Книга третья

КОГДА ГИМНАСТ СРЫВАЕТСЯ

Часть пятая

СОВЕРШЕННО СЕКРЕТНО

Глава 21

1

Корреспондент агентства "Мировые новости" Леслав Галич не первый день жил в Ингольдорфе, но еще ни разу не побывал на базе воздушных сил УФРА в Ингольштадтхаузене. Он с утра брал напрокат дешевый автомобиль и отправлялся на прогулку вдоль реки. У Клейн-Меринга перебирался на другой берег, чтобы побыть одному, подальше от людей. Это были отличные прогулки. Ему доставляла удовольствие тряска в архаической карикатуре на механическую повозку. Машина забавно кряхтела и пищала; стальные суставы угрожающе позвякивали на неровностях дороги. Переправившись через реку, Лесс съезжал на траву. Он бросал автомобиль и часами лежал на берегу, закинув руки за голову, бездумно смотрел в бесконечную голубизну неба. Это и было чудесно: бездумность. Ради этого одного стоило сюда приезжать. Когда надоедало лежать, Лесс, скинув пиджак, бегал у воды. Просто так – бегал взад и вперед. И опять наслаждение было именно в том, что это просто так. Не из-за того, что нужно, не потому, что должно. А оттого, что хочется. Он не задумывался над тем, почему прежде, в самые благоприятные времена юности, на вершине славы журналиста, в дни близости к Парку, он так не упивался жизнью. Только теперь Лесс начал по-настоящему видеть эту страну и ее жителей. Он знал, что, кроме эсэсовцев, гитлеровцев всех рангов, чьи замыслы были разрушены победой союзников, кроме пушечных королей и генералов, с которыми прежде он общался, здесь есть народ.

Лесс разделся и сбежал на желтую косу. Теплый, мелкий, как пудра, песок ласково обнял босые ноги, защекотал между пальцами. Лесс закрыл глаза и до хруста в суставах потянулся. Жить…


***

Вечером Лесс нехотя отправился на базу УФРА. Агентство требовало информации. Пусть сомнительной, но бьющей в нос. Рядом с сенсациями коллег и конкурентов его передачи кажутся пресными. Они не идут в привычном русле истерики. Боссы это долго терпеть не станут. Рано или поздно он получит головомойку. Придется решать, что дороже: совесть или корреспондентский билет? Врать он пока не будет…

Яркие лампы над входом в офицерский бар освещали улицу. Зеленоватый свет ртутных фонарей с беззастенчивостью обнажал сексуально-гигиенический смысл этой отрасли зрелищного бизнеса, процветающего вокруг военных баз УФРА. Лесс и сам не был ангелом, но здесь это претило ему потому, что казалось политической ошибкой теперь, когда федеральная республика стала участницей УФРА, называлась союзницей.

В десятый раз смотреть здесь то же, что осточертело на всех других базах? Тошно, но нужно.

Сегодня он хотел потолковать с экипажем, отправляющимся в ночное патрулирование. Лесс не понимал, зачем бомбардировщики УФРА должны день и ночь держаться в воздухе. Кто облечен властью дать кодированный сигнал, который откроет новую непоправимо ужасную страницу в истории Земли? Падение ядерной бомбы на землю Европы изменит все.

Лессу нужна вон та компания за столиком у самой стены. Это "ночные кошки" – экипаж, сформированный из офицеров так называемого "иностранного легиона" УФРА: трое хортистов, двое глинковцев и чанкайшист! Какого бы мнения ни был Лесс об этих подонках, нужно выуживать новости. Самый факт, что экипаж составлен из наемников-эмигрантов, давал материал для размышления. Можно пустить в корреспонденцию несколько ни к чему не обязывающих, но многозначительных намеков на ненадежность людей в воздушных силах этой лавочки. Читатели сами сделают выводы. Буря в стакане грязной воды!..

За столиком эмигрантов и коренастый рыжий малый Антон Шандепляц – нечто вроде личного уполномоченного генерала Хойхлера, а попросту, вероятно, агент тайной полиции УФРА. Но именно он и предложил Лессу принять участие в одном из ночных полетов, чтобы дать агентству информацию о том, как летчики УФРА охраняют покой главного партнера.

Перед эмигрантами стояли уже не раз опустошенные бокалы. Лесс записал несколько высокопарных возгласов Шандепляца, которые тоже пригодятся в куче навоза, которым Лесс в своей корреспонденции закидает эту лавочку УФРА. Избрав Лесса своим главным слушателем, Шандепляц на дурном английском языке вещал истины, знакомые миру со времен Геббельса, и не забывал следить за тем, чтобы бокалы его спутников непрерывно пополнялись.

– Сегодня на наших друзей, – Шандепляц указал на эмигрантов, – падает великая задача. Немножко терпения, и мы узнаем, на что способны офицеры, воспитанные в прекрасных традициях. – И, надув щеки, Антон торжественно провозгласил: – Позвольте представить вам командира экипажа графа Дежеффи!

– Господин штурмбаннфюрер! – гневно воскликнул командир эмигрантов.

– О да, да! – успокоил его Шандепляц. – Вы как бы вовсе и не граф Дежеффи, а просто подполковник Боршани. Но тут все свои. Позвольте мне представить и остальных офицеров.

Лесс не мог отвести взгляда от тяжелых, словно отлитых из свинца, глаз бортинженера. Его имя он хорошо запомнил: "Мароши… капитан Мароши".

После представления Шандепляц неловко напялил шляпу. Он уже не очень твердо держался на ногах.

– Итак, мейне херрен…

Дежеффи с презрением отвернулся от него и спросил Лесса:

– Летим?

Лесс пожал плечами.

Эмигранты уселись в автомобиль. Лесс на миг приостановился: полет с вдребезги пьяным экипажем?

– А я не причиню вам неприятностей? – нерешительно спросил он у Дежеффи. Ему уже хотелось, чтобы Дежеффи передумал и отказался его взять.

– Мне?! – И Дежеффи пожал плечами.

Вскоре они остановились на незнакомой Лессу окраинной улице.

– Один из моих офицеров болен и не полетит. Вам придется переодеться в его форму, – сказал Дежеффи Лессу.

Лесс не был новичком на аэродромах. Но то, что представилось ему, когда он вышел из лифта, было для него ново. Лесс видел и подземный гитлеровский лагерь смерти Дора, тоддовские заводы "Фау", склады союзников, пещеры Шварцвальда и катакомбы Рима. Но все это не шло в сравнение с подземным ангаром бомбардировщика. Он был огромен и залит морем света, позволявшим видеть на полу иголку. Шум эксгаустеров, удесятеренный бетоном стен и потолка, оглушил Лесса. Но даже это показалось пустяком, когда экипаж разместился в самолете. Хлопки запускаемых двигателей захватили, смяли, перемешали все вокруг. Хотелось зажмуриться. Шум бил по сознанию, по всему телу, по каждому нерву в отдельности, заставлял втягивать голову в плечи. А грохот все нарастал. Когда он стал невыносим, самолет тронулся. Выхлопные сопла двигателей оторвались от ангарных приемников. Пламя, вырываясь, как из кратера вулкана, заревом осветило ангар. Хотя температура в самолете оставалась прежней, Лессу почудилось, будто становится невыносимо жарко. Казалось, сквозь маленькое смотровое оконце около кресла пламя заполняет кабину. Вот-вот вспыхнет одежда, загорятся волосы. Лесс нервно сцепил пальцы: хоть бы отделаться от ощущения, что тебя суют в крематорий!

Самолет вырвался из ангара и побежал по бетону. Лессу казалось, что он никогда не кончит разбега. Наконец они оторвались, и Лесс почувствовал облегчение. Огни аэродрома разом исчезли, словно их погасили.

2

Когда происходили описываемые здесь события, никто не подозревал роли, какую в них суждено сыграть трем простым немцам из местечка Паров близ Штральзунда (ГДР). Инженер Хельмут Шрейбер (в кругу друзей просто Мути) был инициатором постройки быстроходной моторной лодки "Летающая рыба", на которой трое друзей решили совершить рекордный переход через океан. Во времена Гитлера Мути Шрейбер побывал в концентрационном лагере, потому что студентом не скрывал неприязни к нацистам. Из лагеря он вернулся уже вполне убежденным антифашистом.

Второй по возрасту член экипажа, Арно Кольбе, – мастер судоремонтной мастерской. Его жизненной школой стала вторая мировая война. В январе 1942 года, когда Арно очутился в советском городе Красногорске, у него нашлось достаточно времени, чтобы дать себе полный отчет в том, почему он стал военнопленным. Анализ закончился тем, что Арно вернулся на родину последовательным и непреклонным борцом за социалистическую Германию.

И третий член экипажа "Летающей рыбы", Ханс (среди своих Хенсхен) Вёльке, самый молодой из троих, имел диплом шкипера и слыл замечательным коротковолновиком.

В те дни, когда Лесс Галич бродил по золотистым отмелям в окрестностях Ингольштадтхаузена, "Летающая рыба" проходила последние испытания. Она успешно обошла Рюген, показав качества, которых от нее ждали строители. В порту Штральзунда завершили формальности с регистром и с пограничными властями. Одною из ночей, когда погода казалась подходящей, лодка покинула родные берега и на буксире моторного катера "Фриц" вышла проливом Гелленштром в открытое Море. На малых оборотах (Мути берег топливо и моторесурсы) "Рыба" пошла на запад. На открытой воде Мути прибавил оборотов. Скоро за выгибом Рюгена пропали огни маяка Акроны. Впереди стал яснее подмигивать глаз Дарсерёрта. Двигатель вел себя отлично. Хенсхен начал налаживать работу передатчика, непомерно мощного для столь небольшого судна: пигмей с голосом левиафана. Хенсхен даже немного растерялся, когда на его застенчивый зов вместо Европы, с которой ему хотелось поговорить, вдруг откликнулись Золотой Берег и Анкара, потом Пенанг, Дели, Гонконг.

"Летающая рыба" прошла мекленбургскую бухту, и прямо по носу у нее засветился луч Феммарна. Лодка входила в Феммарн-Бельт. Она не нуждалась в датском лоцмане: малая осадка и присутствие на борту Хенсхена Вёльке обеспечивали благополучное плавание. Обогнув Лаланд, "Летающая рыба" вышла на простор Каттегата. Через несколько часов далеко за кормою померк и окончательно угас в лучах утренней зари огонь Роскагё.

Мути попросил Хенсхена прекратить болтовню с Африкой и позаботиться о завтраке. После еды Мути ляжет спать. К мотору сядет Арно. Не форсируя двигателя, они вечером подойдут к Гернсею. Там заказано горючее. Если все пойдет благополучно, то Хенсхен зафиксирует старт перехода в створе маяков Лиззард и Уэссан. Пресса сможет отметить этот исторический момент: начало рекордного перехода океана моторным судном такого размера с командой всего в три человека. "Летающая рыба" доставит их на западный берег Атлантики, чтобы показать флаг Германской Демократической Республики шестистам яхтам, собравшимся там на международную гонку.

"Летающая рыба" медленно входила в канал. В сгущавшихся сумерках, соперничая с гаснущим над горизонтом отблеском зари, поблескивал маяк Дюнкерка и целая плеяда огней к западу от Дувра. Пологая волна подгоняла лодку, которую Мути вел со всею осторожностью. А Хенсхен предавался раздумью, растянувшись на рубке. Но вдруг он почувствовал какое-то неудобство. Что-то неясное, не сразу ощутимое прервало его размышления. Он оторвался от созерцания облаков, набегавших с севера и темными валами исчезавших над Европой, и понял: ритм мыслей прерван тем, что внезапно прекратилось размеренное дыхание двигателя. Хенсхен сполз в кокпит и вопросительно посмотрел на сидевшего у штурвала Арно. Губы механика были плотно сжаты, брови нахмурены. Из-под одеяла высунулась голова Мути: молчание двигателя разбудило и его.

Недоуменное пожатие плечами Арно без слов пояснило товарищам, что остановка двигателя произошла не по его воле.

Хенсхен следил не столько за их работой, сколько за выражением их лиц. Он не сомневался, что друзья устранят неполадку, но на это потребуется время. Вопрос в том: сколько?

3

К Лессу не скоро вернулась способность слышать, видеть и думать. Самолет шел на небольшой высоте. Экипаж работал без кислородных приборов. Инженер Мароши объяснил сержантам, кто их неожиданный пассажир. Радист принял объяснение без всякого интереса, а глаза белокурого механика загорелись любопытством. Этот парень отличался розовостью щек и золотыми вихрами, еще не прикрытыми шлемом. Лесс решил, что этот молодой широкоплечий малый с открытым взглядом веселых голубых глаз – типичный славянин. Проходя мимо Лесса, он улыбнулся ему незаметно от инженера. Лесс решил при удобном случае перекинуться с ним несколькими словами. Но это удалось не сразу. Из коротких фраз, которыми они обменялись, Лесс не узнал ничего, кроме биографии механика. Он действительно был словак и очутился здесь потому, что его отец тридцать лет живет в Федеральной республике. Старик пивовар: у него отличное дело. Но сын не хочет идти по его дорожке. Увлекается техникой.

В отсек вернулся Мароши, и механик умолк, но Лесс успел узнать, что сидит на месте заболевшего младшего штурмана.

Приборы перед Лессом указывали, что самолет летит к востоку. Судя по карте, выходило: впереди чехословацкая граница. Один за другим оставались за хвостом города Федеральной республики. По мере приближения к границе самолет набирал высоту. Под ним заклубились облака. Потом под светом луны их поверхность стала похожа на быстро бегущие волны бурного моря. А через полчаса Лесс уже не видел ни земли, ни облачного моря. Остались только тьма вокруг да звезды над головой.

Набрав высоту, самолет повернул на северо-запад. Теперь он проносился над Германской Демократической Республикой. Самолет пересек ее на высоте семнадцати тысяч, и Лесс с удивлением отметил, что под ними снова Федеральный рейх. Они вошли в его воздушное пространство с юго-востока, будто летели из Чехословакии или Венгрии. Теперь самолет довольно быстро сбавил высоту.

Из командирской кабины показался радист: "Командир разрешил Лессу составить корреспонденцию для агентства. Она будет передана по радио". Лесс решил воспользоваться этим предложением – корреспонденция могла стать своего рода сенсацией. Как-никак он первый газетчик в таком полете. Он набросал радиограмму, и радист уселся за свой передатчик. Лесс предался радужным мыслям о буме, какой вызовет его корреспонденция, как вдруг заметил, что все члены экипажа сбрасывают свои парусиновые комбинезоны. Теперь Лесс увидел на них платье незнакомого покроя – это не была высотная одежда, принятая в УФРА. Лесс потянул застежку-"молнию" на своей груди и увидел, что на пуговицах его куртки отштампованы пятиконечные звездочки. Переодеваясь в автомобиле, он не мог этого заметить. Но именно эта крошечная звездочка и излучала свет, который был необходим, чтобы понять все. Все до конца. Так вот каким способом задумавшие этот полет хотели застраховаться от ответственности в случае несчастья с самолетом! Значит, все свалят на тех, чьим отличительным признаком является пятиконечная звездочка? Опять "рука Москвы"?

Мароши выключил светившийся перед штурманским местом маршрутоуказатель. Он не скрывал намерения – лишить Лесса возможности ориентироваться. Но Лесс знал: они приближаются к северо-западному побережью материка.

Возможно, что все это кончилось бы иначе, не будь Лесс изолирован от экипажа стальной переборкой, разделявшей отсеки. В маленькое оконце дверцы Лесс увидел, как огромный кулак Мароши опустился на затылок механика. Несмотря на шлем, механик рухнул. Чанкайшист ощупал его карманы, что-то вынул. Расстегнул комбинезон механика и сунул ему в карман что-то похожее на записную книжку. Дежеффи нетерпеливо махнул рукой. Мароши взялся за рычаг редукционного люка на полу. Но Дежеффи снова нетерпеливо помахал рукой, показывая на свою кислородную маску. Тогда Мароши рванул маску с головы механика. Лесс увидел лицо механика без кровинки на щеках, еще недавно таких румяных. В следующее мгновение из бледного оно стало синим. На глазах Лесса оно быстро раздувалось: казалось, сейчас лопнет кожа. Парень открыл глаза.

Лесс отвернулся, а когда он заставил себя снова посмотреть в оконце, механика уже не было – его выбросили из самолета: бомбардировщик должен был оставить след на земле Европы – тело человека в платье с пятиконечной звездой на пуговицах.

Мароши со спокойствием палача, сделавшего свое дело, задраивал крышку редукционного люка. Можно было подумать, что ничего не случилось, а Лесс просто очнулся от кошмара. Смерть механика пробила дыру в занавесе, скрывавшем смысл происходящего. В эту дыру прорвался сноп света от золотой пятиконечной звездочки.

Надо действовать! Непременно действовать!

И как можно скорей!

То, что до происшествия с механиком было подозрением, превратилось в уверенность: у этих людей недобрые намерения.

Если бы экипаж не был пьян! Сквозь оконце Лесс заметил, как командир вытащил фляжку и, отпив, передал ее второму пилоту.

Лесс попытался сойти со своего места, но огромная лапа Мароши прижала его к креслу.

В отсеке появился бомбардир. Поговорив с Мароши, он ушел к себе. Мароши соединил коммуникации, связывающие бомбардира с остальным экипажем, склонился над небольшим красным колпаком, сорвал пломбу и поднял колпак. Что-то сказал командиру по переговорному. Очевидно, получив ответ, сорвал вторую пломбу, висевшую на открывавшемся под колпаком рычаге.

Лесс не знал, удерживаются ли они на курсе, который им указан. И вообще не понимал, почему они до сих пор не рухнули на землю, не перевернулись десять раз вокруг собственной оси и не обратились в пар. Пять мегатонн тринитротолуола!..

Стоит пьяному командиру повести самолет к какому-нибудь городу, бомбардиру нажать рычаг сбрасывателя и…

Возможно, до этого оставались минуты, даже секунды. Может быть, один миг…

Мароши вышел в носовой отсек. Лесс освободился от привязных ремней, крепко державших его в кресле. Он мог двигаться. Непривычка к маске заставила его на миг сомкнуть веки. Наконец он преодолел слабость и погасил красные круги, плывшие перед глазами. Высотный костюм сжимал тело. Лямки парашюта сковывали движения. Надо двигаться, а тело не слушается, словно накачанное горячим свинцом. Нужно сбросить мешающий движениям парашют. Нет, пальцы не могут совладать с запорами. Лесс попробовал подняться с кресла, но оно последовало за ним – сиденье с силой прижималось к спине. Пришлось упереться руками, чтобы оторваться. Сделал шаг к кабине пилотов, но пол самолета стал подыматься, прилипая к подошвам, – как в кошмаре.

Самолет полез на дыбы, и Лесса швырнуло на пол. Встать было невыносимо трудно – пол все прижимался и прижимался к Лессу. Лесс на четвереньках пополз по проходу, судорожно хватаясь за что попало. Сквозь перчатки почувствовал, как что-то впивается в ладонь. Отдернул руку от острого предмета и тут же, утратив опору, скользнул в хвост самолета. Вираж, такой крутой, что самолет забился от гудящей вибрации, отбросил Лесса к борту. Если бы у Лесса было время разбираться в обстоятельствах полета, он прильнул бы к броневому стеклу маленького оконца, чтобы увидеть, как недопустимо крут крен и как долог вираж. Наверно, Лессу показалось бы удивительным, что большая машина способна выдержать подобную ошибку пилота, тут же не наказав его неправильным скольжением на крыло. Но сейчас борьба за сохранение собственного равновесия внутри взбесившегося самолета поглощала внимание и все силы Лесса. Добраться до пилотов! Во что бы то ни стало. Когда хвост самолета подкинуло, Лесс продвинулся на один-два метра. При этом сильно ударился головой о переборку пилотской кабины. В ту же секунду на него обрушился Мароши. Большую часть лица инженера закрывала маска – Лессу были видны только его глаза.

Из медвежьих объятий инженера Лессу не удалось вырваться. Тогда он уперся ладонью в его маску, прижал ее к лицу инженера. Глаза Мароши налились кровью. Лесс нажал сильнее: не дать противнику ни глотка кислорода! Но тут нестерпимая боль пронизала плечо Лесса, и его левая рука упала парализованная. Мароши оттащил Лесса от пилотской кабины. Кроме облепившего тело высотного костюма и парашютной сбруи, движения Лесса сковывала теперь беспомощно болтавшаяся левая рука. Тупая боль растекалась от плеча, наливая все тело. Напряжением всех сил Лесс старался удержаться на грани, за которой наступает покорность всему. Лесс сознавал, что не способен теперь ничему помешать, но до отчаяния не хотелось оставаться безучастным свидетелем того, что будет. Нет! Нет! Чтобы не стать соучастником этих людей, нужно хотя бы уйти от них. Уйти от того, что они задумали. Сейчас же, тут же, на высоте восемнадцати тысяч метров.

Лесс затих, брошенный инженером в кресло штурмана.

Как ни силен был Мароши, но и ему борьба стоила немало. Он откинулся на спинку и закрыл глаза.

Перед креслом штурмана дрожали стрелки приборов. Одни двигались вправо, другие – влево. Третьи лихорадило в одном положении. Лесс не пытался постичь смысл их показаний. Взгляд упал на руки инженера. Из-за перчаток они казались огромными. Но сейчас они беспомощно висели, почти касаясь пола. Взгляд Лесса остановился на подлокотниках кресла, где лежал инженер. Всего на мгновение, в следующий миг Лесс потянул рычаг катапульты у этого подлокотника.

Подкинутое катапультой большое тело инженера с силой снаряда ударило в броневое стекло башни и, скомканное, с головой, вдавленной в плечи, рухнуло обратно в кабину. В своем ракетном взлете Мароши зацепил кислородный шланг Лесса. Голову Лесса потянуло вслед за трупом инженера, катившимся к наклоненному носу самолета. Лесс вцепился здоровой рукой в маску и сжал зубами сосок запасного шланга. Но ему было не под силу удержать в зубах огромное тело инженера. Сосок вырвался изо рта: страшный шок, словно все тело наполнилось взрывчатым газом страшной силы и стало в тысячу раз больше самого себя, парализовал сознание Лесса. Он больше не управлял своими поступками; движения были подобны инстинктивным взмахам утопающего.

Лесс уже никогда не смог бы объяснить, как он повернул кран своей катапульты и спасательное приспособление выстрелило его телом в темноту.

Лесс не чувствовал, как воздушный поток вывернул ему руку за спину и, прежде чем раскрылся парашют, у него сорвало сапоги, перчатки, шлем и в клочья изорвало куртку. Он не чувствовал, как воздух врывается в его раздутое тело. Потом тело Лесса стало крутиться и раскачиваться, как на гигантских шагах.

Не обладай Лесс крепким здоровьем, не гори в нем таким ярким пламенем воля к жизни, только-только восторжествовавшая надо всем, что влекло его в могилу; не будь каждая клетка его существа устремлена к ясной цели – жить, жить во что бы то ни стало; не будь все его существо пронизано единственным стремлением достичь земли раньше, чем экипаж достигнет цели, – Лесс, может быть, и не пришел бы в себя. Смутное сознание того, что он падает, возможно, и не осветило бы его мозг на миг, необходимый, чтобы понять: земля!

Его тело, безвольно болтаясь под куполом парашюта, тело Лесса неслось к югу, над водой, которой не было края. На ее черной поверхности лежал блик месяца. Лесс падал в Английский канал.

Высота уменьшалась. Сознание на краткий миг вернулось к Лессу. Как в ослепительном сверкании молнии мгновенно возникает картина земли до самого горизонта, столь яркая и рельефная, какою глаз не схватывает ее никогда в других обстоятельствах, точно так и этого мига оказалось достаточно, чтобы Лесс понял: он падает в Ла-Манш. Даже успел заметить на севере частые вспышки орудийных выстрелов и тут же снова закрыл глаза, чтобы не видеть надвинувшейся на него снизу черной поверхности воды.

"Великий бог, как больно!" Лессу показалось, что его швырнули на твердые камни огромной и пустой площади.

Блик полного месяца серебристо-зеленой дорогой в никуда ломался на волнах пролива, катившихся из Атлантики в Немецкое море. Всплеск от падения человека, крик – все потонуло в суровой симфонии, много веков сопутствующей мерному потоку волн. Казалось, что во всем этом мире, видимом и слышимом, ничто ни на йоту не изменилось оттого, что из холодной черноты ночного неба в холодную черноту ночной воды упал человек. Катились волны, шумело море, свистел ветер, светила луна, рябили бегущие в вышине облака, мигали небесные светила – желтые, голубые, зеленые.

Глава 22

1

Темнело быстро. Хенсхен смотрел на упершуюся хвостом в горизонт Большую Медведицу. Ее бледные звезды то выглядывали из-за края облака, то снова прятались. Сознание своей беспомощности в деле, которое делали его соплаватели, не давало Хенсхену покоя. Чтобы занять себя чем-нибудь, он принялся рассматривать звездный атлас. Слабый свет нактоуза едва позволял видеть на темно-синем фоне карт микроскопический крап созвездий. Но у Хенсхена были острые молодые глаза, и он легко разбирался в мифологическом населении неба. Иногда, оторвавшись от атласа, он пытался в бинокль рассмотреть контуры берегов. Сравнивая их с рисунками в лоции, со вздохом сказал:

– Мы начали обратный дрейф, нас несет на зюйд-ост, к Дорнемуту, – и он ткнул пальцем в карту. – Вот это течение…

– Короче, Хенсхен, – раздраженно отозвался Мути, – нас вынесет на береговые отмели или ткнет в меловые утесы?

На короткое время Медведица показалась вся – от кончика хвоста до верхнего левого угла ковша. Хенсхен не сумел бы объяснить секрета ободряющего действия, какое на него оказало это видение. Но факт был налицо: он почувствовал как бы чью-то могучую поддержку и сказал:

– Ничего… Время еще есть… А как у вас дела?

Молчание товарищей не было ободряющим. Хенсхен захлопнул лоцию и стал готовить фонари, чтобы поднять вместо ходовых огней сигнал – два красных, один над другим: "Не стою на якоре, но лишен возможности управляться".

О том, чтобы сообщить по радио о постигшей "Летающую рыбу" беде, ни у кого из них не шевельнулось и мысли. Они были уверены, что сладят с мотором, и тогда все пойдет как по маслу. Нужно только запастись терпением, хотя ждать, как известно, одно из самых неприятных занятий в жизни.


***

Течение времени зависит от обстоятельств. Скорость движения стрелок одинакова всегда и всюду и для всех только в том случае, если в течении времени не участвуют острые чувства и нервы. Для экипажа "Летающей рыбы" время тянулось, как усталый мул, а для генерала Черных оно летело стремительно, хотя стрелки там и тут двигались с одной скоростью. Генерал Черных с бланком нулевки стоял перед картой, стараясь разгадать, куда летит самолет УФРА. Глядя на карандашную черту, он мысленно протягивал ее дальше к северу. Она упиралась в остров. Где она оборвется? И что должно произойти в той точке? Для решения этой задачи пока оставались только логика и интуиция. Но логика была хороша там, где логичны обе стороны: ставящая загадку и разгадывающая ее. А если место логики у Хойхлера занимает голая ненависть – что тогда? Значит, Черных остается интуиция. Но чем может помочь интуиция? А ежели интуиции не на что опереться? Запасайся терпением и жди, жди…


***

Боясь мешать товарищам расспросами, Хенсхен уныло следил за несущимися в темном небе облаками и мысленно называл звезды, одну за другой выглядывавшие в просветы. Ему особенно нравилось яркое сияние большой желтой Капеллы. Хенсхен любил ее. Даже думал, что она приносит ему счастье. Вовсе не потому, что верил, будто у всякого своя звезда, а просто так повелось – если поздней ночью, думая о Лизхен, он находил в небе Капеллу, значит все в порядке.

Неужто ж сегодня старания Мути и Арно напрасны и даже Капелла не принесет счастья?..


***

Услышав сквозь ритмичный шум волн звук летящего самолета, Хенсхен насторожился. Характерный рев реактивных двигателей с завыванием рвал воздух. Для Хенсхена появление такого самолета не было диковинкой. Подобные машины то и дело сновали между Германией и Швецией.

– Что-то у него там неладно, – с видом знатока сказал Хенсхен, следя за воющим звуком, уносящимся к северу.

Звук стал совсем далеким, когда к нему примешались глухие удары, похожие на выстрелы. Но как будто пушки где-то высоко-высоко. Так же высоко, как самолет.

– Что это может быть? – спросил Хенсхен.

Но товарищи были заняты, никто не поднял головы. Дело шло на лад: еще несколько усилий – и двигатель "Летающей рыбы" заработает.

К далеким взрывам вверху примешался отчетливый звук пушечных выстрелов на севере – там, где меловые утесы острова.

– Похоже на стрельбу, – сам не зная почему понижая голос, проговорил Хенсхен. – Не война ли, а?

– Не валяй дурака! – крикнул Арно. – Приготовь ходовые огни.

Хенсхен перегнулся, чтобы проверить бортовые огни, и возбуждено крикнул:

– Сверху сыплется какая-то дрянь! И смотрите, как там вздулась вода!

Мути вгляделся в большой белый пузырь, появлявшийся над пологими волнами и снова исчезавший за их гребнями.

– Это парашют!

Сумбурные и мало уместные для такого момента мысли неслись в голове Хенсхена, пока он забрасывал петлю, чтобы зацепить парашют. "Сколько шелка я привезу в подарок Лизхен!"

2

В Дорнемуте сэр Томас всю свою жизнь пользовался отелем "Коурт-Ройял". Это было по соседству с "Толлард-Ройял", где всегда происходили ответственные совещания тори. К тому же "Коурт-Ройял" – самый дорогой отель Дорнемута – это ограждало его постояльцев от случайного общества.

Засыпая в "Коурт-Ройял", сэр Томас сочинял конец речи, который заставит Европу прослезиться от умиления человеколюбием и мудростью Старого Боевого коня. Но скоро что-то неприятное проникло в мозг, охваченный дурманом снотворного. Назойливый шум был несвойствен Дорнемуту.

Шум нарастал. Удивительно настойчивый, он разгонял полузабытье. В глубине сознания сэра Томаса появилось неясное ощущение, что шум ему знаком, – разве когда-то не так гудели "ланкастеры", проходя над побережьем, чтобы низвергнуть бомбы на головы гитлеровцев?

Сэр Томас с кряхтением сел в постели. Попробовал нащупать туфлю непослушной ногой; с трудом придвинул подушку под ноющую спину.

К глухому шуму большого самолета примешался острый, стремительно перемещавшийся в воздухе вой перехватчиков. Совсем как во время войны. Черт знает что! Какой-то абсурд!

3

Не будь экипаж самолета безнадежно пьян, Дежеффи и его второй пилот – чанкайшист, наверно, заметили бы борьбу между Лессом и Мароши. Они вмешались бы в нее, и Лесс совершил бы полет за борт без парашюта, так же как это произошло с механиком. Граф Дежеффи, как и весь экипаж, не раз прикладывавшийся к фляжке, передал штурвал чанкайшисту, но тут как раз и началась стрельба зенитной артиллерии у берегов острова. Дежеффи вызвал инженера, чтобы узнать, почему стрелка давления в кабине пошла вниз, но Мароши не отзывался. Дежеффи заглянул через окошечко в кабину: под напором воздушного потока по ней бешено метались карты, блокноты; прижатая к потолку маска глядела вниз пустыми глазницами очков. Как палка, стоял по ветру кислородный шланг. Еще не поняв, что случилось, Дежеффи встретился с расширенным взглядом бомбардира, переходившим с лица командира на приборы, управляющие сбрасыванием снаряда. Положение сбрасывателя зависело теперь только от бомбардира. От него, от мускулов его руки, от движения его пальцев зависело все.

Сквозь стекло маски Дежеффи было видно, что лицо бомбардира блестит от обильного пота.

Капли пота бегут по лбу, по щекам; капли собираются на носу и стекают в рот, капают в кислородный приемник шлема. Сосредоточенный взгляд бомбардира, как загипнотизированный, уперт в сигнальную панель

Зеленая лампочка на ней погасла. Вместо нее загорелась желтая – вторая степень готовности к сбрасыванию. Кабину ярко осветила трасса орудийной очереди, промелькнувшей у самого самолета. Машина резко метнулась в сторону. Бомбардир только потому удержал руку на приборе, что сам был крепко пристегнут к сиденью и составлял одно целое с самолетом, с креслом, со сбрасывателем, с бомбой.

Бомбардир все смотрел на сигнальную панель. Красная лампочка, означающая сбрасывание, все не загоралась. Рука бомбардира продолжала лежать на рычаге, не сходя с него и не нажимая его. Самолет получил второй сильный удар. Бомбардир все ждал красной лампочки.


***

Воя и содрогаясь, к земле неслось то, во что превратился самолет после попадания в него ракетного снаряда с истребителя-перехватчика королевских воздушных сил. ПВО Империи была создана неутомимым сэром Томасом еще во времена второй мировой войны, когда шла битва за его Империю.

Сэр Томас нащупал одну туфлю. Другая куда-то запропастилась. Наверно, он сам затолкнул ее под кровать. Нагнуться он не может – отчаянно болит спина. Нужно бы еще раз позвонить. Почему никто не идет?

Почему не горит лампочка на ночном столике! Почему?! Черт знает что!

Шлепая туфлей, старик в потемках отыскал столик с телефоном. Сердце стучало; шум в ушах почти заглушал стремительно приближающийся рев. Черт знает как ревут эти реактивные самолеты! Какой-то адский вой! Это же, наконец, невыносимо!..


***

А в самолете глаза бомбардира были по-прежнему устремлены на сигнальную панель. Маска съехала с лица офицера, и сердце его давно остановилось от страшного шока, испытанного в стремительном падении машины: на панель внимательно смотрел труп. Он не реагировал ни на то, что самолет разваливается на части, ни на то, что в командирской кабине вместо подполковника графа Ласло Дежеффи осталось большое скользкое пятно, размазанное взрывом снаряда по стене кабины, ни на то, что второй пилот – чанкайшист – наполовину уже обуглился от бьющего прямо в него пламени.

Мертвая рука мертвого бомбардира продолжала сжимать рычаг, управляющий сбросом пятимегатонного снаряда. Глаз бомбардира мог сколько угодно щуриться на мигающую красную лампочку. Остатки самолета с укрепленной в его фюзеляже пятимегатонной ядерной бомбой с визгом и завыванием неслись к земле, туда, где был любимый сэром Томасом "тихий старый Дорнемут".

4

Хенсхену не доводилось спасать утопающих. Одно дело сдать в школе экзамен первой помощи, другое – хотя бы сказать, что ты вытащил из воды живого человека или мертвое тело, на которое не стоит тратить усилия. И Арно возня с утопленником казалась бесполезной. Только для очистки совести, а не в искренней надежде вызвать жизнь в бездыханном теле, Арно сказал Хенсхену:

– Продолжай искусственное дыхание. А мы с Мути запустим двигатель

– Пожалуй, из двигателя будет больше толку, – согласился Мути.

Скоро Хенсхен услышал первые хлопки. Жизнь вернулась к двигателю. "Скорее, чем к моему утопленнику", – подумал Хенсхен и зажмурился от яркого пламени, поднявшегося над горизонтом за кормой "Летающей рыбы". Загорелось все небо. Исчезли море, звезды, облака. Все к северу от лодки представляло собой ослепительное оранжевое зарево. Поток пламени и ярко освещенных газов возносился вверх. Его поток был шире канала, шире всего моря и неба – он был огромен, как мир. Все трое схватились за лица, чтобы спасти глаза от света. Став багрово-лиловым, свет разливался ввысь и вширь, затопляя всю вселенную.


***

В это же самое мгновение находившийся далеко к северу от "Летающей рыбы" сэр Томас почувствовал, что кто-то с ужасающей силой ударил его по глазам. Это было невыносимо. Словно солнце среди ночи сорвалось с неба и обрушилось на бедную старую голову старого тори. В мире не осталось ничего, кроме убийственного света. Свет мчался по небу, уничтожая ночь. Над сэром Томасом метались полосы лилового, желтого и алого света. Один свет, только свет, свет на земле и в небесах. Свет прожигал череп, заливал мозг, жарким сиянием заполнял все существо сэра Томаса. Сэр Томас закричал от боли и страха. Ему показалось, что вспыхнула вся его кровь. Сэр Томас вытянул руки, пытаясь удержаться, но тут же поспешно прижал их к глазам: глаза, его глаза!..

Появившись над каналом, лиловая завеса, величественная, как сказочное чудо, взлетала все выше. Ее нижний конец окрасился в желтый, потом в яркий оранжевый цвет и, наконец, стал багровым, словно выброшенное вулканом высоко в небо зловещее облако дыма. Оно окрасилось в красно-бурый цвет и, медленно оседая, делалось все шире, стало похоже на волшебный по размерам и краскам гриб. С потемневшей шапки гриба стали стекать грязно-бурые струи. Самый вид этих дымных струй был страшен. По острову, сотрясая его, волнами разбегался грохот, в надрывной судороге сотрясалась земля. Зная сэра Томаса за богобоязненного человека, можно с уверенностью сказать, что если он слышал это, и видел, и не утратил способности соображать, то при этом, наверное, подумал: "Боже всеправедный, великий, помилуй мя в судный день твой!"

5

Первые сигналы Хенсхена о спасении Лесса попали в наушники Карлхена – юноши, всю ночь дежурившего у приемника Штральзундского яхт-клуба. Рядом с Карлхеном в старом плюшевом кресле дремала Лизхен. Вероятно, не столь важно то, что Карлхен был отличный радист-коротковолновик, сколь то, что он был влюблен в Лизхен, а Лизхен была влюблена в Хенсхена. Сейчас оба – Карлхен и Лизхен – думали об одном: не прозевать сигналов Хенсхена, в которых не будет ничего ни о любви, ни о дружбе, а только о "Летающей рыбе" и о том, что на ней происходит.

Галич был очень слаб и не мог говорить в микрофон, поэтому Хенсхен передавал его сообщения знаками Морзе. Радиограммы были скупы, но ясны. В них шла речь о провокации такого масштаба, что ее смысл не укладывался в сознании молодых людей. Они с ужасом смотрели на радиограмму Хенсхена и не сразу поняли, что с нею делать.

6

Если датировать события одним и тем же временем, избрав для простоты среднеевропейское, то всего лишь тремя минутами позже сообщение Хенсхена, принятое Москвой, лежало перед генерал-полковником Черных. Просмотрев его, Алексей Александрович скептически покачал головой.

– Возьмите-ка на прицел все каналы, ищите подтверждений и разъяснений, – сказал он офицеру. – Уж очень невероятно, даже при их способности на любую гадость. Эти радиограммы могут оказаться грубой провокацией.

7

– Посмотрите-ка, Цвейгель, – сказал Хойхлер, проглядев радиограмму Хенсхена, – какой-то Галич хочет опровергнуть то, что через полчаса от нас узнает весь мир. Я думаю, что это игра русских. Притом не слишком умная. А?

Как добропорядочный начальник разведки, оберст Цвейгель нередко знал больше, чем сам Хойхлер. Покачав головой, он сказал:

– Как бы этот Галич не наделал нам хлопот.

– Вы думаете? Но каким чертовым ветром его занесло на эту "Рыбу"? Что смотрели ваши люди?

– Очень просто, экселенц, – проговорил Цвейгель. – Пьяный командир, пьяный экипаж и, наконец, пьяный уполномоченный вашего превосходительства Шандепляц.

– Недостает, чтобы и вы стали попрекать меня этим типом.

– К сожалению, экселенц, и это обстоятельство имеет уже академический интерес. Важнее, что Леслав Галич побывал в самолете, он жив и у него теперь есть передатчик.

– Так пусть же у него не будет передатчика. Пусть он не будет жив!

8

Пока оберст Цвейгель отдавал свои приказания, генерал-полковнику Черных доложили, что передатчик "DM8RZ", посылающий сообщения от имени Леслава Галича, запеленгован Москвой. Очевидно, он находится на судне: точка перемещается по каналу с запада на восток.

Второе сообщение Галича было более обстоятельным. Оно передавалось уже голосом в микрофон: "Всем, всем, говорит "DM8RZ", говорит "DM8RZ", волна 35,05 мегагерц. Я Леслав Галич, я Леслав Галич. Выбросился с самолета УФРА, вылетевшего с базы Ингольштадтхаузен вчера в 22 часа 25 минут. Бомба, упавшая на остров, не случайность. Это заговор, провокация. Все слушайте меня на волне 35,05 мегагерц. Слушайте меня все. Я Леслав Галич.


Я…"

Мощная помеха то и дело нарушала работу операторов Черных и, вероятно, всех, кто слушал "Летающую рыбу".

По мнению Черных, принятое сообщение являлось звеном, которое можно уверенно включить в цепь: "План-операция "Звезда" – поездка Хойхлера в Ингольштадтхаузен – бомбардировщик с эмигрантами – фиги Хажира. И вот теперь еще взрыв над островом".

9

"Говорит "DM8RZ", "Летающая рыба"! Говорит "DM8RZ". Слушайте меня все. Моя волна 35,05 мегагерц. Слышите меня? Дайте подтверждение. Перехожу на прием…"

Какофония пущенных в ход станциями УФРА трещоток оглушила Хенсхена.

– Если этот Галич не сумасшедший и не выдумал всего, что говорит… – сказал Мути.

– Как ты можешь? – возмутился Хенсхен.

– Мало ли что бывает, – Арно пожал плечами. Он рассуждал, как всегда, обстоятельно. – Что, если провокация действительно имеет место, но не там, а здесь? – и Арно ткнул пальцем в сторону Галича.

10

Такого бурного совещания в штабе УФРА еще не бывало:

Тигерстедт и Хойхлер без стеснения перебивали друг друга.

– При чем здесь я? – В раздражении Хойхлер снова посадил на нос свои большие роговые очки, чего никогда не делал в присутствии иностранных генералов. – Это же ваша идея, господа: непрерывно держать в воздухе самолеты с ядерным вооружением.

– Но я вовсе не приказывал сажать в них пьяные экипажи! – крикнул Тигерстедт. – Нужно же было быть идиотом, чтобы уронить бомбу именно теперь. Вы думаете, что нам уже ничего не остается, как поддерживать вашу версию: советский самолет и так дальше?.. Но один господь бог знает, как неудачно выбрано время!..

– А через год вы бы сказали: "Еще два-три-четыре", – усмехнулся Хойхлер.

– Да, приходится по крайней мере использовать эту выдумку, хоть она и представляется мне идиотской, – поддержал его розовощекий красавец адмирал Баттенбери. Приподняв бровь, он уронил монокль в подставленную ладонь и важно пожевал, правильно, как у куклы, очерченными губами.

Все сидевшие за столом генералы знали, что Баттенбери глуп, но он служил здесь чем-то вроде тени правительства ее величества, поэтому все делали вид, будто готовы принять всерьез все, что он скажет.

– Преступление русских должно быть отмщено – кара господня постигнет Россию, – торжественно возгласил он. – Если верить сообщениям, Галич признался, что на нем форма советского офицера. Этого довольно для самых решительных действий! Возмездие, господа, жестокое возмездие! Его требует небо! – Баттенбери воздел руки.

– Да, мир уже знает о беспримерном коварстве русских, – торжествующе воскликнул Хойхлер и положил перед генералами сообщение, переданное по его приказанию радиостанциями УФРА: "В канале выловлен один из участников неслыханного преступления Советов: красный офицер, называющий себя Леславом Галичем…"

11

По глазам Лесса Хенсхен видел, что тот догадывается об истинном положении: мир их не слышит. И все же Лесс повторял и повторял: "Слушайте меня, слушайте…" Хенсхен хотел сдвинуть бесполезные наушники, но ему почудился писк морзянки. Как тонкий луч в кромешной тьме, писк прорывался сквозь беснование мешающих станций. Господи, Хенсхен так растерялся, что не сразу узнал собственные позывные: "Слышите ли вы меня?.. Слышите ли меня?.. Отзовитесь. Перехожу на прием".

"Слышу вас ясно. Кто меня вызывает? Нахожусь 1°42' в.д. и 50°30' с.ш. Слушаю вас, перехожу на прием".

Голос Москвы снова пробивает тесную какофонию тресков: "Принял ваши передачи азбукой и голосом. Помехи умышленные. Если можете, каждые десять минут меняйте волну десять сотых вверх, потом десять – вниз; двадцать – вверх, двадцать – вниз. Могу от вашего имени сообщить это всем, всем. Держитесь крепко. Желаю успеха. Слушаю вас на десять килоциклов выше. Перехожу на прием…"

Хенсхен протянул Лессу микрофон, но страшный рывок лодки заставил его раскинуть руки. Через минуту "Летающая рыба" неслась с прежней скоростью. В ответ на испуганный взгляд Хенсхена Арно молча показал вверх: над лодкой шел самолет, он обогнал лодку, развернулся и снова нагонял ее. В сотне метров от "Рыбы" взметнулся фонтан взрыва. "Летающую рыбу" обдало водопадом и потряс удар. Люди прижались кто к чему, чтобы не вылететь за борт. Казалось, лодка не выдержит сотрясения, но прошли секунды ожидания: двигатель ревел. "Летающая рыба" неслась, гремя реданом и открылками по гребням волн.

На востоке показалось несколько точек. Через минуту из моря выросло несколько парусов. Еще через минуту можно было рассмотреть караван рыболовных судов. "Летающая рыба" неслась им наперерез.

Арно в беспокойстве поглядел на указатель топлива: запас горючего они не успели пополнить. Мути понял его взгляд и, чтобы не отвечать, посмотрел туда, где все яснее вырастали парусники.


***

Каждый следующий сигнал посылался Хенсхеном на новой волне, как советовал московский друг. С каждой новой передачей круг слушателей "Летающей рыбы" расширялся. От Канады до Огненной Земли; от Сеуты до Капштадта и от Новой Земли до Канберры уже не было любителя, который не знал бы о том, что происходит на канале. Не осталось страны, где бы не знали о преступлении УФРА.

– Горючего осталось на час! – прокричал Мути в самое ухо сидевшему на руле Арно.

– Рано или поздно они нас изловят, – сказал Арно и показал на появившийся со стороны материка новый отряд самолетов.

– Или просто утопят, – сказал Мути.

– Пусть ловят, пусть топят. Лишь бы спасти его! – крикнул Хенсхен.

– Не горячись, Ханс, – сказал Арно, – гляди-ка: ты совсем побагровел.

Хенсхен машинально отер рукой лицо, и это причинило такую боль, словно он провел по коже железной щеткой.

– Странное дело! А ведь я думал, что это только вы покраснели от жары у двигателя, – сказал Хенсхен, глядя на друзей.

Лица всех троих пылали. Такими же красными были руки. Хенсхен приподнял одеяло, которым был укрыт Лесс: его тело пылало еще больше, чем их лица.

– Радиация!.. – сказал Арно. Спокойствие, с каким это было сказано, плохо вязалось со смыслом открытия.

Хенсхен молча склонился к своему передатчику.

Радиопереговоры с экипажем рыболовного куттера "Бабушка Лотта" (шкипер де Хеерст, три его сына и жена старшего из них – Лотта-младшая) были закончены: члены семейства де Хеерст уже знали о событиях и видели зарево взрыва. Они согласились: Галича нельзя отдать в лапы УФРА. Через несколько минут Лесс и Хенсхен перешли на борт "Бабушки Лотты": Мечты экипажа "Летающей рыбы" о рекорде канули в Лету, как, пожалуй, и надежды Мути и Арно когда-либо добраться до родного Штральзунда: горючего оставалось на четверть часа.

– Продолжайте давать свои позывные. Мир уже знает их. Эти скоты погонятся за вами и… – едва удерживая слезы, но стараясь казаться твердым, сказал Хенсхен.

– А когда они нас поймают? – с усмешкой спросил Мути.

– Пусть ловят тогда "Бабушку Лотту", а мы передадим Галича кому-нибудь другому – не перевелись же честные люди среди моряков!

– Прощай, Хенсхен! – крикнул Арно и помахал рукой рыбакам: – Спасибо, друзья! Счастливого плавания!

– Благодарим вас, – отозвался старый де Хеерст, – такой груз получаешь не каждый день. Большая честь для нас!

Его сыновья с молчаливым восхищением смотрели вслед уносившейся на восток "Летающей рыбе".

Виллем – младший в поколении де Хеерстов – поманил Хенсхена. Поддерживая под руки Лесса, Хенсхен и Виллем свели его в тесную каютку "Бабушки Лотты".

12

На экране телевизионного селектора физиономия Цвейгеля выглядела так кисло, как это редко бывало.

– Должен огорчить вас, экселенц, – сказал он. – "Летающая рыба" потоплена.

– А Галич? – спросил Хойхлер.

– Галича в лодке не оказалось.

– Надеюсь, эти идиоты его не утопили? Нужно, чтобы он опроверг то, что наболтал.

– Летчики утверждают, будто рыбаки перегрузили его на какой-то парусник.

– Какого же черта летчики…

– Голландский флаг, экселенц.

– Плевать мне на все флаги! – обрызгав экран слюной, крикнул Хойхлер. – Скоро два часа, как вы возитесь с этим Галичем. Мы теряем возможности, которые не повторяются.

13

Самолеты рыскали над рыбачьей флотилией. Старый де Хеерст крикнул вниз:

– Как там дела?

Виллем де Хеерст выглянул из каюты.

– Мы дали уже четыре передачи, дедушка! – Глаза юноши горели от восторга.

– Откликнулись японцы, малайцы, и даже два австралийца дублируют нас.

Старик посмотрел вверх.

– Кажется, коршуны скоро найдут своего цыпленка. – Он передал руль старшему сыну и подошел к каютке. – Что же нам с вами делать?

– Нет ли поблизости другого судна? – спросил Лесс, с трудом выговаривая слова.

– Посудинка справа на траверзе. Но сущая дрянь. "Петух Хайленда". Наверно, рыбак-одиночка.

Через несколько минут Галич и Хенсхен услышали с палубы громкую брань: шкипер "Петуха" поносил де Хеерста, уложившего свою сеть поперек его сети. Старик де Хеерст отвечал в свой мегафон такой же витиеватой тирадой. Но лицо его при этом выражало совершенно неподходящее к случаю удовлетворение. Еще несколько минут, и из-за намеренно неумелых маневров "Бабушка Лотта" притерлась бортом к "Петуху Хайленда". Шкипер "Петуха" задыхался от ярости:

– Моя сеть!.. Моя последняя сеть!..

Над самыми их головами, едва не задевая мачты, пронесся самолет.

– Вот чума! – сказал де Хеерст и, сморщившись от масляно-бензинового вихря, тянувшегося за самолетом, крикнул:

– На "Петухе"! Я передам кое-что…

– Убирайтесь ко всем чертям! Я уже хорошо нажегся на контрабанде.

– Наша контрабанда – вот она, – де Хеерст показал на Лесса, которого Хенсхен под руку подвел к борту.

– Э-э-э-э, нет! Прокатить его мимо карантина?!

Де Хеерст коротко, но очень решительно объяснил, в чем дело. Тогда шкипер "Петуха" обернулся к высокому парню, молча стоявшему у руля.

– Эй, Том, гляди-ка: вот он, тот парень, что поднял радиотарарам. Не отдавать же его тем…

Том молча кивнул. Взгляд его, устремленный на Лесса, был по-прежнему неприветлив. Не открывая рта, с нахмуренными бровями, он выслушал объяснения де Хеерста и мрачно проговорил:

– Если это не вранье, берите его, отец. И отвалим от этого голландского корыта, пока самолеты не раздолбали нас вместе с ним. И пусть тогда пускают ко дну "Бабушку Лотту" и всех ее внучат.

– Но-но, – проворчал шкипер "Петуха", – ежели правда, будто негодяи дошли до того, что бросают бомбы на наши собственные головы, то милости просим, мистер Галич, большая честь для нас. Мы маленькие люди, но, если уж на то пошло, не мы их станем бояться, а придется им побояться нас… Большая честь для нас, сэр, большая честь.

Глава 23

Анри с интересом смотрел на каштаны, тянувшиеся по левой стороне бульвара Капуцинов, каждый лист на них светился золотом, как маленький фонарик.

Анри устал. Ночная работа в "Аэропосталь" давалась нелегко. Может, в этой работе и есть какая-нибудь перспектива, но только не тогда, когда твоя голова уже седа, когда костные ранения дают себя знать так, словно только что получены.

Анри стрельнул окурком через спинку скамьи. Его перестали интересовать золотые деревья. Он устало поднялся и пошел. В этот поздний час бульвар был почти пуст. На повороте в улицу Конкорд Анри остановился: зайти в бистро или не стоит? Хорошо бы немного согреться, перед тем как лезть в холодную постель. Но после спиртного не подействует снотворное – будешь до утра вертеться, как перепел на вертеле. "Пить перед сном не следует", – решил Анри и… вошел в бистро. В зальце было почти пусто, неуютно. Половина стульев уже лежала вверх ножками на столах. К тому же не оказалось кальвадоса, и пришлось выпить абсента. Анри знал, что от абсента утром будет болеть печень, и все же потребовал вторую рюмку. Пока он тянул ее и не спеша расплачивался, радиоприемник умолк. И вдруг после короткой паузы заговорил отчетливо и громко: сообщение о "страшном преступлении Советов". И тут радио словно прорвало: один за другим посыпались экстренные выпуски новостей. В них то и дело мелькало: "Галич…", "Леслав Галич…" Сначала в потоке слов это имя не вызвало у Анри никаких ассоциаций. Но вдруг память, как прорвавшийся гейзер, выбросила на поверхность все: восточный фронт, дымы Варшавы, гости из "челночной" эскадрильи, веселый парень в серо-синей форме с нашивкой "Польша" у плеча; пойло, приготовленное этим парнем; красные ленточки из причесок девушек… мадемуазель Любаш и мадемуазель Лизанк. Полет на связанных "Яках"… И за всем этим – Галич. О чем Галич тогда спорил со своими спутниками?.. Нет на свете силы, которая заставит мельницу Галича вертеться не туда, куда он хочет… А как же сегодняшний полет на атомоносце? Ради этого они рвали тогда открытку с волком? Галич, Андре, Барнс… Грили… Тогда Галич казался порядочным парнем.

Унылая картина унылой смерти одинокого волка… Галич – волк?

Анри заказал было еще рюмку и вдруг заспешил домой: найти кусочек открытки! Выкинуть его! Эта мысль овладела им так, словно, побывав в руке Галича, клочок бумаги мог отравить своей мерзостью все, что лежало рядом с ним; отравить самого Анри!

Припадая на изуродованную ногу, Анри взбежал к себе и сорвал со шкафа чемодан. Но нашел совсем не то, что искал: большую коробку. Палех. Подарок русских. Она до краев полна орденами. Вот выцветшая зеленая лента Военного креста и на ней знаки шестнадцати воздушных побед, воспоминание о шестнадцати сбитых гитлеровских самолетах – шестнадцать пальмовых ветвей. А вот советские ордена: Отечественной войны, Красного Знамени, крошечный золотой барельеф Ленина – знак славы и почета советского солдата. Еще немного, и Анри был бы представлен к советской звезде Героя. Но пушечная очередь "мессера" срезала его "Як".

И тут перед Анри возникло все отвратительное, что он слышал по радио. Так вот за что он сражался, во имя чего десятки раз подставлял грудь под пули фрицев, вот с кем дружил, кого любил, кого считал самыми честными и прямыми людьми на свете, – русских, которые сегодня… Значит, ложью было все, что они говорили, все, в чем клялись, что было написано на их знаменах, под которыми дралась "Лотарингия"?!

Анри кинул ордена в коробку. Крышка защемила зеленую ленту. Она повисла, поблескивая пальмовыми ветками, словно призывала Анри подумать над тем, что он собирался сделать. Он со злобой смял ленту и сунул в коробку. Сейчас же, ни минуты не медля, в советское посольство, швырнуть ордена, заслуженные в стране, которая пошла на преступление! Третья мировая война по милости русских?!

У парка Шомон Анри поймал такси и велел как можно скорее ехать на улицу Гренель. Он сидел, вцепившись в коробку, словно боясь, что кто-то ее отнимет. Если бы шофер видел его лицо, то, может быть, и не завел разговора:

– Слышали, что говорят? Этот малый разоблачил их липу.

– Какая липа? – спросил Анри.

– Да этот Галич кричит на весь мир откуда-то с канала. Выходит, Хойхлер и его шайка врут.

Анри перегнулся к шоферу и заставил его дважды повторить каждое слово. Он жадно слушал то, что было уже на устах всех, кто не спал, кто просыпался от телефонных звонков, от стука соседей, взволнованных возгласов на улице: "Галич опровергает", "Галич – против генералов…", "Галич…", "Галич!.." Это имя было в эфире, на телеграфных листах, в наборных машинах…

Анри велел остановиться у ночного кафе на Ла-Файетт. Люди теснились вокруг радиоприемника, зал гудел от возбужденных голосов. Анри пробился к телефону, и, когда стоявшие рядом услышали его разговор, узнали, что он встречался с Галичем, его сразу тесно окружили. Росла лавина новостей: этот человек видел Галича… Смотрите, этот парень знает Галича!.. Вон тот – приятель Галича!.. Он знает правду про Галича!

Кто-то заглянул в брошенную на стойку коробку Анри. Под Военным крестом блеснул золотой барельеф Ленина. Через минуту какой-то тип бежал к автомату на углу: "Здесь, в кафе, коммунист, сообщник Галича".

Людская волна вынесла Анри из кафе. Два шага до бульвара Пуассоньер. В витринах "Юманите", наверно, уже выставлены транспаранты о том, что происходит в действительности. А тип, что бегал к автомату, следуя за толпой, перебегал от телефона к телефону. Растет толпа. Вспыхивает и растет молва, будто толпу ведет Галич. Перед "Юманите" уже не десятки, не сотни, а тысячи людей. На бульваре тишина: все со вниманием читают бумажную ленту, ползущую в витрине. Значит, это правда: взрыв произошел. Первый ядерный взрыв возможной третьей мировой? И правда, что этот взрыв – провокация генералов УФРА. Значит, Галич не преступник. Он герой. Он не побоялся бороться один на один.

– Браво, Галич!.. Неужели мы не поддержим такого парня! А где этот его человек?.. Где парень Галича?.. Где хромой?!

Но теснину улицы уже заполнял треск мотоциклетов и сигналы полицейских машин. Они двигались сразу с двух сторон: от бульвара Сен-Дени и от бульвара Монмартр. Третий отряд надвигался от улицы Бержер.

Треск несущихся мотоциклетов, вой сирен, цепь полицейских и парашютистов. Выстрел по окну витрины "Юманите", где ползет освещенная лента последних известий. Звон стекла. Остановилась разрезанная пулями лента. Толпа замерла. Застучали подкованные каблуки парашютистов враз, как удар сотни барабанов: рррра!.. Анри прижал локтем коробку с орденами и вышел вперед. Припадая на больную ногу, он пересек пространство, отделявшее толпу от солдат. Он поднял руку, собираясь что-то сказать полицейскому офицеру, но у того за спиной мелькнула фигура типа, перебегавшего с толпой от телефона к телефону. Подпустив Анри к себе на расстояние вытянутой руки, полицейский ударил его по лицу. Ажаны молча, как по команде, бросились на Анри. Его били дубинками, рукоятками пистолетов, ногами. Он один отвечал за то, что кто-то счел его за "человека Галича", другой принял за самого Галича. Полицейские топтали рассыпавшиеся по мостовой ордена Анри. Бронза Военного креста была расплющена тяжелыми каблуками и перестала быть крестом, зеленая лента стала багровой.

Короткая команда. Выстрелы. Анри упал. Какой-то парень крикнул: "За мной!" Началась схватка…

Глава 24

Спасательный буксир назывался "Морской сокол". Капитан Густав Шерфиг не мог сказать о своем "Соколе" ни одного дурного слова. У спасателя "Северного Ллойда" мощные машины, хороший ход, отличная команда.

Капитан Шерфиг сознавал, какую ответственность взял на себя, приняв Лесса с французского рыболовного траулера "Виктор Гюго". Шерфиг торопился уйти от места встречи с "Гюго": отвратительно сверкали за кормой разрывы бомб, которыми преследователи топили "Гюго". Это было шестое судно, уничтоженное самолетами в погоне за Галичем. Людей не спасали. Утонул голландский шкипер де Хеерст со своими тремя сыновьями и невесткой. Несколько жалких обломков на волнах – все, что осталось от "Петуха Хайленда". Погибла восьмитонная яхта "Ундина" с шестью молодыми спортсменами; два норвежских моторно-парусных бота "Кнуд Йенсен" и "Консул Иогансен". Четырнадцать рыбаков "Гюго" не побоялись угроз Хойхлера и дали Лессу возможность еще раз крикнуть миру правду о "Летающей рыбе", о Мути, об Арно, о Хенсхене.

Шерфиг смотрел на Лесса. Не открывая глаз, тот спросил:

– Как дела с радио, капитан? Попробуем еще разок передать!

– Сейчас пришлю к вам маркони, – ответил Шерфиг и загремел сапогами по стальному трапу.

Встретивший его наверху вахтенный помощник движением головы показал на самолеты:

– Они требуют прекратить передачи и сдать спасенного.

– Курс девяносто. Полные обороты! – спокойно ответил Шерфиг и приказал боцману собрать людей на баке.

Это был первый митинг на палубе "Морского сокола" за всю историю спасательной службы "Ллойда": капитан спрашивал команду, что делать.

Кое-кто из "стариков", кого на берегу ждали семьи, стоял потупившись. Но под взглядами остальных никто не отказался идти на восток и, если не встретится судна, которому можно будет передать пассажира, попытаться самим доставить его в Данию.

Все, что было металлического на палубе, звенело от вибраций. Бурун под форштевнем стоял до самых клюзов. В эфир пошла новая передача Лесса.


***

– Есть новости, – сказал оберст Цвейгель, проглядывая радиограмму, – спасательный буксир "Северного Ллойда" не пожелал сдать Галича нашим самолетам.

Хойхлер поморщился.

– Опять вы с этим Галичем!

– Очень забавно, – усмехнулся Цвейгель, – а впрочем, может быть, и не так уж забавно: спасательный буксир "Морской сокол" с Галичем на борту полным ходом…

– Осточертел мне этот Галич, – перебил его Хойхлер. – Пусть топят этого болвана.

– А опровержение Галича? – не без ехидства спросил Цвейгель.

– К черту опровержения!

– Если мы не получим Галича и не заставим говорить… – В голосе Цвейгеля послышалась почти угроза. – Его могут выловить…

Хойхлер нетерпеливо перебил:

– Наши союзнички с того берега океана?.. Пусть ловят!

– А вы уверены, что они не используют его против нас же?

Хойхлер опешил:

– Они?!

– Почему бы и нет?

– Тогда топите Галича! Не нам – так никому. – Хойхлер отер вспотевший лоб и шагнул к двери.

– Я к Тигерстедту.

Цвейгель посмотрел на него с удивлением:

– Вы не знаете?

– Что еще?

– Он болен.


***

Страшно для воздушного гимнаста во время исполнения полета без сетки подумать, что он не поймает трапецию. Опоздал партнер или сам гимнаст совершил неверный бросок – все равно; впереди может не оказаться трапеции, его руки вместо перекладины схватят пустоту и… Появись такая мысль – конец. А именно нечто подобное испытывал генерал Хойхлер. Все было продумано, отрегулировано, проверено, прорепетировано, и… партнер не толкнул трапецию навстречу гимнасту. Генерал Тигерстедт заявил, что подчиненные ему второе и четвертое стратегические авиационные командования УФРА еще не готовы к тому, чтобы проникнуть в глубокий советский тыл, где должен быть нанесен первый удар.

Происходившее уже было похоже на кошмар. Хойхлер сидел, стиснув зубы. Его шифровки, радиоприказы, кодированные сигналы о приведении в действие разработанных планов летели один за другим, а военную машину УФРА будто сковал паралич. Только части бундесвера еще шли, ехали, плыли и летели туда, где им надлежало осуществлять взаимодействие с другими войсками УФРА. Но взаимодействия не было, все расползалось на ходу или просто стояло на месте.

Хойхлер сдернул с носа очки и, тыча ими в воображаемых кунктаторов и топоча так, что стражи у дверей шарахались, пронесся через покои дворца в свои "королевские кухни".

Глава 25

1

Адмирал Баттенбери покинул Фонтенбло втайне от Хойхлера Тигерстедт знал о его отлете, но предпочел сделать вид, будто ничего не замечает, – это давало ему возможность в случае надобности свалить всю вину в неудаче провокации на союзника. Такой ход казался тем более правильным, что адмирала знали за человека недалекого, вознесенного на вершину власти и славы лишь благодаря родству с королевской семьей.

Ранним утром Баттенбери высадился в столичном аэропорту Кройдон и первым долгом привел себя в порядок. После исчезновения Идэна он слыл в имперской столице первым щеголем. Подобно принцу, путешествующему инкогнито, он старался делать вид, будто не замечает знаков почтения персонала и всех встречных, отлично узнававших его по портретам, которые адмирал любил стороною подсовывать прессе.

Сегодня он был доволен всем: отличным солнечным утром – столь редким в столице ее величества; тем, что ему удалось унести ноги из свалки, какая затеется на материке после провокации Хойхлера, и, главное, тем, что любые последствия этой провокации он может теперь свалить на других: там, в Фонтенбло, на своих коллег по штабу УФРА, а здесь, на острове, на кабинет ее величества, оставившей его без точных инструкций на столь ответственном повороте истории.

На миг Баттенбери задержался было у газетного киоска – его поразили гигантские заголовки газет. В них была не только тревога за судьбу Империи, но и совсем нелестные слова по его адресу. Это было неожиданным для адмирала, он понимал политический смысл бомбы, "оброненной" молодцами Хойхлера, но вовсе не придавал такого трагического смысла несчастию как таковому. Разве не везде и не всегда бывают жертвы? Даже при самом счастливом исходе битвы недосчитываешься кое-кого. К этому людям следовало бы привыкнуть. Привык же он сам не рыдать из-за потерь в битвах за сохранение великой Империи, ее могущества и престижа. И кто, как не он, красавец Баттенбери, стал любимцем столичных салонов именно потому, что с железной твердостью, но с корректностью истого аристократа провел компанию на юге Азии, когда на карте стоял вопрос о самом существовании имперского содружества наций. Жертвы, жертвы! О них любят кричать газеты, но вовсе не это имеет значение в большой политике.

Он уселся в автомобиль с высоко поднятой головой и с каменно неподвижным лицом, на котором окружающим так хотелось увидеть хоть тень разгадки трагического происшествия над проливом и понять, что же будет дальше с ними самими, с их близкими, с их островом?

Чтобы попасть с аэродрома к королевскому дворцу, Баттенбери предстояло пересечь почти весь город. Но уже на окраинах он стал замечать, что в столице творится неладное. Автобусы, которые в эти часы обычно тянутся подобно вереницам тяжело нагруженных слонов, шли все в одну сторону – к центру. Несколько раз автомобиль Баттенбери останавливался, пережидая, пока толпа перетечет через тот или иной перекресток.

Баттенбери владела уверенность, что на улицах столицы всякий с первого взгляда должен его узнать. А между тем люди его не замечали. Словно его новый портрет вовсе и не напечатали вчера во всех больших газетах.

– Что все это значит, Фрэй? – спросил он шофера.

– Когда я ехал за вами на аэродром, сэр, все было как будто в порядке. Но, видно, что-то переменилось, сэр.

– Не понимаю, – Баттенбери сдвинул брови, – что вы имеете в виду, Фрэй: что может перемениться? – Он отвернулся от шофера и сквозь автомобильное стекло увидел высокую фигуру полицейского. Тот стоял у перекрестка, прижатый к стене дома движущейся массой людей.

– Констебль!

Но прошло несколько минут, прежде чем полицейскому удалось подойти к автомобилю.

– Что это? – спросил Баттенбери, презрительно ткнув пальцем в толпу.

– Демонстрация, сэр.

– Куда они идут?

– К дворцу ее величества, сэр.

– Очистите мне дорогу.

Лицо полицейского утратило выражение каменного равнодушия.

– Извините, сэр, но…

– Вы не узнаете меня? – удивленно спросил Баттенбери.

Полицейский пожал плечами. На адмирала, командующего всеми наземными, морскими и воздушными силами Империи в составе УФРА, знаменитого покорителя Юго-Восточной Азии, победителя на Тихом океане, кузена ее величества, пожатие широких полицейских плеч произвело впечатление пощечины.

– Я… Я – Баттенбери!

Полицейский приложил пальцы к каске.

– Осмелюсь заметить, сэр, именно теперь не стоит это говорить.

– Вы сошли с ума, сержант!

– Взгляните, сэр, – и полицейский показал на колыхавшиеся над головами толпы транспаранты.

Баттенбери просто не пришло в голову поинтересоваться, что там написано. Но после слов полицейского он вынул из кармана очки. "Долой УФРА!", "Ни один солдат Империи не должен оставаться под знаменем УФРА…" А от того, что он увидел на следующем плакате, который несли две хорошенькие девушки, краска сбежала с лица адмирала: "На фонарь палачей из УФРА!" "Боже правый! Скорее прочь отсюда. Пока никто не спросил, чей это автомобиль". Адмирал дрожащей рукой искал ручку дверцы, но констебль уже услужливо отворил ее.

– Я пойду… – растерянно пробормотал Баттенбери, – опустите руку, сержант. Я пойду…

– Если вы пойдете с ними, – движением туго поддетого ремешком подбородка полицейский указал на толпу, – то попадете туда, куда вам надо, сэр. Толкуют, что вот-вот во дворец прибудет новый премьер…

– Новый премьер?.. – испуганно переспросил Баттенбери.

– Премьер нового правительства вот-вот прибудет во дворец, чтобы представить ее величеству своих коллег, сэр. Впрочем, толком мы ничего еще не знаем, сэр.

Новая волна людей вливалась на перекресток. Какой-то человек с транспарантом споткнулся, и удар его палки пришелся по спине Баттенбери. Адмирал подхватил падающий транспарант и высоко поднял его над головой. Благодаря огромному росту адмирала его транспарант оказался выше всех остальных. Снизу Баттенбери не видел лозунга, который нес. Поглядывая своими глазами теленка на спутников, он думал только о том, чтобы добраться до дворца. А там будет видно. Баттенбери оглядел шедших рядом с ним людей, и на его лице появилось выражение восторга. Неожиданно для всех он крикнул: "Долой УФРА! На виселицу Хойхлера!" Одни удивленно оглянулись, другие радостно подхватили: "На виселицу провокаторов войны…" Через минуту толпа весело скандировала: "На виселицу!" Баттенбери очень хотелось крикнуть: "Боже, храни Империю!" Он уже открыл было рот, но передумал и только выше поднял свой плакат, чтобы он был еще лучше виден. На нем красовалась яркая надпись: "На виселицу дурака Баттенбери!"

2

Итак, все ясно! Баттенбери сбежал; Тигерстедт исчез.

Хойхлер знал, что за каждым его шагом наблюдают. И знал, что делают это не только иностранные союзники по УФРА, но и свои. Вероятно, именно поэтому он проявлял особенную осторожность во всем, что делал и говорил сейчас, в минуты, которые решил сделать последними минутами своего пребывания в Фонтенбло. Подойдя к двери своего кабинета, он опустил защелку замка. Огляделся, прислушался, отомкнул дверцу сейфа. Перебирая бумаги, некоторые из них засовывал обратно в сейф, иные бросал в камин, часть откладывал на стол. Снова перебрав отложенное, выбросил еще кое-что. Оставшееся: несколько плотных пачек банкнотов и две книжки заграничных паспортов – рассовал по карманам. Захлопнув сейф, отпер кабинет и подошел к телефону.

– Цвейгель… – голос Хойхлера звучал непривычно мягко. В нем слышалась даже грусть. – Прошу вас: зайдите ко мне.

Когда оберст вошел, Хойхлер шагнул ему навстречу, и голос его звучал торжественно:

– Цвейгель!.. Совершенно экстренные обстоятельства принуждают меня к отъезду. Но я не мог отказать себе в удовольствии поздравить вас, – Хойхлер протянул Цвейгелю пару генеральских погон. – Они не очень новые, Цвейгель, но это только придаст им лишний вес на таких достойных плечах, как ваши. – Хойхлер сколупнул с погона две звезды, оставил одну. Когда он делал то же со вторым погоном, костяной нож для разрезания бумаги сломался. На погоне оставались еще две звезды. Хойхлер пошарил глазами по столу и, не найдя ничего, чем можно было бы сорвать вторую звезду, приложил двухзвездный погон как есть, с двумя звездами, к первому. Передавая их оберсту, улыбнулся: – Хорошее предзнаменование, мой дорогой Цвейгель: скоро здесь появится вторая звезда. А пока снимите ее сами, про запас. Поздравляю вас, мой дорогой генерал. Мы с вами вместе страдали здесь во имя великой миссии. Завтра в это же время, а может быть и раньше, вы последуете за мной. Вы получите мою директиву из-за Пиренеев. Мы не сдаемся. Мы только отступаем. Совсем ненадолго.

Цвейгель покачал головой.

– Чтобы повесить меня здесь, толпе не нужно много времени, – мрачно пробормотал Цвейгель.

– Но-но! Не каркайте, Цвейгель. До революции тут еще далеко. Вы никогда не были оптимистом, но на этот раз слушайте меня: еще немного усилий, и мы будем со щитом. Используйте эти несколько часов без меня, чтобы разобраться здесь в нашем архиве. Все эти тигерстедты в конце концов такие же отвратительные торгаши, как и их хозяева; за доллар они готовы предать родного отца, а не только нас с вами: жадны, трусливы и подлы!

Цвейгель усмехнулся.

– Положитесь на меня, экселенц: кто бы ни стал тут хозяином, они не получат ни одной строки, которая помогла бы отправить меня на виселицу.

Хойхлер нахмурился.

– Вы чересчур далеко смотрите, дорогой генерал Цвейгель. От этого у вас искажение перспективы.

– Это все же лучше, чем не видеть у себя под носом, дорогой генерал Хойхлер. В известном возрасте дальнозоркость…

Хойхлеру не понравилась фамильярность, но все же его голос прозвучал совсем весело, когда он воскликнул:

– Руку солдата! Если кому-нибудь и предстоит болтаться на виселице, то, во всяком случае, не нам с вами. Моя шея еще не чешется, уверяю вас. Не будьте же пессимистом и вы, мой милый Цвейгель! Руку!

Часть шестая

СЕДЬМОЙ КРУГ

Глава 26

1

Парк оторвал взгляд от окна и перешел к столу. Может быть, он улыбался. А может быть, морщины навсегда легли на его лицо так, что выражение стало похоже на улыбку. Стоило всмотреться в глаза Парка. Говорили, будто они меняют цвет в зависимости от того, что он думает. Парк не принадлежал к числу людей, легко подавляемых чужим авторитетом. Его известный публике принцип гласил: все свершается по воле всевышнего. Они были всегда заодно – он и бог: он за бога, бог за него. Но было бы глупее глупого ссылаться на отца небесного, имея дело с безбожниками, какие усядутся за стол предстоящей конференции в Женеве. О господи, в который раз Парк летит в этот город мира! Можно наверняка сказать, что на этот раз бог перестанет быть там силой. Впрочем, в разговоре с русскими "позиция силы" давно перестала быть хорошим креслом. Это доказано всем, что случилось. Беда, к сожалению, в том, что на этот раз история не предоставила Парку возможности выбирать время сражения: он должен быть в Женеве за столом конференции, когда этого захотят русские. А как опасно дать противнику выбрать время битвы! Притом решающей битвы. А что будет, если вместо победы Парк вернется с поражением? Из вероятного кандидата для восхождения на вершину Золотой Горы он станет главной мишенью для нападения. И что закрывать глаза: за стульями противников будут стоять миллиарды людей, а кто будет стоять за ним? Только миллиарды сребреников. И как некстати все завязалось в один узел с судьбою Лесса Галича! Досадно, что именно ему, Парку, поручено ее решать. В свое время Парк любил этого малого. И черт же дернул его теперь… Нортон предложил уничтожить Галича, если тот не даст опровержения… Уничтожить?! Как же он не понимает, что любой документ, какой предъявят человечеству, нужно дать не только от имени Галича, а положить на стол рукою живого Галича? Да еще чтобы сам Галич заявил при этом: все сработано в его полном сознании, без всякого давления, без подделок и подкупов им самим, Леславом Галичем. Только так! Все другое не годится.

Парк посмотрел на вошедшего Нортона. Боже мой, как он его ненавидит: ненавидит его лошадиную физиономию, уродливый череп, похожий на бутылку из отполированной тыквы; рыжий пух на этой тыкве и даже пальцы, суживающиеся к ногтям, как розовые черви, ползущие по коже портфеля. Он ненавидит Нортона даже за то, что тот молча стоит и терпеливо ждет ответа. Ответа?! Парка нельзя было смутить словом "смерть", но сейчас ему больше всего хотелось послать к дьяволу Нортона вместе с его нелепым планом убийства Галича. Если им уж так хочется убить парня, пусть делают это без Парка. Парк знал, что с его стороны это пустая игра в прятки с самим собой: Галича нельзя незаметно сбросить с шахматной доски. Слишком крутую кашу заварил этот малый… А смелый, однако, парень! Один против всех!

Парк поморщился: один ли?.. И против всех ли? А не со всеми ли? Рука Парка опустилась на стол. Пальцы помимо воли принялись нервно отстукивать дробь. Едва заметные царапинки оставались на лаке дерева там, где ударяли синеватые широкие ногти. Да, у него всегда была тяжелая рука. Но, черт побери, это все-таки не рука палача!

Он выпрямился и, собрав к носу морщины, уставился на Нортона. Нортон прижал портфель к животу.

– До сегодняшнего дня я не мог сообщить вам нового обстоятельства, – Нортон сделал паузу. – Мы отыскали самого настоящего Галича. Я имею в виду… хорошего двойника.

– Нам только и не хватает фарса с двойниками!

– Точная копия. Абсолютное сходство. Эксперты сделают все, что нужно: он будет выглядеть как пораженный лучевой болезнью.

Парк большими шагами прошелся по кабинету и, не глядя на Нортона, промычал:

– Ну-ну?

– Есть еще один выход… – Нортон покосился на Парка, чтобы понять, действительно ли тот его слушает. – Хирурги уже проверили на шизофрениках лоботомию, сэр…

Парк удивленно поднял брови:

– Галич не шизофреник!

– Это не имеет значения. Операция лобной доли мозга – и человек, сохраняя интеллектуальные способности, полностью лишается воли. Его можно заставить исполнить что угодно: говорить, писать, делать все, что велят…

– Послушайте, Фрэнк! – сердито воскликнул Парк.

– Мне говорили, что можно обойтись даже без вскрытия черепа: нужные центры лобной доли мозга поражаются ультразвуком. Никаких внешних следов…

Нортон подождал, но Парк молча смотрел в окно.

– Ваше решение? – спросил Нортон.

Парк так и не обернулся. Голос его был все так же хрипло неприветлив, почти груб:

– До свиданья, Фрэнк.

Нортон брел к двери, медленно переставляя тонкие ноги. Парк не проводил его, как обычно, не похлопал по спине. С чувством гадливости смотрел на тощую сутулую спину.

Странно, гордившийся зоркостью своего солдатского глаза, Парк только сейчас заметил перхоть на воротнике Нортона… Гадость!

2

Далеко не всякий знакомый узнал бы сейчас Еву Шоу, ведущую автомобиль по тесной улице. Казалось бы, что, положив столько сил, чтобы погубить Лесса, она при известии о катастрофе не может испытывать ничего, кроме удовлетворения. А между тем одно упоминание имени Лесса, не говоря уже о подробностях его нынешнего положения, вызвало у нее поток непристойного поношения в адрес правительства.

Не обращая внимания на окрики водителей, которым мешала ее медленная езда, Ева думала о своем: старые связи среди разведчиков помогли Еве разузнать о подлости, которую братец Фрэнк затевал против Лесса. Нортону нужно было предъявить хозяевам и публике отречение Лесса от всего, что тот сообщил печати о событиях в Ингольштадтхаузене и над каналом. Ева не видела Лесса с прошлой пресс-конференции, когда он, надув Нортона, успел выложить газетчикам часть того, что хотел. Правда, ему не дали договорить, но все же скандал был огромный. Просто удивительно, что Нортону удалось заткнуть прессе глотку, свалив все на болезнь Лесса.

На этой пресс-конференции Еве не дали поговорить с Лессом. Теперь она не имела представления о том, как идет его лечение: улучшается его состояние, или болезнь берет свое? Сколько Ева ни старалась, ей не удавалось пройти в больницу, где держали Лесса. И все же она найдет путь к Лессу: он должен быть спасен. Ева вырвет его из лап Нортона. Ее бунгало у моря – вот где Лесс придет в себя. Ева разыщет лучших врачей, добудет все, что знает современная наука. И Лесс навсегда останется с Евой.

Фрэнк Нортон был неуютный человек. И жил он неуютно. Даже самых близких людей – а в далеком прошлом он их, кажется, знавал – он предпочитал принимать в своей адвокатской конторе. Женщины в жизни Нортона занимали мало места. Появление в конторе "Нортон и Нортон" дамы всегда объяснялось чисто деловыми причинами.

Нортон сидел в унылой полутьме кабинета, откинувшись в кресле и устало вытянув ноги. Он задумчиво грыз конец изглоданного карандаша. Ева не сказала по телефону, зачем хочет прийти. Отлично зная, что сестра его не любит, Нортон все же не представлял ее нынешней неприязни: что бы там ни было, а ведь она столько работала на него.

Войдя из ярко освещенного лифта в контору, Ева зажмурилась, чтобы привыкнуть к потемкам. Она молча шла за отворившим ей Нортоном, тоже не обронившим ни слова приветствия. Нортон закурил, не предложив ей сигарету. Она вынула свою. При вспышке зажигалки Нортон заметил необычную бледность сестры, складку вокруг рта; заметил, что рука, подносившая зажигалку, дрожит.

Ева не видела лица Нортона, он сидел спиною к окну, за которым теплилась последняя серость дня. Ева видела только силуэт брата – его узкий длинный череп фараона, оттопыренные уши летучей мыши, поднятые острые плечи.

– Что они делают с Лессом? – спросила Ева.

Брат не торопился с ответом.

– Что они делают с Лессом? – повторила она.

– Не суйся – это грязное дело.

– Если бы оно было чистым, ты бы в нем не участвовал.

– Галич получит то, что ему причитается. Вот и все.

– Нет, не все! – Ева ударила ладонью по столу. – Зачем вы хотите его оперировать?

Нортон быстро взглянул на Еву и тут же отвел взгляд. Он развел руками:

– Врачи хотят ему помочь.

– Сделать его идиотом?! – выкрикнула Ева. – Если это правда… Слушай, Фрэнк… – В ее хриплом голосе слышалась угроза.

Нортон глубже втиснулся в кресло, и его острые плечи поднялись до самых ушей.

– Ты меня знаешь, Фрэнк… Если вы причините ему вред… Я не остановлюсь ни перед чем. Слышишь: ни перед чем! В моих руках есть чем взорвать твою лавочку. Я отомщу тебе. Тебе самому! И, клянусь, тебе не позавидует даже Лесс.

Да, Ева знает много. Слишком много. Но ведь она – это только она, а за ним такая машина, что Еве станет тем хуже, чем больше она знает. "Да, тем хуже ей, чем больше она знает", – мысленно повторил он.

– Тебе лучше не соваться в это дело, – негромко проговорил он. И на этот раз в его голосе была такая угроза, что пальцы Евы судорожно впились в замшу сумочки.

3

Прежде чем войти в приемную, Парк поглядел сквозь щелку в дверях. Очевидно, Лесса подготовили для свидания. Он полулежал – с ногами, закутанными в одеяло. Выше пояса Лесс был обнажен, и над ним натянули полог, чтобы ткань не прикасалась к телу. Кожа Лесса имела странный багрово-красный цвет. Лесс лежал с закрытыми глазами и слушал: сестра читала ему газету. Что-то похожее на сострадание шевельнулось в душе Парка, хотя он и не узнал своего бывшего адъютанта. Парка рассердило то, что огромные перчатки на руках больного, надутые воздухом, имели несвежий вид – в нескольких местах резина стала совсем коричневой.

Откуда было Парку знать, что это вовсе не перчатки, а обожженные руки? Врачи не решились прикоснуться к ним бинтами. При первой же смене бинтов вместе с ними была бы снята и кожа.


***

Лесс услышал шаги, но не повернул головы. Он берег силы для разговора. У них с Парком есть о чем поговорить. Как-никак последний разговор!..

По тому, как посапывал приближавшийся к нему тяжелым шагом человек, по ударившему в нос смешанному запаху сигарет и туалетной воды Лесс, не открывая глаз, узнал Парка.

– Генерал… – язык Лесса ворочался с трудом.

– Да, да, мой мальчик, называйте меня, как бывало. – Парк решил делать вид, будто ничего, кроме болезни Лесса, не помешает им толковать попросту. Он считал, что именно с ним, со "своим Парком", Лесс должен быть откровенен. Впрочем, помимо государственной цели этой встречи, Парк ведь христианин, облегчить страдание парня по заповеди господней…

– Ну-ка, мальчик, выкладывайте: за каким чертом вы это натворили? Сказать правду, я не верю тому, что ваш проступок – преступление. Может быть, ошибка, а? Небось не ведали что творили? Вас обманули, завлекли в ловушку, а? Не могу понять, дружище, чего вам не хватало?

– Чистой совести, генерал.

– Чистая совесть – это важно, – Парк удовлетворенно покивал. – Надо, чтобы высший судия не нашел на ней изъяна. Но вы, мальчик, поддались пропаганде. Я вас понимаю… Вы не представляете, сколько твердости нужно нашему брату, государственному деятелю, чтобы иной раз не поддаться гипнозу слов и личного обаяния собеседника. И, клянусь небом, мой мальчик: не раз и не два мне чертовски хотелось самому перестать сомневаться в том, что мой оппонент прав… Да, да, именно так, мой мальчик!

Парк достал сигарету и собрался ее закурить, а Лесс, воспользовавшись паузой, сказал:

– В том, что он прав, я не сомневаюсь. Именно потому я и сделал то, что сделал, – ответил Лесс. – Надо предостеречь людей от повторения провокации. Подлость этих типов слишком дорого обходится человечеству.

Парк нахмурился.

– Мы сами могли бы опубликовать, что нужно. А вы наболтали черт знает что.

– Вы боитесь того, что я открыл людям?

– Человечество нуждается в сильной руке. А сила – это мы. Мы призваны господом богом к управлению человечеством, не всегда понимающим, куда оно идет. Ему нужна добрая нянька.

– Человечество обойдется без такой няньки.

– Из того, что вас надули, вы делаете опасные выводы.

– Опаснее то, что вам не удалось надуть человечество, а вы не делаете из этого выводов, генерал.

– Вы даете возможность обратить все это против нас! А ведь мы ни в чем не виноваты!

– Если так, суд это зачтет, – насмешливо сказал Лесс.

– Суд?

– Вот именно, генерал, суд.

У Парка перехватило голос от гнева: этот распластанный остаток человека смеет говорить о праве судить его, Парка!

Парк закрыл глаза и провел рукой по лицу, словно отгоняя какие-то воспоминания.

– Да, – устало проговорил он, – бывают минуты, когда хочется быть откровенным… Меня одолевает страх, когда я думаю об этих треклятых бомбах… – Парк потряс головой, – а я должен опять отстаивать их в Женеве.

– Опять ложь о чистой бомбе?

– О нет! Это провалилось раз и навсегда. – И, криво усмехнувшись, Парк язвительно добавил: – Не без вашей помощи.

– Поедете на том же коньке: "открытое небо", контроль, инспекция?

Парк утвердительно кивнул.

– Но ведь это просто ловушка, которую вы выдумали для русских! – гневно прошептал Лесс.

– К сожалению, они не хотят в нее попадаться.

Парк колебался: сказать ли Лессу, что он знает о существовании его дневника? Ведь там записано не только то, что Лесс узнал от Райана, но и то, что он сам думал по этому поводу.

– И вина в том падает на вас… – сказал Парк.

– На мой дух или на мой труп?..

– Уж там как хотите. Вы будете виноваты в провале нашей миссии, если русским удастся добыть ваш дневник. А я вовсе не уверен в том, что это им не удастся. – Он пристально посмотрел в глаза Лессу. – Вот если бы вы сказали мне, куда его девали…

– Раз уж дело пошло об откровенности – может быть, скажете: вы знали о цели бомбардировщика, посланного Хойхлером?

– Далеко не всё, – уклончиво ответил Парк.

– И согласились, что он полетит на такую операцию накануне вашего выезда в Лугано для переговоров о разоружении.

– Видите ли, старина, – наставительно сказал Парк, – знал я или не знал – от этого полет вовсе не зависел.

– Полет или его результат? – настойчиво спросил Лесс.

– В его полете не было ничего экстраординарного: самое обыкновенное патрулирование по давно разработанному плану… – Парк, не договорив, уставился в окно.

Так и не дождавшись конца фразы, Лесс спросил:

– И вы называете это разумной подготовкой к совещанию об умиротворении?

– Ну, старина, не вам судить о таких вещах.

– Страшной будет участь народов, если они позволят загипнотизировать себя новой ложью. Но для этого вам нужна и моя ложь, а ее не будет…

Парк быстро спросил:

– Вы коммунист?

– Нет.

– Тогда кто же вы?

– Один тип назвал меня… коммуноидом.

– Коммуноид? – Парк пожал плечами.

– Я тоже услышал это впервые.

– Что же это значит?

– Кажется, я понял.

– Коммуноид! – удивленно повторил Парк.

– Сейчас, пока я ждал вас, мне читали газету. Сообщают, что в госпитале в припадке безумия умер полковник Деннис Барнс. Деннис Барнс, понимаете, сэр?

– Что-то знакомое…

– Один из парней, летавших на Хиросиму.

– Ага, вспоминаю! Его хотели предать военному суду, но потом сказали, что он попросту помешался.

– Барнс был достоин лучшего конца: его мельница тоже завертелась не туда, куда вам угодно.

– Что за чепуха, какая мельница?

– О них писал еще Сервантес.

– И вы, как этот Барнс?..

– О нет, я в своем уме. Впрочем, могу вас уверить, и Барнс тоже был в порядке. Все дело только в его мельнице.

Парк усмехнулся:

– Она пошла вспять?

– Как раз наоборот – вперед.

– Любую мельницу можно ведь и остановить, а? – сказал Парк.

– Для этого нужно остановить ветер. А это, пожалуй, не под силу даже вам: ведь ветер может стать бурей.

– Коммуноид!.. – задумчиво повторил Парк.

– Разве вы не хотите, чтобы людям стало лучше? – снова спросил Лесс.

– Во имя господа, что за вопрос!

– И верите, что простым людям всего света будет лучше?

– Как же не верить?

– Вот и сами они, простые люди, верят в это. А пока они верят в жизнь, войне не бывать. Война бывает, когда люди перестают верить в то, что может быть лучше, чем есть.

– Коммунисты говорят не так! – оживленно возразил Парк, как будто поймал противника на ошибке. – И все-таки вы красный.

– Пожалуйста, если вам непременно так хочется. – Лесс едва заметно покачал головой. – Мне все равно. Но не думайте, будто то, что вы сделаете со мной, поможет вам. – И снова печально шевельнул головой. – Вам не поможет ничто, если вы не поумнеете.

– Какого черта, мальчик! – рассердился Парк.

– Извините за дерзость, но мне жаль вас. И я прощаю вам то, что вы со мною сделаете. Но не думайте, что вам простят люди.

Не знай Лесс своего бывшего патрона за хорошего актера, он, пожалуй, и поверил бы в искренность смеха, которым разразился Парк.

– И вы мне все прощаете? – сквозь смех спросил он.

– Уже не имеет значения, с вашего ведома или нет Хойхлер состряпал свою гнусность над Европой. Важнее будущее… Оно в руках таких, как вы. – И тут в глазах Лесса появился блеск, почти радость. – А что, если… я вам помогу?

– Вы? – Парк рассмеялся, и на этот раз его смех не был деланным. – Мне?

– Вам смешно: мертвец – и вдруг такое! Но честное слово: я дам вам ключ, золотой ключ от ворот мира.

– Ключ от золотых ворот бессмертия! – Парк опять рассмеялся. – Что ж, может быть, войдем туда вместе с вами?.. И все-таки лучше откажитесь от всего, что наболтали. Для вас это наиболее простой путь…

– К смерти?..

– Может быть, к бессмертию.

– Не стоит, – спокойно проговорил Лесс. – Суд все равно будет. Как бы вы ни хитрили. Тут или в Женеве – все равно. Подумайте, что вам сказать на этом последнем суде. Но помните, говорить придется правду… И да простит вам бог!.. Я очень устал…

– Ну что же, с богом, господин коммуноид. До встречи.

– Разве что на том свете, генерал. И позвольте на прощанье повторить: поезжайте в Женеву с чистыми руками, просите прощения у людей – вы заставили их пережить слишком тревожные часы, страх за судьбу потомков на тысячу лет вперед. Просите прощения и поклянитесь, что это не повторится. По крайней мере поскольку зависит от вас. – Лесс сделал передышку.

Парк молчал.

И Лесс закончил:

– Иначе – суд, генерал. Опять страшный и позорный суд!


***

Чтобы успокоиться, Парк вышел в сад. Как часто желания и мысли приходят совсем некстати! Стремиться к одиночеству нужно было раньше, когда для этого было сколько угодно свободного времени. Но тогда ему вовсе не хотелось оставаться наедине с самим собой. А вот теперь, когда невозможно отделаться от людей, все чаще тянет остаться один на один со своими мыслями, лицом к лицу с собственной совестью. И это несмотря на то, что именно теперь он понял опасность одиночества. Не рискует ли он увидеть в зеркале такую рожу, что захочется плюнуть ей в глаза? Разве не наедине с самим собою человек бывает так откровенен, как никогда не раскрывается даже перед богом? Быть честным с богом – прерогатива детей и старых дев.

Впрочем, из-за чего он волнуется? Жизнь Галича? Давай вспомним, старина, стал бы ты колебаться на войне: жизнь солдата, полка, дивизии – против судьбы нации, представляемой тобою в борьбе за Европу? А ведь борьба, происходящая вокруг Галича, – битва за господство на решающей конференции в Лугано.

Парку пришло на память: "Победу одерживают большие батальоны". А батальоны – это люди. Людям же нужна идея, за которую идет сражение. Черт побери, может быть, даже в бою работает вечный и неизживаемый закон продления себя в потомстве? Готовность умереть во имя жизни? Но совершенно же ясно, что эта будущая жизнь, ради которой мыслящее двуногое наравне со зверем идет на смерть, в мечте должна быть лучше настоящего. Как ни смешно, но красные захватили здесь большую высоту, чем даже церковь.

Парк водил прутиком по желтой поверхности песка, испещренного решеткой темных линий. Линии эти вздрагивали, колебались, сливались и снова расходились. Парк пробовал изменить направление линий своим прутиком, но эти странные черточки продолжали жить своей, казалось, ничем не вызванной жизнью. На них не обращали внимания даже муравьи, сновавшие в лабиринте песчинок, а Парку эти черточки мешали, раздражали его, ассоциировались у него с путаницей мыслей. Его прутик оставлял только бороздки на песке, не внося никаких изменений в систему черной паутины. Муравьи спускались в прочерченные Парком бороздки и мчались по ним, полные серьезности своего дела, не обращая внимания ни на прутик Парка, ни на паутину черных линий, мешавших ему думать. Его морщинистое лицо собралось в улыбку: муравьям наплевать на его попытки направить их движение! Но скоро ему уже не было смешно – он стал сердиться. Вместо тоненького прутика взял толстую ветку и крест-накрест перечеркнул песок. Муравьи пришли в смятение. Но тут же опомнились и принялись за прежнюю деятельность. А тонкая сеточка черных линий осталась такою же, как была. Ее паутина пересекла и прежние линии, проведенные Парком, и вновь проделанные им глубокие борозды, и по-прежнему муравьи не обращали на эту паутину внимания, а Парка она раздражала все больше. Ни с того ни с сего возня муравьев показалась ему дерзостью по отношению к нему, Парку. А черные линии? Это тоже какая-то помеха – не страшная муравьям, но претящая ему, Парку. В этом было что-то общее с нервной суетой нынешнего дня. Что бы Парк ни начинал, о чем бы ни задумывался, на поверхность сознания всплывало имя Лесса и мешало всему. Жизнь Лесса – крошечная ставка в чертовски большой игре: грош против миллиардов. Как раз тот грош, которого не хватает, чтобы миллиард стал самим собой – миллиардом. Но партия против красных должна быть выиграна – с грошом или без него! Парк встал со скамьи. Песок перед ним по-прежнему испещряла сетка черных линий. Он выставил ногу и провел подошвой по песку. Бороздки, проделанные его веточкой, разгладились. Несколько мгновений во впадине, оставленной подошвой Парка, царила пустота и спокойствие – муравьи были вдавлены в песок вместе с их мелкими и глубокими коммуникациями, вместе со всем лабиринтом их песчаного мира. Но через полминуты они уже появились на поверхности. Может быть, совсем не те, другие, но их было множество. Они собирались в группы, отряды, в целые батальоны. Побегали, словно перестраиваясь, и уверенно включились в единую деятельность. Они старательно огибали котловину, образованную подошвой Парка, словно зону, зараженную опасными испарениями. Парку стало смешно и досадно. Но еще более досадно было то, что паутинка черных линий, которые он хотел сломать ногой, покрывала теперь след его ноги. Он нагнулся, чтобы рассмотреть эту магическую паутинку: она была не чем иным, как сеткой тени, отброшенной травинками с края дорожки. На миг Парк опешил, потом рассмеялся. Непринужденно и просто, как ему давно не доводилось смеяться среди людей. Неужели одиночество, которого так хочется к старости, действительно опасно? Поневоле обращаешь внимание на мелочи, которые прошли бы совсем незаметными, будь рядом кто-либо из умных и, черт их побери, не в меру разговорчивых советников. Стал бы он тогда портить себе нервы от бессилия изменить тень ничтожных травинок, на которую не обращают внимания даже муравьи! Да, одиночество вредно.

Что же все-таки делать с Лессом? Жить ему осталось немного. Что изменится в общем ходе вещей, если?.. Разве только когда-нибудь, когда Парка потянет к одиночеству, произойдет разговор с собственной совестью.

Скрип гравия под чьими-то шагами заставил Парка вздрогнуть и оглянуться: перед ним стоял Фрэнк Нортон.

– Мне нужен ваш ответ, ваше решение.

Нортон не сказал, о каком решении идет речь, но Парк понял: добивать Лесса. Все морщины его бабьего лица собрались к носу, он пожал плечами и пошел, широко, тяжело шагая по скрипучему песку дорожки. Когда его фигура скрылась за поворотом дорожки, Нортон кивком головы ответил на свои собственные мысли: он считал, что ответ вовсе не должен быть облечен в слова. Обязанность всякого адвоката, а уж такого, как Нортон, подавно, понимать клиентов без слов.

Обязанность Нортона толковать обстоятельства так, как требует дело. Бывают обстоятельства простые, когда, собственно говоря, и толковать-то нечего. Тогда и решения просты, как прописи учебника. Выбор Нортона решает и его собственную судьбу: угадать – значит снискать благосклонность загадочно-молчаливого Олимпа монополии; не угадать… это может стоить репутации, а то и всей карьеры. Однако на этот раз у Нортона не было времени на гадание. Да и гадать, собственно говоря, было не о чем: откровение Леслава Галича было скандалом. Нортон не видел иного выхода, кроме того, что Лесс должен исчезнуть. Но сначала надо опровергнуть то, что Лесс передавал по радио, плавая в канале, и то, что наболтал потом журналистам. Для этого Нортон решил сделать еще одну – последнюю – попытку уговорить Лесса самого написать показания и прочесть их на пресс-конференции, которую – хочешь не хочешь – Парку придется созвать. Если Лесс не согласится, Нортон попробует состряпать "собственноручные" показания Лесса и без его помощи. Для конференции в Женеве Парк должен быть вооружен этим документом. Хочет этого сам Парк или нет.

4

Лесса привезли в госпиталь Святого Фомы и поместили в палате особого коридора на седьмом этаже. Широкое окно комнаты выходило в темный провал улицы. В часы, когда заканчивалась деловая жизнь, движение замирало, пешеходы появлялись редко.

Разное бывало с теми, кого привозили в этот этаж. Врачи, сестры особого коридора предпочитали не обсуждать газетные сообщения о загадочной склонности людей выбрасываться из окон седьмого этажа.

На этот раз в план Нортона не входило объявлять о смерти Лесса. Он должен был жить, пока не обнародуют его "опровержение", хотя бы состряпанное Нортоном.

Один из охранявших Лесса агентов, Корнелиус, сказал:

– Фу, черт, тут воняет, как в мертвецкой. Только и остается, сменившись с дежурства, потискать свою девчонку.

– Она тоже в седьмом?

– Моя рекомендация.

– Смотри не влипни с рекомендацией. Теперь не знаешь, за кого можно поручиться. Даже девки и те с идеями.

– Да, просто зараза какая-то эти идеи, – согласился Корнелиус. – Хуже чумы.

– А красные – это еще хуже идей.

– Про них и в апокалипсисе сказано.

– Они и тогда уже были?

– Значит, были, если написано. Вот почитай, что пишет преподобный Джозайя Шер.

Но напарник Корнелиуса опасливо отстранил брошюру:

– Я забыл очки дома.

Корнелиус полистал книжку и прочел вслух:

– "Доказательства, которыми оперируют современные пророки в пиджаках конгрессменов или в генеральских мундирах, суть только цифры. Цифры холодные, как разум их извергнувший, и не могут растопить лед равнодушия человеков. А мудрость евангельская писана кровью".

– Ей-ей, Корнелиус, ты смахиваешь на адвентистского проповедника.

– А я и есть адвентист седьмого дня. Когда меня выгонят со службы, я стану проповедником. Нести слово божие – ничуть не хуже, чем сторожить идиотов вроде этого Галича. Слушай. "Призывая благословение господне на СА…"

– Это о гитлеровцах?

– СА – это наша стратегическая авиация, дурень. Дальше: "Призывая благословение господне на СА, мы хотим подкрепить пророчества генералов словами, исходящими из уст всевышнего. Для этого обратимся к пророчеству святого Иоанна Богослова. Лишенные веры в божественность высшего промысла и единой воли, определяющей всю жизнь на земле наперед и во веки веков, в дьявольском стремлении подорвать веру в бога красные высмеивают святые слова божественного откровения, явленного святому Иоанну на острове Патмос… Безбожники выдают апокалипсис за некую фантастическую легенду. Грешные уста богохульников именуют пророчества Богослова "примитивной чепухой". Так посмотрим же, братья, что сие за "чепуха", заглянем в каталог ужасов, составленный святым Иоанном Богословом: "Узрел Иоанн в деснице сидящего на престоле книгу, исписанную внутри и извне и запечатанную семью печатями. И стали ангелы срывать с этой книги печати. И открылось за печатями: конь белый и всадник в венце, созданный божественной волей, чтобы победить".

– Разве это не наш Парк? А конь рыжий, значение коего взять мир с земли и чтобы люди убивали друг друга, – не коммунизм ли это? – спросил Корнелиус, но, так и не дождавшись от напарника ответа, продолжал читать:

– "Вот она, братья, атомная наука. Обратите внимание: конь – бледный! Радиоактивные излучения убили в нем красные кровяные шарики. И дальше гласит откровение Иоанна: "Произошло тут великое землетрясение, и солнце стало мрачно, как власяница, а луна сделалась, как кровь. И звезды небесные пали на землю, как смоковница, потрясаемая сильным ветром, роняет незрелые смоквы свои. И небо скрылось, свившись, как свиток, и всякая гора и остров сдвинулись с мест своих. И цари земные, и вельможи, и богатые, и тысяченачальники, и сильные, и всякий раб, и всякий свободный скрылись в пещеры и в ущелья гор. И взял ангел кадильницу и наполнил огнем с жертвенника и поверг на землю, и произошли голоса и громы, и молнии, и землетрясение. И сделались град и огонь смешанные с кровью и пали на землю; и третья часть дерев сгорела, и вся зеленая трава сгорела, и как бы большая гора, пылающая огнем, низверглась в море, и третья часть моря сделалась кровью. И умерла третья часть одушевленных тварей, живущих в море, и третья часть судов погибла". Вот вам, братья, точнейшая картина атомной войны. И посмотрите дальше на последствия ее, предреченные в Священном писании Нового завета: "И истоптаны ягоды в точиле за городом, и потекла кровь из точила даже до узд конских, на тысячу шестьсот стадий".

Возьмите, братья, и посчитайте: оказывается, река крови протянется на 186 миль и глубина ее будет четыре и три четверти фута. Безбожники смеялись: "Откуда взять столько крови зараз? Кто может верить в такую чепуху? Так вот слушайте меня, преподобного Джозайя Шера: помножьте пять кварт крови, содержащихся в теле нормального человека, на пятьдесят миллионов человек, которые станут жертвами первого ядерного снаряда, сброшенного первым самолетом третьей мировой войны, и вы как раз получите реку "до уздечки коня". А сравните-ка это с заявлением одного из наших самых высокопоставленных генералов СА: "При всем желании избежать лишних жертв, при том, что мы будем стараться поразить только военные и промышленные объекты русских, общее число жертв среди населения будет огромно".

Падите же ниц, неверующие, преклоните колена пред пророчеством, подтвержденным генералами СА: острова сдвинутся с мест, закипят воды рек и океанов, горы распадутся и разверзнутся недра земли; взрывы ядерных бомб вызовут цепною реакцию, и земная атмосфера свернется, как пергамент.

Радиоактивный пепел, выпавший из продуктов взрыва, и называется Иоанном "саранчой", по святому слову Богослова, будет "предназначен не убивать людей, а мучить их в течение пяти месяцев, и будут мучения людей подобны мучениям от скорпиона. И в те дни будет человек искать смерти, но смерть убежит его".

Не совпадает ли это с тем, что произошло с людьми в Хиросиме и что ученые-медики сулят всем, кто не будет сразу убит в ядерной атаке? И разве не свидетельствует о великой благости божьей, вложенной в уста Иоанна Богослова, что пророк ошибся только там, где пророчествовал, будто умрет четвертая часть человечества? Генералы СА полагают, что конечная цифра в пророчестве преуменьшена. Бомба поразит красных и водворит мир на земле и в человецах благоволение.

– И ты веришь во всю эту чепуху? – перебил Корнелиуса второй охранник. – Все-то твой преподобный Джозайя врет. Он попросту работает на ракетный бум, вот и все. А ей же ей, не будет ни скорпионов, ни ангелов да и войны-то не будет…

– За такие мысли…

– Ладно, ну тебя. Не лучше ли мне взять твою девочку и пойти с нею спать? А там будь что будет! Хоть чума, хоть коммунизм. Ей-ей! А как ее зовут?

– Чуму?

– Идиот! Я о твоей девчонке.

– Дайен Ченцо.

– Итальянка! Они подчас хуже чумы. Все анархисты.

– Идеи я из нее вышибу в два счета. А то пошлю донос в комиссию. Там ей пропишут седьмой день.

– Что ж! В этом смысле итальянка удобнее иной другой. Так, значит, Дайен? Среди них бывают презанятные…

5

Ева так и не смогла проникнуть в больницу. Удалось только переслать Лессу короткую записку с предупреждением о замыслах Нортона.

Нортон бдительно следил за попытками Евы пробраться к Лессу. Когда Нортону показалось, что она доведена до отчаяния, он сделал свое предложение – Лесс будет в безопасности, на него не будет оказано давления, он будет предоставлен врачам для лечения лучевой болезни.

– Когда медики справятся с болезнью этого дурня, ты сможешь увезти его с собой, на здоровье! – говоря это, Нортон внимательно следил за лицом Евы. Но, по-видимому, он недостаточно хорошо знал свою сестру: черты ее оставались каменно неподвижны; взгляд не отражал ни растерянности, ни радости. – Только убеди его отдать дневник, спрятанный где-то здесь, в стране. Я знаю: он хотел передать его русским. Но мы не можем допустить его опубликования. Отдай мне дневник – и Лесс твой. Чтобы ты смогла с ним поговорить, я пущу тебя в госпиталь.

После некоторого размышления Ева ответила молчаливым кивком согласия.

– Хорошо, – сказал Нортон, – скоро я позову тебя.


***

Больничная палата была оборудована аппаратами подслушивания. Где бы Лесс ни хранил свой дневник, Ева найдет тайник пустым – Нортон опередит ее. А Ева может отправляться в свое бунгало и повеситься на первом попавшемся крюке.

Садясь в автомобиль, чтобы ехать в госпиталь Святого Фомы, Ева чувствовала необычайный, почти как в лучшие времена, прилив энергии и решимости.

Лифт, мягко спружинив, остановился, и перед глазами Евы загорелась цифра "20". Нужно держаться! Нужно, как никогда! Она так много видела в жизни, так много испытала, что не могла теперь поверить, будто силы изменяют ей. Именно теперь, когда они нужны больше всего. Еще полчаса назад она была полна уверенности, что без труда убедит Лесса выдать дневник Нортону: пусть ее чертов братец будет спокоен за то, что русские никогда не получат этих записей. А тогда она возьмет Лесса, увезет к морю. Навсегда. Ее Лесса. Единственного, для кого она теперь живет.

Тихий голубоватый коридор, запах лекарств, люди в халатах и их осторожный шепот – все это действовало на Еву так, словно ее сунули в тесный резиновый мешок: трудно было двигаться, говорить, дышать. Но в палату Лесса она вошла, уже вполне овладев собой. Только благодаря этому она и не отпрянула в ужасе от постели, на которую указал врач. Мелькнула даже мысль, что ее обманывают: что общего у этого раздутого, багрово-коричневого страшилища с ее Лессом?

Но Лесс открыл глаза, и Ева поняла, что это он. Это были его глаза. До боли стиснув руки, она нагнулась и осторожно прикоснулась губами к его лбу.

Врач и сестра вышли из палаты. Но Ева понимала: каждое слово, которое будет произнесено, станет известно брату. Ева говорила все ласковое и ободряющее, что могла сказать. Губы ее с подчеркнутой отчетливостью произносили слова, но глаза в это время предупреждали: "Это не то, не главное, слушай внимательно". И вдруг нагнулась к самому уху Лесса и прошептала:

– Где твой дневник?

Лесс пристально посмотрел ей в глаза: так вот зачем она пришла!

И тут Еве показалось, что в глазах его отразилось удивительное спокойствие. Она ждала. Лесс улыбался одними глазами. С трудом шевельнув губами, он сказал:

– Зачем это тебе?.. Они все будут вне закона. Как и их дело… Зачем это тебе?

Ева закрыла глаза. Потом снова склонилась над постелью и одну за другой поцеловала огромные подушки, которые прежде были руками Лесса. Она заставила себя улыбнуться.

– Еще немного лечения, и мы уедем в наш домик, к морю…

Больше говорить она не могла. Опустив голову, чтобы не встретиться глазами с Лессом, быстро вышла из палаты. Скорей, как можно скорей переступить порог, прежде чем вопль отчаяния вырвется сквозь стиснутые зубы!

На ленте магнитофона не было главного: где дневник Лесса. Но Нортон был уверен, что Ева владеет секретом Лесса, хотя и уверяет, будто он ей ничего не сказал. Нортон изыскивал способы добыть секрет от Евы или по крайней мере не позволить ей завладеть бумагами. Когда-то сестрица хвасталась, что умеет быть тенью Лесса, которую тот не замечает. Сумеет ли она теперь заметить тень, которая будет у нее самой? Нортон должен схватить Еву за руку, когда в ней окажется документ. Когда умрет Лесс, сестрица не побрезгует предложить бумаги даже красным. Нет, Нортон не даст провести себя еще раз.

Проницательность Нортона оказалась недостаточной, чтобы понять собственную ученицу.

Еве пришла мысль: за все время, пока они с Лессом носились по свету, у него не было иного приюта, кроме ее бунгало. Именно там она не раз заставала его над тетрадью, которую он, стоило ей войти, запирал в стол. Без сомнения, это и был дневник, опубликования которого так боится Нортон. Куда девал его Лесс, уходя в последний раз? Унес с собой? А что, если дневник в домике? Бросил же он, уезжая, кучу вещей, которые были ему нужны каждый день. В ту ночь комната имела такой вид, будто он ушел ненадолго и вот-вот вернется…

Ева была реалисткой, она сказала себе: Лесс умирает. Но нужно сделать так, чтобы он знал: "Я умираю не напрасно!" Одним из условий такого сознания должно быть то, чтобы он знал: его записки в безопасности. Если уж нельзя обладать самим Лессом, то надо взять его рукопись и сохранить ее так, как хочет Лесс. Даже если он захочет передать ее красным. В их руках это будет продлением дела Лесса, а значит, и продлением его самого. Ева не могла сказать, было ли происходящее сейчас с Лессом результатом всей его жизни или только каких-то последних его шагов? Были эти шаги правильны или ошибочны? Над этим она не думала, но если это делал Лесс, если он платил за это жизнью, ее потребностью стала теперь его победа. Победа Лесса. За что бы он ни боролся, с чем бы ни воевал. Все изменилось в ее жизни, и, если бы Лесс сказал, что препятствие на пути к его победе она, Ева, – она объявила бы беспощадную войну самой себе. Может быть, в этом и не было ясной логики, могущей с первого взгляда объяснить постороннему наблюдателю переворот, произошедший в душе Евы. Но переворот совершился. Понимание мира изменилось: белое стало черным, черное – белым; дурное обратилось добром; добро – злом. Как прежде, она отдавала всю себя делу зла, теперь она была готова служить добру, вплоть до того, чтобы пожертвовать собою. Понятие добра для Евы отождествлялось теперь с добром для Лесса; круг правды ограничивался правдой Лесса. Зато внутри этого круга готовности Евы не было предела.

Ева неслась на полной скорости с единственной мыслью: самое главное – победа Лесса! Она неслась так, словно добраться до бунгало было последним, что требовалось от машины. Она летела драться за бессмертие Лесса. Ее Лесса.

6

Парк думал, что не боится ничего на свете. Если, разумеется, не считать призраков, которые создает собственная фантазия. А из реальностей?.. Поправка к конституции, давшая главе государства право один на один со своей совестью решать вопросы войны и мира, была настолько пугающей реальностью, что заставляла Парка подолгу ворочаться в постели. Он больше не хочет войны, он давно против войны, он… да, он ее боится. Он готов согласиться на формулу русских: "Войну – вне закона!" А не значит ли это, что при известных обстоятельствах и сам он может оказаться вне закона?.. В тот миг, когда президент использует данное ему право. Тогда всякий, кто не шел против войны, станет в глазах народов ее сторонником. Всякий – в том числе и он, Парк. Да, такова логика. Лесс прав. Он говорил, как человек, которому нечего терять. Те, кому нечего терять, говорят правду чаще тех, кому есть за что цепляться. Хотя бы за жизнь. А жизнь уже не была для Лесса ценой, которой можно расплачиваться за правду.

Может быть, Парку не стоит бежать в загородное убежище. Тишина уединения не спасет от самого себя. Не повернуть ли обратно, в госпиталь Святого Фомы, и попросить у Лесса прощения за тон, каким говорил с ним? Были минуты, когда он почти ненавидел умирающего парня только за то, что тот открыто хочет того же, чего сам Парк желает втайне и потому никогда этого не добьется. Почти парадоксально: он, Парк, представитель всего сильного, что есть в стране, – ее капитала, ее армии, ее правительства, – не может открыто хотеть того, чего во весь голос, ничего не боясь, добивается один полуживой, истерзанный, изолированный от общества парень. Неужели так велика сила, которую Лесс чувствует за собой, – воля народов!.. Всю жизнь Парк считался с теми, кто привел его туда, где он теперь восседает. Капитал был видим, осязаем – заводы, шахты, железные дороги, банкноты. А воля народов, их устремления, надежды, гнев – это были абстракции. И вот вдруг оказывается, что именно то, что он считал реальностями, оказывается фикцией. А абстракции оказываются реальностями.

Пожалуй, следует еще раз повидаться с Лессом. Если он, Парк, не заслужил, чтобы когда-нибудь вместе с войною как ее адвокат очутиться вне закона, то Лесс не заслужил смерти с сознанием, что он одинок и жертва его, может быть, бесполезна. Парк припомнил, что во время войны, вернувшись из полета в Россию, Лесс рассказал ему, как пятеро летчиков разных национальностей разорвали на пять частей открытку как талисман, который объединит их в борьбе с фашизмом. Почему Парк это вспомнил?.. По какой ассоциации?.. Пятеро молодцов пожелали друг другу никогда не очутиться в положении волка. Да, Парк ясно вспоминает рассказ Лесса. Так что же, оставить теперь Лесса в положении этого одинокого волка в виду недостижимого леса? Не накажет ли когда-нибудь господь бог Парка такой же одинокой смертью? Разве он не поступил бы сейчас, как христианин, не идущий вразрез со своей совестью и своими мыслями, если бы сказал Лессу: "Умирай спокойно!"

Парк потянулся к телефону и отдал приказание привезти Галича в "Хижину". Положив трубку, стал смотреть в широкое стекло вертолета. Ему никогда не надоедало любоваться великолепными лесами и озерами, над которыми пролегал путь в "Хижину дяди Тома". Парк любил эти леса за то, что они надежно отгораживали его от шумного мира дел и забот; за то, что в них можно бродить с ружьем, никого не встречая, и мечтать о том, чего не было, нет и никогда не будет: о жизни на маленькой ферме, в кругу семьи, с единственной заботой – добыть себе пропитание охотой, разведением скота или возделыванием земли – все равно.

Когда вертолет опустился и Парк вышел на лужайку, то несколько минут бегал взад и вперед по траве, прижавши локти. Хотелось броситься в траву и полежать, вдыхая ее аромат, но это он сделает после, когда вокруг никого не будет. А сейчас он крупными шагами пошел к дому, бурые бревенчатые стены которого виднелись между золотыми стволами сосен. Он был влюблен в спокойное величие северного пейзажа: любил сосны, желтые песчаные обрывы оврагов, любил свой дом, наподобие жилья дровосека сложенный из могучих неотесанных стволов лиственницы и крытый камышом.

Старший внук Парка, шестнадцатилетний Голиаф, добежав до деда, остановился и степенно пожал ему руку; любимица Парка, девятилетняя Дэзи, с размаху повисла у него на шее.

– Боже мой, – со смехом воскликнул Парк, оглядывая детей, – почему вы оба такие грязные?

– Сейчас и ты будешь таким замазулей! – крикнула Дэзи. – Идем красить новый курятник.

– Как, уже готов? – искренне удивился Парк.

– Гол сегодня покончил с крышей.

– А где же вы взяли краску?

– Мы с Голиафом ездили в лавку.

– И ты сам вел машину? – строго спросил Парк внука.

– Нет, нет, – поспешила сказать Дэзи, – мы ездили верхами.

– И опять ты набила холку своей Лу?

– О, что ты? – Дэзи гордо выпрямилась. – Этого уже никогда не будет: я научилась хорошо седлать.

За разговорами они подошли к дому. Голиаф подхватил ведерко с краской, а Дэзи протянула Парку кисть, и он уже взял ее, но тут девочка покачала головой и укоризненно проговорила:

– Нет, нет, дедушка, сначала надень старые штаны, а то нам всем попадет от бабушки.

Глава 27

1

Временами сознание Лесса работало с поразительной ясностью. Но бывали часы – их становилось все больше, – он терял контроль над восприятием окружающего, над своими мыслями, над самим собой. Тогда он переставал быть Лессом Галичем. Он видел странные сны – все в них было совсем белым. Когда-то Лесс слышал, что значит, если больной лучевой болезнью начинает видеть белый мир: белые грезы, белую явь, белый мир без цветов и теней. Словно рисунок, нанесенный белым карандашом. Иногда линия рисунка еще сохраняла подобие жизненной четкости, но чаще расплывалась до того, что привычные образы уходящей действительности становились белыми бликами на белом фоне. Было отвратительно и страшно! Лесс стал бы кричать, если бы мог.

Освободиться от тяжести, которой придавили руки! Поднять их, чтобы сжать голову. Пока не заметили, что она раздваивается. Или это раздваивается мир? Нет, конечно же, голова! А за нею и весь Лесс. Вот их уже двое – он и еще раз он. Лесс и Лесс. "Сожмите мне голову! Тому мне. Или этому. Вот так! Какие прохладные у вас руки!.. Спасибо…"

Лесс уверен, что говорит. Но сестра, клавшая на голову пузырь со льдом, ничего не слышала. Язык комом лежал во рту – огромный, неповоротливый.

– Со слизистыми кончено, – сказал сестре один из врачей, раздвинув расширителем стиснутые зубы Лесса. – Но все-таки продолжайте лед.

Наверно, Лесс не слышал безнадежного "все-таки продолжайте". Это касалось только врачей. Конечно, им интересно знать, что творится в его голове, – ведь медицина еще не знала, что происходит в мозгу больного на последней стадии лучевой болезни. Пока это догадки. А как интересно было бы это знать врачам! Кто знает, с каким трепетом Лесс следит за появлением второго Лесса. Который же из них действует, говорит, а который наблюдает, анализирует, судит, сердится и боится? Кто за кого? Конечно же, он за него. Лесс за Лесса. Ведь он – это оба они. Лесс и Лесс. Два Лесса. Один Лесс. Два. Один…

Перед Лессом – Лесс. Он намеревается в открытом океане прыгнуть с борта. Судно огромно; его двигают мощные машины. Тело Лесса вытесняет всего восемьдесят кило воды; его тренированные мышцы обещают выдать мощность одной человечьей силы. Одна человечья против ста тысяч лошадиных. Он знает, многотонные лопасти винтов закрутят его, искромсают. Разум подсказывает выход: сойти на безопасную палубу, выпить стакан вина. Оно приведет мозг в блаженное состояние покоя. Вознесенное спиртными парами его "я" поднимется выше всего сущего. Что ж, он может и это. Но не хочет. Не хочет оставаться на борту гиганта. Он хочет плыть сам: бороться с волнами, сам выбирать направление. Все сам! Его тошнит на этой до отвращения надежной палубе…

Несмотря на лежащий на голове Лесса пузырь со льдом, сестра то и дело стирает с его лица обильный пот.

Дайен – молодая сестра. Ей хочется, чтобы Лесс застонал, или пошевелился, или хотя бы разжал крепко стиснутые зубы: он выдохнул бы и немного страдания. Но Лесс неподвижен. По лицу скатываются крупные капли пота.

Лесс видит двух белых Лессов. Один с расплывшимися чертами смотрит на другого, такого же белого – плоского, расплывающегося в белом тумане.

"Люди узнают правду, ради которой я умираю? А что они сделают с этой правдой? Разве дело в том, что я сказал, или в том, чего я не скажу? Меня все равно уничтожат. А через сто лет после меня по земле будут ходить уроды".

"Не то, не то! – перебил Лесса Лесс. – Что бы ни случилось, я должен докричать на весь мир правду!"

Лесс посмотрел на Лесса и подумал: "Ему нужна моя помощь. В таких обстоятельствах тяжелее всего одиночество". И сказал:

"Может, не нужно быть одному? Позвать людей, сказать им, как…"

"Страшно?"

"Да".

"Осталось так мало времени, чтобы доделать начатое. Красные шарики в моей крови умирают. Ах, как быстро они умирают!"

Лесс поднял взгляд и посмотрел на Лесса. Его лицо было еще белее, чем прежде. "Неужели? – подумал он и посмотрел себе в глаза. – Этот человек не хочет жить. Сколько бы ни осталось – год, неделя, минута, ему все равно. Это говорят его глаза".

"Послушай, – сказал он, – нужно довести до конца".

"Да? Если успею…" – и в его глазах появилось желание. Страстное желание жить.

Сестра Дайен смотрела со страхом: выступавший на лбу Лесса пот мгновенно исчезал. Он испарялся, как с раскаленного металла. Устав госпиталя гласил, что сестра должна быть нема. А ей было страшно, жгучая жалость наполняла ее молодое сердце. Дайен склонилась над Лессом и стала говорить. Все ласковое, что могла сказать. Она была уверена: от этого ему станет легче, даже если он ее и не услышит…

"Ах, какие холодные руки! Еще сожмите череп!" – Лесс усилием поднял веки и встретился с затуманенным слезами взглядом Дайен. А его глаза были сухи, и в них было одно желание: заговорить. Но как страшно пошевелить языком!..

А что, если сделать усилие? Последнее усилие.

– Спасибо… Боже, какая боль!.. И все же: спасибо.

Дайен потянулась к магнитофону, но, встретившись с глазами Лесса, отдернула руку. Лесс говорил медленно, как позволял огромный, огненно-горячий язык. Дайен склонилась к нему и слушала так, словно должна была навсегда запомнить каждое слово.

Вдруг Лесс умолк, долго смотрел ей в глаза. Потом снова заговорил, преодолевая боль, от которой, наверно, сошел бы с ума, если бы не знал, что она последняя. Лесс говорил, а Дайен слушала, зажав себе рот рукою, чтобы никто не услышал, как она плачет.

2

Математики знают, что труднее всего найти простое решение. Еву ошеломило то, что, перевернув вверх дном весь дом, она не нашла дневника Лесса, а стоило ей усесться за его стол, протянуть руку к открыто лежащей на нем книге, и под переплетом "Американской трагедии" вместо типографского текста она увидела знакомый почерк Лесса. "Он забыл?!" Но это было слишком мало похоже на Лесса: он редко что забывал вообще. А тем более не мог забыть свои записи. Так что же, неужели?.. Значит, он надеялся вернуться сюда, уходил ненадолго! Уходя той ночью, оставался ее Лессом! И нарочно оставил здесь эту тетрадь, чтобы дать Еве возможность узнать его мысли, подумать над тем, что с некоторых пор стало его жизнью! А она?!

Ева не помнила, когда плакала в последний раз. Может быть, в очень далеком детстве. Слезы текли по ее щекам, стекали по подбородку и, капая на раскрытые страницы дневника, вздувались рыхлыми синими пятнами.

До самого вечера Ева, не зажигая огня, просидела за столом Лесса, так и не прочитав ни строчки из его дневника. Она мысленно переворачивала страницы собственного дневника, которого никогда не вела. Вот когда она могла описать каждый день своей жизни с Лессом. Она сидела и глядела в почерневшее окно. Капли дождя, ударявшие по стеклам, не спугивали мыслей. Капли превратились в струи, дождь низвергался водопадом; грохот воды по крыше отдавался в доме, как в пустой бочке. Может быть, из-за этого дождя Ева не заметила, как к дому подъехал автомобиль. Несмотря на кромешную тьму, он приблизился с выключенными фарами. На стук в дверь Ева не отозвалась. Только когда он повторился сильней, она подняла голову. Инстинктивно съежилась и схватила дневник. Подсознательно она уже знала: это люди братца Фрэнка, а может быть, и он сам. Она прижала тетрадь к груди. Подняла молнию замшевой куртки до самого подбородка. Здесь было все, что осталось от Лесса.

Один из прибывших молча показал ей голубой листок ордера. Еве было все равно. Она поняла, что Фрэнк пустил в ход свои связи с тайной полицией, а может быть, и с Комиссией. Не все ли равно? Протестовать, сопротивляться? Напрасная трата нервов. Ева ничего не сделает: ее изобьют, свяжут, бросят в угол, и, когда эти типы перевернут вверх ногами весь дом и возьмут то, что им нужно, ей будет предоставлено доказывать, что это не были обыкновенные громилы. Она молча пожала плечами и с равнодушным видом села в кресло у балконной двери. Сквозь грохот дождя и однообразный звук льющейся с крыши воды Ева слышала, как они ходят по комнатам, двигают мебель. Она сидела неподвижно, обхватив колени. За черными стеклами веранды было море, которое так любил Лесс. Ева распахнула балконную дверь и удивилась, что не слышит прибоя. По-видимому, море было спокойно. Ей казалось, что слышно, как дождь хлещет по поверхности воды. Она себе представила, как рябит и морщится под дождем океан. Еве захотелось туда.

– Эй, эй, не уходить! – окликнули сзади.

Несколько мгновений она стояла не оборачиваясь. Не найдя дневника, они возьмут ее с собой. В пресловутой Комиссии первая же стражница обнаружит на ней тетрадь. Ева сбежала в сад под низвергающиеся с неба струи воды.

– Эй, не валяйте дурака! – крикнул агент, но остановился на пороге, по-видимому не желая идти под дождь. – Вернитесь!

Ева добежала до живой изгороди, когда сзади послышалось шлепанье по лужам. Она хотела укрыться в кусты, но сообразила, что это не спасет, и побежала к морю.

Ее ударил озноб от предчувствия холода. Но вода оказалась неожиданно теплой. Юбка облепила ноги и мешала идти. С берега ей кричали. Она не разбирала слов. Глухие удары крови в ушах были сильнее шума дождя. Держа в зубах тетрадь, Ева сняла с себя куртку. Намокшая замша стала скользкой. Стаскивая рукава, Ева ломала ногти. Она завернула тетрадь в куртку. Решила, что так тетрадь вернее потонет и будет лежать на дне, пока Ева вернется за нею. Ева отличный ныряльщик – Лесс научил ее находить под водой и не такие большие предметы.

Бредя к берегу, навстречу двум слабо поблескивающим сквозь дождь огонькам фонарей, поняла, что отдала тетрадь океану не на сохранение, а навсегда: куртка развернется, и размокшая тетрадь превратится в бесформенный ком бумаги. Даже не пыталась заметить место, где вышла на берег. Было безразлично, что те двое бесцеремонно ощупали ее, когда она вышла из воды.

Когда агенты уехали, Ева бросилась в постель. Продрогшая, обессиленная, она лежала с открытыми глазами и глядела в светлеющий квадрат незатворенной двери. Скоро из серого он стал белым, потом розовым. Встающее из океана солнце окрасило половину неба, когда Ева сползла с кровати. Царившая вокруг тишина была невыносима. Ева включила приемник, сбросила одежду и легла в постель. В растворенную дверь виднелся сад, омытая дождем зелень. Сквозь листву блестело море. А совсем близко на столбе балкона висело ружье Лесса для подводной охоты. Ева отвернулась к стене. На белом фоне виднелись голубые пятнышки, точно такие, какие набухали в тетради от слез Евы. Ей снова захотелось заплакать. Она даже сделала усилие, чтобы выжать слезы, но глаза оставались сухими. Словно на свете не было уже ничего, над чем стоило плакать.

3

"Исправить положение". Как просто это говорится! А разве может Нортон заставить умирающего Галича выступить на пресс-конференции? Или, может быть, хотят, чтобы Нортон в одну ночь состряпал дневник Галича, доказав, что Лесс – красный агент Москвы?.. А какой идиот верит теперь в такую липу?! Прошли эти времена! Так что же прикажете делать?.. Правда, у Нортона есть еще Ева. Пусть она помешалась на идее спасти Лесса, но рано или поздно она придет в себя. Она человек реальности – порода Нортонов. Пусть выступит в прессе, по радио, по телевидению с разоблачением Лесса. Уж кому-кому, как не ей, знать, на кого тот работал. Немедля послать за Евой. Небось торчит в своем бунгало, заливает подушку слезами или топит горе в бутылке. Сейчас же послать за ней!.. Впрочем, эти дураки опять не сумеют выполнить поручения. Вместо дневника Галича привезли шиш. Привезут шиш и вместо Евы. Он поедет сам, скажет ей все, что нужно, привезет ее. Остается только перед отъездом наскоро записать несколько слов на магнитофон для передачи по радио: нельзя не пустить свою версию смерти Галича.

События так утомили Нортона, что он уснул в автомобиле. Только когда машина остановилась перед бунгало Евы, он открыл глаза и, улыбаясь, вошел в дом. Хотелось всем своим видом показать Еве, что не стоит придавать значения случившемуся, разумнее думать о собственном будущем. На пороге холла он едва не упал, споткнувшись обо что-то: в комнате царил полумрак. Видимо, с ночи тут не поднимали штору. На полу валялась люстра. Лампочки разбились, стекло противно хрустело под ногами Нортона. Он с удивлением поднял голову и посмотрел туда, где люстре следовало быть, – на потолок. И так его взгляд опускался, начиная с крюка и дальше по веревке, по неестественно длинной шее Евы, по ее вытянутому телу с опущенными вдоль смуглых бедер руками и такими же странно длинными ногами без чулок. Взгляд Нортона остановился на обращенных книзу пальцах Евиных ног и снова поднялся от них к крюку. Оба раза его глаза, не останавливаясь, миновали лицо сестры. Словно он надеялся, что его обманывают и это вовсе не Ева. Ощущение, что это все-таки не мистификация, появилось только тогда, когда он решился посмотреть Еве в лицо. Да, она его бессовестно, отвратительно надула!

4

Лежа на ковре перед камином, Парк читал Дэзи сказку, когда ему доложили, что вертолет Лоуренса Ванденгейма просит посадки у "Хижины дяди Тома". Парк состроил гримасу – все его лицо собралось в сплошной комок морщин. Глядя на него, Дэзи разразилась смехом: она думала, что дедушка играет с нею. Он был мастер строить смешные и страшные физиономии. Но на этот раз Парк не шутил: он с отвращением вспомнил, что назначил Ванденгейму свидание в своей "Хижине". Ну что ж, надо же узнать, почему Лорри вот уже несколько дней так упорно добивается разговора с глазу на глаз. Пожалуй, лучше всего откровенно потолковать где-нибудь в лесу, на пеньке, без третьих ушей. Там он выложит Лоуренсу все, что думает. Ну что ж, когда-то они сделали Парка тем, чем он стал. Их тени стояли за его спиной. Всю жизнь он делал их дело, потому что оно было и его собственным делом. Это было их общее дело. Но их пути пошли врозь: они отвратительны ему своим непониманием своих собственных интересов, которые вовсе не перестали быть их общими интересами. И именно потому, что они, эти интересы, не перестали быть его делом, он не намерен его губить. Нет, нет, он не станет собственными руками подводить мину под то, что строил всю жизнь, – под пышное здание капитализма, которым должно любоваться все человечество; здание, в котором все человечество должно молиться, как в храме божием, – в храме бога единого, всемогущего и вечного. Но настали новые, сложные времена, когда одною силой ничего не сделаешь. Нужны соглашения с противной стороной. И эти соглашения, хочется этого или нет, нужно соблюдать. Хотя бы до поры до времени, пока нет силы их порвать, без риска погибнуть под обломками собственного дома-храма. Такова логика истории. И он, Парк, намерен ей подчиниться. Он будет действовать так, как повелевают разум и совесть. Он будет так действовать для своей и для их пользы. Для пользы своего народа. Другого выхода нет. Это и надо сказать Ванденгейму. Тень не слишком далекой смерти – суровый судья. Страшновато идти ей навстречу с нечистыми руками. Нет, не такой он человек, Майкл Парк, чтобы опустить глаза перед старухой! Он встретит ее с поднятой головой. А для этого нужно иметь чистые руки. Чертовски чистые руки!

Парк сидел на своем любимом месте, на полу перед камином, и, цедя содовую, чуть-чуть разбавленную виски, слушал Ванденгейма. Он сидел, скрестив ноги, и глядел в огонь, не поворачивая головы вслед ходившему по комнате Лоуренсу.

– Русские не встретят вас букетами, – с обычной безапелляционностью говорил Лоуренс, – у них припасена какая-нибудь дуля, чтобы заставить вас растеряться, когда…

Парк махнул рукой и рассмеялся.

– Вы хотите напугать меня привидениями, после того как нам не удалось напугать русских? Пустое занятие, Лорри, я не пуглив. Все на свете выглядело бы куда проще, если бы мы не закрыли глаза на эту гадость с бомбой Хойхлера. Это было уже многовато: сперва "Кобра", потом настоящая бомба…

Парк взял несколько свежих брикетов и ловко, не обжигая пальцев, уложил их клеткой в огонь камина. Пока пламя охватывало уголь, Парк, прищурившись, глядел в камин. Лоуренс, стоя над ним, покачивался на носках широко расставленных ног.

– Скажите прямо, Майкл, вы намерены честно отстаивать тезис "сначала инспекция – потом разоружение", как прежде отстаивали открытое небо?

– И так же провалиться, как провалился тогда?.. – Парк покачал головой. – Нет, Лорри. "Инспекция" такая же чепуха, как и открытое небо… Шпионаж есть шпионаж, как бы мы его ни называли.

– Фи, Майкл! Зачем такие грубые слова?

– А вы хотите, чтобы в Лугано они достались мне одному? Подсунуть меня для расправы? Не хватит ли уже позора, какой пал на мою голову, а?..

– У русских, Майкл, есть отличная пословица: "Стыд как дым – глазам не опасно".

Парк усмехнулся:

– Во-первых, пословица звучит совсем не так, а во-вторых, я уже стар и мои глаза боятся дыма.

– А вы понимаете, Майкл, во что это вам обойдется?

– Угроза?! – Парк сильным движением, словно за плечами у него не было семидесяти с лишком, поднялся на ноги. – К черту! Не на таковского напали! – Он напрягал все силы, чтобы не дать волю негодованию, но, видно, этих сил не хватило. Он сжал кулаки. Лицо превратилось в нечеловеческую маску – вымученную, выжатую и нерасправленную. Парк надвинулся на Ванденгейма: – К черту! Вы хотите, чтобы мне еще раз дали под зад? Не выйдет. Я отказался от командования армией не для того, чтобы позволить вашей шайке командовать мною! Я не позволю подставить себя под удар с открытыми флангами! А что вы мне предлагаете: беззащитным предстать в Лугано?

– За вами – мы, – стараясь успокоить расходившегося сенатора, с улыбкой проговорил Лоуренс. – Мы и вся наша…

– Вся ваша?..

– Вся страна.

– Черта с два! Если я с вами, то страна не со мной. Это вы должны понять. С того момента, как Хойхлер оказался в руках красных…

– Черт бы побрал всех хойхлеров на свете, – раздраженно перебил Лоуренс. – Просто свинство! Если бы не он, красным не удалось бы устроить этот международный спектакль с "высоким судилищем народов". И ведь смотрите, как ловко это придумано: "высокий суд на уровне простых людей мира" изволит заседать именно в те дни, когда состоится Лугано! Ловко!

– Да, – продолжал Парк, – и каждое слово неправды, которое я произнесу в Лугано, будет разоблачаться в зале лейпцигского суда.

– Чепуха! Кто станет вас опровергать?

– Не опровергать, Лорри, а разоблачать.

Лоуренс пожал плечами.

– Не Хойхлер же!

– Именно он. Он и этот его… Цвейгель. Вы воображаете, что они подставят головы под петлю ради вашего спасения от позора?

– Они ничего не могут сказать…

– Не думаете же вы, будто Хойхлер скроет, что Тигерстедт был в курсе всех его приготовлений к бомбардировке острова. Уж он-то скажет, как обстояло дело: если бы его провокация имела шансы на успех, Тигерстедт и Баттенбери были бы тут как тут, чтобы вцепиться в Россию. Улизнули за кулисы, потому что поняли: Хойхлер вылез со своей бомбой раньше времени. Поверьте, старина, Хойхлеру своя голова дороже вашей. К тому же у него перед глазами опыт Кейтеля и Йодля. Он понимает, с чем это едят. Мы с вами были тогда судьями, а у всех этих хойхлеров, кессельрингов и компании зуб на зуб не попадал от страха. Хорошо еще, что Шредер успел покончить с собой, а то и мы с вами гуляли бы голенькими.

Ванденгейм слушал, зло сощурившись. Дождавшись паузы, проговорил сквозь зубы:

– Просто трусите, Майкл!

Несколько мгновений Парк смотрел на него в изумлении. Потом подбежал к столу, схватил шляпу и устремился к двери.

Лоуренс не спеша пошел за ним.

Следуя за Парком по лесной тропинке, Лоуренс думал, что они просто прогуливаются, но когда хозяин уселся на толстый пень и, указав на такой же пень напротив, сказал: "Что ж, поговорим", – Лоуренс насторожился.

– А вы не думаете, Майкл, что нам понадобится переводчик? – И в ответ на недоуменный взгляд Парка недобро усмехнулся: – Говорят, что среди своих вы уже переходите на русский язык.

– О, вам это не угрожает! – с хорошо разыгранной веселостью воскликнул Парк. – Хотя бы уже потому, что вы не совсем свой здесь, в нашей "Хижине".

Парк сидел, прислонившись к высокой сосне, и отчетливо чувствовал плечом, как где-то наверху старательно работает дятел. Удары крепкого клюва были то часты и дробны, то следовали один за другим с большими интервалами и были похожи на какой-то телеграфный код. Парку это нравилось: что-то вроде тайного и непонятного Лоуренсу разговора с природой. Они не хотят понять, что "коммунист номер один" прав: исторический процесс необратим, нельзя вернуть вчерашний день и загнать коммунизм обратно в небытие. Пора оставить болтовню о том, что "противоестественная" система, возникшая в России полвека назад, была всего-навсего "несчастным случаем" в истории, и публика уже не верит тому, что у коммунистов растут рога и хвост. А Лоуренс все твердит свое:

– Будьте же тверды, Майкл, возьмитесь за ум! Где гарантии, что русские искренни в своих предложениях о разоружении? Вы уверены, что они не держат камня за пазухой?

– Милый Лорри, – Парк старался говорить как можно мягче, – вы называете камнем лекарство. Если бы они не сделали тогда спасительного облучения бомбам УФРА, мы с вами теперь принимали бы на том свете сигналы советского лунника или марсианина.

– Я не такой пессимист, Майкл, нет!.. – Лоуренс покачал головой. – Со стороны русских было свинством держать в секрете этот их КЧК, или как там его.

Парк рассмеялся.

– Готов простить им еще сотню таких же тайн за то, что они ничего не говорили нам о своем катализаторе. Стоило нам проведать об этой штуке, и наши молодцы наверняка придумали бы, что ей противопоставить. И что бы тогда было? Базы УФРА пошли бы в ход?.. Слуга покорный! Поверьте: мы с вами не сидели бы на этих пеньках.

– Слушая вас, не скажешь, что вы были когда-то нашим славным воякой.

– Эх, Лорри, – Парк покачал головой, – в то время мне действительно доставляло настоящее наслаждение драться с красными. Я ведь был уверен, что в "холодной войне" наше спасение.

– А теперь?.. Старость?.. – усмехнулся Лоуренс.

– Что ж, это неумолимо… Но старость – не всегда выживание из ума. Иногда с седыми волосами приходит и мудрость.

– Вы помешались от страха, Майкл.

– Это не страх, Лорри. А впрочем… вы правы: в том, что я говорю, есть и доля страха – перед богом и своей совестью.

– Да-а… – иронически протянул Лоуренс, – и с этим вы намерены идти на выборы? Нет, Майкл, ваша кандидатура обречена. Нашей команде не нужны такие форварды. Она хочет драться кулаками.

Так вот где зарыта собака! Лоуренс приехал уговорить его снять свою кандидатуру. Интересно, что он может сказать. И почти только для того, чтобы подразнить Лоуренса, Парк сказал:

– А не кажется ли вам, Лорри, что в глазах так называемых простых людей советский премьер не только "коммунист номер один", не только "человек из Кремля номер один". Он уже "гражданин мира номер один". На этот счет вам следует хорошенько подумать. Вы собираетесь взобраться на Золотую Гору, чтобы "переспорить или умереть"? И вы не допускаете мысли, что не переспорите, а умрете, Лорри. Умрете, черт вас побери! – Парк говорил так, словно боялся куда-то опоздать или что-то забыть.

Лоуренсу с трудом удалось его перебить.

– Слушайте, Майкл, я готов во всеуслышание заявить: "Я против войны". Да, да, не смотрите на меня как на идиота, это совершенно искренне: я и в самом деле против войны, против всякой войны, потому что не хуже вас понимаю: любая – значит всеобщая.

– Так за чем же – дело стало: против войны, за мир, за мирное…

– Вот в том-то и дело: да, мы против войны, когда она нас не устраивает, но мы вовсе не за мир вообще. Мы отвергаем всякую мысль об их мирном сосуществовании и прочем.

– По-видимому, я начал выживать из ума: не понимаю.

– Я буду более верен своему обществу, чем вы, – исподлобья глядя на Парка, внушительно проговорил Ванденгейм. – Хорошо, что вы еще говорите "наши идеи", а не "ваши".

Парк пренебрежительно пожал плечами:

– Наши идеи – это мои идеи. Так останется до конца моих дней. И я буду драться за мои идеи, потому что убежден в их превосходстве над всякими другими.

– Это уже ближе к делу!

– Но драться я хочу не бомбами.

– Знаю, знаю, Майкл: война идей. А уверены вы в победе?

– Вы путаете борьбу с войной, Лорри…

– Голыми руками?.. Или, может быть, домнами и электростанциями, как предлагают господа коммунисты?

– Всем: от домен до автомобилей и даже до кастрюлек.

– Ну, по части автомобилей, мы им зададим!

– А по части кастрюлек?.. Пожалуй, миллиардам кастрюльки пока еще нужней автомобилей, а? – усмехнулся Парк.

– Я был бы спокоен и за кастрюльки, если бы у домен не стояли потенциальные союзники русских. Война идет даже у наших собственных домен.

– Хотите закона о незаконности любых стачек?

Лорри ответил решительным кивком:

– Хочу! И в тот день, когда я взойду на Золотую Гору, закон будет принят.

– Итак, – после некоторого молчания произнес Парк, – вы решили бороться со мной на выборах?

– Нет. – Лоуренс исподлобья злыми глазами смотрел на Парка. – Мы не будем соперниками… Просто вы снимете свою кандидатуру.

Вот оно что! Тогда уж Парку не до церемоний. Если на карте стоит счастье его народа, судьба его страны, он вопреки советам врачей, вопреки мольбам жены, вопреки собственному желанию не снимет своей кандидатуры. Сейчас, сейчас, Лорри, ты услышишь… Боже, что это? Почему так трудно дышать?.. Парк схватился за сердце, прильнув щекой к стволу сосны. Боже правый, неужто уже?! Так бесславно уйти с пути Ванденгейма! Нет, не может, не должно этого быть!.. Сдавило дыхание… Не хватает воздуха!.. Стало совсем темно… Больно… Очень больно…

Но вот вспухший в груди болезненный ком пропустил немного воздуха. Еще… Еще немного. Легче. Кажется, на этот раз еще не все. Парк осторожно втянул воздух и почувствовал успокаивающий аромат хвои. Ага, это как раз то, что нужно: природа за него, его лес, его сосны!.. Парк осторожно нагнулся и, растерев в пальцах хвою, поднес ее к носу. Ф-фу!.. Отпустило! Не сдаваться!.. Итак…

– Послушайте, Лорри… – Парк говорил, не глядя на Лоуренса. Голос его звучал совершенно спокойно. – Чего-то вы все-таки не понимаете. Неужели я стал бы говорить что-либо подобное тому, что говорю, думать так, как теперь думаю, если бы у нас была надежда совершить рывок, какой мы совершили в сорок четвертом и сорок пятом, – оставить русских на два корпуса сзади…

– Да, тогда это был прыжок! Им пришлось понатужиться, и все-таки понадобилось целых пять лет, чтоб догнать нас.

– Вот именно: пять лет, – кивнул Парк. – Если бы они были у нас и теперь… Неужели вы думаете, что и тогда я старался бы уверить вас в неизбежности сосуществования?

– А если мы его еще сделаем, такой бросок к финишу, а?

Парк грустно покачал головой:

– Нет, Лорри, ничего не выйдет. Им понадобилось пять лет. А нам… – Он пожал плечами. – Просто не знаю, какие еще нужны слова, чтобы вы поняли: нам их не догнать!

– Нет, не понимаю, Майкл. Не хочу понимать, – упрямо заявил Лоуренс.

"Что ж, тем хуже для тебя, – подумал Парк, – и если бы только для тебя одного… Видно, такова воля всевышнего: принять формулу коммунистов "войну вне закона!". Что ж, значит для этого он и поедет в Лугано. Войну вне закона! Не сдаваться!

Не слушая больше Лоуренса, Парк устало отмахнулся и пошел к дому. Идти было очень трудно, но он старался не показать этого Лоуренсу. Пусть не торжествует. Парк поедет в Лугано.

Навстречу Парку шел внук. Мальчик сразу увидел, что деду плохо, и, подхватив его под руку, отвел в спальню. Но Парк не дал себя раздеть. Он упал в постель, как был, в платье.

– Нет, нет, мальчик, никого не зови. Не надо врача. Мне нужен ты. Один ты… Возьми машинку, садись к столу. Напишем кое-что. Дай только передохнуть…

Парк закрыл глаза. Вот папы в Риме всегда дают своим энцикликам названия… Названия?.. Да, да, назвать свою декларацию. Как же ее назвать?.. Вот: ему понравились слова русского поэта… Русского поэта… Парк приподнялся в постели.

– Ты готов, Голи?

– Да, дедушка, – растерянно ответил мальчик, не понимая, что происходит. Он только чувствовал значительность того, что должен делать.

– Пиши, мальчик… Сначала название… "Да здравствует разум, да скроется тьма".

– Большими буквами, дедушка?

– Да, да, мой мальчик: большими. Да здравствует разум…

Сердце опять мучительно сжалось, и словно кто-то воткнул в него длинную-предлинную иглу. Парк откинулся на подушку и стиснул зубы.

– Дедушка, позволь позвать доктора.

– Нет, нет, мой мальчик… Мы с тобой должны успеть это написать. С новой строки: "Альтернатива проста: мирное сосуществование – иначе, рано или поздно, война. Третьего пути нет. Мирное сосуществование – единственный путь. Он отвечает интересам всех народов, в том числе и нашего народа. Отказаться от него значило бы в современных условиях обречь мир на страшную истребительную войну. Мне можно поверить: я знаю, что говорю, война – самоубийство. Но все еще находятся люди, твердящие о так называемом "рассчитанном риске". Позвольте мне назвать таких людей не только глупцами, но опасными безумцами. Они достойны смирительной рубашки: никто не вправе болтать, будто может рассчитать "риск войны". Политика "на грани войны", которую я когда-то поддерживал, – политика самоубийц. Да, я, как виновный, склоняю голову и говорю: "Я не желаю быть ни самоубийцей, ни участвовать в убийстве двухсот миллионов своих соотечественников, ни сотен миллионов других людей". В век атомной энергии разоружение неизбежно. Надо говорить не о сокращении вооружений, а о полном разоружении, об уничтожении всего и всякого оружия. А начинать это дело нужно с объявления войны вне закона, с подлинного и полного разоружения. Поэтому я говорю: "Войну – вне закона!" Это единственный путь к спасению. "Войну – вне закона!"

Успокоенный стуком машинки, Парк открыл глаза. Стало легче. Он посмотрел на тонкие пальцы мальчика, неуверенно ударявшие по клавишам машинки. Они показались ему такими слабыми и вместе с тем такими чистыми – единственными, которые достойны писать то чистое, что надо сказать. Парк протянул руку.

– А знаешь, дедушка, – сказал мальчик, – я ведь знаю это стихотворение "Да здравствует разум". Это русский – Пушкин!

– Ты уже настолько умеешь читать по-русски?

– Только еще не могу вслух, потому что не знаю, как это произносится…

В приотворившуюся дверь просунулось личико Дэзи.

– А мне можно сюда? – Она лукаво подмигнула. – Наверно, сочиняете что-нибудь очень интересное, а? Давайте вместе.

Парк рассмеялся и с нежностью прижал к себе девочку.

– На чем мы остановились, Голи?

– "Да здравствует разум…", дедушка.

– Так пиши же: "да скроется тьма!.."

Глава 28

1

Лесс рассказывал Дайен, как все случилось. Он говорил о том, чего хотят те и что они готовят. И чего хочет он.

Дайен слушала в испуге. Смеет ли она слушать его? Должна ли включить магнитофон? Лесс ни разу не произнес слова "бог", но Дайен казалось, что он говорил совершенно то же, что говорила бы она сама на исповеди, если бы видела то, что видел он. Дайен верила в бога и верила тому, что все хорошее от бога. Все, что говорил Лесс, было так похоже на слова от бога. Душа Дайен металась в сомнениях.

– А вы не красный? – в смущении спросила она.

В глазах Лесса загорелась искорка смеха, и это успокоило Дайен. По мере того как Лесс говорил, слова его, подобно чудесным семенам, прорастали великой правдой, перед которой холодела от страха юная Дайен. Услышав о том, что те сбросили бомбу, чтобы заставить других сбросить сотни бомб и уничтожить половину человечества, Дайен укусила себя за палец, чтобы не закричать от страха. Лесс спросил ее: верит ли она тому, что Парк добрый христианин? А если так, то верит ли тому, что Парк хочет людям не смерти, а счастья? Значит, он не хочет войны, а хочет мира? А если так, то нужно ли помочь Парку сделать то, чего он один сделать не может: пойти на разоружение и объявить вне закона войну и все, что война?

Дайен не понимала, что значит "вне закона". Лессу было больно говорить. Но он сделал усилие и объяснил Дайен, что значит "вне закона". При этих словах Дайен не удержалась от смеха: если бы она и сама не видела, что Лесс умирает, то подумала бы, что он смеется над ней: могут ли два маленьких человека – она и Лесс?..

Но перед смертью так не шутят.

Дайен не поняла, почему это так, но она уже верила Лессу. У нее на глазах умирали люди, но еще никто не умирал так, как Лесс. Те все до последней минуты уверяли, что если бы они остались жить, то принесли бы еще много пользы себе и людям. А Лесс говорил, что для того, чтобы принести людям пользу, он хочет умереть.

Лесс посмотрел ей в глаза и сказал: да, он умирает, но нужно, чтобы его смерть не стала напрасной, – перед смертью он должен сказать большую правду. Эта правда станет оружием в руках людей, борющихся за мир, тех, кто поставил себе целью войну с войной. Нужно, чтобы Нортон и его агенты не могли скрыть того, что скажет Лесс. Нужно, чтобы враги мира, враги всех простых людей не могли сделать тайну из самого факта смерти Лесса.

Но как же он скажет то огромное, что должен сказать, когда у него едва хватает сил, чтобы нашептывать на ухо Дайен?

Не может ли Дайен сделать так, чтобы силы вернулись к Лессу, чтобы к нему вернулся голос? Пусть ненадолго – на полчаса, на четверть часа, но он должен обрести силы и голос. Громкий голос и большие силы. Не знает ли Дайен такого средства?

Конечно, Дайен знает. Она же медицинская сестра, хоть и очень молодая. Но ее обучали. Она с гордостью может сказать, что была старательной ученицей. Очень старательной. Поэтому она знает, как придать силы умирающему. Нет, нет, она вовсе не хочет сказать, будто он уже умирает, избави бог!.. И как он может смеяться из-за того, что она так оговорилась?.. Она просто хотела сказать, что есть средство, способное дать человеку силу говорить громко и ясно, даже когда… Одним словом – это экстазин. Шприц экстазина – и к человеку возвращаются силы на четверть часа, а может быть, и на полчаса…

Увидев, как при этих словах блеснули глаза Лесса, Дайен поспешно добавила: но она не может сделать Лессу укол экстазина. Потому что не раз видела, как после нескольких минут возбуждения и ясного сознания получившие экстазин больные впадали в полное беспамятство и, не приходя в себя, умирали. Нет, нет, пусть Лесс и не просит: она не может! Не может сделать ему укол!

Но Лесс прошептал, что именно это лучше всего: четверть часа возможности говорить полным голосом и потом – конец. Да, да, прекрасный, легкий конец без сознания. Для него это лучше всего. Неужели она не понимает: дав ему возможность продиктовать на магнитофон страшную правду, она спасет от гибели миллионы людей – таких же христиан, таких же верующих католиков, как она, Дайен?!. Нарушение присяги? Кому она присягала – подлым преступникам, попирающим заветы Христа, безжалостным, лживым людям без совести и чести!

Дайен закрыла лицо руками.

Лесс смотрел на маленькие смуглые руки Дайен с коротко, до мяса остриженными ногтями, и ему было ее жаль. Он понимал, на что ее толкает и что ей грозит. Но думал, что не имеет права на жалость к ней. Другая жалость должна сделать его безжалостным.

Лесс снова зашептал: он знает, как сделать, чтобы его смерть наделала много-много шуму. Знает!.. Не отнимая рук от лица, Дайен склонилась совсем низко, потому что Лесс говорил уже очень тихо: каждое слово стало для него мукой. Скоро он умолк. А Дайен подумала о Корнелиусе. Корнелиус сказал, что Лесс – самый вредный красный. Может быть, даже коммунист. Раньше она была уверена, что Корнелиус герой. Настоящий герой с большим автоматическим пистолетом под пиджаком. А теперь ей кажется, что герой Лесс. Куда более настоящий, чем Корнелиус. Дайен готова пойти и исцарапать Корнелиусу физиономию. И сказать, что никогда не пойдет за него замуж. Ведь она решила это уже давно. Подружки уверили ее, что парень из федералки ни за что не женится на итальянке. Если она еще позволяла Корнелиусу потискать себя, то это… так. В этом не было ничего такого. Но сейчас она говорит, как на исповеди: больше Корнелиус и пальцем ее не тронет! Если она не грешит, слушая Лесса, было бы грехом позволить Корнелиусу… Дайен старалась привести в порядок непривычно трудные мысли, так неожиданно заполнившие ее мозг. Дайен не была склонна к сложным раздумьям над жизнью. Она верила, что бог – всемогущий и всеведущий – думает за нее, как и за всех людей на свете. И без его воли ни один волос… И когда она прибирала свои густые локоны, ей делалось страшно: сколько у бога забот, если он думает о каждом волоске только на одной ее голове. До сих пор все в жизни было для Дайен довольно просто. Но то, что говорил Лесс, уже не было постепенным движением от одного берега жизни к другому. Лесс одним взмахом перебросил ее через целое море неизвестностей, поднял высоко над местом, где она была, показал его ей и швырнул на противоположный берег. Падать было страшно. И, может быть, даже больно. Зато она видела теперь не крошечный кусочек того, что ее прежде окружало, а все сразу, во всей перспективе. Настолько страшной, что Дайен хотела и боялась ее охватить. Величайшим усилием Дайен собрала мысли и сказала Лессу: зачем делать, что он хочет сделать? Что изменится? Она видела уже, как умирают люди. Здесь, в седьмом коридоре. Но, честное слово, выходя с дежурства, она еще ни разу не видела, чтобы от смерти людей пропасть улицы внизу стала хоть на йоту светлей. Разве миру стало хоть на волос лучше оттого, что умер тот или другой человек, про которого писали, что он грозился перевернуть мир? Право же, от их смерти лучше становилось, может быть, только таким, как Корнелиус. Но и то чуть-чуть: на несколько долларов в неделю.

Дайен выложила все это Лессу торопливо, сбиваясь. Жалость к нему сжигала ее: может быть, лучше все-таки не быть героем – просто остаться жить, и все?..

– Разве нельзя без этого? – сказала она, полная веры, что получит от Лесса правильный ответ. Потому что за его плечами стоит смерть. А с нею и сам бог Саваоф во всем ужасном блеске своем.

Дайен смотрела Лессу в глаза, стараясь больше не плакать. Но Лесс уже не мог произнести ни слова, потеряв сознание от боли. Он мог ответить только взглядом. Она отвернулась и стала приводить себя в порядок. В эти несколько минут, что ей понадобились, чтобы уничтожить следы слез, напудриться и провести карандашом по губам, она из растерянной, заплаканной девочки превратилась в строгую женщину. Даже суровая складка, какой не было прежде, пролегла в уголках ее рта. Когда она под взглядом Лесса взялась за ручку двери, всякий увидевший ее подумал бы: уж эта-то знает устав седьмого этажа.

Каблуки неслышно впивались в толстую резину половика в коридоре. С минуту Дайен, опустив голову, постояла перед дверью пустой операционной. Вошла – и остановилась от испуга: невыносимо громким показался ей стук каблуков о плитки пола. Пришлось постоять, чтобы успокоить сердце. Дайен прижала дверь спиною и стояла, тяжело дыша. Потом отыскала то, что нужно, и вернулась в палату. На молчаливый вопрос Лесса Дайен показала ему из-под халата принесенные ею шприц и розовую ампулу. И села на стул, потому что ноги у нее подкашивались.

– Кто-то сказал: любовь бессмертна, а ненависть умирает ежеминутно… Не могу сказать почему, но теперь я люблю людей… – Лесс говорил медленно, через силу. – Очень люблю… Тех самых, кого прежде очень не любил. Любовь бессмертна, а ненависть умирает ежеминутно. – Он перевел дыхание. – Хотите, чтобы ненависть умерла совсем?

– Я бы хотела, чтобы вечно жила любовь, – тихо ответила Дайен.

– Дайте руку, – прошептал Лесс и сделал губами трудное движение. Оно могло означать только одно – поцелуй.

Дайен подняла было руку, но тут же испуганно отдернула: она знала, что на ее руке останется кожа его губ. Склонилась и поцеловала Лесса в лоб. Он был горячий и мокрый. Пот сильно пах. У Дайен закружилась голова, как бывало в анатомичке. Но Дайен овладела собой и, улыбнувшись Лессу, заставила себя не вытереть рта. Повинуясь его приказам, то едва слышным, то отдаваемым одними глазами, она принялась за работу.

Когда шприц был наполнен экстазином, Дайен подняла его иглой вверх и выпустила воздух. Несмело спросила:

– Нельзя иначе?.. Ведь господь бо… – и не смогла договорить.

– Бог заодно с нами.

Дайен приготовила шприц, оттянула кожу на плече Лесса и ввела иглу. Рука Дайен не дрожала. Прищурив один глаз, Дайен наблюдала, как розоватая жидкость уходит из шприца.

Лесс лежал с закрытыми глазами. Его веки потемнели так, что на лице, внезапно покрывшемся зеленоватой бледностью, казались совсем черными. Дайен испугалась: укол убил его?! Нет, нет, этого не может, не должно быть! Сдерживая слезы, девушка наклонилась над больным и с облегчением уловила едва слышный звук дыхания: он еще жил.

И вдруг так громко, что испуганная Дайен отшатнулась, Лесс заговорил. Он велел ей приблизить микрофон и стал диктовать. Говорил торопливо, боясь, что вот-вот прекратится действие экстазина, иссякнет сообщенная его полумертвому телу энергия, угаснет голос. Люди не узнают всего, что он еще не успел им сказать. Они услышат, что готовит шайка, стоящая за спиной Парка; могут поверить самому Парку, дадут еще раз обмануть себя, и тогда…

Он говорил и говорил. Так громко, что слова с гулом резонировали в пустой палате. Отброшенные гладкими стенами комнаты, слова разносились по пустому коридору седьмого этажа: они уже разбудили сестер, врача, охрану. Госпиталь просыпался, суетились люди, звонили телефоны.

Дайен подошла к окну и посмотрела вниз. В полутемной пропасти улицы уже появились прохожие. Дайен взглянула на часы: скоро смена! Сюда придут и… Она опасливо покосилась на Лесса – он все лежал с закрытыми глазами. В голове Дайен неслись испуганные мысли о Корнелиусе, о страшной Комиссии, не знающей пощады к итальянцам, о строгом уставе госпиталя. И тут Дайен вспомнила, что, когда ее переводили на седьмой этаж, она давала присягу, клялась на святом Евангелии… Великий боже: она нарушает присягу! Ее расширенный взгляд перебегал с вращающихся бобин магнитофона на лицо Лесса и снова на аппарат… Всемогущая, всеправедная, непорочная дева Мария, неужели Дайен должна погибнуть? Вместе с этим человеком? Ради него? Нет, нет, ведь он даже уже и не человек! Так во имя чего же? Бог всеблагий, за твою ли правду? Просвети, научи же, мадонна!..

Слух Дайен уловил шум в коридоре. Смена?.. Конец?! Святый боже, святый крепкий, святый бессмертный… В коридоре шаги. Шаги, шаги… Шевелится ручка двери… "Матерь божия, я не хочу!.." Взгляд Дайен как зачарованный прикован к ручке двери, а губы шепчут и мозг вопит: "Не хочу… боже мой, не хочу!"

Дверная ручка опускалась какую-нибудь долю секунды. Но в сознании Дайен это движение фиксировалось, словно снятое объективом рапида. Вот дверь неслышно отворилась – в ней стоял Фрэнк Нортон. Из-за его плеча с любопытством выглядывал Корнелиус.

Нортон стоял и слушал громкий голос не подозревающего об его присутствии Лесса. Словно пригвожденная к месту его взглядом, Дайен все стояла у окна. Но вот и Лесс услышал тяжелое дыхание Корнелиуса, и открыл глаза, и сразу понял все. Так же громко, как диктовал, он сказал Дайен:

– Именем всемогущего бога: это должны услышать все…

Он не успел договорить: ворвавшийся в комнату Корнелиус выхватил из-под головы Лесса подушку, кинул в лицо умирающему и навалился на нее своим огромным телом.

Прежде чем Нортон успел ей помешать, Дайен сорвала с магнитофона бобину с записью.

– Держите ее, держите же ее! – истерически завопил Нортон, однако не пытаясь сам помешать девушке. Он только визжал и как припадочный топал ногами.

Дайен побежала к окну, но Корнелиус, оставив Лесса, нагнал ее, схватил поперек тела и, швырнув на подоконник, прижал коленом. Дайен выпустила бобину. Как игрушечное колесико, бобина покатилась по подоконнику. На миг, словно задумавшись, приостановилась у его края и, разматывая на лету драгоценную ленту, устремилась в серую пропасть улицы. Дайен закричала. Корнелиус ударил ее по лицу. Он хотел зажать ей рот, но девушка вонзила зубы в его ладонь. Он отдернул окровавленную руку. Дайен закричала еще громче.

А Нортон визгливо завопил:

– Вон, вон! Все! Убирайтесь! Ничего не случилось. Ничего не случилось! Заставьте всех молчать.

Дайен удалось освободиться из объятий Корнелиуса. Вскочив на подоконник, она яростно отбивалась от него. Он схватил ее за ногу. Пытаясь сохранить равновесие, девушка зашаталась между пространством комнаты и пропастью за окном. Еще усилие Дайен, еще удар Корнелиуса – девушка покачнулась и упала, повиснув над темным провалом улицы, удерживаемая за ногу охранником.

Внизу успела собраться толпа. Люди в ужасе замерли. Потом стали кричать. В провале сгрудившихся домов их голоса слились в один вопль. Но вот вопль оборвался. Люди стояли с полуоткрытыми ртами, с застывшими лицами. Дайен падала, широко раскинув руки. Ее халат стелился по воздуху, как крылья огромной белой птицы.

2

Фрэнк Нортон стал еще больше похож на мертвеца: темно-серое лицо в синих пятнах, провалившийся рот; воспаленные глаза с багровыми, как у трахомного, веками; густая рыже-седая щетина на щеках. Вызов Лоуренса Ванденгейма поднял Нортона среди ночи. А нынче Нортон завалился в постель, как был – в платье, в ботинках, – и даже не успел сдернуть крахмальный воротничок. Нортон не привык много пить, а происшествие с Галичем, завершившее собою целую цепь служебных неудач, заставило его хватить лишнего, да вдобавок еще он принял снотворное. Полет в ревущем реактивном лимузине Лоуренса окончательно его доконал. Даже костюм Нортона имел теперь такой вид, словно его только-только вытащили из гроба: пепел и перхоть на лацканах пиджака походили на могильную землю, которую впопыхах не успели с него стряхнуть.

Лоуренс был тоже не в своей тарелке: может быть, не стоило идти на свидание с Пирелли? Но что было делать? Приглашение Антонио застало его внезапно – в "Регина Виктории" шло экстренное собрание Бюро, и не оставалось ничего иного, как согласиться. Расстояние в тысячу километров не было препятствием: "Комета" преодолела его в каких-нибудь тридцать минут. Но что скрывать, обстановка, в которой Лоуренс так неожиданно очутился, его несколько подавила. Он привык к роскоши отцовских особняков и вилл. Он видывал дворцы монархов, перекупленные "королями" нефти, стали и железных дорог, привезенные из Европы. Но ему никогда не доводилось видеть блажи, какая, по-видимому, овладела главарем Синдиката преступников. Длинная лестница вела в круглый вестибюль с белыми мраморными колоннами. Между колоннами тени охранников – такие же молчаливые и с виду равнодушные ко всему на свете, как в резиденции президента. Из вестибюля коридором, выложенным черными и белыми мраморными плитами, – ни дать ни взять министерство иностранных дел! – прибывших повели в кабинет Антонио. Лоуренса бесило, что Антонио (этот негодяй, гангстер, политический шулер – Лоуренс подыскивал все оскорбительное, что мог вспомнить) не вышел навстречу ему – Джону Ванденгейму, ему – королю атома, нефти и банков!

Только когда отворилась огромная дверь кабинета, Лоуренс и Нортон переступили его порог, Пирелли счел нужным крутануть свое массивное, как турникет, кресло и встать.

Лоуренс швырнул непогашенную сигарету на ковер и без приглашения выбрал себе место у круглого стола. Это было кресло председателя. Лоуренс старался взять себя в руки – перестать злиться из-за глупой мании величия Пирелли. И все же единственным из троих, кто чувствовал себя как рыба в воде, был сам Антонио Пирелли. Не тратя времени на лишние разговоры, он передал Лоуренсу данные, добытые синдикатом: Парк сочинил декларацию в поддержку советских предложений о разоружении. Разведка Антонио не знает точно, кого именно, но кого-то Парк предлагает объявить "вне закона".

Лоуренс спросил Нортона:

– Что вы знаете об этой декларации?

Нортон не знал о ней ничего. Он только устало поднял плечи и мотнул головой, не в силах оторвать язык от пересохшего нёба.

– Ну вот! – с торжеством воскликнул развалившийся в кресле Антонио Пирелли. – Моя разведка работает чище. Говорю вам: Парк готовит мину, которая пустит на ветер весь ракетный бизнес.

"Боже мой, как трудно иметь дело с выскочками, – с презрением подумал Лоуренс. – Для этого животного все дело в сегодняшнем бизнесе. Ракеты или публичные дома – ему все равно. Лишь бы деньги. Лишь бы бум. А что будет завтра – это не его дело. Такая сволочь выживет в любой воде".

– Парк взорвет все дело, – повторил Пирелли.

– Не посмеет! – сквозь зубы процедил Лоуренс.

– Ого! Еще как посмеет!

– В душе он – наш.

– А на черта нам его душа? Парк…

– Парк, Парк! – сердито прервал его на полуслове Лоуренс и покосился на Нортона: да, пожалуй, этот уже мертвец.

– А текст декларации? – спросил он у Антонио.

– Хватит того, что я вам гарантирую ее смысл: если Парк поедет в Женеву, он положит нас на обе лопатки, – ответил Антонио.

– Нельзя его туда пускать!

– Как?

– Господи! Можно подумать, что это первый случай в вашей жизни, когда нужно помешать такому делу.

– Речь идет не о какой-то пешке: Парк – это Парк.

– Ладно, дело не в словах, – поморщился Лоуренс. – А что вы скажете, Фрэнк?

Но Нортон и на этот раз только устало двинул плечом.

Лоуренс молча, по-хозяйски прошелся по комнате и остановился перед затянутым плотной шторой высоким окном. Так он стоял спиною к тем двоим и долго сосредоточенно перебирал шнуры. Заплел их в косичку, снова расплел, завязал узлом и, не оборачиваясь, пробормотал, ни к кому не обращаясь:

– Я вот перебираю в памяти такого рода случаи из нашей истории. Бывало, куда более важные господа, чем Парк, сворачивали не туда, куда следует.

– Господи, я едва держусь на ногах, – простонал Нортон.

– Вам лучше лечь, Фрэнк, – сказал Лоуренс. – Завтра вам скажем, к чему пришли.


***

Нортону пришло в голову пройтись полем, чтобы освежить голову. Оградительные огни аэродрома кровавыми каплями уходили вдаль. Едва мерцала затененными окнами командная вышка. От легкого ветра с моря у Нортона немного посветлело в голове. Он перешел с травяного поля на твердую полосу бетона. Идти стало легче. Он шел и думал о том, что нужно переломить линию невезения, преследовавшего его в последнее время.

За размышлениями Нортон и не заметил, как подошел к самому самолету. Под светом луны сталь обшивки "Небесного мустанга" казалась полированным серебром. Нортон с любопытством потянулся было к концу острого как бритва крыла, но в испуге отдернул руку: над головой у него прогремел громкий бой колокола, словно вдруг рядом пронеслась целая команда пожарных. Ужасающий грохот потряс вселенную. Нортон еще успел увидеть где-то далеко у хвоста самолета язык ослепительного пламени. А в следующий миг титаническая сила, которой не было смысла даже сопротивляться, оторвала Нортона от земли и… Впрочем, больше ничего и не было. По крайней мере для Нортона. Еще несколько мгновений то, что от него осталось, дымилось, размазанное по решетке диффузора. Но этих следов на решетке становилось все меньше. Через одну-две секунды они исчезли совсем. Когда Лоуренс Ванденгейм позвонил на аэродром, намереваясь что-то сказать Нортону перед отлетом, хозяину ответили, что Нортон еще не пришел. Он не пришел и через час. Не пришел через два. Поиски его следов привели к аэродрому, провели через траву и бетон и оборвались у самолета. Не оставалось сомнения: Нортон здесь был, и не было сомнения, что он не ушел обратно. Но куда он девался, так никто и не узнал, пока через день механики не стали перебирать двигатель "Мустанга". Там они нашли несколько отполированных воздушной струей костяшек. В трещине одной из них виднелось небольшое направление металла, словно пломба в гнилом зубе. Говорят, что это были остатки расплавившихся часов.

Глава 29

Еще задолго до конца коридора Вера пошла на цыпочках. У двери Андреевой комнаты она остановилась, прислушалась, осторожно заглянула.

Андрей поправлялся медленно. Беда была не в том, что сожженное лицо до конца дней будет напоминать о случившемся. Куда страшнее было происходившее с головой Андрея: при спокойном и здравом отношении к действительности Андрей словно бы заново родился со всеми качествами и способностями взрослого человека, кроме одного: у него не стало прошлого. Все, что лежало за происшествием над Большими Синицами, перестало существовать. Андрей мог познавать прошлое только со слов других. Может быть, говорили врачи, это навсегда. А может, случится и так: какое-нибудь очень сильное напоминание об очень милом или трагическом происшествии прошлого вернет память. Что касается самого Андрея, то потеря памяти его как будто не особенно и беспокоила. Разве только иногда где-то в глубинах сознания маячило что-то мешавшее верно воспринимать настоящее. Как бывает, если смотреть сквозь очки не по глазам. Андрею бывало хорошо, когда он надолго и крепко засыпал. Может быть, он не видел снов, а возможно, просыпаясь, начисто забывал их. Но сегодня произошло что-то необычное: нахлынувшие на него видения не только не исчезали с пробуждением, а продолжали жить. Андрей даже не мог понять, проснулся он или нет. Глаза его оставались закрытыми. Он с интересом рассматривал развивающийся перед его мысленным взором удивительный фильм. Там все было ново, и вместе с тем казалось, будто все когда-то уже было. Чем дальше он смотрел фильм, тем с большим трепетом переживал его – шумы, запахи, физические усилия, мысли. Вон как уверенно молодой лейтенант Черных переступил порог офицерского клуба эскадрильи "Лотарингия", остановился и глядит на висящий напротив двери плакат. Будто старательно читает, хотя знает его уже наизусть: "Верю, что был хорошим моряком".

Все это уже было… было… Где?.. Когда?..

Фильм несется, исчезают лица, сменяются другими. Боевые товарищи приходят, чтобы стать на место убитых, раненых, сгоревших, пропавших без вести. В обход фашистских патрулей, через Скандинавию и Африку, они прилетают из Франции, из Англии, из Африки, из Индо-Китая. Рука об руку с советскими летчиками они дерутся за жизнь своей Франции, за Россию, за свободу всей Европы, за честь человека, втоптанного в грязь, в кровь, в пепел тяжелыми сапогами гитлеровцев. Андрей едва успевает улавливать лица, они мелькают перед ним, как сыплющиеся из мешка золотые зерна. Под грохот выстрелов, под гул канонады, при свете взрывов и ракет: "На взлет!" Несутся кадры. Смерть сменяет жизнь. Жизнь приходит на смену смерти. Их пятеро. Какие разные! Пьют что-то невыносимо крепкое. Даже во сне кружится голова… Анри говорит что-то несуразное: лететь на связанных "яках"? Разве можно? Смешно говорить! Они же на войне! Андрею не до фокусов в честь любых гостей… Но щурится капрал Арманс. Красные ленты в волосах официанток, и вот уже ревут моторами "яки"… Только бы не разорвать алую ленту. Кровь из сердца Андрея в сердце Анри. Будь что будет!.. Арманс протягивает Андрею руки:

"Мой лейтенант… поцелуй чести…"

Зачем она переводит – он же знает эти слова и на ее языке: "Поцелуй чести!.." Андрей чувствует теплоту ее губ на лбу. Пахнет чем-то незнакомым, невозможно нежным. Андрей проснулся, но еще плотнее сжимает веки: на его лбу теплота поцелуя. В холодных с полета руках теплые руки. Андрей открывает глаза: Вера! Он сжимает ее руки, подносит их к губам.

– Верок, все это было. Было!..

– Конечно, милый.

Андрей сжимает пальцами виски. Может быть, это так, на несколько минут, а потом снова никакого прошлого? Все исчезнет? Нет, нет!.. Их было пятеро… Пятеро… Кто они? Что сделали? Андрей провел Вериной рукой по своей щеке, обвел взглядом комнату. Несколько портретов на столе: вот мальчуган на руках матери. Говорят, что это он сам, трехлетний Андрейка. Что ж, вероятно, так и есть. Отец во всем кожаном с ног до головы – комиссар. А вот какая-то глупая мазня. Будто его собственные наброски. Будто бы он пытался когда-то передать на холсте движение самолета, человека в полете. Что значит "когда-то"? Он не знает за собой никакого "когда-то". Он весь здесь – вот. Его можно трогать руками, с ним можно говорить, он сам может что-то делать. Может быть, даже писать такую чепуху красками, если увидит самолет в полете. Но что значит "когда-то"? На стене два серых пятна: повернутые изнанкой холсты. На одном надпись черным: "Ноктюрн". Бялыницкий-Бируля. Картина?

– Верок, почему она повернута лицом к стене?

Вера встала на диван и перевернула холст: унылая снежная равнина в голубоватом тумане лунной ночи. Где-то в мутной дали домик или усадьба… Что-то здесь знакомо Андрею. Что? Усадьба? Нет. Свет луны? Может быть. А впрочем, нет. Не это. Так что же? Снежная равнина без конца и края?.. На что же все-таки похож этот "Ноктюрн"? На снег, который он однажды видел, когда его возили на отцовскую дачу?

Вера пододвигает стул ко второму, перевернутому лицом к стене полотну. Взгляд на картину приводит Андрея в содрогание. Он чувствует, как бьется его сердце и все тело покрывается потом. Он закрывает глаза. Но и сквозь холст совершенно ясно видит: голубая снежная даль; где-то на самом ее краю темная кромка синеющего леса. К лесу ведет косичка следов. Сперва ясные, отдельно один от другого продавленные в снегу. Дальше они сливаются в неразборчивый узор бессилия. И там, в конце едва намеченного на снегу узора, серое пятно. Одиноко умирающий волк. Картину пересекают неровные линии. Словно кто-то разорвал ее на куски. Надвое?.. Нет… три… четыре… пять кусков.

– Переверни, пожалуйста, – говорит Андрей.

Вера поворачивает полотно. Перед ним нетронутая картина, никаких разрывов. Но он же их ясно видел! Он просит у Веры бумагу, воспроизводит на ней контуры картины и твердо намечает карандашом линии разрывов. Просит ножницы и разрезает набросок по этим линиям на пять словно беспорядочно оторванных от картины клочков. Пять?! Он вопросительно смотрит на Веру:

– Нас было пятеро… Да?

– Не знаю, – смущенно отвечает она.

– Ну, как же: Анри, Галич, Барнс, Грили… Я… Но?.. Где же клочок Арманс? – Он потер лоб. – А был ли он?

Вера с трудом удерживает слезы – она совсем растерянна: она не понимает, о чем он говорит.

– Какая Арманс, Андрюша?

Андрей смеется:

– И все-таки, Верок, я верю, что был хорошим моряком.

Вера наклоняется к нему, ей нужно видеть его глаза. Но Андрей уже лежит с закрытыми глазами, его дыхание ровно. Он крепко засыпает.

Так бережно, словно это осколки тонкого хрусталя, Вера собрала куски наброска. Может быть, Алексей Александрович что-нибудь знает и поможет ей понять, что значат эти пять кусков?

Глава 30

Кампания, энергично и умело проведенная Всемирным советом сторонников мира, дала свои плоды: мировое общественное мнение вынудило Организацию Объединенных Наций вынести решение – скрывшийся бегством бывший командующий европейским театром УФРА генерал-полковник Ганс Хойхлер был объявлен вне закона. Правительство любой страны – члена ООН – обязывалось выдать его Подготовительной конференции Великого трибунала народов. Хойхлеру было предъявлено обвинение в попытке вызвать третью мировую войну.

Бывшие хозяева и сообщники Хойхлера употребили все усилия, чтобы спасти его от суда, дать ему возможность спрятаться, как прятался в свое время Эйхман, или вовсе исчезнуть с глаз людей, как, по слухам, сумел исчезнуть Борман. Но у мира было слишком много глаз. Простые люди всего земного шара вглядывались в лица незнакомцев, появлявшихся в их городах, на их улицах, в их домах. Ни маскарад, ни грим не спасли Хойхлера. Его опознали, схватили, представили следствию. Хойхлер недолго запирался. Одного за другим назвал он тех, кто им руководил, кто помогал ему, кто выполнял план его провокации. Не пощадил он и тех, кто думал навсегда уйти в тень истории: подстрекателей с того берега океана, знавших об его плане и молчаливо одобривших его.

Подготовительная конференция Великого трибунала народов собралась в мраморном зале Дворца мира. В этом зале было бело все – панели стен, колонны, плафоны вокруг стеклянного купола. По замыслу строителей эта белизна должна была быть символичной – девственно ослепительной. Белыми были делегатские кресла и пюпитры перед ними, перила лестниц, барьеры лож. Решительно все.

Тем большим контрастом было широкое черное лицо председателя. По жребию председательствовать досталось одному из делегатов Африки. Хоть он и говорил по-английски, но выбрасывал слова с такой быстротой и с таким акцентом, что переводчики выбивались из сил, чтобы поспеть за ним.

Зал, переполненный делегатами ста восьмидесяти девяти народов, слушал оратора с неослабным интересом. Для многих, а может быть, и для большинства, конференция была внове. Дворец мира был заполнен тем, кого в последние десятилетия стало принято называть простыми людьми. Их избрали, послали сюда и уполномочили говорить от своего имени народы. Впервые в истории международных политических встреч здесь были представлены страны, самостоятельность которых подчас насчитывала только годы, а то и месяцы. Событие так всколыхнуло народные массы мира, что не возникло даже обычного дипломатического спора о нужности или ненужности данного чрезвычайного собрания на самом высоком уровне, какой можно себе представить, – на уровне народов. Не было нудных споров о процедуре. Народы хотели говорить сами, сами судить, сами решать, сами выносить приговор тем, кого считали виновниками катастрофы, едва не поразившей человечество; народы хотели вбить осиновый кол в могилу войны. Вот почему в этом зале, видавшем в своих стенах президентов и премьеров, министров и послов, на этот раз собрались уполномоченные, не имеющие дипломатических рангов. Черный человек, пришедший с берегов Нигера, с полным сознанием собственного авторитета, поддержанного депутациями ста восьмидесяти девяти народов, обращал слова ко всем простым людям мира, к правительствам всех стран земли. Слова с необычной быстротой и энергией слетали с его полных губ, и тонкий палец с синеватым ногтем четко отбивал на доске кафедры те места, на которых оратор хотел сделать особенное ударение.

– …Генерал-полковник Ганс Хойхлер – сын народа, населяющего значительную часть срединной Европы. Но не по воле родившего его народа Ганс Хойхлер представлял его в верховном командовании УФРА. Однако по воле Хойхлера родивший его народ срединной Европы снова очутился на грани катастрофы. Этот шаг Хойхлера мог в третий раз стать роковым в судьбе народа, именем которого совершался. Европа могла стать ареной войны, какой еще не знали летописи человечества. Сколько бы ни живописать бедствия такой войны – трудно себе представить, что выпало бы на долю народов. В связи с этим стоит бросить взгляд на то, чего достигли поджигатели второй мировой войны. Если расставить в ряд могилы жертв той войны, то не хватит длины экватора. Тридцать миллионов мертвецов – вот урожай смерти за пятилетие 1940-1945 годов. Не считая тех, что отошли в вечность после войны – от ран, полученных на войне, от болезней, приобретенных во время войны, от недугов, порожденных войной; если не считать тех миллионов, что не родились вовсе. А сколько жертв войны не учтены потому, что они и при жизни никогда не учитывались! Кто считал погибших от бомб, пуль, огня, болезней и голода жителей пустынь и джунглей? Люди Африки, аравийских пустынь, Индо-Китая, Бирмы, Малайи. Черные, коричневые, желтые люди – борцы за жизнь своих жен и детей, за свои хижины, за свободу, за право жить, данное вам природой, – в каких списках они состояли, погибая от бомб и пуль японцев, американцев, англичан, чанкайшистов, нацистов, дарлановцев? Тридцать миллионов мертвецов – это формальный итог учтенных жертв "цивилизованных" участников самоистребления.

В наш меркантильный век ничто не остается не переведенным в материальные ценности. Можно не только с точностью сказать, сколько долларов было вложено в то, чтобы убить каждого из тридцати миллионов людей, но с такою же точностью высчитать золотую жатву, снятую монополиями с каждого погибшего в нечеловеческих муках на поле боя, с каждого утонувшего в океане, сгоревшего, задушенного, зарезанного, захлебнувшегося в собственной крови солдата; можно сказать, сколько прибыли дал каждый замученный в подвалах гестапо, сожженный в крематориях Освенцима, Майданека, заморенный голодом в Бухенвальде; каждый сваренный живьем, замороженный в ваннах гитлеровских врачей-экспериментаторов, каждый повешенный в тюремных дворах Колумбии, каждый утопленный в канализационных трубах раздавленной Варшавы; можно сказать, сколько прибыли в процентах на затраченный капитал принес каждый умерший в корчах от рук японских врачей-"бактериологов" или от атомных бомб, упавших на Хиросиму и Нагасаки.

Едва ли многие женщины – за океаном или в Европе, – услышав меня, согласятся принять на себя долю вины в случившемся: многие ли женщины понимают, что и на их счету есть кровь, пролитая во всесветной бойне; и на их совести есть стоны раненых, слезы младенцев, предсмертные хрипы умирающих. Может быть, добродетельная американка или немка, верная жена своего мужа и нежная мать своих детей, удивится подобному обвинению. "Вздор! – скажет она. – На моих руках никогда не было капли крови. Я никогда не обидела даже кошки, не зарезала курицы".

Верим вам, уважаемая супруга и почтенная мать: вы никогда никого не зарезали, не задушили, не сожгли. Даже мух за вас убивает компания липкой бумаги. Так скажите, почему вы не сошли с ума, читая списки убитых на войне, глядя, как ваши соседки, подруги, сестры получали извещения о смерти отцов, мужей, братьев, сыновей. Почему вы не лишались утром аппетита, читая описания сражений; почему не страдаете бессонницей после радиосообщений о нынешних усовершенствованиях военной техники – о плавающих танках, ползающих кораблях, лодках, стреляющих из-под воды; об атомных, водородных и кобальтовых бомбах; о баллистических ракетах, перелетающих океаны и материки? Какой злой дух наполнил вас уверенностью, что все это вас не касается: именно вас, лично вас, вашей особы и близких вам? Кто сказал, что полем действия этих ракет и бомб станет только далекая от вас Азия, таинственная Африка или истерзанная Европа? И вы поверили, что гекатомбы трупов будут состоять из русских, украинцев, китайцев, поляков, венгров, болгар, вьетнамцев, таджиков? Или вам не ясен смысл слов: современная война тотальна? Тотальность – неизбежное, неукротимое, неотвратимое, роковое и ужасное свойство современной войны. Развязанная в одном конце света современная война охватит весь земной шар. Как пламя охватывает стог сена, подожженный с одного конца одной-единственной крошечной спичкой. Бумеранг войны, брошенный с запада на восток, неизбежно вернется туда, откуда был брошен. И можно быть уверенным, что роковой бумеранг, брошенный Гансом Хойхлером, разорвался бы сотнями, тысячами ядерных бомб, накопленных за последние десятилетия, если бы половину человечества не вдохновляло на борьбу за мир, не поддерживало в уверенности победы могущество государства, возглавляющего лагерь мира, – Союза Советских Социалистических Республик. Факел, брошенный Хойхлером в пороховой погреб, неизбежно вызвал бы самый непоправимый из катаклизмов всех времен, если бы человечеству великим светочем не светила мудрость партии, руководящей политикой Союза Советских Социалистических Республик…

Председатель еще что-то говорил, но слов уже не было слышно: заставив звенеть подвески на люстрах и вибрировать стекла огромного купола, в зале произошел взрыв – четыре тысячи рук – черных, коричневых, желтых, красных, белых – били и били в ладоши. Напрасно председатель тряс над головой колокольчиком, напрасно он воздевал руки, прося тишины, рукоплескания гремели гак долго, что стенографистки в недоумении переглядывались, не находя для них термина, – все, что они знали: "бурные, продолжительные, несмолкающие аплодисменты", – все казалось неподходящим, все было. Но, наконец, иссякла энергия и этой бури всечеловеческой признательности и восторга. Председатель откашлялся и продолжал свою речь:

– Мои слова обращены к вам, простые люди земли, по обе стороны Атлантики, на берегах Тихого и Индийского океанов, в городах, селениях всех континентов, к людям, живущим в домах, хижинах и палатках, в сампанах и под открытым небом, в лесах, в пещерных городах и в небоскребах, – к вам, к вам, к вам! Не прячьте головы под кисею самоуспокоения, не укрывайтесь в чащу повседневных удовольствий и забот. Это не спасет мир, не спасет вас. Правители многих стран заливают ваше сознание сладким сиропом мнимого благополучия. Это нужно им, чтобы под покровом успокоения составлять заговоры против мира, вооружаться и ублажать тех, для кого гонка вооружений – золотой дождь. Золото течет в их кладовые, когда в мире льется кровь. Их алчности нет границ. Их карманы бездонны. Их жажде власти нет предела, их цель – овладение миром, порабощение человечества…

Черный председатель оглядел белый зал. Потер тонкие нервные руки. Большие синеватые белки его глаз обратились к креслам так называемых великих держав. При этом его зубы блеснули ослепительным оскалом.

– Напоследок, – сказал председатель, – уважаемые дамы и господа, я не могу не высказать опасения, что до сих пор над головами многих людей витает ядовитый туман мифа о безмерном могуществе главных держав лагеря империализма. Этот миф еще многим внушает сомнение: "А что с нами будет, если мы открыто и твердо скажем этим державам "нет" на все их посягательства, на все попытки прибрать к рукам наши богатства, наступить нам на горло, лишить нас самостоятельности? Может быть, мы тогда перемрем с голоду? Или "великие из великих" нашлют на нас такие силы уничтожения, что в несколько минут сотрут с лица земли наши города и села, уничтожат наши посевы, убьют наших жен и детей?.." Нет, господа, могущество тех, кто претендует на главенство в мире, – миф. Он разоблачен жизнью. Одна из задач, решать которую выпало на долю собрания под моим председательством, – суд. Мы должны избрать членов высшего из трибуналов, когда-либо заседавших на этой планете, – суда народов. Предстоит судить тех, кого народы признали виновными в попытке разжечь третью мировую войну. Следует покарать виновных в назидание тем, кто пожелал бы встать на их путь. Члены уважаемого собрания должны назвать имена тех, кого они уполномочивают судить преступников против мира и человечества. Надо составить список избранных вами судей…

Председательствующий надел очки и разгладил лежащий перед ним лист.

– Но прежде чем заняться этим списком, ради которого мы собрались, позвольте мне вспомнить имя человека, увы, ушедшего в царство теней. Но это та тень, чье имя я не смею назвать сидя. Оно принадлежит первой жертве несостоявшейся третьей мировой войны. Оно принадлежит человеку, через труп которого война не смогла переступить. Этого человека звали Леслав Галич.

При этих словах встали все делегаты, все гости и корреспонденты, все, кто был в зале. Люди стояли в молчании. И на это молчание, как камень на зеркальную гладь озера, упал негромкий голос председателя, обращенный к ложе, где сидел Парк.

– Прошу встать!

Парк устало оперся о холодный мрамор барьера и медленно встал.

Парк был здесь гостем. Он приехал без отравленного оружия, с которым его хотели послать сюда хозяева Золотой Горы. Своим последним выстрелом Лесс выбил его из рук Парка. И вот Парк попросил слова. Призывая в свидетели всевышнего, он поклялся, что никогда в душе его не было ничего, кроме великой любви к людям, и вся его жизнь была посвящена борьбе за сохранение мира на земле. Он сказал, что расследование событий над каналом убедило его в виновности Хойхлера; что он, Парк, желает выступить обвинителем преступника, поднявшего руку на мир и на жизнь миллионов. Да, Парк желает быть прокурором.

При этих словах в зале послышался смех. Смеялся черный председатель, смеялся весь президиум, смеялись делегаты. Казалось, смеялся весь мир, все его народы, освещенные ярким солнцем сквозь хрустальный купол Дворца мира. С кресла поднялся человек, на пюпитре которого было написано "Польша".

– От имени моего народа я предъявляю вам, Парк, обвинение в убийстве Леслава Галича.

Поляк еще не успел сесть, как встал итальянец.

– От имени народа Италии я предъявляю вам обвинение в убийстве Дианы Ченцо, у вас ее называли Дайен. Народ Италии требует суда и наказания убийц.

Встал голландец.

– От имени народа Нидерландов я требую суда над убийцами шкипера Томаса де Хеерста, трех его сыновей и снохи Марты де Хеерст.

Датчанин молча прошел между креслами и передал председателю бумагу.

– Здесь имена моих сограждан – шести молодых спортсменов яхты "Ундина", поплатившихся жизнью за попытку спасти Леслава Галича.

Так же поступили норвежец и француз – они положили на стол председателя списки команд моторно-парусных ботов "Кнуд Йенсен" и "Консул Иогансен", рыболовного тральщика "Виктор Гюго".

Последним поднялся немец.

– От имени народа Германии я предъявляю обвинение в убийстве граждан Германской Демократической Республики Хельмута Шрейбера, Арно Кольбе и Ханса Бельке – трех героических сынов моей родины, бестрепетно пожертвовавших собою ради спасения правды, которую нес миру Леслав Галич. Так же я обвиняю в убийстве капитана спасательного судна "Зеефальк" Густава Шерфига и двадцати шести моряков его экипажа, граждан Федеральной республики, народ которой не смог прислать сюда своего полномочного делегата из-за царящего в той стране христианско-демократического, а попросту говоря, фашистского террора.

Парк болезненно щурился, словно ослепительный свет резал ему глаза. Упавшим голосом он сказал:

– Господа, я ехал сюда, чтобы дать важные показания в качестве свидетеля к делу Хойхлера. Но повторяю: я готов быть обвинителем.

– Вы не свидетель, а соучастник!

Лоб Парка покрылся холодной испариной. Он хотел открыть глаза и не мог. Сквозь опущенные веки он видел белые, желтые, коричневые, красные взволнованные лица. Пиджаки, рубашки, сари, бурнусы, плащи, чалмы, фески, тюбетейки. И сколько глаз – черных, карих, серых, голубых, – бесцеремонно обращенных к нему, горящих, пылающих. Бриз… Буря… Ураган?.. Да, да, вот он, ураган! Океан человеческого гнева вырвется из этих стен и тогда… Ураган… Ураган…

Парк сидел, уронив голову на грудь. Дряблые веки были опущены, рот приоткрыт. Парка качало. Вместе с креслом, с залом, со всем Дворцом мира. Это был шторм, тайфун, настоящий ураган. Он размашисто раскачивал мраморный зал дворца – качались белоснежные стены, надвигались на Парка, и снова уходили ложи, плыл и кружился потолок. Парка мутило, он задыхался. Хотелось разорвать воротник, но не было сил поднять руку, шевельнуться. Он один был неподвижен в этом огромном зале. Колонны рядами набегали на Парка и отступали, раскачиваясь, как фантастические белые деревья, клонимые бурей. Протянувшийся до самого горизонта амфитеатр ходил широкими волнами. Сотни, тысячи, миллионы лиц то склонялись к Парку, то снова исчезали в затянутой красноватым туманом дали горизонта. Лица, глаза, зубы. Сотни, тысячи, миллионы глаз. Широко открытых и прищуренных, круглых и похожих на горящий миндаль; карих, голубых, серых. Миллионы глаз заглядывали в лицо Парку и снова исчезали, словно растаяв. Но одно лицо, одна пара внимательных глаз неотступно висела над Парком. Это был председатель. Он улыбался. Улыбка обнажала крепкие белые зубы. Где, когда Парк видел много, много таких лиц; этих самых пристальных взглядов, угрожающе оскаленных зубов?.. Где, когда?.. Был тайфун, ураган, а Парк… Парк был один. Так же, как сейчас, здесь. Где, когда это было?.. Парк силился открыть глаза, чтобы встретить эти взгляды. Нужна была титаническая сила, чтобы поднять безмерно отяжелевшие веки. Этой силы не было у Парка. Он не мог посмотреть в эти лица, не мог встретить их взглядов. Он сделал усилие: поднять руки, оттолкнуть это лицо, глаза, надвигавшийся ужас. Скорей же, скорей! Одно усилие. Но руки Парка остались неподвижны, только его кресло качнулось, опять поплыл зал, его стены. Завертелись белые плафоны потолка, завертелся сверкающий, как солнце, стеклянный купол. Это было невыносимо. Парк застонал. Его руки соскользнули с подлокотников кресла, и голова запрокинулась. Сосед озабоченно тронул Парка за плечо.

– Что с вами?

Голова Парка безвольно упала на плечо. Из-под приподнявшегося левого века глядел расширенный ужасом глаз.

Когда-то говорили, что никто никогда не мог определить цвет глаз Майкла Парка. Но, заглянув в этот единственный, еще зрячий глаз, испуганно глядевший из-под сморщенного немигающего века, сосед мог сказать с уверенностью: это был цвет близко, очень близко стоящей смерти.

Глава 31

Всю субботу Андрей проявлял необычайную деятельность. По обрывкам нескольких телефонных разговоров Алексей Александрович понял, что Андрей энергично отыскивает концы для разгадки судеб тех четверых, чьи имена написаны на обрывках открытки. В этом деле генералу было не трудно помочь сыну: по его приказанию была доставлена целая пачка зарубежных газет. Андрей нашел описание смерти Эдуарда Грили; событие над каналом и все, что за ним последовало, со всеми верными и неверными домыслами и догадками журналистов, с официальными сообщениями правительств и инсинуациями Нортона, долго занимало всю мировую печать. Зато известие об Анри укладывалось в несколько строк, сообщавших о ночном столкновении полиции с демонстрантами на бульваре Пуассоньер, а скромное объявление в "Либерасьон" извещало о смерти в больнице отставного подполковника авиации Анри… Итак, трое из пяти, чьи имена были написаны на обороте открытки, сделали свое дело. Пусть каждый из них и умирал в одиночку, не добравшись до цели, но все они недаром отдали свою жизнь… Грили… Галич… Анри… Значит, только Барнс?.. Полковник Деннис Барнс командовал самолетом "Пе-икс-16" – той самой "Коброй"! Ну что ж, один из пяти?.. Горько!

Андрей поделился с отцом этим огорчением.

– Единственное утешение, – сказал Андрей, – в том, что я же его и уничтожил с его "Коброй".

Генерал покачал головой.

– Представь себе, ты его не уничтожил.

– Он спасся?!

– Нет.

– Не понимаю.

– Барнс отказался вести "Пе-икс" в операцию "Кобра".

– Он жив?! – с надеждой воскликнул Андрей.

– Нет… Его упрятали в больницу для душевнобольных. Но Барнс оказался не тем, кого так просто заставишь покончить с собой "в приступе помешательства": им пришлось грубо симулировать самоубийство.

– Бедняга Барнс… ах, бедняга!.. – повторял Андрей и ласково подвинул к трем сложенным вместе кусочкам открытки четвертый. – Жаль, что нет тех, настоящих кусков, на которых каждый из нас расписался…

Пятый кусочек, на котором было написано имя Андрея, оставался лежать в стороне.

– А этот? – спросил генерал.

Андрей покачал головой.

– Кто его знает, чем он кончит.

– Не валяй дурака, Андрей! Твой подвиг…

– Не надо, отец. Я сам знаю цену всему, – Андрей протестующе поднял руку. – Этот идиотский взрыв мог быть гибельным и для "ТУ-428", если бы он оказался в зоне действия КЧК.

– Даже тогда ты не был бы ни в чем виноват, – успокоил его генерал.

Андрей вскинул было сердитый взгляд на отца, но ничего не ответил, только с безнадежностью махнул рукой. Генерал рассмеялся и положил руку на плечо сына:

– Не тужи, Андрей, ты ни в чем не виноват и не мог быть виноват. Теперь-то уж это не секрет, а от тебя и подавно: на том "ТУ-428" никого не было…

– Ага! Значит, мне не зря намекали, будто я дрался за пустышку. Нечего сказать, герой!

– Какой дурак мог тебе это сказать?

– Мои товарищи не такие уж дураки: "Звезда Героя за оборону пустого места".

– Предотвращая подлейшую диверсию, ты выполнял боевое задание. Только последний дурак может болтать, будто ты защищал не то, что было в те минуты важным объектом вражеской диверсии. Благодаря твоему удару тот, настоящий, "ТУ" дошел до Москвы целым. И правительство правильно сделало, изменив его маршрут и подставив под удар пустую машину.

– Экипаж пустого "ТУ", отвлекавший на себя "Кобру", совершил куда более значительное дело, нежели твой покорный слуга, – исподлобья глядя на отца, сказал Андрей. – А между тем мне – звезда, а о них ни слова. Несправедливо это. Может статься, сыграло роль то, что я… твой сын?

Генерал нахмурился.

– Фу ты! Я все забываю… Ты ведь можешь и не знать: некого было награждать. – И, заметив испуганный взгляд Андрея, поспешил пояснить: – Не награждать же было радиоаппаратуру, которая с командного пункта вела "ТУ" без пилота!

Андрей совсем потемнел.

– И за это мне… звезда?! Да, пожалуй, все-таки… – И он пальцем отодвинул свой клочок картинки, пододвинутый было генералом к остальным четырем.

– Ладно, будет, не мудри, Андрей! – Генерал сдержал раздражение, едва не прорвавшееся из-за упрямства сына. – Погляди-ка лучше вот на это. – И он протянул Андрею папку.

Андрей поднял на отца вопросительный взгляд.

– Да, да, откровения этого самого разбойника, сбитого тобою, – сказал генерал.

– А с чего он разоткровенничался?

– Почему же ему было не поговорить с представителем его собственного посольства! Мы разрешили воздушному атташе свидание с Функом. Надо было опровергнуть пущенный по мировой прессе гнусный слушок, будто мы выжимаем из этого пирата признания недозволенными методами.

– Это запись их разговора? – Андрей раскрыл папку.

– Магнитофонная лента.

– Они знали, что запись ведется?

– А мы им не говорили, что не станем записывать. Не хватало еще обещать шпионам соблюдение тайны их бесед!

– Значит… – задумчиво проговорил Андрей, – здесь все-таки не все, что они сказали бы друг другу, будь они уверены в тайне.

Генерал пожал плечами.

– Возможно… Но и того, что сказано, достаточно. Функу уже нечего было скрывать от нас – мы знали все. Прочти вот это местечко: прямо касается того, о чем ты только что говорил.

Генерал указал страницу, и Андрей прочитал:


***

Атташе. Вы говорите, что не заметили, как вас атаковал советский самолет?

Функ. И не мог заметить. Он же подходил сзади, нагонял меня. А локатор у меня уже не работал.

Атташе. Странно, очень странно…

Функ. Ничего странного… Откуда мне было знать, что на такой высоте возможна атака! Меня же уверяли, что у русских нет ни одной машины, способной подняться выше тридцати трех тысяч. Я только для того и шел на сорок, чтобы не упустить "ТУ". Иначе я мог набрать всю сотню.

Атташе. Все-таки не могу понять: каким образом вы остались живы, а инженер Патце погиб?

Функ. Сколько же раз объяснять: удар в хвост я принял за взрыв двигателя, ну и…

Атташе. Что?

Функ. Ну и… у меня вовсе не было желания отправляться на тот свет.

Атташе. Почему же вы не воспользовались катапультой?

Функ. Ребенок я, что ли? Будто я не знал, за каким чертом возле катапульты ковырялись механики этого типа Шредера. Потяни я ручку катапульты – фьють!..

Атташе. Но вы же все-таки включили подрывной механизм, который у вас был на случай вынужденной посадки.

Функ. Это совсем другое дело. Там был часовой механизм. Я знал: заряд сработает, когда меня уже не будет в самолете.

Атташе. А ваш спутник, Бодо Патце?

Функ. А разве вам было бы приятней, если бы и он сидел тут вместе со мной?

Атташе. Нам было бы приятно, если бы здесь не сидел никто.

Функ. Это я знаю.

Атташе. За это вы и получали деньги.

Функ. Деньги, деньги!.. Едва ли теперь удастся ими воспользоваться… Деньги!

Атташе. Да, теперь ваше дело плохо: русские вас не пощадят.

Функ. Как знать, как знать!

Атташе. Уж не думаете ли вы наболтать тут черт знает чего?

Функ. Зависит от того, что они мне предложат.

Атташе. Ну и тип же вы, Функ!

Функ. Как раз такой, какой был вам нужен для этого грязного дела, генерал.

Атташе. Имейте в виду: наболтаете лишнего – дорога домой будет вам закрыта. А ведь… там ваша семья.

Функ. О, я знаю, с кем имею дело! Но вы не посмеете тронуть пальцем детей. Ну, а жена…

Атташе. У вас есть еще и ваши старики.

Функ. Ах, мои старики!..


***

Андрей с отвращением передернул плечами.

– Гадость!

– Да, типы соответственные.

– Значит, он сознательно взорвал свой экипаж.

– Чтобы не оставить свидетеля, кроме себя.

– Он не уцелел бы и так…

– Мало ли какая случайность. – Генерал пожал плечами. – Такие случаи бывали и раньше.

Видя, что Андрей хочет отложить папку:

– Нет, нет, прочитай немного дальше, там некоторые технические детали.

Андрей дочитал:


***

Атташе…Оставим это. Нам интересней, как вас атаковал этот русский.

Функ. Откуда я знаю! Локатор у меня отказал: инженер Патце был занят черт знает чем – может быть, строчил очередное письмишко своей мамаше… Так или иначе, я не имел представления о преследовавшем меня русском высотнике.

Атташе. Вы не можете нам сказать о том, что это был за самолет? Хоть что-нибудь о нем, а?!

Функ. Знаете ли, генерал, когда получаешь такой удар под зад, какой он мне дал, и не знаешь, летишь ли ты к апостолу Петру или прямо в объятия дьявола, уже не до того, чтобы рассматривать, кто дал тебе этот пинок… Могу только сказать: другой на моем мосте не оказал бы вам и той услуги, какую оказал я: он не стал бы думать о том, чтобы взорвать экипаж. Вы имели бы здесь еще этого слюнтяя Бодо Патце. Уж тот наверняка наплел бы тут такого, что вы почесали бы затылок… Все, что могу вам сказать наверняка: скорость, вертикальная и горизонтальная, у русского превосходит то и другое у "Пе-икса" – он свалился на меня, как ястреб на ворону.

Атташе. А как вы расцениваете то, что он по вас не стрелял, а таранил вас?

Функ. Это уж вам легче узнать, чем мне.

Атташе. Не так-то легко узнавать что-нибудь в этой стране. Странный народ, Функ. Наверно, вам еще предстоит это познать.

Функ. Ну знаете, я не так любопытен. Мне бы только спасти свою шкуру.

Атташе. Хорошо, Функ, напоследок докажите русским, что в вашей аварии повинен вовсе не их самолет, а вы сами.

Функ. Что, что?!

Атташе. Вся пресса свободного мира подхватит такую версию: русский самолет, якобы способный летать на такой же высоте, как наш "Пе-икс", – миф. Вас сбил вовсе не их самолет. Это вы сами спустились до высоты двадцать или, скажем, тринадцать тысяч, а там уж пусть хоть ракета.

Функ. И вы думаете, найдутся идиоты, которые поверят такой чепухе?! Нет, я тоже не хочу выглядеть идиотом.

Атташе. Тогда по крайней мере хоть держите язык на замке.

Функ. Ровно в той мере, в какой это будет нужно, чтобы меня не повесили.

Атташе. Увы, у них не вешают… Даже таких, как вы. Вы неисправимы.

Функ. Ваша школа, генерал…


***

Андрей отбросил папку.

– Скоты какие-то, а не люди.

Алексей Александрович рассмеялся.

– И как ты думаешь, чем кончилось дело с этим самым Функом?

– Вот уж кого бы я действительно…

– Он нам заявил: "Оставшись в живых, я нарушил договор. Благодаря этому я предстал перед вами и даю вам полезные сведения. Вы обязаны возместить мне то, чего я недополучу по договору".

Андрей расхохотался.

– Ну и логика – сталь! – И вдруг, насупив брови: – Как хочешь, а я бы таких…

– Тебе этого не понять. А мне вот по долгу службы пришлось на таких насмотреться. Я научился их понимать. Логика простая: хочешь получить – стань подлецом, соверши преступление, и тогда у тебя все будет – твой вожделенный домик, и садик, и все такое. Это декларировалось еще Гитлером. Так воспитали Функа и тех, кто идет ему на смену. С этим мы должны считаться. Вот почему мы, прежде чем сбивать таких ракетным выстрелом, высылаем навстречу истребитель: "Подумай и садись, так будет лучше для нас и для тебя. Ну, а если уж тебе охота погибать за прибыли твоих хозяев, тогда не взыщи".

– А я бы и не пробовал сажать… – Андрей с досадой ударил ладонью по столу. – И подумать, что за такую падаль я…

– Не чуди, – сказал генерал. – И вообще тебе пока еще не велено волноваться. Давай-ка отложим эти разговоры.

– Куда же откладывать? Ведь не сегодня-завтра ты уезжаешь свидетелем. Вы сделаете свое дело – будете судить Хойхлера. А ведь народы могут осуществить правосудие только благодаря тем четырем…

– Тут уж твои "четверо" ни при чем! – возразил генерал. – Если бы миллионы глаз не заглядывали во все щели, куда Хойхлер пытался забиться, он никогда и не предстал бы перед трибуналом.

– Найти, выследить, показать, выдать суду – это все-таки детали, а ведь главное – показать преступника.

– Может быть, конечно, Галич и… – было согласился уже генерал, но Андрей перебил его:

– И Галич, и Барнс, и Грили… их тени ведут вас за стол трибунала. Это они, мертвые, будут главными свидетелями на процессе. А Хойхлера надо повесить. На той же веревке, которая служила Кейтелю и Риббентропу.

– Откуда такая кровожадность? – удивился генерал.

– Западные немцы должны быть наказаны.

– При чем тут немцы в целом?

– При том, что не умеют держать в узде таких, как Хойхлер. Уж за то одно – в угол, носом! И это вы сделаете благодаря тем четырем, – Андрей показал на сложенные вместе кусочки картинки. – Весь мир, все честные люди на свете встанут, когда эти четыре тени войдут в зал трибунала.

Желая перевести разговор, генерал с наигранным оживлением сказал:

– Сегодня мать собрала народ отпраздновать событие… Женщин хлебом не корми – дай устроить сватовство: женит Вадима.

– Вадима?

– Сегодня он расписывается с этой вашей… Серафимой.

Андрей отцовским движением быстро потер висок.

– Действительно, событие. Вадим и… Серафима! Только я не выйду.

– Андрюша!

– Не к чему, папа… Да мне еще и трудно – сразу гости…

– Никого же не будет – свои все.

– Знаю я это мамино "свои" – сто человек. Один другого неинтересней.

– Будет твой бывший комдив…

– Ивашин! – обрадовался Андрей. – Это другое дело!

– По-моему, он уже и пришел: я слышу, Вера там кого-то усиленно занимает.

В кабинете Андрей увидел Веру, беседующую с Ивашиным. В сторонке сидели два офицера. Один из них был Семенов; другой – стройный молодой брюнет кавказского типа – был Андрею незнаком. Ивашин бросился навстречу Андрею, обнял и трижды поцеловал; отодвинулся на вытянутую руку, оглядел с ног до головы и снова поцеловал.

– Порядок! – авторитетно заключил он. – Впрочем, я ведь знал: иначе и быть не может. Хлюпики вообразили, будто так просто сломать нашего парня из гиперзвуковой. Вопреки всем и вся…

– Разумеется, вопреки всем и вся! – воскликнул Андрей. – Не знаю уж, кто из нас больше и рад.

– Думаю все-таки – я, – заявил Ивашин. – Ты-то один, а нас радуется трое. Во-первых, подполковник Семенов. Это, брат, уж не тот Семенов, которого ты собирался списать за борт. А вот этот молодой – капитан Рашидов. Амир, представляйся! – Но, и не подумав дать слово вытянувшемуся Рашидову, Ивашин продолжал: – Уже знаю: нынче у вас двойное, не то тройное торжество. Чтобы не портить его деловыми разговорами, давай сразу: мы к тебе. Все трое. Я с предложением, они с просьбой. – Заметив, как удивленно Андрей посмотрел при этом на Семенова, Ивашин рассмеялся: – Не гляди волком. Он тоже хочет просить именно тебя.

И, заметив, что Вера и Алексей Александрович тихонько вышли, Ивашин уселся в кресло и быстро и ясно рассказал Андрею, что он, Ивашин, руководит подготовкой экипажа для полета вокруг Луны. Поработать вместе с ним над подготовкой этого экипажа Ивашин и предлагает Андрею.

– Когда-то ты был прав: в гиперзвуковой Семенову уже нечего было делать. А тут совсем другое дело.

– Бога за бороду взять не просто, – усмехнулся Андрей.

– Брали! – тоже с усмешкой сказал Ивашин.

– Такой тяжелый рейс…

– Ты не так понял: его дело поработать с экипажем. А не гляди, что Семенов хром. Он у меня, знаешь, как работает! – В доказательство высоких качеств работы Семенова Ивашин поднял крепко сжатый кулак и погрозил неизвестно кому. – Я хочу вопреки общему убеждению…

– Послушай, нельзя в таком деле творить все вопреки…

– Не все, но кое-что необходимо, – Ивашин тряхнул головой так, что его выгоревшие до белизны волосы беспорядочно рассыпались. Быстрым движением руки он закинул их назад. – Ежели тут не пойти вопреки кое-чему и кое-кому, ничего не выйдет. Мне говорят: один из тысячи, может, подойдет, и то не наверно. А я говорю: мне сверхчеловеки не нужны. Вот, к примеру, этот, – он показал на Рашидова, – просто ненавидел технику, относился к ней, как к досадному довеску к его собственному непревзойденному "я". А жизнь перевернула его с головы на ноги, и вот… – И оборотившись к Рашидову: – Скажи сам, Амир, в технику веришь?

– Как в самого себя!

– Не так мало! – усмехнулся Андрей.

– Рашидов из скромности не сказал, что верит в нее как в бога, – заметил Семенов.

– Ну, это уж не годится: делать из техники бога! – с неожиданной для самого себя горячностью заявил Андрей, словно уже включился в работу. – Это ни к черту. Бог – это человек! Техника – при нем.

– Кажется, мы сразу поняли друг друга. Все четверо, – весело воскликнул Ивашин. – Значит, считаем вопрос…

Но тут его перебил заглянувший в комнату Алексей Александрович:

– Принимай гостей, Андрюша: Ксения.

Андрей резко повернулся. Вырвав его, как говорят, у смерти, Ксения ни разу не появилась потом ни одна, ни с другими врачами. Что ж, может быть, это и к лучшему. Но почему Ксения входит с комдивом? И почему такой сияющий вид у Веры? Ей-ей, отец прав: женщины сияют так только тогда, когда им удается кого-нибудь женить. Значит, мама женит Вадима, а Вера Ксению?.. Забавно!

Андрей не следил за общим разговором. Он, как сквозь вату, слышал твердый голос своего бывшего комдива:

– Кажется, я скоро паду жертвой борьбы за мир. – Он иронически приподнял лацкан своего штатского пиджака. – Красно говорить я никогда не умел. Но память у меня всегда была на все сто. Вероятно, поэтому я и выезжал на том, что запоминал подходящие мне речи других. Поэтому, вероятно, во мне нет и горечи, если разоружение начнут с меня: "начальник сектора летающих лабораторий". Что ж, если такова воля моего народа – подчиняюсь. И все-таки я солдат, готовый по первому звуку трубы снова стать в ряды родных ВВС. Да, я тот самый советский солдат, что вовсе не собирается подставлять правую щеку, ежели ему достанется по левой…

Исподтишка поглядывая на комдива, Андрей думал: "А ведь это мой собственный портрет – до противности все рассудочно, отмерено, рассчитано, – все: от пробора – волосок к волоску – до движений руки, с безошибочной четкостью разрезающей точные фразы. Небось даже жалеет, что нужно самому соразмерять эти движения и нет утвержденного свыше наставления о том, как это делать генерал-лейтенанту в отставке. Не военному вообще и не просто офицеру, а именно генералу. И не просто генералу, а отставному. Мне, Андрею, никогда и в голову не приходило, как это выглядит со стороны! Бедная Вера…"

Андрей даже потряс головой, чтобы отделаться от этих мыслей. Но размеренная, четкая речь бывшего комдива не давала ему покоя:

– …Мы с вами уже видели, что сверхмощное оружие может быть пущено в ход авантюристами, стоящими у пульта управления этим оружием. Можем ли мы допустить, чтобы вопрос о том, быть миру или войне, еще раз выдали на откуп слепому случаю или просто политическим преступникам вроде Хойхлера? Нет. Оружие создается руками человека. Эти же руки способны его уничтожить. И они должны это сделать. Пускай только те скажут: мы согласны разоружиться, и все, чем мы сейчас способны уничтожить полмира, мы бросаем в мартен…

– Не в мартен, а в море, коли на то пошло, – поправил комдива Ивашин. – Повторять, так уж точно, а не в вольном переводе. И кому ты все это здесь говоришь?

Алексей Александрович поспешил вмешаться:

– Есть новость: передают, что Парк громогласно заявил – он за подлинное разоружение. Но мы теперь говорим: "Нет, в мартен все – и пушки и танки!" И вот представьте, по последним данным, Парк собирался в Лугано с декларацией советского предложения о разоружении.

– Не может быть! – в один голос воскликнули сидевшие за столом.

– Но к этому нужно сделать одно маленькое добавление. – На лице Черных появилась усмешка. – Парк в Лугано не поедет.

На этот раз все удивленно молчали.

– Это точно? – сухо спросил, наконец, комдив.

– Не поедет, потому что… – Алексей Александрович запнулся.

– Воистину неисповедимы пути господни, – иронически бросил Ивашин. – Парк не поедет!

– А жаль, – с обычной своей уверенностью отрезал комдив. – Я бы пожелал ему успеха. Чтобы на этот раз слова "мир" и "разоружение" прозвучали не только пышным вступлением, а окончательным, на веки веков нерушимым выводом.

– Не так же неспроста он вдруг решил не ехать? – сказал Ивашин.

– Будто не понимаешь? Вагончик сошел с рельсов – его пустили под откос, – ответил Черных.

– Начисто?

Алексей Александрович пожал плечами.

– Так-таки и не знаешь? – недоверчиво спросил Ивашин.

– Могу сказать одно: если бы раньше он был достаточно последователен и тверд, то кое-какую пользу он еще мог принести и у себя дома… А в общем пожал, что сеял, жаль только, что он не сможет выступить свидетелем по делу Хойхлера. Но, надо думать, суд обойдется и без него. Достаточно страшно для провокаторов войны будет и то, что мир услышит из уст самого Хойхлера.

– А с чего он станет говорить правду? – спросил Андрей.

Алексей Александрович искоса посмотрел на него.

– Странно слышать это от тебя, Андрейка. Уж ты-то меня знаешь: если я говорю…

– Давай, давай! – перебил его Ивашин. – Выкладывай!

– Предварительное следствие закончено. Теперь Хойхлеру и его банде остается повторить все публично, в судебном заседании, если…

– Если они не хотят болтаться на виселице! – неожиданно резко прозвучал голос Андрея.

– Нет, – Алексей Александрович нахмурился, – я хотел сказать совсем не то: если немцы уберегут их до суда и бывшим старшим партнерам преступников не удастся убрать эти фигуры со сцены, прежде чем те успели заговорить. Но, надеюсь, этого не случится… Теперь-то немцы учены.

– Наша школа? – усмехнулся Андрей.

И, снова так же неодобрительно покосившись на него, генерал спокойно ответил:

– Они и сами с усами.

– Еще бы! – иронически заметил Андрей. – Мы видели. А все-таки как насчет петли?

– Не пойму я нынче этой твоей черты, – недовольно проговорил генерал, – петля или что другое – это уже дело суда.

– Суда и германского народа, – авторитетно завершил комдив. Он хотел еще что-то добавить, но звонок, донесшийся из прихожей, помешал ему.

– Это Вадик! – входя в комнату, воскликнула Анна Андреевна. – Верочка, иди встречай! А вы, товарищи, к столу, скорей к столу! Пироги стынут.

Вера вбежала в прихожую и распахнула входную дверь: перед нею стояла незнакомая женщина.

– Вы… к нам? – Взгляд Веры сразу охватил весь облик незнакомки, отметил детали костюма. Вот высокие коричневые сапоги. Впрочем, нет, это вовсе не сапоги, а боты. Но какие высокие – совсем как сапоги! И как блестят! Юбка узкая-узкая. Синяя. И синий жакетик – как тесно облегает фигуру! Словно мундир. И пуговицы как на мундире – золотые. Даже что-то вроде контрпогончиков на плечах. А на голове пилотка. Ах нет, это же барашковая шапочка. А совсем как пилотка. И сдвинута на ухо. Из-под шапочки, как язык ослепительного пламени, – вихрь золотых волос.

После этого осмотра что-то вроде неприязни примешалось к удивлению. Вера повторила вопрос:

– Вы к нам?

Вошедшая показала большой конверт.

– Для господина Черных.

– Для генерала?

– О, уже генерал! Да, для господина Андре Черных, – и, в свою очередь, обвела Веру внимательным взглядом больших голубых глаз.

Ни в тот момент, ни когда-либо позже Вера не могла отдать себе отчета: что помешало ей распахнуть дверь в комнаты, пригласить гостью войти. Вместо того Вера протянула руку к конверту и сухо сказала:

– Я передам Андрею Алексеевичу.

Несколько мгновений гостья стояла в нерешительности. Взгляды женщин встретились.

– Прошу вас, – сказала гостья и движением, в котором Вере почудилось разочарование, отдала конверт. Потом медленно, словно в раздумье, пошла к выходу.

Когда Андрей вошел в прихожую, то услышал сухой щелчок замка. За дверью раздавался удаляющийся звук шагов по ступеням лестницы. Вот он замер – уходившая остановилась в нерешительности. Через мгновение шаги зазвучали снова – быстро, быстро. Все дальше вниз по лестнице.

Вера протянула Андрею конверт. Вскрыв его, он первым увидел плотный картон: "Посольство Французской Республики и офицеры эскадрильи "Лотарингия" приглашают Вас на празднование двадцатипятилетия эскадрильи, имеющее быть…" Дальше измятые конверты. На некоторых по нескольку зачеркнутых адресов, марки разных стран; на всех последний, не зачеркнутый адрес: "Арманс Вуазен, рю Давид, 17, Париж, Франция".

– Арманс?!

Андрей лихорадочно перебирал испачканные, мятые листки. Бумага белая, желтая, серая; чернила разных цветов; карандашные строки.

Вере хотелось спросить, кто была эта женщина, принесшая пакет, но она молча нагнулась, чтобы собрать с пола выскользнувшие у Андрея листки.

– Пойдем, Андрюша, разберем спокойно.

Одно за другим она переводила письма Андрею. Он слушал с закрытыми глазами, уйдя в глубокое отцовское кресло. Когда Вера, прочитав очередной листок, передавала ему, внимательно разглядывал его, щупал, разглаживал, как лепесток цветка, небрежно засушенного в страницах книги. Хотелось запомнить каждое слово, малейшую подробность записок. Бережно разложил на ладони клочки разорванной открытки.

Вот этот от Эдуарда Грили. Он пришел первым. Его привез в Париж журналист – друг Грили. Нашел в вещах погибшего с адресом и припиской: "В случае моей смерти переслать госпоже Арманс Вуазен".

А тот, совсем помятый пакетик от Барнса, он был вторым – по почте, от неизвестного. Человек писал, что получил его у санитара психиатрической больницы.

А вот третий – от Леслава Галича. Бумажку подобрал на мостовой негр-прохожий. Из тех, кто видел, как девушка выбросилась из окна двадцатого этажа. Полицейский хотел отнять бумажку, но негр уже передал ее другому прохожему. Переходя из рук в руки, бумажка исчезла. Через месяц она оказалась в Париже. К ней подклеен кусок магнитофонной ленты. Тоже помятый, надорванный, но тщательно расправленный.

Конверт в конверте; конверт в конверте. С десятком перечеркнутых и наново написанных адресов. Четыре надписанных разными почерками, на разных языках, но одними всем понятными словами простых людей мира.

Андрей сложил четыре клочка. Открытке не хватало левого верхнего края. Того самого, где должен быть синий лес. Приложил было к остальным. И тут же отодвинул, но Вера взяла бумажку и уверенно положила на место. Прижала пальцем. Так крепко, что под пурпуром лака было видно, как побелел ее ноготь.

– Значит, это была… Арманс… Боже мой, как же я могла?.. – Она отвернулась, чтобы Андрей не видел, как набухли слезами веки. – Можно написать целую книгу, как собрались эти кусочки. И, может быть, это стало бы самым главным во всем, что случилось в те дни. А я… – И во внезапном порыве, глотая слезы: – Сейчас позвоню, нет, поеду к ней… Как я ничего не понимала! И как, Андрюша, хочется все понять. Все, что твое… Все, все…

Она нежно обняла его голову и прижала к себе.

– Вера, Андрейка! – Анна Андреевна в удивлении замерла на пороге.

Сквозь распахнутую дверь из столовой доносился веселый фальцет Ивашина:

– Нет, уж черта с два! Никаким провокаторам не остановить урагана истории… Андрей, полковник, где же ты? Тут важнейший вопрос: можем ли мы вопреки всем и вся…

– Вот ураган! – с ласковой укоризной проговорила Анна Андреевна и притворила дверь. – Так до смерти у него все и будет: вопреки всем и вся… А тебе бы лечь, Андрюша, а?

– Что ты, мама!

– Да, да, – улыбаясь сквозь слезы, проговорила Вера, – у нас с ним столько дела, столько дела…

Когда они остались одни, Андрей снова как завороженный сложил вынутые из конвертика клочки открытки. Четыре. Недостает только его доли: далекого синего леса – прибежища, которого не достиг волк…

И вдруг за его спиной раздался ясный, громкий голос. Андрей сразу узнал в магнитофоне голос Галича. Лесс Галич – весельчак с улыбкой, открывающей ослепительно белые зубы, – тот самый парень, что решительно заявил: "Уж мою-то мельницу ничто не заставит вертеться против моей воли…"

Но какой трагической мудростью звучали сейчас его слова с ленты магнитофона.

Андрей закрыл глаза и прислушался. Голос Лесса оборвался.

Андрей сказал Вере:

– Поставь еще раз.

Снова отчетливо слышно каждое слово:

"Опомнитесь, люди! Есть еще время. Остановите руку преступников, занесенную над миром…"

Лента оборвалась. Андрей молча глядел на вращающийся ролик. Молча смотрела на мужа Вера.

Ласково погладила его по голове:

– Сколько еще дела… Сколько дела, Андрюша!


Август 1957 – январь 1960 Москва – хутор Эсберг (Риквере)

Загрузка...