Приложения[10]

ее супружеская жизнь — одна большая пеленка

Арт Конн О'Коннери по прозванью Черный Бархат О'Коннери, продукт великой традиции Чиннери-Слэттри.

глава поясных портретистов Лепардстауна

поведать может кто о старике повесть? поставить на весы ничто? измерить нужду на совесть? бездонную юдоль мирского горя исчерпать? полный ноль словами описать?

волдыри рассудительного Хукера

ограничения на равенство части целому

мертвая тишина, затем шепот, имя, прошептанное имя, в сомнении, страхе, любви, страхе, сомнении, зимний ветер в черных сучьях, ледяное спокойное белое море перешептывается с берегом, крадется, спешит, волнуется, надвигается, умирает, из ниоткуда пришло, ушло в никуда

Давайте вздыхать изо дня в день, Желая душе превратиться в тень, Пока юность и зрелые годы не минут И жизни груз не будет скинут.

Уотт научился принимать и т. д. Использовать для объяснения скудости части III. Уотт не может говорить о том, что происходило на втором этаже, поскольку большую часть времени ничего не происходило, а он и не протестовал.

Примечательно, что заявление Арсена постепенно припоминалось Уотту.

Однажды ночью Уотт поднимается на крышу.

Уотт злится.

Кормление. Миска мистера Нотта каждый день в новом месте. Уотт ставит метки мелом.

спятивший лауреат

темная гладь воды, расходящаяся рябь, пустеющие берега, тишина

так толком и не родился

внутриутробная душа достигла зрелости («Священная эмбриология» Канджамилы и «De Synodo Diocesana» папы Бенедикта XIV, кн. 7, гл. 4, разд. 6)

вечная полутень

частые отъезды из страны принесли ему столько пользы, что он с равным успехом мог оставаться в Ирландии

круглый деревянный стол изрядного диаметра, покоящийся на одной массивной конической ножке, занимал собой центральную часть

zitto! zitto! class nur das Publikum nichts merke!

на пустоши, под небом, которые Уотт различал благодаря тому, что одно находилось вверху, а другая внизу, — Уотт. То, что находилось перед ним, позади, вокруг, что-то другое, не небо и не пустошь, Уоттом не ощущалось. Куда бы он ни повернулся, перед ним всегда оказывалось их долгое темное бок о бок струение прочь, к иллюзии единения. Небо было темного цвета, из чего можно заключить, что обычные светила отсутствовали. Так оно и было. Пустошь, само собой, тоже была темного цвета. На самом деле, что ничуть не удивительно, небо и пустошь были одного темного цвета. Уотт, естественно, был того же темного цвета. Этот темный цвет был настолько темен, что сам цвет нельзя было с уверенностью определить. Порой он казался темным отсутствием цвета, темной смесью всех цветов, темно-белым. Но Уотту не нравилось слово «темно-белый», поэтому он продолжал называть свою темноту темным цветом, коротко и ясно, каковым он, говоря строго, вовсе не являлся, поскольку был настолько темен, что не поддавался такому определению.

Источник хилого света, заливавшего эту картину, неизвестен.

Сей душевный ландшафт отличался следующими особенностями: Было тепло.

Пустошь под Уоттом вздымалась и опадала. Все безмолвствовало. Небо над Уоттом опадало и вздымалось. Уотт прирос к месту.

ничем Уотт не пренебрежет а вот и отчет


приходом в пребыванием в уходом из Нотта жилья

долгим путем недолгим житьем возвращеньем домой той же тропой

сердцем пустым руками пустыми меркнущим мозгом бредущим по неприглядной равнине

огоньком что треплется ветром

бушующим

никнущим

сникшим

сердцем пустым руками пустыми померкшим мозгом ползущим по неприглядной равнине

вот отчет чем Уотт не пренебрежет


die Merde hat mich wieder

pereant qui ante nos nostra dixerunt

На второй картине, висевшей в комнате Эрскина, был изображен господин, сидящий за пианино, в полный рост, с покатым лбом, повернувшись вправо, голый, за исключением покоящегося на колене нотного листа. Правой рукой он берет аккорд, который Уотт без труда определил как до мажор во второй инверсии, в то время как другой оттягивает мочку левого уха. Правая нога, на которую сверху взгромоздилась ее напарница, с силой давит на правую педаль. Выписывая мышцы мощной шеи, руки, торса, живота, ягодицы, бедра и икры, выпирающих подобно туго натянутым проводам, мистер О'Коннери щедро проявил поистине иезуитскую доскональность. Капельки пота, изображенные с тщательностью, оказавшей бы честь Хему, обильно усеивали пекторальную, субаксиллярную и гипогастральную поверхности. Правый сосок, из которого произрастал длинный рыжий одинокий волос, явно находился в состоянии эрекции — очаровательная деталь. Корпус навис над клавиатурой, а лицо, слегка повернутое к зрителю, носило выражение человека, который вот-вот разрешится от тяжелейшего многодневного запора: лоб нахмурен, глаза зажмурены, ноздри раздуты, губы приоткрыты, а челюсть отвисла — лучшая мыслимая смесь страдания, сосредоточенности, натужности, возбуждения и самоотречения, иллюстрирующая необычайное впечатление, оказанное на музыкальную натуру тихой какофонией отдаленных гармоний, витающих над гаснущим аккордом. Любовь мистера О'Коннери к мелким деталям сказалась и в прорисовке ногтей на пальцах ног, необыкновенно роскошных и, казалось, грязных. Ступням тоже не помешало бы мытье, ноги не назовешь чистыми и свежими, ягодицы и брюхо вопияли как минимум о ванной, грудь в отвратительном состоянии, шея явно грязная, а уши вполне можно было засеять с перспективой скорейших всходов.

Впрочем, возможность того, что по наиболее выпуклым частям fades (латинское елово, означающее «лицо») не столь давно наспех прошлись влажной тряпкой, не казалась невероятной.

(Цитата на латыни.)

Усы, светло-рыжие за исключением тех мест, где они были обесцвечены табаком, бегущими годами, нервным пожевыванием, семейными заботами, носовой слизью и защечной пеной, нависали над ярко-красными губами, а из ярко-красных подбородков, первого и второго, вились светло-рыжие обреченные зачатки кустистой светло-рыжей бороды.

как неописанный дикий цветок

Уоттов комплекс Давю (паническая боязнь сфинксов)

Однажды ночью к Уотту в комнату влетел Артур. Он был порядком взбудоражен. Он полагал, что его приняли за мистера Нотта. Он не знал, польщен он или нет.

Прогуливаясь по саду, он сказал: Вот я прогуливаюсь по саду, по правде сказать, без особенного удовольствия, но все же я прогуливаюсь по саду туда-сюда.

Он смотрел, как под ним взад-вперед двигаются его ноги.

Сначала я стою на одной ноге, сказал он, затем на другой, и таким образом продвигаюсь вперед.

Заметь, как ты инстинктивно обходишь маргаритки, сказал он. Какая чувствительность.

Остановившись, он оглядел траву у своих ног.

Этот увлажненный росой газон не принадлежит тебе, сказал он. Прижал руки к груди. Воздел их к творцу и дарителю всего сущего: его, маргариток, травы. Спасибо, Шеф, сказал он. Постоял немного. Пошел дальше.

Говорят, это полезно для здоровья, сказал он.

Едва выдав этот афоризм, Артур начал хохотать, да так усердно, что вынужден был для поддержки прислониться к ближайшему кусту, или кустику, который от всей души присоединился к шутке.

Успокоившись, он обернулся, чтобы исследовать кустик, или куст. Одно он мог сказать наверняка — это был не камыш.

Тут он увидел какую-то бесформенную груду, приближавшуюся к нему по траве. Мгновением позже она оказалась одетым в лохмотья стариком.

Интересно, кто бы это такой? сказал Артур.

Подайте пенни нищему старику, сказал старик

Артур подал пенни.

Благослови тебя Бог, сказал старик.

Аминь, сказал Артур. До свиданья.

Я тебя еще мальчишкой помню, сказал старик. Я и сам был мальчишкой.

Значит, мы оба были мальчишками, сказал Артур.

Ты был чудесным озорным мальчишкой, сказал старик, и я был такой же.

Взгляни на нас теперь, сказал Артур.

Ты вечно писался в штаны, сказал старик.

Я и поныне в них писаюсь, сказал Артур.

Я чистил ботинки, сказал старик

Не ты, так кто-нибудь другой, сказал Артур.

Твой отец был очень добр ко мне, сказал старик.

Яблоко от яблони недалеко падает, сказал Артур. До свиданья.

Я помог все тут обустроить, сказал старик.

Возможно, сказал Артур, тогда ты сможешь сказать мне, как называется это необыкновенное растение.

Мы зовем его однолетним лавром, сказал старик.

Артур вернулся в дом и записал в свой дневник: Прогулялся по саду. Возблагодарил Господа за малую толику милосердия. Повеселился с однолетним лавром. Подал милостыню старику, ранее работавшему на семью Ноттов.

Но этого было мало. Вот он и примчался к Уотту.

Тогда Уотт впервые услышал слова «семья Ноттов».

Было время, когда его порадовали бы они и навеянная ими мысль, что мистер Нотт тоже был членом червеобразной последовательности. Но не теперь. Поскольку теперь Уотт был уже старым розаном, а садовник был ему до лампочки.

das fruchtbare Bathos der Erfahrung

faede hunc mundum intravi, anxius vixi, perturbatus egredior, causa causarum miserere mei

изменить все имена

песня, услышанная Уоттом по пути на станцию (IV):

Легкие жадно воздух вбирают и вихрем с лица следы исчезают давней улыбки недавней тоски вихрем с лица исчезают следы

Уотт выглядит так, словно заканчивает курс инъекций стерильного гноя

parole поп ci appulcro

Мелодия, услышанная Уоттом в канаве по пути со станции. Сопрано пело:

позор тому, кто символы узрит

Париж, 1945

Загрузка...