Примерно в это время Уотта перевели в другой корпус, а я остался в старом. Вследствие этого мы встречались и беседовали реже прежнего. Дело вовсе не в том, что мы вообще встречались или беседовали довольно часто. Поскольку мы редко покидали свои покои, Уотт редко покидал свои покои, а я редко покидал свои. А когда погода, бывшая нам по нраву, побуждала нас покинуть свои покои и выйти в сад, это не всегда случалось одновременно. Поскольку погода, бывшая по нраву мне, хоть и напоминала погоду, бывшую по нраву Уотту, имела определенные свойства погоды, бывшей не по нраву Уотту, и не имела определенных свойств погоды, бывшей по нраву Уотту. Так что, когда погода, бывшая каждому по нраву, одновременно выманивала нас из наших покоев, мы встречались в маленьком саду и, возможно, беседовали (поскольку мы, хоть и не могли беседовать не встретившись, вполне могли, зачастую так и поступая, встречаться не беседуя), разочарование по меньшей мере одного из нас было почти очевидным, и сожаление, горькое сожаление о том, что он вообще покинул свои покои, и клятва, неискренняя клятва никогда больше не покидать своих покоев, никогда — никогда больше не покидать своих покоев ни за что на свете. Так что сопротивление тоже было нам ведомо, сопротивление зову погоды, бывшей нам по нраву, но редко когда одновременно. Дело вовсе не в том, что наше одновременное сопротивление как-то влияло на наши встречи, наши беседы. Ибо когда мы оба сопротивлялись, наши встречи, наши беседы случались не чаще, чем когда один сопротивлялся, а второй поддавался. Но вот когда мы оба поддавались, тогда мы встречались и, возможно, беседовали в маленьком саду. Так легко принимать, так легко отвергать, когда слышен зов, так легко, так легко. Но какой зов погоды, бывшей нам по нраву, доносился до нас в нашем безоконье, нашей комнатной температуре, нашей тишине, до нас, не слышавших ветра, не видевших солнца, кроме зова столь тихого, чтобы сделать смешным само понятие принятия, понятие отвержения? И конечно, нисколько нельзя было доверять метеорологическим данным, поставлявшимся нашим персоналом. Так что вовсе не удивительно, что из чистого неведения о творившемся снаружи мы проводили взаперти, то Уотт, то я, то Уотт и я, много быстротечных часов, которые утекали бы от нас с тем же, а то и с большим — уж точно не с меньшим — успехом, когда мы прогуливались, Уотт, или я, или Уотт и я, и, возможно, даже вели некое подобие беседы в маленьком саду. Нет, удивительно то, что до нас обоих, склонных поддаваться каждый в своем отдельном беззвучном неосвещенном тепле, зов доносился и выманивал, как это часто случалось, как это порой случалось, в маленький сад. Да, то, что мы вообще когда-либо встречались, и говорили и слушали вместе, и что моя рука вообще когда-либо покоилась на его, а его на моей, и наши плечи вообще когда-либо соприкасались, и наши ноги вместе двигались взад-вперед примерно по одним и тем же участкам земли, правые ноги параллельно вперед, левые назад, а затем сразу же наоборот, и что, наклонившись вперед грудь к груди, мы вообще когда-либо обнимались (о, это было необыкновенно, но, разумеется, никаких поцелуев рот в рот), показалось мне, когда я в последний раз об этом вспоминал, странным, странным. Поскольку мы никогда не покидали своих покоев, никогда, разве только по зову погоды, бывшей нам по нраву, Уотт никогда не покидал своих ради меня, я никогда не покидал своих ради него, но, покидая их независимо по зову погоды, бывшей нам по нраву, мы встречались и порой беседовали с редкостным дружелюбием и даже нежностью в маленьком саду.
Мы никогда не мешались с прочим сбродом, грудившимся в коридорах, прихожих, ужасающе шумным, крикливо угрюмым и вечно играющим в мячик, вечно играющим в мячик, но степенно и деликатно покидали свои покои и через эту сумятицу, это хихикающее скопище дерьма пробирались к погоде, бывшей нам по нраву, вновь проходя через это на обратном пути.
Погода, бывшая нам по нраву, представляла собой смесь сильного ветра и яркого солнца.[7] Но если для Уотта необходимым условием был ветер, то для Сэма необходимым условием было солнце. Поэтому если солнце, хоть и яркое, было не таким ярким, как могло бы, а ветер — сильным, Уотт не особо жаловался, а я, освещенный лучами разумной мощности, прощал ветер, который, хоть и сильный, вполне мог быть куда как сильнее. Стало быть, очевидно, что редко выпадала такая возможность, когда, прогуливаясь и, возможно, разговаривая в маленьком саду, мы прогуливались и, возможно, разговаривали с равным удовольствием. Ибо когда на Сэма ярко светило солнце, Уотт задыхался в пустоте, а когда Уотта трепало, точно лист, Сэм ковылял в непроглядной тьме. Но вот когда желаемые степени продуваемости и освещенности совпадали в маленьком саду, тогда мы были равно спокойны, каждый по-своему, пока не стихал ветер, не заходило солнце.
Дело вовсе не в том, что сад был настолько мал, площадью он был около десяти-пятнадцати акров. Но нам после наших покоев он казался маленьким.
В нем в тропическом изобилии росли огромные светлые осины и вечно темные тисы, а также другие деревья в меньших количествах.
Они поднимались из сорняков, где не было тропинок, так что мы в основном прогуливались в тени, густой, дрожащей, яростной, буйной.
Зимой под нашими ногами на увядших сорняках корчились тощие тени.
Ни следа цветов — кроме тех, что растут сами по себе, или никогда не умирают, или умирают только много лет спустя, задушенные сорной травой. Преобладали одуванчики.
Ни признака овощей.
Существовал маленький поток, или ручеек, никогда не высыхавший, текший то медленно, то необыкновенно стремительно в своей всегда узкой канаве. Трухлявый простенький мостик перекинулся через его темные воды, простенький горбатый мостик, находившийся на грани распада.
В один прекрасный день в вершину этого сооружения провалилась ступня и часть ноги Уотта, поступь которого была тяжелее обычного, или же вышагивал он с меньшей осторожностью. И он наверняка упал бы и, возможно, был унесен прочь бурным потоком, не окажись поблизости я, чтобы его вытащить. Благодарностей за эту пустячную услугу я, помнится, не получил. Но мы сразу же взялись за работу, Уотт с одного берега, я с другого, пользуясь прочными ветвями и ивовыми прутьями для восстановления разрушенного. Вытянувшись во весь рост, мы лежали на животах, я во весь рост на своем животе, Уотт во весь рост на своем, частично (для безопасности) на берегах, частично на мосту, старательно работая вытянутыми руками, пока наши труды не были закончены и мост не стал таким же, как прежде, а то даже и лучше. Затем, встретившись глазами, мы улыбнулись — поступок, который мы редко совершали, находясь вместе. Полежав немного с этой необыкновенной улыбкой на лицах, мы двинулись вперед и вверх, пока наши головы, наши великолепные выпуклые лбы не встретились и не соприкоснулись. Уоттов великолепный лоб и мой великолепный лоб. А затем мы сделали то, что делали редко, — мы обнялись. Уотт положил свои руки на мои плечи, я положил свои на его (вряд ли я мог сделать иначе), а потом я прикоснулся своими губами к Уоттовой левой щеке, а потом Уотт прикоснулся своими губами к моей левой щеке (вряд ли он мог сделать меньше), все это совершенно молча, а над нами дрожали вечно сплетающиеся ветви.
Видите ли, мы были привязаны к маленькому мостику. Поскольку, не будь его, мы не смогли бы перемещаться из одной части сада в другую, не замочив ног и, возможно, подхватив простуду, могущую развиться в пневмонию с — что весьма вероятно — фатальным исходом.
Ни малейшего намека на скамейки, на которые можно было бы присесть и передохнуть.
Кустики и кусты, заслуженно так называемые, там не произрастали. Зато на каждом шагу высились заросли, совершенно непроходимые чащи и большие купы ежевики в форме пчелиных ульев.
Птицы всех разновидностей наличествовали в изобилии, и мы с восторгом швырялись в них камнями и комьями земли. Особенно малиновок, пользуясь их доверчивостью, мы уничтожали в несметных количествах. А гнезда жаворонков, заполненные яйцами, еще теплыми от материнской груди, мы с особенным наслаждением растаптывали ногами в пух и прах в соответствующее время года.
Но главными нашими друзьями были крысы, жившие за ручьем. Длинные такие, черные. Мы приносили им такие яства с нашего стола, как сырные корки и вкусные хрящики, еще мы притаскивали им птичьи яйца, лягушек и птенцов. Восприимчивые к этим знакам внимания, они сновали вокруг при нашем появлении, выказывая доверие и признательность, взбирались по нашим штанинам и повисали на груди. Тогда мы усаживались посреди них и скармливали им с рук славную жирную лягушку или дрозденка. Или же, внезапно схватив упитанного крысеныша, отдыхавшего после трапезы у нас на животе, мы отдавали его на растерзание его же мамаше, или папаше, или братцу, или сестрице, или еще какому-нибудь менее удачливому родственничку.
Именно в таких случаях, решили мы после обмена мнениями, мы становились ближе к Богу.
Если Уотт говорил, то голосом тихим и быстрым. Вне всяких сомнений, звучали, будут звучать голоса более тихие, более быстрые, чем голос Уотта. Но чтобы из человеческого рта когда-либо исходил, будь то в прошлом или будущем, разве только в бреду или во время мессы, голос одновременно столь быстрый и столь тихий, поверить трудно. Также в разговоре Уотт пренебрежительней, чем это общепринято, относился к грамматике, синтаксису, произношению, дикции и, весьма вероятно, если бы правда была известна, к написанию тоже. Впрочем, такие имена собственные мест и людей, как Нотт, Христос, Гоморра, Корк, он выговаривал крайне тщательно, и в речи его они появлялись пальмами, атоллами, с долгими паузами, поскольку он редко уточнял, в весьма оригинальной манере. Забота о композиции, неуверенность по поводу продолжения, сама необходимость продолжения, неотделимые даже от самых счастливых наших импровизаций и коих не лишены ни птичьи трели, ни даже звериные крики, тут явно места не имели. Уотт говорил словно бы под диктовку или декламируя, наподобие попугая, текст, ставший знакомым после многочисленных повторений. Многое из этого стремительного шепота пропадало втуне по причине несовершенства моего слуха и понимания, многое уносилось прочь бушующим ветром и терялось навсегда.
Этот сад был окружен высокой изгородью из колючей проволоки, весьма нуждавшейся в починке, в новой проволоке, в свежих колючках. За этой изгородью, там где она не заросла шиповником и гигантской крапивой, со всех сторон отчетливо виднелись схожие сады, схожим образом огражденные, каждый со своим корпусом. То сходясь, то расходясь, изгороди эти являли собой весьма нерегулярный контур. Изгороди нигде не были общими. Но расстояние между ними в некоторых местах было таково, что широкоплечий или широкозадый мужчина, пробирающийся этими узкими проходами, сделал бы это с большей легкостью и с меньшим риском для своего пальто и, возможно, штанов, двигаясь боком, а не передом. Для мужчины же толстожопого, напротив, или толстопузого совершенно необходимо было двигаться прямо, если он не хотел, чтобы его живот, или задница, или, возможно, все вместе было проткнуто ржавой колючкой или ржавыми колючками. Толстожопая и грудастая женщина, например разжиревшая кормилица, была бы вынуждена поступить точно так же. А вот люди одновременно широкоплечие и толстопузые, или широкозадые и толстожопые, или широкозадые и толстопузые, или широкоплечие и толстожопые, или грудастые и широкоплечие, или грудастые и широкозадые ни в коем случае, если они пребывали в здравом уме, не должны были обрекать себя на этот вероломный лабиринт, но развернуться и вспять направить свой шаг, если им не хотелось оказаться проткнутыми в нескольких местах одновременно и, возможно, до смерти истечь кровью, или быть заживо сожранными крысами, или умереть от истощения задолго до того, как услышат их крики и еще более задолго до того, как появятся спасатели, мчащиеся с ножницами, бренди и йодом. Поскольку, не будь их крики услышаны, возможность их спасения была бы невелика, столь обширны и столь пустынны бывали обычно эти сады.
После перевода Уотта прошло некоторое время, прежде чем мы снова встретились. Я как обычно, то есть поддавшись зову погоды, бывшей мне по нраву, прогуливался по своему саду, а Уотт точно так же прогуливался по своему. Но поскольку это был уже не один и тот же сад, мы не встретились. Когда же наконец мы снова встретились нижеописанным образом, то нам обоим, мне, Уотту, стало ясно, что мы встретились бы много раньше, если бы захотели. Но желание встречаться отсутствовало. Уотт не желал встречаться со мной, я не желал встречаться с Уоттом. Дело вовсе не в том, что мы противились встрече, возобновлению наших прогулок, наших разговоров, как раньше, просто желание это не ощущалось ни Уоттом, ни мной.
В один прекрасный день несравненной яркости и ветрености я обнаружил, что мои ноги словно бы по воле некоей внешней силы несут меня к изгороди; порыв этот угас, лишь когда я не мог двинуться дальше в этом направлении, не нанеся себе серьезных, а то и смертельных увечий; тогда он покинул меня, и я огляделся, чего обычно никогда не делал ни в коем разе. До чего же отвратительна точка с запятой. Я сказал «внешняя сила»; поскольку по собственной воле, которая, хоть и была слабовата, все же обладала в ту пору подобием игривого упрямства, я ни за что не подошел бы к изгороди ни при каких обстоятельствах; поскольку я очень любил изгороди, проволочные изгороди, действительно очень любил; не к стенам, частоколам, непрозрачным заборам, нет; но ко всему, что ограничивало движение, не ограничивая обзора, к канавам, рвам, зарешеченным окнам, болотам, зыбучим пескам, палисадам питал я в ту пору глубокую привязанность, глубокую-глубокую привязанность. То же самое (что придает, если это возможно, последующим событиям еще большее значение, чем в обратном случае), полагаю, испытывал и Уотт. Поскольку, еще до его перевода, прогуливаясь вместе по нашему саду, мы никогда не подходили к изгороди, что неминуемо должны были бы сделать хоть раз или два, направляй нас случай. Ни Уотт не вел меня, ни я его, но по собственной воле, словно бы по обоюдному молчаливому согласию мы никогда не приближались к изгороди меньше чем на сотню ярдов или четверть мили. Порой мы смутно видели ее вдалеке: провисшая старая проволока, покосившиеся столбы, дрожащие на ветру у края поляны. Или же мы видели большую черную птицу, взгромоздившуюся на один из пролетов, возможно каркающую или чистящую перья.
Оказавшись настолько близко от изгороди, что мог бы при желании дотронуться до нее палкой, я огляделся подобно безумцу и заметил, ошибки тут не было, один из вышеописанных лабиринтов, или проходов, где границы моего и соседнего садов шли параллельно на столь ничтожном отдалении друг от друга столь долго, что в трезвом уме неминуемо возникали сомнения во вменяемости человека, ответственного за такую планировку. Продолжая обследование подобно повредившемуся рассудком, я с отчетливостью, не оставлявшей места сомнениям, увидел в прилегающем саду Уотта собственной персоной, спиной вперед шедшего в мою сторону. Продвижение его было медленным, замысловатым, по причине, несомненно, отсутствия глаз на затылке, и болезненным, полагаю, тоже, поскольку он часто врезался в древесные стволы, или же его ноги запутывались в наземной растительности, и навзничь рушился наземь, или в густые заросли ежевики, или шиповника, или крапивы, или чертополоха. Однако он без звука двигался дальше, пока не привалился к изгороди, ухватившись раскинутыми руками за проволоку. Затем он повернулся, явно намереваясь вернуться тем же путем, и я увидел его лицо и остальную часть переда. Лицо было залито кровью, руки тоже, а в скальпе застряли колючки. (Его тогдашнее сходство с Христом в представлении Босха, висевшим в ту пору на Трафальгарской площади, было столь разительным, что я это отметил.) И в то же мгновение мне вдруг показалось, что я стою как бы перед огромным зеркалом, в котором отражался мой сад, моя изгородь, я сам и даже птицы, сносимые ветром, так что я взглянул на свои руки и ощупал свое лицо и гладкий череп с подозрительностью столь же реальной, сколь и безосновательной. (Поскольку если кто-то тогда уж точно не напоминал Христа в изображении Босха, висевшего в ту пору на Трафальгарской площади, то это, тешу себя надеждой, был я.)
Уотт, крикнул я, до хорошенького же состояния ты себя довел. Точно уж это, да, ответил Уотт. Думаю, эта коротенькая фраза причинила мне больше тревоги, больше боли, чем заряд мелкой дроби, неожиданно выпущенный с близкого расстояния в паховую область. Это впечатление было усилено последовавшими событиями. Интересно, сказал Уотт, утирки тебя у ли нет, кровь промокнуть чтоб. Обожди, обожди, я иду, крикнул я. Думаю, что в страстном желании добраться до Уотта я, в случае необходимости, метнул бы на преграду свое тело. И действительно, с этой целью я даже поспешно отбежал шагов на десять-пятнадцать, озираясь вокруг в поисках молодого деревца, или побега, которое можно быстро и без помощи каких-либо режущих инструментов превратить в палку, или шест. Пока я рассеянно осматривался, мне показалось, что я заметил в изгороди справа от себя большую дыру неправильной формы. Посудите же о моем изумлении, когда, приблизившись, я обнаружил, что не ошибся. Это была дыра в изгороди, большая дыра неправильной формы, проделанная бесчисленными ветрами, бесчисленными дождями, или кабаном, или быком, убегающим, преследующим, диким кабаном, диким быком, ослепленным страхом, ослепленным яростью или, возможно, как знать, похотью, пробившим в этом месте изгородь, ослабленную бесчисленными ветрами, бесчисленными дождями. Через эту дыру я и пролез, не нанеся урон ни себе, ни своей красивой униформе, и осмотрел зазор, поскольку еще не вполне пришел в себя. Поскольку чувства мои обострились раз в десять-пятнадцать против обычного, я вскоре заметил в другой изгороди другую дыру, расположенную точно напротив и имевшую точно такую же форму как та, через которую я пролез десятью-пятнадцатью минутами ранее. И я сказал, что эти дыры проделал никакой не кабан и никакой не бык, но силы погоды, исключительно яростные именно здесь. Поскольку какой кабан, какой бык способен, пробив дыру в первой изгороди, пробить вторую, такую же в точности, во второй? Разве пробивание первой дыры не замедлит разъяренную махину настолько, чтобы сделать невозможным пробивание второй за один раз? Вдобавок к этому расстояние между изгородями в этой точке едва ли равно ярду, так что рыло волей-неволей упрется во вторую изгородь еще до того, как окорока выберутся из первой, вследствие чего пространство, в котором после пробивания первой дыры можно разогнаться настолько, чтобы пробить вторую, отсутствует. Непохоже и на то, что бык или кабан после пробивания первой дыры отбежал достаточно далеко, чтобы, следуя тем же курсом, разогнаться настолько, чтобы пробить вторую дыру через первую. Поскольку после пробивания первой дыры животное либо все еще ослеплено страстью, либо уже нет. Если оно все еще ослеплено, то возможность того, что оно видит первую дыру достаточно отчетливо, чтобы ворваться в нее со скоростью, необходимой для пробивания второй, воистину мала. А если нет, но успокоено пробиванием первой дыры и глаза его открыты, то вероятность того, что оно захочет пробить другую, воистину невелика. Непохоже и на то, что вторая дыра, или, скорее, дыра Уотта (поскольку ничто не говорило о том, что так называемая вторая дыра не пробита раньше так называемой первой дыры и что так называемая первая дыра не пробита позже так называемой второй дыры) пробита независимо в совсем другое время с Уоттовой стороны изгороди. Поскольку, будь две дыры пробиты независимо, одна — с Уоттовой стороны Уоттовой изгороди, а другая — с моей моей, двумя совершенно независимыми разъяренными кабанами или быками (поскольку непохоже на то, что одна пробита разъяренным кабаном, а другая разъяренным быком) в совершенно разное время, одна — с Уоттовой стороны Уоттовой изгороди, а другая — с моей моей, совпадение их в этой точке, мягко говоря, маловероятно. Непохоже и на то, что две дыры, дыра в Уоттовой изгороди и дыра в моей, пробиты одновременно двумя разъяренными быками, или двумя разъяренными кабанами, или одним разъяренным быком и одной разъяренной коровой, или одним разъяренным кабаном и одной разъяренной свиньей (поскольку в то, что они пробиты одновременно, одна разъяренным быком, а другая разъяренной свиньей, или одна разъяренным кабаном, а другая разъяренной коровой, верилось с трудом), одержимых враждебными или сладострастными намерениями, одним — с Уоттовой стороны Уоттовой изгороди, а другой — с моей моей, столкнувшимися после пробивания дыр на том самом месте, где стоял я, силясь уяснить. Поскольку для этого требовалось, чтобы дыры были пробиты быками, или кабанами, или быком и коровой, или кабаном и свиньей в одно и то же мгновение, а не сначала одна, а через мгновение другая. Поскольку, будь сначала пробита одна, а через мгновение другая, бык, корова, кабан, свинья, первая пробившая свою изгородь и упершаяся головой в другую, предотвратила бы, хочешь не хочешь, прохождение через нее в этой самой точке быка, коровы, быка, кабана, свиньи, кабана, рвущегося навстречу со всей силой ненависти, со всей силой любви. К тому же, опустившись на колени и раздвинув дикие травы, я не обнаружил никаких следов схватки или совокупления. Стало быть, эти дыры пробиты никаким не быком, никаким не кабаном, никакими не двумя быками, никакими не двумя кабанами, никакими не двумя коровами, никакими не двумя свиньями, никакими не быком и коровой, никакими не кабаном и свиньей, нет, но силами погоды, бесчисленными дождями и ветрами, солнцем, снегом, морозом, оттепелью, исключительно суровыми именно здесь. Или, в конце концов, возможно, что две изгороди, ослабленные таким образом, пробиты, словно были одной, одним исключительно сильным разъяренным или перепуганным быком, или коровой, или кабаном, или свиньей, или еще каким-либо диким животным, мчавшимся либо с Уоттовой стороны Уоттовой изгороди, либо с моей моей?
Повернувшись туда, где я в последний раз имел удовольствие лицезреть Уотта, я увидел, что его нет ни там, ни в прочих местах — а таких было много, — видных моему глазу. Но когда я позвал: Уотт! Уотт! он появился из-за дерева, неловко застегивая штаны, которые носил задом наперед, и спиной вперед направился, ведомый моими криками, медленно, болезненно, часто падая, но столь же часто вставая, не издавая ни звука, туда, где стоял я, пока, наконец, после столь долгой разлуки, я снова не дотронулся до него рукой. Тогда я просунул руку в дыру, перетащил его через дыру на свою сторону и тряпицей, лежавшей у меня в кармане, вытер ему лицо и руки, затем, достав из кармана лежавшую у меня в кармане маленькую баночку с мазью, намазал ему лицо и руки, затем, достав из кармана маленькую карманную расческу, взбил его росшие пучками волосы и бакенбарды, затем, достав из кармана маленькую одежную щетку, почистил его куртку и брюки. Затем я повернул его лицом к себе. Затем я поместил его руки на свои плечи, его левую руку на свое правое плечо, его правую руку на свое левое плечо. Затем я поместил свои руки на его плечи, на его левое плечо свою правую руку, на его правое плечо свою левую руку. Затем я сделал своей левой ногой один шаг вперед, а он сделал своей правой ногой один шаг назад (вряд ли он мог сделать иначе). Затем я сделал своей правой ногой два шага вперед, а он, естественно, своей левой ногой два шага назад. Так вот мы и шагали вместе между изгородей, я — вперед лицом, он — спиной, пока не добрались до места, где изгороди снова расходились. Тогда, повернувшись, повернувшись сам, повернув его, мы вернулись тем же путем, каким пришли, я — вперед лицом, он, естественно, — спиной, держа, как и прежде, руки на плечах. Возвращаясь тем же путем, каким пришли, мы миновали дыры и прошагали дальше, пока не добрались до места, где изгороди снова расходились. Тогда, повернувшись как один, мы вернулись тем же путем, каким возвращались, я — смотря туда, куда мы идем, он — смотря туда, откуда мы идем. И так, взад-вперед, взад-вперед, мы шагали между изгородей, снова вместе после столь долгой разлуки, а на нас ярко светило солнце, а вокруг нас яростно задувал ветер.
Снова быть вместе после столь долгой разлуки тем, кто любит ветер при солнце, солнце при ветре, на солнце, на ветре, это, возможно, нечто, возможно, нечто.
Между изгородями, до того как они расходились, нам, передвигавшимся подобным образом, едва хватало места.
В саду Уотта, в моем саду нам было бы свободнее. Но мне так и не пришло в голову вернуться в свой сад с Уоттом или пойти с ним в его. Но Уотту так и не пришло в голову вернуться в свой сад со мной или пойти со мной в мой. Поскольку мой сад был моим садом, а сад Уотта был садом Уотта, у нас не было больше общего сада. Поэтому мы прогуливались взад — вперед вышеописанным образом по ничейной территории.
Стало быть, мы снова начали после столь долгой разлуки прогуливаться вместе и время от времени разговаривать.
Как Уотт ходил, так он теперь и говорил — задом наперед.
Вот образчик манеры Уотта изъясняться на этом этапе:
Дня часть большую, ночи часть, Ноттом с теперь. Пор сих до увидено мало же как, о, услышано мало же как, о. Ночи до утра с. Слышал я же что, видел я же что так? Нечто тихое темное. Сдают тоже теперь слух и, зрение и. Тишине в, мгле во двигался я поэтому.
На основании этого, возможно, следует предположить: что перестановка затрагивала порядок не предложений, а только лишь слов; что перестановка была несовершенна; что эллипсис был част; что на первом месте стояла благозвучность;
что спонтанность, возможно, не совсем отсутствовала;
что это, возможно, было большим, нежели обращением речи;
что мысль, возможно, подвергалась переворачиванию.
Каждый рано или поздно начинает завидовать мухе, у которой впереди долгие радости лета.
Бормотание было таким же быстрым и таким же приглушенным, как прежде.
Эти звуки, хоть мы и шли лицом к лицу, были по первости лишены для меня всякого значения.
Да и Уотт меня не понимал. Прощения прошу, говорил он, прощения, прощения прошу. Думаю, из-за этого я упустил много чего, подозреваю, интересного, касавшегося, полагаю, первой, или начальной, стадии второго, или завершающего, этапа пребывания Уотта в доме мистера Нотта.
Поскольку чувство времени было у Уотта в своем роде сильно, а его нелюбовь к словоблудию была чрезвычайно сильна.
Зачастую мои руки покидали его плечи, чтобы сделать заметку в маленькой записной книжке. Но его никогда не покидали моих, разве только я сам снимал их.
Однако вскоре я привык к этим звукам и понимал их так же хорошо, как прежде, то есть большую часть того, что слышал.
Все шло хорошо до тех пор, пока Уотт не начал менять порядок не слов в предложении, а букв в слове.
Это нововведение Уотт проделал с обычной своей осторожностью и чувством того, что приемлемо для слуха и эстетического суждения. Впрочем, такого, как я, заботившегося превыше всего о знании, эта перемена привела в немалое замешательство.
Вот образчик манеры Уотта изъясняться на этом этапе:
Ан залг — еонделб онтяп, наймет ассам. An хуле — еохит еинетхып, еохит еинетхып.
Ан пущо — яалежят анивокутш, яалежят анивокутш. Ан хюн — йылхтаз кошуд, йыл — хтаз когиуд. Ан суке — йикдалс кожорип, йик — далс кожорип.
Эти звуки, хоть мы и шли грудь к груди, по первости казались мне почти совсем бессмысленными.
Да и Уотт меня не понимал. Ушорп яине — щорп, говорил он, ушорп яинещорп, яине — щорп.
Думаю, из-за этого я упустил много чего, полагаю, интересного, касавшегося, подозреваю, второй стадии второго, или завершающего, этапа пребывания Уотта в доме мистера Нотта.
Однако вскоре я привык к этим звукам и понимал их так же хорошо, как прежде.
Все шло хорошо до тех пор, пока Уотт не начал менять порядок не букв в слове, а предложений в периоде.
Вот образчик манеры Уотта изъясняться на этом этапе:
Пустоты. Источнику. Наставнику. В храм. Ему я преподнес. Это опустевшее сердце. Эти опустевшие руки. Этот разум безразличный. Это тело бездомное. Дабы возлюбить его, поносил себя. Дабы его обрести, себя отверг. Себя забыл, дабы постичь его. Оставил себя, дабы его отыскать.
Эти звуки, хоть мы и были близки, по первости были мне не совсем ясны.
Да и Уотт меня не понимал. Прошу прощения, прощения, говорил он, прошу прощения.
Полагаю, из-за этого я упустил много чего, думаю, интересного, касавшегося, подозреваю, третьей стадии второго, или завершающего, этапа пребывания Уотта в доме мистера Нотта.
Однако вскоре я привык к этим звукам и понимал их так же хорошо, как прежде.
Все шло хорошо до тех пор, пока Уотт не начал менять порядок не предложений в периоде, а слов в предложении и букв в слове.
Вот образчик манеры Уотта изъясняться на этом этапе:
Летох огеч? Атон. Личулоп огеч? Атон. Анлоп агиач ил алыб? Аб! Летох он? Тен и, темам. Личулоп он? Юанз ен.
Эти звуки, хоть мы и шли живот к животу, по первости были для меня просто шумом.
Да и Уотт меня не понимал. Яинещорп ушорп, говорил он, яинещорп, яинещорп ушорп.
Подозреваю, из-за этого я упустил много чего, полагаю, интересного, касавшегося, думаю, четвертой стадии второго, или завершающего, этапа пребывания Уотта в доме мистера Нотта.
Однако вскоре я привык к этим звукам.
Затем все шло хорошо до тех пор, пока Уотт не начал менять порядок не слов в предложении и букв в слове, а слов в предложении и предложений в периоде.
Вот образчик манеры Уотта изъясняться на этом этапе:
Одевания для готово было — жилет, майка, брюки, носки, туфли, рубашка, трусы, пиджак — все когда, он говорил, Нет. Он говорил, Одеваться. Мытья для готово было — вода, полотенце, губка, мыло, соли, перчатка, щетка, таз — все когда, он говорил, Нет. Он говорил, Мыться. Бритья для готово было — вода, полотенце, губка, мыло, бритва, пудра, помазок, тазик — все когда, он говорил, Нет. Он говорил, Бриться.
Эти звуки, хоть мы и шли лобок к лобку, по первости казались мне полной ахинеей.
Да и Уотт меня не понимал. Прощения, прощения прошу, говорил он, прощения прошу.
Полагаю, из-за этого я упустил много чего, подозреваю, интересного, касавшегося, думаю, пятой стадии второго, или завершающего, этапа пребывания Уотта в доме мистера Нотта.
Однако вскоре я привык к этим звукам.
Пока Уотт не начал менять порядок не слов в предложении и предложений в периоде, а букв в слове и предложений в периоде.
Вот образчик этой манеры изъясняться:
Акоп ен легиирп нед тидоху. Ин шоу, ин тон. Ин молет, ин мохуд. Ин виж, ин втрем. Инувяан, ин ов енс. Ин нетсург, инлесев. Кат лиж еоротокен ямерв.
Это ничего для меня не значило.
Ушорп яинещорп, яинещорп, говорил Уотт, ушорп яинещорп.
Полагаю, из-за этого я упустил много чего, думаю, интересного, касавшегося, подозреваю, пятой, нет, шестой стадии второго, или завершающего, этапа пребывания Уотта в доме мистера Нотта.
Однако в конце концов я понял.
Затем Уотт начал менять порядок не букв в слове и предложений в периоде, а букв в слове, слов в предложении и предложений в периоде.
Образчик:
Коб о коб акеволеч авд. Нед сев, тсач ичон. Огечин, огечин, огечин. Илалед ым еж отч? Тен. Мотоу с тировог тон? Тен. Мошон с тировог тоу? Тен. Атон ан тиртомс шоу? Тен. Атоу ан тиртомс тон? Ыпелс, ымен, ихулг. Тсач ичон, нед сев. Акеволеч авд коб о коб.
Привык я к этому далеко не сразу.
Яинещорп, яинещорп ушорп, говорил Уотт, яинещорп ушорп.
Думаю, из-за этого я упустил много чего, подозреваю, интересного, касавшегося, полагаю, седьмой стадии второго, или завершающего, этапа пребывания Уотта в доме мистера Нотта.
Затем он вбил себе в голову менять порядок не слов в предложении, не букв в слове, не предложений в периоде, не слов в предложении и букв в слове, не слов в предложении и предложений в периоде, не букв в слове и предложений в периоде, не букв в слове, слов в предложении и предложений в периоде, о нет, но, в течение недолгого времени в ту же пору, то слов в предложении, то букв в слове, то предложений в периоде, то слов в предложении и букв в слове, то слов в предложении и предложений в периоде, то букв в слове и предложений в периоде, а то букв в слове, слов в предложении и предложений в периоде.
Не припоминаю образчика такой манеры изъясняться.
Эти звуки, хоть мы и шли, приклеившись друг к другу, по первости казались мне ирландским языком.
Да и Уотт меня не понимал. Прошу яинещорп, говорил он, яинещорп, прощения ушорп.
Думаю, из-за этого я упустил много чего, полагаю, интересного, касавшегося, подозреваю, восьмой, или последней, стадии второго, или завершающего, этапа пребывания Уотта в доме мистера Нотта.
Однако вскоре я привык к этим звукам и понимал так же хорошо, как всегда, то есть добрую половину того, что пробивалось сквозь мою барабанную перепонку.
Поскольку слух мой начал сдавать, хотя близорукость осталась неизменной. С другой стороны, мои чисто умственные способности,
правильно называемые способностями???
??
были, если это возможно, выдающимися более обычного.
Этим беседам мы обязаны следующим.
Однажды вся четверка — мистер Нотт, Уотт, Артур и мистер Грейвз — собралась в саду. Стоял прекрасный летний денек. Мистер Нотт медленно бродил вокруг, то исчезая за одним кустом, то появляясь из-за другого. Уотт сидел на пригорке. Артур стоял на лужайке, беседуя с мистером Грейвзом. Мистер Грейвз опирался на вилы. Но поблизости глыбой высился пустой дом. Один рывок — и они в безопасности.
Артур сказал:
Не отчаивайтесь, мистер Грейвз. Когда — нибудь тучи рассеются, и солнце, так долго скрытое, наконец изольет на вас свой свет, мистер Грейвз.
У меня, значится, не вскакивает, мистер Артур, сказал мистер Грейвз.
Э, мистер Грейвз, сказал Артур, не говорите так.
Когда, значится, я говорю «вскакивает», сказал мистер Грейвз, я, значится, имею в виду… Он взмахнул вилами.
А вы не пробовали бандо, мистер Грейвз? сказал Артур. По капсуле до и после еды с небольшим количеством теплого молока, а потом перед самым сном. Я уже все перепробовал и совсем было отчаялся, когда подруга рассказала мне о бандо. Ее муж, понимаете ли, никогда без него не обходился. Попробуй, сказала она, и возвращайся лет этак через пять — шесть. Я попробовал, мистер Грейвз, и это кардинально изменило мое отношение к жизни. Из человека унылого, вялого, мучимого запорами, покрытого перхотью, избегаемого друзьями, со зловонным дыханием и подорванным аппетитом (годами я питался одним лишь жирным беконом) через четыре года употребления бандо я превратился в оживленного, неутомимого, заядлого нудиста с железным здоровьем, почти отца и поклонника вареного картофеля. Бандо. Как слышится, так и пишется.
Мистер Грейвз сказал, что он попробует.
Трудность с бандо, сказал Артур, заключается в том, что его больше нельзя приобрести в этой несчастной стране. Насколько я понимаю, средства попроще вроде остреина и шпанской мушки все еще можно выцыганить у наиболее человечных аптекарей в разных районах города в первые десять-пятнадцать минут сразу после обеда. Но вот с бандо даже в субботу вечером вы промыкаетесь понапрасну. Поскольку власти, загребшие, как обычно, бразды правления в свои лапы и совершенно безразличные к страданиям тысяч мужчин и десятков тысяч женщин по всей стране, сочли уместным наложить эмбарго на этот замечательный товар, за умеренную цену несущий радость в дома и прочие места свиданий, пребывающие ныне в запустении. Он не может попасть в наши порты и пересечь нашу северную границу, разве только в виде случайных, рискованных и тайных поставок, то есть будучи припрятанным в женском белье, например, или в мужских сумках для гольфа, или в полом требнике священника-вольнодума, где он при обнаружении немедленно арестовывается, изымается каким-нибудь высокопоставленным таможенным чинушей, наполовину спятившим от интоксикации спермой, и продается в десять, а то и пятнадцать раз дороже первоначальной цены измотанным коммивояжерам, возвращающимся домой после бесплодных поездок. Но лучше я проиллюстрирую свою мысль рассказом о том, что произошло с моим старинным приятелем мистером Эрнестом Луитом, никогда не покидавшим меня в темные школьные и университетские годы, хоть он и был часто побуждаем к этому своими и моими доброжелателями. Его диссертация, я это прекрасно помню, носила название «Математическое чутье весткельтов» — тема, по которой он придерживался самых радикальных взглядов, поскольку водил близкое знакомство с казначеем колледжа, а союз их (поскольку это было не чем иным) держался на общности вкусов и, боюсь, даже обычаев, чересчур расхожих в академических кругах, из коих, возможно, наиболее любимым было потребление бренди по пробуждении, что они обычно делали в обществе друг друга. Луит испросил и в конце концов получил от казначея сумму в пятьдесят фунтов, которой, по его наивным расчетам, должно хватить на покрытие расходов шестинедельной исследовательской экспедиции в графство Клэр. Его смехотворная смета выглядела следующим образом:
ф.
ш.
п.
Переезды
1
15
0
Ботинки
0
15
0
Цветные бусы
5
0
0
Чаевые
0
10
0
Еда
42
0
0
Итого
50
0
0
Он великодушно объявил, что пищу, необходимую для кормежки своей собаки, бультерьера, по причине чрезмерной прожорливости оной он охотно оплатит из собственного кармана, и со своеобычной прямотой, весьма повеселившей стипендиальный комитет, добавил, что О'Коннор, скорее всего, будет питаться подножным кормом. Ни по одному из этих пунктов не последовало никаких возражений, хотя отсутствие других, обычных в таких случаях, к примеру связанных с устройством на ночлег, вызвало немалое удивление. Получив через казначея предложение воспользоваться таковой возможностью, Луит через казначея же ответил, что, будучи натурой весьма привередливой, он во время своего пребывания в этой части страны намеревался проводить свои ночи на душистом сене или душистой соломе — как уж получится — местных амбаров. Это объяснение вызвало еще большее веселье среди членов комитета. Многие из них прониклись честностью Луита, когда по возвращении он признался, что за время своей экскурсии обнаружил лишь три амбара, два из которых содержали пустые бутылки, а третий — скелет козла. Однако в других инстанциях эти и схожие заявления рассматривались в ином, менее дружественном свете. Поскольку Эрнест, выглядевший бледным и нездоровым, вернулся в свои комнаты на три недели раньше положенного. На предложение казначея предъявить ботинки, на приобретение коих из скудных фондов колледжа ему было выделено пятнадцать шиллингов, Луит тем же манером ответил, что поздним вечером двадцать первого ноября поблизости от Хэндкросса они, к сожалению, были стянуты с его ног болотом, каковое он по причине неважного освещения и расстройства чувств вследствие длительного истощения по ошибке принял за неубранное поле лука. На вежливо выраженную надежду, что О'Коннору понравилась небольшая прогулка, Луит с признательностью ответил, что он тогда же с крайней неохотой вынужден был держать голову О'Коннора погруженной в трясину, пока его верное сердце не перестало биться, после чего поджарил его прямо в шкуре, которую не смог заставить себя содрать, над костром, сооруженным из флагов и цветов хлопка. В этом нет ничего такого, О'Коннор на его месте сделал бы для него то же самое. Останки его старого любимца в полном комплекте, за вычетом костного мозга, теперь обретаются в его комнатах, в мешке, обследовать их можно в любой вечер, за исключением воскресного, с двух сорока пяти до трех пятнадцати. Казначей от лица комитета поинтересовался, не будет ли мистеру Луиту угодно представить некий отчет о толчке, сообщенном его исследованиям кратковременным пребыванием в деревне. Луит ответил, что сделал бы это с превеликим удовольствием, если бы не имел несчастье в утро своего отбытия с запада между одиннадцатью и полуднем утратить в мужской уборной железнодорожной станции Эннис сто пять разрозненных листов, с обеих сторон покрытых убористыми рукописными заметками, охватывающими весь означенный отрезок времени. В среднем, добавил он, это составляло не менее пяти листов, или десяти страниц, в день. Теперь он принимает все меры — порядком опасаясь, намного превосходящие его силы — с целью возвращения своей рукописи, каковая в качестве рукописи не имеет ровно никакой ценности для кого бы то ни было, кроме него самого и, в конечном счете, человечества. Однако его опыт подсказывает, что в уборных железнодорожных станций, в особенности расположенных на западных линиях, неминуемо поглощается и навсегда теряется все, хоть сколько-нибудь отдаленно напоминающее бумагу, за исключением, возможно, визитных карточек, почтовых марок, лотерейных квиточков и прокомпостированных железнодорожных билетиков. Поэтому он предчувствовал, что его попытки вернуть свою собственность, порядком сдерживаемые недостатком сил и безденежьем, скорее обречены на крах, нежели на удачу. Эта утрата будет невосполнима, поскольку о бесчисленных наблюдениях, сделанных за время путешествия, и последующих размышлениях, поспешно доверенных бумаге в самых неблагоприятных условиях, он, к своему величайшему сожалению, не помнит почти ничего. Касательно этих горестных происшествий, то есть потери ботинок, собаки, трудов, денег, здоровья и, возможно, даже репутации в глазах своих наставников, Луиту нечего было добавить, кроме того, что он с нетерпением ждет, когда комитету будет угодно рассмотреть доказательство не совсем полной тщетности его миссии. В назначенный день и час Луит явился, ведя за руку старикашку, одетого в килт, плед, башмаки и, несмотря на холод, пару шелковых носков, закрепленных на багровых икрах парой скромных узких лиловых подвязок, под мышкой же тот держал большую черную фетровую шляпу. Луит сказал: Господа, это — мистер Томас Накибал, уроженец Баррена. Там он провел всю свою жизнь, оттуда он нехотя явился, туда он жаждет вернуться, чтобы зарезать свинью, единственного своего компаньона на протяжении многих лет. Мистеру Накибалу пошел семьдесят шестой год, и за все это время он не приобрел никаких навыков, за исключением земледельческих хитростей, необходимых для выполнения его работы, сиречь картофеля, клевера — каждому свое удобрение, — борьбы с горением торфа и свиньей — мухоловкой, и в итоге не умеет — да и никогда не умел — читать, писать и без помощи пальцев рук и ног складывать, вычитать, умножать или делить малейшие целые числа. Об умственном облике Накибала хватит. Физический же… Стоп, мистер Луит, сказал председатель, подняв руку. Минутку, мистер Луит, если позволите. Хоть тысячу, сэр, если угодно, сказал Луит. За столом слева направо сидело пятеро: мистер О'Мелдон, мистер Магершон, мистер Фицвейн, мистер де Бейкер и мистер Макстерн. Они посовещались. Мистер Фицвейн сказал: Мистер Луит, вы не заставите нас поверить, что умственная жизнь этого человека исчерпывается голыми данными, необходимыми для выживания, и что он остается в полном неведении относительно элементарнейших знаний. За это, ответил Луит, я твердо ручаюсь в отношении своего друга, в разуме которого за исключением тихой мелодии упомянутого вами неведения и засевшего в некоем углу мозжечка, где тускло мерцают земледельческие способности, знания, как извлечь из доставшегося по наследству клочка каменистой почвы как можно больше пропитания для себя и своей свиньи с как можно меньшими усилиями, повсюду, я убежден, царит мрак и безмолвие. Комитет, глаза которого были во время этой речи устремлены на Луита, теперь перевел их на мистера Накибала, словно разговор зашел о его телосложении. Затем они принялись смотреть друг на друга, и прошло много времени, пока они в этом не преуспели. Дело вовсе не в том, что они смотрели друг на друга подолгу, они были куда благоразумней. Но когда пятеро смотрят друг на друга, хотя теоретически достаточно всего лишь двадцати взглядов, поскольку каждый смотрит четырежды, на деле это число редко оказывается достаточным по причине большого количества блуждающих взглядов. Например, мистер Фицвейн смотрит на мистера Магершона справа. Однако мистер Магершон смотрит не на мистера Фицвейна слева, а на мистера О'Мелдона справа. Однако мистер О'Мелдон смотрит не на мистера Магершона слева, а, подавшись вперед, на мистера Макстерна через трех человек слева в дальнем конце стола. Однако мистер Макстерн смотрит не на мистера О'Мелдона через трех человек справа в дальнем конце стола, подавшись вперед, а, сидя прямо, на мистера де Бейкера справа. Однако мистер де Бейкер смотрит не на мистера Макстерна слева, а на мистера Фицвейна справа. Тогда мистер Фицвейн, устав смотреть на затылок мистера Магершона, подается вперед посмотреть на мистера О'Мелдона через одного человека справа в конце стола. Однако мистер О'Мелдон, устав смотреть на мистера Макстерна, подавшись вперед, теперь подается назад посмотреть на мистера де Бейкера через двух человек слева. Однако мистер де Бейкер, устав смотреть на затылок мистера Фицвейна, теперь подается вперед посмотреть на мистера Магершона через одного человека справа. Однако мистер Магершон, устав от зрелища левого уха мистера О'Мелдона, теперь подается вперед посмотреть на мистера Макстерна через двух человек слева в конце стола. Однако мистер Макстерн, устав смотреть на затылок мистера де Бейкера, теперь подается вперед посмотреть на мистера Фицвейна через одного человека справа. Тогда мистер Фицвейн, устав смотреть на мистера О'Мелдона, подавшись вперед, подается вперед посмотреть на мистера Макстерна через одного человека слева в конце стола. Однако мистер Макстерн, устав смотреть на мистера Фицвейна, подавшись вперед, теперь подается назад посмотреть на мистера Магершона через двух человек справа. Однако мистер Магершон, устав смотреть на мистера Макстерна, подавшись назад, теперь подается вперед посмотреть на мистера де Бейкера через одного человека слева. Однако мистер де Бейкер, устав смотреть на мистера Магершона, подавшись вперед, теперь подается назад посмотреть на мистера О'Мелдона через двух человек справа в конце стола. Однако мистер О'Мелдон, устав смотреть на мистера де Бейкера, подавшись назад, теперь подается вперед посмотреть на мистера Фицвейна через одного человека слева. Тогда мистер Фицвейн, устав смотреть на левое ухо мистера Макстерна, подавшись вперед, усаживается прямо и поворачивается к единственному члену комитета, взгляд которого он еще не пытался поймать, то есть к мистеру де Бейкеру, вследствие чего вознаграждается зрелищем безволосого темени этого господина, поскольку мистер де Бейкер, устав смотреть на левое ухо мистера Магершона, подавшись назад, и впустую оглядев всех членов комитета за исключением соседа слева, теперь уселся прямо и смотрит на грязную поросль внутри правого уха мистера Макстерна. Поскольку мистер Макстерн, пресыщенный левым ухом мистера Магершона и не имея никаких иных возможностей, теперь подается вперед, изучая отвращенную и воистину отвратительную правую сторону лица мистера О'Мелдона. Поскольку мистер О'Мелдон, что вполне естественно, проигнорировав всех своих коллег за исключением непосредственного соседа, теперь уселся прямо и обследует нарывы, прыщи и угри на затылке мистера Магершона. Поскольку мистер Магершон, утративший интерес к левому уху мистера де Бейкера, теперь уселся прямо и наслаждается — по правде говоря, не впервые за этот вечер, но с совершенно новой отчетливостью — состоявшим из фасоли завтраком мистера Фицвейна. Таким образом, из пятью четыре, или двадцати, взглядов не встретилась ни одна пара, а все подачи вперед и назад, взгляды вправо и влево ни к чему не привели, а толк от смотрения комитета на себя таков, что глаза его вполне могли быть закрыты или возведены к небу. Но это еще не все. Поскольку теперь мистер Фицвейн наверняка скажет: Что-то давненько я не смотрел на мистера Магершона, посмотрю-ка на него еще разок, возможно, как знать, он смотрит на меня. Однако мистер Магершон, который, как известно, только что смотрел на мистера Фицвейна, наверняка повернет голову в другую сторону посмотреть на мистера О'Мелдона в надежде обнаружить, что мистер О'Мелдон смотрит на него, поскольку мистер Магершон давненько не смотрел на мистера О'Мелдона. Однако если мистер Магершон давненько не смотрел на мистера О'Мелдона, то мистер О'Мелдон недавно смотрел на мистера Магершона, поскольку он делал это только что, не так ли? И он может делать это до сих пор, поскольку глаза казначея опускаются и отводятся неохотно, если бы не странноватый запах, поначалу приятный, но со временем становящийся попросту омерзительной вонью, подымающейся из недр белья мистера Магершона и просачивающейся с необычайной летучестью между его затылком и воротничком — откровенная и, надо признать, успешная попытка со стороны этого почтенного пердуна сгладить легкое смущение среди своих вышестоящих коллег. Итак, мистер Магершон поворачивается к мистеру О'Мелдону, чтобы обнаружить, что мистер О'Мелдон смотрит не на него, как он надеялся (поскольку, поворачивайся он посмотреть на мистера О'Мелдона без надежды обнаружить, что мистер О'Мелдон смотрит на него, он не стал бы поворачиваться посмотреть на мистера О'Мелдона, но подался бы вперед или, возможно, назад посмотреть на мистера Макстерна или, возможно, мистера де Бейкера, скорее уж на первого, поскольку на последнего он смотрел не так давно), а на мистера Макстерна в надежде обнаружить, что мистер Макстерн смотрит на него. И это вполне естественно, поскольку с тех пор, как мистер О'Мелдон смотрел на мистера Макстерна, прошло больше времени, чем с тех пор, как мистер О'Мелдон смотрел на кого-либо еще, а мистер О'Мелдон вряд ли знает, что с тех пор, как мистер Макстерн смотрел на него, прошло меньше времени, чем с тех пор, как мистер Макстерн смотрел на кого-либо еще, поскольку мистер Макстерн только что закончил смотреть на мистера О'Мелдона, не так ли? Итак, мистер О'Мелдон обнаруживает, что мистер Макстерн смотрит не на него, как он надеялся, но, в надежде обнаружить, что мистер де Бейкер смотрит на него, на мистера де Бейкера. Однако мистер де Бейкер по той же причине, по которой мистер Магершон смотрит не на мистера Фицвейна, а на мистера О'Мелдона, мистер О'Мелдон — не на мистера Магершона, а на мистера Макстерна, а мистер Макстерн — не на мистера О'Мелдона, а на мистера де Бейкера, смотрит не на мистера Макстерна, как надеялся мистер Макстерн (поскольку, поворачивайся мистер Макстерн посмотреть на мистера де Бейкера без надежды обнаружить, что мистер де Бейкер смотрит на него, он не стал бы поворачиваться посмотреть на мистера де Бейкера, нет, но подался бы вперед или, возможно, назад посмотреть на мистера Фицвейна или, возможно, мистера Магершона, скорее уж на первого, поскольку на последнего он смотрел не так давно), а на мистера Фицвейна, который теперь наслаждается задним видом мистера Магершона примерно так, как мгновением раньше мистер Магершон наслаждался его задним видом, а мистер О'Мелдон — задним видом мистера Магершона. И так далее. Пока не будет совершено пятью восемь, или сорок, взглядов, все безответные, а комитет, несмотря на все кручение и верчение, продвинется в смотрении на себя ничуть не дальше, чем в уже безвозвратный начальный момент. Но и это еще не все. Поскольку потребуется множество, множество взглядов и будет потеряна масса, масса времени, пока каждый глаз не отыщет глаз, который ищет, а в каждый мозг не вольется сила, спокойствие и уверенность, необходимые для продолжения рассматриваемого дела. А все от отсутствия метода, что в комитете совершенно непростительно, поскольку комитетам, будь они велики или малы, куда чаще приходится смотреть на себя, чем любым другим группам людей за исключением, возможно, комиссий. Один из лучших, быть может, методов, позволяющих комитету быстро посмотреть на себя, избежав раздражения и усталости, испытываемых членами комитета, смотрящими на себя без метода, состоит, возможно, в приписывании членам комитета номеров: один, два, три, четыре, пять, шесть, семь и так далее, сколько членов комитета, столько и номеров, так что у каждого члена комитета есть свой номер, и ни один из членов комитета не остался непронумерованным, и чтобы эти номера были доведены до сведения членов комитета, пока каждый член комитета не будет с уверенностью знать не только свой собственный номер, но и номера всех остальных членов комитета, и чтобы эти номера раздавались членам комитета в момент его образования и оставались неизменными до часа его распада, поскольку если бы на каждом последующем собрании комитета вводилась новая нумерация, это вызывало бы несказанную неразбериху (вследствие изменившейся нумерации) и неописуемый беспорядок. Затем надо будет убедиться, что не только у каждого члена комитета есть свой номер, но и что он доволен своим номером, жаждет затвердить его наизусть, и не только его, но и все остальные номера тоже, доколе каждый номер не будет сразу же вызывать у него в голове имя, лицо, характер и обязанности, а каждое лицо — номер. Таким образом, когда комитету придет время посмотреть на себя, пусть все члены кроме номера один вместе смотрят на номер один, а номер один пусть поочередно смотрит на них, а потом закрывает, если это ему угодно, глаза, поскольку он свой долг выполнил. Тогда все члены кроме номера один, вместе смотревшие на номер один и которых номер один осмотрел одного за другим, пусть все кроме номера два смотрят на номер два, а номер два пусть в свою очередь поочередно смотрит на них, а потом снимает, если его глаза устали, очки, если он привык носить очки, и дает глазам отдых, поскольку они сейчас больше не нужны. Тогда все члены кроме номера два и, естественно, номера один, вместе смотревшие на номер два и которых номер два осмотрел одного за другим, пусть все кроме номера три вместе смотрят на номер три, а номер три пусть в свою очередь поочередно смотрит на них, а потом встает, подходит к окну и выглядывает наружу, если он хочет немного поразмяться и сменить обстановку, поскольку он пока больше не нужен. Тогда все члены комитета кроме номера три и, естественно, номеров два и один, вместе смотревшие на номер три и которых номер три осмотрел одного за другим, пусть все кроме номера четыре смотрят на номер четыре, а номер четыре пусть в свою очередь осматривает их одного за другим, а потом мягко массирует свои глазные яблоки, если у него возникла в том надобность, поскольку их нынешняя роль закончилась. И так далее, пока не останется всего лишь два члена комитета, которые пусть посмотрят друг на друга, а потом сделают для глаз ванночки, если они у них с собой, с небольшим количеством настойки опия, или слабого раствора борной кислоты, или теплого слабого чая, поскольку они вполне это заслужили. Тогда окажется, что комитет посмотрел на себя за наименьшее возможное время посредством наименьшего количества взглядов, а именно х в квадрате минус х взглядов, если членов комитета х, и у в квадрате минус у, если их у. Однако мало-помалу пары глаз снова устремили свои загадочные лучи сначала в направлении мистера Накибала, а затем Луита, который, приободренный таким образом, продолжил: Физический же вы видите перед собой — ступни большие и плоские, и так далее, медленно поднимаясь вверх, пока не добрался до головы, о которой, как и об остальном, сказал много слов, часть которых была хороша, часть чудесна, часть очень хороша, часть плоха, а часть превосходна. Затем мистер Фицвейн сказал: А здоровье у него с-с — сносное? Может он ходить без посторонней помощи? Может садиться, сидеть, вставать, стоять, есть, пить, укладываться, спать, подниматься и исполнять свои обязанности самостоятельно? О да, сэр, сказал Луит, и еще испражняться, управляясь лишь одной рукой. Так-так, сказал мистер Фицвейн. И добавил: А его половая жизнь, если уж зашла речь об испражнениях? Как у нищего холостяка отталкивающей наружности, сказал Луит, не хочу никого оскорблять. Извините, сказал мистер Макстерн. Отсюда и косоглазие, сказал Луит. Что ж, сказал мистер Фицвейн, для нас, в первую очередь для меня и во вторую для моих коллег, всегда удовольствие встретить мерзавца, прозябание которого отличается от нашего прозябания, от моего прозябания и от их прозябания. И этим, полагаю, мы обязаны вам, мистер Луит. Однако мы не очень понимаем, я не очень понимаю и был бы весьма удивлен, если бы узнал, что мои коллеги понимают, что объединяет этого господина и цель вашего недавнего визита, мистер Луит, вашего недавнего краткого и, если позволите так выразиться, расточительного визита на западное побережье. Вместо ответа Луит протянул правую руку к левой руке мистера Накибала, который, насколько он помнил, в последний раз сидел, послушно и скромно сидел немного справа и сзади от него. Если я описываю все это в таких деталях, мистер Грейвз, то по той причине, поверьте, что не могу, хоть бы и рад был, по тем причинам, в которые я не буду вдаваться, поскольку мне они неведомы, поступить иначе. Детали, мистер Грейвз, детали я ненавижу, детали я презираю так же, как и вы, садовник. Когда вы сеете горох, когда вы сеете бобы, когда вы сеете картофель, когда вы сеете морковь, репу, пастернак и прочие корнеплоды, разве вы делаете это дотошно? Нет, вы наспех копаете канавку, приблизительно по линии, не совсем прямой, но и не совсем кривой, или ряд ямок с интервалами, не бьющими в глаза, или бьющими только временно, пока ямки еще не зарыты, в ваши усталые старые глаза, и бездумно швыряете семена, как священник — прах или пепел в могилу, и заваливаете их землей, скорее всего краем башмака, зная, что если семя взойдет и умножится в десять, пятнадцать, двадцать, двадцать пять, тридцать, тридцать пять, сорок, сорок пять и даже пятьдесят раз, то оно и так это сделает, а если нет — значит, нет. Не сомневаюсь, мистер Грейвз, что в молодости вы использовали веревку, мерку, отвес, уровень и сажали горох, бобы, кукурузу, чечевицу по четыре, или по пять, или по шесть, или по семь семян, а не четыре в первую ямку, пять во вторую, шесть в третью и семь в четвертую, нет, но в каждую ямку по четыре, или по пять, или по шесть, или по семь, картофель ростками кверху, и смешивали семена моркови и репы, семена редиса и пастернака с песком, прахом или пеплом перед тем, как их посеять. А сейчас! Когда же вы перестали, мистер Грейвз, использовать веревку, мерку, отвес, уровень и так помещать и истощать семена перед посевом? В каком возрасте, мистер Грейвз, и при каких обстоятельствах? И было ли все сразу, мистер Грейвз, выброшено за борт, веревка, мерка, отвес, уровень и кто его знает какие еще механические приспособления, и способ размещения, и манера смешивания, или сначала пропала веревка, а через некоторое время мерка, а через некоторое время отвес (хоть я, признаюсь, не вижу в отвесе никакого проку), а через некоторое время уровень, а через некоторое время дотошное помещение, а через некоторое время скрупулезное смешивание? Или они пропадали по два и по три зараз, мистер Грейвз, пока вы мало-помалу не обрели нынешнюю свою свободу, когда все, что вам нужно, — это семена, земля, навоз, вода и палка? Но ни левая, ни правая рука мистера Накибала не была свободна, поскольку первая поддерживала его тушу, уже начавшую опасно крениться, а вторая исчезла под килтом и там тихонько, но упорно и со знанием дела почесывала через изношенный, но все еще греющий материал зимних трусов обширное анально-мошоночное раздражение (глисты? нервы? геморрой? или хуже?) шестидесятичетырехлетней давности. Звук тихого хождения ладони туда-сюда, туда — сюда в сочетании с напряженной позой страдающего тела и выражением — внимательным, торжествующим, изумленным, выжидающим — лица, совершенно сбил с толку комитет, возопивший: Какая живость! В его-то возрасте! Жизнь на свежем воздухе! Одинокая жизнь! Ego autem![8] (Мистер Макстерн.) Но тут мистер Накибал, обретя временное облегчение, поднялся и, извлекши правую руку из-под юбки, характерным жестом ладонью наружу помахал ею возле своего носа несколько раз. Затем он снова принял позу, скромную позу, из которой его вывела внезапная вспышка застарелого недуга: руки на коленках, старческие волосатые веснушчатые узловатые руки на голых старческих костлявых синюшных коленках, правая старческая волосатая веснушчатая рука на костлявой правой голой старческой коленке, а левая старческая узловатая веснушчатая рука на левой старческой синюшной старческой костлявой коленке, а взгляд внимательных тусклых глазок устремлен, словно бы на что-то очень знакомое или еще по какой-то причине лишенное интереса, в окно, на небо, там и сям подпертое куполом, сводом, крышей, шпилем, башней, верхушкой дерева. Но тут, поскольку время пришло, Луит подвел мистера Накибала к столу и там, любовно взглянув ему в лицо или, точнее, в профиль, то есть, грубо говоря, в ухо, поскольку чем больше Луит поворачивал свое лицо, свое любящее лицо к мистеру Накибалу, тем больше мистер Накибал отворачивал свое, свое усталое багровое старческое волосатое лицо прочь, медленно, громко и величественно сказал: Четыреста восемь тысяч сто восемьдесят четыре. Тут мистер Накибал ко всеобщему изумлению перевел свои глазки, послушные, глупые, слезящиеся, пытливые глазки от неба к мистеру Фицвейну, который через мгновение к еще большему всеобщему изумлению воскликнул: Газель! Баран! Старый баран! Мистер де Бейкер, сэр, сказал Луит, не будете ли вы так добры отныне тщательно записывать все, что говорю я, и все, что говорит мой друг? Ну конечно, мистер Луит, сказал мистер де Бейкер. Премного вам обязан, мистер де Бейкер, сказал Луит. Полноте, не стоит, мистер Луит, сказал мистер де Бейкер. Значит, я могу на вас положиться, мистер де Бейкер? сказал Луит. Ну конечно, мистер Луит, можете, сказал мистер де Бейкер. Вы слишком добры, мистер де Бейкер, сказал Луит. Фи, вовсе нет, вовсе нет, мистер Луит, сказал мистер де Бейкер. Козлище! Старый пройдоха! вопил мистер Фицвейн. Вы меня успокоили, мистер де Бейкер, сказал Луит. Больше ни слова, мистер Луит, сказал мистер де Бейкер, ни слова больше. И одновременно сняли с моих плеч тяжкое бремя беспокойства, мистер де Бейкер, сказал Луит. Его взор просачивается в самую мою душу, сказал мистер Фицвейн. Куда-куда? сказал мистер О'Мелдон. В самую его душу, сказал мистер Магершон. Господи, да что это было? воскликнул мистер Макстерн. Как вы думаете, что это было? Благовест? сказал мистер де Бейкер. Разве с мирскими людьми такое случается? сказал мистер Магершон. По крайней мере, это было искренне, сказал мистер О'Мелдон. Значит, я могу продолжать без всяких опасений, мистер де Бейкер? сказал Луит. Насколько я понимаю, да, мистер Луит, сказал мистер де Бейкер. И окутывает ее словно бы влажными покровами, сказал мистер Фицвейн. Да благословит вас Господь, мистер де Бейкер, сказал Луит. И вас, мистер Луит, сказал мистер де Бейкер. Нет-нет, вас, мистер де Бейкер, вас, сказал Луит. Ну что ж, мистер Луит, меня, если настаиваете, но и вас тоже, сказал мистер де Бейкер. Вы имеете в виду да благословит Господь нас обоих, мистер де Бейкер? сказал Луит. Diable, сказал мистер де Бейкер (выражение французского происхождения). Его лицо мне знакомо, сказал мистер Фицвейн. Том! крикнул Луит. Мистер Накибал повернул на зов лицо, и Луит увидел, что на нем лежит печать беспокойства. Ба, сказал Луит, настал решающий час! Затем он громко сказал: Триста восемьдесят девять ты… Говорите в мою сторону, сказал мистер Фицвейн. Триста восемьдесят девять тысяч, проорал Луит, семнадцать. А? сказал мистер Накибал. Вы записали это, мистер де Бейкер? сказал Луит. Записал, мистер Луит, сказал мистер де Бейкер. Не будете ли вы так добры повторить, мистер де Бейкер? сказал Луит. Конечно, мистер Луит. Повторяю: Мистер Луит: Триста восемьдесят девять тысяч двенадцать. Мистер Нак… Триста восемьдесят девять тысяч семнадцать, сказал Луит, не двенадцать, а семнадцать. О, прошу прощения, мистер Луит, мне послышалось двенадцать, сказал мистер де Бейкер. Я сказал семнадцать, мистер де Бейкер, сказал Луит, мне казалось — отчетливо. Как странно, мне отчетливо послышалось двенадцать, сказал мистер де Бейкер. Вам что послышалось, мистер Макстерн? Мне совершенно отчетливо послышалось семнадцать, сказал мистер Макстерн. А, ну конечно, конечно, сказал мистер де Бейкер. Я так и слышу это с, сказал мистер Макстерн. А вам, мистер О'Мелдон? сказал мистер де Бейкер. Что мне? сказал мистер О'Мелдон. Вам что послышалось, семнадцать или двенадцать? сказал мистер де Бейкер. А вам что послышалось, мистер де Бейкер? сказал мистер О'Мелдон. Двенадцать, сказал мистер де Бейкер. Сколько надцать? сказал мистер О'Мелдон. Двееееена — дцать, сказал мистер де Бейкер. Естественно, сказал мистер О'Мелдон. Ха, сказал мистер де Бейкер. Я сказал семнадцать, сказал Луит. Сколько надцать? сказал мистер Магершон. Семнадцать, сказал Луит. Я так и думал, сказал мистер Магершон. Но не были уверены, сказал мистер де Бейкер. Конечно, сказал мистер Магершон. А вам, господин председатель? сказал мистер де Бейкер. А? сказал мистер Фицвейн. Я говорю: А вам, господин председатель? сказал мистер де Бейкер. Не понимаю вас, мистер де Бейкер, сказал мистер Фицвейн. Вам послышалось семнадцать или двенадцать? сказал мистер де Бейкер. Мне послышалось сорок шесть, сказал мистер Фицвейн. Я сказал семнадцать, сказал Луит. Мы вам верим, мистер Луит, мы вам верим, сказал мистер Магершон. Исправьте, мистер де Бейкер, сказал Луит. Ну конечно же, с удовольствием, мистер Луит, сказал мистер де Бейкер. Благодарю вас, мистер де Бейкер, сказал Луит. Не за что, не за что, мистер Луит, сказал мистер де Бейкер. Как там теперь написано? сказал Луит. Теперь там написано, сказал мистер де Бейкер: Мистер Луит: Триста восемьдесят девять тысяч семнадцать. Мистер Накибал: А? Может ли он с вашего позволения сесть? сказал Луит. Кто может с нашего позволения сесть? сказал мистер Магершон. Он устал стоять, сказал Луит. Где же я видел прежде это лицо? сказал мистер Фицвейн. Сколько это будет продолжаться? сказал мистер Макстерн. Это все? сказал мистер Магершон. Он лучше слышит сидя, сказал Луит. Если хочет, пусть ляжет, сказал мистер Фицвейн. Луит помог мистеру Накибалу улечься и встал рядом с ним на колени. Том, ты меня слышишь? крикнул он. Да, сэр, сказал мистер Накибал. Триста восемьдесят девять тысяч семнадцать, крикнул Луит. Минуту, я запишу, сказал мистер де Бейкер. Прошла минута. Продолжайте, сказал мистер де Бейкер. Отвечай, крикнул Луит. Семясри, сказал мистер Накибал. Семясри? сказал мистер де Бейкер. Возможно, он имеет в виду семьдесят три, сказал мистер О'Мелдон. Имеет ли он в виду семьдесят три? сказал мистер Фицвейн. Он сказал семьдесят три, сказал Луит. Неужели? сказал мистер де Бейкер. Боже мой, сказал мистер Макстерн. Кто-кто? сказал мистер О'Мелдон. Его Боже, сказал мистер Магершон. Не будете ли вы добры зачитать то, что записали, мистер де Бейкер? сказал Луит. То, что записал? сказал мистер де Бейкер. То, что вы записали в своем журнале, чтобы убедиться, что все правильно, сказал Луит. А вы недоверчивы, мистер Луит, сказал мистер де Бейкер. От аккуратности записей многое зависит, сказал Луит. Он прав, сказал мистер Макстерн. Откуда мне начать? сказал мистер де Бейкер. Только мои слова и слова моего друга, сказал Луит. Остальное вас не интересует? сказал мистер де Бейкер. Нет, сказал Луит. Мистер де Бейкер сказал: Просматривая свои записи, я нахожу следующее: Мистер Луит: Том, ты меня слышишь? Мистер Накибал: Да, сэр. Мистер Луит: Триста восемьдесят девять тысяч двенадцать. Мистер Нак…
Семнадцать, сказал Луит. Действительно, мистер де Бейкер, сказал мистер Фицвейн. Сколько раз вам нужно говорить? сказал мистер О'Мелдон. Думайте о нежных семнадцати, сказал мистер Магершон. Ха-ха, забавно, сказал мистер де Бейкер. Мистер Магершон сказал: Возможно, имея на — э — руках такие необычайно большие числа, будет лучше попросить нашего казначея вести сегодня записи? Я ничуть не хочу недооценивать нашего секретаря, который, как мы все знаем, превосходный секретарь, но, возможно, если такие беспрецедентно огромные и сложные числа только сегодня вечером… Нет-нет, так не пойдет, сказал мистер Фицвейн. Мистер Макстерн сказал: Возможно, если наш секретарь изволит записывать числа не цифрами, а словами… Да-да, как вам такой вариант? сказал мистер Фицвейн. А какая разница? сказал мистер О'Мелдон. Мистер Макстерн ответил: Да потому что тогда он просто будет записывать слова, которые слышит, а не их численные эквиваленты, для которых требуется длительная практика, особенно в случае с числами, состоящими из пяти и шести букв, прошу прощения, я имел в виду — цифр. В конечном счете это, возможно, прекрасная мысль, сказал мистер Магершон. Не будете ли вы добры так и поступать, мистер де Бейкер, а? сказал мистер Фицвейн. Но это и так моя неизменная привычка, сказал мистер де Бейкер. Нет-нет, я вам верю, сказал мистер Фицвейн. Тогда я не знаю, что еще можно сделать, сказал мистер Магершон. И на старуху бывает проруха, сказал Луит. Благодарю вас, мистер Луит, сказал мистер де Бейкер. Умоляю вас, не стоит, мистер де Бейкер, сказал Луит. Чудесно, просто чудесно, воскликнул мистер О'Мелдон. Что чудесно, просто чудесно? сказал мистер Макстерн. Эти две цифры связаны, сказал мистер О'Мелдон, как кор со своим клубнем. Кор со своим чем? сказал мистер Фицвейн. Он имеет в виду куб со своим корнем, сказал мистер Макстерн. Что я говорю? сказал мистер О'Мелдон. Кор со своим клубнем, ха-ха, сказал мистер де Бейкер. Что это значит — куб со своим корнем? сказал мистер Фицвейн. Это ничего не значит, сказал мистер Макстерн. Что вы имеете в виду — ничего не значит? сказал мистер О'Мелдон. Мистер Макстерн ответил: С каким из своих корней? У куба может быть любое количество корней. Как у длинного турецкого огурца, сказал мистер Фицвейн. Не у всех кубов, сказал мистер О'Мелдон. Кто говорит обо всех кубах? сказал мистер Макстерн. Не у этого куба, сказал мистер О'Мелдон. Об этом я ничего не знаю, сказал мистер Макстерн. Я в совершеннейшем неведении, сказал мистер Фицвейн. Я тоже, сказал мистер Магершон. Что чудесно, просто чудесно? сказал мистер Фицвейн. Мистер О'Мелдон ответил: Что мистер Балинак… Мистер Накибал, сказал Луит. Мистер О'Мелдон сказал: Что мистер Накибал за какие-то тридцать пять или сорок секунд извлек в уме кубический корень из шестизначного числа. Мистер Макстерн сказал: Сорок секунд! Да прошло по меньшей мере пять минут с тех пор, как число впервые было упомянуто. Что в этом чудесного? сказал мистер Фицвейн. Возможно, наш председатель забыл, сказал мистер Макстерн. Два это кубический корень восьми, сказал мистер О'Мелдон. Действительно, сказал мистер Фицвейн. Да, дважды два — четыре, а четырежды два — восемь, сказал мистер О'Мелдон. Так два это кубический корень восьми, сказал мистер Фицвейн. Да, а восемь это куб двух, сказал мистер О'Мелдон. Восемь это куб двух, сказал мистер Фицвейн. Да, сказал мистер О'Мелдон. И что в этом чудесного? сказал мистер Фицвейн. Мистер О'Мелдон ответил: Что два должно быть кубическим корнем восьми, а восемь — кубом двух, давно никому не удивительно. Удивительно то, что мистер Налибак за столь короткое время извлек в уме кубический корень из шестизначного числа. О, сказал мистер Фицвейн. А это так трудно? сказал мистер Магершон. Невозможно, сказал мистер Макстерн. Ну-ну, сказал мистер Фицвейн. Номер, никогда доселе не исполнявшийся человеком, и только единожды — лошадью, сказал мистер О'Мелдон. Лошадью! воскликнул мистер Фицвейн. Случай в Культуркампфе, сказал мистер О'Мелдон. А, понимаю, сказал мистер Фицвейн. Луит не скрывал своего удовлетворения. Мистер Накибал лежал на боку и, по всей видимости, спал. Но мистер Накинак не лошадь, сказал мистер Фицвейн. Далек от этого, сказал мистер О'Мелдон. Вы уверены в том, о чем говорите? сказал мистер Магершон. Нет, сказал мистер О'Мелдон. Что-то это уткой попахивает, сказал мистер Макстерн. Не лошадью — уткой, ха-ха, забавно, сказал мистер де Бейкер. Протестую, сказал Луит. Против чего? сказал мистер Фицвейн. Против слова «утка», сказал Луит. Запишите это, мистер де Бейкер, сказал мистер Фицвейн. Луит извлек из кармана листок бумаги и протянул его мистеру О'Мелдону. Что это, мистер Луит? сказал мистер О'Мелдон. Список точных кубов, сказал Луит, шестизначных и ниже чисел, всего девяносто девять штук, а также их соответствующих кубических корней. И что вы хотите, чтобы я с этим сделал, мистер Луит? сказал мистер О'Мелдон. Проэкзаменуйте моего друга, сказал Луит. А, сказал мистер Фицвейн. В моем отсутствии, поскольку вы подвергаете сомнению наши добрые отношения, сказал Луит. Полноте, мистер Луит, сказал мистер Магершон. Разденьте его догола, завяжите ему глаза, отошлите меня прочь, сказал Луит. Вы забываете телепатию, или передачу мысли, сказал мистер Макстерн. Луит сказал: Закрывайте кубы, когда спрашиваете кубы корней, закрывайте корни, когда спрашиваете корни кубов. А какая разница? сказал мистер О'Мелдон. Вы не будете знать ответов прежде него, сказал Луит. Мистер Фицвейн со своими помощниками вышел из комнаты. Луит разбудил мистера Накибала и помог ему подняться. Вернулся мистер О'Мелдон с листком Луита в руке. Я оставлю это себе, мистер Луит? сказал он. Разумеется, сказал Луит. Благодарю вас, мистер Луит, сказал мистер О'Мелдон. Не за что, мистер О'Мелдон, сказал Луит. Доброго вечера вам обоим, сказал мистер О'Мелдон. Луит сказал:
Доброго вечера, мистер О'Мелдон. Пожелай доброго вечера мистеру О'Мелдону, Том, скажи: Доброго вечера, мистер О'Мелдон. Чера, сказал мистер Накибал. Очаровательно, очаровательно, сказал мистер О'Мелдон. Мистер О'Мелдон покинул комнату. Вскоре Луит и мистер Накибал рука об руку последовали за ним. Вскоре комната, теперь пустая, наполнилась серыми вечерними тенями. Пришел привратник, включил свет, расставил стулья, убедился, что все в порядке, и удалился. Затем просторная комната погрузилась в темноту, поскольку опять наступила ночь. А на следующий день, мистер Грейвз, верьте или нет, в тот же час, в том же месте, в необъятном и величественном зале, затопленном теперь светом, собрались те же люди, и мистер Накибал был должным образом проэкзаменован в возведении в куб и извлечении корней по таблице, предоставленной Луитом. Меры предосторожности, предложенные Луитом, были соблюдены, за исключением того, что Луита не стали отсылать из комнаты, но поставили лицом к открытому окну, а мистеру Накибалу позволили оставить на себе большую часть белья. Из этого сурового испытания мистер Накибал вышел с блеском, сделав при возведении к куб всего лишь двадцать пять маленьких ошибок из сорока шести требовавшихся кубов, а при извлечении корней из пятидесяти трех предложенных допустил только четыре легких недочета. Интервалы между вопросом и ответом, порой короткие, порой длившиеся целую минуту, в среднем составляли, по подсчетам мистера О'Мелдона, явившегося с секундомером, что-то между тридцатью четырьмя и тридцатью пятью секундами. Однажды мистер Накибал вовсе не ответил. Это вызвало известную напряженность. Глядя на листок, мистер О'Мелдон возвестил: Пятьсот девятнадцать тысяч триста тринадцать. Прошла минута, минута с четвертью, минута с половиной, минута с тремя четвертями, две минуты, две минуты с четвертью, две минуты с половиной, две минуты с тремя четвертями, три минуты, три минуты с четвертью, три минуты с половиной, три минуты с тремя четвертями, а мистер Накибал все не отвечал! Ну же, сэр, сказал мистер О'Мелдон резко, пятьсот девятнадцать тысяч триста тринадцать. А мистер Накибал все не отвечал! Он либо знает, либо нет, сказал мистер Магершон. Тут мистер де Бейкер начал хохотать, пока слезы не покатились у него по щекам. Мистер Фицвейн сказал: Если вы не слышите, скажите, что не слышите. Если вы не знаете, скажите, что не знаете. Не заставляйте нас торчать здесь всю ночь. Луит обернулся и сказал: Это число есть в списке? Молчание, мистер Луит, сказал мистер Фицвейн. Это число есть в списке? прогремел Луит, сделав шаг вперед, при этом зеленоватое его лицо побледнело от негодования. Я обвиняю казначея, сказал он, ткнув пальцем в этого господина, словно в комнате был не один, а двое, или трое, или четверо, или пятеро, или даже шестеро казначеев, в том, что он назвал число, которого нет в списке и у которого не больше кубических корней, чем у моей задницы. Мистер Луит! вскричал мистер Фицвейн. Чего-чего? сказал мистер О'Мелдон. Его задницы, сказал мистер Магершон. Я обвиняю его, сказал Луит, в предумышленной и злонамеренной попытке унизить и смутить старика, старающегося изо всех сил, из дружбы ко мне, сделать… сделать… старающегося изо всех сил. Раздосадованный этим неловким заключением, Луит добавил: Это я называю …,…,…,…,…,…,…,…,…,…, и тут последовал поток языка столь могучий, что человек с характером не столь мягким, как у мистера О'Мелдона, наверняка был бы оскорблен, столь могуч и бурлив тот был. Но характер мистера О'Мелдона был столь мягок, что, когда мистер Фицвейн поднялся и начал негодующе закрывать заседание, мистер О'Мелдон поднялся и успокоил мистера Фицвейна, объяснив, что виноват один лишь он, принявший ноль за единицу, а не — как должен бы был — за ноль. Но вы ведь сделали это не с-с — специально, не злоумышленно? сказал мистер Фицвейн. За этим последовало молчание, пока мистер О'Мелдон, опустив голову, медленно покачав ею из стороны в сторону и переместив свой вес с одной ноги на другую, не ответил: О, нет-нет-нет-нет-нет, небо тому свидетель, вовсе нет. В таком случае я должен попросить мистера Лингарда принести вам свои извинения, сказал мистер Фицвейн. О, нет — нет-нет-нет-нет, никаких извинений, воскликнул мистер О'Мелдон. Мистера Лингарда? сказал мистер Магершон. Я сказал «мистер Лингард»? сказал мистер Фицвейн. Определенно, сказал мистер Магершон. О чем я думал? сказал мистер Фицвейн. Моей матерью была некая мисс Лингард, сказал мистер Макстерн. А, ну конечно, я помню, очаровательная женщина, сказал мистер Фицвейн. Она умерла, рожая меня, сказал мистер Макстерн. Охотно в это верю, сказал мистер де Бейкер. Очаровательная, очаровательная женщина, сказал мистер Фицвейн. Когда демонстрация завершилась, прйшло время задавать вопросы. Через западные окна просторного зала светило низкое красное зимнее солнце, колебля воздух, заключенный в комнате воздух, своим сердитым прощальным сиянием, тогда как через противоположные, или восточные, проемы, или просветы, просачивался умиротворяющий шорох мириадов тихих горнов ночи. Пришло время задавать вопросы. Мистер Фицвейн сказал: А возводить в квадрат и извлекать квадратные корни он тоже умеет? Мистер О'Мелдон сказал: Если он умеет возводить в куб, то умеет и в квадрат, если умеет извлекать кубические корни, умеет и квадратные. Мой вопрос предназначался мистеру Луиту, сказал мистер Фицвейн. Дело не в возведении в куб и квадрат, сказал Луит. Это как? сказал мистер Фицвейн. Луит ответил: Визионер может возводить в куб и квадрат в уме, созерцая появление и исчезновение чисел. Вы упираете на искоренение корня? сказал мистер Фицвейн. Кубического корня, сказал Луит. Не квадратного? сказал мистер Фицвейн. Нет, сказал Луит. Это как? сказал мистер Фицвейн. Визионер может извлекать квадратный корень в уме, сказал Луит, как с листком бумаги и огрызком карандаша. Но не кубический? сказал мистер Фицвейн. Луит ничего не сказал, поскольку что ему было сказать? А корень четвертой степени? сказал мистер О'Мелдон. Квадратный корень квадратного корня, сказал Луит. А корень пятой степени? сказал мистер Фицвейн. Воскрес ли он на второй день? сказал Луит. А корень шестой степени? сказал мистер де Бейкер. Квадратный корень кубического корня, или кубический корень квадратного корня, сказал Луит. А корень седьмой степени? сказал мистер Макстерн. Танцевал ли по водам? сказал Луит. А корень восьмой степени? сказал мистер О'Мелдон. Квадратный корень квадратного корня квадратного корня, сказал Луит. Пришло время задавать вопросы. Свет и мрак, прощания и приветствия мешались, сталкивались, таяли, победа, победа, таяли в просторной безразличной комнате. А корень девятой степени? сказал мистер Фицвейн. Кубический корень кубического корня, сказал Луит. А корень десятой степени? сказал мистер де Бейкер. Требует извлечения корня пятой степени, сказал Луит. А корень одиннадцатой степени? сказал мистер Макстерн. Претворял ли в виски? сказал Луит. А корень двенадцатой степени? сказал мистер О'Мелдон. Квадратный корень квадратною корня кубического корня, или кубический корень квадратного корня квадратного корня, или квадратный корень кубического корня квадратного корня, сказал Луит. А корень тринадцатой степени? сказал мистер Фицвейн. Хватит! крикнул мистер Магершон. Простите? сказал мистер Фицвейн. Хватит, сказал мистер Магершон. Кому это вы говорите «хватит»? сказал мистер Фицвейн. Господа, господа, сказал мистер Макстерн. Мистер Луит, сказал мистер О'Мелдон. Сэр, сказал Луит. В двух колонках чисел, которые я вижу перед собой сегодня вечером, сказал мистер О'Мелдон, в одной, или колонке корней, нет более чем двухзначных чисел, а в другой, или колонке кубов, — более чем шестизначных. Колонка кубов! воскликнул мистер Макстерн. В чем теперь дело? сказал мистер Фицвейн. Как прекрасно, сказал мистер Макстерн. Ведь это так, мистер Луит, я прав? сказал мистер О'Мелдон. У меня нет музыкального слуха, сказал Луит. Я имею в виду не это, сказал мистер О'Мелдон. А что вы имеете в виду? сказал мистер Фицвейн. Я имею в виду, сказал мистер О'Мелдон, с одной стороны, отсутствие в одной колонке, или колонке корней, более чем двухзначных чисел, а с другой, отсутствие в другой колонке, или колонке кубов, более чем шестизначных чисел. Ведь это так, мистер Луит, я прав? Список перед вами, сказал Луит. Думаю, колонка корней тоже хороша, сказал мистер де Бейкер. Да, но не столь хороша, как колонка кубов, сказал мистер Макстерн. Что ж, может, и не столь, но почти, сказал мистер де Бейкер. Мистер де Бейкер пропел:
Колонка кубов сказала колонке корней: Мадам, что закажете пить? Колонка кубов сказала колонке корней: Мадам, что закажете пить? Колонка кубов сказала колонке корней: Мадам, что закажете пить? Будьте, сказала колонка корней, Добры чернил мне стаканчик налить.
Ха-ха-ха-ха, ха-ха, ха, гм, сказал мистер де Бейкер. Еще какие-нибудь вопросы, пока я не отправился домой спать? сказал мистер Фицвейн. Я как раз собирался задать один, сказал мистер О'Мелдон, когда меня перебили. Может, он продолжит с того места, где закончил? сказал мистер Магершон. Вопрос, который я собирался задать, сказал мистер О'Мелдон, когда меня перебили, такой, что из двух колонок чисел, которые я вижу перед собой сегодня вечером, первая, или… Он уже дважды это говорил, сказал мистер Макстерн. А то и трижды, сказал мистер де Бейкер. Продолжайте с того места, где закончили, сказал мистер Магершон, не с того, где начали. Или вы вроде дарвиновской гусеницы? Кого-кого? сказал мистер де Бейкер. Дарвиновской гусеницы, сказал мистер Магершон. А в чем там было дело? сказал мистер Макстерн. А в том, сказал мистер Магершон, что, когда его прервали в процессе подвешивания гамака… Мы здесь для того, чтобы обсуждать гусениц? сказал мистер О'Мелдон. Бога ради, задайте свой вопрос, сказал мистер Фицвейн, и отпустите меня домой к жене. Он добавил: И детям. Вопрос, который я собирался задать, сказал мистер О'Мелдон, когда меня столь бесцеремонно перебили, такой, что если бы в левой колонке, или колонке корней, вместо двух — стояли бы трех — и даже четырехзначные числа, если не заходить дальше, то в правой колонке, или колонке кубов, вместо шести — стояли бы семи-, восьми-, девяти-, десяти-, одиннадцати — и даже двенадцатизначные числа. За этими словами последовало молчание. Так ведь, мистер Луит? сказал мистер О'Мелдон. Похоже на то, сказал Луит. Тогда почему, сказал мистер О'Мелдон, наклонившись вперед и грохнув кулаком по столу, почему их там нет? Чего нет? сказал мистер Фицвейн. Того, о чем я только что сказал, сказал мистер О'Мелдон. А что это было? сказал мистер Фицвейн. Мистер О'Мелдон ответил: С одной стороны, в одной колонке… Или колонке корней, сказал мистер де Бейкер. Мистер О'Мелдон продолжил: Трех — и даже четырехзначных чисел… Если не заходить дальше, сказал мистер Макстерн. Мистер О'Мелдон продолжил: А с другой стороны, в другой… Или колонке кубов, сказал мистер Магершон. Мистер О'Мелдон продолжил: Семи-… Восьми-, сказал мистер де Бейкер. Девяти-, сказал мистер Макстерн. Десяти-, сказал мистер Магершон. Одиннадцати-, сказал мистер де Бейкер. И даже двенадцатизначных, сказал мистер Макстерн. Чисел, сказал мистер Магершон. А с чего бы им там быть? сказал мистер Фицвейн. С миру по нитке, сказал Луит. Могу ли я тогда предположить, мистер Луит, сказал мистер О'Мелдон, что если бы я попросил этого типа извлечь кубический корень из, скажем — он склонился над листком — скажем, из девятисот семидесяти трех миллионов двухсот пятидесяти двух тысяч двухсот семидесяти одного, то он бы этого не осилил? Не сегодня вечером, сказал Луит. Или, сказал мистер О'Мелдон, снова заглянув в листок, девятисот девяносто восьми биллионов семисот миллионов ста двадцати девяти тысяч девятисот девяносто девяти, например? Не сейчас, как-нибудь в другой раз, сказал Луит. Ха, сказал мистер О'Мелдон. Теперь вы задали свой вопрос, мистер О'Мелдон? сказал мистер Фицвейн. Да, сказал мистер О'Мелдон. Рад это слышать, сказал мистер Фицвейн. Расскажете нам об этом потом, сказал мистер Магершон. Где же я видел прежде это лицо? сказал мистер Фицвейн. И еще кое — что, сказал мистер Макстерн. Солнце только что село на западе, сказал мистер де Бейкер, повернув голову и простирая руку в этом направлении. Тогда и остальные тоже повернулись и долго смотрели туда, где всего лишь мгновением раньше было солнце. Но тут мистер де Бейкер оборотился и указал в противоположном направлении, сказав: А на востоке быстро опускается ночь. Тогда и остальные обернулись к этим мерцающим окнам, к небу темно-серому внизу и светло-серому вверху. Поскольку ночь, казалось, не столько опускалась, сколько поднималась снизу, подобно еще одному дню. Но в конце концов как от закапываемой могилы или уносящего возлюбленную экипажа, запомните хорошенько мои слова, мистер Грейвз, уносящего возлюбленную экипажа их вздыхающие тела медленно отвернулись, а мистер Фицвейн начал торопливо собирать свои бумаги, поскольку в этом меркнущем свете он узрел место, древнее место, где он видел прежде это лицо, а посему встал и спешно покинул зал (как будто он мог спешно покинуть зал не поднявшись), а за ним более расслабленно последовали его помощники в следующем порядке: сначала мистер О'Мелдон, затем мистер Макстерн, затем мистер де Бейкер, а затем мистер Магершон — так уж распорядился случай или какая-то иная сила. Затем мистера О'Мелдона, прервавшего свое шествие, чтобы пожать руку Луиту и похлопать по голове мистера Накибала, что он сделал весьма проворно, после чего тайком вытер ладонь о штаны, обогнали и оставили позади сначала мистер Макстерн, затем мистер де Бейкер, а затем мистер Магершон. Затем мистера Макстерна, остановившегося, чтобы сформулировать это свое «кое-что», обогнали и оставили позади сначала мистер де Бейкер, а затем мистер Магершон. Затем мистера де Бейкера, преклонившего колени, чтобы завязать развязавшийся, как это часто бывает, шнурок, обогнал мистер Магершон, который медленно и одиноко, словно герой По, устремился к двери, и добрался бы и вышел через нее, не прерви его шаг внезапная мысль, заставившая его застыть, расставив ноги на два фута, левая на ступне, правая на носке, неуверенно балансируя в вертикальном оцепенении. Так что изменившийся порядок, в котором, следуя за мистером Фицвейном, уже ехавшим в одиннадцатом трамвае, они начали свой путь, где первый стал последним, последний — первым, второй — третьим, а третий — вторым, бывший в порядке следования таким: мистер О'Мелдон, мистер Макстерн, мистер де Бейкер и мистер Магершон, стал теперь таким: задумавшийся, коленопреклоненный, задумавшийся, прощающийся, мистер Магершон, мистер де Бейкер, мистер Макстерн и мистер О'Мелдон. Но едва мистер О'Мелдон, закончив прощаться, двинулся к мистеру Макстерну, как мистер Макстерн, закончив думать, двинулся в компании мистера О'Мелдона к мистеру де Бейкеру. Но едва мистер О'Мелдон и мистер Макстерн, закончив, первым — мистер О'Мелдон, вторым — мистер Макстерн, первый — прощаться, второй — думать, вместе двинулись к мистеру де Бейкеру, как мистер де Бейкер, закончив преклонять колени, двинулся в компании мистера О'Мелдона и мистера Макстерна к мистеру Магершону. Но едва мистер О'Мелдон, мистер Макстерн и мистер де Бейкер, закончив, первым — мистер О'Мелдон, вторым — мистер Макстерн, третьим — мистер де Бейкер, первый — прощаться, второй — думать, третий — преклонять колени, вместе двинулись к мистеру Магершону, как мистер Магершон, закончив думать, двинулся в компании мистера О'Мелдона, мистера Макстерна и мистера де Бейкера к двери. И через дверь, после обычной сутолоки, отступаний назад, сдержанных тычков, отходов в сторонку, подталкиваний вперед, по маленькой площадке и величественной лестнице во двор, погрузившийся в ночь, они вышли один за другим: мистер Макстерн, мистер О'Мелдон, мистер Магершон и мистер де Бейкер, именно в таком порядке — так уж распорядился случай или какая-то иная сила. Так что бывший сначала первым, а потом последним, стал теперь вторым, бывший сначала вторым, а потом третьим, стал теперь первым, бывший сначала третьим, а потом вторым, стал теперь последним, а бывший сначала последним, а потом первым, стал теперь третьим. Вскоре после этого надел свою верхнюю одежду и ушел мистер Накибал. Вскоре после этого ушел Луит. Когда Луит спускался вниз по лестнице, ему повстречался поднимавшийся вверх крепкий Портер, привратник. При встрече привратник приподнял свою кепку, а Луит улыбнулся. И правильно сделали. Поскольку, не улыбнись Луит, Портер не приподнял бы кепку, а не приподними Портер кепку, Луит не улыбнулся бы, они прошли бы каждый в свою сторону, Луит — вниз, Портер — вверх, один — неулыбающийся, другой — с покрытой головой. На следующий же день…
Но тут Артур, казалось, устал от своей истории, поскольку он покинул мистера Грейвза и вернулся в дом. Уотт был благодарен ему за это, поскольку он тоже устал от истории Артура, которую слушал с величайшим вниманием. И он с уверенностью мог сказать, как он и сделал впоследствии, что из всего виденного или слышанного за время своего пребывания во владениях мистера Нотта он никого не слышал так хорошо, никого не видел так ясно, как Артура и мистера Грейвза этим солнечным вечером на лужайке, и Луита, и мистера Накибала, и мистера О'Мелдона, и мистера Магершона, и мистера Фицвейна, и мистера де Бейкера, и мистера Макстерна, и все, что они делали, и то, что они говорили. Понял он все тоже прекрасно, хоть и не ручался за точность цифр, которые не удосужился проверить, не имея к ним склонности. И если это были не те же в точности слова, которые использовали Артур, Луит, мистер Накибал и остальные, то они были почти теми же. Происшествие это в ту пору ему тоже понравилось больше, чем понравилось что-либо за долгое время, чем понравится что-либо за изрядное время. Но в конце концов оно его утомило, и он был рад, когда Артур прервался и ушел. Тогда Уотт слез с пригорка, раздумывая о том, как славно было бы вернуться в прохладный сумрак дома и выпить стакан молока. Однако он не осмелился оставить мистера Нотта совсем одного в саду, хотя никакой причины не делать этого не было. Затем он увидел, что ветви дерева пришли в движение, поскольку по ним карабкался мистер Нотт, перебираясь, казалось, прямо с ветки на ветку, все ниже и ниже, пока не достиг земли. Тогда мистер Нотт повернул в сторону дома, а весьма довольный проведенным на пригорке вечером Уотт последовал за ним, мечтая о славном стакане холодного молока, который он вот-вот выпьет в прохладе, в сумраке. А опершийся на вилы мистер Грейвз остался один, совсем один, пока тени становились все длиннее.
Потом Уотт узнал от Артура, что повествование этой истории, пока оно длилось, пока Артур не устал, унесло Артура далеко от помещений мистера Нотта, которые, загадки которых, неизменность которых, были порой больше, чем Артур мог вынести.
Артур был славный открытый малый, не чета Эрскину.
В другом месте, сказал он, с другого места, он рассказал бы эту историю до конца, рассказал бы об истинной личности мистера Накибала (настоящее его имя было Тислер, а жил он в комнате у канала), рассказал бы о его методе извлечения в уме кубических корней (он просто знал наизусть кубы чисел от одного до девяти, но необходимо было даже не это, а то, что один дает один, два — восемь, три — семь, четыре — четыре, пять — пять, шесть — шесть, семь — три, восемь — два, девять — девять, а ноль, естественно, — ноль), рассказал бы о прегрешениях Луита, его падении и последующем взлете на почве торговлей бандо.
Но в помещениях мистера Нотта, из-за помещений мистера Нотта, это было для Артура невозможно.
Поскольку остановила Артура и заставила его умолкнуть в разгаре своей истории вовсе не усталость от своей истории, поскольку он вовсе не устал, а желание вернуться, оставить Луита и вернуться в дом мистера Нотта, к его загадкам, к его неизменности. Поскольку он пробыл вдали от них дольше, чем мог вынести.
Но возможно, в другом месте, с другого места, Артур никогда бы не начал рассказывать эту историю.
Поскольку не было никакого другого места, а одно лишь это, где был мистер Нотт, загадки которого, неизменность которого, неизменность загадочности которого гнали прочь с таким гнетом.
Но если бы он начал в каком-нибудь другом месте, с какого-нибудь другого места, рассказывать свою историю, он, вполне вероятно, рассказал бы ее до конца.
Поскольку не было никакого места, а одно лишь это, где был мистер Нотт, занятные свойства которого, поначалу гнавшие прочь с таким гнетом, вскоре начинали зазывно призывать обратно.
Уотту нравилась эта неуверенность. Разве не был и сам он поначалу подвержен таким же сменам настроения?
Было ли покончено с ними теперь? Ну, почти.
Неизменность — не то слово, которое бы он употребил.
Уотт мало что мог сказать по поводу второго, или завершающего, этапа своего пребывания в доме мистера Нотта.
За время второго, или завершающего, этапа пребывания Уотта в доме мистера Нотта знание, накопленное Уоттом по этому поводу, было ничтожным.
О природе самого мистера Нотта Уотт остался в совершеннейшем неведении.
Из многих замечательных тому причин две казались Уотту заслуживающими упоминания: с одной стороны, скудость материала, предлагавшегося его органам чувств, а с другой, прихождение оных в упадок. То немногое, что можно было увидеть, услышать, понюхать, попробовать и потрогать, он видел, слышал, нюхал, пробовал и трогал подобно человеку, погрузившемуся в ступор.
В пустой тишине, в безвоздушном сумраке обитал мистер Нотт, в большой комнате, предназначенной для своего удовольствия, и в комнате своего слуги. Эта атмосфера сопровождала его повсюду и, когда он двигался по дому и саду, перемещалась вместе с ним, затуманивая, обесцвечивая, утихомиривая, оглушая все, мимо чего он проходил.
Одеяния, которые мистер Нотт носил в своей комнате, дома, в саду, были весьма разнообразны, весьма и весьма разнообразны. То теплые, то легкие; то аккуратные, то неряшливые; то спокойные, то кричащие; то скромные, то смелые (например, купальный костюм без юбочки). Зачастую, сидя у камина или слоняясь по комнатам, лестницам и коридорам своего дома, он надевал шляпу, или кепку, или, пряча под нее свои редкие буйные волосы, сетку. Столь же часто его голова оставалась непокрытой.
Что до ног, то порой он носил на каждой носок, или на одной носок, а на другой чулок, или ботинок, или туфлю, или тапочек, или носок и ботинок, или носок и туфлю, или носок и тапочек, или чулок и ботинок, или чулок и туфлю, или чулок и тапочек, или вовсе ничего. Порой же он носил на каждой чулок, или на одной чулок, а на другой ботинок, или туфлю, или тапочек, или носок и ботинок, или носок и туфлю, или носок и тапочек, или чулок и ботинок, или чулок и туфлю, или чулок и тапочек, или вовсе ничего. Порой же он носил на каждой ботинок, или на одной ботинок, а на другой туфлю, или тапочек, или носок и ботинок, или носок и туфлю, или носок и тапочек, или чулок и ботинок, или чулок и туфлю, или чулок и тапочек, или вовсе ничего. Порой же он носил на каждой туфлю, или на одной туфлю, а на другой тапочек, или носок и ботинок, или носок и туфлю, или носок и тапочек, или чулок и ботинок, или чулок и туфлю, или чулок и тапочек, или вовсе ничего. Порой же он носил на каждой тапочек, или на одной тапочек, а на другой носок и ботинок, или носок и туфлю, или носок и тапочек, или чулок и ботинок, или чулок и туфлю, или чулок и тапочек, или вовсе ничего. Порой же он носил на каждой носок и ботинок, или на одной носок и ботинок, а на другой носок и туфлю, или носок и тапочек, или чулок и ботинок, или чулок и туфлю, или чулок и тапочек, или вовсе ничего. Порой же он носил на каждой носок и туфлю, или на одной носок и туфлю, а на другой носок и тапочек, или чулок и ботинок, или чулок и туфлю, или чулок и тапочек, или вовсе ничего. Порой же он носил на каждой носок и тапочек, или на одной носок и тапочек, а на другой чулок и ботинок, или чулок и туфлю, или чулок и тапочек, или вовсе ничего. Порой же он носил на каждой чулок и ботинок, или на одной чулок и ботинок, а на другой чулок и туфлю, или чулок и тапочек, или вовсе ничего. Порой же он носил на каждой чулок и туфлю, или на одной чулок и туфлю, а на другой чулок и тапочек или вовсе ничего. Порой же он носил на каждой чулок и тапочек, или на одной чулок и тапочек, а на другой вовсе ничего. Порой же он ходил босиком.
Подумать только, что, когда ты уже не молод, когда ты еще не стар, ты уже не молод, ты еще не стар, это, возможно, нечто. Прерваться под конец трехчасового дня и задуматься: утехи отдаляются, горести приближаются; удовольствие — удовольствие, поскольку оно было, боль — боль, поскольку она будет; радость стала гордыней, гордыня становится упрямством; дрожь при мысли о бытии минувшем, бытии грядущем; и истинное уже не истинно, а ложное еще не истинно. А под конец решить не улыбаться, сидеть в теньке, слушать цикад, поджидая ночь, поджидая утро, говоря: Нет, это не сердце, нет, это не печень, нет, это не простата, нет, это не яичники, нет, это мышечное, это нервное. Затем скрежет зубовный прекращается или продолжается, и ты оказываешься в канаве, в ложбине, пропало желание желания, страх страха, и ты оказываешься в ложбине, наконец у подножья всех холмов, путей вниз, путей вверх, и ты свободен, наконец свободен, наконец на мгновение свободен, наконец ничего.
Но что бы он ни надевал поначалу — поскольку к полуночи он всегда оказывался в ночной рубашке, — что бы он ни надевал потом на голову, тело, ноги, к этому он больше не прикасался, но ходил в этом весь день по комнате, дому, участку, пока не приходило время опять облачаться в ночную рубашку. Да, он не прикасался ни к одной пуговке, чтобы застегнуть или расстегнуть ее, кроме тех, что его вынуждала расстегивать природа, которые он по привычке оставлял расстегнутыми с момента надевания одежды, приводя ее в порядок на свой вкус, до момента, когда снова ее снимал. Так что его нередко можно было увидеть в комнате, в доме, на участке в странном костюме не по сезону, словно бы ему безразлична температура или время года. И вид его босиком и в костюме для гребли в снегу, в слякоти, на ледяном зимнем ветру или, когда опять наступало лето, укутавшимся в меха перед камином, заставлял задаться вопросом: Не пытается ли он заново познать, что есть холод, что есть жара? Однако это было недолговременной антропоморфической дерзостью.
За исключением, во-первых, не нуждаться и, во-вторых, наблюдателя своего отсутствия нужды, мистер Нотт, насколько Уотт заметил, не нуждался ни в чем.
Если он ел, а ел он хорошо; если он пил, а пил он от души; если он спал, а спал он крепко; если он делал что-то еще, а что-то еще он делал регулярно, то все это делалось не от нужды в еде, или питье, или сне, или чем-то еще, нет, но от нужды никогда не нуждаться, никогда-никогда не нуждаться в еде, питье, сне и чем-то еще.
Это было первой сколько-нибудь интересной догадкой Уотта по поводу мистера Нотта.
И мистер Нотт, не нуждавшийся ни в чем, за исключением, во-первых, не нуждаться и, во-вторых, наблюдателя своего отсутствия нужды, не знал о себе ничего. Поэтому он нуждался в наблюдателе. Не чтобы он узнал, нет, но чтобы он не угас.
Это было второй и последней не совсем безосновательной догадкой Уотта по поводу мистера Нотта.
Медленно, с сомнением исходили они из уст Уотта.
Обычно его интонация была уверенной.
Но каким наблюдателем был Уотт, слабый глазами, тугой на ухо, а более интимные органы чувств которого были значительно ниже среднего?
Нуждающимся наблюдателем, несовершенным наблюдателем.
Тем лучше для наблюдателя, тем хуже для наблюдателя.
Чтобы он в нужде наблюдал ее отсутствие.
Чтобы, будучи несовершенным, он наблюдал его ошибочно.
Чтобы мистер Нотт, не угасая никогда, всегда почти угасал.
Таково, казалось, было положение вещей.
Перемещаясь по дому, мистер Нотт вел себя как человек, не знакомый с обстановкой: переминался с ноги на ногу у закрытых по забывчивости дверей, на коленях застывал на подоконниках, спотыкался в темноте, повсюду искал туалет, нерешительно застывал внизу лестницы, нерешительно застывал наверху лестницы.
Перемещаясь по саду, мистер Нотт вел себя как человек, не знакомый с его красотами: смотрел на деревья, смотрел на цветы, смотрел на кусты, смотрел на овощи так, словно они — или он — были сотворены за ночь.
Однако в своей комнате, хоть он порой и пытался выйти из нее через подвесной шкафчик, мистер Нотт чувствовал себя не таким незнакомцем и был на высоте.
Здесь он стоял. Здесь сидел. Здесь преклонял колени. Здесь лежал. Здесь перемещался туда-сюда: от двери к окну, от окна к двери; от окна к двери, от двери к окну; от камина к кровати, от кровати к камину; от кровати к камину, от камина к кровати; от двери к камину, от камина к двери; от камина к двери, от двери к камину; от окна к кровати, от кровати к окну; от кровати к окну, от окна к кровати; от камина к окну, от окна к камину; от окна к камину, от камина к окну; от кровати к двери, от двери к кровати; от двери к кровати, от кровати к двери; от двери к окну, от окна к камину; от камина к окну, от окна к двери; от окна к двери, от двери к кровати; от кровати к двери, от двери к окну; от камина к кровати, от кровати к окну; от окна к кровати, от кровати к камину; от кровати к камину, от камина к двери; от двери к камину, от камина к кровати; от двери к окну, от окна к кровати; от кровати к окну, от окна к двери; от окна к двери, от двери к камину; от камина к двери, от двери к окну; от камина к кровати, от кровати к двери; от двери к кровати, от кровати к камину; от кровати к камину, от камина к окну; от окна к камину, от камина к кровати; от двери к камину, от камина к окну; от окна к камину, от камина к двери; от окна к кровати, от кровати к двери; от двери к кровати, от кровати к окну; от камина к окну, от окна к кровати; от кровати к окну, от окна к камину; от кровати к двери, от двери к камину; от камина к двери, от двери к кровати.
Эта комната была меблирована солидно и со вкусом.
Эта солидная и со вкусом подобранная мебель зачастую подвергалась мистером Ноттом перестановкам как абсолютным, так и относительным. Поэтому в воскресенье можно было часто обнаружить комод на ножках у камина, туалетный столик вверх ножками у кровати, стульчак на передней стенке у двери, а умывальник на задней стенке у окна; а в понедельник комод на задней стенке у кровати, туалетный столик на передней стенке у двери, стульчак на задней стенке у окна, а умывальник на ножках у камина; а во вторник комод на передней стенке у двери, туалетный столик на задней стенке у окна, стульчак на ножках у камина, а умывальник вверх ножками у кровати; а в среду комод на задней стенке у окна, туалетный столик на ножках у камина, стульчак вверх ножками у кровати, а умывальник на передней стенке у двери; а в четверг комод на боковой стенке у камина, туалетный столик на ножках у кровати, стульчак вверх ножками у двери, а умывальник на передней стенке у окна; а в пятницу комод на ножках у кровати, туалетный столик вверх ножками у двери, стульчак на передней стенке у окна, а умывальник на боковой стенке у камина; а в субботу комод вверх ножками у двери, туалетный столик на передней стенке у окна, стульчак на боковой стенке у камина, а умывальник на ножках у кровати; а в следующее воскресенье комод на передней стенке у окна, туалетный столик на боковой стенке у камина, стульчак на ножках у кровати, а умывальник вверх ножками у двери; а в следующий понедельник комод на задней стенке у камина, туалетный столик на боковой стенке у кровати, стульчак на ножках у двери, а умывальник вверх ножками у окна; а в следующий вторник комод на боковой стенке у кровати, туалетный столик на ножках у двери, стульчак вверх ножками у окна, а умывальник на задней стенке у камина; а в следующую среду комод на ножках у двери, туалетный столик вверх ножками у окна, стульчак на задней стенке у камина, а умывальник на боковой стенке у кровати; а в следующий четверг комод вверх ножками у окна, туалетный столик на задней стенке у камина, стульчак на боковой стенке у кровати, а умывальник на ножках у двери; а в следующую пятницу комод на передней стенке у камина, туалетный столик на задней стенке у кровати, стульчак на боковой стенке у двери, а умывальник на ножках у окна; а в следующую субботу комод на задней стенке у кровати, туалетный столик на боковой стенке у двери, стульчак на ножках у окна, а умывальник на передней стенке у камина; а через воскресенье комод на боковой стенке у двери, туалетный столик на ножках у окна, стульчак на передней стенке у камина, а умывальник на задней стенке у кровати; а через понедельник комод на ножках у окна, туалетный столик на передней стенке у камина, стульчак на задней стенке у кровати, а умывальник на боковой стенке у двери; а через вторник комод вверх ножками у камина, туалетный столик на передней стенке у кровати, стульчак на задней стенке у двери, а умывальник на боковой стенке у окна; а через среду комод на передней стенке у кровати, туалетный столик на задней стенке у двери, стульчак на боковой стенке у окна, а умывальник вверх ножками у камина; а через четверг комод на задней стенке у двери, туалетный столик на боковой стенке у окна, стульчак вверх ножками у камина, а умывальник на передней стенке у кровати; а через пятницу комод на боковой стенке у окна, туалетный столик вверх ножками у камина, стульчак на передней стенке у кровати, а умывальник на задней стенке у двери, например, весьма часто, если рассматривать в течение каких-то девятнадцати дней комод, туалетный столик, стульчак, умывальник, их ножки, передние, задние, безымянные боковые стенки, камин, кровать, дверь и окно, весьма и весьма часто.
Поскольку и кресла, если упоминать лишь кресла, никогда не стояли на месте.
Поскольку и углы, если упоминать лишь углы, редко пустовали.
Только кровать, подобранная с таким вкусом, такая солидная, сохраняла иллюзию неподвижности, поскольку имела круглую форму и была прибита к полу.
Голова мистера Нотта, ноги мистера Нотта, перемещаясь еженощно почти на градус, за двенадцать месяцев описывали окружность этого одинокого ложа. Его копчик и прилегающее хозяйство тоже совершали небольшое ежегодное круговращение, что выявлялось при обследовании простыней (регулярно менявшихся в День святого Патрика) и даже матраса.
Странным вещам, творившимся наверху, так занимавшим Уотта, пока он служил внизу, так и не было получено объяснения. Однако они больше не занимали Уотта.
Время от времени мистер Нотт исчезал из своей комнаты, оставляя Уотта в одиночестве. Только что мистер Нотт был здесь, а через мгновение пропадал. Однако в таких случаях Уотт, в отличие от Эрскина, вовсе не чувствовал необходимости организовывать повсюду поиски, сотрясая своей поступью притихший дом и докучая своему коллеге на кухне, нет, но продолжал тихонько пребывать на месте, ни во сне, ни наяву, пока мистер Нотт не возвращался обратно.
Уотт не страдал ни от присутствия мистера Нотта, ни от его отсутствия. Когда он был с ним, он был рад побыть с ним, когда он был вдали от него, он был рад побыть вдали от него. Покидая его ночью и вновь возвращаясь к нему утром, он никогда не чувствовал ни облегчения, ни сожаления.
Это оцепенение охватило весь дом, сад, огород и, естественно, Артура.
Так что, когда Уотту пришло время уходить, он двинулся к калитке в совершеннейшей безмятежности.
Однако, едва успев оказаться на дороге, он разрыдался. Он стоял, вспоминал он, опустив голову, держа в каждой руке по сумке, а слезы его мелким дождиком окропляли только что покинутую землю. Он не поверил бы в такое, не будь это он сам собственной персоной. Влага, излившаяся на поверхность дороги, пережила, по расчетам, его уход минуты на две, а то и на все три. К счастью, погода была хорошей.
Комната Уотта не содержала никаких разъяснений. Это было маленькое, темное и, хоть Уотт был человеком отчасти чистоплотным, зловонное помещение. Из единственного окна открывался прекрасный вид на ипподром. Картина, или цветная репродукция, ничего не проясняла. Напротив, значимость ее со временем уменьшалась.
По голосу мистера Нотта ничего нельзя было узнать. Мистер Нотт и Уотт никогда не беседовали. Время от времени мистер Нотт без всякой видимой причины раскрывал рот, чтобы попеть. Все мужские регистры от баса до тенора давались ему с равным успехом. По мнению Уотта, пел он не слишком хорошо, однако Уотт слыхал певцов и похуже. Мелодии этих песен были исключительно однообразны. Поскольку голос, за исключением редких хриплых скачков вверх и вниз тонов на десять, а то и на одиннадцать, не покидал начального тона, которому, казалось, был обязан блюсти верность до конца. Слова этих песен были либо бессмысленными, либо зиждились на идиоме, с которой Уотт, прекрасный лингвист, знаком не был. Как правило, первой буквой была «а», а взрывными — «к» и «г». Кроме того, мистер Нотт часто разговаривал сам с собой с весьма оживленными и разнообразными интонациями и жестикуляцией, но так тихо, что до болезненно напрягавшихся ушей Уотта доносилось лишь дикое и невнятное бессмысленное бормотанье. К этим звукам Уотт привязался необычайно. Дело вовсе не в том, что он грустил, когда они стихали, не в том, что он радовался, когда они вновь раздавались. Однако, пока они звучали, он радовался, как радовался бы дождю, льющему на бамбук или даже тростник, натиску на землю волн, обреченных стихнуть, обреченных нахлынуть вновь. Еще мистер Нотт любил отдельные необычайно энергичные дактилические восклицания, сопровождавшиеся судорогами конечностей. Преобладали среди них такие: Экзельман! Кэвендиш! Аввакум! Кровушка!
Касательно имевшего колоссальную важность физического обличья мистера Нотта Уотту, к сожалению, почти нечего было сказать. Поскольку сегодня мистер Нотт был высок, полон, бледен и темноволос, а завтра худ, низок, румян и светловолос, а завтра упитан, росл, смугл и рыжеволос, а завтра низок, полон, бледен и светловолос, а завтра росл, румян, худ и рыжеволос, а завтра высок, смугл, темноволос и упитан, а завтра полон, росл, рыжеволос и бледен, а завтра высок, худ, темноволос и румян, а завтра низок, светловолос, упитан и смугл, а завтра высок, рыжеволос, бледен и полон, а завтра худ, румян, низок и темноволос, а завтра светловолос, упитан, росл и смугл, а завтра темноволос, низок, полон и бледен, а завтра светловолос, росл, румян и худ, а завтра упитан, рыжеволос, высок и смугл, а завтра бледен, полон, росл и светловолос, а завтра румян, высок, худ и рыжеволос, а завтра смугл, низок, темноволос и упитан, а завтра полон, румян, рыжеволос и высок, а завтра темноволос, худ, смугл и низок, а завтра светловолос, бледен, упитан и росл, а завтра темноволос, румян, низок и полон, а завтра худ, светловолос, смугл и росл, а завтра бледен, упитан, рыжеволос и высок, а завтра румян, светловолос, полон и росл, а завтра смугл, рыжеволос, высок и худ, а завтра упитан, низок, бледен и темноволос, а завтра высок, полон, смугл и светловолос, а завтра низок, бледен, худ и рыжеволос, а завтра росл, румян, темноволос и упитан, а завтра полон, низок, рыжеволос и смугл, а завтра росл, худ, темноволос и бледен, а завтра высок, светловолос, упитан и румян, а завтра росл, темноволос, смугл и полон, а завтра худ, бледен, высок и светловолос, а завтра рыжеволос, упитан, низок и румян, а завтра темноволос, высок, полон и смугл, а завтра светловолос, низок, бледен и худ, а завтра упитан, рыжеволос, росл и румян, а завтра смугл, полон, низок и светловолос, а завтра бледен, росл, худ и рыжеволос, а завтра румян, высок, темноволос и упитан, а завтра полон, смугл, рыжеволос и росл, а завтра темноволос, худ, бледен и высок, а завтра светловолос, румян, упитан и низок, а завтра рыжеволос, смугл, высок и полон, а завтра худ, темноволос, бледен и низок, а завтра румян, упитан, светловолос и росл, а завтра смугл, темноволос, полон и низок, а завтра бледен, светловолос, росл и худ, а завтра упитан, высок, румян и рыжеволос, а завтра росл, полон, смугл и светловолос, а завтра высок, бледен, худ и рыжеволос, а завтра низок, румян, темноволос и упитан, а завтра полон, высок, светловолос и бледен, а завтра низок, худ, рыжеволос и румян, а завтра росл, темноволос, упитан и смугл, а завтра низок, рыжеволос, бледен и полон, а завтра худ, румян, росл и темноволос, а завтра светловолос, упитан, высок и смугл, а завтра темноволос, росл, полон и бледен, а завтра светловолос, высок, румян и худ, а завтра упитан, рыжеволос, низок и смугл, а завтра румян, полон, высок и светловолос, а завтра смугл, низок, худ и рыжеволос, а завтра бледен, росл, темноволос и упитан, а завтра полон, румян, рыжеволос и низок, а завтра темноволос, худ, смугл и росл, а завтра светловолос, бледен, упитан и высок, а завтра темноволос, румян, росл и полон, а завтра худ, светловолос, смугл и высок, а завтра бледен, упитан, рыжеволос и низок, а завтра румян, темноволос, полон и высок, а завтра смугл, светловолос, низок и худ, а завтра упитан, росл, бледен и рыжеволос, а завтра низок, полон, румян и светловолос, а завтра росл, смугл, худ и рыжеволос, а завтра высок, бледен, темноволос и упитан, а завтра полон, росл, рыжеволос и румян, а завтра высок, худ, темноволос и смугл, а завтра низок, светловолос, упитан и бледен, или так это Уотту казалось, если упоминать лишь рост, комплекцию, цвет кожи и волос.
Поскольку кроме них ежедневно менялись посадка, выражение, форма и размер ступней, ног, кистей, рук, рта, носа, глаз, ушей, если упоминать лишь ступни, ноги, кисти, руки, рот, нос, глаза, уши, их посадку, выражение, форму и размер.
Поскольку осанка, голос, запах, прическа редко были одними и теми же день ото дня, если упоминать лишь осанку, голос, запах, прическу.
Поскольку манера кашлять, манера сплевывать ежедневно менялись, если рассматривать лишь манеру кашлять и сплевывать.
Поскольку отрыжка никогда не была одинаковой два дня подряд, если не заходить дальше отрыжки.
Уотт не прилагал руку к этим преображениям и не знал, в какой из двадцати четырех часов они происходили. Впрочем, он подозревал, что происходили они между полуночью, когда Уотт заканчивал свой день, помогая мистеру Нотту надеть ночную рубашку[9] и улечься в постель, и восемью утра, когда Уотт начинал свой день, помогая мистеру Нотту подняться с постели и снять ночную рубашку. Поскольку маловероятно, чтобы мистер Нотт менял свое обличье в часы услужения Уотта, не привлекая внимания Уотта если и не прямо сразу, то хотя бы в последующие часы. Поэтому Уотт подозревал, что именно в ночных глубинах, когда невелик риск быть застанным врасплох, принимал мистер Нотт свой облик для грядущего дня. И укрепилось это подозрение в сердце Уотта благодаря тому, что когда он порой поднимался ни свет ни заря, не имея сил или желания спать, вставал и подходил к окну взглянуть на звезды, которые когда-то, умирая в Лондоне, знал наперечет, подышать ночным воздухом и послушать ночные звуки, к которым все еще питал жгучий интерес, он порой видел между собой и землей полоску белого света, озарявшую темноту, делавшую листья серыми, а в сырую погоду наделявшую дождь блеском.
Ни один из жестов мистера Нотта нельзя было назвать характерным за исключением, возможно, заключавшегося в одновременном закупоривании лицевых отверстий: большими пальцами — рта, указательными — ушей, мизинцами — ноздрей, средними — глаз, безымянные же, в критические минуты стимулирующие умственную деятельность, покоились на висках. Это было не столько жестом, сколько позой, в которой мистер Нотт подолгу пребывал без видимого неудобства.
Уотт подметил у мистера Нотта и другие привычки, другие маленькие хитрости, маленькие хитрости, позволяющие скрасить маленькие дни, о которых при желании рассказал бы, если бы не устал, если бы так не устал от того, о чем уже рассказал, не устал от сложения и вычитания одного и того же из одного и того же.
Однако он не мог вынести мысли, что мы расстанемся, чтобы никогда больше не встретиться (в этом мире), а я останусь в неведении относительно того, как мистер Нотт надевал ботинки, или туфли, или тапочки, или ботинок и туфлю, или ботинок и тапочек, или туфлю и тапочек, когда он поступал так, когда он не надевал просто ботинок, или туфлю, или тапочек. Поэтому, сняв свои руки с моих плеч и положив их на мои запястья, он поведал, как мистер Нотт, чувствуя, что время пришло, принимал хитрый вид и начинал бочком-бочком подбираться к ботинкам, туфлям, ботинку и туфле, ботинку и тапочку, туфле и тапочку, бочком-бочком, мало-помалу, с бесхитростным видом, мало-помалу, все ближе и ближе к полке, на которой они лежали, пока не оказывался достаточно близко, чтобы стремительно их схватить. И, надевая один черный ботинок, коричневую туфлю, черный тапочек, коричневый ботинок, черную туфлю, коричневый тапочек на одну ногу, второй он крепко сжимал, чтобы тот не удрал, или клал в карман, или ставил на него ногу, или заталкивал в ящик, или совал в рот, пока не оказывался в состоянии надеть его на другую ногу.
Поведав это, он снял мои руки со своих плеч и спиной вперед через дыру вернулся в свой сад, оставив меня наедине, наедине с моими бедными глазами, следившими за ним, следившими за ним в этот последний раз из многих, как он спиной вперед ковыляет через густые мечущиеся тени к своему жилищу. Он часто врезался в древесные стволы, а его ноги запутывались в наземной растительности, и рушился наземь, навзничь, ничком, на бок, или в густые заросли ежевики, или шиповника, или чертополоха, или крапивы. Однако он поднимался и без звука шел к своему жилищу, пока я не перестал его видеть, видя одни лишь осины. А из невидимых корпусов, его и моего, где как раз готовился обед, поднимались струйки дыма, которые по воле ветра то расходились далеко, а то, смешиваясь, таяли.