, будто изложение схемы содержания способно передать стиль и общую атмосферу романа. Мои ссылки на книгу были путаны и бессвязны: я не могла в нескольких словах воспроизвести «Уоррендера Ловита»; да и вообще не в том дело, чтобы избавить или, напротив, не избавлять кого-то от необходимости прочитать саму книгу.

Но мне, безусловно, по силам справиться с главной задачей — рассказать о том, как сэр Квентин Оливер пытался уничтожить роман «Уоррендер Ловит», в то же время присвоив и используя в своих целях существо сотворенной мною легенды.

Помнится, в раннем детстве меня заставляли писать в тетрадке: «Необходимость — мать Изобретательности». Образец великолепного мастерства каллиграфии уже красовался на верху страницы, и нам надлежало для совершенствования почерка переписать эту сентенцию, заполнив ею нижеидущие строчки, что я исправно делала, не отдавая себе отчета в том, что не только улучшаю свое чистописание, но одновременно подсознательно усваиваю урок общественной морали. Были и другие сентенции — «Не все то Золото, что Блестит», «Честность — Лучшая Политика»; еще вспоминаю «Благоразумие — Главное Достоинство Храбрости»[18]. Приходится признать, что сии наставления, над которыми я тогда не думала по своему детскому легкомыслию, но в которых усердно украшала завитушками прописные буквы, оказались, к моему удивлению, совершенно истинными. Им, может быть, недостает великолепия Десяти Заповедей, зато они ближе к существу дела.

И уж поскольку необходимость — мать изобретательности, то неудивительно, что, когда Солли оставил меня с тяжелой сумой бед, забранных на Халлам-стрит, я первым делом обзвонила кое-кого из знакомых, предупредив, что ищу новое место.

Засеяв это поле, я до поры до времени погрузила сумку с биографиями на дно платяного шкафа и занялась планами, как заполучить назад украденную рукопись «Уоррендера Ловита». Меня подмывало позвонить Дотти и открыто обвинить ее в краже. Благоразумие — главное достоинство храбрости; с трудом, но я удержалась от этого шага. Что-то мне подсказывало, что нынешняя Дотти не совсем та, с какой я была в основном на дружеской ноге, хотя время от времени ругалась до остервенения. В ней нечто изменилось — почти наверняка под влиянием сэра Квентина. Я порвала ее биографию, понадеявшись, что она последует моему совету и впредь откажется писать воспоминания для сэра Квентина.

Я предалась размышлениям о грубом произволе, что претерпела со своим романом от Дотти, сэра Квентина, Ревиссона Ланни; попыталась представить себе различные доводы, которые они могли бы привести в свое оправдание: что я сошла с ума, моя книга — бред, она зловредная, клеветническая, нельзя допускать ее публикации. На память мне пришла фраза из «Дневников» Джона Генри Ньюмена: «…тысячеустая молва меня порочит…» Не успела я об этом подумать, как решила прекратить дальнейшие размышления. Пресечь. Отключиться.

Тем временем, как оно часто бывает, стоит лишь мне погрузиться в размышления, план действий понемногу сам собой сложился у меня в голове. Дотти, решила я, едва ли успела настолько поддаться внушениям сэра Квентина, что уничтожила рукопись, но я совсем не собиралась рисковать, напугав ее до такой степени, чтобы она выкроила время заняться этим. Я решила так или иначе выкрасть назад «Уоррендера Ловита». Для чего требовалось заполучить ключи от ее квартиры и обеспечить, чтобы она на несколько часов отлучилась из дому и заведомо не смогла вернуться раньше положенного срока. Больше того, я должна была быть абсолютно уверенной, что Лесли не ворвется в квартиру, пока я ее обшариваю. Меня охватило радостное возбуждение, сродни тому, с каким я пишу книги. Я сознательно зафиксировала эти планы в своей творческой памяти, чтобы превратить их в заключительные главы «Дня поминовения», что и сделала со временем в свойственной мне манере перевоссоздания. Меня часто спрашивают, откуда берутся замыслы моих романов; могу сказать лишь одно — такова моя жизнь, она претворяется в какие-то иные формы художественного вымысла, причем сходство уловить могу только я сама. Обвинение, будто «Уоррендер Ловит» — это клевета на «Общество автобиографов», возмутило меня отчасти еще и потому, что если б я даже придумала своих персонажей не до, а после того, как поступила на службу к сэру Квентину, если бы мне даже и захотелось запечатлеть этих жалких людишек в художественной форме, то их все равно нельзя было б узнать, они бы и сами себя не признали, и даже в этом случае о клевете не могло бы идти речи. Такой уж я человек — художник, а не репортер.

Но вернемся к моему плану. Мне требовался сообщник, а может, и двое. Причем нужны были такие сообщники, которые либо целиком и полностью считают мои действия правомерными и законными, либо не до конца представляют себе мой план.

В первую очередь я прикинула, не удастся ли как-нибудь выманить ключ от квартиры у Лесли. Это бы мне, думаю, удалось. Уверена, что одной моей привлекательности в глазах Лесли было достаточно, чтобы так или иначе осуществить задуманное. С моей стороны это потребовало бы времени и определенных усилий. Мысль об усилиях в конце концов заставила меня отказаться от этого проекта. Не то чтобы мне трудно было представить, тем более в обстоятельствах, о которых я же сама и позаботилась бы, как это я буду спать с Лесли, — в нем и на самом деле было много мужского обаяния. Я знала, что могу попросить его занести нужную книгу, как часто делала в прошлом; могу попросить помочь мне разобраться с отрывком из Ньюмена, как часто делала в прошлом, когда мне требовался какой-нибудь справочник для работы над пространными статьями, которые приносили мне мало денег, но много хвалы, и которые я увлеченно писала в церковные газеты и литературные журналы, превратившись тем самым в неофициального авторитета по Ньюмену, так что мне всегда поручали писать о его книгах. Но то, что я не могла вот так просто взять да и попросить у Лесли ключ, что я не могла просто поделиться с ним всей этой историей и склонить на свою сторону, и заставило меня от него отказаться. Конечно же, пришлось бы снова делить с ним постель и возродить прежнюю близость, прежде чем рискнуть поделиться с ним хотя бы половиной своих проблем. Номер не пройдет, подумала я. Чего естественней — оставить его у себя на ночь, раз уж я собиралась провести с ним весь вечер, и все равно — номер не пройдет. И его красивое молодое лицо, которое я себе мысленно представляла, отступило на задний план — лицо много красивее, чем у Уолли Макконахи. У этого-то черты были крупные, а фигура тяжеловатая, не то чтоб такая уж приземистая, но и до Леслиной грации ему было далековато. Однако же, по мере того как Лесли отступал перед моим мысленным взором, на его месте стало возникать лицо Уолли. Уолли начинал вызывать у меня нежные чувства.

Тут мне в голову пришло новое соображение: как ни странно, но друзья познаются лучше, когда представляешь их в различных воображаемых ситуациях. Стоило мне подумать об Уолли — что будет, если придется рассказать ему про «Уоррендера Ловита», и про Дотти (ее он не знал), назвавшую роман бредом, и про Тео и Одри Клермонтов (этих он знал), которые так непонятно себя повели, и про моего издателя, который расторгнул договор из-за недоказанного подозрения в клевете, — если я расскажу Уолли всю эту историю и в придачу о том, как сэр Квентин позаимствовал из романа, а Дотти его, скорее всего, просто украла и как я сама стащила биографии, — нет, нереальным и несбыточным показалось мне, чтобы все это я рассказала Уолли. Что-нибудь одно — еще куда ни шло, но не всё. Я дала Уолли отвод, потому что инстинкт мне подсказывал, как он это воспримет. Скажем, я ему говорю:

— И знаешь, Уолли, самоубийство Бернис Гилберт так похоже на самоубийство одной героини из моего романа.

А он мне:

— Ну, Флёр, это, знаешь, как-то неправдоподобно. «Гвардеец» Гилберт всегда была малость не того, вот и…

И все время в подсознании у него будут мерцать слова, отражающие его отношение к собственной жизни, собственной работе, собственному месту в обществе: не вмешивайся ты в эту историю, Уолли. Он будет говорить самому себе: ох, уж эти писатели, одно слово — богема. А мне он скажет:

— Я бы, Флёр, оставил все как есть, честное слово. Уверен, твоя рукопись сама найдется.

Или, допустим, я бы сказала ему (а я не исключала, что могла бы сказать):

— Уолли, прошу тебя, сходи в театр с моей знакомой, ее зовут Дотти. Я все устрою. Мне нужно поискать у нее в квартире свой роман.

На это Уолли, вероятно, ответил бы:

— Флёр, дорогуша, я бы на твоем месте не стал рисковать.

Что следовало понимать как «Не хочу рисковать и путаться в это дело… еще скандал…»

Откуда мне знать, как бы оно было в действительности: ведь в действительности я не обратилась к Уолли за помощью. Уолли — это была любовь, и я хотела его сохранить, потому что мне было с ним здорово и могло быть еще лучше. А это означало, что храниться ему надлежало в той ячейке моей жизни, куда господу богу угодно его поместить, — отдельно от тогдашних моих очень загадочных и граничащих с галлюцинациями забот.

Когда я дошла в своих размышлениях до этого места, позвонил Уолли. Он «сию минуту удрал» и чем я сейчас занимаюсь? Эта фразочка была из любимых у Уолли — «сию минуту удрал»: откуда, спрашивается? Со службы? С приема? Я его ни о чем не расспрашивала, однако заметила на протяжении своей жизни, что служащие Министерства иностранных дел, как правило, имеют обыкновение появляться со словами «сию минуту удрал» и не хватает смелости спросить их, откуда именно: а вдруг это Государственная Тайна?! Во всяком случае, я сказала, что не занимаюсь ничем, нет, не обедала, да и к чаю почти не притронулась. И мы согласились, что это блестящая мысль: через полчаса я буду готова, он меня встретит, и мы отправимся обедать в Сохо. Правда ужасно, спросил он, прежде чем повесить трубку, что «Гвардеец» Гилберт такое выкинула?

Я сказала, что это кошмарно.

Перед уходом я заперла платяной шкаф, а ключ взяла с собой.

За обедом Уолли завел разговор о «Гвардейце»:

— Ты ее видела после того приема?

— Один раз, мельком, в тот самый день, когда ее не стало. Она приходила на Халлам-стрит. Она казалась чем-то расстроенной.

— Чем именно? — спросил Уолли.

— Ну, я не знаю, откуда мне знать.

— У меня на душе кошки скребут, — сказал Уолли. — Так, думаю, со всеми бывает, у кого знакомые кончают с собой. Чувствуешь, что мог бы как-то помочь, да не помог. Что-то сделать, если б заранее знал.

— Ну, ты же не знал.

— А мог бы. Она мне звонила и просила кое-что передать. Это было через несколько дней после приема. Ей ответил один мой сослуживец, она просила, чтобы я ей позвонил. Он сказал, что голос у нее был совершенно безумный. Боюсь, как раз это-то меня и отпугнуло. Не было у меня тогда мочи с ней возиться. «Гвардеец» была из приставучих, ты же знаешь, уж как вцепится, так вцепится. Не было у меня на нее сил.

— Может, кто-то доводил ее до такого состояния?

— Мне это приходило в голову. А почему ты об этом сказала?

— Интуиция. Я, как ты знаешь, романистка.

— Что ж, может быть, ты и права, — заметил он. — Видишь ли, тогда, после приема, она названивала и другим своим знакомым. Я знаю троих из них. Они, понятно, страшно расстроены. Все они или не ответили на ее звонок, или чем-то отговорились.

— Они были на приеме? — сказала я.

Подумав с минуту, он ответил:

— Да, были. Почему ты об этом спрашиваешь?

— Может, она их проверяла, хотела выяснить, есть у нее настоящие друзья или нет. Может, она и прием-то затеяла только для этого. Кто-то же мог ее на это подбить, поддеть, убедить, что настоящих друзей у нее и нету.

— О господи, Флёр, очень уж ты, знаешь ли, все раздуваешь. Господи боже ты мой, надеюсь, что ты ошибаешься. Я только потому и пошел на прием, что у нас принято, что ли, появляться на коктейлях. Если удается удрать. О господи, меня-то она, конечно, и не думала проверять.

Мне стало грустно за Уолли. Я пожалела, что поделилась с ним своими мыслями. Я подумала о гречанке из «Уоррендера Ловита», покончившей с собой, но Уолли сказал, что у Бернис Гилберт явно возникло умственное расстройство на почве каких-то личных страхов.

— В таких случаях никто не может помочь, никто, — сказала я. — Вердикт — самоубийство в помрачении разума, Уолли, — сказала я. — Как в большинстве случаев с самоубийцами. Тут, Уолли, уже ничем не поможешь.

— Честно говоря, меня удивило, — продолжал Уолли, — как она умудрилась закатить такой роскошный прием, у нее ведь и в самом деле получилось довольно внушительно, правда? А денег у нее, как ты знаешь, было кот наплакал. Половина жратвы попала на стол с черного рынка. И гостей было человек триста — помнишь, они всё приходили, когда мы ушли?

С этими словами он разом пришел в чувство и мне улыбнулся. Наклонившись через стол, он взял меня за руку.

— Не будем впадать в патологию. Поговорили — и хватит, — сказал он. — В конце концов, встретились-то мы на приеме у бедняги «Гвардейца», верно?

— Верно.

— Ну, и нечего мне жалеть, что я пошел.

Я сообщила Уолли, что подыскиваю другое место, потому что ухожу со службы.

— Это надо обмыть. Хочешь, вернемся выпить на Эбьюри-стрит?

Я сказала, что вообще-то не расположена веселиться допоздна. То есть всю ночь.

— Тогда, может, подадимся в «Горгулью». Не против?

Я поколебалась, но потом сказала: ладно, но сначала мне нужно заскочить домой. Уолли отнесся к этому с таким безразличием, словно речь шла о моих месячных. На самом же деле я хотела удостовериться, что сумка с биографиями все еще пребывает на дне платяного шкафа у меня в комнате. Дотти ничего не стоило ко мне проникнуть. Она уже завоевала расположение привратника, подарив ему образки Святой Терезы из Лизье. Я знала, что сэр Квентин скоро обнаружит пропажу биографий.

Оставив Уолли дожидаться в такси, я стремглав кинулась к себе.

Комната выглядела как обычно. Все стояло на своих местах. Биографии по-прежнему лежали в шкафу. Глупо было так нервничать. Я заперла шкаф и уже выходила из комнаты, когда появился привратник. Да, Дотти и в самом деле наведывалась в мое отсутствие.

— Она ждала в моей комнате?

— Нет, мисс. Вы же наказывали последний раз, как дама вас тут дожидалась, чтобы больше к вам в комнату никого не пускать.

— Большое спасибо, Гарри. Я совсем об этом забыла. Вы всё сделали правильно. Большое спасибо.

Мой вопрос его озадачил, и я, чтобы сгладить впечатление, дала ему два шиллинга. Выбегая к такси, я снова подумала, что у меня начинают пошаливать нервы. После пропажи «Уоррендера Ловита» я самым решительным образом предупредила не только Гарри, но также уборщицу и квартирохозяина, что запрещаю впускать к себе кого бы то ни было в мое отсутствие. Я решила взять себя в руки и собраться с духом.

Мы отправились в «Горгулью». Я заказала мятный ликер, а Уолли — виски. В заведении находились три незнакомые нам компании, а в темном уголке за рюмкой водки сидел в полном одиночестве какой-то худосочный юноша. Я присмотрелась — это был Серж Лемминг.

— Вон того парнишку в углу, — сказала я Уолли, — зовут Серж Лемминг.

Уолли это чрезвычайно развеселило.

— Он пишет под псевдонимом Леандр. Он поэт.

Пока я говорила, Серж посмотрел в нашу сторону, и я ему помахала.

— Хочешь, пригласим его к нам за столик? — спросил Уолли.

— Хочу.

Серж немедленно принялся строить Уолли глазки, жестикулировать своими слабыми ручками и как-то подергиваться. Уолли принимал эти знаки внимания весьма благосклонно.

— Мой друг, — сообщил Серж, — уехал в Ирландию на три недели. — Он сидел, повернувшись к Уолли лицом на три четверти, следовательно, на столько же ко мне — спиной. Уолли спокойно пересел, так что Серж и мы оба оказались друг к другу лицом. — Он подарил мне этот галстук. Вам нравится?

— Весьма эффектно, — ответил Уолли и повел светскую беседу, так ее поворачивая, что Сержу волей-неволей пришлось уделять какое-то внимание и моей особе. Серж совершенно не замечал этих маневров: при искреннем благорасположении ко всем присутствующим он в данный момент целиком и полностью был сосредоточен на Уолли.

Но когда я на минутку завладела вниманием Сержа, я воспользовалась этим и без всяких околичностей спросила:

— Скажите, Серж, Лесли взял ключи от квартиры Дотти с собой в Ирландию?

— Нет, лапушка, — сказал он. — Лесли оставил их на нашем туалетном столике, где они и лежат. А что?

Тут я объяснила им обоим, как мне необходимо получить эти ключи в глубокой тайне, потому что я хочу проникнуть к Дотти в квартиру, чтобы оставить там для нее один маленький сюрприз. Уолли я сообщила, что друг Сержа — мой старинный приятель, а Дотти — его жена и тоже моя приятельница. К тому моменту, как мы с Уолли допили свои рюмки и одновременно просигналили друг другу «Встаем и уходим», Серж обещал одолжить мне ключи, навек сохранив это в глубокой тайне. В ту ночь я уснула, так и не надумав, кого бы попросить сводить Дотти в театр. Я не забыла о Солли: у него было два свободных вечера в неделю. Мой милый Солли, неизменно добрый и обязательный, мне не хотелось становиться ему в тягость. Эти два вечера, скорее всего, были нужны ему самому. Кроме того, он был поэтом, и притом настоящим. Тут я сообразила, что Солли в любом случае не подходит: он не нравился Дотти. Уговорить ее сходить с Солли в театр почти безнадежное дело. Я вспомнила, что оба раза, когда они с Солли встречались, она потом спрашивала, что я в нем нахожу. Этого я понять не могла, потому что все мои остальные друзья, включая Лесли, любили Солли. Она заявила, что, по ее мнению, Солли привлекателен, но вульгарен. Солли не давал ей ни малейшего основания так говорить. Он позволял себе браниться и богохульствовать только в компании самых близких и доверенных друзей; в Доттином же присутствии он не сказал ничего такого, что могло бы ее возмутить. Я сказала, что не знаю другого человека, у кого в душе было бы меньше вульгарности.

— Ну, — заявила Дотти, — я говорю не о духовной вульгарности.

— А разве есть еще какая-то другая вульгарность? — сказала я, на что, вероятно, можно было бы и возразить. Но Дотти оставила мой вопрос без ответа, видимо почувствовав, что в споре я могу взять верх, хотя бы только на словах.

Итак, я отошла ко сну, размышляя о том, что в Солли нет ни грана той вульгарности, какой отличалась Дотти, Английская Роза.

Утром я проснулась с точно разработанным планом действий. Я дважды принимала решение не возвращаться на Халлам-стрит, и вторично мне приходилось туда идти.

Мне нужно было связаться с Эдвиной. Дозвониться до нее у меня было мало шансов. Всякий раз, как я звонила в нерабочее время, Берил Тимс или сэр Квентин находили отговорки — она у них обычно либо спала, либо не очень хорошо себя чувствовала. Если она сама хотела связаться со мною в субботу или воскресенье, это было легко: у ее постели стоял телефон, а иногда сиделка звонила по ее поручению.

Значит, мне нужно было видеть Эдвину. К тому же имелся великолепный предлог зайти на Халлам-стрит — лично подать заявление об увольнении по всей форме, получить расчет и забрать медицинскую страхкарту, обклеенную изнутри гербовыми марками, как стенки кукольного домика — игрушечными обоями, и прочие бумажные доказательства моего существования, вроде налоговой декларации. Все это я собиралась затребовать по почте — до того, как проснулась с уверенностью, что должна повидаться с Эдвиной.

Утро выдалось дождливое и довольно холодное; была суббота.

— Сэр Квентин отбыл в свое поместье в Нортумберленде, — объявила Берил Тимс, когда я пришла к ним около десяти часов. Сэр Квентин неизменно именовал загородные дома или дома за границей «поместьями». — Он отбыл в половине девятого на своей машине.

— Где он достал бензин? — сказала я резко. Бензин все еще отпускали по карточкам, отменить которые должны были в этом месяце, но позже, а точно — двадцать шестого числа. Я запомнила эту дату, потому что обещала Уолли провести с ним субботу и воскресенье в Марлоу, где у него был домик и куда он собирался повезти меня на двадцать седьмое и двадцать восьмое в своем автомобиле, чтобы отпраздновать этим отмену ограничений на горючее. Но пока они действовали и были очень суровыми: несколько видных лиц угодили в тюрьму за их нарушение. Так что мой вопрос «Где он достал бензин?» был довольно паскудным вопросиком, в нем просквозила грозная гражданская добродетель, с которой в те дни постоянно взывали обозленные и обиженные. Берил Тимс заволновалась.

— Я знаю, то есть я совершенно уверена, — забормотала она, — что у сэра Квентина имеются дополнительные карточки. Их просто не может не быть — ведь на его несчастную мать тоже что-то полагается, разве не так?

— Ах, так он взял с собой леди Эдвину?

— Нет, она сейчас завтракает.

— Тогда он не имел права пользоваться ее карточками, или я ошибаюсь? — сказала я. — С этим придется разобраться, — продолжала я голосом, от которого даже мне самой стало не по себе. — Да и была ли в этой поездке такая необходимость? Выясним.

Я прошла мимо Берил прямо к кабинету. Двери были заперты — запоздалая предосторожность.

— Сэр Квентин, — сказала Английская Роза (на ней был купленный к пасхе гарнитур отвратительного розового цвета), — оставил четкие распоряжения не пускать вас к нему в кабинет. Если не ошибаюсь, сэр Квентин послал вам письмо с отказом от места. У него теперь новая секретарша, и эта дама приступает к своим обязанностям с понедельника.

— Хорошо, я повидаюсь с леди Эдвиной, — сказала я, свернув в коридор, что вел к ее комнате. Берил от меня не отставала:

— Сэр Квентин велел мне, если вы позвоните или придете, попросить вас немедленно вернуть работу, которую вы забрали к себе. Ее не следовало выносить за стены этого дома.

Я подошла к комнате Эдвины. Берил вцепилась мне в руку.

— Вы можете, — сказала она, — повидаться с леди Эдвиной. Вы можете даже, — сообщила она, — взять ее завтра к себе, чтобы дать отдохнуть сиделке Фишер. У леди Эдвины наблюдается учащение непроизвольных мочеиспусканий, врач предписал беречь ее от волнений и неприятностей, и только по этой причине вам дано разрешение с ней встречаться — при условии, что она ничего не будет знать о ваших разногласиях с сэром…

Именно в эту минуту сиделка открыла дверь.

— Флёр! Доброе утро, — сказала она, а леди Эдвина завопила из постели:

— Милости просим на чай с гренками! Тимс, будьте добры — свежего чая и чистую чашку.

— Уже четверть одиннадцатого, — заметила Берил.

— Чаю, и поживее! — взвизгнула Эдвина.

— Я схожу приготовлю, — сказала мисс Фишер.

Я присела на постель к Эдвине, она намазала мне маслом гренок и тихо сказала со множеством нелепых ужимок:

— Он завел новую секретаршу.

— Дотти?

— А кого же еще! Ха-ха. Тимс он приказал сжечь гранки какой-то книги. Пепел она спустила в унитаз. Развела грязищу, черным-черно.

Я вплотную к ней придвинулась и очень ясно и отчетливо проговорила несколько фраз. Я сказала:

— Слушайте, Эдвина, мне нужно, чтобы вы хорошо все усвоили. Завтра днем мне необходимо часа на три избавиться от Дотти. Я скажу, что завтра у меня никак не выходит взять вас к себе. Если мисс Фишер начнет предлагать пожертвовать своим свободным днем, не соглашайтесь ни в какую. Требуйте Дотти. Устройте тарарам, чтобы Дотти пришлось явиться. И смотрите — продержите ее здесь никак не менее трех часов.

Глаза у старухи загорелись, рот превратился в большое «О», она трясла головой в такт моим предложениям. Она усваивала.

— Пока Дотти будет с вами, притворяйтесь больной. Заставьте ее позвонить вашему врачу. Если его не окажется дома, пусть вызывает другого. Не стесняйтесь лишний раз намочить панталоны. Во что бы то ни стало заставьте Дотти сидеть с вами и не отпускайте ее.

Она кивнула.

— Три часа.

— Три часа, — сказала Эдвина.


Когда я на другой день пришла к Дотти в два часа с хозяйственной сумкой, я позвонила в квартиру — убедиться, что там никого нет. Никто не ответил. Открыв дверь ключом, я вошла и закрыла ее с внутренней стороны.

— Обвиняемая прекрасно знала расположение комнат, — сказала я про себя, направившись прямиком в ванную, где страшилась найти в унитазе следы пепла от бумаги. Следов не было. Я прошла в спальню, сняла пальто и положила на кровать вместе с сумкой. В сумке у меня лежал маленький подарок, обернутый в розовую бумагу, — шелковый, ручной вышивки футляр для носовых платков, которым я ни разу не пользовалась и который более подходил Английской Розе, нежели таким, как я. Если б меня здесь застукали, я собиралась предъявить футляр в виде алиби.

В спальне я бросилась к ее письменному столу. Из пишущей машинки торчал заправленный лист бумаги: Дотти, судя по всему, печатала набело с испещренной поправками рукописи, лежавшей на столе в раскрытом скоросшивателе. На рукописи было бы интересно задержаться — это был определенно роман Лесли; я глянула на обложку скоросшивателя, чтобы удостовериться, и, не мешкая, перешла к главному. На столе «Уоррендера Ловита» не было, не было его и в ящиках стола, в одном из которых я, однако, обнаружила письмо трехнедельной давности на бланке «Парк и Ревиссон Ланни». Оно начиналось с «Дорогая Дотти (если позволите)…». Читать его у меня не было времени, но какое-то суеверное чувство подтолкнуло меня убрать с постели пальто и сумку, чтобы к ним не пристала зараза. Я бросила их на пол и продолжала осмотр спальни. В шкафах, на шкафах, под подушками, под матрацами. Под кроватью стоял чемодан. Я его выволокла. Дотти держала в нем летнюю одежду. «Уоррендера Ловита» нигде не было. Оставались гостиная, вторая спальня, которая заодно служила Лесли кабинетом, кухня и бельевой шкафчик в ванной. Я перерыла шкафчик — ничего. Наиболее вероятным местом, как я чувствовала, был кабинет Лесли, поэтому я оставила его напоследок. Я начала перетряхивать гостиную — поднимала и клала на место подушки с дивана и кресел, смотрела за шторами и под штабелями старых журналов. Прошло около часа, и все эти привычные предметы, которых я касалась и под которые заглядывала, заронили у меня сомнение в том, что Дотти — несносная, но давно и хорошо знакомая моя Дотти — вообще взяла мою рукопись.

Я разделалась с гостиной, расставив все по местам, и вышла в маленькую прихожую, чтобы пройти в кабинет Лесли — дверь туда была распахнута настежь, являя взору разбросанные бумаги и полки с книгами — зрелище, привычное мне еще со старых времен. Помнится, я даже успела обвести комнату взглядом. Но, минуя прихожую, я заметила под пальто, висевшими у дверей на двух крючках, черную Доттину сумку с выглядывающим из нее вязаньем — уголком красного шарфа. Я вернулась в прихожую. Что-то мне подсказало, что сумку нужно проверить; Дотти наверняка явилась со своим вязаньем в тот вечер, когда ждала у меня в комнате и… Но я уже нащупала пачку размером с лондонскую телефонную книгу — она выпирала на дне этой мерзкой черной сумки. В одну секунду я извлекла пачку на свет, а в другую развязала ее. Мой «Уоррендер Ловит», мой роман, мой Уоррендер, Уоррендер Ловит; мои листы форматом 13x16 дюймов с первыми главами — когда-то я их порвала, потом склеивала; мой «Уоррендер Ловит», мой, собственный. Я прижала рукопись к сердцу. Я поцеловала ее. Я пошла в спальню Дотти и уложила рукопись в свою хозяйственную сумку. Со стола у Дотти я взяла стопу писчей бумаги и засунула на дно ее сумки, аккуратно расположив вязанье поверху. Я надела пальто, взяла в руки собственную сумку и внимательно осмотрела квартиру — все ли на месте. Я расправила покрывало на ее отвратительной кровати, выпустила себя из квартиры и, столь счастливая, пошла своей дорогой.


Я не знаю ни одного художника-творца, кто на своем жизненном пути хотя бы раз не столкнулся с абсолютным злом, воплотившимся в форме болезни, несправедливости, страха, угнетения или любой другой напасти из тех, что могут обрушиться на живого человека. Обратной закономерности не существует: я хочу сказать, что страдают и постигают зло не одни художники. Но мне представляется истиной, что не жил еще такой художник, который бы не испытал, а затем и не признал нечто, сперва до того невероятно злое, что усомнился в его существовании, впоследствии же настолько неоспоримо сущее, что убедился в его истинности. Мне до смерти хотелось поскорее заглянуть в Пандорин ящик сэр-квентиновских биографий. Но сначала требовалось позаботиться о распечатке на машинке «Уоррендера Ловита». Этим нужно было заняться немедленно — я решила не спускать глаз с романа, пока не обзаведусь достаточным количеством копий, чтобы послать издателю. За дело я принялась в то же воскресенье, едва успев вернуться к себе. По дороге домой, как мне помнится, я позвонила Солли.

— Рукопись снова у меня, — сообщила я. — Все гранки и машинописные экземпляры уничтожены. — И описала налет на Доттину квартиру.

Я поведала ему обо всем, как на духу. Он отнесся к моему рассказу очень серьезно, призвав пару-другую проклятий на головы Ревиссона Ланни, Дотти и сэра Квентина Оливера. Затем сказал, что уж нового-то издателя он мне как минимум добудет. Солли неизменно возлагал на «Уоррендера Ловита» большие надежды. Я же со своей стороны знала только одно — это моя, моя собственная, моя книга, и все равно считала «День поминовения», над которым начала работать, куда лучшим романом.

— Сообщи, когда подготовишь экземпляр для издательства, — сказал Солли.

Поэтому я продолжала печатать «Уоррендера Ловита». Текста я почти не правила, так что все сводилось к чисто механической работе. Я еще раз остановилась — позвонить на Халлам-стрит — справиться об Эдвине.

— У нее сегодня тяжелый день, — ответила миссис Тимc. — А сейчас я бегу, до свидания. — И повесила трубку.

Я выпила виски с содовой, съела яйцо-пашот и вернулась к своим трудам. В полночь я все еще печатала. Время от времени мне приходилось мыть руки — их постоянно грязнила копирка, поскольку я заложила три экземпляра. Где-то в районе двенадцати Дотти запела под окнами «За счастье прежних дней». Ее голос показался мне непривычно высоким.

Меня обуяло большое искушение вылить ей на голову кувшин воды, но желание поговорить с ней пересилило. Мне хотелось узнать, как она провела день с Эдвиной. Хотелось узнать про интрижку с Ревиссоном Ланни и что она может сказать о своей новой службе у сэра Квентина. Ко всему еще мне не терпелось выяснить, обнаружила ли она, что я вернула моего «Уоррендера Ловита».

Я ее впустила.

— Я вчера приходила, — заявила она, — но тебя не было.

В ее голосе прозвучал упрек, и это меня рассмешило.

— Не вижу тут ничего смешного, — заметила Дотти, снимая пальто и усаживаясь в мое плетеное кресло. Рукопись «Уоррендера Ловита» лежала на виду на письменном столе, а отпечатанные страницы, текстом вниз, образовывали стопку по другую сторону машинки. Я не собиралась прятать от нее рукопись, но в ту минуту она ее просто не заметила.

— Ну и задала же мне жару эта мерзкая старуха, — пожаловалась Дотти.

— Что ж, придется тебе к этому привыкать, — сказала я. — В каком-то смысле Эдвина тоже часть твоих служебных обязанностей.

Я видела, что Дотти возбуждена и встревожена. Ее била дрожь. Мне даже стало ее немножечко жалко.

— Я не об обязанностях пришла разговаривать, — ответила Дотти. — Я еще вчера вечером приходила. Приходила сказать, что сэр Квентин требует вернуть биографии. Мне предстоит с ними работать. Отдай мне их, будь добра.

— И ты явилась сюда среди ночи, чтобы их получить? Ты что, не видишь, что я занята?

— Налей мне выпить, — попросила Дотти. — Я пришла попросить писчей бумаги. У меня кончилась, а я перепечатываю роман Лесли. Готова поклясться, что была непочатая стопа, но найти не могу. Должно быть, оставила в магазине. А с перепечаткой нельзя тянуть — Лесли завтра вечером возвращается из Ирландии. Он собирался пробыть там три недели, но ты же его знаешь. Завтра мне будет недосуг покупать бумагу — я с утра приступаю к работе. Да, книгу Лесли, вероятно, будут печатать «Парк и Ревиссон Ланни».

Я дала ей виски с водой и сказала:

— Ты уверена, что тебе следует пить? Ты не заболела?

Она не ответила — ее взгляд был прикован к «Уоррендеру Ловиту».

— Что это? — спросила Дотти.

— Распечатываю свой роман: от старых экземпляров ничего не осталось.

— Какой роман?

— Да все тот же — «Уоррендер Ловит».

— Откуда он у тебя? — спросила Дотти.

— Дотти, — сказала я, — не сходи с ума. Как то есть — откуда у меня мой роман?

— Ты сколько сделала рукописных копий?

— Умоляю, — сказала я, — не будь занудой. Лучше расскажи о своих делишках с Ревиссоном Ланни.

Она поставила стакан на пол, расплескав виски.

— Ты не понимаешь, — сказала она, — чем порой приходится жертвовать женщине ради мужчины. Ты жестокая. Злая. Сходила бы ты к священнику.

Что ж, сходить к священнику — хорошее дело, когда на душе грех. Но в жизни писателя очень редко бывают такие положения, о которых хоть с какой-то пользой можно поведать священнику. К священнику обращаешься, когда страшишься за собственную бессмертную душу, а не тогда, когда тебе угрожают чужие грехи. Я заявила Дотти:

— Мне идти к священнику из-за тебя или, к примеру, из-за сэра Квентина, — то же самое, что обращаться к врачу по поводу твоих легких или его почек. Тебе бы самой сходить к священнику.

— И схожу, когда все это кончится, — ответила Дотти. — Лесли нужен издатель.

Ее здорово трясло.

— К врачу бы тебе сходить, — сказала я.

Она выплеснула остатки виски на мои отпечатанные страницы. Я промокнула их тряпкой, как смогла, и сказала:

— Это сэр Квентин присоветовал тебе спутаться со стариком, правда?

— Сэр Квентин, — возразила она, — гений и прирожденный вождь. А теперь отдай биографии, и я пойду.

— Ты-то пойдешь, — сказала я, — но биографии останутся, пока я не выберу времени основательно их изучить. Мой «Уоррендер Ловит» перекочевал в эти биографии целыми кусками. Сперва я извлеку из них то, что мое, а уж потом верну остальное.

— Ну и стерва же ты, — заявила Дотти.

Тут меня что-то подтолкнуло спросить:

— Ты принимаешь пилюли?

— Какие пилюли? — переспросила Дотти.

— Наркотические.

— Только чтобы согнать вес, — ответила Дотти.

— По назначению врача?

— Нет, знакомые снабжают.

Я аккуратно сложила полстопы писчей бумаги и отдала Дотти. И сказала ей, что она дура.

— Ты бесишься, потому что я заняла твое место, — ответила она.

Я сказала, что это только справедливо, все, что она сделала, только справедливо, потому что я в свое время заняла у нее мужа. Но она дура, если не развяжется с «Обществом автобиографов».

— А кто первый меня к ним привел? — спросила Дотти.

— Я, и очень об этом жалею. Но я порвала твою биографию, как только поняла, что дело нечисто.

— Мне нравится спать с Ревиссоном Ланни, — сообщила Дотти.

— Уходи, мне еще много нужно сделать. Время позднее.

— У тебя не найдется чашки какао?

Я приготовила ей какао. Я отдала ей вышитый футляр для носовых платков, который не пришлось оставлять у нее в квартире.

— Ну почему тебя так и тянет в писательницы? — спросила Английская Роза. — Мы же прекрасно ладили, и Лесли тоже был твоим другом. Но из-за этого твоего бредового романа — сэр Квентин утверждает…

— Вон! — сказала я шепотом, чтобы не будить весь дом. На этот раз она ушла.

Загрузка...