Я заметила признаки вырождения у членов «Общества автобиографов» именно в конце января 1950 года, через неделю после того, как закончила книгу. Из-за гриппа я чувствовала себя неважно, но радовалась жизни, оставив завершенный труд за плечами. Я не особо надеялась на успех «Уоррендера Ловита», однако уже замыслила книгу получше. Солли подыскал другого издателя вместо того, чей договор облил тогда таким презрением. Новым издателем оказался пожилой человек по имени Ревиссон Ланни. Голова у него была круглая, лысая и сияющая — из тех, какие обязательно хочется погладить, когда их владельцы садятся впереди в театре или церкви. Он сказал, что «Уоррендер Ловит», по его мнению, «роман довольно зловещий, особенно в местах легкомысленных», и что «нынешняя молодежь духовно больна», однако, как он полагает, фирма может издать книгу себе в убыток, рассчитывая со временем получить от меня что-нибудь получше. Он вручил мне лист с отпечатанным текстом, как он выразился, договора по принятой форме, и договор этот был не так уж и плох, хотя и не очень хорош. Правда, как я позже установила путем личного шпионажа, у его фирмы «Парк и Ревиссон Ланни» имелся печатный станок, на котором они оттискивали для каждого автора, с учетом того, сколько можно с него урвать, индивидуальный «договор по принятой форме». Но Ревиссон Ланни подкупил меня, рассказав забавный случай из своей юности. Он служил посыльным в литературном еженедельнике, и его как-то послали на станцию подземки «Холборн» встретить У. Б. Йейтса:
— Вижу мужчину в черной накидке. Спрашиваю: «Вы — поэт мистер Йейтс?» Он остановился, воздел руки и произнес: «Поэт!»
Но эти дела относились к области прошлого, и я, подписав договор, распрощалась с Ревиссоном Ланни до новой встречи. «Уоррендер Ловит» должен был выйти в июне, и мне оставалось лишь дождаться гранок. В конце января я снова начала ходить на службу к сэру Квентину и, можно сказать, думать забыла про этот роман.
Гранки пришли в марте, и, снова встретившись с «Уоррендером Ловитом», я, оказывается, так от него отвыкла, что не смогла заставить себя читать гранки на предмет опечаток. Вместо этого мы с Солли в один прекрасный день отправились в Сент-Джонс-Вуд навестить знакомую супружескую пару: Тео и Одри; каждый из них уже опубликовал свой первый роман и, стало быть, занимал в нашей литературной иерархии более высокое место, чем мои непечатавшиеся знакомые, с которыми я обычно встречалась на поэтических чтениях в Этикал-Чёрч-Холле. Тео и Одри согласились прочесть за меня гранки. Я наказала им ничего не менять, только исправить орфографические ошибки.
И отдала им гранки романа.
Добрые они были люди.
— Ты будто чего боишься, — заметил Тео. — В чем дело?
— Она и в самом деле боится, — сказал Солли.
— Боюсь, — сказала я, но не стала ничего объяснять.
— Служба действует ей на нервы, — сказал, как отрезал, Солли.
Когда мы собрались уходить, Одри вручила мне сверток с оставшимися от чая булочками и бутербродами.
За два месяца, прошедших с конца января, члены кружка сэра Квентина чем далее, тем больше напоминали мне разбомбленные остовы зданий, что все еще портили перспективу лондонских улиц. С каждым месяцем руины ветшали — как и наши автобиографы.
Дотти этого не замечала.
— Вы и вправду думаете, что миссис Уилкс в здравом рассудке? — спросил меня сэр Эрик Финдли.
Я сочла за благо ответить:
— Если бы знать, что это такое — здравый рассудок.
У него был испуганный вид. Позавтракав, мы пили кофе в дамской гостиной клуба «Бани», который после пожара переехал в помещение другого клуба — по-моему, «Консерваторов».
— Что такое здравый рассудок? Вот, скажем, у вас, Флёр, здравый рассудок, и все это знают. Дело в том, что на Халлам-стрит поговаривают… Вам не кажется, что всем нам давно пора выяснить отношения друг с другом? Один хороший скандал предпочтительней того, что с нами сейчас происходит.
Я сказала, что меня не прельщает мысль об одном хорошем скандале.
Сэр Эрик помахал рукой, кротко приветствуя средних лет мужчину и женщину, что вошли и заняли места на диване в противоположном конце комнаты. К ним не замедлили присоединиться другие. Сэр Эрик делал ручкой и раскланивался в их сторону со свойственным ему робким видом, словно жестикулируя по ходу приятной беседы о Лондонском филармоническом оркестре, о розыгрыше Челтнемского золотого кубка[15] или даже о моей привлекательности — вместо нашего неприятного разговора о том, что стряслось с «Обществом автобиографов». Я жалела, что природа не наградила меня дурным глазом, чтобы я могла сглазить Эрика Финдли в отместку за дурацкие жалобы, с какими он ко мне полез, пригласив на завтрак в свой клуб.
— Один хороший скандал, — говорил он с блеском в робких глазках. — Миссис Уилкс утратила здравый рассудок, но вы, Флёр, своего не утратили, — заявил он, словно в этом кто-то сомневался.
На меня напал страх, но я знала, что могу с ним справиться. Я понимала, что нужно спокойно застыть, как при появлении опасного зверя. Ко мне возвратилась атмосфера «Уоррендера Ловита», но гротескно сгущенная, без размеренных интонаций романа. Когда я начала писать, мне говорили, что я преувеличиваю в своих книгах. Никаких преувеличений в них отроду не бывало, а только различные оттенки реализма. Сэр Эрик Финдли был сама реальность, когда сидел со мной на диванчике и жаловался, что миссис Уилкс не сумела по достоинству оценить последний кусок его автобиографии с описанием военной службы и, значит, потеряла рассудок. Миссис Уилкс, сказал он, только и думает, что про ту дурацкую школьную историю, когда он был с другим мальчиком, а думал об актрисе.
— Миссис Уилкс твердит про это как заведенная, — сказал Эрик.
— Не надо было об этом писать, — сказала я. — Автобиографии — вещь опасная.
— Ну, Флёр, многие из них — ваших рук дело, — заметил он.
— Но не опасные признания. Только смешные куски.
— Сэр Квентин требует, — сказал он, — полной откровенности.
Он показал на крохотный кусочек сахара у меня на кофейном блюдечке. Нет, сказала я, не хочу. Он опустил сахар в маленький конверт, что носил при себе для таких случаев, и спрятал в карман.
— Говорят, карточки на сахар отменят через три месяца, — сообщил он возбужденным шепотом.
В тот же вечер я услыхала от Дотти:
— Вполне понимаю Эрика. Миссис Уилкс помешалась на сексе. Не верю я, что ее до бегства из России изнасиловал солдат. Она выдает желаемое за действительное.
— Мне все равно, кто из вас что сказал или сделал. Просто мне обрыдли все эти сплетни, подначки, интриги среди пакостников-автобиографов.
— Сэр Квентин требует полной откровенности, и, по-моему, так нам всем нужно быть друг с другом откровенными, — заявила Дотти.
Я поглядела на нее, словно видела первый раз в жизни.
Мэйзи Янг разыскала мою нору и как-то в воскресенье пришла ко мне — это было за несколько дней до завтрака с сэром Эриком Финдли. Как выяснилось, она тоже явилась с жалобами, хотя сперва даже не хотела входить в комнату — она заглянула на минутку возвратить книгу и внизу-де ее ждет такси. Такси мы отпустили.
— Что за восхитительная комнатка-крохотулечка, — сказала Мэйзи, — такая игрушечная.
Сама она занимала лучшую половину дома на Портман-сквер, а другую половину сдавала жильцам. Думаю, ее ошеломила захламленность комнаты, где проходила вся моя тогдашняя жизнь; ее поразило, как это человек выкраивает место для умственного труда, если приходится существовать в обществе газовой конфорки для стряпни, дивана-кровати для сидения и спанья, оранжевой коробки под продукты и посуду, таза для постирушек, стола, чтобы за ним есть и на нем писать, пары стульев, чтобы на них сидеть или, как случилось в тот момент, развешивать стиранное белье, углового шкафчика для одежды, стен, увешанных книжными полками, и пола, уставленного стопками книг, которые мешали ходить. Все это Мэйзи, державшая сумочку, как поводья, вобрала в себя, обведя комнату таким ошарашенным взглядом, точно ее только что вторично сбросила лошадь. Одна лишь доброта, думается, заставляла ее повторять:
— Игрушечная, игрушечная, и в самом деле… в самом деле… Я не знала, что можно встретить такое.
Я убрала белье с одного из двух стульев и усадила Мэйзи, подсунув два тома «Британской энциклопедии» и полного Чосера вместо скамеечки под ее бедную, заключенную в клетку ногу, как я делала для Эдвины и для Солли Мендельсона, когда они меня навещали. Мэйзи любезно приняла мои хлопоты. Я села на диван и улыбнулась.
— Я хотела сказать, я не знала, что такое можно встретить в Кенсингтоне, — пояснила Мэйзи. — То есть в Кенсингтоне в наше время. Так вы сюда привозите леди Эдвину?
Я сказала: да, иногда, и занялась приготовлением чая — к повторному изумлению Мэйзи в Стране Чудес, так что мне пришлось ее уверять, что у меня нередко бывает за раз много гостей, человек пять-шесть и даже больше.
— Как вы сами-то ухитряетесь быть такой чистенькой? — спросила Мэйзи, глядя на меня другими глазами.
— Тут на каждом этаже ванная. Принять ванну — четыре пенса.
— Всего-то?
— Более чем достаточно, — сказала я и объяснила ей, как домовладельцы наживаются на пенсовых счетчиках в ванных и шиллинговых в комнатах, потому что газовая компания выплачивает им разницу при каждом очередном расчете, жильцы же этих денег не видят.
— Полагаю, — заметила Мэйзи, — домовладельцам тоже причитается своя доля прибыли.
Я поняла, на чьей она стороне, и, хотя она обвела комнату вопрошающим взглядом, не стала просвещать свою гостью относительно квартплаты, дабы не услышать восклицания о ее чудовищной дешевизне.
— Сколько книг — и вы их все прочитали? — спросила она.
При всем том она мне очень нравилась. Просто грубые факты нищенского житья были ей неизвестны, как, впрочем, и большинство прочих фактов, а не то чтобы она стремилась произвести впечатление. Итак, Мэйзи поудобнее устроилась с чашкой чая и печеньем и приступила к тому, с чем пришла.
— Отец Эгберт Дилени, — заявила моя красавица гостья, — считает, что Сатана — это женщина. Он чуть ли не в открытую сказал мне об этом. Думаю, его следует попросить выйти из «Общества». Он наносит оскорбление женщинам.
— Похоже на то, — сказала я. — Вот вы его и попросите.
— А мне кажется, что именно вам, Флёр, как секретарю, нужно поговорить с ним и доложить о результатах сэру Квентину.
— Но если я ему заявлю, что Сатана мужского пола, он решит, что это наносит оскорбление мужчинам.
Она заметила:
— Я лично не верю в существование Сатаны.
— Вот и прекрасно, — сказала я.
— Что прекрасно?
— Раз Сатаны не существует, так не все ли равно, в каком роде о нем говорить?
— Но мы-то говорим об отце Дилени. Знаете, что я думаю?
Я спросила, что же она думает.
— Отец Дилени и есть Сатана. Собственной персоной. Вам следует обо всем доложить сэру Квентину. Сэр Квентин требует полной откровенности. Пришло время раскрыть карты.
И все равно Мэйзи Янг мне нравилась — в ней чувствовалась свобода, о которой она и не подозревала; к тому же, сидя вот так у меня в комнате, она напомнила мне Марджери из «Уоррендера Ловита». Но в ту минуту я не стала задерживаться на этом сходстве — я раздумывала над словами «Сэр Квентин требует полной откровенности». Они запали мне в голову, и, когда через несколько дней сэр Эрик дважды повторил их в своем клубе, я убедилась, что сэр Квентин Оливер уже задал тему своему оркестру из кретинов автобиографов. Но тогда, когда мы с Мэйзи сидели у меня в комнате, ее «Сэр Квентин требует…» всего лишь вызвало у меня раздражение.
— Полная откровенность — вечная ошибка среди друзей, — сказала я.
— Понимаю, чтó вы имеете в виду, — сказала Мэйзи. — Вы даете понять, что рады меня видеть, хотя вам и не нравится, что я к вам пришла. Для вас я всего-навсего калека и зануда.
Я ужаснулась: не успела она отнести на собственный счет сказанную мной общую фразу, как и впрямь превратилась в жуткую зануду, притом не только на это время, но на близкое и далекое будущее, и от такого представления о будущей Мэйзи у меня внутри все оборвалось. За одно мгновение она, казалось, утратила всю свою свободу, о которой, скорее всего, так бы никогда и не догадалась. Я сказала:
— Ну, Мэйзи, ничего я такого не думала. Я говорила в общем смысле. Откровенность, как правило, эвфемизм для обозначения грубости.
— Нужно быть откровенной, — сказала несчастная девушка. — Я знаю, что я калека и зануда.
Я молилась, чтобы зазвонил телефон или хоть кто-нибудь завернул ко мне, но телефон молчал, и никто не пришел в эту минуту. Я пробормотала что-то в том смысле, что физическое увечье нередко привлекает к себе. Она резко возразила, что предпочла бы воздержаться от обсуждения ее интимной жизни. Это положило конец откровенности с моей стороны.
Тут Мэйзи взяла в руки книгу, которую пришла мне возвратить, — взятый в библиотеке томик «Оправдания» Джона Генри Ньюмена.
— Сэр Квентин одолжил мне свой экземпляр, — сказала Мэйзи.
Она смотрела на меня, но меня не видела. На какой-то миг я сама себе показалась серым вымыслом, «я» повествования от первого лица, чья внешность, по мнению романиста, не заслуживает описания. Понятно, я все еще не успела оправиться после гриппа. Мэйзи полистала «Оправдание» и нашла место, которое хотела мне прочитать. В этом отрывке — он где-то в самом начале книги — Ньюмен рассказывает о своих детских религиозных переживаниях. Ему мнилось тогда, что он избран для славы вечной. Сама вера в такое избранничество, как он пишет, постепенно поблекла, однако успела повлиять на его воззрения в ранней юности, «…а именно: обособив от вещей окружающих, укрепив в недоверии к реальности материальных явлений и утвердив в представлении о двух — исключительно двух — верховных и ослепительно самоочевидных существованиях — моем и моего Создателя…»
Окончив читать, Мэйзи произнесла:
— Я считаю, что это очень, очень прекрасно и так истинно.
Теперь я разозлилась. Меня разбередило сознание того, что последние три с половиной года я потратила на изучение Ньюмена, его проповедей, его эссе, его жизни и его теологической системы, причем сделала это безвозмездно, пожертвовав удовольствиями и радостями, каких мне в жизни больше не выпадет, тогда как Мэйзи до своего несчастного случая тратила время на выезды в свет да на верховые прогулки в парках загородных поместий, возвращенных правительством с окончанием войны их прежним владельцам, а после несчастного случая — на разработку вместе с друзьями своих совершенно диких теорий Космоса. Отказ от удовольствий, конечно, уже сам по себе — удовольствие, но сей неопровержимый довод в тот раз как-то ускользнул от меня; то, что Мэйзи прочла вслух этот широко известный отрывок из Ньюмена и сообщила мне, как это прекрасно и истинно, вызвало у меня сильнейшее раздражение. Я сказала:
— Ньюмен описывает переходную ступень.
— О нет, — возразила Мэйзи, — эта мысль проходит через всю книгу: о двух — исключительно двух — верховных и ослепительно самоочевидных существованиях — моего Создателя и моем.
И вдруг я поняла, что в определенном смысле она права, и весь замысел с Ньюменом, до тех пор казавшийся мне восхитительным, предстал передо мною в новом свете. До тех пор я питала к этому отрывку любовь верную и особую, будучи страстно убежденной в его силе и пригодности в качестве общечеловеческого идеала. Но по мере того, как Мэйзи произносила слово за словом, мне открывалось в нем чудовищное безумие, и я почувствовала отвращение, «…в недоверии к реальности… о двух — исключительно двух — верховных и ослепительно самоочевидных существованиях — моем и моего Создателя…» Я порадовалась, что у меня крепкие берцовые кости и надежная грудная клетка, а то откровение, подобно взрыву, разнесло бы меня на куски. Но я услышала свой сдержанный голос:
— От такого взгляда на жизнь отдает неврастенией. Это не более чем поэтический образ. Ньюмен был романтиком девятнадцатого века.
— Представьте себе, — заявила она, — еще живы те, кто помнит кардинала Ньюмена. Его считали ангелом.
— По-моему, — сказала я, — ужасна сама мысль о мире, в котором только два ослепительных и самоочевидных существования — своего создателя и свое собственное. Нельзя понимать Ньюмена в таком ключе.
— Это прекрасная мысль, очень прекрасная…
— Я жалею, что вообще посоветовала вам прочитать «Апологию». Это прекрасный образчик поэтической паранойи.
Разумеется, я упростила и передернула, но, чтобы опровергнуть идеи Мэйзи, мне было не обойтись без риторики.
— Первым упомянул мне про Ньюмена отец Эгберт Дилени, — сказала она. — Не представляю, чтобы этот гнусный тип мог по достоинству оценить эту книгу. Но верно и то, что вы тоже настоятельно всем нам советовали прочесть ее как образец автобиографии.
— Существование отца Эгберта Дилени для меня самоочевидно и ослепительно, — сказала я. — Как и ваше, и моего паршивца домохозяина, и всех моих знакомых. Нельзя жить с господом на «ты» и при этом сомневаться в подлинности всей остальной жизни.
— Вы рассказали сэру Квентину про свои взгляды? — спросила Мэйзи. — Потому что, — пояснила она, — сэр Квентин требует полной откровенности. Он сообщил, что всем нам предстоит изучить «Оправдание» как образец автобиографической прозы.
К этому времени я уже успокоилась и размышляла о том, от скольких неоплаченных сверхурочных я себя избавила, забыв напомнить им о Прусте с его придуманной автобиографией. Мне хотелось отделаться от Мэйзи и забыть про «Общество автобиографов» хотя бы до понедельника. Все они со своим сэром Квентином были листками бумаги, на которых я могла писать рассказы, стихотворения, все что угодно. Охваченная нетерпением и жаждой работы, я сказала Мэйзи, поглядев на часы, что мне нужно еще позвонить: «Силы небесные, опоздала!» — с этими словами бросилась к телефону и заказала номер Дотти. Ее не было дома. Я повесила трубку и сказала Мэйзи:
— Боюсь, упустила знакомую.
Она сидела, глядя в пространство, словно в каталептическом припадке, не обратив внимания на суету со звонком. Я решила, что ей нехорошо, но тут она заговорила как бы в трансе, и это навело меня на мысль, что она разыгрывает спектакль:
— Отец Эгберт Дилени — воплощение Сатаны. Вы мне поверите, Флёр, когда я скажу, чтó он о вас говорил.
Я сразу насторожилась:
— Что же он обо мне говорил?
Она снова погрузилась в прострацию. Я понимала, что выспрашивать ее сейчас глупо, но меня одолело смертельное любопытство.
Наконец она сказала:
— Ваш преподобный Эгберт Дилени, которого вы так ревностно защищаете, говорит, что вы обхаживаете леди Эдвину, чтобы она изменила завещание в вашу пользу. Он говорит, что Берил Тимс в этом убеждена. Вообще-то многие убеждены.
Я рассмеялась вымученным смехом — надеюсь, она не заметила.
— Отец Эгберт Дилени, — продолжала она, — говорит, что в противном случае вы бы не стали возиться с этой жуткой старой каргой, вывозить ее на прогулки и тратить на нее столько времени.
Я молилась, чтобы кто-нибудь мне позвонил или зашел проведать. То, что на молитву, по всей видимости, последовал почти мгновенный ответ, еще не доказывает ее действенности: было шесть вечера, а в это время любой знакомый мог позвонить или заскочить ко мне по дороге. Мэйзи говорила:
— Рано или поздно этот вопрос должен был возникнуть, согласны? Конечно, я считаю Эгберта Дилени законченным мерзавцем. В этом деле, Флёр, я целиком на вашей стороне, мне кажется, что вам, в сущности, вовсе не нужно объяснять, почему вы уделяете столько внимания противной старухе.
— Мне даже не нужно объяснять, почему я уделяю столько внимания вам, — сказала я. — Осмелюсь предположить, что вы умрете раньше, однако я не жду, чтобы вы мне что-то там отказали по завещанию.
— Ох, Флёр, как грубо, как жестоко с вашей стороны. И вы смогли мне такое сказать?! Как можете вы думать о моей смерти? Я же на вашей стороне, на вашей, я рассказала вам для вашего же…
Стук в дверь. Она приоткрылась, и в комнату, к моему удивлению, робко просунулся Леслин поэт, чье настоящее имя — Серж Лемминг — буквально отвечало его внешнему виду, так что он печатался под псевдонимом Леандр. До этого Серж был у меня всего один раз. Я сказала:
— А, Серж! Очень рада вас видеть. Входите!
Мое приглашение заметно придало ему бодрости. И он вошел — ослепительно самоочевидная мелкая бестолочь. Был он низенький, худосочный и растрепанный, лет двадцати; руки и ноги у него двигались как-то вразнобой — не то чтобы это требовало хирургического вмешательства, но в его сочленениях определенно была допущена ошибка. Его появление доставило мне беспредельную радость.
— Я просто подумал, может, Лесли случайно окажется у вас, — промямлил Серж.
— Ну, он, полагаю, подойдет через минуту-другую, — сказала я. Представив его Мэйзи, я тут же ввернула, что она, конечно, скажет спасибо, если Серж выскочит поймать ей такси.
Довольный, что пригодился, он немедленно засеменил на улицу. Мы спустились следом — я помогала Мэйзи, которая опиралась на трость, пропустив между пальцами ремешки от сумки. Она, вероятно, уходила от меня расстроенная, но я и не подумала выяснять. У подъезда я усадила ее в такси и, дрожа от холода, вернулась к себе в сопровождении Леслиного поэта.
В тот вечер мы пошли в паб, где собирались литераторы, выпили там светлого эля и съели по корнийскому пирожку; я обнаружила в своем два маленьких кубика вырезки, а Серж нашел всего один, угнездившийся меж ломтиками картошки внутри плотного конверта из теста. Но вот что самое любопытное: сейчас, когда я вспоминаю об этом, одна мысль о корнийском пирожке, тем более суточной давности, вызывает у меня отвращение, но тогда он показался мне восхитительно вкусным; и я задаюсь вопросом: что нашла я в этом корнийском пирожке? — примерно так же, как могла бы спросить себя сегодня: а что, собственно, привлекало меня в таком человеке, как Лесли?
Мы с Сержем сели за столик для двоих. У стойки выпивала пара известных поэтов, на которых мы поглядывали с почтительного расстояния, поскольку в их эмпиреи нам доступа не было. В тот раз это были, если не ошибаюсь, Дилан Томас и Рой Кэмпбелл, а может быть, Луис Макнис с кем-то еще; впрочем, не в них дело — главное, что обстановка была такая же приятная, как корнийские пирожки с пивом, и мы смогли поболтать. Серж поведал мне о своих многообразных заботах. Лесли три дня назад уехал с Дотти в Ирландию, обещал вернуться накануне вечером, но так и не объявился. В утешение он подарил Сержу серый шелковый галстук в синюю крапинку, который тот носил с видом одновременно гордым и грустным. С Сержем Леммингом у меня почти не было темы для разговора, но, помнится, уже одно то, что мы этим вечером посидели с ним в пабе, приглушило мою злость на Мэйзи Янг. Я порадовала его, заметив, что по-настоящему не считаю Лесли бабником. Мы согласились, что мужчины, как правило, чувствительней женщин, зато женщины, как правило, надежнее. Потом он извлек из кармана несколько мятых листков и прочитал стихотворение о лунном серпе, объяснив его сексуальную символику.
Я никогда не была о Серже высокого мнения — для этого он был слишком мал по всем статьям. Но в тот вечер, попрощавшись с ним и добираясь домой на подземке, я подумала: он же нормальный человек по сравнению с Мэйзи Янг и «Обществом автобиографов» в целом. Когда я доехала до «Кенсингтон-Хайстрит», на улице было холодно и дождливо, и я, столь счастливая, пошла своей дорогой.
Вот почему через несколько дней жалобы Эрика Финдли, которые мне пришлось выслушивать в его клубе, не застали меня врасплох и я смогла справиться с обуявшим меня страхом.