Книга вторая

ЗОЛОТОЙ СКОРПИОН

Часть третья

ЛЮДИ ДОБРОГО ДЕЛА…

Глава 12

1

Вадим Аркадьевич Ченцов удивился: как это он, встречаясь с Серафимой Короленко, ее почти не замечал. Почему именно в этом заседании академии он вдруг обратил внимание на доктора физических наук Короленко. Разве она впервые докладывала о работе своей группы в Институте физики? Или создание термоядерной электростанции для сельского хозяйства так неожиданно для самого Вадима вызвало его особенный интерес? Чепуха! При чем тут сельское хозяйство и физика?! Что же заставило его вылезти из дальнего угла зала и пересесть поближе к докладчице? Не то ли, что во всей повадке доктора физических наук Серафимы Германовны Короленко, подчеркнуто просто одетой, необычайно непосредственной и даже, пожалуй, чуть-чуть по-мужски угловатой, он увидел столько необъяснимой женской привлекательности? Можно было спорить о женственности большого твердого рта с полными, подчеркнутыми яркой помадой губами, но этот рот положительно казался Вадиму красивым. К тому же, когда Серафима говорила, ее губы двигались точно и твердо и слова становились неоспоримо прочными. С прочностью всего, что говорила Серафима, гармонировал и тяжелый, но чертовски притягательный в своей округлости волевой подбородок. Большие, чуть-чуть навыкате глаза под выпуклым высоким лбом, тоже, быть может, слишком выпуклым и чересчур высоким для женщины. А слегка рыжеватые, отливающие медью волосы, подобранные в небрежную копну? Впрочем, это копна при ближайшем рассмотрении показалась Вадиму вовсе не такой уж случайно небрежной.

Сдержанными, очень точными движениями руки Серафима подчеркивала то, что говорила.

Когда Серафима говорила, между бровями у нее ложилась резкая складка, темные веки почти совсем закрывали глаза и на какое-то мгновение рот утрачивал свою безапелляционную твердость. Впрочем, иногда все это продолжалось только миг. Может быть, кроме Вадима, встревоженного напряжением Серафимы, никто ничего и не замечал. Через минуту ее контральто уже бросало в зал спокойные, полные уверенности фразы, даже тогда, когда смысл их казался полным сомнения:

– …тут произошла неприятность: система удерживала только частицы, двигавшиеся в определенном направлении. Большая же доля частиц вылетала за пределы нашей магнитной бутыли. Мы обнаружили появление каких-то посторонних частиц, природу которых не могли установить. В таблице Сурикова в графе соответствующей энергии несомой ускользающей частицей оказался пропуск. Частицы не было в каталоге. Но она существовала, мы ее улавливали.

– Вадим Аркадьевич, – услышал Ченцов шепот над ухом. Он было отмахнулся, но, обернувшись, увидел одного из своих ассистентов. – Ради бога, на минутку: у нас неприятность…

Вадиму уже не пришлось вернуться в зал: в его собственной лаборатории "тау" вела себя дурно.


***

Прошло немало дней, а Вадиму все казалось, что он только-только вернулся с доклада Серафимы. Он ясно видел ее, отчетливо слышал ее голос. Просто удивительно, как это он с того дня ни разу ее не встретил! Иногда он ловил себя на том, что подходит к окну институтского кабинета и пытается рассмотреть что-нибудь за стеклами напротив – там, где работает Серафима. Даже распахивал свое окно. Но окно на той стороне оставалось затворенным, словно Серафиме не нужен был воздух, будто ей не было дела до весны, до солнца, до запаха вскопанной земли, поднимающегося от клумб.

Однажды, вспомнив ее слова о таинственной частице, убегающей за пределы изолирующего магнитного поля, он было взял таблицу Сурикова, чтобы проверить Серафиму, но сообразил: она тогда не назвала показателя энергии блудной частицы. Он подбросил каталог, поймал его и снова подбросил. Он был в восторге, радовался, как мальчишка. Чтобы поставить на место справочник, поскакал к шкафу на одной ноге. Спохватился, испугавшись, что кто-нибудь увидит. А впрочем, пусть видят, лишь бы никогда не увидела его в смешном виде Серафима. Под влиянием этого настроения Вадим позвонил Серафиме: необходимо увидеться. По делу. Да, да, по их общему важному делу.

Неприятно резануло ее удивление: повидаться? Общее дело?.. Что ж, если научный вопрос…

Если научный вопрос?!

А чего он ждал? Серафима запрыгает на одной ноге от перспективы его увидеть?

Он не жалел о том, что напросился на свидание и принял участие в работе Серафимы: блудная частица и оказалась нужной ему частицей, которую Вадим обозначил знаком "тау-прим". Опыты, проведенные Вадимом, показали, что живучесть "тау-прима" вполне обеспечивает ее транспортабельность, необходимую для обезвреживания заряда урановых и водородных бомб.

Дома, один на один с Тимошей, Вадим признавался, что ничуть не меньше научного общения с Серафимой его радует возможность видеть ее, говорить с ней, сидеть близко, чтобы вдыхать запах ее волос, чувствовать теплоту ее плеча.

Однажды Вадим предложил Андрею заехать в институт, чтобы отвезти Серафиму за город, где она жила со своей бабушкой. Если бы он мог допустить, что даже такой друг, как Андрей, способен предать! Зачем он их познакомил? Никогда, никогда он себе этого не простит. О, у них быстро нашелся общий язык! Вадим бесился, выходил из себя. Пока не удалось усилием воли посмотреть на себя как бы со стороны. Тогда он стал до отвращения смешон самому себе: тягаться с крепким, сильным, ловким, всегда веселым и находчивым в присутствии женщин Андреем?!

Иногда в припадках "отрезвления" Вадим клялся Тимоше, что ему нет дела до Серафимы и Андрея, но бывало и так, что у него мелькала мстительная идейка: вот бы узнала Вера!.. И тут же он густо краснел от этой отвратительной мысли. И все-таки одному человеку – Анне Андреевне – он в конце концов признался, что между ним и Андреем пробежала черная кошка.


***

Вадим говорил намеками, так что ничего нельзя было толком понять. Это заставило Анну Андреевну обеспокоиться. Она достаточно критически относилась к Вере, но даже условное счастье сына казалось Анне Андреевне лучше того, что угадывалось в разглагольствованиях Вадима: роман Андрея с какой-то ученой дамой. Когда Анна Андреевна задала Вадиму прямой вопрос, он смешался. Анна Андреевна заговорила с Андреем:

– Расскажи мне об этой женщине.

– Ее история вовсе не так интересна, как история ее бабки Зинаиды Петровны Короленко. В семье ее называли "Зинаидой Абиссинской".

– Ты же бываешь не у Зинаиды Абиссинской!

Андрей рассмеялся.

– Пожалуй, нет, но если бы ты ее видела!

– Кого?

– Зинаиду Абиссинскую, или, попросту, "бабу Зину".

– Не хочешь – не говори.

Андрей вскочил, обнял мать за плечи.

– Смотри: золото, а не день! Едем.

Мать быстро вышла из комнаты.

Стоя у окна, Андрей думал о том, как бессмысленные пустяки заплетаются, путаются, образуют узлы, которые подчас так трудно, а то и просто невозможно размотать. Так, из-за глупых капризов Веры усложнилась его жизнь. Только из-за того, что жена не может, а вернее – не хочет понять его работы и собственных обязанностей, вытекающих из этого. А теперь мать вообразила что-то еще и о Серафиме. Он не имеет права рассказать матери, что они делают с Серафимой. В ее малогабаритной установке Андрей увидел то, чего не хватало для решения задачи, над которой Вадим безрезультатно бился столько времени. У них теперь будет генератор частицы тау-прим, который уместится в самолете!..

– Андрейка! – Анна Андреевна стояла в дверях. На ней был костюм, шапочка, сумка в руках. – Ты хотел покатать меня?

Андрей вел машину, как всегда, быстро. До конца поездки Анна Андреевна делала вид, будто не догадывается, куда он ее везет.

Приближаясь к даче, на веранде которой работала Зинаида Петровна, Анна Андреевна сразу отметила скромность дома. Ее удивило, что большая ученая (а Андрей именно так говорил о Серафиме), обладающая хорошим вкусом (Андрей утверждал это), жила в такой скромной дачке. Зато хорош здесь был сад – густой, с беспорядочно разбросанными меж деревьев пятнами цветов. Дорожки поросли травой и походили на лесные стежки.

Когда Серафима ввела Анну Андреевну и Андрея на веранду, Зинаида Петровна сидела за столом, заваленным гранками. Маленькой, старчески сморщенной и покрытой темными пятнышками, но крепкой, без дрожи рукой она энергично ставила корректорские закорючки. Седые волосы гладко прибраны в узелок на затылке; на лбу, таком же высоком и выпуклом, как у Серафимы, лежала короткая челка – прическа, по-видимому сохранившаяся у нее с тех пор, когда волосы, сползая на лоб, мешали работать. Как потом оказалось, Зинаида Петровна – в прошлом корректор – и теперь, несмотря на годы, исправно держала корректуру всего, что писала Серафима.

Когда Серафима осторожно притронулась к плечу старушки, та спокойным движением скинула очки и с подкупающей простотой протянула руку Анне Андреевне. Можно было подумать, что они давно знакомы или Зинаида Петровна ждала прихода гостей. Анне Андреевне даже подумалось: не подготовлен ли их приезд? Но с облегчением увидела, что радушие старушки относилось ко всем, кто появлялся: она так же поздоровалась с вышедшим из сада полным человеком, которого Андрей назвал Леонидом Петровичем; дружелюбно подала руку почтальонше, принесшей пачку журналов и писем.

Анна Андреевна сразу почувствовала себя совсем просто. Леонид Петрович – тут, видимо, свой человек – повел ее в сад. И так случилось, что Анна Андреевна через несколько минут говорила с Леонидом Петровичем, как со старым знакомым.

– А почему хозяйку называют так странно?

– Серафиму Германовну? – спросил Леонид Петрович.

Анна Андреевна несколько смутилась:

– Я имею в виду Зинаиду Абиссинскую.

Леонид Петрович рассмеялся. Срывая травинки и покусывая их, он рассказал историю "Зинаиды Абиссинской".


***

Отлично владеющая языками, широко образованная женщина, Зинаида Петровна много лет работала корректором в крупном издательстве старого Петербурга. Работа была тяжелая, ночная. Наборщики, метранпажи и корректоры освобождались под утро, когда газета спускалась в машину. По традиции бестужевок Зинаида Петровна одевалась подчеркнуто просто, подпоясывалась кожаным поясом, коротко стригла волосы и носила обувь на низком каблуке. В молодости Зиночка была так хороша собой, что даже подражание суфражисткам ее не безобразило. Она не изменила ни манеры одеваться, ни стрижки, когда стала невестой, а потом женой. И, даже став матерью, оставалась все такой же: живой, деятельной, интересующейся всем на свете. Только челка на упрямом выпуклом лбу с годами делалась все реже, стала серебриться. Как в молодости, Зинаида Петровна, возвращаясь из типографии, вместе с наборщиками забегала в трактир. Правда, она не могла себя заставить выпить рюмку водки и заменяла ее кружкой хлебного кваса. Квас заедала соленым огурцом – так же, как наборщики закусывали свою водку.

Зинаида Петровна приходила домой только для того, чтобы отоспаться после бессонной ночи в типографии, не обращала внимания на хозяйство, почти не занималась домом. При всем том она нежно любила своих детей, хотя и не принимала почти никакого участия в их воспитания. Этим занимался ее муж – человек патриархальных взглядов, математик, любитель музыки. В шутку говорили, что Зинаида Петровна не всегда замечает, как у нее появляется сын или дочка. Старшая дочь по традиции пошла на Высшие женские курсы, но Сима мало чем напоминала мать: ей больше нравились офицеры, чем наборщики.

Грянула первая мировая война. Трое сыновей Зинаиды Петровны – моряки – были убиты. Вскоре умер муж. От большой семьи остались только старший сын – страховой деятель – и Сима, ставшая учительницей – строгой и нелюбимой гимназистками, крикливой и придирчивой дома. Она была замужем за офицером-артиллеристом.

Еще в молодости Зинаида Петровна стала членом подпольного кружка марксистов, работавшего в типографии.

Пришла Февральская революция. Подпольные друзья Зинаиды Петровны разлетелись. У всех оказалось большое дело. Зинаида Петровна все ходила в типографию и сидела за корректурой, ожидая, когда старые подпольщики вспомнят ее и позовут на "настоящее дело".

Прогремел выстрел "Авроры". О Зинаиде Петровне вспомнили: позвали читать корректуру "Красной газеты". И она работала там, пока не увидела, что ей уже не под силу поспевать за жизнью типографии. Сказались годы ночной работы, вечное недоедание по небрежности, невнимание к своему здоровью – Зинаида Петровна слегла. Не хотелось покидать родной Питер, но делать было нечего: пришлось переехать к старшему сыну в Москву. На отдых? Конечно, нет! Через месяц она уже сидела в корректорской Госиздата.

Здесь на относительно спокойной, размеренной работе, имея ежедневный отдых и хороший уход в семье сына, каждый день видя своих внуков, старуха вдруг забеспокоилась о том, что где-то в Америке живет ее дочь Сима Большая, эмигрировавшая туда со своим мужем-артиллеристом. А у Симы растет дочь, Сима Маленькая. Мысль о том, что Сима Маленькая воспитывается на чужбине, в семье белоэмигрантов, не давала старухе покоя. И вот Зинаидой Петровной овладела безумная, на взгляд окружающих, идея вызволить Симу Маленькую из тины эмиграции. Родным этот план показался неосуществимым, а то и просто блажным. Но в один прекрасный день Зинаида Петровна заявила сыну, что добилась у своих старых друзей-подпольщиков, ставших крупными советскими деятелями, заграничного паспорта. Выхлопотав старухе заграничный паспорт, друзья не смогли дать ей валюты. Нескольких царских золотых, собранных знакомыми, не хватило бы на такое путешествие. Но вопреки всему в морозный декабрьский вечер Зинаида Петровна взошла на подножку жесткого вагона поезда. В руке у нее, как в былые годы странствий, был маленький саквояж.

Появление измученной старушки не вызвало большой радости у Симы Большой и ее мужа. Обрадовалась только внучка Сима Маленькая. Девятилетняя девочка, разумеется, не могла еще оценить значение и смысл путешествия старушки. На восьмой день муж Симы Большой дал теще понять, что принимать столь длительные визиты родственников ему не по карману. При этом разговоре Симу Маленькую выслали из комнаты. Кто же мог предполагать, что ребенок проявит интерес к происходящему? Замочная скважина сыграла свою извечную роль: девочка слышала все, что произошло между старшими, и поняла смысл трагической схватки старухи с собственной дочерью за судьбу ее, Симы Маленькой. Ночью, тайно от родителей, девочка прокралась в каморку, где плакала бабушка. В руках внучка держала узелок с бельем. Она предложила бабушке идти в Россию. Да, на родину, в СССР, только туда!

О дальнейшем Зинаида Петровна молчит, а внучка рассказывает неохотно и сбивчиво. Никто толком не знает, как, на какие деньги они совершили на пароходе переезд в Азию. Они в Шанхае, но дальше ехать не на что: пять дней блужданий и жизни в крошечной конурке. Что они ели в эти дни, чем жили – не знает никто. На шестое утро Зинаида Петровна нашла работу в китайской газете, издававшейся на английском языке. Как во всякой газете, там нужны были опытные корректоры. С тех пор полгода старуха читала по ночам английские гранки. Но того, что удавалось скопить за время работы в шанхайской газете, не могло хватить на путешествие во Владивосток. Отчаявшись, Зинаида Петровна снимает пустующий дом в дешевом, но достаточно приличном квартале. На дверях дома появляется дощечка: "Пансион с бесплатным обучением русскому, английскому, французскому и немецкому языкам". Прошла мучительная неделя, когда она в отчаянии думала, что вложила последние гроши во вздорную затею. Но вот появился один жилец, за ним второй, там уже не пустовала ни одна комната. Старуха честно выполняла обязательства своей вывески: выбиваясь из сил, она терпеливо проходила с постояльцами курс лингвистики, необходимой, чтобы не пропасть в многоязычном Шанхае.

Так прошел год, пока удалось набрать денег на дорогу до Владивостока. Они на родной земле, но до Москвы, до дома еще одиннадцать тысяч километров.

Вместо того чтобы послать сыну в Москву телеграмму с просьбой о деньгах, старуха снова поступает на работу в газету. Ее поддерживает то, что теперь она не одна. Возвращаясь в комнатушку в Матросской слободе, она находит готовый ужин и постель, приготовленные внучкой.

Известие о возвращении Зинаиды Петровны в Москву пришло накануне ее приезда. Она сошла со ступенек вагона даже без саквояжа: опустевший, он был обменен где-то на жареную курицу.

Не обращая внимания на уговоры родных, через неделю после приезда Зинаида Петровна пришла в Госиздат: она желала работать, чтобы воспитывать внучку.

Говорят, что, удовлетворяя просьбу чужеземного посольства, советские власти искали девочку, но так и не нашли. Достигнув совершеннолетия, Сима заявила о бесповоротном желании остаться на родине.

– Но почему же все-таки… Зинаида Абиссинская?! – спросила Анна Андреевна.

Леонид Петрович улыбнулся и досказал:

– До революции Зинаида Петровна выбирала время для отдыха в разные сезоны, никогда не рассказывая, куда поедет. Накануне отъезда она складывала в маленький саквояж белье, пару прочной обуви и говорила: "Завтра проводите меня на варшавский вокзал к поезду восемь тридцать". Это все. Дети собирались у стариков. На двух-трех извозчиках ехали на вокзал. Там они, наконец, слышали: "Напишу из Вены".

Из Вены приходила открытка с лаконическим описанием впечатлений. В последней строке говорилось: "Напишу из Будапешта" или "из Константинополя". Приходили открытки из Афин или Дураццо, из Венеции или Барселоны.

В другой год отъезд происходил из Кронштадта, а на первой открытке стоял штемпель Гамбурга или Лондона, за ними Парижа или Гааги.

Однажды пришло письмо из Абиссинии. Зинаида Петровна умудрилась попасть во дворец негуса. Там, вероятно нарушая все этикеты (потому что никогда их не признавала), она вступила в обстоятельную беседу с негусом негести. Она восторженно писала, что он "очень мил". И "подумать только: по-настоящему верит в бога".

При этих словах Леонид Петрович рассмеялся:

– Поверьте, застрянь она в Аддис-Абебе подольше – наверное, доказала бы негусу, что вера – заблуждение: она убежденная атеистка.

Когда Анна Андреевна и Леонид Петрович вернулись на веранду, самовар допевал свою песенку. Зинаида Петровна встала и пошла гостье навстречу. И все: аккуратно подрезанная седая челка, гладкое черное платье с белым воротничком, широкий кожаный пояс, из-за которого свешивалась цепочка от часов, – все это было теперь для Анны Андреевны полно прелести и значения. Смысл этого был еще и в том, что по другую сторону стола сидела Сима Маленькая – советский ученый, доктор физических наук, с которым у Андрея было важное общее дело.

Анна Андреевна бережно, обеими руками, взяла сухую руку старушки и осторожно сжала ее. Хотя, право, ей очень хотелось эту руку поцеловать.

2

С тех пор как в заозерском штабе появилась "рыжая", о Ксении, казалось, вовсе забыли.

"Рыжей" Ксения мысленно именовала Серафиму.

Андрей их не знакомил, и Ксения могла только гадать, кто эта решительная дама. Она является в штаб с таким видом, словно тут ее собственная контора, и здоровается со всеми молчаливым кивком головы.

Андрею пора было одеваться. Перед этим Ксения хотела проверить его сердце, дыхание, реакции. За все, что происходит в полете, она несет ответственность не меньшую, чем инженеры, и, во всяком случае, большую, нежели эта рыжая. Имеет ли эта особа представление о том, что тело Андрея должно испытывать нагрузки настоящего артиллерийского снаряда? Небось гостья не может и вообразить, что значит ощущение проклятых "g" хотя бы в момент, когда начинают работать стартовые ускорители. Сколько неприятностей причиняют они летчику! Нужно иметь поистине железный организм, чтобы все это выносить. Даже тренировочная тележка в момент перехода от скорости М1 к нулю дает ускорение с огромным числом "g". Какие же мрачные возможности таит для летчика переход к полету со скоростями 6М, 7М, 9М! Когда летчиков начинают тренировать, то, "провесив" только несколько секунд на какую-то полутонну тяжелее самих себя, они перестают соображать, видеть, двигать руками и ногами. А когда при перегрузке опорные ткани глаза прогибаются, хрусталик выходит из фокуса, артериальное давление крови оказывается недостаточным для снабжения мозга кислородом, развивается коматозное состояние. Ксения насмотрелась на такие штуки. А ощущения летчиков, когда ракетоплан выходит на орбиту?!

Теоретически, в случае полной исправности всех автоматических устройств, эти ощущения, может быть, и имели второстепенное значение, но Ксения держалась той точки зрения, что автоматика автоматикой, а, во всяком случае, и сам человек должен сохранять способность действовать, как если бы на борту не было никакой автоматики или она отказала. В последний раз, когда Андрей проходил в камере тренировку на полет по орбите в состоянии невесомости и было создано нулевое "g", рука Андрея совершила растерянное движение, прежде чем ухватиться за правую рукоять "космического" управления. Правда, всего лишь один раз произошла эта растерянность и через день Андрей сразу нащупал рукоять, но все же оставалось коварное "через день". Разве не она, майор медицинской службы Ксения Руцай, отвечает за то, что Андрей способен мгновенно отозваться на любой толчок нервов, вызванный одним из сигналов – красных, зеленых, синих, белых в виде лампочек, стрелок, капель? Его нервы должны быть в непрестанном напряжении, чтобы воспринять, и проанализировать сигналы любой автоматики, и мгновенно принять решение, и, если нужно, изменить задание всей системе электроники. Он, Андрей, должен крепко держать свои нервы в таком железном подчинении, какое не снится людям, ходящим по земле. А ведь он не автомат, он только человек. Существо во сто крат более совершенное, чем вся созданная им автоматика, и вместе с тем только человек.

Расхаживая по коридору перед дверью командирского кабинета, Ксения в десятый раз давала себе слово, что рапортом потребует отмены полета, если… Если что?.. Если Андрей?.. Если эта рыжая?.. Что? Что?

Между тем Андрея куда больше собственного самочувствия заботила сейчас работа "КЧК" – катализатора Ченцова – Короленко. Вадим болел и возню с прибором целиком предоставил Серафиме. Андрей не сомневался в ее знаниях, но не мог не видеть, что чем дальше подвигалось дело, тем больше Серафима нервничала.

Может быть, разгадку ее настроения следовало искать в разговоре, который у них как-то произошел.

– Война – мрачное, гнусное прошлое. С ним обязаны покончить они, их поколение, старшие. А мы должны работать на будущее, на жизнь, где не может быть войны и не будет. – И упрямо заключила: – Черт бы его побрал, этот КЧК. Почему мы ради него бросили свою отличную работу?

– Все это очень… – Андрей запнулся было, но все же с улыбкой договорил: – очень по-дамски. Как будто вы, физик, не понимаете, какой страшный джинн выпущен из кувшина. Кто загонит его обратно? Разве не вы, физики, обязаны наложить печать, которую человечество хочет видеть на кувшине? Ченцов нашел свой тау-прим, но не сумел пустить его в ход. Вы держали в руках генератор, но не знали, что сила, которую он родит, убивает войну. Скажу вам больше: будь мы даже на все сто уверены в работе вашего КЧК, мы не имеем права отказаться от активно-оборонительного оружия. До тех пор, пока…

– Ладно, оставим это, – решительно отрезала Серафима, – что бы я тут ни болтала, этот заказ будет выполнен, хоть меня и тошнит от слова "война".

Она слушала его, сдвинув брови.

– Вот вы все обо мне, о них и никогда ничего о своей работе…

Андрей пробормотал что-то об обыкновенности своего дела, "такого же, как всякое другое". Но она, казалось, его не слышала:

– Уже подходя к самолету, вы сознаете, что, оторвавшись от земли, можете на нее не вернуться… Знаете и все-таки… Я бы не могла. Я слишком дорога себе.

– Поверьте, мое "я" мне не менее дорого, чем вся солнечная система! – Андрей принужденно засмеялся. – Но дело совсем не в этом. Вы ведь тоже знаете, что каждый день рискуете жизнью, подходя к своему генератору. Нарушение изолирующего магнитного поля – и все! Вас нет! И так каждый день. Чаще, чем я летаю. Не говоря уже о том, что одно соседство с аппаратурой обеспечивает вам хорошую дозу рентгенов…

В предстоящем полете Андрей не видел сложности: самолет приблизится к блиндажу с урановым контейнером, электронное устройство приведет КЧК в готовность выдать поток тау-прим. Магнитная бутыль "откупорится" в тот момент, когда радиолуч, посланный с самолета, отразится от уранового заряда контейнера. Добрый джинн – тау-прим выскочит из бутылки и превратит злого джинна – уран в безобидный свинец. Эти операции будут автоматически повторены при прохождении над вторым контейнером, изображающим "водородную бомбу". Заключенная в ее заряде потенциальная энергия взрыва будет локализована. Дейтерий станет инертным гелием. Все это произойдет на шестисоткилометровой трассе полигона в несколько минут. Чтобы сделать площадку на высоте ста семидесяти километров, Андрею нужно провести взлет, подъем и выравнивание в течение примерно девяти-десяти минут. По окончании операции Андрею предстоят вернуть "МАК" в нижние слои атмосферы и на скорости триста семьдесят километров посадить его на аэродром.

Летчики Андреева поколения еще помнили, с какими трудностями, с какими жертвами авиация перешагивала пресловутый звуковой барьер; как лучшие пилоты платили жизнями за стремление понять, в чем же трудность шага в зазвуковые скорости. Теперь гиперзвуковой полет стал профессией Андрея. Повседневностью офицеров его эскадрильи было то, что для строевых частей ВВС еще оставалось завтрашним днем. Андрей хорошо знал, что люди его профессии несут тяжкое бремя ответственности, не задумываясь над высоким благородством этого добровольного бремени.


***

Наконец Ксения дождалась Андрея, но он так и не дал себя осмотреть с обычной тщательностью. Быстро закончив разговор с Ксенией, он поехал на аэродром.

Для Андрея-инженера в конструкции "МАКа" не было ничего тайного. Машина оставалась машиной, готовой подчиниться воле Андрея, но с такою же силой готовой оказать ему сопротивление: пусть только он забудет, упустит что-либо в ее повадках, в управлении. Равнодушно вознеся его за пределы атмосферы, машина ударит его о землю со всей силой, какую ей сообщит двигатель в семьдесят тысяч лошадиных сил.

Просто смешно, как мало Андрей знает о собственном теле по сравнению с тем, как точно его знание металлического чудовища. Тупорылый, со скошенным лбом, "МАК" некрасив. Едва намеченные, словно недоразвитые, отростки крыльев не внушают доверия. Трудно представить, что на этих тонких, как бритва, плавниках на грани атмосферы может держаться самолет. Глаз летчика, десятилетиями воспитывавшийся на стройности плавных форм, с неудовольствием задерживается на всем угловатом, что торчит из корпуса "МАКа". Профили крыла, элеронов, хвостового оперения кажутся повернутыми задом наперед. Их обрубленные консоли возбуждают сомнение в естественности конструкции, смахивающей на человека со ступнями, повернутыми пальцами назад. Летчик не сразу свыкается с тем, что аэродинамика гиперзвукового полета за пределами плотной атмосферы опрокинула традиционные представления об устойчивости и управляемости. Угловатый подфюзеляжный киль окончательно лишает машину привычной стройности. Куцая стальная лыжа, не подобранная внутрь фюзеляжа, торчит, как хвост доисторического ящера, возвращает мысль в глубину веков. Лыжи, необходимые далеким предкам "МАКа", чтобы, не капотируя, ползать по земле, и потом отмершие из-за полной ненужности, вдруг снова стали нужны, как внезапно отросший атавистический придаток. Старики помнят пращура "МАКа" "Авро", бегавшего по аэродрому с выставленной вперед антикапотажной лыжей, похожей на неуклюжий суповой черпак. Полсотни лет, как сгнили останки последнего "Аврошки с ложкой", а неуклюжая лыжа снова тут?

Но дело не только во внешнем облике машины. То, что творится внутри конструкции, в ее металлическом нутре, так же непривычно для летчика дозвуковых и даже звуковых скоростей. Температура встала на пути самолета. На смену звуковому барьеру пришел барьер аэродинамического нагрева. Его преодоление давалось с таким же трудом, как и в свое время преодоление числа "М", равного единице. Эта преграда увеличивалась до катастрофы в момент возвращения самолета в атмосферу. Конструкторам самолетов приходилось заимствовать опыт у строителей газовых турбин. Свести предательские ножницы прочности и веса – вот над чем пришлось ломать голову металлургам. Предыдущему поколению авиационных технологов не снилось, что в строительстве самолетов могут понадобиться материалы, сохраняющие прочность, вязкость, упругость в температурах, близких к рабочим условиям газовой турбины. От поверхности самолетной обшивки эта температура передавалась всей конструкции. Возникала опасность разрушения металлов, применяемых в конструкции.

Андрей на опыте знал, что такое кабина самолета, обшивка которого нагрета до семисот-восьмисот градусов. Холодильная установка, продувание полостной конструкции, одежды и даже шлема скафандра не делали существование летчика сколько-нибудь сносным. Температура в кабине подчас повышалась до семидесяти-восьмидесяти градусов.

Пока еще эскадрилья "МАКов" была единственной, сформированной из машин, едва вышедших в первую серию, и самую эту эскадрилью, по справедливости, можно было назвать "опытной" в составе ВВС. Как ни была "отработана" техника ракетоплана и методика его вождения, почти каждый вылет открывал новое в поведении скоростной машины и самого человека на этих высотах. Перед каждым полетом об этом думалось, как о чем-то, с чем нужно справиться, что нужно преодолеть. Андрей был человеком; его психика оставалась психикой существа, не приспособленного природой к перенесению такого рода ощущений, существа, вынужденного искусственно воспитывать в себе выносливость, необходимую для гиперзвуковой авиации.

Иногда Андрей задумывался над тем: были бы способны люди прежних поколений при всей их физической прочности и невосприимчивости к лишениям вынести то, что выпало на долю нынешнего летчика?

Андрей всегда относился к самолету с уважением. Это было уважение к норовистому коню – опасному, но благородному. Впрочем, иногда примешивалось и отчетливое ощущение неприязни. Она рождалась из хмурой затаенности "МАКа". Это случалось в те дни, когда Андрей чувствовал себя не в своей тарелке – был раздражен какими-либо неприятностями, устал или, попросту, не выспался. Если в такие дни предстоял полет, Андрей не раз думал, что он не должен позволить неприязни перерасти в отвращение. Потому что за отвращением, как за тонкой завесой, готовой вот-вот прорваться, очень часто таилась отвратительная рожа страха. Страх был врагом Андрея. Даже смутно обнаружив его, Андрей мог потерять себя. А потерять себя на секунду значило навсегда потерять власть над машиной.

Когда же небо отражалось в толстых стеклах фонаря, они становились голубыми. И тогда уже казалось, что это, обычно такое мрачное, с головы до пят выкрашенное в черно-черную краску чудовище смеется. Одними голубыми глазами, а все-таки смеется. Ракетоплан становился веселым. Ну, а веселое чудовище – это уже хорошо. С ним можно сговориться.


***

"МАК" подняли из подземного ангара, и он стоял на стартовой платформе. Андрей спросил инженера:

– Как?

Тот молча поднял руку с оттопыренным большим пальцем. Андрей положил ладонь на крыло. С минуту постоял, с удовольствием ощущая спокойный холод металла. Мысли, что сегодня предстоит особенное – не то, что он уже не раз проделал на этом ракетоплане, исчезли: полет будет таким же, как всегда. Об этом говорило стальное спокойствие "МАКа". Машина поделилась своим спокойствием с человеком.

3

Когда Андрей на аэродроме влезал в высотный костюм, генерал Черных у себя дома оторвался от газеты и посмотрел на жену:

– Чем ты обеспокоена?

– Нет, нет! Ничего… – поспешно ответила Анна Андреевна, но тут же вдруг проговорила: – Я больше не могу…

– Не понимаю.

– Я никогда не говорила об этом…

– Напрасно, – спокойно ответил он, – что там у тебя?

– Андрейка…

– Что-нибудь с Верой? – спросил генерал и нахмурился: он считал, что улаживать свои семейные дела Андрей обязан сам.

Анна Андреевна старалась не встретиться взглядом с мужем. Он лучше ее понимает, чем угрожает сыну работа. Она столько прочла за эти дни, чтобы понять смысл ужасных слов "гиперзвуковая скорость". Число "М" представлялось ей чудовищем, ждущим жертв – молодых, полных сил, таких, как Андрей. Она, как дура, воображала, что опасность грозит ему от какой-то Серафимы, а вместо ученой дамы перед ней выросло таинственное число "М" – огромное, мохнатое, бездушное. Оно жило в темной пропасти, по ту сторону звукового барьера.

В книгах, которые она читала, непонятности нагромождались тем страшнее, чем больше она в них вдумывалась. У Анны Андреевны кружилась голова при попытке представить высоту в сто семьдесят километров, на которую должен в несколько минут подниматься Андрей. Тошнота подступала к ее горлу при словах "семьдесят тысяч лошадиных сил". Эти силы рождались в струе пламени с температурой за тысячу градусов. Все, решительно все, с чем имел дело Андрей, с чем он соприкасался в своей повседневности, была смерть… Смерть?! Во имя чего?

Она посмотрела на Алексея Александровича.

– Ах, боже мой, не делай вида, будто не понимаешь. Как будто… – она осеклась, не решившись сказать, что у мужа нет сердца, что он не любит своего сына так, как любит она.

Она знала, что это неправда. Он был не только отцом своего Андрея – он творец всего, что было в Андрее хорошего. Она это отлично знала и гордилась этим. Не только тем, что было в муже, а от него и в Андрее хорошего, но и тем, что другие осуждали: грубоватой прямотой, которую иные считали гордостью, но которая на самом деле происходила от застенчивости.

Сейчас Анне Андреевне хотелось пробудить в муже жалость: ей была невыносима мысль, что, может быть, вот в эту самую минуту… Нет, слишком страшно выговорить!

– Не знал, что у тебя бывают такие мысли, – грустно выговорил Алексей Александрович. – Ты что, хочешь, чтобы наши дети возлежали среди неприкосновенных дубрав и ловили бабочек? Хватит, мол, трудностей, пришедшихся на долю отцов. Этими нашими трудностями мы заслужили покой, счастье и что-то там еще для них, для наших детей и для внуков. Так? Что ж ты молчишь?..

Анна Андреевна потупилась, словно было не под силу говорить и даже слушать его. А он продолжал:

– Может быть, ты против того, чтобы мы двигались вперед?

– Мне хочется, чтобы они получили свое счастье! – в отчаянии воскликнула она.

– А что такое счастье, Анна? – строго спросил Алексей Александрович. – Стремление вперед – вот истинная природа человека. Удовлетворенность – противоестественнейшее из всех состояний. Счастье не в ней.

– Но у Андрея это уже не просто неудовлетворенность – это какой-то психоз: все выше и выше, не знаю куда…

– Андрей знает, – с уверенностью проговорил генерал.

– Неправда! – крикнула она, едва не плача. – Он сам не знает.

– Так хочет знать.

– Неправда, не он хочет, а вы, ты и такие, как ты, бросаете их в черноту. Подумать только: чернота, одна чернота. И холод. Зачем? Неужели нам мало того, что есть здесь? Швырять своих детей бог знает куда, на Луну…

– Они сами себя туда швыряют.

– На гибель?

– Почему гибель, а не победа?

– Над кем, над чем, для чего?

– Не сидеть же им у юбок? Пускай летят хоть на Марс. Это право их поколения. Мы делали революцию у себя дома. – Алексей Александрович усмехнулся. – Нам земля представлялась необъятной, эдаким шаришем – не обоймешь, не оглядишь, а даже Чкалов, в его, по существу говоря, детскую эпоху авиации, называл землю "шариком". Такие у них аппетиты, у летающих…

Анне Андреевне не хватало воздуха.

– А ты вместо того, чтобы отговаривать его… – она прижала руку к сердцу.

Генерал, глядя мимо скорбного лица жены, говорил больше для себя:

– Как он бунтовал тогда! – И губы его сложились в усмешку. – Бунтовал! Не хотел повторять меня: ваше переиздание? Нет! – Голубые глаза генерала улыбались.

– Ну да, ему непременно нужно не то, что другим, что-то необыкновенное.

– Ты, видно, забыла, как он говорил: "По-вашему, самолет – нечто необыкновенное, а обыкновенное – это трактор? А по-моему, именно самолет и должен быть обыкновенным в нашей жизни, таким обычным, чтобы трактор выглядел необычностью…" Помнишь? – Голос генерала наполнился такой теплотой, что Анна Андреевна улыбнулась.

Все же она с последним упрямством сказала:

– Сделай так, чтобы Андрюша стал гражданским. Есть же на свете Аэрофлот, нужны же там такие люди, как Андрюша, делают же они там большое дело… Алеша!

– Алеша, Алеша!.. – ласково передразнил генерал. – Аэрофлот?! Да, конечно. – И вдруг с сожалением: – Не за горами день, когда мы все снимем погоны и станем не нужны… Да, как ни жаль…

– Жаль?

– Нет, нет. Я, конечно, не то болтаю, – смутился генерал. – Это большое счастье для народа, для людей: знать, что военные профессии не нужны, исчезли, умерли раз и навсегда… Но не так-то легко, – он вздохнул, – да, не так-то легко снять форму, которую носил всю жизнь. Мы, коммунисты-военные, конечно, не такие военные, как там, по ту сторону. Мы ведь существуем не для нападения. Но мы готовы нанести самый жестокий удар любому противнику! Вынудить нас к этому может только его собственное нежелание жить в мире. А в конечном смысле наша цель убить войну как явление, порожденное уродством исторического процесса. – Черных усмехнулся: – Что-то я расфилософствовался, словно на собрании… В общем ясно. Одним словом, можешь утешиться: увидишь еще своего Андрейку в кителе Аэрофлота.

Анна Андреевна ласково положила руку на плечо мужа:

– Алешенька, дети родятся для счастья. Они должны жить легко.

– Вот этого мы и добиваемся, – заключил генерал и с деланной торопливостью отправился в кабинет.

4

Правило, что в авиации нет мелочей и каждый винтик может оказаться решающим, Андрею внушили еще в авиашколе. В условиях современного полёта важность этого правила умножалась во сто крат. Непоправимое в гиперзвуковом полете становится роковым. Не боясь показаться трусом или придирой, Андрей проявлял крайний педантизм, чтобы иметь право требовать того же от летчиков. Тем более удивительным показалось Ксении, что сегодня облачение в высотный костюм проходило словно мимо сознания Андрея.

Андрей с несвойственной ему безучастностью давал себя одевать. Все его мысли были заняты предстоящим полетом. Хотя, по существу, они были только звеном в целой цепи размышлений, связанных с прошлыми полетами. Было в прошлом и будущем одно неясное звено: предел разгона самолета. Что может при этом стать причиной разрушения: аэродинамическая или температурная нагрузка?..

Будь Андрей просто пилотом, хоть и самого высокого класса, он об этом, возможно, и не думал бы. Но сказывалась закваска инженера и летчика-испытателя: мысленно всегда возникал сверхштатный вопрос: "А что еще может произойти, что может дать машина?" Не командуй Андрей строевой частью, где нужно заниматься не опытами, а боевой подготовкой, он пошел бы на риск полного разгона, какой могли выдать двигатели. Бывали минуты, когда он даже подумывал о том, чтобы попроситься обратно в испытательный институт: после первых радостей, связанных с формированием и отработкой новой для ВВС гиперзвуковой части, он начинал немножко тяготиться строгими рамками работы в строю. Пора исканий миновала прежде, чем угасла в Андрее страсть к поискам нового: взять от самолета то, чего не пробовал никто. Это не было тщеславием молодости, как не было уже и самой молодости. Для испытательной работы его возраст был ближе к концу. Ее требования, предъявляемые к физиологии, были так высоки, что физические силы отставали от запаса душевных. Впрочем, душевные силы?! Если бы они были нужны только для работы! Но, к сожалению, дела дома шли неважно.

Вот тут Андрей мог бы себя поймать на том, что одной из причин его сегодняшней озабоченности является не только невозможность испробовать до предела разгон самолета, а и тот разгон, какой приобрели его отношения с Верой. Вот уже сколько времени он не может его остановить.

Андрею доложили, что правительственная комиссия где-то на подходе к Заозерску, и все, кроме мыслей о полете, вылетело из головы. Когда составлялось задание этого полета – последнего для испытания КЧК, Серафима настаивала на том, чтобы поток частиц тау-прим был послан с высоты, предельно доступной "МАКам", – со ста восьмидесяти километров. Вадим возражал. По его расчетам, в условиях скоростного полета нельзя рассчитывать на то, что пучок частиц, посланный КЧК, сохранит необходимую плотность: наибольшее расстояние, на которое рассчитывал Вадим, – сто километров. Было решено, что Андрей сделает площадку на высоте ста километров.


***

Как ни старались конструкторы, им не удалось погасить действие пороховых ускорителей на пилота так, чтобы при взлете на его долю не осталась все-таки труднопереносимая перегрузка. Тело Андрея с огромной силою давило на сиденье, стенки кровеносных сосудов мозга были, вероятно, на пределе прочности. А сердце – несчастное человеческое сердце! – било по диафрагме, как тяжкий молот.

"МАК" вонзался в пространство так, словно его засасывал туда абсолютный вакуум. Белая стрелка высотомера быстро отсчитывала сотни метров. Вслед ей солидно, деление за делением, двигалась красная стрелка тысяч. За десять километров до ста Андрей должен был пустить КЧК.

Все движения, какие должны быть совершены для той или другой операции, были давно отработаны до полной автоматичности. Вероятно, даже в полной темноте Андрей нашел бы нужные тумблеры. Тем не менее взгляд машинально пробежал по рычажкам на панели слева. Тумблеры были так малы, что всякий раз у Андрея возникало инстинктивное опасение, как бы не задеть то, что не нужно.

Когда ракетоплан достиг заданной высоты, с земли ему указали направление на условную бомбу.

На этой высоте аэродинамические рули были бесполезны. Андрей включил реактивные насадки и вывел ракетоплан на курс. Через полторы минуты загорелась лампочка бортового искателя, отмечая приближение к урановому заряду контейнера. Андрей переключил управление на автомат и почти машинально обежал взглядом приборы по твердо заученному кругу. Каждый прибор отражал состояние звена сложной цепи, державшей самолет в воздухе, сообщавшей ему движение, направлявшей его, связывавшей его с землей. Это была цепь жизни. Звенья в ней были большие и маленькие, ясно видные и совсем невидимые, но не было ни одного, без которого вся эта цепь не начала бы рваться, как гнилая веревка.

Взгляд Андрея мог перейти от прозрачного фонаря к приборам. Приборов на доске меньше, чем в самом скоростном самолете, – электроника позволила снять с летчика заботу о многом; многое было автоматизировано – показания десятка приборов суммировались и сводились к одному сигналу. Но решающее значение этого одного сигнала при данных скоростях было таково, что невнимание к нему, опоздание реакции пилота на десятую долю секунды могло означать катастрофу. Никакая автоматика не могла подменить волю человека в принятии решения.

В любое мгновение каждое из звеньев в цепи жизни "МАКа" могло властно потребовать внимания Андрея. А в добавление к тому нужно было следить еще и за состоянием системы, питающей воздухом пилотскую кабину, скафандр, высотный костюм. От этого зависели самочувствие и жизнь Андрея. Следить, когда загорится или погаснет какая-нибудь из цветных лампочек на щитке, где контролируется работа электросистемы. Электрооборудование – это нервная система самолета. От ее исправности зависит работа двигателей, так же как от работы самих двигателей зависит жизнь этой нервной системы. От электроэнергии работает вся система электроники – механический мозг, органы чувств, зрения, слуха. От того, есть на борту электричество или нет его, зависит все, что двигается, вращается, жужжит, мигает – решительно все. Стрелки приборов должны были оставаться в зеленых секторах безопасности. Выход из них означал опасность. Андрей должен был немедленно оценить ее степень, чтобы решить вопрос об ее влиянии на все остальные звенья и, если нужно, ликвидировать угрозу. На решение вопроса об аварийности положения давалась секунда. Андрей знал: не секунды, а именно секунда. Одна!

Автоматически, почти без мысли, Андрей отмечает благополучие во всем организме "МАКа". После этого он может ненадолго вернуться к толстому стеклу фонаря. Там чернота. Такая, какой не может вообразить человек, не побывавший выше ста километров. Чернота стоит вокруг самолета плотной стеной. Перед ней, за ней, под ней, по сторонам от нее – ничего, кроме такой же ужасающей черноты. Самолет врезается в нее, как в нечто последнее. Только когда Андрей поворачивает голову вправо, насколько позволяет воротник шлема, он видит над изогнутым краем земного шара плавающий в абсолютной черноте огненно-голубой, будто готовый вот-вот расплавиться, диск солнца. Туда можно смотреть, только надвинув на шлем скафандра защитный козырек.

Андрей редко взглядывает на стекла фонаря: все равно там нет ничего, кроме безнадежной темноты. Он полон тем, что говорят приборы; ему достаточно того, о чем изредка человеческими словами дает знать оставшаяся по ту сторону черной вечности родная и далекая планета Земля.

В тишине шлема почти не слышны двигатели. Их рев срывается с сопел и остается позади, не в силах догнать самолет, несущийся во много раз быстрее звука. Но воображение Андрея восстанавливает картину работы двигателей по легкой вибрации всей конструкции. Почти невероятно, но все – жужжание генератора КЧК, вой турбин и даже рев сопел – все покрывает шум собственного дыхания Андрея, резонирующего в шлеме. Да и самый процесс дыхания, несмотря на все старания Ксении и ее инженеров, не так прост, как ей хотелось бы. Обратное дыхание раздражает и утомляет больше всех шумов, вместе взятых. Впрочем, говорят, что человеку так же невыносима абсолютная тишина, как трудно перенести сильный шум. Мозг нуждается в шумовом фоне, ему необходим поток едва слышных, не фиксируемых сознанием, но все же воспринимаемых им звуков. Врачи говорят, будто без такого фона мозг не только не отдыхает, а даже ухудшает свою работу. Может быть, так. А может быть, и совсем не так?

Что здесь "так" и что "не так"?..

Впрочем, Андрею сейчас не до подобных размышлений. Мелькнула было мысль о возможности исследовать разгон. Но Андрей ее поспешно отбрасывает: она мешает тому, что нужно делать по заданию данной минуты. Ракетоплан имеет огромную инерцию – при подходе к цели скорость будет все еще слишком велика. Нужно пускать в ход тормозные устройства. На этой высоте аэродинамические тормоза так же бесполезны, как рули. Андрей осторожно поворачивает рычаг шторки перед соплами двигателей, чтобы направить часть реактивной струи навстречу движению. Он делает это с таким же чувством, как человек, спускающийся на лыжах с очень крутой горы и не имеющий возможности изменить направление, садится на палки, чтобы уменьшить скорость спуска: чуть-чуть пережать – и палки пополам. Чуть-чуть передать обратный газ – и хвоста самолета как не бывало.

Указатель скорости пошел вниз. Заколебался. Замер. Андрей перевел взгляд на прицел – регистратор урановой цели: оранжевый блик, ярко вспыхнув, почему-то вдруг почти затух, снова вспыхнул и часто-часто замигал, как глаз растерянного человека, – цель вошла в зону действия КЧК. Андрей нажал красную кнопку и услышал резкий свисток: прибор заработал с высшей интенсивностью. На какой-то миг Андрей представил себе: что, если сдаст поле магнитной изоляции? Он получит такую дозу рентгенов, что, вернувшись на землю, останется только писать завещание. Но, вероятно, в этой части все обстояло благополучно: контрольный счетчик радиоактивности на потолке кабины молчит. Спасибо и на том. Андрей отсчитал по маятнику десять миганий – пять секунд – и перекрыл излучение. Генератор перестал свистеть. Где-то внизу уран в контейнере превратился в свинец. Прибор нужно будет снова включить через сорок секунд – на вертикальном траверзе второго бункера с водородной бомбой. Сорок секунд! Здесь это большой срок. Восемьдесят счетов: один-и, два-и… Чертовски длинно. Просто огромно до нудности. Световой секундомер мигает и мигает.

От урановой оболочки водородного контейнера затеплилась оранжевая полоска в прицеле – искателе КЧК. Андрей включил его, и скоро земля сообщила, что в обоих пунктах зарегистрировано действие пучка частиц достаточной мощности: задача Андрея была завершена. "МАК" – молодчина. Он был вполне на высоте. А Андрей? Об этом Андрею не думалось. "МАК"! Благодарю тебя, сегодня мы с тобой дружим. А завтра? Если бы знать, что ты выкинешь завтра?! Но что бы ты ни задумал, я не отпущу узды, я заставлю тебя слушаться. Ты будешь делать то, что захочу я, а не то, чего захочешь ты! Завтра и всегда! Пока существую я!"


***

Земля дает приказ заканчивать полет, идти на посадку. Кажется, что тут особенного: посадка? Разве до Андрея не совершали посадку миллионы летчиков, не совершено уже много сотен посадок ракетоплана? И все-таки приземление "МАКа" – событие для пилота. Событие, завершающее полет.

До границы полигона оставалось триста километров. В течение минуты все переговоры с землей были закончены – Андрею разрешили возвращаться, и он включил струйное управление правой плоскости (со школьных времен он предпочитал левый разворот правому.) Целая секунда ушла на то, чтобы осознать тревогу: реактивные насадки правого борта не работают. Анализы потом – сейчас нужно включить струйные насадки левого крыла и ложиться в правый вираж. Но, к удивлению Андрея, и на включение левых насадок "МАК" отвечает все тем же – полетом по прямой. Это уже совсем тревожно. В таких условиях попытка разворота означает верную аварию. Взгляд на секундомер отметил: на все это ушла целая минута.

Минута! Время, даже в том исчислении, какое известно на земле, – понятие относительное. Что говорят такие понятия, как век, год, вечность? Для астронома век – ничто. Минута, которой Андрей не замечает, шагая по земле, здесь век.

Световой индикатор маятника отсчитывает полусекунды: раз и раз… раз и раз… раз и…

Струйное управление отказало.

Аэродинамического здесь нет.

Решение?

В гонке участвуют время и человек. Время измеряется полусекундами. А чем измерить силы человека?

"Тик-и-так" – секунда.

"Тик-и-так… тик-и-так" – две секунды.

Время обгоняет мысль. А разве понятие времени не выдумка человека? Значит, человек должен уметь обогнать время!

Время мигает своим лиловым глазом: "тик-и-так…" Что оно хочет от Андрея?.. Может быть, только одного: унести его в ту бездну, куда беспрестанно, неумолимо и безвозвратно уносится само время – самое невозвратимое из всего сущего.

Время подмигивает мертвенно-лиловым зрачком секундомера: "Тик-и-так! Человек, где же твое решение?! Не стоит, не смотри вниз. Там все равно ничего не видно. Здесь мы один на один: ты и я. Только ты и я".

Незамечаемость мгновений, умиротворяющая и всемогущая на земле, здесь теряет свою власть над человеком. Скорость – 5М; высота – сто километров. Мгновения властвуют над человеком – таким же, какие стоят на аэродроме, с тревогой всматриваются в пустое небо, напрасно вслушиваются в его молчание. Без приборов люди внизу слепы, как летучие мыши.

Андрей такой же, как те, там? Нет, здесь он совсем другой. В этом великая сила летающего человека; в этом залог его власти не только над самолетом, но и над всемогущим, беспощадным временем: здесь человек может быть другим, чем он сам. Воля человека сильнее машины, времени и его самого. Пока воля владеет сознанием, человек повелевает всем: машиной, временем и самим собой.

"Тик-и-так… Тик-и-так…" Самолет без рулей – это непоправимо? Остается лететь по прямой? Снижаться, пока не подойдешь к земле? Удариться об ее поверхность на посадочной скорости в триста семьдесят километров?..

При последнем взгляде на маметр скорость была 5М, теперь она 6М?.. Да! Что же дальше?.. На такой скорости удариться о землю?.. Столб пыли, взметенной ударом; сквозь облако дыма оранжевый блеск пламени; тщетные поиски чего-нибудь, что осталось от человека и самолета; безнадежные попытки установить причину катастрофы… Нет!

"Тик-и-так… Тик-и-так…"

А решение?..

Может быть, человек должен подчиниться беспощадности насмешливого лилового мерцания и примириться с несовершенством отказавших рулей?..

Нет!

Нет и нет!

Секунды теряют власть над человеком – он принял решение: сесть на своем аэродроме! Андрей сделает это за счет маневра, еще никем не применявшегося на подобных машинах. Получив максимально возможный разгон, на скорости, превышающей наибольшую расчетную и практически выжатую в прежних полетах, он заставит ракетоплан описать гигантскую кривую. Топливо будет, конечно, израсходовано еще на подъеме, но форсажем Андрей выбросит "МАК" за пределы плотных слоев атмосферы. Чем выше будет вершина петли, тем больше будет запас для планирования. Сначала на спине; потом переход в нормальное положение с выходом на курс к своему аэродрому. Обратная глиссада как можно дальше за границу зоны даст хороший запас времени для пологого входа в плотные слои атмосферы. А там придут в действие аэродинамические рули, и дело сделано: мы дома. Оба. Андрей и "МАК".


***

Если бы время для выработки и принятия решения не исчислялось секундами, Андрею, как образованному инженеру, может быть, пришло в голову много всяких соображений теоретического и технического характера. Таких же, какие приходили на ум людям, собравшимся внизу на аэродроме и поспешно обсуждавшим вопрос: что надо сделать для спасения Андрея? Аэродинамика, термодинамика, сопротивление материалов, аэрология, химия, ядерная физика и физиология – все было в размышлениях людей на земле. У каждого свое – даже у пожарных в их красной машине. А за всех: за инженеров, медиков, летчиков, радистов и пожарных – думал еще Ивашин. Он отвечал за всех, кто был на земле. А кроме них, и за того, кто был наверху, невидимый и неслышимый, – за Андрея. Все мысли завязались в клубок, разрубленный замечанием Ивашина:

– Черных имеет право на самостоятельное решение. Если он сообщает, что принял его, то нет надобности мешать ему советами и вопросами.

При общем молчании, делая вид, будто об остальном нет смысла и толковать, Ивашин добавил:

– Товарищи физики обещали через полчаса сказать нам, как обстоит дело с облученными зарядами. – И через силу выдавил на своем лице улыбку: – Как-никак мы тоже немножко заинтересованы в результатах работы полковника Черных.

И тут встретился с устремленным на него пристальным взглядом Серафимы. Ее взгляд, словно гипнотизируя Ивашина, заставил его шагнуть к ней. Почувствовав в ладони ледяной холод ее большой руки, Ивашин снова сделал попытку улыбнуться. Но сразу стало стыдно своей вымученной улыбки. Не выпуская похолодевшей руки, отвел Серафиму в сторону.

Вадим, приехавший, несмотря на нездоровье, не слышал, о чем они говорят. Он только видел, как удивленное выражение Серафиминых глаз переходит в нескрываемый испуг. Вадим не смел себе сознаться, что отношение Серафимы к происходящему с Андреем интересует его сейчас больше, нежели судьба друга. Вадим пытался уверить себя, будто его единственное желание сейчас, вполне законное и благородное, – оберечь Серафиму от того, что может случиться и что генералу может казаться достаточно простым и понятным. Для Ивашина Серафима только представительница науки, один из авторов прибора, находящегося на самолете. Генерал не знает, что судьба всех самолетов и приборов в мире интересует сейчас Серафиму меньше того, что может случиться с Андреем.

Однако Вадим совсем неверно представлял себе то, о чем говорили генерал и Серафима. Ивашин не раз видел Серафиму в кабинете Андрея. Ивашин не был ребенком, и, наконец, Ивашин был другом Андрея. Он понимал: наука наукой, жизнь жизнью. Поэтому на беспокойный взгляд Серафимы сказал:

– Черных имеет право на решение. Я выдал бы дурную рекомендацию самому себе, если бы стал это право оспаривать.

С этими словами он повернулся и, с трудом заставляя себя не бежать, ровными шагами направился к автомобилю. Но, отворив его дверцу, сквозь зубы поспешно бросил водителю:

– Духом к локатору.

На экране перед генералом мерцала зеленая точка. Она была результатом отражения радиоволн от тела, несущегося в пространстве. Это тело – "МАК". В нем Андрей. Ивашин заставлял себя смотреть на экран как можно пристальней. Его глаза, как у ночной птицы, утратили способность моргать. Зеленая капля вопреки вероятности, здравому смыслу и всем законам ползла все выше и выше. Казалось, Андрей вообразил себя космонавтом и свой "МАК" космическим кораблем, способным вознести его к далеким туманностям иных миров. А может быть? Что ж, может быть, с Андреем случилось то, что всегда может случиться с одиноким человеком, брошенным в бездонную черноту вселенной, – ему могли изменить силы, мог помутиться рассудок; человек мог потерять власть над собой и над машиной. Ведь человек – это только человек. Но именно потому его воля и сильнее всего, что может противостоять ему. А Андрей Черных – человек!

Ивашин сощурился. Пошарив в кармане, не нащупал очков.

– Высота?

– Двести пять.

– Двадцать пять над потолком?!

Офицер почувствовал, как свинцом отяжелела лежавшая на его плече рука генерала.

5

Топливо кончилось. Андрей потерял представление о своей скорости: маметр уперся в последнее деление циферблата – "М10". Стрелке больше некуда было двигаться. Андрей видел: скорость – далеко за расчетной. И, может быть, она все еще продолжает нарастать? "МАК" движется в пространстве быстрее артиллерийского снаряда, быстрей многих ракет. Что ж, вот он и разгон, о котором Андрей столько думал! Когда это было – четверть часа назад? Или сто лет назад?.. Разве он летит уже не целую вечность? Как небесное тело. А что на акселерометре?.. 0,75… 0,50… 0,20… Тело Андрея повисает в пространстве, стремясь отделиться от сиденья; повисают в кошмаре невесомости и перестают слушаться руки; перчатка, лежащая на красном кожухе над рукояткой аварийной катапульты, отделяется от нее и повисает в воздухе.

Невесомость! Это давно уже не ново для Андрея и все-таки всегда необычно. Скорей бы миновать эту точку кривой! Рукоятки приборов струйного управления не нужны: Андрей знает, что они не действуют. Но, чтобы проверить себя, пробует поймать их – сначала правую, потом левую. Это удается не сразу, но все же он дотрагивается до них: да, он полностью владеет сознанием и телом. Рефлексы и воля в порядке. Нервы в том состоянии напряжения, какое всегда сопровождает у него выход из обычного в нечто новое, неиспытанное. Новым, таящим неизвестность являются на этот раз и высота и скорость. Таких не испытывал еще ни кто-либо до него, ни он сам. Совершенно очевидно, что он сейчас где-то у верхней точки кривой, которую с разгона описывает "МАК".

Маметр снова ожил. Еще несколько мгновений, и стрелка чуть-чуть отделилась от упора, где М равно десяти. Ага, значит, самолет начинает терять инерцию! Хорошо бы узнать свою точку в пространстве. Впрочем, это сейчас не решает. Важнее то, что начинает немного досаждать положение вниз головой, хотя врачи утверждают, что в состоянии невесомости человеку всегда безразлично, как висеть в пространстве. Так почему же он все же чувствует, что земля у него не под ногами, а под головой? Может быть, и это самообман? Впрочем, не все ли здесь идет верх дном? И все же очень хочется, чтобы планирование на спине поскорее пришло к концу, хотя сознание и твердит, что чем дольше протянется такое положение, тем лучше – больше будет глиссада для приближения к земле головой вверх.

А вот и первый неприятный толчок проваливания: перегрузка – 0,15. Самолет все теряет инерцию. Планированию на спине приходит конец. Тянуть его опасно. При следующем толчке Андрей пустит в ход струйное управление в вертикальной плоскости, чтобы вывести машину в нормальное положение.

Еще толчок. Рука на рычаге. Андрей осторожно вводит струйное управление: надо сохранить наибольший радиус кривизны. Из-за потери точного представления о скорости он не может понять, над какой точкой земли находится. В этом ему помогут снизу. Еще несколько мгновений, и он получит оттуда ответ: Ивашин должен знать. Радиотеодолиты не обманут.

Но ответ не радует: радиус петли недостаточен, чтобы снизиться, не проскочив аэродром. А проскочив его, Андрей не сможет дать по газам и уйти на второй круг: горючее израсходовано. Значит, вход в плотные слои атмосферы должен быть более крутым, чем хочется. Придется гасить скорость на слишком коротком промежутке. Разогрев торможения? О нем лучше не думать. И так уже все тело покрыто испариной, пот горячими струйками стекает в сапоги. Андрей глянул на термометр воздуха в кабине: плохо! Циркуляция внутри костюма может спасти при температуре в кабине не выше семидесяти. Андреи включает тумблер холодильника: температура в кабине +85 С. Вероятно, внешняя обшивка самолета нагрета до шестисот-семисот градусов. Это предположение подтверждается тем, что электронное оборудование начинает шалить, оно рассчитано на работу в температуре не свыше пятисот градусов. Надо еще раз снестись с землей, пока перегрев не вывел из строя радио. Опасения Андрея сосредоточены на технике: он не уверен в ее выносливости. У него нет сомнения в том, что он должен выдержать там, где сдает техника – электронные машины, радиоаппаратура: раскисает алюминий, плывет сталь, раскрываются сварные швы и заклепки вылезают из металла. Человек должен выдержать все!

Сердце кувалдой стучит в груди; виски распухают, шлем сдавливает голову. Этого не должно быть: ведь между черепом Андрея и стальным шаром скафандра три сантиметра полого пространства. И все же при попытке повернуть голову боль в висках и шее невыносима. Вены на руках раздуваются, как резиновые жгуты. Пальцы утрачивают гибкость и через силу поворачивают кран дополнительного поступления кислорода. Вдыхает кислород осторожно, маленькими глотками. Сознание с особенной остротой воспринимает окружающее. Чересчур ярко отражается в нем показание температуры внутри кабины +85С. Андрей мучительно пытается подумать над тем, какою может быть температура обшивки корпуса и крыла. Но, прежде чем справляется с этой мыслью, сильный толчок, словно кто ударил по правой плоскости, заставляет его машинально схватиться за ручку управления. Это еще бесполезно. Высотомер показывает шестьдесят тысяч метров: слишком высоко для аэродинамического управления. Андрей всем телом воспринимает беспорядочные броски самолета из стороны в сторону, но не в состоянии парализовать их. Броски самолета производят впечатление столкновения с каким-то мягким препятствием, но Андрей понимает, что никаких столкновений нет – при первом же ударе обо что-либо ракетоплан разлетелся бы в пыль. Андрей пытается посмотреть направо и налево от носа самолета. Обзор отвратительно мал. За стеклом только сверкающая желтизна неба. Свет ослепляет даже сквозь черную занавеску.


***

Высотомер показывает сорок тысяч. При следующем ударе его стрелка истерически подскакивает и как бешеная вертится на своей оси. Спиной Андрей чувствует, что переборка между кабиной и вторым отсеком, где расположена электроника, начинает выпучиваться. Он поворачивается, насколько позволяет тесное кресло: волна деформации пробегает по внутренней обшивке и, все увеличивая ее изгиб, приближается к носу. Там по-прежнему неумолимо мелькает лиловое веко времени: "Тик-и-так… тик-и-так…" Прежде чем оно успевает мигнуть в третий раз, Андрей уже знает: через мгновение более краткое, чем любая половина секунды, меньше, чем "тик" или "так", деформация стенки достигнет лба кабины, и стекла ее вылетят из пазов. То, что стало с Семеновым, покажется игрой перед тем, во что превратится Андрей…

Андрей всегда был готов к тому, что такое может случиться, и все же, как всегда, худшее оказалось неожиданным. Андрей понимал: чрезвычайные обстоятельства сегодняшнего полета оказались непосильными для ракетоплана: аэродинамический нагрев выше допустимого предела! Эта мысль проносилась в сознании при каждом мигании лилового века, с того момента, как Андрей вынужденно пошел на разгон выше предельной скорости. И все же десятикратный запас прочности во всех узлах конструкции внушал надежду, что "обойдется". Поэтому случившееся и было неожиданным. Если бы обзор из кабины был лучше и было видно отнесенное далеко назад крыло, Андрей давно уже заметил бы ненормальное поведение правой плоскости. Ее вибрация, которую Андрей принял за результаты вхождения в плотные слои атмосферы, заставила бы летчика покинуть самолет. Но Андрею не было видно, как за подозрительной вибрацией последовала деформация всей поверхности. Крыло скручивалось, как широкий пробочник, сообщая самолету те самые толчки, которые обеспокоили Андрея.

Но Андрей ничего этого не видел. Он мог только внутри кабины воспринимать удары и толчки и пытаться анализировать их происхождение. Было удивительно, что в несколько мгновений, когда все это происходило, он умудрился так много воспринять, передумать, взвесить и прийти к последнему решению. Это поистине последнее, так трудно выполнимое для летчика решение гласило: "Покинуть машину".

Едва ли хоть один летчик, кроме разве какого-нибудь паникера или труса, принял в своей жизни решение покинуть самолет прежде, чем убедился в том, что его собственное пребывание в нем не спасет машину. До самой последней секунды, определяющей безнадежность положения, летчик цепляется за право делить с самолетом его судьбу. Пока не ударяет по сознанию мысль: "Все бесполезно!"

Сколько трагически бесполезных смертей летчиков, не пожелавших покинуть самолет даже после такой мысли, знает история авиации! Всем очевидна ошибочность решения оставаться в обреченном на гибель самолете. Собственной смертью летчик наносит только удар родным ВВС. И все же невозможно не снять шапку перед героизмом тех, кто до последнего дыхания делил участь своего самолета. В оправдание им нужно сказать: вера в то, что присутствие человека спасет машину силою его воли к победе, диктует нежелание покинуть самолет до конца. Если летчик не покинул самолета, значит его последней мыслью было спастись вдвоем.

Как инженер и летчик, Андрей сознавал всю непоправимость случившегося; как офицер, он понимал важность собственного спасения при любых обстоятельствах. Не только потому, что спасение человека и офицера должно было быть примером его людям, а и потому, что только он, возвратясь на землю, мог рассказать, что произошло.

Андрей поставил ноги на подножки и нажал рычаг. Сиденье оказалось закрытым со всех сторон. Андрей знал, что одновременно с этим также автоматически открылся аварийный люк. Ему почудилось, что "МАК" сохраняет постоянное положение. В первый момент это показалось оскорбительным: неужели решение прыгать было преждевременно? Но он тут же понял, что фюзеляж лишился обеих плоскостей и, подобно шилу, вонзается в атмосферу. Взгляд Андрея упал на око хронометра. Оно продолжало все так же лилово зловеще отсчитывать полусекунды. Капсула повернулась, легла по продольной оси самолета, и тут же Андрей всем телом почувствовал удар сработавших пиропатронов. Сила толчка при выбросе была так велика, что Андрею захотелось обеими руками схватиться за горло. Но под пальцами оказалась только сталь скафандра. Хотя он и лежал в капсуле, как в люльке, но казалось, что еще миг, и все, что у него внутри – сердце, легкие, желудок, – решительно все будет вытолкнуто через рот.

Андрей не слышал и не чувствовал, как вышел из капсулы малый парашют, как замедлилось падение, как оно стабилизировалось. Сознание частично вернулось к Андрею незадолго до того, как вышел из гнезда главный парашют.


***

Андрей отстегнул ремни сиденья и посмотрел в прозрачный потолок капсулы. Но там ничего, кроме огромного купола парашюта, закрывавшего небосвод, не было видно. Андрею пришла мысль: если фюзеляж, не сгорев, падает где-то рядом с ним, то в кабине по-прежнему издевательски мигает лиловый глаз времени: "Тик-и-так, тик-и-так…"

Глава 13

1

Через несколько дней после полета Андрей приехал в Дубки. Серафимы не оказалось на даче. Зинаида Петровна занимала его разговором, не выпуская из рук полосок с гранками.

– Когда ни придешь – все у вас корректура и корректура. Неужели Серафима Германовна столько пишет?.. – удивился Андрей.

– Это работа Леонида Петровича, – весело отозвалась старушка. – Мы с ним старые друзья. Мне приятно ему помогать. У нас, знаете ли, не так уж много друзей.

– Что так?

– А я, знаете ли, до сих пор не могу отделаться от мысли, что Симочка оттуда. Знаю, знаю, времена изменились. Но мы, старики, не так-то скоро привыкаем к новому, будь оно во сто крат лучше старого.

– Серафима Германовна с детства не имеет ничего общего с тем миром, – возразил Андрей.

– У нее там мать.

– Они чужие люди.

– И братья, правда, не родные, а все-таки.

Братья? Стало не по себе, словно он за спиною Серафимы влез в секрет, которым она, по-видимому, не хотела делиться. До сих пор ни он, ни Вадим этого не знали. А старушка посвятила Андрея в подробности семейных обстоятельств, о которых Леонид Петрович ничего не сказал и Анне Андреевне: Сима Большая второй раз вышла замуж; от нового брака с переселенцем польского происхождения у Симы было двое сыновей – братьев Серафимы.

Сам не понимая почему, Андрей чувствовал себя стесненным. Когда он увидел Серафиму, поднимавшуюся по ступеням веранды, ему почудилось что-то необычное в ее внешности. Он пристально вглядывался, стараясь понять, что его поразило. Глаза? Нет, быть может, они смотрели только чуть-чуть удивленней обычного. И вдруг он понял: в копне ее рыжеватых волос серебрилось несколько нитей. Чуть-чуть, едва заметно. И все же это была седина.

Серафима нагнулась к Зинаиде Петровне и поцеловала ее в голову. Не глядя на него, словно совсем невзначай, сказала:

– Расскажите об этой вашей… катапультируемой капсуле. Это действительно так надежно, как говорит Ивашин?

Но тут же, не ожидая ответа, отвернулась и сошла с веранды.

2

Возможно, своим письмом Ивашин не собирался сказать ничего больше того, что там было написано. Но Андрей не мог отделаться от ощущения, что в письме есть что-то, чего генерал недоговаривал, – обида и упрек: справедливо ли то, что в результате работы комиссии, расследовавшей неполадки в работе эскадрильи Андрея, не он, а Ивашин переведен в отдаленный округ ПВО, так как "не сумел" предусмотреть, правильно проанализировать и предотвратить эти неполадки?

Андрей перечел несколько строчек: да, между строк то, чего нет в них самих. Впрочем, кроме упрека, есть там и нескрываемое торжество по поводу Семенова: Ивашин не ошибся, взяв Семенова к себе. Семенов – отличный офицер. В результате аварии физические данные не позволяют Семенову летать на боевых самолетах, да если бы он и мог летать, Ивашин не пустил бы его в воздух, а в бой наверняка: шок аварии породил психологическую травму. Ее влияние не хочет понять сам Семенов, но она, без сомнения, помешала бы ему в бою. Но на земле его опыт и находчивость очень пригодились – он мгновенно находит выход из любого затруднения, какое возникает у летчиков наверху. Ивашин посадил Семенова на управление боем перехватчиков. Не простым штурманом наведения, а именно наземным командиром воздушного боя.


***

"…так-то вот, друг мой! – восклицал в конце письма Ивашин. – Помнишь, я говорил: цени веселых людей, а тех, у кого мудрой веселости нет, не пускай на порог. У Семенова весело идет дело, к которому, казалось, без нахмуренных бровей и подходить нельзя! Когда получишь лампасы – телеграфь. Непременно приеду замочить голубые полоски на твоих штанах. И пиши. Ей-ей, не так-то много на свете людей, от которых хочется получать письма.

Очевидно, окончательно и дважды поглупевший Твой Вопреки".


***

Ивашина нет. А хорошо бы с ним поговорить. Именно сейчас. Ни с кем другим. Новый комдив образованней Ивашина. Отличный летчик в прошлом, но уже начал обрастать жирком. Кто-то из молодежи за глаза в шутку прозвал генерала Черчиллем: крупное красное лицо, брезгливо оттопыренная губа, волевой подбородок и колючие серые глазки, умеющие до боли буравить того, к кому обращался взгляд начальника. Не хватает только лысины: шевелюра у нового генерала всегда аккуратно расчесана на прямой пробор. Несмотря на явную несправедливость, кличка прилипла к комдиву. Он скоро прознал о ней и стал еще неприветливей. Один Андрей не робел перед ним и, следуя примеру Ивашина, смело вступал в спор. Но ни разу у Андрея не возникло желания говорить с новым комдивом о сокровенном, что приучил его выкладывать Ивашин. Этот не поймет и половины того, что хотел бы в минуту сомнения сказать Андрей.

Размышления перебила новая, совсем неожиданная мысль. Она заставила Андрея еще раз перечитать письмо Ивашина: нет ли там намека на то, что Ивашин расплачивается не только за свои собственные грехи? А что, мол, было бы с Андреем – командиром части, где случились аварии, не будь он сыном генерал-полковника Черных?

Эта мысль больно ужалила Андрея. Не может быть! Нет, нет, ничего подобного не может думать Ивашин!

3

Настроение Андрея портилось день ото дня. До сих пор ему казалось, что он не испытывает к Серафиме ничего, кроме дружбы: что-то вроде почтительной симпатии к ученой особе. Общество приятельниц жены, приятное, как беззаботный отдых, становилось невыносимым в больших дозах. С Серафимой можно было говорить о чем угодно. Ее интересовало все на свете. Иногда Андрей жестоко спорил с нею, досадуя на то, что там, где были люди в погонах, для Серафимы была уже война. Отдушиной после споров на эти темы были разговоры об искусстве. Андрея радовало, что нашелся человек, смотревший на искусство почти его глазами. Андрей любил живопись, понимал и ценил ее прошлое, увлекался тем, что происходило в ее настоящем. С детства пристрастившись к краскам, он давно искал того, что могло бы стать его творческой живописной "системой". Еще мальчиком он рисовал бегущих лошадей, собак, паровозы – все в движении. Увлекала мысль изобразить самолет так, чтобы всякий сказал: "Да, он летит". Андрею казалось, что средства ушедших корифеев живописи и их эпигонов нового времени не дают возможности передать современные скорости. Чем быстрее катились к жизни автомобили, неслись самолеты, тем беспомощней казались Андрею попытки современников передать это движение в искусстве. Одолевало желание попробовать самому. Разве движение – это не время? Бегущее время. Его нельзя передать изображением часов на стене. Нужна ясность общего, как его успевает охватить глаз. Никаких деталей. Если движущийся самолет можно воспринять на самом кратком отрезке времени, то именно этот миг и нужно передать. И он стал пробовать.

Как-то он пожаловался Серафиме, что у него не получается.

– На кончике кисти таланта ремесло, вознесенное творчеством, превращается в произведение искусства, – сказала Серафима.

– Вот видите, – с грустью ответил Андрей, – оказывается, мне не хватает пустяка: таланта.

– Как будто вам мало того, что вы талантливый летчик, – сказала она, – и талантливый инженер. Подай вам еще и искусство! Не много ли?!

С некоторых пор Андрей стал замечать, что всякий раз, как он, позвонив Серафиме, не застанет ее дома, то в это же время не оказывался дома и Вадим. А если он не заставал в институте Вадима, то не было у себя и Серафимы. Андрей старался убедить себя, что ему нет до этого дела. Но мысль не уходила. Он уверял себя, будто совершенно случайно появился однажды неподалеку от дачи Серафимы. Он остановил машину и, не вылезая, раздумывал, идти ли на дачу. Пока не увидел за забором голубой "Москвич" Вадима.

Вернувшись домой, Андрей почувствовал необычайную легкость – словно груз свалился с плеч. Он стал более внимателен к Вере, радовался ее веселости, ее болтовне; ему была приятна даже легкость музыки, которую она искала по радио.


***

Прослышав, что Андрей любит живопись и даже сам пишет, новый комдив пригласил его к себе.

– Вечерком, на огонек, попросту, с супругой. – И неловко усмехнулся: – Я ведь тоже немного того – помалевываю. Говорят, получается. Но уж вы-то разберетесь.

Андрею понравилось смущение генерала, которого он никак не ожидал. Если бы не это, то Андрей, вероятно, уклонился бы от приглашения, но тут захотелось посмотреть этого наглухо застегнутого человека с другой, домашней стороны.

И действительно, дома комдив оказался совсем иным, нежели на работе: грубовато, но искренне шутил; довольно ловко ухаживал за неожиданно для Андрея появившейся Ксенией. Оказалось, что именно так, "чтобы супруге полковника не стало скучно в неуютной квартире холостяка", генерал пригласил "майора медслужбы товарища Руцай".

– Как командир, я обязан знать все и знаю поэтому, что они сестры, – попробовал он неуклюже оправдаться.

Но довольно скоро Андрей заметил, что дело было не столько в Вере, сколько в самой Ксении: она нравилась генералу. При этой мысли Андрей удовлетворенно усмехнулся: было бы не так уж плохо, если бы Ксения, наконец, нашла пристань после долгого вдовства. Притом совсем не такую уж плохую пристань. Если не считать того, что ей, наверно, придется отучить супруга "помалевывать". То, что увидел Андрей, поразило его. Для самоучки генерал отлично владел техникой копирования, но ни собственной фантазии, ни наблюдательности в том, что он делал, не было ни на грош. Маленькие пейзажи, которые комдив смущенно выставил на суд Андрея, напоминали раскрашенные фотографии. Комдив уверял, что как "реалист" он старается держаться поближе к действительности. Чтобы не отходить от нее, он делает цветную фотографию с понравившейся ему местности и потом воспроизводит эту фотографию в увеличенном виде на полотне.

– Ну, конечно, кое-что подправишь, чтобы было поэффектней. А в общем все точно, – смущенно сказал генерал.

Это признание было сделано с обезоруживающей простотой. Сперва у Андрея не хватило духа сказать то, что он думал о подобном методе работы, и о том, что выходило у генерала. Но когда они немного выпили, когда комдив прошелся с Ксенией в медленном фоксе и, несколько разомлев, подсел к Андрею, чтобы узнать его мнение, Андрей выложил начистоту все, что думал.

До конца вечера ни по лицу, ни по повадке генерала так и нельзя было разобрать, не обидела ли его резкость Андреева мнения. Но, придя домой, Андрей получил от Веры полную порцию упреков в том, что не умеет себя вести. Он услышал от нее, что начальники зовут подчиненных в гости не для того, чтобы знать их мнение о своих приверженностях к искусству или спорту, а для того, чтобы слышать приятное.

Глава 14

Зинаида Петровна привыкла работать на людях. Поэтому, когда нежданный гость сказал, что хочет дождаться возвращения Серафимы, старушка пододвинула ему стопку журналов и принялась за свои гранки. Гость назвал себя журналистом. Приехал, чтобы взять у Серафимы интервью, но почему-то он не назвал своей газеты. А старушке казалось неудобным задать ему этот вопрос. И, дай бог памяти, как же он назвал себя? Ах да: господин Леви… Господин?!

Леви отрывается от журнала и с улыбкой смотрит на то, как она пытается придать своему лицу независимое выражение. Он не спеша вынимает сигареты:

– Разрешите?

Она молча кивает головой и уже без стеснения, держа очки на отлете, рассматривает его. Затянувшись, он негромко, с добродушной ухмылкой говорит:

– И все-таки, видно, я вам помешал.

Она отрицательно качает головой. Появляется необъяснимое желание отделаться от посетителя.

– Я не уверена, что Симочка придет.

– Жаль.

– Куда вам позвонить?

Он вскидывает на нее немного насмешливый взгляд.

– В том-то и беда, что… некуда. Я здесь проездом. Но мне очень хочется увидеть Серафиму Германовну. Дело не только в интервью. Я должен передать ей привет… – Он помедлил и уже совсем тихо сказал: – От ее отца.

На какой-то миг Зинаида Петровна опешила, но тут же рассмеялась.

– Привет от отца моей дочери?.. Что за пустяки вы говорите!

– О нет, – Леви осторожно отодвинул журнал и нагнулся к Зинаиде Петровне, – привет от отца вашей внучки… Я знаю больше, чем вы полагаете.

Зинаида Петровна смотрела на Леви, прикусив заушник очков. А гость чуть-чуть насмешливо и вместе с тем, кажется, ласково смотрел на нее. И вдруг Зинаида Петровна поняла, почему было так беспокойно в присутствии этого человека: он пришел чересчур скоро после того, как уехала Симочка. Может быть, он вовсе и не хотел ее видеть. Но зачем он здесь, она все же не понимала. Смотрела на него и мучительно старалась себе представить: что нужно теперь делать?..

Леви сказал:

– Не будем препираться, уважаемая Зинаида Петровна: могу назвать дату похищения вами внучки у родителей. Там это называется "киднэппинг". Впрочем, суть не в этом. Важнее то, что, усыновляя похищенного ребенка, вы несколько неточно изложили его биографию. Вы скрыли, что ее отец – белый эмигрант и сотрудничал с японской разведкой.

– Я этого… – растерянно пролепетала было Зинаида Петровна, но Леви не дал ей говорить.

– Да, да, именно этого вы и не знали, но от этого биография Серафимы Германовны не делается чище. Допустили бы ее к работе в секретном институте, если бы это было известно? – Леви укоризненно покачал головой, и в голосе его зазвучало сочувствие: – Неприятно, очень неприятно… не правда ли?

Все еще не придя в себя от удивления, Зинаида Петровна негромко сказала:

– Сима в этом не виновата… И к тому же это сейчас не играет уже никакой роли. Вы опоздали с вашими гнусностями. Лет десять назад это еще могло иметь значение. Но не теперь. – Она медленно покачала головой. Ей стало отвратительно разговаривать с этим человеком. Она хотела встать, но колени дрожали и невероятно быстро колотилось сердце. Так быстро, что она схватилась за грудь. Хотела крикнуть Леви, что не желает с ним говорить, просит его уйти. Да, именно так: просит немедля уйти! Но не было и голоса.

А Леви по-прежнему мягко говорил:

– Виновата она или нет – это неважно. Известно ли вам, что во время войны у нее было свидание с ее братом, приезжавшим в Москву под видом журналиста? Вы же понимаете, зачем он мог сюда приезжать и что ему было нужно от особы, работающей в таком секретном учреждении. Хотя бы она, беседуя с ним, и не знала, что они – дети одной матери.

Силы вернулись к Зинаиде Петровне.

– И это неправда: Симочка никогда мне не говорила…

– О, она многого вам не говорила, – с усмешкой сказал Леви.

Но на этот раз Зинаида Петровна не позволила себя перебить:

– Ложь! Она даже не знает, что у нее есть братья.

– А вы… значит, знаете!

– Я знаю, но это не имеет значения.

– А вот мы увидим, имеет ли это…

– Молчите! Не смейте перебивать, – повелительно крикнула старушка и крепко стукнула по столу очками. Хотела еще что-то сказать, но, задохнувшись, откинулась в кресле.

Воспользовавшись этим, Леви заговорил. Говорил быстро, торопясь сказать как можно больше, прежде чем она сумела его снова перебить:

– Ее брат, капитан иностранной армии Галич, имел с нею свидание здесь, в СССР. Он подтвердил это под присягой. – Леви вынул приготовленный листок и сунул его в беспомощно лежавшую на столе маленькую руку старушки. – Это его собственноручное письмо. Одним словом, ваша приемная дочь – вовсе не то, что значится в ее биографии. Она в родстве и имела тайные сношения с опасными иностранцами, которые тоже не значатся в ее анкете. Этого больше чем достаточно, чтобы…

– Вы совсем заврались… Я знаю, чего вы хотите, но не боюсь ваших гнусностей. Они давно уже не действуют на нас. Да, да, времена переменились! Сильно переменились. Уходите!.. Слышите, уходите!

Зинаида Петровна сидела с закрытыми глазами. В руке она все еще машинально сжимала листок, но вдруг решительно смяла его и швырнула к ногам Леви.

– Уходите… сейчас же вон! – Она с усилием встала и, не глядя на Леви, пошла в дом. Она держалась странно прямо, и поступь ее была необычно тверда. Но у порога комнаты она остановилась, растерянно пошарила свободной рукой, ища опоры, хотела ухватиться за дверь, но, не поймав ее, упала.

В доме громко хлопнула дверь.

Леви бросил быстрый взгляд на лицо Зинаиды Петровны: оно казалось зеленоватым в пятне света, отбрасываемого настольной лампой. Леви нажал выключатель, соскочил в сад, минуя скрипучие ступени крылечка. Убегая, он услышал женский голос:

– Баба Зина!.. Что это вы сидите в темноте?

Часть четвертая

ЧЕЛОВЕК ЧЕЛОВЕКУ… ЧЕЛОВЕК

Глава 15

1

Над Заозерском висела редкая для этого места тишина. Неутомимые моторы давали людям отдых от грохота. Погруженный в покой спал авиагородок.

Когда Вера вошла, рука Андрея была откинута, как в гимнастическом движении. Простыня облегала вздымавшуюся грудь. Вера с нежностью смотрела на его сильное тело. Почему прикосновения к нему были как праздник, за который всегда приходилось расплачиваться слезами? Почему именно ей, за что именно ей и во имя чего именно ей выпало такое горькое счастье? Любить человека, который не имеет права быть самим собой в том, что неприкосновенно для чужих глаз, неподконтрольно уставам; во что даже ничем не смущающаяся религия вмешивается, только опустив глаза.

Вера стояла на коленях перед постелью Андрея. Все ее существо в молчаливой тоске источало на него потоки нежности, которую она не смела ему отдать. Муж, ее муж, ее единственный, отнятый у нее. Иногда ей кажется, что она и не нужна ему, что его устраивает то, что есть. Тогда она готова его ненавидеть. Готова уйти от него. А сейчас… Нет, нет, нет! Только прильнуть к нему и сказать все нежное, что знает человеческий язык. Если бы в руках ее была сила поднять его и унести отсюда! Но это крепкое тело очень тяжелое; оно словно выковано из упругого металла.

Внезапно грохот реактивного двигателя врывается в ее мысли, придавливает к земле. Несколько мгновений Вера стоит, все так же на коленях, с удивленно открытым ртом. Удивление переходит в беспричинный испуг. Она оборачивается к телефону: вот сейчас пронзительным звонком сюда ворвется еще что-то чудовищно беспощадное, непоправимое. Вера прижимает ладонь ко рту, чтобы не закричать. Несколько растерянных движений; в руках у Веры диванная подушка. Вера накрывает телефон. Проводит похолодевшей рукой по потному лбу. Страх гаснет в ее глазах. Неуверенными шагами она возвращается к постели Андрея. За окном ревут двигатели. Вере кажется, что она видит в небе багровый отсвет их выхлопа. Стиснув зубы, она мотает головой и задергивает штору. На рокочущий фон моторов всплывают слова: "Не спи, не спи, художник…". Почему художник?.. Где она слышала эти слова! А что дальше? Что-то самое важное, что имеет отношение к Андрею. Ага: "Ты вечности заложник, у времени в плену…" Вечность?.. Зачем она ей, зачем Андрею? Вырвать его у времени для себя! Она не может жить вечностью. Она хочет этот день, эту ночь, этот час.

Вера кладет холодную руку на лоб Андрея. Ей кажется, что с кончиков ее пальцев на Андрея стекает любовь. Вся любовь, какая есть в ней. Андрей шевелит губами, улыбается, тянет к ней руки.

2

После смерти Зинаиды Петровны Вадим покинул Серафиму всего на несколько часов, чтобы устроить похороны и поговорить с Алексеем Александровичем, уже видевшим задержанного Леви.

Все это надолго помешало работе над КЧК. Задерживала ее и экзаменационная сессия в университете. Вот и нынче Ченцов уже который час сидел в физической аудитории, слушая студентов. Но оторви его кто-нибудь сейчас от его собственных мыслей, он не смог бы повторить ни одного слова, сказанного студентом. А тот, окрыленный воображаемым одобрением профессора, говорил все уверенней, но вдруг запнулся и умолк: его поразил взгляд Ченцова, устремленный в пространство поверх студенческих голов. Студенту показалось, что профессор его не слушал. Кто-то из студентов-весельчаков повертел пальцем около своего лба. В тишине аудитории послышался приглушенный смешок. Вадим глянул туда: казалось, очнулся. Ворчливо спросил отвечавшего студента: "Ваша фамилия?" – и, на ходу сделав отметку в зачетной книжке, покинул аудиторию.

На улице, забыв о своем "Москвиче", пошел к станции метро с такой поспешностью, что казалось, пришло в движение все его длинное вихляющееся тело. Ветер трепал его волосы, полы расстегнутого пиджака задрались. Увидев такси, Вадим вцепился в дверцу и, крикнув адрес, бросился на сиденье. То, на что навел его мысль сдававший зачет студент, казалось ужасным: если бомба снабжена тепловым взрывателем, то этот взрыватель почти наверняка сработает, и, вместо того чтобы нейтрализовать заряд, КЧК породит реакцию. Вместо умиротворения бомбы прибор на расстоянии вызовет ее взрыв. Вадим не знал, существуют ли на свете такие взрыватели. Но такая идея пришла студенту.


***

Когда Вадим рассказал Серафиме об открытии студента и воспроизвел его выкладки, она встревожилась: все казалось верным – КЧК является потенциальным носителем гибели для самолетов, на которых установлен. Но уже через два дня Серафима опровергла эту гипотезу – не без иронического превосходства она указала Вадиму на ошибку студента, впопыхах не замеченную ею и пропущенную Вадимом. И на этот раз Вадим так же, как в прошлый раз Серафима, едва не согласился. Пока ночь, проведенная без сна на диване в мансарде, не привела его к убеждению, что все же прав он, а не Серафима: взрыв возможен.

И вот уже с неделю день и ночь две группы – ченцовская и короленковская – трудились над тем, чтобы найти истину: кто же прав – Вадим или Серафима? Каждый из двоих был уверен в своем. Больше того, выводы каждого из них казались настолько основательными, что, по-видимому, невозможно было обойтись без научного арбитража.

3

Андрей крепко спал. Но где-то в далеких закоулках его сознания, той его части, что работает и во сне, Андрей наслаждался тем, что теплая Верина рука лежит на его плече. Странный звук, очень слабый, но настойчивый до досадности, не соответствовал голубой полутьме спальни, аромату Вериных духов и успокоенному дыханию Веры. Во сне у Андрея этот звук претворился в далекую дробь барабанов. Какой-то кинематографический военный сумбур все сильней и сильней давил на мозг. Открыть глаза было сейчас самым трудным, что только могло быть. Андрей прислушался не шевелясь. Да, странный звук ему не приснился – он шел от Вериного ночного столика, где обычно стоит телефон. Все еще не до конца проснувшись, Андрей потянулся к аппарату. Вера поймала его руку:

– Спи…

Но он дотянулся до телефона: трубки на аппарате не было. Это заставило Андрея сразу сесть в постели: трубка лежала на столике, снятая с рычага. Он схватил ее, и то, что он услышал, ударило по сознанию, как колокол громкого боя: "Боевая тревога!"

– Холодно, – сонно пробормотала Вера, втягивая ногу под одеяло.

Боевая тревога! Все остальное миновало сознание: теплый полумрак спальни, ярко-красные ногти на торчащей из-под одеяла Вериной ноге, маленький комок ее рубашки на полу – все было отрезано, как стальным занавесом, от главного, единственного, ясного и повелевающего: "Боевая тревога!"

Зари еще не было. Слабый серый отсвет ложился на горизонт. В штабе Андрей увидел комдива. Несмотря на ранний час, у генерала был совершенно свежий, какой-то особенно отмытый вид. Ответив кивком на приветствие Андрея, генерал положил перед ним бланк шифровки: "Выполнять расписание 3.17.10.Н2". Это значило: вылет "МАКов" по заранее составленному плану вдоль тех границ, у которых расположены базы УФРА. Цель: обезвреживание при помощи КЧК ядерного оружия этих баз.

Андрей достал из сейфа карту. Кроме КЧК, у него не будет другого вооружения, а на пути к вражескому оружию, которое должны обезвредить его самолеты, могут стать все средства сопротивления, какие агрессор поднимет в воздух.

Андрей следил за карандашом комдива. Головы полковника и генерала почти касались друг друга. На Андрея пахнуло крепким запахом вежеталя. Андрей отлично понимал, что война не должна мешать людям мыться, будь они генералами или простыми солдатами. Но вот, поди ж ты, аромат, источаемый головой комдива, раздражал. Понадобилось напряжение, чтобы ничего не пропустить из того, что говорил генерал. Детали предстоящего полета одна за другой возникали в уме Андрея, один за другим вставали перед ним географические пункты трассы: точные, почти объемные. Во все существо Андрея входило ощущение большого спокойствия. Уверенность, исходившая от генерала, тоже действовала на Андрея, как укрепляющая ванна. Карандаш комдива дошел до конца маршрута и, описав плавную петлю, повернул назад:

– Здесь жду вас я. Ясно.

По-видимому, генерал даже мысленно не поставил после своего "ясно" вопросительного знака. Это был не вопрос, а категорическое утверждение. И Андрею действительно было ясно все до последней точки. Вернувшись в Заозерск, он увидит спокойные серые глаза генерала.


***

Сегодня в Андрее не было того любования могуществом техники, с которым он обычно приближался к своим машинам. Его "МАК", словно нарочно, повернулся к нему задом. Было что-то первобытно-бесстыдное в хвосте с широким зевом сопла. Андрей обошел самолет, поднялся по ступеням пусковой установки и заглянул в кабину: приборная доска вставилась на него сотнею глаз – плоских, выпученных, круглых, овальных, даже квадратных. Она глядела, как умное животное, приглашающее его занять свое место. Бывали дни, когда при взгляде на поблескивающие стеклами приборы Андрей встречал с их стороны что-то вроде веселой, ободряющей улыбки. Но бывало, что они и хмурились или глядели насмешливо. Может быть, это зависело от освещения, а может быть, от настроения Андрея. Но он всегда воспринимал это как настроение самолета, готового помочь каждому движению, желанию, мысли летчика или, наоборот, упрямо сопротивляться всему, что бы ни потребовал летчик. Сегодня самолет не улыбался, не хмурился – он глядел на Андрея сотнею холодных глаз, словно был равнодушен к предстоящему.

Ощущение того, что сегодня предстоит что-то особенное, исчезло: полет будет таким же, как всегда.


***

Уже перенеся ногу в кабину, Андрей приостановился. Было близкое к неправдоподобности противоречие между высотным одеянием Андрея и земными одеждами стоящих внизу людей. Его тело, туго обтянутое серебристой тканью, было опутано трубками и проводами и увенчано большим белым шаром шлема. Сквозь толстое стекло лицо Андрея казалось в этот момент особенно простым – лицо обыкновенного земного человека. Андрей остановился, уперев руку в колено, и его глаза вобрали спокойствие далекого синего бора, широким кольцом охватившего аэродром, и где-то дальше за этим кольцом угадали невидимые розовые домики поселка, погруженную в полумрак спальню, постель, розовые ногти на высунувшейся из-под одеяла ноге Веры.

В следующую секунду взгляд Андрея отмечал цифры давления в баках с горючим, с жидким азотом, с кислородом, с гелием. Не мешая этому, в памяти оседало то, что сказал аэролог об обстановке на высоте десять, двадцать, тридцать, сорок и пятьдесят километров. Так же машинально, и то только потому, что снизу на него был устремлен внимательный взгляд Ксении, Андрей проверил прибор, снабжающий кабину кондиционированным воздухом. Он и сам, без Ксении, знал, что такой воздух, с полным отсутствием азота, с равными долями гелия и кислорода, помогает перенести приступ кессонной болезни в случае дегерметизации кабины. И незачем было Ксении так внимательно следить за его пальцами, когда он проверял вентили на системе дыхания, питания кабины и питания спасательной капсулы. Он все знал. Знал не хуже инженеров, аэрологов, врачей. И, наконец, он твердо знал: если эти люди сказали "в порядке", то ему не стоит об этом и думать. Может быть, именно поэтому сегодня он менее внимательно, чем обычно, проверял все сам? Дело было в том, что уже вторую ночь он спал три-четыре часа вместо восьми. И не только в том, что он мало спал, а в том, что недоспанные часы ушли на истерики Веры. А сегодня, прежде чем уснуть, он, кажется, снова чем-то нарушил режим. Он не думал об этом, хотя именно это в данный момент и определяло его состояние.

Андрей втиснулся в кабину. Техник застегнул все пряжки и карабины, подключил все шланги и провода. Взгляд Андрея обежал приборы, контрольные лампы электросистемы. Андрей проверил свободу движений: напрягши горло, убедился в свободе воротника и захлопнул фонарь. Услышав сигнал ревуна, означавший, что все люди укрылись в бетонный бункер, запустил двигатель.


***

Оставшиеся на земле увидели пламя, клубы дыма. Бетонный потолок бункера завибрировал от гула РД, легкая волна от сработавшей катапульты прошла по стеклу, искривив все, на что смотрели сквозь него люди: вместо одной катапульты они увидели десять катапульт, вместо одной си ней стены далекого бора – десять стен. Потом люди выбежали из бункера и стали смотреть на стремительно вонзавшийся в небо столб дыма, сквозь который просвечивало желтое пламя. Только Ксения, выйдя из бункера, не подняла головы. Она медленно подошла к санитарному автомобилю – непременному и печальному спутнику врача на аэродроме, молча прошла мимо услужливо отворенной водителем кабины, обошла машину и влезла в полутемный, пахнущий смесью бензина и лекарств кузов.


***

В эти же минуты далеко за синей стеною бора, широким кольцом охватившего аэродром, в одном из розовых домов авиагородка, в теплом полумраке спальни, Вера лежала, закинув за голову руки, и тоскливо глядела в слабо освещенный потолок. Она вздрогнула, когда издали донесся рев реактивных двигателей, и раздраженным движением натянула одеяло на голову. Сегодня этот звук был просто невыносим. Сегодня она непременно, да, непременно, поедет в Москву. Вот только дождется, пока вернется Андрей, и поедет: еще не упущено время, чтобы включиться в какую-нибудь из геологических экспедиций. Где-нибудь на далеком юге страны они работают до глубокой осени.

Глава 16

Шифровка, положенная на стол генерал-полковника Черных, была, как другие. Сотни депеш, сводок, донесений и разработок в течение дня кладутся на столы начальников отделов. Отсюда десятки из них, отобранные, прокомментированные, переходят на столы начальников управлений. Дальше просачиваются единицы, сведенные воедино, отжатые до скелетной сухости и снабженные необходимыми справками, – самое главное, что требует рассмотрения Черных или необходимо для доклада командованию.

Алексею Александровичу предстояло решить: заслуживает ли сообщение включения в страничку важнейших данных для командования? Черных не мог передать это наверх ни в качестве догадки, ни в виде загадки. Для того он тут и сидел, чтобы в каждом уравнении не оставалось "иксов". Черных посмотрел на часы и решил подождать, но тут что-то всплыло в памяти. Палец привычно лег на кнопку селектора.

Задолго до описываемых событий некий иностранный офицер Сеид Хажир, возвращаясь с курорта Остенде, пробыл три дня в Париже. Сам Хажир говорил, будто наслаждается отпуском и его единственное желание – отдыхать. Делами Хажир действительно не занимался и не встречался ни с кем из иностранных военных. Все время в Париже ушло на посещение знакомых дам. Лишь в салоне одной из них он ненароком столкнулся со своим старым другом и коллегой по Берлинской академии генерального штаба – Гансом Хойхлером.

Они поговорили с глазу на глаз, пока хозяйка дома одевалась для поездки в оперу. Вот и все. Казалось, это обстоятельство не заслуживало места даже в самой дотошной картотеке. Быть может, так бы оно и было, обходись современные учреждения картотеками, каталогами и прочим не слишком поворотливым инвентарем. Но на помощь человеческой памяти и картотекам пришла электронная машина. В ту ночь, узнав, что Ганс Хойхлер вернулся из полета в Ингольштадтхаузен и вступил в оживленные радиопереговоры с неким Хажиром, Черных приказал привести в действие запоминающее устройство электронной машины по признаку "Ганс Хойхлер". Защелкали тысячи ячеек, замелькали огоньки на черном поле машины. Одна за другой перед офицером оказались четыреста восемьдесят две перфорированные отметки встреч Хойхлера, когда-либо зафиксированных прессой, официальными отчетами, частной корреспонденцией или донесениями агентуры. Чтобы разобраться в этом, потребовалось бы много времени, если бы электронная машина в течение полутора минут не сообщила офицеру, какие из этих встреч не были до сих пор разработаны. Из них машина отобрала встречи с военными. Таких нашлось сто девяносто семь. Двадцать две с представителями Северо-Западной Азии. Среди них встреча с Хажиром. За этим последовали малозначащие на вид, но значительные по существу своему звенья: давно уже было установлено, что для особо секретных сношений со своими эмиссарами в государстве, о котором шла речь, Хойхлер пользовался кодом "Азиатские фиги". Машина сообщала, что накануне описываемых событий Хойхлер передал этим каналом сообщение: "Фиги упакованы. Отправляю. Следите за результатом. Действуйте, не ожидая указаний". И, наконец, машина сообщила офицеру: эту "торговую" депешу фирма-получатель в Азии с поспешностью передала не кому иному, как Сеиду Хажнру. В своей стране Хажир уже не прикидывался туристом, шатающимся по фешенебельным курортам и светским салонам, – там он носил форму генерал-майора авиации. Его бомбардировочное соединение базировалось в пункте, откуда рукой подать до сердца советского нефтяного района. Соседом Хажира по дислокации был некий генерал фон Шредер. Хотя этот иностранец и не состоял на службе у данной страны, но командовал на ее земле куда более серьезным объектом, нежели сам Хажир, – одним из дальних аэродромов атомоносцев УФРА. Обе базы – Хажира и Шредера – входили в зарубежное командование УФРА.

Таким образом, когда перфорация карточек, в три минуты обработанных электронными машинами, превратилась во всем понятные слова, генерал Черных мог доложить командованию, что в "фигах" он подозревает бомбы, а в "упаковке" – бомбардировщик. То, что за этими "фигами" должен следить именно командующий большой авиационной базой у границ СССР – Хажир, – вызывало тревогу.

Таков был результат незаметного визита к одной из парижских дам личного друга и коллеги генерала Ганса Хойхлера – господина Сеида Хажира. В службе, подчиненной генералу Черных, никто не назвал этот результат неожиданным или странным. Там всегда были готовы к самым удивительным и внезапным зигзагам человеческих путей и судеб. Заботились об одном: знать о них то, что нужно.

Глава 17

Генерал-лейтенанту Ивашину, теперь командиру авиационной дивизии в южном округе ПВО, трудно давался местный климат. Каждое посещение частей, расположенных в зоне обороны нефтяного района, было пыткой солнцем. Но вопреки советам врачей (а чего он не делал вопреки?) он летал, ездил, ходил без всякого ограничения, не задумываясь.

Плеши холмов, бурые, неприветливые, глядели со всех сторон, окруженные щетиной немытой дождями травы. Под короткими ударами знойного ветра стебли, ударяясь друг о друга, позванивали, как ржавая проволока. А над головой крыша из раскаленного до густой синевы воздуха. А бывает, затянет все наверху чем-то желтым, мутным. И опять: не воздух, а дно котла на костре. Не то что подставить непокрытую голову, а без плотных очков-консервов и глаз туда лучше не поднимать. Все это раздражало, держало нервы в накале.

Войдя на КП, Ивашин сразу успокоился. Помещение тонуло в приятной полутьме: вогнутый полуциркуль экрана, электронные машины; маленький амфитеатр стульев для офицеров штаба. По светящимся экранам с изображением карты погоды для всего округа двигались туманности циклонов, бежали легкие, как лебяжий пух, штрихи перистых облаков. Клубились темные пятна кучевых облаков. Где-то над отдаленным районом дождь дрожал сеточкой мельчайших штришков.

У стены тянулся ряд радиолокаторов, охватывавших территорию округа. Особняком стояли белые радиотелетайпы для приема сообщений от кораблей и самолетов радиолокационной службы.

Привычно обежав все это, взгляд Ивашина задержался на лампочке, засветившейся перед офицером связи. Округ вызывал генерала. Разговор был короток:

– Готовность номер два.

С этой минуты каждая точка в "хозяйстве" Ивашина представляла собой нечто вроде многоствольной митральезы со взведенным курком. Достаточно было Ивашину набрать диском своего телефона условное шестизначное число, чтобы курок сработал: в небо устремятся ракетоподобные машины.


***

Внимание генерала Ивашина было занято донесением кораблей радиолокационного дозора: в зону обзора локаторов вошли четыре самолета. Вертолеты ВНОС радировали: все четыре – польские "хеншели". Ивашин задумался: "Крусайдеры?! Гражданская авиация…"

Вертолеты радировали, что польские самолеты изменили направление: курс – 270. Идут с набором высоты. По-видимому, скоро Ивашин увидит их в поле своих локаторов. Действия поляков делались странными. У Ивашина мелькнуло подозрение: поляки ли? Он позвонил командующему: не попросить ли Москву снестись с Варшавой и выяснить причину такой активности на обычно малооживленной линии?

Под вращающимся лучом радиолокатора блеснули четыре точки. На палевом экране индикатора падали четыре зеленые капельки. Ивашин посмотрел на матовое стекло стены: четыре светляка шли под углом к границе, не пересекая ее.

Ивашин поспешно подошел к электронной машине. Одною из задач ее запоминающего устройства было хранить названия и данные нескольких тысяч самолетов: состоящих на вооружении всех стран мира, снятых с вооружения в последние десять лет и находящихся в стадии испытания и со дня на день могущих оказаться в строю. Через несколько секунд в руке Ивашина была карточка: "Хеншель-77" – гражданский вариант среднего стратегического бомбардировщика "дюсельдорф-дрей-цет". В транспортном варианте приобретен для гражданской авиации Польши. В варианте бомбардировщика состоит на вооружении стран – участниц УФРА.

Это и нужно Ивашину! Он быстро просмотрел технические данные: "Дюсельдорф", может нести восемь управляемых снарядов "серджент кадет" класса воздух – земля.

– Управляемый снаряд "серджент кадет"! – приказал он оператору и, получив из машины новую карточку, увидел, что при высоте полета "дюсельдорфа" в десять тысяч метров стрельба этим снарядом может производиться с дистанции в двести километров. При увеличении высоты увеличивается и дистанция стрельбы.

На светящемся планшете под тем же углом к границе двигалась четверка светляков. Ивашин приложил линейку к точке, где курс четверки мог пересечься с границей, и, поворачивая линейку, отмечал расстояние до тех или иных точек, через которые проходила потеплевшая от его руки полоска алюминия. Вот она перекрыла первую точку внутренней стокилометровой зоны ПВО: нефтеперерабатывающие заводы южной группы промыслов – триста семьдесят километров! Какую высоту должны иметь "дюсельдорфы", чтобы достать своими "серджентами" до заводов?

Офицеру у счетной машины понадобилось несколько секунд, чтобы ответить на этот вопрос. Снова взгляд Ивашина на карточку: практический боевой потолок "дюсельдорфов" – четырнадцать тысяч. Значит, оставаясь по ту сторону границы, они не могут дотянуться до цели, которая может их интересовать. На сколько же они должны углубиться на советскую территорию, чтобы достать цель, обороняемую дивизией Ивашина?..


***

Ивашин отдернул штору широкого окна, выходящего на аэродром. Механики снимали маски с капониров. Летчики занимали места в самолетах дежурной четверки. Ивашин зажмурился от яркого света и посмотрел на локатор СКП, раскачивающийся из стороны в сторону, как голова задумавшегося мастодонта; заметил, как начал вращаться локатор пункта наведения – тут же рядом с его КП. Решил: пока те четыре воображаемых "поляка" дойдут до границы, он успеет поговорить со своими двумя полками в дальних концах сектора. Однако прежде чем ему дали связь, наблюдение доложило, что "польская" четверка подходит к границе – высота 13500, скорость 1100, азимут…


***

Ивашин приказал поднять четверку и вернулся к окну: густые клубы дыма вырвались из-под хвостов перехватчиков первого звена. Истребители почти вертикально, как снаряды, вонзались в воздух.

Ивашин пошел на пункт наведения. Не мешая майору Семенову, склонившемуся над экраном, генерал подсел к индикатору кругового обзора. Привычный глаз быстро разобрался в движениях зеленых капелек, падавших на линейку шкалы. Задумчивое спокойствие зеленого дождя до смешного не соответствовало тому стремительному, измеряемому долями секунды, что происходило в воздухе.

– Лег на курс, – услышал Ивашин голос командира звена капитана Короткова.

Ивашин взял микрофон

– Слива, видите самолеты?

– Вижу.

– Тип?

– "Хеншель-77".

– Опознавательные?

– Две полоски на киле. Цвета непонятны. Номеров на плоскостях не могу разобрать: все сильно блестит.

"И тут это чертово солнце", – подумал Ивашин и спросил ведомого:

– А вы, Груша, видите номера?

И когда офицер записал ответ, Ивашин сказал:

– Не выпускайте их из виду. Ждите приказаний.

Ивашина вызвал командующий.

– Варшава сообщает: польских самолетов в этом районе не может быть. Самолет индийской линии "Лёта" еще в Дели. Действуйте, как сказано.

– Ясно.

Ивашин почувствовал возбуждение, как бывало в давние школьные времена перед зачетными полетами; как бывало на войне при встрече с врагом. Сейчас он не в воздухе – на земле, но зато он и дерется не один, а всею мощью дивизии, каждым движением которой должен управлять и в воздухе. За ее успех или неуспех он отвечает во сто крат больше, чем если бы был в воздухе сам.

Сквозь грохот и вой стартующих перехватчиков Ивашин силился разобрать новое донесение Короткова:

– Вижу самолеты.

– Тип?

– "Дюсельдорф-три". Окна в фюзеляжах не настоящие.

– Что значит "не настоящие"?

– Нарисованы. Ясно вижу.

– Спасибо.

Еще вопрос ведомому:

– Груша, какие самолеты видите?

– Бомбардировщик. Вижу замаскированную башню.

Ивашин вместе с Семеновым следил за разворотом четверки. Что такое: вторая слева блестка вдруг оторвалась и движется особняком. Да это же самый молодой – ведомый второго звена лейтенант Армир Рашидов. Сейчас он скажет, в чем у него дело. Нет, молчит.

– Листик, Листик… отвечайте… – ласково проговорил Семенов.

– Я Листик, я Листик…

– Куда вас понесло?

Рашидов молчит. Ивашин видит, что к моменту, когда "дюсельдорфы" окажутся над границей, в позиции, удобной для атаки, перехватчиков останется только трое. И те – в густом облаке. Может быть, это облако и смутило молодого Рашидова.

– Пристройте Рашидова в пару, – скороговоркой бросил Ивашин Семенову.

Пока шел разговор Семенова с Рашидовым, штурман вывел тройку Короткова на "дюсельдорфов".

– Сбросьте тысячу высоты… тридцать градусов вправо.

– Вижу! – слышится короткое восклицание ведущего.

Ивашину кажется, что он слышит, как забилось сердце летчика, словно в самолете сидит он сам, а не капитан Коротков.

"Дюсельдорфы" снова легли прямо курсом к границе. Сейчас они окажутся у советской земли в самом узком месте южного угла. Где-то на траверзе Массалы. Отлично! Еще немного, и их можно будет сбить на законном основании над своими территориальными водами. "На совершенно законном основании", – мысленно повторил Ивашин. Он не вполне отчетливо понимал – война это или еще не война? Нужны ему еще какие-нибудь приказания, чтобы сбросить "дюсельдорфы" в море, или все зависит только от его летчиков?..


***

Ивашин, не отрываясь, глядел на две светящиеся точки в поле локатора, если "дюсельдорфы" станут набирать высоту, намерение их будет ясно: удлиняют глиссаду своих снарядов, чтобы достать до нефтерайона. Значит, задача его истребителей – помешать им набрать высоту в ничейном небе.

Приказание Короткову – и зеленые слезки в стекле индикатора закапали все дальше и дальше на ось высоты.

Ивашин считал секунды: тридцать… шестьдесят… девяносто – ход "дюсельдорфам" вверх закрыт!

Ивашин подумал было: надо сказать Короткову, что делать дальше, но в этот миг точки "дюсельдорфов" рассыпались мелкими блестками. Светящиеся хвостики крошечных комет потянулись от них к земле. Управляемые снаряды! Словно молния, освещая весь небосвод от края до края, возникла, осветила мозг и претворила в действие мысль Ивашина. Он выбрасывал в микрофон слова с четкостью скорострельного пулемета.

Семенов переориентировал летчиков, два оператора выдали со своих машин расчеты для выхода на перехват, весь КП представлял собой одну синхронно действующую, считающую, анализирующую и диктующую машину.

Ивашин констатировал факты и действовал сообразно этим фактам. Фактом было нападение – значит, следовало уничтожить нападающего. Ивашин считал секунды сближения своих перехватчиков с бомбардировщиками: секунда… полторы… две… две с половиной… Три!

Голос Короткова:

– Атакую ведущего!

Ивашин представил себе, как Коротков установил на бортовом индикаторе границы силуэта; как его рука подводят круг в прицеле: вот точка – противник пока еще где-то правее и ниже центра. Коротков уверенно ведет истребитель. Теперь и противник понял все: где-то очень высоко едва слышно посыпался грохот очереди. Это пушка Короткова? Нет… Наверно, он еще чуть-чуть дал от себя и прибавил газ. Точка стала черточкой. Она уже ползет по горизонтальному волоску прицела. Чуть довернуть. Центр! Станция перешла в режим прицеливания. Кружок на индикаторе. Дистанция близка к действительному огню. Крест! Огонь!

– Коротков, выходи из атаки! – хотел бы крикнуть Ивашин, но, во-первых, Коротков и сам сделает все, что нужно, во-вторых, наблюдение уже докладывает:

– Слива атаковал.

– Груша атаковал.

Ни первого, ни второго взрыва не было слышно. Только движение двух вражеских самолетов на экране резко замедлилось. Временами точки в радиолокаторе стоят на месте – так беспорядочно было падение сбитых самолетов.


***

Наземное наблюдение донесло, что видит горящие самолеты.


***

Коротков донес, что атакованный им бомбардировщик горит. Коротков просит разрешения произвести вторую атаку по одному из ведомых "дюсельдорфов".

Семенов, не оборачиваясь, докладывает Ивашину, что один из ведомых "дюсельдорфов" атакован второй парой перехватчиков. И тут же Семенов как-то странно скашивает рот, и его слова делаются все тише:

– Один из перехватчиков отвалился с подозрительной беспорядочностью. Похоже, что…

Ивашин с досадой машет рукой: остальное ясно. А сам "дюсельдорф"?

– Идет на посадку.

– В море?

– К берегу. Но, пожалуй, не дотянет.

– Обеспечить захват экипажа. Что с Коротковым?

– Атаковал вторично и…

– Ну же!

– Порядок!

На КП царит тишина, в которой с особенной отчетливостью слышно сухое потрескивание электронных машин.

– А что Рашидов?

– Листик… Листик… я Пальма, отвечайте, – послышался голос штурмана. И через полминуты: – Вот Рашидов, товарищ генерал, – штурман показал на светлую звездочку у самого края экрана.

– В открытом море? – удивился Ивашин. – Начнет плутать… Молод…

И тут же, в подтверждение его слов, голос Рашидова:

– Потерял пространственную ориентировку.


***

Ивашин думает. Рашидов любит болтать: "Я самому себе доверяю больше, чем приборам". Если бы не эта дурацкая самоуверенность, не потерял бы возможности участвовать в бою. Сколько же нужно им повторять: над облаками, над морем, ночью верь не себе, а только приборам. Твоя голова – это только твой мозг. Один мозг одного человека с ограниченным опытом. А умный прибор – это сгусток большого знания и опыта многих людей. Верь приборам даже тогда, когда они противоречат твоим чувствам, твоим предположениям и твоей уверенности.

Небось, отыскивая врага в облаках, Рашидов поверил своим глазам и ощущениям больше, чем приборам. Вот и вертанул на сто восемьдесят от цели. Ох, и задаст же ему Ивашин, когда тот отдышится!

– Помогайте Рашидову, – негромко, так, чтобы не слышали остальные офицеры, сказал Ивашин Семенову и вышел с КП.

Вот и Коротков вылезает из самолета. Неважный вид. Уже знает о потере одного из ведомых, а, чего доброго, думает, что и Рашидов не принял участия в бою.

Коротков с трудом поднимает руку, чтобы помочь снять с себя шлем. Выжидательно смотрит на генерала. Ивашин еще за несколько шагов протягивает ему руку, а когда капитан смущенно принимает рукопожатие, привлекает его к себе и целует. Ивашин чувствует на губах вкус соли, слышит острый запах пропотевшего тела.

– А Рашидов-то, а? Преследует четвертый бомбардировщик, – весело сочиняет Ивашин, чтобы помочь Короткову прийти в себя.

– А я думал… – Коротков недоговаривает, и его сухие губы силятся сложиться в улыбку. Но только устало повторяют: – Значит, это был не Рашидов…

Ивашин понимает, что Коротков говорит о сбитом ведомом. Да, капитан, это не Рашидов. Это другой твой товарищ. Не такой молодой, не такой горячий, более опытный и, уж во всяком случае, никогда не сомневавшийся в том, что нужно верить приборам больше, чем себе. Но разве может кто-нибудь сказать, когда приходит очередь летающего человека доказать, что он готов к жертве, выше которой нет? Никто не знает этого, Коротков. Не знаешь и ты. Можешь быть спокоен, капитан Коротков, ты сделал сегодня все, что должен был и мог сделать: сбил два самолета противника. Улыбнись же в ответ на улыбки товарищей.

Но вместо улыбки непослушные губы Короткова с трудом повторяют:

– Значит, не Рашидов. А кто?


***

Семенов дал Рашидову высоту вражеского бомбардировщика: 14500 метров; дал точный курс: 135; дал скорость: 1100. Рашидов ввел эти данные в свою установку. В его наушниках на разные тона и с разной силой стал слышен сигнал станции, ведущей его прямо на противника. Скорость Рашидова – 1700. Семенов высчитывает и сообщает Рашидову, когда на данных курсах произойдет его встреча с противником. Рашидов не сводит глаз со шкалы дальномерного устройства. Цели нет как нет. Снова всплывает из темной пропасти недоверия упрямая мысль: "Приборы?! Все они хороши, пока в них нет надобности…"

На этой дистанции земля уже не может вмешиваться в воздушный бой. Рашидов должен обходиться своими приборами поиска, перехвата, прицеливания и ведения огня. Семенов спокойно уходит со сцены: он знает, что на дистанции непосредственного сближения перехватчика с бомбардировщиком бортовая установка Рашидова должна действовать вполне надежно и точно. Она поможет ему выйти на дистанцию визуального наблюдения и открыть огонь. Откуда Семенову знать, что Рашидова раздражает то, что на указанной Семеновым высоте, где теоретически должно быть совершенно светло, воздушное пространство представляет собой впервые видимый Рашидовым серебристый слоеный пирог из забравшихся сюда необычно высоких перистых облаков. Дела не спасет то, что им тут не место.

Факт: они тут. Они своим серебряным свечением ограничивают видимость. Они лишают Рашидова возможности сказать, вывели ли его приборы на курс бомбардировщика? Как-никак бортовая станция – сложное устройство: передатчик предназначен для генерирования электромагнитных колебаний, частота которых измеряется тысячами миллионов герц. Колебания генерируются импульсами в десятые доли микросекунды – несколько тысяч импульсов в секунду. И достаточно нескольких пропусков, чтобы нарушить правильность работы системы, состоящей из приемника, антенны инидикаторного устройства, вычислительного блока и других вспомогательных элементов Ошибка в одном звене будет умножаться в других, и, вместо того чтобы поймать цель в равносигнальную зону именно тогда, когда она будет на траектории полета его снаряда, Рашидов выпустит их в белый свет. Ох, Рашидов, как велико у тебя искушение отключить приборы, помогающие тебе вовремя открыть огонь! Тебе хочется положиться на свои глаза. Думаешь, он тебя не обманет? Вот, мол, цель подойдет к центру перекрестия и поможет тебе самому следить за тем, как будут расти в сторону "крылья" цели. Ну что ж, лейтенант Рашидов, делай выбор: радиоэлектроника, которую ты так не любишь, и ты сам, которого ты так чертовски любишь. На выбор тебе – четверть секунды. При твоей скорости в 1700 километров и скорости противника в 1100 сближение на встречных пересекающихся курсах происходит скорее, чем ты умеешь думать, лейтенант Рашидов. Семенов сказал, что тебе осталось две минуты до цели. Да, но это же было бесконечно давно – последние слова Семенова ты слышал полторы-две минуты назад. Тебе пора уже приготовиться к выводу своего истребителя из боя. А ты все еще не выбрал: приборы или ты? Плохо, лейтенант: ведь ты летишь со скоростью крылатого снаряда. Рашидов!.. Открывай же огонь! Ты упустишь цель! Что ты делаешь? Почему ты хотя бы не спасаешь себя и свой самолет от столкновения с бомбардировщиком? Чтобы выйти из боя, даже потеряв цель, но спасая себя и свой истребитель, ты должен мгновенно отвернуть. В самый крутой вираж, на какой способен твой самолет! Ручку направо! Ногу… Ногу, Рашидов! Почему не идет вправо ручка, почему неподвижна педаль?.. Или ты не понимаешь, что теперь у тебя не осталось уже времени и на вираж? Ты можешь уйти с курса бомбардировщика, только скользнув под него. Так ручку же от себя! От себя, Рашидов, будь ты проклят, от себя! Не на себя, не на себя! Зачем ты тянешь ее к себе?.. Огонь?! Ты открыл огонь?!.. Ах, вот что! Ты, наконец, увидел противника. Поздно. Твои приборы видели его уже давно. Ты опоздал с открытием огня. К тому же ты передрал самолет. А к тому еще реакция длинной очереди, которую ты, сжав зубы, хотел всадить в провокатора. Результат? Все твои снаряды прошли выше цели. Цель продолжает полет. Ты не поразил ее. Теперь ты жмешь от себя? Но ты же знаешь: твоя скоростная машина не может мгновенно реагировать на такое движение ручки. Ты забыл, как велика ее инерция. А тебе снова остались какие-то доли секунды, чтобы избежать столкновения. Ах, вот что: твой мозг не электронная машина – он не может работать со скоростью сто тысяч решений в минуту! Вот оно что! Тем хуже для тебя, Рашидов. Ты должен был это знать с самого начала. Может быть, ты напрасно жмешь теперь на гашетку огня: ты уверен, что твой боезапас не исчерпан? И почему так смеются твои глаза? Что прочел бы в них сейчас генерал Ивашин? Может быть, он угадал бы, что ты намерен сделать в оставшуюся тебе десятую долю секунды. Да, в крошечную долю одной секунды – меньше, чем нужно, чтобы глаза твои моргнули. Так почему же, скажи, они смеются, твои черные глаза, почему так весело оскалены белые, крепко сжатые зубы?..


***

Стоя за спиной Семенова, Ивашин следит, как на экране сближаются светлые точки вражеского бомбардировщика и истребителя Рашидова. Они сближаются быстрее, чем совершает свои пульсирующие движения стрелка секундомера над экраном. И Семенов и Ивашин – оба мысленно представляют себе, как в прицеле Рашидова возникает изображение преследуемого бомбардировщика, как оно налезает на перекрестие, как автомат включает огонь, как автопилот, подчиняясь счетно-решающему устройству, выводит истребитель из боя. Но что-то не так: может быть, истребитель и открыл огонь, может быть, в лоб ему открыл огонь и противник, может быть, кто-нибудь из них, а возможно и оба они, прошит пушечными очередями. Только этим и можно объяснить, что ни тот, ни другой не изменяют движения, что сближение их продолжается. Ивашин представляет себе, что должно произойти через секунду, через полсекунды, через десятую долю секунды. Ивашину кажется, что в руке его зажата ручка рашидовского истребителя. Он мысленно делает ею такое движение, что капли пота выступают на лбу; он жмет ее вперед и вправо, подошвы его сапог шуршат по бетону пола, отжимая педаль. Ивашин видит, как две светящиеся точки на экране локатора – истребитель и бомбардировщик – сливаются в одну. Он видит их последнее смертельное объятие и не может понять: Рашидов?.. Неужели он так до конца и не научился верить приборам?.. Кто виноват: он сам, Рашидов, или его начальник капитан Коротков?.. Или за неумение офицера обращаться с техникой, за неуважение к ней, за то, что Рашидов пошел в бой, храня в душе неверие в технику, виноват он, генерал Ивашин?.. Вероятно, так. Разумеется, здесь война, а не бывает войны без жертв, и возможная гибель Рашидова не оказалась бесполезной – бомбардировщик противника сбит. Но ведь он мог быть сбит и без такой цены, как жизнь Рашидова. Даже наверно, если бы не его, Ивашина, вина…

Ивашин сбросил наушники телефона, отвернулся от локатора и пошел к выходу. За светлым квадратом двери спинами к нему стояли летчики. В своих высотных костюмах они были похожи на выходцев из далекого, чужого мира. Они стояли неподвижно, с обращенными к небу лицами. Ивашин тоже посмотрел туда, но ничего не было видно. Только ужасающе жаркое, ослепляющее солнце. Ивашин болезненно зажал глаза ладонью, повернулся и пошел обратно в темноту КП. Ему не хотелось сейчас говорить, хотя он и знал, что летчики молчат, потому что ждут его слова. Они уверены, что именно он объяснит, почему все-таки произошло то, что произошло, и то ли это, что должно было произойти!

Возглас Семенова заставил его отнять руку от лица.

– Товарищ генерал, Рашидов в зоне!.. Ориентировку восстановил.

И тут же голос оператора-поисковика:

– Еще один самолет в зоне… Ответчик "свой – чужой" показывает противника…

– Данные? – спросил Ивашин.

Высота нового гостя показалась ему неправдоподобно большой – около тридцати шести тысяч метров. Когда наблюдение подтвердило высоту, Ивашин вопросительно глянул на Семенова. Тот в сомнении пожал плечами. И все-таки Ивашин сказал:

– Пускай Рашидов попробует достать. Наводите.

Меньше чем через минуту Рашидов донес, что находится на потолке. Машина проваливается. Противника не видит.

– Прикажите уходить из зоны. Пусть садится на запасной аэродром.

Ивашин сообщил ракетному дивизиону, что потолок перехватчика недостаточен, чтобы сбить нарушителя. Остальное было уже вне воли Ивашина – действовать должны были ракетчики. Ивашину оставалось только наблюдать за самолетом-нарушителем, насколько хватит зрения у его локаторов. Передоверив противника ракетчикам на любой высоте – до пятидесяти, а может быть и больше, километров, Ивашин мог спокойно уйти. И если бы не профессиональное любопытство и чувство солидарности со всеми воинами, стоящими на страже советских рубежей, Ивашин и ушел бы из локаторной к своим офицерам, но его вернул голос оператора:

– В воздухе еще два самолета. Ответчик говорит: "чужой". Высота – тридцать два. Направление то же. Скорость…

Прежде чем оператор успел договорить, сейсмолокатор отметил в воздухе несколько взрывов, последовавших так быстро один за другим, что на индикаторе они слились. И тотчас же в поле локатора возникло облако блесток во второй четверти круга. Они то и дело вспыхивали под вращающимся лучом аппарата.

Холодок тревоги пробежал по спине Ивашина.

– Рашидов?!

Его голос прозвучал громче и взволнованней, чем привыкли слышать офицеры:

– Ищите Рашидова!

Мысль о том, что Рашидов не успел уйти из зоны стрельбы с неработающим ответчиком "свой – чужой" и поражен ракетчиками как враг, была отвратительна. Ивашин отвернулся от локатора. Словно в туче мелькавших там блесток, означавших падающие обломки сбитых самолетов, он уже ясно отличал то, что прежде горело звездочкой рашидовского истребителя.

– Ищите Рашидова… – повторил он на этот раз так, что его могли слышать только ближайшие операторы, и быстро пошел к выходу.

Ожидавшие у КП офицеры увидели генерала, как всегда, собранным и спокойным. Самый проницательный глаз не угадал бы бушевавшей в нем тревоги. Голос генерала прозвучал и совсем весело, когда он с гордостью сказал:

– Все одним залпом!.. Ракетчики молодцы! Есть с чем поздравить соседей. Нам бы так, а?

И тут взгляд его упал на показавшегося у выхода КП Семенова. "Рашидов", – мелькнула обжегшая сознание мысль, однако и тут улыбка не сбежала с лица Ивашина. Так, словно это было для него последним делом, он выслушал доклад Семенова.

– Рашидов уже сидит на запасном аэродроме… В полном порядке.

Ивашин отер ладонью пот со лба и, засмеявшись, проговорил

– Ну и климат, черт его дери!

Глава 18

1

Штаб УФРА. Через головы государств и народов, через моря и горы на антенну личной станции генерал-полковника Ганса Хойхлера пришло сообщение Хажира: "Фиги пропали. Сосед ссудил новую партию в оригинальной упаковке фирмы Шредер. Спешно меняю этикетки и посылаю партию по назначению". Так гласил расшифрованный текст. Но и он был понятен только самому Хойхлеру: "Самолеты, высланные для прощупывания советской обороны, не вернулись. Начальник базы УФРА ставленник Хойхлера генерал фон Шредер ссудил Хажиру с базы УФРА опытные бомбардировщики с оружием нового типа. Хажир спешно меняет опознавательные знаки перед отправкой самолетов в провокационный полет в воздушное пространство СССР".

Хойхлер вызвал Цвейгеля:

– Сейчас же займитесь дезориентацией русских в отношении операции Хажира, – сказал Хойхлер.

Все: длинная спина, узкий затылок с редкими, крепко прилизанными волосами и даже оттопыренные прозрачные уши – решительно все выражало сомнение, когда, стоя у стены, оберст Цвейгель смотрел на карту. Хотя Цвейгель был всего лишь начальником разведки штаба и круг его служебных интересов, казалось, замыкался пределами Западной Европы, деревянная указка, которую держал оберег, ползла по крайнему правому краю карты. Начав свое движение далеко на юго-востоке Азии, указка Цвейгеля переползла пределы Китая, и ее конец оказался над коричневым пятном среднеазиатских просторов Советского Союза.

– Простите, экселенц, – не оборачиваясь к Хойхлеру, равнодушным голосом, словно речь шла о чем-то совсем неважном, проговорил Цвейгель, – вы помните судьбу Ямамото?

– Ямамото?

– Я имею в виду нашего обожествленного друга и союзника адмирала Исороку Ямамото. Случившееся с ним имеет прямое отношение к тому, что нас с вами занимает, экселенц, – сказал Цвейгель. – Благоволите взглянуть. – Он провел указкой по карте: – Где-то здесь находится сейчас советский самолет "ТУ-128", тот самый, данные о котором содержит наша последняя сводка…

– Тот, что везет в Лугано так называемых представителей Азии – всех этих корейцев, вьетнамцев?..

– Да, да… – не давая Хойхлеру продолжать, с необычной для него непочтительностью перебил Цвейгель. – Вашему превосходительству хорошо известно, какое значение имеет прибытие этого самолета в Москву и дальше в Лугано. Легко себе представить, зачем они летят! Вот уж когда можно будет считать, что наши планы похоронены.

– Так Ямамото? – Хойхлер стукнул очками по столу. – Что же вы предлагаете? Впрочем, я, кажется, начинаю понимать… Действительно этому самолету лучше бы никогда не прилетать в Лугано. – Хойхлер быстро надел очки и с оживлением воскликнул: – К тому же, мой милый Цвейгель, гибель всех этих желтолицых на советском самолете была бы хорошей черной кошкой между Азией и Россией. Это еще один шанс в драке, а? Но время, где время, чтобы организовать то, что вы предлагаете?

– Мне нужно двадцать минут.

– Двадцать минут?.. Двадцать минут у нас еще есть. И если за этот срок вы мне доложите, что можете организовать операцию, назовем ее операция "Кобра"… только скажите, что это можно сделать, и я берусь в следующие двадцать минут сделать вас генералом. Цвейгель! – Хойхлер, как всегда в минуты волнения, снова сдернул очки. – Мой милый Цвейгель, вы уже можете считать себя генералом. Только скажите мне, что этот "ТУ-128" не долетит до Москвы! Идите, идите, Цвейгель, и да поможет вам бог!


***

Новая радиограмма Цвейгеля Хажиру была составлена в форме дружеского совета. Выполняя его, Сеид Хажир тут же вызвал к телефону своего соседа – командующего зарубежными воздушными базами УФРА генерала фон Шредера.

Через восемнадцать минут после того, как генерал фон Шредер отправил за океан донесение, что самолет "пе-икс" обеспечит выполнение операции "Кобра", копия этого донесения была в штабе Советского верховного командования. С нее тотчас же сняли новые копии для тех, кому следовало знать об угрозе диверсии, возникшей на пути "ТУ-128".


***

Одна из копий донесения была положена на стол Алексея Александровича вместе со справкой о самолете "пе-икс-16" – усовершенствованный вариант экспериментального истребителя-бомбардировщика "пе-икс-10", который в предстоящем году бундесвер предполагает запустить в серию. Характерная черта "пе-икс-16" – обилие электроники. Если из 1400 инженеров фирмы "Пионир", работавших над проектированием предшествующего "пе-икс-16" самолета – "пе-икс-10", было только 320 специалистов по электронике, то из 2230 инженеров, проектировавших "пе-икс-16", специалистами-электрониками являются уже 1620 человек. Большое количество электронного оборудования объясняется автоматизацией управления рабочими процессами на истребителе-бомбардировщике. Восемнадцать систем самолета, включая систему оборонительного вооружения, работают вполне автоматически. Радиосвязь обеспечивается двадцатью автоматически работающими каналами.

Алексей Александрович интересовался не подробностями конструкции, а хотел знать то, что прямо относится к возможностям самолета. "Полетный вес 47 тонн, максимальная скорость на высоте 30 километров 4,3М; крейсерская скорость на той же высоте 3,2 метра; боевой потолок 38 километров; наибольшая высота, достигнутая при испытаниях в Адлерсгофе, 114,4 километра; дальность действия без пополнения горючим 5200 километров; оборудование для пополнения горючим в полете; имеются ракетные стартовые ускорители. Сведения об оборонительном вооружении весьма неточны: пока известно, что имеется кормовая установка "Вулкан" со скорострельностью до шести тысяч выстрелов в минуту. Бомбовая нагрузка – управляемые снаряды "фокс". Точные данные снаряда полностью еще неизвестны, но установлено, что в головной части снаряда имеется телевизионная система наведения. Снаряд снабжен антилокационным оборудованием, затрудняющим его обнаружение в полете. Название снаряда "фокс" ("лиса") соответствует особенности его конструкции, сообщающей ему "виляющую" траекторию полета. По предварительным данным, диапазон "виляния" достигает 5 километров, с постоянным окончательным выходом на главную траекторию за 10 километров до цели. Вес ракеты 1,5 тонны при боевом заряде в 350 килограммов. Вся конструкция из пластмасс. По официальной версии, в процессе доводки звено из трех опытных экземпляров самолета "пе-икс-16" было пущено в дальний перелет по заграничным авиационным базам УФРА. Один из двух самолетов из-за какой-то неисправности совершил вынужденную посадку на аэродроме у Пешавара, второй сел около залива, и третий ожидает их на базе Шредера – Хажира. Именно этот и получил задание по плану операции "Кобра".


***

Неужели эти подлецы пойдут на террористический акт, рискуя вызвать непримиримый гнев народов СССР?.. В этих делах у них есть опыт, а Хойхлер – палач и террорист. Ни он, ни его союзники не побрезгают убийством. Стоит вспомнить историю японского адмирала Ямамото… И тут память Черных быстро и точно восстановила все обстоятельства "дела": шел апрель 1943 года, самый разгар войны на Тихом океане и в Юго-Восточной Азии. Разведка американского флота перехватила секретное сообщение штаба японского флота японским базам на побережье континентального Китая кораблям в южной части Тихого океана о том, что командующий японским флотом адмирал Исороку Ямамото начнет инспекционный осмотр баз и соединений военно-морского флота. В сообщении указан маршрут адмирала. В числе пунктов – остров Трук. Оттуда адмирал намерен направиться в Бугенвиль. Расписание инспекционной поездки было составлено с точностью до минуты для каждого пункта.

Военно-морской министр США Франк Нокс, получив расшифровку этого сообщения, доложил его президенту. Нокс считал, что можно внести разлад в работу японского флота, перехватив адмирала Ямамото. Президенту претило покушение на жизнь Ямамото, но Нокс доказывал, что гуманность неуместна. Он напомнил, что японская подводная лодка получила задание торпедировать корабль, на котором сам он, президент, отправлялся на международную конференцию. "Если бы в руках американской разведки не было кодов и шифров японцев, позволивших раскрыть тайну того приказа, – говорил Нокс, – то, вероятно, президент уже не слушал бы сейчас его доклада". Потом Нокс рассказал о плане убийства одного из союзных командующих, составленном немцами. Напомнил об уже известной президенту попытке немцев сбить самолет британского премьера, возвращающегося в Англию.

"В конце концов, – сказал Нокс, – Ямамото собирается лететь не где-нибудь на туристских маршрутах, а в пределах театра военных действий. Право же, там он является такой же законной целью, как любой другой моряк на борту корабля или летчик в самолете".

"Но вы же намерены охотиться именно за Ямамото, а не за неизвестным вам любым моряком: охотиться за ним как за дичью", – брезгливо возразил президент.

"Если вы знаете другой способ обезглавить японский флот, я готов слушать, мистер президент", – ответил Нокс.

Кончилось тем, что президент дал согласие. План операции был составлен под наблюдением Нокса. Местом нападения были избраны подступы к Бугенвилю. Приказ о проведении операции изложили в самых решительных тонах. Авиации Тихоокеанского флота США предписывалось уничтожить объект операции любой ценой. Было решено перехватить Ямамото в воздухе на пути адмирала от Трука в Кахилли. В расписании маршрута Ямамото говорилось, что прибытие адмирала состоится в 9 часов 45 минут 18 апреля. Разведке США хорошо была известна пунктуальность адмирала. Это давало уверенность в том, что расписание будет соблюдено. А это, в свою очередь, облегчало задачу майоров Митчелла и Ланфье, назначенных для выполнения операции.

Адмирал совершал свой облет на двух бомбардировщиках "мицубиси". Их эскортировали шесть истребителей "зеро". Американцам предстояло прорваться сквозь охрану истребителей и сбить оба бомбардировщика, так как невозможно было сказать, в каком из них сидит адмирал.

Местом перехвата американцы избрали точку в 35 милях от Кахилли, то есть в одиннадцати минутах полета от места посадки Ямамото. На перехват должны были вылетать два звена "лайтнингов". Обязанность одного – отвлечь на себя истребителей эскорта. Другое тем временем должно уничтожить оба бомбардировщика.

Звенья поднялись в воздух в 7 часов 35 минут 18 апреля. Чтобы не попасть в поле зрения японцев, оба звена сделали круг почти в пятьсот миль. Радиосигналы были категорически воспрещены. Полет велся по приборам. Звенья прибыли в назначенную планом точку встречи на пятьдесят секунд раньше самолетов Ямамото. Это давало уверенность, что даже если теперь японский штаб что-либо и пронюхал об операции, ничего предпринять ему уже не удастся: встреча состоится.

Заслуживает внимания, что японские самолеты с похвальной точностью появились в точке, отстоящей от конечного пункта полета в одиннадцати минутах полета, ровно в 9 часов 34 минуты, а посадка была назначена в 9 часов 45 минут. Ямамото и его летчики были верны себе – минута в минуту.

Одно звено американцев отвлекло на себя истребители эскорта. Бомбардировщики остались без прикрытия, и, несмотря на то, что, заметив американское звено, японские истребители бросились на защиту бомбардировщика "мицубиси", в котором летел Ямамото, он был атакован, сбит и взорвался в джунглях в нескольких километрах от аэродрома, к которому летел.

Когда все это в одну-две секунды пронеслось в голове Черных, он даже рассмеялся от удовольствия: вот что значит профессиональная память – сработала не хуже электронной машины. Генерал посмотрел на часы и нажал на селекторе несколько кнопок.

2

От каменистой гряды, серпом опоясывавшей аэродром, тянуло сухим жаром. Лилово-желтые скалы за ночь не успели остыть, хотя утренний ветер вместе с песком поднимал из расселин холодный воздух.

Едва первые лучи солнца выглянули из-за холмов, стебли травы свернулись и поникли, а мулы прижались к земле. Приехавшие на них солдаты спрятали седла в тень и спрятались сами. Как будто они только за тем и были сюда посланы, чтобы выспаться в овраге. Казалось, им не было никакого дела ни до собственных мулов, ни до палатки иностранцев, которую они должны охранять.

Несмотря на ранний час, широкие полотнища большой палатки, раскинутой для экипажа самолета "пе-икс-16" на базе Шредера-Хажира, были подняты. Желтая краска, которой на палатке выведены буквы УФРА, совсем выгорела.

В экипаже "пе-икс-16", сидевшем на аэродроме Шредера-Хажира в ожидании двух отставших самолетов звена, было трое. Если начинать по старшинству, то первым идет командир-инструктор Деннис Барнс – человек среднего роста, сухопарый, словно до подгорелости зажаренный в машинке для тостов. При поджаривании кожа ссохлась и обтянула скелет. Развитые мышцы рельефно вырисовывались под натянутой кожей. В противоречии со всем обликом полковника была его густая шевелюра: седые волосы производили впечатление совсем чужих.

Следующим за Барнсом по старшинству в экипаже был второй пилот, подполковник бундесвера Функ, человек с ярко-розовой кожей, покрытой рыжими волосами. Райан брил голову, потому что и там росли волосы до такой степени рыжие, что еще со школьных лет являлись предметом насмешек.

Как сын мясника и самый прожорливый из троих, Функ считался в экипаже специалистом по вопросам питания.

Барнс и прежде не любил его, хотя и признавал за отличного пилота, не теряющегося ни в каких обстоятельствах. К тому же Барнс узнал о связи Функа с секретной службой: этот человек должен был следить за членами экипажа и в первую голову за ним – иностранцем Барнсом. Небось каждое слово его собратьев по экипажу "пе-икса" становится известно службе внутреннего осведомления.

Впрочем, это не останавливало Барнса от того, чтобы говорить все, что он думал. Пожалуй, даже напротив, по задиристости своего характера он подчас выкладывал такое, что, наверно, и не пришло бы ему в голову, не подозревай он в Функе тайного соглядатая. Барнсу доставляло удовольствие видеть, как морщится лоб Функа, когда тот силится запомнить что-нибудь особенно "крамольное".

Третий, самый молодой из членов экипажа, инженер по радиоэлектронике Бодо Патце, редкий для своего века, для своей страны, своей среды и своего возраста молодой человек. Он верит в бога, мало пьет, не курит, никогда ничего не украл у товарищей по школе, колледжу и университету, ни разу ничего не потребовал насильно от девушки и нежно любит свою мать.

Облазив окрестности в бесплодной попытке выкупаться, Бодо вернулся в палатку, раскинутую для экипажа неподалеку от "пе-икса".

– Боже мой, – страдальчески пробормотал он, бросаясь в койку, – если бы я мог себе представить, что быть летчиком – значит глотать песок и не иметь места, где можно присесть без риска быть укушенным фалангой!

Функ спустил ноги с койки и отшвырнул в угол палатки пропотевшую куртку.

– Этот климат меня тоже не устраивает. К черту! Вторые сутки без ванны.

– Милый мой, – усмехнулся Барнс, – борьба с коммунизмом – это не торговля мясом.

– Подайте сюда эту борьбу, настоящую, – и я готов не мыться неделю. В том-то и беда: одна болтовня, болтовня и болтовня! – огрызнулся Функ. – А где дело? По счету девять Россия всегда поднимается на ноги. Во имя нокаута я согласился бы не мыться месяц.

– Господи, какое мне до всего этого дело? – простонал Бодо Патце.

Барнс повернулся к нему: парень окончательно раскис. Жаль, что это происходит именно с ним. Малый, хоть и немец, – спокойный и мужественный на борту, становится ни к черту не годен, как только снимает шлем. Барнс охотно избавил бы Патце от того, чтобы тому когда-нибудь не сойти с ума из-за невольного участия в войне, как когда-то едва не свихнулся он сам, Барнс. Поэтому Бодо Патце и был одним из немногих людей, кому Барнс позволил заглянуть в свой дневник – тощую тетрадку в затертом кожаном переплете.

Если бы не необходимость подождать застрявшие в пути самолеты, Барнс, наверное, никогда не оказался бы в этих проклятых богом местах. Это слишком похоже на войну. Впрочем, в профессии Барнса и без того каждый рабочий день – война. Война с самолетами, с аэродинамикой, с термодинамикой, с грозовыми фронтами, с космической радиацией, война с природой, с людьми – бесконечная война без надежды на победу для самого себя ни над самолетом, ни над природой, ни над людьми. Может быть, поэтому Барнс с каждым годом и испытывал все большую нужду в том, чтобы не вспоминать 6 августа 1945.

Среди вопросов "табу", на которые Барнс не любил отвечать, был один вопрос, на который он не ответил ни разу, начиная с 15 часов 6 августа 1945 года. За четыре года войны он ни разу не подумал, нужны ли белой звезде в синем круге, нарисованной на крыльях его самолета, горы трупов, какие наворочали его бомбы? А если они не нужны его народу, его штату, его родителям и его дому, то кому же они тогда нужны? Лить сталь, чтобы ее взрывать; строить самолеты, чтобы их взрывать; строить города, чтобы их взрывать; выращивать молодежь, чтобы ее разрывать на части? Снова рожать для убийства? Кому же это нужно? Белой звезде в синем круге?! Из года в год все труднее давалась работа, и вместе с тем только в ней он находил облегчение. Летать, летать и летать – это было его жизнью и единственным способом уйти от нее. Вот уже двадцать лет, как он корчится на чем-то вроде электрического стула, где сила тока недостаточна, чтобы его убить, но более чем достаточна, чтобы ни на минуту не забывать то, что хочется забыть…

Это было на Тиниане. 4 августа 1945 года Барнсу сказали, что он полетит в экипаже Джиббета на "Эноле". Человек всегда человек: Барнс уже видел свой портрет напечатанным в сотне газет. Но все пошло совсем иначе, когда к нему неожиданно ввалился Леслав Галич, тот самый малый из бывших летчиков, которого Барнс когда-то привез на "челночном" "боинге" в Россию и который опоил всю эскадрилью "Лотарингия" ужасным зельем, составленным по его собственному рецепту. Лесс долго жал Барнсу руку и скалил зубы так, словно видел перед собою не усталого летчика тихоокеанской войны, а любимую кинозвезду. Но, оказывается, Лессу было мало прилететь на Тиниан, чтобы присутствовать при старте и возвращении "летающих крепостей", отправляющихся в "исторический" рейс к Японии. Он, как мальчишка, надеялся уговорить Барнса или кого-либо из командиров самолетов тайно взять его с собой на бомбардировку. Лесс напомнил, что у Барнса и у него есть клочки открытки, которую они когда-то разорвали на пять частей.

– А помнишь, что было на открытке? – спросил Лесс и, не дожидаясь ответа, сказал: – Если уж отбиться от волчьей стаи, то хоть заставить ее понять, кто ты такой, заставить мельницу вертеться, куда ты хочешь, – ради этого, пожалуй, стоит и околеть. Даже в одиночку.


***

Взять Лесса в полет оказалось невозможно. И Барнс был уверен, что в этом было счастье Лесса. Теперь стоит Барнсу закрыть глаза – он может ясно себе представить все, что записал в тетради своего дневника. Правда, через десять лет после того, как пережил.


***

"Около полуночи 5 августа три экипажа выслушали церковную службу. Капеллан авиабазы на Тиниане неплохой малый, но цинизмом прозвучали слова его молитвы об отлетавших той ночью: "Да будут все, кто летит этой ночью, под броней твоей всемилостивейшей десницы, и да возвратятся они во здравии и благополучии на землю сию. Ныне и присно и во веки веков уповаем мы на милосердие и покровительство твое… Аминь…" Не знал он, что ли, что на борту "Энолы" – снаряд дьявола мощностью в двадцать тысяч тонн тринитротолуола? Ведь это уж не было секретом даже для солдат аэродромной команды, хотя и считалось самой сокровенной из военных тайн. Капеллан осенял своим крестом апокалиптическое страшилище.

Самым разумным было бы проспать оставшиеся до полета два с половиной часа, но никто не пошел к себе. Лениво, в полном молчании бредем мы к штабу. Глупо сказать, будто все мы погружены в глубокие размышления о предстоящем полете. Среди нас парни, готовые сбросить бомбу, от которой провалилась бы в океан вся страна Восходящего солнца. Вероятно, молчали мы еще и оттого, что ночь была слишком душна даже для этих мест. Удушливую влагу источал, казалось, плеск волн, невидимо набегавших на берег. Небо затянуто облаками. Окружающая чернота близка к абсолютной. Метеосводка – ничего себе, но плохо то, что нам придется лететь на очень небольшой высоте: 1200 метров вместо предполагавшихся 3 тысяч. Будет здорово болтать. Это особенно неприятно капитану Паркинсу. Его тесный отсек доверху набит проклятой новой техникой.

Как и предполагалось, полетим тройкой: головной "Энола", в 6 тысячах метров за нами – капитан Сидней. Его задача – сбросить над целью радиотелеметрическую аппаратуру, которая зафиксирует силу взрыва бомбы, сброшенной "Энолой". Это нужно ученым.

В 60 километрах за нашей парой летит майор Маркер – тоже на "крепости", – он будет снимать на пленку результаты нашей работы. Это нужно командованию и ученым. По-видимому, они и сами хорошенько не знают, как произойдет взрыв новой бомбы? Не полетит ли вместе с целью ко всем чертям и наш самолет?

В 2 часа 15 минут 6 августа машины привозят нас на старт. Ребята из фотоотдела озабочены тем, чтобы снять каждого из нас, прежде чем мы влезли в самолеты.

Вся орава толкавшихся вокруг нас людей стала совать нам в руки и прямо в карманы всякую дрянь: какие-то значки, кольца, ключи. Джиббет все-таки проговорился: "Это будет исторический полет, ребята".

Джиббет запускает один за другим все четыре мотора. Отсчитывает положенные раз… два… три… четыре… пять… Потом голос штурмана:

– Управление, сэр?

Басок Джиббета:

– Проверено!

– Отметчик?

– На нуле.

– Радиокомпас?

– В порядке.

– Горизонт?

– Работает.

Собственно говоря, это ритуал мирного времени, и здесь, на Тихом океане, мы его отбросили. Но сегодня Джиббет тянет эту канитель с педантичностью школьного инструктора. Наконец он двинул секторы газа, и я услышал в наушниках:

– Джи ар файф… Джи ар файф… "Энола"… "Энола"… разрешите выруливать… Овер!

Щелчок: полковник переключился на прием. Секунда шипения, которой у нас заменяют тишину молчания. Голос с поста управления:

– "Энола"… "Энола"… говорит Джи ар файф… разбег по полосе три… Курс известен?

– Старт два сорок пять?

– Старт два сорок пять!

– Выруливайте, "Энола".

Полковник разблокировал тормоза. Двинулись секторы. Машина вздрагивает, и угол на лучи прожекторов, освещающих взлетную полосу, начинает меняться. Я оглядываюсь на Паркинса. Он скорчился в тесноте своего отсека. У бедняги неважный вид. Он сосредоточенно набивает трубку. Его губы слабо шевелятся, словно он повторяет перед экзаменом не слишком твердо усвоенные теоремы.

Мне видно, как по мере нашего движения по бетонной дорожке гаснут красные оградительные огни. Глупо, но сегодня все это, обычное, мне не нравится. Я задергиваю боковую шторку, чтобы заставить себя не смотреть направо. Еще несколько легких толчков снизу, и самолет останавливается. Джиббет блокирует тормоза, дает большой газ. Самолет трясется как в смертельной лихорадке. Словно хочет утащить с собой бетон, к которому его приковали. В такие минуты, несмотря на прочность обшивки, отгораживающей нас от всего, что остается в мире, кажется, что собственной кожей ощущаешь силу вихря, вздымаемого винтами. Даже у нас, привыкших к тому, что за время полета все время находишься как бы в непрестанных раскатах ритмичного грома, то, что происходит в последний момент перед стартом, вызывает некоторое напряжение. Взлет начинает действовать на нервы: "Энола" непомерно долго бежит по взлетной дорожке. Я понимаю: семь тонн сверх предельной нагрузки! И все-таки пора отрываться. О чем думает Джиббет? Ей-же-ей… Тиниан не самый большой из Марианских островов. У нас под самым носом – океан. А Джиббет все разгоняет отяжелевшую дьявольским бременем "Энолу". Где-нибудь, под самым нашим брюхом, прошли невидимые прибрежные пальмы. Я отдергиваю занавеску с бокового стекла. В ярком блеске выглянувшей из-за облаков луны белеет полоса прибоя. Джиббет начинает плавный разворот.


***

Час с четвертью как мы в воздухе. Что-то уж очень медленно течет время. Оглядываю людей: как будто никто не занят своим делом, у всех какой-то странно рассеянный вид. Только Джиббет не отрывает глаз от приборной доски. Радисты смотрят куда-то поверх аппаратов: связь чертовски сокращена – только зашифрованные лаконические сообщения о нашем местонахождении в строго определенные промежутки времени. Все остальные разговоры между самолетами и с землей категорически запрещены. Право вызвать нас только за базой на Тиниане. Голос генерала Пайрела – единственное, что мы можем услышать с земли. Противный голос – всегда хрипловатый и неприветливый.

Кто знает, чем Паркинс занимается в своем отсеке. Как-никак он не физик, и если он соединит там что-нибудь неверно в бомбе, все пойдет совсем не так, как нам нужно, – может начаться цепная реакция. А она, как нам сказали, длится ровно одну десятимиллионную долю секунды. Что ж, и то слава богу – быстро.

Паркинс вылезает из своей щели, болезненно расправляет спину и кричит мне в самое ухо:

– Хотелось бы поговорить с тем, с физиком. Как ты думаешь, а?

Я киваю в сторону Джиббета, истуканом сидящего за штурвалом. Паркинс склоняется к нему и после коротких переговоров отправляется к радистам. Однако тут выясняется, что у нас нет связи с физиком – ученым консультантом, оставшимся внизу, чтобы отвечать на вопросы Паркинса, если у нас возникнут затруднения с главной штуковиной. Теперь Паркинс может спрашивать совета только у господа бога.


***

Оба радиста без шлемов, пот катится с их лиц, но они ничего не могут поделать с радио: оно забастовало.

В наушниках слышен разговор штурмана с сержантом, обслуживающим радиолокатор: полковник хочет установить снос. Это не такое простое дело, когда сквозь пелену облаков не видно ни одного ориентира внизу. После долгих усилий штурман дает время встречи "Энолы" с двумя другими "крепостями" – 5 часов 52 минуты. Значит, до Иводзимы еще почти два часа лета. Джиббет откидывается в кресле и вопросительно смотрит на меня. Я знаю, что он уже целые сутки не спит – приготовления, потом полет. Молчаливым кивком указываю ему назад – там есть отсек, где можно вздремнуть. Он проверяет курс, горизонт и передает управление второму пилоту.

Быть может, ни до того полета, ни после от нас не требовалось столько внимания к приборам. Но именно в этом полете меня то и дело тянуло посмотреть по сторонам и особенно вверх. Может быть, потому, что когда смотришь на звезды, то неизбежно появляется мысль: одновременно с тобою их видят и те, о ком тебе хотелось бы сейчас думать. Ты тут же ловишь себя на ошибке: у них там другие звезды, а то и вовсе нет никаких – уже светит яркое солнце. И все равно невозможно отогнать мысль о таинственном общении душ по несуществующей линии глаза – звезды – глаза. По мере того как мы летим, созвездия сменяют друг друга. Южная Рыба, Фомальгаут и Микроскоп – сначала; потом Пегас, Андромеда, Кассиопея. Где-то очень далеко – Медведица, купающая в океане хвост. Мысль несется вперед, опережает самолет и останавливается над далеким неизвестным мне городом. Кто там не спит, может видеть то же небо, те же звезды, что и я; а кто спит? Да, те и другие не имеют представления о том, что где-то по курсу 340 летит наша "Энола", названная так ее бывшим командиром в честь никому из нас неизвестной женщины. Может быть, теперь эта женщина уже и не существует, как нет в живых и летчика, пожелавшего утвердить ее имя в истории, выведя его белой краской на таком зыбком памятнике, как боевой самолет. А как бы я назвал самолет, если бы был его командиром?.. Этого никто не должен знать: я дал бы ему имя "Моника"… Моника… Моника!..

Великим счастьем для людей в уже недалеком от нас чужом городе было то, что никто из них не видел Паркинса, как видел его я; не знал, что он сидит возле своего отсека, уткнувшись в инструкцию, и в сотый раз проверяет себя. А я, как бог, знаю, что все их мечты, планы, вся жизнь их измеряется уже не десятилетиями, не годами, даже не днями. По расчету штурмана, мы будем над целью в 9 часов 15 минут: четыре с половиной часа осталось жителям этого незнакомого мне города.

Наконец ровно в пять часов штурман говорит, что мы приближаемся к точке встречи с двумя другими "крепостями". Джиббет выключает автопилот и тянет штурвал на себя. Перегруженный самолет медленно набирает высоту до предписанных тут трех с половиной тысяч. Почему командование избрало для сегодняшней бомбардировки именно тот город, к которому мы летим, никто из нас не знает. А если бы знали? Не произошло бы того, что произошло? Нет, бомба все равно была бы сброшена, и история пошла бы тем же путем, каким пошла. Но, может, знай я все, иным путем пошла бы моя жизнь? У меня хватило бы ума воспользоваться лазейкой, открытой Джиббетом, для бегства от участия в полете? Не знаю, не знаю… Тем хуже для меня! Особенно теперь, когда уже ни для кого не тайна то, что незадолго до того сказал наш министр иностранных дел: "Новое оружие, изготовление и испытания которого успешно идут в лабораториях, призвано служить прежде всего для далеко идущего воздействия на русскую политику и даже для производства некоторых внутренних изменений в России". Если бы кто-нибудь сказал это нам, простым летчикам, мы, вероятно, рассмеялись бы: ведь Россия наш союзник! Наш самый верный, самоотверженный союзник! Что бы я сделал, услышь такое в те дни? Не знаю, не знаю, не знаю. Да простит мне бог: не знаю.


***

Проходит двадцать минут, и стекло одного из приборов над головой Джиббета вдруг загорается ярким красным огнем. В первый момент не могу понять, что это значит, потом смотрю в стекло фонаря направо: пронзая огненными стрелами облака, над океаном из-за горизонта поднимается сноп лучей. Нет, это уже не сноп, а целый фонтан, который ничто не может удержать от торжественного восхождения над миром: это заря 6 августа 1945 года. Может быть, ее свет уже изливается и на всю страну, к которой мы летим. Не знаю. Сейчас я озабочен тем, чтобы принести себе из хвостового отсека банку ананасного сока и несколько сандвичей: я хочу есть – я человек.

Не успеваю сделать последний глоток сока и бросаю кусок сандвича: радист доложил Джиббету, что приняты позывные самолетов, с которыми мы должны соединиться.


***

Мы в строю своего звена. Курс – северо-запад. Набираем высоту. Облачное море над нами становится розовей. Вопросительно смотрю на Джиббета. Если условия для бомбардировки будут неблагоприятны, нам следует повернуть на запасную цель. От состояния облачности зависит, в котором из двух городов люди доживают последние часы своей жизни. Но Джиббет молчит. Его взгляд, устремленный на приборы, почти неподвижен. Кажется, он даже не мигает. Уж не спит ли полковник с открытыми глазами? Такое бывает. Но нет, большие крепкие руки Джиббета мягко реагируют на каждое движение штурвала, шевелимого автопилотом. Я оглядываюсь на Паркинса. Он снова колотит по каблуку своей трубкой, но я так и не вижу, чтобы из нее шел дым: Паркинс только то набивает ее, то снова выколачивает. Часы показывают восемь: 8 часов утра 6 августа. Паркинс полез в свой отсек: сейчас его умные пальцы произведут то соединение, которое сделает его бомбу "живой", готовой к сбрасыванию. Она будет только ждать, чтобы ее освободили, выпустили на простор и дали совершить над людьми то, ради чего они ее сотворили.

Слышу голос Джиббета:

– Обстановка?

У нас по-прежнему не работает дальняя связь, и штурман получает данные от сопровождающих нас самолетов:

– Видимость пятнадцать километров, у цели облачность два балла на высоте пяти тысяч.

Значит, обстановка благоприятствует точному бомбометанию – не нужно сворачивать на запасную цель. Это смертный приговор над мужчинами, женщинами, старыми, молодыми, здоровыми и больными.


***

Мы в полете около шести часов. До цели сорок пять минут. Сорок пять минут! Легкий озноб проходит у меня вдоль позвоночника: говорят, что "она" приблизит конец войны по крайней мере на полгода, а сколько людей погибло бы еще за эти полгода! Может быть, действительно лучше покончить со всем этим сразу, одним ударом? Судьба противника определена самим господом богом. Стоит ли сомневаться в том, что он на нашей стороне?


***

Ложимся курсом прямо на восток. Этот маневр должен обмануть ПВО противника. У нас выключены все радиосредства. Даже радиолокатор. Очень светло. Богиня Аматерасу не жалеет своих лучей. Глупая богиня! Она не понимает, что сегодня ее сынам куда полезней была бы темнота!

Паркинс на секунду высунулся из своего отсека. Судорожно отер ладонью висящие на кончике носа капли пота. Полез обратно. Если у него что-нибудь не поладится – он первый… Впрочем, тут уж все равно: первый, второй или последний. Все вместе. Это утешительно.


***

Выходим на боевой курс. Автопилот включен. Джиббет больше не ведет самолет.

Высота десять тысяч, но мне кажется, что я вижу город.


***

Осталось пять минут. Мы надеваем черные очки. Сквозь них едва виден дневной свет. Приборов не видно вовсе.


***

Остается три минуты. По приказу Джиббета радист нарушает наложенный на нас завет радиомолчания: в эфир несется короткий, как мигание глаза, сигнал. Это предупреждение самолетам нашего звена, что до сбрасывания остается три минуты…

Две минуты.

Минута!

Мне приходит в голову, что не хватает нашего капеллана, чтобы благословить ее.

Остается тридцать секунд… двадцать секунд…

Радист включает передатчик на непрерывный сигнал. Он перестанет звучать в тот момент, когда, повинуясь пальцу Паркинса, "она" оторвется… Боже, благослови!..

09 часов 15 минут – пронзительного сигнала в наушниках больше нет: "она" пошла.

Джиббет кладет "Энолу" в вираж такой крутизны, чтобы только удержать ее от скольжения на крыло, и, снижаясь, набирает скорость. Как можно больше скорости! Чтобы уйти от того, что предназначено тем, внизу.

Джиббет сбрасывает очки, так как не видит сквозь них приборов. Я делаю то же самое, и в тот момент, когда я взглядом ловлю компас, все вокруг озаряется ослепительным лиловым сиянием. Я знаю, что мы уже почти в двадцати километрах от цели. Но "Энола" получает мощный удар взрывной волной под хвост, ныряет носом и стремительно теряет высоту; Джиббет осторожно тянет на себя. Самолет выравнивается, но тут же новый удар подбрасывает нас на несколько сотен метров и тотчас же валит, как в бездну.

Вертикальные токи, вызванные взрывом, вырываются откуда-то из центра земли в мировое пространство и оттуда снова устремляются вниз. "Энола" мечется. Джиббет пытается удержать ее от скачков. Ее крылья не рассчитаны на такие перегрузки. Но, кажется, все обходится благополучно. Вероятно, благодаря тому, что израсходована половина бензина и нет на борту "ее". Иначе бедная "Энола" рассыпалась бы, как бумажная.

Пока "Энола" совершает свою дикую пляску, снизу в небесное пространство врывается столб дыма. Чтобы появиться здесь, он должен был пробить все слои облаков, снова плотно скрывавшие от нас землю: кучевые, слоистые, высокослоистые. Сначала дым сизый, потом желто-серый. Он бьет из-под облаков, как из жерла пушки. Сквозь его клубы просвечивают желтые, оранжевые, красные блики, словно там внутри продолжает бурно полыхать пламя. Это похоже на картины извержений вулканов, какие доводилось видеть в кино. Только здесь все во много раз сильнее. Оборачиваюсь к Паркинсу: он глядит на извержение и стучит трубкой о каблук. Из трубки вместо пепла сыплется не зажженный табак. Вижу лицо Паркинса – оно бледно, зубы оскалены.

Проходит три или четыре минуты. На высоте десяти тысяч метров нас нагоняет серо-бурое облако. Внутри него все еще клокочет что-то ярко-оранжевое. Облако имеет вид огромного гриба. Нужно держаться от него как можно дальше. Оно тоже предназначено не нам…

Мы летим на юго-восток. Домой! Если можно, хотя бы условно, считать домом такой дрянной кусочек суши, как Тиниан.

Мы много повидали за время войны и понимали, что значит двадцать тысяч тонн тринитротолуола. И все же мне стало не по себе, когда я увидел в газетах торжествующий отчет о том, что сделала "Энола". Да поможет мне бог избавиться от мысли, что доля вины лежит и на мне!

Мы спали, ели, пили и опять спали. И молчали. Даже самые бездумные понимали: говорить не надо. Хотя с точки зрения тех, кто оставался на базе, все выглядело так же, как всегда: звено вылетело на операцию и вернулось без потерь. Вот и все. Но для нас, летавших, все было иначе: я видел, как Паркинс выкинул через перила балкона горсть побрякушек, напиханных ему в карман перед отлетом любителями сувениров. Большинство из нас не отвечали на вопросы товарищей. Только Джиббет должен был написать подробный отчет о том, как была открыта "новая эра" в истории войн. Впрочем, отчитываться пришлось не только Джиббету. Галич заявил, что не отстанет, пока я не выложу ему все как было. И не столько как оно было, глядя со стороны, а как все представляется мне самому. Тут-то впервые я дал ему понять, что все обстоит не так шикарно, как представляется ребятам из газет. И, кажется, он понял, что по такому поводу приходится не только отплясывать, а может и стошнить.

– Да, разумеется, – сказал тогда этот странный малый, – война – это война. И все-таки лучше, чтобы те, кто ею занимается, давали себе труд думать над тем, что делают.

А когда мы хорошенько выпили, то он наговорил мне такого, что я не могу здесь записать, чтобы его не подвести. Мало ли в какие руки может попасть моя тетрадь, а я вовсе не желаю, чтобы Галич угодил черт знает куда.

Перед тем как улететь, он заставил меня найти мой клочок открытки с волком, приставил к нему свой кусок и обвел карандашом остальные три места – француза, англичанина и русского.

– Знаешь, – сказал он, – мне очень хотелось бы, чтобы все они были сейчас здесь. Может быть, это мистическая чепуха, но почему-то мне кажется, что все они были бы согласны с нами, даже тот накрахмаленный социалист ее величества. Ты не думаешь?

Я мог ответить, только недоуменно пожав плечами. Мы ничего не знали ни об одном из них.


***

Не стану утверждать, будто, в те дни мы уже знали, что в нашей жизни кое-что изменилось. И переменились мы сами. Мы еще не понимали, что значит совершить такое даже во имя пятиконечной звезды в синем круге, за которой скрывается твоя страна, твой дом и твоя Моника. У каждого человека есть его Моника. Она была и у меня, Денниса Барнса. Моника!.. Назвал ли бы я так свой самолет, если бы был его командиром? Тогда – да. Ведь я еще не знал, что, когда вернусь, Моника представит мне своего мужа. Мне! И кто же он, черт подери! Только вчера нацист – один из тех, с кем мы воевали не на жизнь, а на смерть! Каким образом он очутился здесь? Как он превратился из нациста в моего соотечественника? Оказывается, мне было мало знать, что война укоротила юбки у стюардесс в баре на Тиниане. Значит, я, каждый день склонявший голову в скорби о боевых товарищах, уничтоженных нацистами, должен был теперь склонить ее перед нацистом, опередившим меня. Признать чуть ли не братьями таких типов, какой стоял рядом с Моникой. Он даже не потрудился снять колодку орденских ленточек, доставшихся ему в наследство от Гитлера за то, что он убивал наших товарищей и только случайно не убил меня. Этого типа звали Готфрид фон Шредер."


***

Теперь все это приходило Барнсу на ум по мере того, как он думал о случившемся. В особенности начиная с того дня, как узнал 6 августа 1945 года результат "ее работы" – семьдесят восемь тысяч убитых, четырнадцать тысяч пропавших без вести японцев.

А что значит пропавший без вести после "ее" падения? Может быть, завален обломками и не найден; или расплющен взрывной волной о стену дома в кисель, превращен в головешку или бесследно исчез, обратившись в пар.

А что значит тридцать восемь тысяч четыреста двадцать раненых? Барнс их не видел и не хочет видеть. Не хочет видеть и тех, о ком в подсчете не сказано, но кто со следами лучевой болезни продолжает появляться на свет.


***

"Лучевая болезнь!

Экипаж "Энолы" уверяли, что никто из летчиков не может пострадать. А почему же скрывают причину смерти Паркинса? Почему ослеп и умер Джиббет? Почему у Барнса нет ни одного своего зуба? Впрочем, все это не то. Ведь главное в том, что Моника не узнала Барнса. Она сказала: "Он же совсем другой! Он стал похож… на мертвеца". Может быть, и в этом виновата лучевая болезнь?.. Тогда хорошо, что Моника не дождалась.

Теперь готовятся убивать миллионы. Кто-то должен этому помешать. Кто? Если это не сделает кто-нибудь другой – должен сделать я. Вот почему я служу, летаю. И да поможет мне бог найти свой конец так, чтобы не выть от бессилия, так и не добравшись до синеющего вдали пристанища леса. Нет, я не волк. Хоть и бреду вместе с волчьей стаей…"


***

Вот что Бодо узнал из дневника Барнса. Тот захлопнул тетрадь прежде, чем молодой человек успел перевернуть следующую страницу – там было опять о Монике.


***

В том, что парень сегодня так раскис, ничего страшного нет – солнце! Барнс по себе знает, что такое солнце для непривычной головы. Можно было вымотаться и не такому желторотому, как этот Патце. Но ничего – все придет в порядок, когда они поднимутся в воздух для последнего этапа над Африкой и океаном. А там и свои берега, свой штат, свой аэродром, свой город, свой дом, своя… Моника?.. Нет! Никаких Моник!

– Нечего распускать нюни, Бодо, – сказал Барнс, – идите-ка под душ.

– Да, да, полковник, одну минутку… – Патце прижал ухо к маленькому приемничку, лежавшему возле его подушки.

Несколько мгновений он напряженно прислушивался. Слушал не отрываясь, закрыв глаза и отмахиваясь от звавшего его Барнса.

– Послушайте, Функ, – крикнул Барнс, – позаботились бы о завтраке! Рано или поздно запорют горячку со стартом, чтобы сбыть нас с рук. Давайте поедим разок на твердой земле, а?

– Похоже на что-то разумное, – согласился Функ и стал одеваться.

Но он еще не успел выйти из палатки, когда в стороне возникло густое облако пыли. Вскоре из облака выскочил "джип". Он сломя голову несся к палатке, не разбирая дороги, по кустам и буграм. Автомобиль еще не остановился, когда из него выскочил высокий сухощавый человек – начальник базы генерал Шредер.

– Здравствуйте, полковник, нам нужно поговорить, – сказал он, отыскав взглядом Барнса.

– Может быть, в другой раз? – глядя в землю, сквозь зубы пробормотал Барнс.

– Срочное дело, – сухо сказал Шредер.

– А… – протянул Барнс и, на ходу натягивая куртку в рукава, нехотя пошел за генералом прочь от палатки.

– Я так и знал: нам не дадут позавтракать, – разочарованно сказал Патце и пощелкал пальцем по приемнику, – на свете творится такое…

– Что бы ни творилось на свете, я не двинусь отсюда на пустой желудок, – проворчал Функ.

Глава 19

1

Ивашин понимал, что это как бы не война и все-таки война. Он на той маленькой войне, которая обычно называется "инцидент" и сейчас ведется, чтобы не быть войне большой. Это понимали офицеры, старшины, сержанты, ефрейторы – все, кто сидел в самолетах, работал на аэродромах, на КП, на пунктах наведения, локации, связи, снабжения. Никто не удивлялся происходившему. Если бы КП генерала вызвали с луны, дежурный офицер связи так же спокойно доложил бы об этом командующему, как о вызове с соседнего поста ВНОС.

В своде сигналов были такие, которые знали только командиры частей, и такие, которые знали только генерал Ивашин и начальник его штаба. Поэтому, когда Ивашину доложили, что его вызывает Сатурн, никто не знал, почему он с такой поспешностью взял наушники, почему сдвигались его брови по мере того, как он слушал сообщение: возвращающейся с задания "Веге" приказано не тянуть в Заозерск, а совершить посадку у Ивашина и там ожидать распоряжений. Сатурн спрашивает, может ли Ивашин обеспечить "Веге" посадку и заправку необходимым ей горючим.

Может ли он принять "Вегу"?! Да он обеспечит ей посадку, даже если бы пришлось ловить ее в собственные объятия! "Вега"! Андрей Черных!..

В эфир полетел приказ: все, кто в воздухе, дают "Веге" коридор. Все, кто на земле, обеспечивают посадку. С каждой секундой сигналы "Веги" становятся отчетливей.

Вот "Вега" уже в зоне радиолокаторов.

Ее приближение расчисляется на секунды.

Она на приводе. Маяк посадочных ворот посылает успокаивающий баритон своего сигнала. Ивашин выходит с КП. Пронзительный свист над головой. Тень, проносящаяся над аэродромом, как видение потустороннего мира; далекий грохот в конце бетонной полосы, и, наконец, знакомый звон приземляющегося самолета. Кивок генерала водителю, и от толчка рванувшегося автомобиля Ивашин падает на жесткое сиденье. Следом за бегущим по бетону самолетом тянется вихрь травы и пыли. Повинуясь движению генеральской руки, водитель сворачивает с бетона на траву. Генерал выскакивает из автомобиля и, сдерживая нетерпение, идет к "МАКу". Он ждет, пока на крыло "МАКа" поднимается сержант и освобождает Андрея из тесноты кабины; смотрит, как подбегает врач со стаканом и термосом, как Андрей пьет, как врач щупает его пульс, вглядывается ему в глаза. Кажется, Ивашин замечает даже несколько пятен ржавчины на вафельном полотенце, которое подал Андрею санитар, чтобы вытереть потное лицо; видит капли пота, тут же снова выступающие на лбу Андрея вместо стертых. Кажется, Ивашин готов стоять так и ждать сколько угодно, и, только когда Андрей сам его замечает, когда Ивашин видит, как загораются при этом радостью глаза Андрея, он делает несколько шагов, отделяющих его от летчика.

Ивашину хотелось знать, как прошел этот первый "боевой" полет стратоплана с "оружием мира" на борту, но из разговора с Андреем ничего не получилось – он откровенно клевал носом и тотчас крепко уснул, едва узнав от генерала, что из семи вылетевших на задания "МАКов" его эскадрильи шесть уже вернулись в Заозерск, очевидно сделав порученное им дело – обезвредив ядерное оружие, лежавшее на трассах их облета.

Андрей спал так крепко, словно был в полете не считанные минуты, а долгие часы.

– После таких полетов нужно двое суток отдыха, – глядя на него – спящего, сочувственно сказал врач.

– Двое суток? – Ивашин пожал плечами. – Приказ о новом вылете может прийти через пять минут. Успеть бы заправить машину.

2

Андрей спал.

На аэродроме заправляли "МАК".

В это же время на базе Шредера люди Барнса сидели в палатке в ожидании завтрака. В двадцати шагах от палатки, между пыльными кустами, генерал Готфрид фон Шредер разговаривал с полковником Деннисом Барнсом. Если бы это был не Шредер, а любой другой генерал воздушных сил, Барнс попросту сказал бы ему, чего тот стоит вместе со всеми его приказами. Но именно потому, что это Шредер и между ними стоит тень Моники, Барнс напрягал волю, чтобы сказать лишь такие слова, каких требовали обстоятельства. И, уж во всяком случае, удержаться от того, что хотелось больше всего на свете – дать в морду "соотечественнику" из нацистов.

Барнс давно уже не чувствовал себя военным и не считал себя подчиненным дважды ренегату Шредеру, носящему теперь на рукаве эмблему УФРА.

Увы, Барнс не знал подлинной цели полета звена трех "пе-иксов", не знал истинного назначения посадки на базе Шредера-Хажира, где маршрут их "испытательного" перелета должен был "случайно сломаться". Вместо запланированного полета на запад, через Средиземноморье и Атлантику, звену предстояло повернуть на север и пересечь Советский Союз от его южных границ до Ледовитого океана. Барнс не знал, что приказ о таком маршруте лежал в кармане Шредера уже в момент вылета звена из-за океана. Но совершенно непредвиденные обстоятельства заставили генералов УФРА изменить и этот план еще более неожиданным приказом – провести по просьбе Хойхлера диверсионную операцию "Кобра".

То, что предлагал Барнсу начальник базы, было самым подлым видом тайной войны, еще худшим, чем шпионаж: сбить мирный советский самолет, летящий из Азии. По словам Шредера, от прибытия этого самолета к цели – в Москву и в Лугано – зависит многое для Запада. Но кто на самом деле летит в этом самолете, куда, зачем? Разве можно это угадать по гнусной роже Шредера? Да и знает ли он сам что-либо, кроме того, что должен делать сегодня, сейчас, сию минуту? Этому ландскнехту нет дела до поводов и причин – ему приказано "сбить", и он готов сбивать, будь там пассажиром сам господь бог. Политика – это политика: кто из неискушенных может проникнуть в ее тайны? И может ли быть такое, чтобы Шредер говорил правду, будто русские решили вызвать пожар мировой войны, чтобы попытаться покончить с угрозой нападения Запада? А если все это не так? Если, как много раз, все это вранье? Если западные дипломаты вместе с генералами УФРА хотят запутать человечество в кровавой паутине войны? Если неправда, что бомбы на Империю сбросили русские?..

И тут яркое воспоминание вспыхнуло в сознании Барнса – Галич, Анри, Грили, Черных, с которыми он, Барнс, разрывал талисман дружбы. Русский Черных, первым заговоривший о том, что они, пятеро, никогда не позволят своим мельницам вертеться в сторону войны! Русский Черных, предложивший клятву: драться за то, чтобы та, прошлая война, была последней! А Шредер хочет, чтобы Барнс поверил в измену Черных и таких, как Черных?!

Шредер поднял острые плечи и с удивлением проговорил:

– Что с вами, Дэн?

– Не называйте меня Дэном, – грубо оборвал Барнс.

Разум говорил Барнсу, что лучше всего на этом закончить разговор. Но все внутри него протестовало: как раз это и значило бы, что Барнс позволил своей мельнице остановиться и мало-помалу набрать обороты в прежнем направлении, в том самом направлении, куда вращалась мельница Шредера и вообще вся их огромная черная мельница.

Барнс рассмеялся.

– Небось вы даже в детстве не могли понять, за каким чертом рыцарь из Ламанчи атаковал мельницу, а?

– Какое отношение… – начал было Шредер, но тут же оборвал себя и спросил: – Задание операции "Кобра" вам ясно?

– Я в своем уме, поэтому… Поэтому и прошу вас, генерал, убираться ко всем чертям!

Шредер повернулся и пошел прочь. Барнс вынул сигарету и присел в тени куста. Он курил, задумчиво водя прутиком по земле. На тонком, как пудра, песке оставались неясные следы его движений. Они казались совсем бессознательными, но когда он встал и пошел к палатке, на песке осталось ясно написанное слово "Моника".

3

Ивашин вошел в комнату, где спал Андрей, и посмотрел на его покрытое потом, неспокойное даже во сне лицо. Осторожно тронул за плечо. Андрей рывком поднялся на постели и сразу спустил ноги, хотя глаза были еще закрыты.

– Я долго спал?.. После такого маршрута не грех: три посадки на незнакомых площадках. – Он помолчал потягиваясь. – А знаешь, что я нашел? – Андрей раскинул руки и расправил грудь. Сияющими от удовольствия глазами посмотрел на Ивашина. – Мне стало ясно, какими средствами живописи можно показать человека, летающего в такой штуке, как "МАК", и даже самый "МАК" в полете.

– Ого! Это действительно замечательно! – иронически воскликнул Ивашин. – Я бы на твоем месте…

Ему не дали говорить: командование требовало его к аппарату.

4

Андрей лежал, закинув руки за голову, и думал о том, чего не успел досказать Ивашину: какими средствами он убедительно для зрителя покажет на полотне молниеносное движение ракетоплана. Едва Ивашин показался в дверях, Андрей начал было свое, но Ивашин, не слушая, перебил и быстро пересказал только что полученную директиву командования: перехвачен и раскрыт план диверсионной операции "Кобра". Ее осуществление возложено на скоростной высотный истребитель-бомбардировщик "пе-икс-16". Он уже вылетел с ближайшей базы УФРА или вылетит с минуты на минуту на перехват "ТУ-428", идущий с делегатами стран Юго-Восточной Азии на конференцию в Женеве.

– Вот подонки! – сказал Андрей. – Хотят не мытьем, так катаньем добиться своего: спровоцировать конфликт.

– Добьются петли на перекладине как пить дать.

– Уж тут-то мы им поможем.

В приказе командования, принятом Ивашиным, говорилось, что, прежде чем дать ракетным частям приказ сбить "пе-икс", когда он нарушит нашу границу, необходимо сделать попытку вынудить его к посадке на нашей земле. Но полетные данные "пе-икса" таковы, что ни один строевой перехватчик его не достанет. Поэтому приказано поднять "МАК" Андрея и, обезвредив при помощи КЧК ядерные снаряды "пе-икса", принудить его к посадке.

– Принудить к посадке?! – усмехнулся Андрей. – Принудить! А если он не пожелает?

– По-моему, ясно – не дав ему выполнить диверсию в отношении пассажирского "ТУ", настичь и уничтожить.

– Это проще. А то "принудить к посадке"!

– Но имей в виду: нет никакой гарантии, что у него ядерные боевые головки, на которые воздействует КЧК Могут оказаться обычные снаряды. На этот случай я дал тебе боекомплект.

– Там будет видно, – спокойно ответил Андрей и, глядя на часы: – Времени у меня, только чтобы одеться.

Ивашин пошел было к двери, но вдруг остановился.

– Как подумаю, какую кашу эти негодяи заварили, какая ставка сделана… – И, сжав кулак, погрозил в пространство.

5

Хойхлер получил депешу Хажира о том, что операция "Кобра" начата фон Шредером. Но Хойхлер уже сомневался в успехе всего, что предпринял. А если русские собьют этот "пе-икс", едва он пересечет границу, что тогда останется от всей операции "Кобра"?

Подумав, он тут же радировал Шредеру приказ отставшим от Барнса "пе-иксам" дублировать его задачу, пусть немедля летят сбивать азиатов над советской землей, в советском самолете! Именно так, непременно так: над советской землей, в советском самолете!

Но, несмотря на то, что Шредер немедленно передал этот приказ двум отставшим "пе-иксам" страховать операцию "Кобра", настроение Хойхлера не улучшилось: что-то начало надламываться в боевой колеснице УФРА, она плохо слушалась руля, спотыкалась на каждом ухабе. Хойхлер в бешенстве бегал по кабинету, диктуя радиограммы. Он хватался за эфир, как за единственное, что, может быть, еще могло спасти его от катастрофы. Он перебирал в памяти старых друзей, хозяев, покровителей и сообщников. Он призывал их сделать последнее усилие. Каждая депеша заканчивалась фразой: "Ошибка будет непоправима". Война, только война спасет их от призрака, который без выстрелов, без крови наступает с Востока. В него надо стрелять, как моряки стреляют в столб надвигающегося смерча. Мысли Хойхлера проносились вдоль берегов Великой реки, где родилась, выковывалась, утихала и снова возрождалась военная мощь тевтонов Борзига, Зберхард, Лейзер… Разве не они опять во главе "Бундесфербанда" федеральной промышленности? Разве не их люди возглавляют "Бундесферейнигунг" и по-прежнему поставляют рабов для перемола на заводах и в шахтах? Надо поторопить доктора Штольценбурга в Гамбурге с его нитроипритом! Это средство понадобится, когда начнется наступление на Восточную Германию. Может быть, придется задушить все, что там есть живого, если оно непоправимо отравлено красными идеями. "Бадише анлин унд Зодаверке", благодарю вас за труды в области военной химии, но поскорее и покрепче нажмите на ваших могущественных заграничных компаньонов: нужно заставить УФРА действовать! То же самое должны сделать господа из общества "Везер", из "Дейтше Ракетенгезельшафт" в Бремене, из "Атлас-Верке" и других. В их делах зарубежные монополии заинтересованы достаточно крепко. Там должны нажать на политиков и заставить их действовать, ежели не хотят стать банкротами. Если вы сомневаетесь в том, что продуманный Гансом Хойхлером ход гарантирует вам самую высокую конъюнктуру, то поскорее звоните в военное министерство. Министеральдиригент доктор Фишер подтвердит вам, что заказы обеспечены в любом размере, какой вам будет по силам, по силам вашим военным заводам, по силам тысячам ваших рабов. Забудьте о судах по денацификации, вденьте в петлицы жалованные фюрером золотые и алмазные значки – никто и никогда не посмеет выдернуть их, если вы не подведете Ганса Хойхлера!

Хойхлер разомкнул отяжелевшие от бессонницы веки, он хочет убедиться, что диск магнитофона крутится, записывает имена и адреса людей, которым направляются эти призывы.

– Ну, и последнее, – говорит он наконец, – генералу Адольфу Хойзингеру, председателю высшего военного совета и генеральному инспектору бундесвера…

6

Бодо был ошеломлен внезапным исчезновением Барнса. Вернувшись от генерала Шредера, Функ сказал, будто Барнс почувствовал себя плохо и нуждается в немедленной помощи врача. Они полетят без него. Маленький желтый саквояж Барнса и сумку с бумагами взял Шредер. Бодо собственноручно застегнул эту сумку и предупредил генерала, что в ней лежит дневник, который Барнс очень ценит, и полковнику будет неприятно, если кто-либо заглянет в тетрадь.

Через четверть часа экипаж "пе-икса" занял свои места в самолете. Командиром был теперь подполковник Функ. Перед стартом он сказал, что "оторвет Патце голову", если тот притронется к передатчику без его приказания.

Пользуясь тем, что его работа ограничивалась наблюдением за радиооборудованием, Бодо решил дописать начатое на земле письмо матери. Мысль его была далека от аппаратов с мерцающими лампочками, циферблатами и стрелками, от широкой спины подполковника Функа.

Поглядев на часы, Бодо прикинул, сколько времени может быть теперь в его городке в центре Европы. Прикрыв глаза, постарался представить себе, что делается дома.

Он знал, что на всем пути "пе-иксу" открыт коридор – все базы военной авиации и аэродромы гражданских линий предупреждены о его высоте и курсе. Только при подходе к своей базе предстоит сбавить высоту для встречи с самолетом-заправщиком, в случае если нужно будет продолжать полет.

Бодо не мог знать, что "пе-икс" давно уклонился от курсовой черты, перерезающей карту в направлении Средиземноморья и Африки, и вместо запада летит на север. Бодо не сказали, что, только перехватив в советском воздушном пространстве "ТУ-428" и нанеся свой смертельный укус, "Кобра" вернется на прежний курс к дому.

Функ был поглощен наблюдением за точками, двигавшимися по кругу его радиолокатора. Он не понимал, почему их оказалось две: Шредер говорил только об одном самолете – "ТУ-428"?

"Пе-икс" быстро настигал самолет, шедший в первой четверти круга. По расчетам Функа, это был объект его операции. Но почему другой самолет, тот, что шел в третьей четверти, еще быстрее двигался наперерез "пе-иксу"? Это было неожиданно и беспокоило. Но пилот решил, что лучше всего не обращать внимания на неизвестный самолет: "пе-икс" настигнет "ТУ-428" и уничтожит его раньше, чем курс "пе-икса" пересечется с курсом неизвестного, кто бы он ни был.


***

Андрей слышал громкий и ясный сигнал своей станции, наводившей его на "пе-икс". Еще несколько мгновений, и земля даст ему команду – доворот влево или вправо, поправка по высоте, и он сам увидит цель в своем радиолокаторе. Но вместо того земля сообщила, что "пе-икс" очень быстро набирает высоту: он идет уже на двадцати двух километрах; его высота увеличилась до двадцати пяти, двадцати семи, тридцати километров, и "пе-икс" продолжает ее набирать.

Для Андрея не представляло никакой трудности следовать за "пе-иксом" на любую высоту. Но ведь набрав большую высоту, "пе-икс" с огромной скоростью может ее и потерять. И все-таки Андрей решил: разумнее не ждать, гадая, что намерен делать противник, а настичь его и пустить в ход КЧК. Сто километров "МАК" на форсаже преодолеет меньше чем в минуту. Останется только передать земле: "Иду на сближение…"


***

Функ видел теперь в своем радиолокаторе блестки настигавшего его "МАКа", но был бессилен оторваться от преследователя. Скорость и маневренность советского ракетоплана была настолько выше, что только воля Андрея определяла теперь судьбу "пе-икса". Даже то, что в поле прямого визуального наблюдения Функа попал теперь советский "ТУ-428" – цель его полета, – потеряло для него интерес: стремительность, с которой неизвестный советский самолет настигал "пе-икс", отрезав его от "ТУ", ясно говорила Функу, что "Кобра" уже не сможет нанести своего смертельного укуса – впору было спасаться самому. Еще раз – в последний раз – мелькнула мысль о том, что его задача – сбить "ТУ", но новый всплеск преследователя в радиолокаторе загородил эту мысль. Функ до отказа двинул секторы, выжимая из двигателей все, что они могли дать. "Оторваться, уйти, спастись!"


***

Нагнать врага и нажимом на красную кнопку КЧК превратить ядерные заряды его ракет в комки безвредного свинца? Андрей остановил взгляд на синем глазке пока еще бездействующего катализатора, и тут мысль его споткнулась: пустить в ход КЧК?.. Решит ли это дело в данных обстоятельствах? Катализатор предназначен для нейтрализации ядерного оружия, но Ивашин правильно сказал: "Где гарантия, что у "Кобры" снаряды с ядерными головками? А если обычное ВВ, тогда КЧК не окажет на их убойность никакого действия". Все равно Андрей должен сначала пустить в ход катализатор. Потом?.. Потом, как приказано, сделать попытку посадить диверсанта.


***

Взгляд Функа переходит с указателя скорости на всплески светляка в радаре: ему не удается оторваться от преследователя. С каждым оборотом луча светляк приближается к центру лимба. Гонка безнадежна. На решение остаются секунды. Секунды!.. Функ дает штурвал от себя… Еще. Сколько может выдержать самолет? Может быть, пикируя, он уйдет от русского… Почему эти негодяи в штабах всегда держат в секрете то, что у русских такие истребители? Какое право имел Шредер говорить, будто ничто не встанет на пути "Кобры"? Скоты!..

Блестка преследователя вспыхивает все ближе к центру экрана. Развернуться и встретить русского залпом своих снарядов – тех самых, что Шредер предназначил пассажирскому "ТУ"?.. Нет, к черту! На это уже нет времени – русский на хвосте. Как спастись?.. Функ валит машину вправо, чтобы на развороте переменить направление на 180 градусов. Может быть…


***

Несколько мгновений Андрей идет на параллельном курсе. На миг, когда Функ уходит в пике, у Андрея появляется надежда, что пилот "пе-икса" понял приказ сесть и готов подчиниться. Но тут Андрей видит: враг резко валится вправо. Андрей не может знать, что единственное желание Функа уйти во что бы то ни стало, спастись. Андрею кажется, что тот пошел в разворот с намерением выйти на курс летящего в стороне "ТУ". Андрей снимает палец с включателя КЧК: на обезвреживание ядерного оружия "Кобры" уже нет времени – остается ее уничтожить.

Отметка цели в бортовом радиолокаторе ясна. Цель входит в перекрестие. Еще секунда, и сбоку загорается лампочка – цель на дальности действительного огня. Андрей переводит тумблер, включающий систему управления снарядов. Загорается другая лампочка – система управления снарядов захватила цель. Она сама "видит" "пе-икс" и следует за ним. Нажим на кнопку пуска снарядов. Сорвавшись с замков, они пошли на цель. Андрею остается отвалить в сторону.


***

Прежде чем сержант-планшетист перенес с экрана точку, где был сбит "пе-икс", прежде чем офицер успел доложить, что "Вега" выполнила задачу и просит разрешения вернуться на аэродром, генерал Ивашин должен сообщить Андрею о появлении новой цели и навести его на нее. Это был второй "пе-икс", появившийся для дублирования задачи "Кобры". Ивашин знал: у Андрея нет запаса горючего, который позволил бы ему маневрировать, чтобы еще попытаться посадить противника, нет и снарядов, чтобы его расстрелять. Но приказ Ивашина заканчивался коротким: "Уничтожить!".

Вся жизнь Ивашина ушла на то, чтобы учить людей летать, искусно маневрировать, без страха вступать в бой и безошибочным выстрелом сбивать врага. Но за всем: за маневрированием, за искусством преследования, огня и боя – оставалось никогда не произнесенное вслух, но всегда разумеющееся: последний удар воина грудь в грудь – таран.

Ивашин хорошо знал, что значит таран в условиях современного боя, при нынешних скоростях. Тут уж речь шла не об ударе своим шасси по крылу врага, как учил когда-то Нестеров; не о том, чтобы, показывая чудеса пилотажа, рубить винтом хвост противника, как делали герои Халхин-Гола. Теперь же, на скоростях встречи, измеряемых многими тысячами километров в час, таран мог оставить атакующему надежду на спасение только при условии почти чудесного, более высокого, чем артистическое, владения машиной или при наличии столь же чудесной случайности.

Ивашин отдал своему любимцу короткий приказ: "Уничтожить!". Пояснения не были нужны.

Андрей принял приказ "Уничтожить!".

Снарядов нет. Значит… таран.

Времени на размышления и вопросы нет. Движения точны и спокойны. "МАК" следует указаниям земли – курс, высота. Поправка.

"Вега", доверните вправо пятнадцать".

Еще поправка по курсу. Поправка по высоте.

"Вега", видите цель?"

"Вижу".

На экране бортового радиолокатора появилась отметка цели. Андрею больше не нужны указания земли. Он сам выводит ракетоплан на цель. Цель в перекрестии. Машинально, по привычке палец лег было на тумблер системы управления снарядов. Но Андрей его тут же отдернул: снарядов нет. Снаряд – "МАК" и он сам…

Секунда…

Еще одна…

Андрей и враг на пересекающихся курсах. Вопрос только в том, чтобы настичь "Кобру" прежде, чем та, огрызаясь, откроет огонь по Андрею. Скорость "МАКа" выше скорости "пе-икса". Но Андрею этого мало. Рука на рычаге дожигания: топливо ему больше никогда не понадобится. Страшной тяжестью жмет спинка сиденья в рывке "МАКа" – вперед, еще вперед! Счет переходит на сотые доли секунды. Андрей ясно чувствует, как пот стекает по спине, по ногам…


***

На земле каждый по-своему переживал происходящее. Для Ивашина Андрей был не просто любимым учеником и офицером. Нечто большее, чем свои знания, свой опыт и свою любовь, вложил генерал в этого человека. Чувство, что в Андрее должны жить, остаться после него, Ивашина, его собственные взгляды на жизнь, на работу, на службу, не покидало Ивашина. Пожалуй, никогда отчетливо не определяя этого слова – ни вслух, ни мысленно, но всякий раз, видя Андрея или думая о нем, генерал переживал нечто похожее на раздвоение самого себя: словно на свете жил, двигался, думал второй он, второй Ивашин. И сейчас вот Ивашин был уже не здесь, не на земле. Он был на высоте десятков километров, держал в руках управление "МАКом".

Доклад офицера:

– Товарищ генерал, "Вега"… задание выполнила.

Короткая, совсем короткая пауза. Ивашин спросил:

– Просит посадку?

– Никак нет…

Ивашин молча посмотрел в матовую пустоту экрана и, не оборачиваясь, вышел.

Когда ему доложили, что третий "пе-икс", появившийся следом за двумя первыми, сбитыми Андреем, уничтожен залпом ракетчиков, Ивашин несколько мгновений молча глядел на докладывающего офицера, потом коротко кивнул и только сказал:

– Ага.

Словно и это само собою разумелось, как то, что произошло с теми двумя.

Глава 20

1

Обязательства, принятые сельскохозяйственной артелью "Маяк революции", еще не были выполнены, а времени на уборку оставалось в обрез. Колхоз был самым старым в крае и очень гордился своей "родословной".

Ко времени, когда в высоком и ярком осеннем небе раздался мощный взрыв, трактористы и комбайнеры были в поле – шел первый завтрак. Под взрывною волной закланялись неоглядные просторы посевов пшеницы и зашуршала своим жестким оперением кукуруза. Мужчины переглянулись с удивлением, женщины – с беспокойством. Но прошла минута, другая, третья. Прошло десять минут. Больше ничего не было ни слышно, ни видно. Покончив с завтраком, колхозники снова принялись за работу. Вероятно, они и забыли бы об утреннем взрыве, если бы по приезде в село Большие Синицы не обнаружили перед клубом необычного оживления: толпа людей; скопление машин, среди которых выделялся крест "санитарки". Толком никто ничего не знал. Рассказывали, будто где-то по соседству с неба свалился человек, и его привезли в клуб. Одни толковали, что человек умер, другие утверждали – жив. Прогудели над толпой и сели неподалеку два вертолета. Несколько генералов прошли в клуб. Люди ждали. Они хотели знать, кто: иностранец и тогда уж, конечно, шпион или советский человек – этот единственный уцелевший после взрыва.

Наконец на высокое крыльцо клуба вышел секретарь Светловидовского райкома.

– Товарищи! – Секретарь опустил голову и посмотрел себе под ноги, как делают подчас, когда приходится сообщать то, о чем не хочется говорить.

Над толпой пробежал шорох общего вздоха. Скороговоркой повторив "товарищи…", секретарь сказал:

– Я должен передать вам невеселую весть…

Но тут же мощный голос перебил его. Кто-то включил радио:

"…тогда мы говорили давайте сделаем все, чтобы сохранить мир. Теперь мы говорим сделаем все, чтобы его спасти. Мир на краю пропасти, авантюристы толкают его в пропасть войны. И все же мы, советские люди, со своей стороны скомандовали "отбой". Даже в этот решающий миг мы еще говорим "отбой" силам, способным в несколько минут уничтожить половину всего, что живет, дышит. Мы говорим людям всего света "Мы за мир, мы против войны…". Решайте, люди мир или война? Удержите занесенную руку агрессора. Решайте! На это история дала вам минуты…"

2

Адъютант положил перед Алексеем Александровичем сводку. Командование округа сообщало, что никаких документов, свидетельствующих о личности летчика, опустившегося в капсуле близ села Большие Синицы, не обнаружено, так как все легко возгорающееся превратилось в пепел. Врачам удалось ненадолго привести летчика в сознание. При этом застенографированы его слова: "Ничего не понимаю… Я включил КЧК, и "Кобра" взорвалась… Ничего не понимаю…" И летчик снова потерял сознание. Уже в бреду он произнес: "Верю… был хорошим моряком". Медики считают его положение безнадежным.

Если в этом не могли разобраться на месте, то Черных-то хорошо знал, это Андрей. Отброшенный генералом листок сводки скользнул по лакированной доске стола. Адъютант подхватил его, в нерешительности потоптался и на цыпочках вышел из кабинета.

3

Ксения терпеливо стояла у двери, ожидая, пока комдив закончит телефонный разговор. Чем больше она смотрела на жесткие черты его лица, на плотно сжатые губы, на его, даже сейчас, тщательно расчесанный пробор, тем страшнее ей становилось. Все машины, кроме Андреевой, вернулись. Но так как каждая летала по собственному маршруту, то никто из вернувшихся ничего не мог сказать об Андрее.

– Вы постоянно наблюдали полковника Черных?

В этом вопросе комдива не было ничего особенного, и все же он заставил Ксению вздрогнуть. Противный холодок пробежал по спине, пошел в ноги и на какой то миг сделал их пустыми.

– Я ничего не понимаю в этих ваших делах. Там, на месте аварии, врачи считают положение Черных безнадежным. Не может ли быть, чтобы они ошибались?

– Что там случилось? – не узнавая своего голоса, спросила Ксения.

– Я лечу туда, чтобы разобраться.

– Да, да, – быстро проговорила Ксения. – Сейчас распоряжусь, что нужно взять. На месте не может быть того, что есть у нас. Вы совсем не знаете, какого рода авария?

Он отрицательно мотнул головой.

– Катапультирование прошло, по-видимому, нормально, потому что, говорят, капсула цела. Но произошел сильный взрыв.

– Горючее?

– Может быть.

– Когда мы летим?

– Сейчас. – Это вышло у него не вполне уверенно, потому что он хотел сказать Ксении, что вовсе не собирается брать ее с собой; он летит один на спарке – кроме него и летчика, там никому места нет. Но Ксения держалась так, что он тут же передумал: никакого летчика не нужно – самолет поведет он сам. Может быть, действительно тамошние врачи плохо понимают, что летчик-гиперзвуковик вовсе не такой человек, как другие: вышибить из него дух не так-то просто.

Переодеваясь, Ксения велела медицинской сестре вызвать к телефону Веру. Но Верин номер не ответил. Ксения набросала несколько слов и отдала записку шоферу. Сержант тут же спрятал в фуражку заклеенный пластырем рецептурный бланк с запиской Ксении.

4

Сразу после ухода Андрея Вера сбросила трубку с телефона и заснула. Проснувшись, долго лежала в постели с закинутыми за голову руками. Потом ей захотелось кофе. Она не выносила хозяйства вообще, а варку кофе просто ненавидела – кофе, словно нарочно, закипал именно тогда, когда Вера, забыв о нем, отправлялась в ванную комнату или усаживалась перед зеркалом. Если бы не привычка начинать утро с кофе, она и сегодня ни за что не подошла бы к плите. Вере казалось, что она обижена Андреем: ведь вчера она сама пришла к нему, чтобы помириться. Не как-нибудь, на полчаса, а совершенно по-настоящему: забыть все, что было между ними неладного в последнее время, сказать, как она его любит, больше всех на свете. Не ее вина, что жизнь складывалась как-то по-дурацки. Скорее уж виноват в этом Андрей с его несносным характером службиста, с нескрываемым предпочтением всего, что ждет его за стенами квартиры, что он делает на аэродроме, в штабе, в своих институтах. Он предпочитал службу покою жены, ее благополучию, ее любви.

Вера долго пила кофе, еще дольше одевалась. Рассматривая себя в зеркало, Вера думала, что нет никакой надобности сидеть одной в захолустном Заозерске, и перебирала возможности московской жизни. Машинально проверила по крошечным часикам, как много времени прошло с ухода Андрея, и улыбнулась: "А все-таки Андрейка – это ее Андрейка". И ни в чем, решительно ни в чем он не виноват – это она, и только она сама, виновата в том, что жизнь их никак не наладится. Дело вовсе не в том, что она отбилась от дела, бросила геологию, как уверяет Ксения. Вон ведь и другие жены летчиков не все служат. Большинство сидит дома, ведет хозяйство, возится с ребятишками… Боевые подруги?! Вероятно, и впрямь при профессии Андрея мужчина не может без боевой подруги. Не может. А она, стала ли она такой верной подругой Андрейке – настоящей боевой подругой? И… может ли стать? А ведь нужно, должна она… Боже, как хочется, чтобы Андрей сейчас подошел сзади, именно сейчас, когда она сидит у зеркала. Она увидит его всего с головы до ног, пока он будет идти до двери, – сильного, стройного, спокойного и пусть даже немного хмурого. Ведь стоит ему коснуться ее шеи, нагнуться к ее затылку, лицо его сразу меняется. Она увидит его потеплевшие глаза, почувствует на плечах сильные руки, теплое дыхание, прикосновение горячих, крепких, чуть шершавых губ Андрея. Вере станет щекотно, она съежится и через голову закинет руки Андрею за шею, закроет глаза…

Вера в самом деле закрыла глаза, словно думала, что, открыв их, увидит Андрея. Но широко открытые глаза смотрели в зеркало, а там отражалась только дверь, в которую ушел Андрей. Видеть Андрея! Вера позвонила в штаб. Обычно любезный и разговорчивый, начальник штаба был на этот раз сух до невежливости.

– Но сегодня он вернется?

– Не знаю.

Что-то похожее на беспокойство шевельнулось в душе Веры. Подумав, позвонила комдиву. Прежде чем ответить, что генерала нет в штабе, адъютант подозрительно замешкался и, вероятно повторяя ее вопрос, вопросительно посмотрел на самого комкора.

Ксения! Вот кто может сказать, что происходит. Но сестры тоже не оказалось на месте. Тогда Вера принялась звонить всем, чьи телефоны приходили на память. Никого из офицеров эскадрильи не было дома. Их жены тоже ничего не знали. Она позвонила в Москву. В секретариате Черных не нашлось никого из знакомых офицеров. Вера вызвала квартиру Алексея Александровича, и Анна Андреевна предложила ей приехать в Москву. В приветливости свекрови почудилось что-то подозрительное. А за два часа, понадобившихся, чтобы попасть в Москву, воображение Веры разыгралось так, что, едва переступив порог квартиры Черных, она разразилась нервным рыданием.

– Прошу вас, сейчас же, скорей найдите Алексея Александровича, – сквозь рыдания требовала она, – пусть узнает, что с Андреем.

– Что может быть с Андреем? – зараженная волнением Веры, неуверенно проговорила Анна Андреевна.

Вера сжала холодную руку свекрови.

– Найдите же, найдите Алексея Александровича!

Усилия Анны Андреевны узнать, где Черных, ничего не дали. Это было совсем тревожно: ей могли не сказать, где генерал, но всегда говорили, что как только он появится, то позвонит ей. А на этот раз: "Не знаем", только "Не знаем".

Женщины переглянулись.

– Что-то случилось, – в смятении твердила Вера. – Боже мой! Что-то случилось…

Еще никогда Вера так не желала, чтобы судьба Андрея стала ее судьбой, а ее жизнь стала бы жизнью Андрея. Если бы сейчас Андрей велел ей… велел… Она исполнила бы все, что бы он ни велел. Всё!..

Вера вернулась в Заозерск, ничего не узнав. Она еще никогда не спешила туда так, как нынче; никогда таким близким и своим не казался этот розовый городок. Она стояла перед дверью, не в силах ее отворить. Ключ почему-то долго не поворачивался. Потом Вера искала выключатель не на той стене; зажгла свет, хотя было совсем светло. Вошла в спальню и тоже зажгла свет. Постояла над смятой постелью Андрея. Провела рукой по его подушке. Притронулась к книгам на столике у изголовья. В некоторых были закладки – аккуратно нарезанные полоски бумаги. Сейчас это не вызвало в ней обычного раздражения. Напротив, она осторожно взяла верхнюю книжку и развернула там, где торчала синяя закладочка:

Черную и прочную разлуку Я несу с тобою наравне.

Что ж ты плачешь?

Дай мне лучше руку, Обещай опять прийти ко мне.

Вера не любила стихов. Ее всегда удивляло, как Андрей мог часами спорить о поэзии. Вера не упускала случая подтрунить над этой склонностью мужа. Но на этот раз в строках, всегда для нее безразличных, ей почудился голос самого Андрея, которого она, кажется, совсем не знала таким. Она опустила руку с книгой. Потом снова подняла ее к глазам:

Мне с тобою, как горе с горою, Мне с тобой на свете встречи нет.

Но весенней лунною порою Через звезды мне пришли привет…

"О ком это?.. Не обо мне – ведь я всегда была с ним".

Зазвонил телефон. Машинально сунула книжку в карман пальто и бросилась к аппарату так поспешно, что опрокинула что-то на туалете, что-то покатилось, разбилось. С сияющими радостью и надеждой глазами схватила телефонную трубку. Услышала голос Анны Андреевны:

– Девочка… прошу тебя…

– Мама… мамочка!..

Трубка молчала. Вера постучала по рычажку и начала набирать номер, но бросила трубку. С непокрытой головой выбежала на улицу. Не попадая ключом, торопилась завести мотор. Сразу включила вторую скорость.


***

Солдат повез записку Ксении на квартиру полковника как только выкроилось свободное время в нынешней совершенно сумасшедшей гонке между штабом и аэродромом. Не дозвонившись, солдат опустил записку в ящик для почты, когда Веры уже не было. Рецептурный бланк, на котором Ксения сообщала сестре, что летит к Андрею, чтобы выяснить состояние его здоровья, и умоляет сестру быть дома и ждать звонка с места аварии, остался в жестяном ящике на дверях квартиры.

Только тогда, когда приехал Алексей Александрович и сказал, что нужно вызвать Веру, Анна Андреевна вспомнила, что уже звонила ей. Но никак не могла припомнить, что именно сказала повестке. А теперь на звонки Алексея Александровича Верин телефон уже не отвечал.

– Что ты ей сказала? – допытывался Алексей Александрович, но Анна Андреевна смотрела на него запухшими от слез глазами и молчала – казалось, вопрос мужа не доходил до ее сознания.

Несколько раз звонил телефон. Всякий раз Алексей Александрович взглядывал на часы и, выслушав адъютанта, скороговоркой бросал:

– Скоро буду…

И опять взглядывал на часы и принимался бессмысленно ходить из комнаты в комнату.

Еще через час адъютант привез Алексею Александровичу сводку дежурного по области: спортивная машина типа "Ангара" Сибирского автомобильного завода, государственный номерной знак "42517ЭША", ведомая молодой женщиной, потерпела аварию на железнодорожном переезде Заозерск – Москва. Обстоятельства аварии точно не установлены, но, по-видимому, водительница пыталась проскочить перед поездом, когда шлагбаум уже опускался. Личность пострадавшей…

– Пострадавшей… – негромко перечел Алексей Александрович, – личность водительницы Веры Акимовны Черных, получившей небольшие ушибы, установлена с ее слов: никаких документов при ней не оказалось. В кармане на дверце машины найдена книжка стихов, заложенная на странице, начинающейся подчеркнутыми строками: "Черную и прочную разлуку я несу с тобою наравне". Первые листы книги вылетели при катастрофе, так что автор неизвестен. На обороте корки виден обрывок надписи: "Верю, что был хорошим…"

– Верю, что был хорошим моряком, – повторил Алексей Александрович и поднял глаза на адъютанта: – Не говорите жене, что…

Телефонный звонок не дал договорить. В трубке голос главнокомандующего ВВС.

– Итак, старик, я все знаю, – сказал маршал, – только что звонили из этих самых Синиц. Все становится на свои места: наш врач, которого туда привез комдив…

– Какой врач? Какой комдив?.. – удивился Алексей Александрович.

– Комдив Осназ справедливо решил, что тамошняя медицина не может понимать, что такое парень из гиперзвуковой… Одним словом: полковник Черных будет жить.

– Андрей?!

– Ну да: наш парень плюс наша медицина – и все становится на свои места. Перелай жене: все будет на своих местах. Жму лапу, старик!.. Сейчас отправляем туда целую академию медицинских наук. Все будет на своих местах.

Еще несколько мгновений Алексей Александрович держал умолкнувшую трубку, словно не знал, куда ее девать. Так с трубкой в руке и застала его жена.

– Андрюша жив и будет жить… слышишь?

– А Вера?.. Что с Верой?

– Сейчас все узнаю.

Генерал погладил жену по седым волосам и поцеловал ее в соленые от слез глаза.

Загрузка...