О чем думает река

Тюмень встретила усталых путников сутолокой, грохотом подвод по булыжным мостовым, брехом северных собак, сопением и шипением дымных труб каких-то заводиков и фабричонок. Беспризорные псы увязались за обозом и сопровождали его до самой пристани хриплым лаем.

Отвыкший от городского шума, от суеты, Крылов оглушенно смотрел по сторонам, не понимая, отчего это незнакомый город словно вздыбился, исходит в грохоте и криках, куда спешат люди с узелками, корзинами, зачем волокут за руки плачущих детей, сами тоже измученные и дерганые…

Оказалось, эти люди были переселенцами. И торопились они туда же, куда направлялся и обоз, к пристани, где они должны были сесть на пароход и плыть дальше.

Крылов знал о великом движении безземельных крестьянских семей из голодающих губерний Поволжья и центральной России. Знал, что движение это – на новые земли – поощряется государственными властями, что само по себе заселение пустующих пространств богатого дикого края есть дело чрезвычайной важности и необходимости. Но видеть вблизи это самое движение ему довелось впервые.

Из толпы пестро, разномастно и потрепанно одетых людей взгляд выхватывал лица, фигуры… Они врезались в память прочно, казалось бы, навсегда. Угрюмые, пьяные, веселые, бесшабашные, безразличные ко всему лица мужиков. Скорбные лики женщин, облепленных детьми. Темные и сморщенные, как печеная сибирская «яблочка», лица старух, изо всех сил поспешающих за своими детьми и внуками в страхе не потеряться бы, не отстать… Немудрящий, громоздкий скарб: подушки, сундуки, самовары, мешки – все это загораживало дорогу, мешало движению. На всем лежал отпечаток общей беды, которая гнала людей в неизвестность, торопила, заставляла бессмысленно метаться, ронять вещи, кричать на детей, друг на друга, громко призывать господа, сквернословить и плакать… Казалось, никто и ничто не сможет упорядочить эту толпу, понять ее стремления и надежды.

Но это только казалось. Едва толпа вытекла из многочисленных улиц и переулков на пристань, как обнаружилась и цель, и надежда ее: пароход «Барнаул» какого-то предприимчивого дельца Функе, чье имя красным маслом было выведено над гребными колесами. Как выяснилось позже, это было специальное судно для переселенцев, самое дешевое изо всех, курсировавших на линии Тюмень – Барнаул. К нему-то и рвались обнищавшие, впавшие в разорение из-за многодневной дороги люди, для которых бессмысленное сидение на берегу в ожидании следующего транспорта – без денег, без пищи, без работы – было равносильно гибели. Вот отчего посадка на «Барнаул» походила на сражение, на штурм укрепленной крепости безоружной армией. Крики, толчея, давка, слезы…

Смотреть на все это было тяжело.

В висках застучали молоточки. Крылов стиснул руками голову, желая приглушить разраставшуюся боль, и потерянно прислонился к дощатой изгороди, выделявшей территорию пристани из прочего пространства.

Здесь его и отыскали Пономарев с Габитовым.

– Порфирий Никитич, голубчик, что с вами? – в тревоге воскликнул Иван Петрович, бросаясь к нему. – Господи, да что же это такое?! Мы с Габитычем уж второй день вас встречаем! Ждем-ждем, а вас все нет… Чего не передумали… Аль на тракте что стряслось? Аль заболели? Слышим – прибыли. Обоз целехонек, возчики растения сгружают у багажной конторы – а вас опять нет! Господи…

– Погоди, Иван Петрович, – с трудом разлепил горячие веки Крылов. – Я сейчас… Нет ли у тебя попить чего?

– Сей момент! – обрадованно отозвался Пономарев. – Габитыч, подавай-ка сюда бутыль с квасом! Как чуяло мое сердце, в пристанском буфете запасся.

Молчаливый Хуснутдин, худой и высокий, словно жердина, темный и лицом, и глазами, и кожей, и стриженой головой, приблизился на зов и протянул зеленую бутыль.

– Что же ты, братец, пробку-то не ототкнул? – укоризненно прошептал ему Пономарев и зубами вытянул из горлышка бумажный кляп. – Ты, братец, завсегда укупоришь так укупоришь! После тебя хоть щипцами тяни.

Крылов жадно и крупно глотнул квасу, пахнувшего кислым хлебом и медом. Потом еще… И шумно, как бы освобождаясь от чего-то давящего, тормозящего внутри, выдохнул:

– Хорошо…

И улыбнулся ласково, чуть смущенно.

– Ну, здравствуй, Иван Петрович! – обнял одной рукой родственника, с преданной заботой глядевшего на него. – Ну, будь здрав и ты, Хуснутдин, – другую руку положил на крепкое, неровное, будто нешлифованный камень, плечо рабочего. – А вы все пикируетесь, друзья мои? Все вас мир не берет?

Скулы Габитова дрогнули, и по серым губам его скользнула короткая белозубая улыбка – только тем и проявил сдержанный татарин свою радость от встречи с хозяином.

Иван же Петрович сиял и глазами, и очками, и впалыми щеками, и улыбался радостно, и руками всплескивал: слава Господу, вновь они вместе, все преотлично! Он всегда так – и радуется шумно, от души, и тревожится по малейшему пустяку до отчаяния. Одинокий, не цепкий в жизни до беззащитности, старательный и бесполезный в практических делах, он души не чаял в Крылове, верил в него не раздумывая, стоял перед ним во всегдашней готовности повиноваться, спешить куда-то по малейшему его слову, жесту. Таков он, Пономарев, сорокалетний ребенок, всегда нуждающийся в ласке и покровительстве…

Крылов вздохнул, еще раз притиснул к себе плечи своих помощников и отпустил. Что, право, разрадовались? Ну, встретились, до Тюмени благополучно добрались… Ан впереди еще треть дороги. Как-то они, помощнички, специально высланные вперед, справились с заданием?

Словно догадавшись о его мыслях, Пономарев шутливо приложил руку к соломенной шляпе, вытянулся во фрунт.

– Разрешите доложить?

– Докладывайте.

– Билеты на пароход компании господ Курбатова и Игнатова приобретены. Второй класс. Багажные квитанции оплачены. Нумера в гостинице забронированы. Отправление же назначено завтрашним числом. Все!

– Отлично, Иван Петрович, – похвалил Крылов. – Значит, мы поспели вовремя?

– Вовремя, Порфирий Никитич, вовремя! – так и вспыхнул от похвалы Пономарев. – А я так волновался за вас, так ждал… Прошу пожаловать в гостиницу. Она тут же, на пристани, близенько!

– Как же груз? – озаботился Крылов, хотя ему до смерти хотелось поскорее умыться, привести себя в порядок, отдохнуть.

– А Габитов на что? – качнулся вперед татарин, показывая свою готовность проследить за разгрузкой и посторожить корзины.

– Что ж, пойдем в гостиницу, – согласился Крылов. – Вот только разочтемся с возчиками.

Прощание с артелью Семена Даниловича состоялось тут же, на пристани. Получив уговоренные деньги, возчики стащили с голов соломенные, валеные шляпы, «курашки», поломанные картузы – и в пояс поклонились хозяину.

– Не серчай, барин, коли што не эдак, – прогудел Семен Данилович. – Не поминай лихом.

– Что вы, братцы, – растрогался Крылов. – Что вы такое говорите, Семен Данилович? И поспели к сроку, и поклажа в сохранности… Я вам чрезвычайно благодарен!

– И мы премного довольны, – степенно ответил в свою очередь старшой. – Будет нужда… мы завсегда…

– Да, да, конечно! Будьте здравы. И спасибо за службу, – Крылов по очереди пожал мужикам тяжелые, будто свинцом налитые, узластые руки. – Вы уж сильно здесь, в Тюмени, не того… Соблазнов много, поостерегитесь.

– Да мы, конешно… Нешто не понимаем, барин, – забормотали мужики, хотя по их глазам было видно, что прямо отсюда устремятся они в долгожданный трактир. – Да нам и не можно… Лошадей куда ж…

Дольше других Крылов задержал в своей ладони узкую, холодную, как лед, руку Акинфия.

– Прощай, Акинфий. Да помни, что я говорил тебе. Понадоблюсь, ищи меня в Томске, в университете. Кто знает, может, пригожусь?

– Прощай, барин, – хмурясь отчего-то, пряча глаза, ответил паренек. – В каждой избушке свои поскрыпушки. У тебя своя дорога, у реки – своя, у меня – третья.

– Так ведь и дороги сходятся, – не согласился Крылов. – Экий ты, право, Акинфий.

– Каков есть.

С лёлей пообнимались троекратно, по-русски.

– Спасибо тебе, отец, за науку, за рассказы твои. Любопытно мне было с тобой, полезно, – сказал Крылов.

– Дак вить… оно так, – прослезился дедок. – Хороший ты барин, оно и любопытно. Може, не эдак выходило, не прогневайся А мы што, будем жить-поживать, мед-пиво попивать. Наше дело такое, где упал, там и вставай…

И он раскатился мелким дробным смехом, озаряя напоследок, полюбившегося барина доверчивой пустотой младенчески беззубой улыбки. Таким и запомнился.

Великий Сибирский тракт свел Крылова с людьми, ставшими за время путешествия близкими. Он же и разъединил их, уступая власть свою другой великой дороге – реке.

Номер в пристанской гостинице оказался вполне сносным. Даже с видом на Туру.

Крылов подошел к окну, распахнул. С заречных долин доносилось слабое дыхание сенокоса, затем оно пропало, сменившись душновато-кислой вонью дубленых кож.

– Закройте окно, Порфирий Никитич, – заботливо посоветовал Пономарев, готовя таз, кувшин, воду и полотенце. – Мы уж с Габитычем узнавали. Здесь как раз напротив кожевенные да овчинно-шубные заводы почитай со всей Тюмени собраны. Так что оно и понятно… Местные сказывают, даже купаться нельзя. Опасно! Накожную болезнь подхватить можно!

Крылов с сожалением прикрыл створки. Настроение, приподнятое было хорошим видом на реку, поугасло. И отчего же так получается неладно?! Человек и природа никак не могут ужиться друг с другом. Либо она его наказует стихиями, бурями да землетрясениями. Либо он ее изводит под корень… Что с этой бедной Турою станет лет через двадцать-тридцать? И рыба уйдет, и вода погибнет, от ядовитой грязи задохнется…

На высях нагорных свобода и воля!

Эфир не отравлен дыханьем могил;

Природа везде совершенна, доколе

С бедою в нее человек не вступил.

Шиллеровские стихи из «Мессинской невесты», запомнившиеся с юности, наполнились вдруг особым смыслом.

– …Дубленки здешние на всю Сибирь славятся, – спешил избавиться от груза добытых сведений Пономарев. – Тюменцы кожи-то выделанные в Барнаул поставляют. А там наловчились барнаулки шить. Видали, может? Модные нонче полушубочки! Вот приедем в Томской, получите жалование, и вам такую закажем. Модную да теплую.

– Да, да, Иван Петрович, непременно, – рассеянно ответил Крылов. – Что еще здесь имеется знаменитого?

– А ковры! – с готовностью откликнулся Пономарев, старательно поливая мимо рук. – Яркие-преяркие! И все цветами, букетами да бутонами по темному полю. Все мальвы да георгины… Мохровые ковры делают, с ворсом. И паласы безворсовые тоже. На паласах узор попроще: олени, кошки, собаки, кони. Но тоже ничего. И главное, екзотично! Чисто по-сибирски. Еще сундуки ладят кованые. Из кожи налима кошельки выделывают…

– От Маши не было писем? – прерывая падкого на экзотику Пономарева, спросил Крылов.

– Нет, Порфирий Никитич, не было. Да и не уговаривались ведь. Ужо до Томска потерпите, напишет Машенька. Непременно напишет. Я сестру знаю.

Крылов склонил голову, подставил под струю воды прокаленную в пыли и на солнце шею. Он тоже знал Машеньку: скупа на письма, не побалует лишней, не обещанной лаской… Ну да и он сам хорош, тоже не Сахар Медович: одну только депешу из Камышлова и отправил жене…

Струйки воды скатились с плеч, щекоча, потекли под сердце. Мысли о жене всегда вызывали в нем неосознанную тревогу, чувство непонятной виноватости, детское желание спрятаться, будто вот сейчас, сию минуту, скрипнет дверь и войдет Маша, со своим немигающим взглядом, с укоризненно поджатыми бледными губами: «Ах, друг мой, вы опять наплескали на пол…». Он любил жену, сострадал в ее многочисленных недугах и женских слабостях, честно громоздил на свои плечи все, что мог, из их общей семейной ноши – на то он и мужчина! – и… непроизвольно, безотчетно старался пореже думать о ней. Душа человеческая – вечные сумерки, разве углядишь-поймешь все твои движения?

Пономарев, пребывая в прежнем прекрасном расположении духа, набросил ему на голову походное полотенце, рушник с петухами, подарок Николая Мартьянова, и Крылов с удовольствием зарылся лицом в прохладную чистоту простой жесткой ткани. Иногда вещи, как и люди, сами о том не подозревая, способны утешить, успокоить одним лишь прикосновением.

– Вот немецкий естествоиспытатель Либих советует измерять степень культурности народа по количеству потребляемого мыла, – разогнался и все никак не мог остановиться Иван Петрович, намолчавшись с Габитовым сверх всякой меры. – А я бы, Порфирий Никитич, иначе предложил. Степень культурности общества исчислять в его отношении к прекрасному. К красоте. К предметам искусства.

– Каким же образом исчислять-то? – иронически улыбнулся Крылов. – Градусами? Цифрами? Графиками? Словами? Чем?

– Можно и словами, – упорствовал Иван Петрович. – Слыхивал я, анкетки изобретать стали. Ответил на вопросы – и видно, что ты за индивидуум. Какой степени.

– Так для анкеток-то надо быть хотя бы мало-мальски грамотным, – с грустью срезал воспарившего родственника Крылов. – А народ наш, вы сами знаете… Эх, любезный Иван Петрович, до анкеток мы еще не скоро дорастем… Уж лучше – мылом, как советует господин Либих…

Он досадовал на Пономарева, затеявшего никчемный спор, на самого себя, за то, что спор этот все-таки задел, царапнул душу… Молоточки, исчезнувшие было, вновь появились и принялись выстукивать изнутри череп, словно пара дятлов, исследующих пустоты в стволах деревьев. Магнитом потянула к себе кровать, и он более не стал противиться, сказал Пономареву, что хочет спать, и лег.


Проснулся он поздним утром, когда горячее солнечное пятно переместилось со стены на подушку. Поднес к глазам часы и поразился тому, как долго спал. Сказалась многодневная, длительно сдерживаемая усталость.

Пономарева не было. В комнате было тихо, лишь в коридоре слышалось мерное шорканье веника о ковровую дорожку. В углу номера, за платяным шкафом, оцепенело сохла в дубовом бочонке пожелтевшая пальма. И как это вчера он ее не заметил?

Пошатываясь, Крылов прошлепал босыми ногами в угол, вылил в закаменелую землю полкувшина воды, припасенной Иваном Петровичем. Долго разминал комки вокруг волосатого стволика. Вспомнился Авиценна… «Пальмовая душа, дабы стать пальмовой, не нуждается в растительной или еще какой-нибудь силе, хотя ее действия суть не что иное, как действия растения. Пальмовая душа является растительной именно потому, что она пальмовая…»

Мудрено изъяснялся древний ученый. За то, что признавал за растениями право на душу, ему крепко доставалось от церковников. Хотя если взглянуть сейчас, к примеру, вот на эту заморенную «пальмовую душу», то любому станет очевидно, как томится и тоскует она в неуютном гостиничном номере. Жильцы все временные, им не до пальмы, норовят окурки о ствол задавить. Горничные забывчивы…

Покончив с хлопотами над пальмой, Крылов наконец умылся и сам. Одевался он уже торопливо, чувствуя свою вину перед помощниками, которые сейчас, верно, заняты оформлением груза, поливкой капризных влаголюбивых экзотов.

Так и оказалось. Вышедши из гостиницы, он не обнаружил возле складов ни одной корзины. Все они благополучно переселились на пароход, в грузовой отсек второй палубы.

– Полный порядок! – прокричал из каюты Пономарев, просунув в окошечко встрепанную голову. – Идите к нам!

Двухпалубный пассажирский пароход «Фурор» постепенно заполнялся людьми. В третий класс еще не пускали, и толпа переселенцев, из тех, кто побогаче (билет на этот речной транспорт стоил на полтора рубля дороже против тарифа «Барнаула»), терпеливо дожидалась своего часа.

– Ну как, Порфирий Никитич, ничего каютка? – спросил довольный собственной расторопностью Пономарев.

– Вполне, – согласился Крылов. – Только отчего ж двух-местная?

– А Габитыч в грузовом поедет, подле багажа, – безмятежно ответил Пономарев. – Сам напросился. Там и рогожка сыскалась. И дешевле…

– Нехорошо, – нахмурился Крылов. – Не в том экономию зришь, Иван Петрович. Ну, да не поправить теперь дело, сам вижу. Так что по очереди будем, на рогожке-с… Первым – ты.

Лицо у Пономарева вытянулось, как он сам любил выражаться, по шестую пуговицу, но протестовать Иван Петрович не посмел. Только махнул рукой: дескать, делаешь-стараешься, а взамен благодарности – рогожка…

Прошло более часа. За это время приличная публика – чиновники, дамы, воспитанники духовной семинарии, – запущенная на пароход в первую очередь, и толпа переселенцев, постепенно просочившаяся на судно, имели возможность разместиться согласно своему рангу и положению: в каютах либо на палубах, в грузовых отсеках, в трюме. Пассажирам уж надоело созерцать унылую пристань господ Игнатова и Курбатова, бесплатные переселенческие бараки, гостиницу, контору, склады. Нетерпение охватило всех, как это обычно бывает в последние минуты перед отправлением; оно выражалось в шуме, в криках и возгласах, обращенных к тем, кто оставался на берегу, в усиленной жестикуляции, махании платками, шляпами… Наконец раздались три отвальных гудка, и огромные колеса последнего слова техники, чуда девятнадцатого века медленно, как бы размерзаясь, провернулись. Какое-то время судно не могло отлепиться от пристани, и капитан зычно командовал что-то через переговорные трубы механикам и кочегарам. Но вот берег дрогнул, поплыл в сторону, стал разворачиваться и отдаляться.

Тура, или, как ее называют местные жители, Городищенская река, словно упрямая норовистая лошадка, для фасону пометалась из стороны в сторону и успокоенно легла торной дорогой.

На середине реки потянуло ровным сквозняком, словно бы там, впереди, на севере, растворено было огромное, в полнеба окно.

Пономарев принес суконную накидку, напоминавшую просторный плащ, без рукавов, заставил набросить на плечи и направился было подремать в каюту перед ночлегом на рогожке. Он знал, что теперь Крылов не сойдет вниз до самого вечера, пока не стемнеет, будет следить медленное скольжение берега, рисовать его в дорожном блокноте, беседовать с попутчиками, и самое разумное не мешать ему в этом.

– Иван Петрович, милейший, не в службу, а… Принеси, пожалуйста, из моего сундучка книгу Фонтанеллы. Она сверху, – попросил Крылов, устраиваясь в плетеном кресле с подлокотниками и козырьком над головой.

– Фонтанеллу так Фонтанеллу, – с готовностью согласился Пономарев. – Не все ж одни научные опусы читать, надо ж когда и италианцем развлечься…

Крылов не стал разубеждать добрейшего Ивана Петровича в том, что Фонтанелло не италианец, а француз, и его книга не относится к развлекательной литературе. Он уже давно заметил, сколь велика власть привычки в человеческом мышлении: раз французское – значит, легкомысленное, немецкое же, к примеру, сплошь ученая сухость, а свое, отечественное, русское, и вовсе никуда не годится. Давно ведь сказано: нет пророков в своем отечестве, любая бразилианская свекла – это свекла, а наша, дома выращенная, – бурак-дурак…

Позади высокой штурвальной рубки уютно, сравнительно тихо. Сквозняк разбивается широким надпалубным сооружением и превращается в приятное свежее дыхание реки. Крылов снял фуражку, чтобы подсушить взопревшие волосы, и с наслаждением погрузился в чтение.

Сто шестьдесят восемь лет назад – от нынешнего, 1885-го – опубликовано «Описание путешествия в Левант» (на Восток), а все ж волнует современностью мыслей и взглядов. Вот, к примеру, превосходное место…

«Ботаника не является комнатной наукой, которая может развиваться в покое и тиши кабинетов… Она требует, чтобы бродили по горам, лесам, преодолевали крутые склоны, подвергались опасности на краю пропасти. Степень страстности, которая достаточна для того, чтобы стать ученым другой специальности, недостаточна для того, чтобы стать большим ботаником. И вместе с этой страстью необходимо еще и здоровье, которое позволяло бы предаваться ей, и сила тела, которая соответствовала бы ей…»

Истинно так! Справедливо и точно сказано… Крылов тоже считал, что кабинетным сидением следует заниматься только после того, как собран и накоплен значительный материал. Сам он путешествий, экспедиций не боялся. Наоборот, каждая клеточка, каждый мускул его крепкого, выносливо построенного тела требовали движения, нагрузки, испытания… Оно, это тело, физически тосковало о лете, красной поре ботаников.

«Но это еще не значит, что ты – настоящий ботаник, – остановил самого себя Крылов. – Тебе еще предстоит им сделаться… Можно всю жизнь блуждать Агасфером по земле и не иметь от этого пользы ни себе, ни обществу. Необходима цель».

О цели своих научных устремлений Крылов думал часто. Сначала она была маленькой, точечной: научиться различать растения одно от другого, запоминать по именам то, что произрастает в лесах и лугах… Затем цель отодвинулась и – вопреки законам пространства – не уменьшилась, а возросла. Мало знать по именам растительный мир. Проникнуть внутрь его, понять сокровенные преобразования, постигнуть суть загадочных явлений в природе, ее сакральный смысл, – вот цель грандиозная, перспектива не для одной человеческой жизни!

Приземистые берега, поросшие невысоким хвойником, березками да кустарником, уходили вдаль узким извилистым коридором. Подгоняемый течением, пароход двигался ходко, бодро перемолачивая желтоватую речную гладь. Вот попалось живописное однорядное селение. Выстроившиеся вдоль реки дома – фасадом к воде – принаряжены деревянной резьбой, раскрашены белой и синей краской. Деревня смотрелась весело, празднично; словно специально подошла к глинистому обрывчику поглядеть на проходящие суда и плоты, проводить в долгий путь. И снова плавное кружение дерев на берегу, мерный шум водяных колес, голубое небо, побеленное перышками облаков. Привольно. Хорошо.

– Барин… отец родимый… – из-за судовой переборки робко выдвинулся сначала клок седой бороды, затем руки, мявшие старую солдатскую бескозырку. – Не прогневайся…

– Что? Что такое? – сердясь на невнятно гундосившего старика, который перебил расслабленное приятное расположение духа, отрывисто спросил Крылов. – Да не прячьтесь вы, бога ради! Ступайте сюда.

Мужик приблизился, сгорбленный, приниженный, лицо перекошено горем. Рухнул на колени.

– Спаси, барин! Помирает… – только и разобрать было в его словах, заглушаемых сдавленным рыданием.

Крылов встал, рывком поднял старика с колен.

– Да говори, в чем дело? Господи, что за народ…

– Дочка помирает, барин… Люди сказывали, вы дохтур…

– Да какой я доктор?!

Крылов в досаде потер лоб; сколько раз уж так бывало: бегут, «дохтур, дохтур», – а он ни пользовать, ни прописывать лекарства не имеет права! Как это им объяснишь?

– Что, на пароходе нет врача? – спросил Крылов и сам понял: глупо спросил. Конечно, нет. Разве что среди пассажиров, случайно. – Среди пассажиров искали?

– Искали, батюшка, – закивал старик. – Капитан вашу милость указал.

– Пошли.

Книга де Фонтанелло, ученого и путешественника, позабыто осталась лежать в плетеном кресле.

В помещении третьего класса душно, переполнено людьми, багажом. И – на удивление тихо. Только в дальнем углу раздавался слабый плач охрипшего младенца.

Старик подвел к девушке, навзничь лежавшей поверх узлов и свернутых армяков. Она была без сознания, горела. Губы запеклись, на щеках малиновые пятна. Дыхание прерывистое, затрудненное.

– Когда заболела?

– Четвертого дня, – виновато поник головой отец. – Квасу холодного кабыть попила…

Крылов только головой качнул: кабыть… В Тюмени можно было сыскать врача. Да и в переселенческих бараках имелась какая-никакая медицинская служба. Нет, не обратился к ним старик. Еще чего доброго спрятал больную, никому не показывал, боялся, на пароход не допустят, на берегу оставят. Теперь плачет. Вопросы либо упреки бесполезны. И на пароходе, как на грех, единственный дохтур именно он, Крылов…

Однако ж поздно теперь слова произносить, воздух сотрясать. Надобно что-то делать.

– Ты вот что, – сказал Крылов старику. – Устрой больную получше. К дверям поближе перемести, к воздуху. Да армяки распрями. Что она у тебя на узлах лежит? Тяжело ведь и неловко. А я вернусь…

Он направился к выходу, прикидывая в уме, что можно предпринять: без медицинских приборов, без специальных знаний… Видимо, одно – вновь, как и много раз до этого, обратиться к своей зеленой аптеке.

Пономарев самозабвенно посапывал и посвистывал во сне. Габитов отсутствовал. Полотняный узелок на дне сундука с некоторым запасом лекарственных трав источал слабый сенный дух. Так… Что мы имеем?

Душица. Ее, скорее, в чай… Листья мать-и-мачехи. Аконит. Шиповник. Полынь… Знаменитая Артэмизиа, что значит по-латыни «здоровая». Самое горькое растение в мире; горечь сохраняется при разведении 1: 10 000. Античные авторы приписывали полыни разнообразные действия. Плиний утверждал, что привязанная к ноге полынь избавляет человека от усталости. Лоницерус советовал добавлять полынь в пищу. Римляне соком полыни награждали победителя квадриги. Авиценна указывал на противолихорадочные и желчегонные свойства. На Руси ее ценили как ранозаживляющее, восстанавливающее зрение, очищающее средство. В Сибири встречаются несколько десятков видов полыни – это отмечали многие путешественники. В сундучке Крылова оказалась полынь горькая. Ну что ж, недурно. Пойдем далее.

Корешки одуванчика. Выкопаны еще в Казани, так, на всякий случай. Травознай-татарин уж больно хвалил их: будто жар снимают, чудо делают…

В чудеса Крылов не верил. И попробовать на себе воздействие одуванчиковых корешков еще не приходилось.

Что же он про это растеньице знает? Ну, память, восковая табличка, выручай! Не ты ли давеча хвалилась, будто бы все, что касается растений, впечатываешь прочно?

Одуванчик – молочник, пуховка, дикий цикорий, попово гуменце, пустодуй, ветродуйка, сдуван… Мохнатый рудо-желтый цветок с пушистыми семенами. Сорный многолетник. Млечным соком лечат мозоли и бородавки. И только-то? Не густо.

Крылов сложил вместе жаропонижающие травы и корешки, смешал в небольших пропорциях, всыпал в чайник и отправился на поиски крутого кипятка.

…Влажная, медно-красная тяжелая коса лежала на руке Крылова, поддерживающего голову девушки. Старик в это время разжимал дочери зубы и малыми толиками вливал настой, приготовленный «дохтуром». А он только сейчас потрясенно заметил, что девушка необычайно красива. Редкостный цвет волос: их в народе называют «красные», «бесовы косы»; нежная белая кожа, чуть вздернутый изящный нос… Странная благородная красота, обряженная в бедные грубые одежды…

Вполвнимания Крылов слушал невнятный, придавленный голос крестьянина, с обреченным спокойствием повествующего о своей судьбе…

Старик был родом с Волги, из бывших крепостных помещика Полубаринова. Пахал, сеял, плотничал, ухаживал за пчелами. Женился поздно, в сорок лет. Жену взял из дворовых. Сначала ничего, мирно жили. Он – в поле да в лесу, она – в покоях помещичьих, в услужении. Баба видная из себя, рослая. Зажмет, бывало, мужнюю голову под мышкой, хохочет: счас, говорит, оторву башку твою садовую и скажу, так и было! Ну, ладно. День в день – топор в пень… Родилась дочка. Беленькая да румяненькая. Тихая да улыбчивая. Душа пела в первые месяцы, радость играла. Простил жене и службу ее в полубариновских хоромах, и шутки, будто с острия ножа слетавшие. Дите всю накипь с души сняло, слабой ручонкой тугой узел развязало.

А потом пошло-поехало. На глазах прямо начали чернеть волосенки девочки. Из янтарного меда в черную смоль переплавляться. Взялся отец за голову – полубариновскую масть заподозрил.

В общем, хватил мужик патоки шилом, сладко захватил, да горько слизнул. Что делать? Ну, как водится, перво-наперво прибил жену. Пошел затем к помещику. За голенище нож сунул, на всякий случай. Полубаринов был трусоват, без меры за собственную жизнь пуглив. Тощий, как хвост, он и задрожал, завертел, завилял, как собака обрубышем, едва только рукоять ножа за голенищем узрел. Долговые расписки порвал, денег дал, – только уходи.

Мужику того и надо. Давно мечтал своим хозяйством зажить, дело завести. Взял жену с черноволосым ангелочком – и вниз по Волге подался. Приискал угожее место, купил перевоз. Снова зажили мирно, тихо. Он – с рассвета до темноты на пароме либо ж на рыбалке. Она – пятаки с проезжающих сбирает, обедом кормит. Дите растет, папкой кличет. И тут случилось то самое, непоправимое, видать, на роду написанное.

Подъехала как-то карета, и вышел из нее Полубаринов. В дом направился, перевозчика зовет. А перевозчик-то, словно жгутом перехваченный, застыл: ни рук, ни ног. Затаился в овечьем кутке, решил дознание провести: как-де встретились бывшие знакомцы? Сидел-сидел – ничего не слыхать. К окошку подкрался, заглянул: не котуют ли?

То, что увидел, в самое сердце сразило.

В чистой горенке, в парадном углу, под иконами, сидел на лавке хвощ-Полубаринов и держал на коленях девочку. И гладил костлявой рукой по черным косицам. Напротив стояла жена, скрестив на груди белые руки, смотрела на них и… чему-то улыбалась.

Взыграла в душе мужика ненависть. Хотел было тут же дверь дрекольем подпереть и запалить избу… Одумался. В дом вошел, с колен Полубаринова девочку снял и вежливо так, спокойно доложил, что отправляться-де на тот берег можно, только не на пароме. Неисправен, дескать. Можно в лодке переехать, а мужики-паромщики вскорости наладят все и карету пригонят.

Неизвестно отчего, Полубаринов на такой глупый ход согласился. То ли действительно торопился, то ли перечить не захотел.

– И я с вами, – встрепенулась жена. – Мне в лавку надоть!

Ну, что ж, в лавку, так в лавку. Вчерашнего дни предлагал съездить, не захотела, а нынче покупки понадобились? Да уж ладно. Поехали.

На середине реки место было такое, воронкой воду мутило. Знал перевозчик о нем, не один раз обходил стороной. А тут взял да и направил плоскодонку в самые жернова…

Как выплыл сам – в памяти на осталось. Паромщики сказывали: река выкинула, будто выплюнула, сначала одно человеческое тело, потом другое. Долго отваживались с утопленниками, на грудь, на живот давили, чтобы вода вышла. Первым одыбался Полубаринов, задышал. Перевозчик ожил следом за ним.

Ну, конечно, дознание, то да се… Мужики подтвердили: воронка виновата, пожалеть-де и перевозчика надо – сам чуть не утоп, жену, справную бабу, потерял. Оправдали.

И стал он опять жить. Перевоз продал, в город Кинешму перебрался. Подряжался дома рубить, печи класть. И тут начал примечать нечто странное. Постепенно, день за днем стали вновь светлеть у девочки ее толстые, необыкновенной густоты волосы. Словно разгорался внутри них невиданный пожар, и цвет воронова крыла сменился красной медью. В его роду у бабки-покойницы точь такое чудо было!

И взяла тоска за сердце: за что жену погубил?! Отчего словам-клятвам ее не поверил, на свое подозрение положился? Все немило стало, все наперекосяк пошло, сноровка в делах пропала. Навалились вдруг болезни – тиф, падучая… Не успел оглянуться, как очутился беспомощным бременем на руках подросшей дочери.

– Кабы не случай, оба помёрли бы с голоду, – в этом месте старик оживился, словно вспомнил о небывалом фарте, и даже подмигнул Крылову.

– Какой случай?

– А купец в наших краях объявился. Бога-теющий челвоек!

Мы с ём и по рукам… задаток хороший дал. На дорогу отдельно. Велел к осени прибыть в Томск. Вот так, барин. О чем думает река? О воде. А живой человек о жизни своей должон думать. Как лучше и теплей в ей завернуться. И на вот-ка, заболела дочка…

– Так ты что – дочь свою продал?! – ужаснулся Крылов, до которого только и начал доходить смысл слов старика.

– Што поделаешь, добрый барин…

– Изверг ты, а не отец! – Крылов резко встал и стукнулся головой о переборку. – Поди, более всего жалеешь, что деньги продадут, коли товар не довезешь? Так? Говори!

Старик опустил голову.

– Не гневайся, барин, – промямлил. – Спаси… Уж мы в долгу не останемся, – зашарил у себя за пазухой в поисках узелка с деньгами.

Крылов оттолкнул его руку и пошел к выходу.

На середине пути остановился: показалось вдруг странным, что младенец, долго и безутешно кричавший, замолчал.

Перешагивая через узлы и ноги сидевших и лежавших людей, Крылов двинулся в дальний угол. Мирная картина, открывшаяся его взгляду, чуточку утешила: мать и ребенок спали.

На палубе Крылову стало немного лучше. Наступил вечер, на реке зажглись редкие бакены и сама палуба тускло осветилась керосиновыми фонарями. Любопытная вещь – время. То бежит, словно рысак доброй породы, то ползет, как улитка, а то и вовсе – каменеет…

Книга, лежавшая в кресле, отсырела, потяжелела. Крылов поднял ее. Нет, теперь не уснуть, не отдаться чтению. Проклятый старик… А может, Богом проклято само время, в котором совершаются такие поступки? Нет, мистика! При чем здесь время? Люди, сами люди – вот причина всех гнусностей и мерзостей, которые творятся в рамках того или иного времени… Как изменить людей?

Покружившись по безлюдной палубе, он бесцельно двинулся вниз по узким и темным переходам – и неожиданно попал в грузовое отделение. С низким потолком, но довольно просторное помещение освещалось «летучей мышью». Вдоль одной стены располагался ряд каких-то ящиков. Вдоль другой – корзины с растениями. И снова, как бывало не раз, особый запах земли и растений успокаивающе подействовал на Крылова.

А вот и Габитов. Поджав ноги, он сидел на рогожке между корзинами и дулся в карты с цыганистым парнем.

– Хрести-козыри! Аг-га? – вскинул было выше лохматой головы руку с замасленным кусочком картона, но, распознав хозяина, встал и, словно захваченный на месте преступления ученик, спрятал за спину карты.

– Играйте, – рассеянно махнул рукой Крылов. – Только пароход не сожгите.

– Точно, – хихикнул компаньон Габитова. – Особливо, ежели с моих ящиков начать. Во полыхнет горючая смесь!

– Так-таки и горючая?

– Хуже, барин. Книги! А к им только факел поднесть – старые да сухие.

– Книги? – удивился Крылов; сравнение с горючей смесью ему показалось удачным. – Откуда?

– Каки из Москвы, каки из Петербурга, – ответил равнодушно парень. – Велено доставить – мы с приказчиком и везем. Да там на ящиках написано! – и подтолкнул Габитова. – Ты што, паря, заснул? Не слышь, барин велит играть.

Книги… Вот, оказывается, какие славные попутчики добираются с ним вместе до Томска! Так… Что же здесь написано? «Томск. Его превосходительству попечителю Западно-Сибирского учебного округа господину В.М. Флоринскому. В библиотеку университета».

Со скрытой нежностью Крылов провел рукой по шершавым дощечкам, как бы здороваясь с попутчиками. Устыдился своего жеста. Подергал смущенно бороду. И провожаемый взглядами игроков, вернулся наверх.

До сего момента Крылов как-то не думал особенно об университете, где ему предстояло работать. То ли некогда было, то ли до конца не осознал всей глубины произошедших в его жизни изменений…

По временам ему казалось, что совершает он обычную свою экспедицию, из числа тех одиннадцати, которые успел произвести в Перми и Казани. Что пройдет лето, и он вновь вернется в уютный Ботанический музей, где все отлажено, устоялось, хранит в себе признаки солидного научного учреждения; и как всегда, осенью, соберутся они втроем – Коржинский, Мартьянов и он – и станут рассказывать о летней ботанической страде.

Впервые о Томском университете он подумал как о чем-то неизбежном, бесповоротном здесь, на пароходе. Что ждет его впереди? Какие люди? Какая жизнь?

Неизвестность не только манила, но и пугала.

Досадуя на свое душевное состояние, на возникшие вдруг невесть откуда раздражение и тревогу, Крылов стоял на палубе, смотрел на воду, в темноте похожую на маслянистую нефть.

Где-то в этих местах ровно тридцать лет назад, в 1855 году, вот так же шел из Тобольска пароход «Ермак»… Гордость сибирского рекоходства, стосильный красавец, выписанный из Бельгии, он чувствовал себя полноправным хозяином здешних северных вод. Ему покорно уступали дорогу неповоротливые завозни с высоко нашитыми из досок бортами, грузовые илимки, приметные своей тупо срезанной кормой, многочисленные плоскодонки с парусами и без, устойчивые ангарки и прочие сибирские суденышки, столетиями бороздившие студеные воды таежных рек. Казалось, «Ермаку» сносу не будет. Да и в самом деле, что может случиться с эдакой силищей, воплощением последних достижений науки и техники? Ан случилось. Оплошал неопытный помощник капитана: «Ермак» сам себе пробил якорем бок – и утонул. Год только и покрасовался. Фортуна? Случайность?

В судьбе «Ермака» Крылову чудилось что-то человеческое.

Он вглядывался в плотную черноту сырой беззвездной ночи, в близкий, но совершенно невидимый берег, словно искал в них ответа. И не встречал нигде ни огонька, ни светлой точки – на всем пространстве.

О чем думает река? Кто разберет…

Загрузка...