Мигель Анхель Астуриас. Ураган


Роман

–––––––––––––––––––––––––-

Viento fuerte, 1950

Перевод:

гл. I-VI Н. Трауберг, гл. VII-XII Р. Сашиной, гл. XIII-XIV М. Абезгауз.

Избранные произведения в двух томах. Том I

Ураган. Зеленый папа. Романы

Перевод с испанского

М., “Художественная литература”, 1988

OCR Бычков М.Н.

–––––––––––––––––––––––––-

I

Они уже не могли бурно радоваться. Их было много, они недосыпали, работали денно и нощно и стали вялыми, ослабели, рассыпались по земле: одни сидели, другие лежали, и казалось, что они завладели тут всем, кроме влажной, недвижной жары, царящей у моря. Человек навязал свою волю этому краю. Руки и машины преобразили местность. Меняли течение реки, вырастали холмы, насыпи железной дороги, пролегшей меж обрубленных гор по мостам и долинам, чтобы жадные паровозы, пожирая зеленые дрова, мертвые деревья, везли к морю людей и плоды, голод и пищу. Одни деревья падали, другие вырастали, защищая от ветра посевы, а в оврагах, словно в утробе ненасытного сказочного зверя, которого рвут на куски и никак не могут убить, шла работа: сдвигались скалы, переползали с места на место бочки с трудом набранного камня и, пользуясь неровностью почвы, меняла русло мутная, нечистая, насущно необходимая вода, которая дальше, внизу, очищалась от грязи и резво бежала по пламенной зелени долин.

Аделаидо Лусеро жадно вдохнул и щеками и грудью воздух побережья. Голый до пояса, в засученных штанах, чуть не в набедренной повязке, он рассеянно гляДел, как трудятся несколько человек из тех, кто прибыл сюда с разных концов страны. Все голодные, оборванные, тощие, лохматые; простые деревенские лица поРОСЛИ неопрятной щетиной. Господь их прости!..

Но руки их - потные, мозолистые, задубевшие, жадные к работе - двигались красиво. Спины сгибались, разгибались: вниз-вверх, вверх-вниз… Все позвонки видны наперечет, словно у змеи медянки. Вверхвниз, вверх-вниз, согнулся, разогнулся, швырнул еще один камень - поменьше ли, побольше - на железнодорожную платформу, которую допотопный паровоз потащит по этой дальней ветке к дробилке, огромной машине, перемалывающей любые камни и изрыгающей щебенку.

В глубине шумело море, более бурное здесь, чем в других местах побережья. Шум его был слышен; с холма была видна огненно-синяя полоска; а те, кто прибыл недавно и хотел поглядеть, что же это за Тихий океан, могли с высокого столба увидеть и самую воду, зеленовато-матовую по утрам, алую по вечерам, словно разрезанный плод агуакате.

На побережье - опасно. Все поросло невысоким, переплетенным кустарником, и в этом зеленом колтуне, в зеленой паутине не было животных, только мелкие птицы осколками радуги носились наверху, да ястребы и сопилоте чернели в бездонном небе, и все сливалось в горячее, слепящее марево.

- Ну и печет, Кучо! - сказал Аделаидо Лусеро сутулому, сгорбленному приятелю. Тот работал рядом с ним в длинном ряду из тридцати шести парней, грузивших камень, ложившийся на четки платформ, под которыми стонали рельсы. Железо ведь тоже стонет под бременем скал, сломанных молотом и динамитом.

- Да, Лусеро, печет!..

Рабочие проходили гуськом или по пять, по десять человек. Они несли всякие инструменты, а вел их десятник в ямы, где их поглощала тишина, тишина и кишение невидимых низших тварей, издававших пронзительные звуки. Солнце зажигало костры недвижной зелени, и влажная земля дымилась на жаровне полудня.

Пеоны, работавшие с Аделаидо, дышали так тяжело, что звук их дыхания словно обволакивал камни, которые поднимали с земли на платформы, окутанные мягкой тканью усталости, поглощавшей стук.

Но дело не в том. Кучо знал хорошо, что люди просто глохнут, покланявшись по стольку раз. Пыхтишь ведь ртом и носом, уши - близко, и ты слышишь только свой вдох и выдох, слышишь, как поднимаются и опускаются руки, как впиваются пальцы и ногти в мягкую землю, хватают камень, швыряют его на платформу, и ты нагибаешься, разгибаешься, нагибаешься, разгибаешься, а хребет твой Ходит вверхвниз, словно на шарнирах.

Люди оглохли и слышали лишь свое дыхание; люди ослепли от пыли, которую сами подняли; люди обливались липким потом, пока свисток начальника, укрытого от глаз в камышовой лачуге с соломенной крышей, не возвещал обеденного перерыва.

Женщины, злые обманщицы, лукаво пересмеивались, продавая им лепешки, сушеный сыр, колбасу, моронгас, вареные плоды чайоте, юку, фасолевые пирожки. А рабочие пили воду из крана, не касаясь его губами, потому что на солнце он раскалился, как ручка сковороды, плескали воду на лицо и на голову, утирались листьями, валявшимися поближе, только бы не крапивой, и оборачивались к еде, которую принесли торговки.

С маисовых лепешек стекал зеленый перечный соус. Бобы, жирное мясо, вареная картошка, ломти агуакате, сыр, пироги с маслянистой, острой начинкой… Кофе с молоком - верней, молоко с кофе - лился из бидонов в оловянные кружки, жидкое молоко с черными точками, как бы в веснушках кофеинок; люди макали в него вместе с пальцами лепешки и хлеб, а потом вынимали разбухшие куски и совали их в рот, отгоняя мух от усов.

От женщин исходил такой пронзительный запах, что мужчины старались прикоснуться к ним и хотели бы тут же повалить так же резко, как бросали камень на платформу, и поясницу ломило от вожделения, как от работы, и в носу жгло. Но женщины сбивались в плотный ком волос, горячих грудей под грязными блузками, толстых задов и от мужчин ускользали, бросая туманные обещания, которые, впрочем, выполняли, ибо многие уже были с брюхом.

Свисток возвещал конец перерыва. Еще ощущая вкус пищи - сколько ни ешь, им все не хватало,люди принимались за работу.

Кто-то закричал. Глыба фунтов в двести упала ему на ногу и отдавила пальцы. Позвали начальника. Он явился - с трубкой, в очках, съехавших на кончик носа, выделявшегося своей краснотой на белом лице,и приказал перенести пострадавшего под навес, где хранились инструменты, одежда и вода в стволах бамбука, которые тут употребляли вместо тыквенных сосудов. Там его положили на подстилку и пошли сказать о случившемся тем, кто работал подальше.

От боли он долго не мог открыть глаза. Боль душила его, и из мужчины он превращался в дитя, в младенца. Он, Панталеон Лопес, плакал как ребенок. Ему смачивали сухие губы. Потом он заснул, все от боли, а не потому, что ему хотелось спать. Люди испугались, не умер ли он. Нет. Его сморила боль и предвечерняя жара, тут никогда не холодало.

- Да, Кучо, трудно землю-то укротить! Аделаидо Лусеро подставил лицо темноте. На небе не было ни месяца, ни звезд, только огни в поселке светились.

- Сам видишь, сегодня - Панталеон, завтра - кто из нас, не дай господи!

- Начнем считать, Кучо, вовек не сосчитаем. Гибнет тут столько, что диву даешься, как это сам еще жив. Кому что выпадет!.. На этих работах одно узнаешь верно: что кому положено, так и будет. Вот, скажем, шли мы с Леоном Лусио, с китайцем, и укусила его гремучая змея. У меня по ноге проползла и не тронула. Он ей, вишь, по вкусу пришелся. Не повезло… Раздулся весь, бедняга. Мистер этот, который в лагере распоряжался, даже сморщился весь. А один старик вислозадый, тот еще и свихнулся. Да, Кучо, укусил его скорпион, и такой ядовитый, вредный такой, что сперва жар поднимется, а потом болезнь кинется на мозг. И Хобалъдо еле живой; их всех покалечило, которые из Хальпатагуа. Троих песком придавило, обрушился он на них, когда они скалу буравили.

- Сами на то идут, - сказал Кучо (сигарета его светилась во тьме). - Люди взрослые, своя воля есть, знают, что делают, их уже не проведешь.

- И заработать хотят, вот что. Без денег, без этих золоченых господ, как ни бейся, ничего не выйдет. Что ни имей, а если денег не платят - и работать ни к чему, и силы нету.

- Знают, что делают…

- Верно. А все ж…

- Хочешь сказать, работают дружно? Да как же иначе, когда надо одолеть земли, где и плодам расти, и людям жить.

Ветер доносил издалека запах гудрона - резкий, но не противный, и вдалеке, там, где была железная дорога, мелькали окна вагонов. Здесь не ведали отдыха ни днем, ни ночью. Паровозные топки и другие машины пожирали деревья; работа пожирала все больше людей и железа; скалы крошились в печах, обращаясь в чистую, белую известь; фундамент и стены новых зданий пожирали все больше камня; пожирали его и насыпи, мосты и плотины, о которые сонно билась вода и срывалась потом водопадом, приводя в движение турбины, порождая электрический ток, который бежал во все стороны, пробивал провода огненным осиным жалом, давал свет и в сонме искр, в синем сиянии буравил рельсы, плавил стальные пластины и сваривал навеки края металлических листов.

Дело спорилось, все ликовали. Все, от мала до велика, от самых ничтожных до начальства, радовались, как радуются победе над врагом, ибо чувствовали, что вместе его одолели, словно воины, не считаясь ни с жертвами, ни со смертью, не говоря уж об увечьях. Но в каждом войске есть дезертиры; и люди, испугавшиеся битвы, спасовавшие перед опасностью, чувствовали, что им не по силам этот героический труд.

Аделаидо и Кучо, обоих сразу, трясла болотная лихорадка. Шмыгая носом, как псы, стремящиеся узнать, куда их гонят, они ехали в набитом больными вагоне, на соломе вместо матраса.

Наконец они прибыли в утлое деревянное строение, беленное снаружи, некрашенное внутри. Там сновали какие-то люди, которые сунули им в рот пахнущие водкой трубочки (их протерли спиртом), вскрыли вену на руке, взяли кровь и, не взглянув на них толком,тут навидались больных, чего уж глядеть! - дали по круглой коробочке пилюль, которые помогают от жара.

Когда они приняли по нескольку пилюль, у Кучо взмокла спина, и Аделаидо тоже показалось, что по спине у него течет. Ну и болезнь!.. То знобит от жара, то все прошло, даже голова не болит. Им стало получше, они приободрились, захотели встать и чемнибудь заняться. Рукой ощупали они каждый свое лицо. Зеркала не было, и каждый рассказал другому, какой он бледный, как осунулся, одни скулы торчат, уши синие, глаза стеклянные, губы пересохли, истончились, а десны пожелтели.

Пути их расходились. Кучо сильно кашлял. Не он один, многие кашляли здесь, и всех этих многих увозили подальше, вроде бы в столицу, там климат получше, можно вылечиться. Аделаидо обнял друга на прощанье и долго потом всей плотью чувствовал, какой он худой. С ним просто мертвец прощался.

- Стыдно мне, Кучо, это ведь я тебя сюда затащил…

- Не дури, я сам приехал, что я, маленький, за тебя цепляться? Да и ничего со мной такого. Поживу, где похолодней, где нету жары этой чертовой, и вернусь, вот увидишь… Ты не беспокойся… сам-то берегись…

Мимо прошел поезд и остановился у станции, которая словно не стояла на земле, а висела на ветвях и лианах. Всюду валялись скорлупки и полусухие - кожа да кости - ковыляли по шпалам туда, где рельсы сворачивали на мост, увитый синими, алыми и белыми цветами. Под мостом бежали рельсы реки, тем стремительней, чем ближе было вожделенное море.

Аделаидо потянулся, размялся, сдвинул шляпу набекрень, вынул из-за пояса мачете и поволок его по земле. Шел он к поселку, выросшему неподалеку от станции.

Он купил все, что наказали, положил в переметную суму, раскурил сигару и пошел обратно. В этом новом, зеленом мире уже навели порядок, здесь все было на месте, и ровные дороги виднелись сквозь несчетное множество листьев, оторвавшихся от мясистого ствола. Одни были колючие и сухие, словно чешуя, на длинной, как весло, ветке, другие - красные, как мясо молочного теленка, но не мясистые, а легкие, будто крылья бабочки. И казалось, что каждая ветка там, над головой, рассекает, как веслом, вместо морской воды горячие струи воздуха.

На перепутье Лусеро встретил человека с раздутыми, как подушки, ногами. Человека этого прозвали Клещеватым. Ноги у него были обмотаны тряпками, присохшими, словно струпья, только пальцы кусками гнилой картошки торчали наружу. Клещеватый уставился на Аделаидо печальным стариковским взором и спросил, не повстречалась ли ему девица, сбежавшая сегодня из дому. Дочка его. Аделаидо отвечал, что пока не повстречалась.

- Так вы вот, сделайте милость, поищите ее,сказал старик. - А найдете - скажите, что я умер.

- Увижу - скажу, и еще скажу, чтоб шла домой, а то нехорошо вам одному бродить, болезнь какую схватите… случится что…

- Куда уж хуже, чем с ногами этими!.. Сколько лет они у меня как колоды… будто камни вместо ног приставлены. Значит, дочку увидите…

За деревьями зашелестели юбки. Аделаидо обернулся и увидел смуглое девичье личико. Девица делала ему знаки, прижимая палец к губам.

- Ладно, увижу - скажу, - повторил Аделаидо, тут же вступая с ней в сговор.

Клещеватый зашаркал по земле подушками ступней и скрылся, стеная на ходу, в тени деревьев. Аделаидо же направился туда, где пряталась беглая дочь.

- Нехорошо, - сказал он, подходя к ней. - Такая красивая, а сердце злое. Он говорит, ты ему дочка.

Смуглая красотка опустила глаза, но гримаска на ее лице ясно говорила, что мнение собеседника ей безразлично. Не отвечая, девушка пошла прочь, сперва - нога за ногу, чтобы пыль поднялась, потом - легко, почти невесомо.

Аделаидо окинул ее взглядом от головы до талии (на ней была розовая кофта) и от талии до пят (на ней была желтая юбка). По спине ее, из-под платка, стекали черные косы. Он окинул ее взглядом и не окликнул. Пока он глядел, он выронил мачете и чуть не остался без ноги.

- Нехорошо, - сказал он мачете, поднимая его с земли. - Я, значит, задумался, а тебе уж и падать. Намекаешь, наверное, что без тебя мне конец.

Деревья тут следовало бы пообрубить, порасчистить, что высохло. Они были больные, как Кучо, кожа да кости, и, как Кучо, кашляли сухими листьями, когда ветер подует.

Об этом и размышлял Аделаидо, пока девица уходила все дальше. Он так бы и остался стоять, но вдруг сдвинул шляпу, сплюнул и сказал как будто кому-то другому:

- А, ладно, запоздаю, а ее нагоню!

И он побежал за ней по широкой дороге, на которой могли разъехаться две машины, обрызгивающие деревья пахучей ярко-голубой жидкостью, чтоб не болели. Одна машина вроде бы вздремнула, и цветной дождик сонно моросил из нее. Летали веселые нежные бабочки, а там, вдалеке, сладостно пели сенсонтли.

- Был бы я твой отец, - сказал он, - ты бы у меня поплясала…

- Может, и так, - отвечала она, - да ты мне не отец…

- А куда ты идешь?

- Сам видишь, куда глаза глядят. Хочешь, буду пятиться, - и она пошла задом, радостно взмахивая рукой, - куда зад глядит, туда и пойду!

- Ох ты, бесстыдница!

Девица бежала быстро, словно летела. Аделаидо нагонял ее, но нагнать не мог. Так одолели они большой кусок дороги - она все задом, задом, он за ней.

- Небось мужа рада бы подцепить!..

- Где его взять…

- Для тебя-то всегда найдется! - заверил Аделаидо, прибавляя шагу.

- Да отец не хочет, чтоб я замуж шла…

- Много он понимает! - Аделаидо побежал быстрее.

- Ой, нет, он понимает! Он до матери моей был женат, овдовел, опять вот женился. Кому ж и знать!

- Он знает, как мужу с женой живется, а как жене с мужем, не знает. Тебе-то женой быть! - Аделаидо бежал легко, неслышно.

- Мать тоже не хочет, чтобы я замуж шла. А она зря не скажет.

- Да ты просто не сыскала человека подходящего.

- И не сыщу. Мне хороший нужен, а их нету.

- То есть это как нету? - Они неслись во всю прыть. Аделаидо застыл на месте, остановилась и девушка, на должном расстоянии.

- Как вас зовут?

- Аделаидо Лусеро. А на что тебе?

- Надо, значит. А я - Роселия Леон, к вашим услугам.

- Вот и я к твоим услугам. Ты только вели, все сделаю. - Аделаидо двинулся к ней, она отступила.

- Наверное, вы всем одно и то же говорите!

- Верно, я многим говорю, но сейчас-то я говорю тебе!

- Ну, мне такая услуга нужна: когда приедет епископ, будьте мне крестным на конфирмации.

- Крестным… - Ему удалось схватить ее за руку, и он придержал ее, не дал ни убежать, ни отвернуться.

- Пустите!..

- Да постой ты, потолкуем!..

- Чего нам толковать! Идите, куда шли… Женщина с совиным лицом увидела, что он ее держит за руку, а она вырывается, и подняла страшный крик. А за совиной женщиной, откуда ни возьмись, появились еще какие-то женщины, ребятишки и лающие псы. Он тут же выпустил пленницу, но это ему не помогло - Сова и женщины все равно орали, собаки лаяли.

Сова и Клещеватый, бесшумно, словно по воде, подоспевший к месту действия на своих подушечках, обвинили его в том, что он оскорбил ихнюю дочку. “Не-со-вер-шен-но-лет-ню-ю!” - кричали они, и на губах их пенилась слюна, словно они взбесились.

На крики прибежали солдаты из комендатуры и прежде всего отобрали у него мачете. Лусеро не сопротивлялся. Но родители девицы снова усложнили дело - они не хотели, чтобы патруль вел ее в суд. Однако идти пришлось. За девицей ковылял Клещеватый и поспешала Сова, благоухая нечистотами и салом. Так они добрались до пригорка, на котором располагались под пальмами и комендатура, и суд.

Тот, кто исполнял обязанности мирового судьи, решил дело в один миг.

- Аделаидо Лусеро! Или ты возьмешь в жены изнасилованную тобой девицу, или отправишься в тюрьму.

- Да я ее не тронул!.. Пускай она сама скажет!..защищался Аделаидо.

- Не тронул, не тронул!.. - передразнила старуха.А чести лишил!

- Разбойник! Стыда нету! - пламенел гневом Клещеватый. - Знал, что я ее ищу… Я его самого просил найти ее… А он ее встретил и это… это… - Из глазок, затерявшихся в морщинах, бровях и бороде, текли слезы обиды. Плакала навзрыд и Сова.

Роселия от стыда осунулась, стала маленькой зверушкой с человечьими глазами. Во рту у нее пересохло, язык отнялся. Сколько она ни моргала, сколько ни крутилась, ей не удавалось выжать ни слезинки, и она теребила шаль так, что чуть дырку не прорвала.

- Не изнасиловал, так изнасилуешь. Настал, дети мои, самый торжественный миг вашей жизни: вы вступаете в брак. - Чиновник сиял так, словно он сам сейчас женился.

- Да, человек предполагает… Пошел я друга проводить, он болел, в столицу ехал, а наутро проснулся рядом с Роселией, - рассказывал много лет спустя Аделаидо Лусеро, когда речь заходила о женитьбе. Приятели его, честно говоря, почти все женились спьяну. - Я хоть, когда с ней ложился, был в своем уме.

Дом рос, как на дрожжах, кирпичи ложились рядами, густела замазка. Аделаидо строил по праздникам, по воскресеньям и под вечер, когда жара спадет. Стены вышли крепкие, на славу. Труднее всего было с крышей. Однако и с ней обошлось, и Роселия увидела наконец не пустое небо, а темную черепицу над толстыми балками. И ей показалось, что у дома выросли волосы, темные косы, длинные косы, благоухающие свежей древесиной и мокрой землей.

Аделаидо смешивал краски в жестянках и говорил жене, что верхняя половина стен будет розовая, а нижняя - желтая. Она отвечала, что это некрасиво. Но он ей все объяснил.

- Так была одета Роселия Леон, когда я ее увидел в первый раз.

С какою нежностью лизала кисть жаждущие стены, какой хороший вышел цвет! Дом освятили. Священника тут не было, и кто-то сам покропил его святой водой. В тех местах священника и не дозовешься, далеко ему ехать… На освящение дома позвали гостей, так, самых близких. Стены украсили гирляндами из голубой и зеленой папиросной бумаги; расставили пучки тростника, перевитого цветущими лианами; рассыпали по каменным ступенькам сосновые ветки; а Роселия ради праздника надела желтую юбку и розовую кофту, только они не сходились, пришлось расставить: она ребенка ждала.

II

От филинов, от сов, от всех ночных птиц взяла свое уродство старуха, ставшая ему тещей. Так думал Аделаидо, когда освящали дом, и у него с души воротило, что эта ведьма приходится матерью его ненаглядной половине, которую положение, называемое интересным, не испортило, а даже украсило.

Когда гости разошлись, хозяева остались одни, Роселия подошла к мужу - не потому, что выпила две рюмочки доброго, почти церковного вина, а потому, что ее побуждало дитя, еще заключенное в утробе,и обняла его. Лусеро же сидел на высокой скамье и болтал ногами, словно ребенок, построивший домик на полу.

Земля прилипала к ее ногам (а здесь, на побережье, в земле - вся жизнь), лизала горячим языком ступни, небо ног, лизала медленно, и щекотка поднималась вверх по телу, пока Аделаидо не унимал ее, проводя рукой по жениной груди, по животу, по бедрам, будто впереди не маячила смертельная опасность. Ах ты, господи! Смерть, как жизнь, витала здесь в самом воздухе и кидалась на человека, лишь только он не побережется, а человек в величавом обрамлении природы был беззащитен, ничтожен, мал, как один из тысячи листьев, которые падают на землю, уступая место другим.

Муж и жена смаковали дремоту, смежившую им веки, словно волны сна вынесли их из здешней жары в прохладу гор, но там, где Лусеро построил дом, в так называемой “Семирамиде”, и впрямь дул до утра освежающий ветер. Пониже, у моря, люди маялись всю ночь, как в удушье, поджидая не менее жаркого рассвета. А тут можно было дышать, и, когда рассвело, с раскладушки мирно свисала рука Роселии, постанывавшей во сне, и растрепанная голова Аделаидо.

Старуха разбудила зятя и дочь. Она спала одетой и сейчас оправляла платье и проводила рукой по волосам, словно страшилась, что на них налипла вата из матраса. Жила она не так уж близко, но муж ее ушел чуть не затемно, и она успела к молодым прежде, чем они проснулись.

“Опять эта ведьма!” - подумал зять, возвращаясь к яви, в бледно-розовый утренний свет, нестройное пение петухов и дальние раскаты машин, приступавших к работе.

- Ой, мама! - жалобно возопила дочь, огорченная такой нескромностью.

- Чего-то рано у нас подъем… - проворчал зять, разминая потную спину на жаркой, будто посыпанной песком раскладушке.

- Не хотела вам раньше говорить, - начала старуха, - а теперь скажу, лучше вам знать. Вот что.Она обратилась к Роселии, и та приподняла голову, подперла рукой. - Отец на поезде уехал. Говорит, ему работа есть в больнице святого Иоанна.

- Где это, мама?

- Это главная больница, и еще она называется святого Иоанна Божьего.

- А работа какая? - спросил Аделаидо, беззастенчиво натягивая штаны. Он так разозлился, что ему было не до приличий.

- Больным работать будет.

- Отец будет работать больным?

- Да кем же еще!.. - заметил Аделаидо. Он уже встал и разыскивал лохань, чтобы умыться.

- Наверное, мама хочет сказать - при больных,поправила старуху Роселия, позевывая и выпрастывая грудь из складок узорчатой простыни.

- Нет, больным… - повторила теща, радуясь, что они совсем проснулись.

Аделаидо умылся как следует, обильно поплескал воды на волосы, даже плечи облил и принялся вытирать полотенцем лоб, щеки, затылок, грудь и подмышки.

- Ладно, пусть его, все равно вернется. Он вечно так, ведь ему худо, ноги замучили…

- А вот, верьте не верьте, как раз ноги его и прокормят. Так он мне сказал, когда ехать собрался. Один врач там хочет показать эту самую болезнь. Это не парша у отца, а так, паршичка, клещи ему ноги изъели, их одиннадцать тысяч штук. Он-то сам пьяный всегда, их не вытаскивал и мне не давал, вот у него ноги и распухли, прямо кишат клещи-то!

- Значит, парша у него от клещей да от водки… Что ж, вылечат его или так и будет ковылять на пятках, туку-туку-туку? Сейчас-то не ноги у него, а два банана.

- Насчет леченья - это я не знаю. У него, Аделаидо, болезнь очень редкая - и не воняет так чтоб очень, и не печет, только шкура сходит, вроде бы с рыбы чешуя, гниль да грязь.

- Вечно с отцом что-то стрясется. - Роселия подколола волосы гребнем и бегала по комнате, собирая на стол. Сейчас она остановилась и сказала матери: - Завтракать с нами будешь.

- Нет, я слабительного съела. Пойду уж, а то все раскрадут, воров тут много. Слухи пошли, что в наших краях хорошо платят, понаехали сюда, а толку нет, одни хворобы. Вот и смотрят, где плохо лежит.

Поезда везли на работу несметное количество людей, и поблекшие лица виднелись из-под желтых от солнца шляп. Все молчали, кто курил, кто впал в задумчивость, и никто не глядел на мельканье банановых деревьев, вздымавших к небу лезвия листьев, словно войско, преградившее людям путь к морю.

С этими людьми - с ними, за ними, им в такт - двигались водка, пиво, шлюха, граммофон, газировка, аптека, торгующий платьем китаец, гарнизон хмурых солдат, влюбленный телеграфист; и на земле, где срубленные бананы сменялись домами, выросшими среди кустов и канав, возник поселок. Землю эту выделила компания “Тропикаль платанера”.

Все эти люди приходили в себя после дневной жары и, слепые в душной тьме, ощупью, двигались между недостроенными домами, не понимая толком, куда идут. Все эти люди падали в тяжкий сон, разбитые усталостью, и усталость их дурно пахла - ведь она дурно пахнет, когда сильна, воняет самой собой, измолотым телом, страданьем, болью в лопатках, спаньем на голой земле, когда лицо прикрыто шляпой, а грудь - пиджаком, словно кто-то навалился тебе на плечи и обнимает пустыми рукавами, пока ты спишь.

Вдалеке - в темноте все далеко - свеча освещала вход в лавочку китайца или в забегаловку, где продают кофе, хлеб, колбасу, прогорклые шкварки. К такой забегаловке собирались люди, по двое, по трое, по многу, здоровались с продавщицей и просили чегонибудь поесть. Она давала им еду, и они, пригнувшись, шли с тарелкой и чашечкой кофе в темный угол, а там присаживались на корточки. У тех, кто жил тут подольше, глаза даже вечером были какие-то стеклянные и от жары, и от жара. Они уже заболевали. Новоприбывшие были покрепче; они пошучивали, делились воспоминаниями, им хотелось поскорей подцепить стоящую шлюху. А там, в плотной полутьме, обрамленные дверным проемом, маячили златозубые призраки, подманивая прохожих: “Иди сюда, миленький!”, “Ко мне, красавчик!”, “Нет, ко мне, лапочка!”

Стояла тишина, но тихо не было - шуршала листва на ветках, на молодых побегах, на стволах, отделявшихся от корня над землей и струящихся вверх, словно фонтан, с шумом бьющий выше куста и выше дерева; да и звери осторожно шуршали во тьме, искали прибежища и пищи.

Аделаидо Лусеро, один из надсмотрщиков на плантации “Ла-Марома”, позавтракал, когда ушла теща. Сказала, что идет, и ушла, опасаясь, как бы дом не ограбили, пока мужа нету; все ж и Клещеватый на что-то годился, хоть дом сторожил. Итак, Аделаидо позавтракал и сам ушел из дому, а проходя мимо жены, то ли нежно, то ли в шутку примерил ей сомбреро, чтобы не забывала мужа, пока он не вернется.

Широкополая шляпа защищала его от солнца, и были на нем крепкие штаны, краги, куртка с бахромой. Не успел он прибыть на работу, его осадили десятники. Творилось черт-те что. Сперва заговорил один десятник за всех: “А я его как толкну… Что-то он мне не того…” Потом мордатый Сальдивар отвел Аделаидо в сторонку, у него было дело поважнее. Скоро бананы собирать, а людей не хватает. Те, кого выписали с “Эль-Хуте”, прибыли не все. Раз-два, и обчелся. Если народу не хватит, он тут ни при чем. Другой десятник, черный Сологайстоа, тоже отозвал Аделаидо, и по той же причине. Рук не хватает, а работа будет бешеная. Черный Сологайстоа сам знал, что выражается точно. Когда собирают бананы, и впрямь начинается лихорадка. Люди как бешеные срывают крюками огромные зеленые гроздья. Дерево - словно зеленый крест, сборщики у его подножья - словно иудеи, которые копьем ли, рукою ли, веревкой пытаются стащить обратившегося в гроздь Христа. Наконец зеленый Христос спускается к ним, а они бережно принимают его, как существо нездешнее, и везут в маленькой повозочке к священному омовению, и кладут потом в стеганный изнутри удобный мешок.

Вода, звонко щебеча, бежала по новым поливным землям, лежащим среди лесов, поддерживающих влажность почвы. Земля, на которой росли бананы, дышала влажным зноем побережья, и это мокрое дыхание давало жизнь тысячам растений, мгновенно расцветавшим из семени. Деревья целыми рощами, зелеными озерами испещряли все пространство до бескрайнего моря. Бананы росли рядами, и рядов этих было повсюду превеликое множество. Куда ни взгляни, до горизонта тянулись бананы, словно отражаясь в бесчисленных зеркалах. Ряды были такие ровные, стволы - такие схожие, что казалось, это одно и то же дерево, того же размера, почти той же окраски, с тем же недолгим и вечным цветением, повторенное множество раз. Темные стволы отливали металлическим блеском, веера ветвей смыкались в арки, и в зеленой, растительной полумгле не видно было, как наливаются гроздья изумрудов.

- Этой земле только людей глотать… - заметил Аделаидо, и не лгал - он сам того навидался, он ведь прибыл, когда здесь ничего еще не было. “Глотает и будет глотать”, - думал он, толкуя с десятниками о том, где им еще нанять рабочих, а то придется туго. В прошлом году так и вышло. Бананы зреют быстро, их надо срезать зелеными, иначе они погниют, а рук не хватает. Так и гибнут тысяча гроздьев, или две тысячи, или три, или пять, или десять… И убытки и прибыли считала на тысячи “Тропикаль платанера”. Последним подошел к нему носатый Торрес. И все с тем же. Хоть умри, а рук не хватает. Не наберем рабочих - наплачемся. С теми, что есть, урожая не соберешь.

Десятники донимали надсмотрщиков, надсмотрщики - управляющих, управляющие - столичных чиновников, и все это вместе привело в движение тайные пружины телеграфа. Телеграфисты выстукивали ключом на крохотной машинке, и сквозь тропический лес, сквозь нестройный строй деревьев, жадно живущих и растущих, ибо они с рожденья причастны смерти, бежали слова призыва о помощи: “Людей не хватает…”, “Людей…”, “Людей не хватает…”, “Людей…”

И шли поезда, груженные людьми. Люди ехали к морю, работать. Работать к морю. Кто не ехал, шел пешком, все туда же, к морю. Кто не шел, ехал к морю на грузовике. Семьи с собой не брали, чего ее таскать. Брали пончо да несколько монет на дорогу. Да мачете, на всякий случай. Да на всякий случай освященный кусочек распятия из Эскипулас, который болтался на безволосой груди юноши или на задубелой груди мужа, пока не превращался в пропотевший, никуда не годный комочек.

Когда поезд выблевывал их на ближайшей к плантации станции, они уже успевали порядком устать, но к месту шли как солдаты в пешем строю. Всегда найдутся бодрячки, которым не терпится шагать во главе колонны. Те, кто посмирней, следовали за ними. Самые ленивые плелись в хвосте. Как ни иди, придут все вместе, будто новобранцы. Только новобранцы идут в казармы невесело, а эти люди шли весело и браво: платили на плантациях вдвое больше, чем они смели мечтать. Поработаем месяц-другой, думали они, и поднаживемся, будет с чем домой вернуться. Жара мучила их. Тощая плоть уроженца гор томилась в припарках зноя. Люди начинали понемногу раздеваться, отклеивая одежду от липкого тела, словно она жгла их, и, падая духом, решали уйти, как только заработают хоть что-нибудь. Но оставались все, и всем приходилось притерпеться. Одни спали на ходу, другие вообще не спали, всем хотелось пить, всех мутило. А народ прибывал. Он прибывал, и его требовалось больше и больше. Что поделаешь, чтобы сажать деревья, тоже руки нужны. Только бы не начинались работы там, у Рио-Ондо! Нет, начались. Пришли землемеры в пробковых шлемах. Потом выжгли и вырубили лес. Вспахали землю. Посадили саженцы. Деревья проклюнулись из клейкой земли, стали расти, тянулись вверх, одни - быстрее, другие - медленнее, словно дети, у ног людей. Вода орошала ряды растений, кольями устремившихся к небу, и вместе с солнцем, луной и звездами обращала в золото плоды, ибо продавали их на вес золота.

Пеоны, десятники, надсмотрщики, управляющие были еще люди, можно сказать, а дальше, выше начиналось что-то слепое и безжалостное, превращавшее все в столбцы цифр с неумолимой и непреклонной точностью машины.

Один из винтиков этой машины, мистер Джон Пайл, знал, что он винтик, а машина - без сердца, и рассказывал об этом своей жене, Лиленд Фостер, которая приехала к нему погостить из далекой Дакоты. Наглядным пособием служил домик управляющего Лусеро, который работал тут давно, с основания плантации. Пайл показывал жене цветы в горшках, вьющиеся растения и клетку с попугаем, украшавшие дом. А перенеси их туда, к высшему начальству, к винтикам машины, - и цветы и попугай станут просто игрушками. Тут они живые, там будут искусственными.

- Мы не входим в чудесный мир цветов и птиц,говорил мистер Пайл, - и потому ощущаем, что жизнь наша здесь - искусственная, временная, как в интернате или в казарме. Мы не знаем, что нам делать после работы, после уроков, и обедаем мы, как солдаты, всегда с одними и теми же людьми. А этот народ,продолжал он, - живет истинной жизнью. Кто добрый - тот добрый, кто злой - тот злой. Мы же, Лиленд, ни злы, ни добры, мы просто машины.

Голубые глаза Джона Пайла поблескивали за толстыми, прозрачными стеклами очков. Он был доволен, что его жена видит воочию, насколько ниже те, кто, как он, служит могущественной Компании.

- Мы автоматы, - говорил он. - Нам не дано изведать вкус приключений. Для нас, мелких служащих, малейшее отступление от рутины означает позор или даже увольнение! А будь мы на самом верху, деньги мешали бы риску, без риска же нет приключений.

Он потирал руки, предвкушая реакцию жены. Но Лиленд возразила ему. Она считала, что крупное дело - приключение для многих людей.

- Верно! Верно! - подхватил он и запрыгал, как ребенок. - Но этих людей уже нет, они погибли вначале, их пожрала жара, сжевала жизнь. А на их место явились мы - ни добрые, ни злые, ни бодрые, ни мрачные, просто машины.

III

Было очень душно, и приходилось гулять, топтать башмаки. Прогулка помогала скоротать вечер. И устанешь, и пищу протрясешь, и поболтаешь, пока бродишь по заросшим травою лужайкам, среди ярко освещенных домов, где, словно в музыкальной шкатулке, играет вовсю неутомимое радио.

Супруги Пайл гуляли молча. Он был в ослепительно белой рубахе и в брюках из особой ткани, сквозь которую проходит воздух, освежая ноги; она - в белых туфельках и белом платье, а прическа у нее была как у той из ее бабушек, на которую она походила и которую писал в прошлом веке знаменитый голландский художник. Лиленд была красива.

Не она, не муж ее, а Карл Розе, давний служащий Компании, произнес эти верные слова, гуляя с супругами по палубе корабля, стоящего на якоре в темной ночи, под тропиком Рака. Говоря, он размахивал руками, и золотой пушок блестел в свете ламп.

Лиленд спотыкалась о тени декоративных деревьев, освещенных тем же светом, и ей казалось, что это ступеньки, хотя на самом деле все было гладко. Она заметила, как и прежде, что здесь, на плантации, жизнь и сейчас полна приключений.

Карл Розе, высокий и костлявый, выбил трубку о ладонь.

- Была тут жизнь, - сказал он, - было героическое время, да ушло. Теперь мы грубо и глупо доим природу и смотрим с презрением на земли, которым нет цены.

Мистер Пайл согласился с Карлом Розе: действительно, вначале, когда машины пришли в сельву, героика тут была. Однако он не считал, что теперь землю просто глупо и грубо доят.

Лиленд загорелась, похорошела и звонко и пылко поддержала Карла Розе: да, не просто грубо, не просто глупо, а совершенно, совершенно бестолково. Она разволновалась так по-женски, что дважды повторила это слово, но этим не кончила.

- У Компании столько денег, - продолжала она,столица рядом, земли - нетронутые, рабочие руки - даровые… Все могло быть тут иначе!

- Иначе и было тогда, в героическую пору! - воскликнул Карл Розе.Правда, старина? Одно дело вторгаться в неизведанное, брать у природы ее добро, другое - тянуть лямку, топтаться на месте, примирившись с глупой рутиной, и лишнего не ждать.

- И вот что плохо, вот что плохо, - говорила Лиленд, взяв мужа под руку. - Вы упустили время, и все упустили, ведь у предприятий, как у людей, бывает разный возраст. Риск - знак юности, а ваша Компания прожгла свою юность и сразу состарилась, одряхлела…

- Она же в тропиках! - возразил старина Джон.

- Дай мне договорить. Так вот, она прожгла молодость, состарилась… Она сейчас как дряхлый старик, который, покоя ради, знать не хочет ни тревог, ни забот.

- Я не совсем вас понимаю, - сказал Карл Розе, испуганно оборачиваясь, словно он ждал нападения. С ним это бывало с тех пор, как много лет назад он увидел на одной станции, что человеку выстрелили в спину. - Не совсем понимаю, но снова скажу, Лиленд, что мы тут зашли в тупик, и выхода из него нет.

- А потому что надо было создать в этом дивном месте содружество людей! Вот и героика. Создать содружество, а не распоряжаться сверху. Так мы и дошли до того, что, страшась смерти, боимся жить и прозябаем, словно трупы, в стеклянных колбах, в этих сетках металлических…

- Ив спирту! - закончил Пайл.

- Вот именно. Здесь только пьяные и похожи на живых.

Произнеся эти слова, Лиленд ощутила, что далека от прежнего своего спокойствия, подобно звездам, сверкавшим на бледном куполе неба, которые, как и она, умирали от жары, дышали с трудом и мерцали, чтобы освежиться. Правда, в отличие от звезд, они могли выпить лимонаду и поиграть в бильбоке.

Старина Джон подбросил шарик и угодил точно. Он хотел отыграться за вчерашнее.

Лиленд, дернув красивым плечом, тоже подбросила и тоже выиграла.

- Настоящие искатели приключений! - воскликнул Карл Розе. Он подбросил шарик неудачно, и Лиленд с Джоном предложили ему повторить. - Это уже будет рутина! Ну-ка, объясни нам, когда и как она начинается!

- Она кончается, когда ты выпускаешь шарик из руки. А у него, у шарика, у твердой и круглой массы, несущейся к цели, начинается пора приключений. Если он угодит точно, это уже будет вторая глава его эпопеи.

Как это ни скучно, а спать надо. За металлической сеткой, в полумраке, голые алчущие призраки принимали на ночь слабительное и снотворное.


Пока мужчины работали в конторе, Лиленд решилась, хоть здесь и легко заблудиться, на свой страх и риск пойти к домику Аделаидо Лусеро. В лимонном платье из толстого шелка она выглядела моложе своих лет. Платье было не от лучшего портного, но красивое, с рукавами кимоно. Японский зонтик осенял цветастым полушарием тускло-золотые волосы, подвязанные лимонной, в цвет платью, лентой.

Все тут было одинаково, зацепиться не за что, того и гляди, заблудишься; всюду лианы с изысканно прекрасными цветами, густые заросли, в которых, как рыбы, снуют и шуршат насекомые. Вдалеке какие-то люди опрыскивали дерево, и казалось, что это водолазы в скафандрах ведут на дне какие-то работы. Чтобы хоть немного укрыться от зноя, они укутались в зелень, и когда к ним поближе подойдешь, они уже похожи на ходячие растения. Одни из них быстро надевают шланг на трубку, торчащую из бака, другие направляют струю на изумрудные гроздья, в которых, иногда фунтов до двухсот весу. Деревья орошает дождь “бордосского бульона”, и они покрываются капельками голубой росы.

Лиленд пошла быстрее. Ей все больше хотелось забыться, отдаться сиюминутным ощущениям. Вот бы встать и стоять под светлой радугой искусственного дождика, брызжущего сквозь раскаленный воздух. Вода вырывается из сонных труб и облаком бесчисленных прохладных капелек оседает на деревьях, недвижных, словно зеленые солдаты под градом крохотных пуль.

Прошла Лиленд и мимо пеонов, очищавших деревья. Дереву, на котором растут “плоды мудрецов”, угрожает столько опасностей, что два дня с утра до вечера его осматривают дюйм за дюймом снизу вверх, а солнце льет сквозь зубчатые листья золотистые струи.

Лиленд видела попугаев и еще каких-то медленно летящих птиц, видела пенистые облака, видела людей, неспешно, по-кротовьи, льющих в пруды керосин, чтобы цапли не расплодились.

Донья Роселия Лусеро услужливо и быстро подала ей стул. Самый лучший в доме. Как же еще, когда сеньора такая вежливая, такая свеженькая, хоть и устала по жаре, такая скромная! Хозяйка никак не могла выразить иначе свою радость, ибо не знала по-английски ни слова, а Лиленд не знала ни слова по-испански.

Обе они как можно выразительней глядели друг на друга, пока Лиленд не уселась и Роселия тоже не присела на скамеечку. Что ж им делать еще? Они за- смеялись и снова стали глядеть друг на друга, уже не испытующе, а ласково, как добрые знакомые. Лиленд с трудом выговорила “хо-ро-ош”, имея в виду младшего сыночка, ползавшего по полу; двое других были уже большие. Мать в порыве нежности схватила его на руки, подняла к смуглому лицу, чуть не на голову себе посадила, а потом изо всех сил прижала к груди.

Лиленд думала о том, как сильно разделены люди, когда у них нет, в прямом смысле слова, общего языка. Каждый замкнут в мире своей речи. Вот она, тайна языков, вавилонское смешение… Она положила ногу на ногу (ноги у нее были красивые, щиколотки тонкие), вынула черепаховый портсигар и предложила немой хозяйке сигарету. Хозяйка улыбнулась в знак благодарности и покачала головой. . ;

Вдруг, к удивлению Лиленд, неподалеку раздался какой-то клоунский смех - нарочитый, вызывающий, обидный, что ли… Еще больше она удивилась, когда рядом с ними, откуда ни возьмись, появился хохочущий человек. А-ха-ха-ха-ха!..

На нем была потертая куртка с обтрепанными рукавами и темным воротом, а брюки - посветлей, неглаженые, короткие, протертые на коленях. Но лицо умытое, чистое, зеленые глаза того же цвета, что и молодые листья банана, орлиный нос, тонкие губы, подбородок заостренный, рыжеватые волосы гладко причесаны - все дышит чистотой. Для одних он был Швей, для других - Стонер, для третьих - Лестер Мид.

Швей, Стонер или Мид не дал убежать возможным покупательницам. Отсмеявшись своим визгливым смехом, он показал товар. “Все для шитья!” - сказал он, когда перестал смеяться, а потом долго молчал и так таращил зеленые глаза, что они чуть не вылезли из орбит. “Все для шитья”, - наконец повторил он, пристально взглянув на товар, и снова закатился смехом: “А-хаха-ха-ха!..”

Лиленд сказала ему, что у него очень удачная реклама - он так хохочет, словно хотел прополоскать горло, а вода оказалась горячая и он ее выплюнул. “Все для шитья… А-ха-ха-ха-ха!..”

Он не ответил на комплимент, но все глядел на Лиленд зелеными круглыми глазами, остекленевшими сгустками страсти. Вдруг он склонил голову - отросшие волосы на затылке напоминали парик, - постоял так секунду, словно на эшафоте, снова взглянул на Лиленд и засмеялся так пронзительно, что Лиленд показалось, будто в уши ей сунули колючую проволоку: “А-ха-хаха-ха!..” Лиленд спросила его, кто он такой. Он проглотил слюну, и на шее его задвигался кадык, будто слова проходили с трудом. Потом он ответил размеренно, как учитель, протестантский пастор или дипломат. Говорил он по-английски изысканно чисто, и это вознаградило Лиленд за все утренние тяготы. Хозяйка не понимала ни слова из их беседы. Прощаясь, он взял за руку прекрасную миссис Пайл и произнес, как произносят почти забытые слова: “…друг мой”.

- Так пронзительно смеялись бы змеи, если б умели смеяться, - услышала напоследок Лиленд от странного человека, продававшего “все для шитья”. Так пронзительно смеялись бы змеи, если бы умели смеяться… Он стоял, держась рукой за столбик веранды. У его ног, сбоку, лежал мешок с драгоценностями - цветными нитками, иголками, наперстками, спицами. Один ботинок нуждался в починке. На другой спустился носок.

Лиленд попыталась улыбнуться донье Роселии. Это ей не удалось. Губы она сложила правильно, но вышла не улыбка, а гримаса боли. Золотистыми, словно корочка хлеба, глазами она глядела на пришельца, пока он не ушел. Он не был юродивым, как показалось ей сперва. Кто же он? Лиленд попрощалась с хозяйкой, все державшей на руках сыночка, и раскрыла зонтик, собираясь в обратный путь. Швей посторонился, глядя на нее сгустками надежды из-под светлых ресниц, сверкнул ей вслед холодными белками и двинулся в другую сторону, смеясь нарочито, как клоун: “А-ха-ха-ха-ха!..”

Чтобы чем-нибудь отвлечься, Лиленд Фостер, прекрасная супруга Пайла, нервно закрутила над плечом цветастый зонтик и пошла домой. Муж ее обрадовался, что она решила не сидеть в четырех стенах, пока он служит, и спросил, нравятся ли ей здешние места. Побудет ли она тут подольше? Чем светится ее лицо сейчас, когда она пришла от Лусеро, закрывает зонтик и просит виски с содовой и со льдом? Она поцеловала мужа, а потом подала руку Карлу Розе и Эрни Уокеру, завзятому картежнику с зачесом на лбу.

Прежде чем они произнесли хоть слово, она рассказала им о странной встрече с мнимым юродивым, говорящим так изысканно по-английски. Начались споры. Что понимает она, что понимают они, что понимают вообще под изысканным английским? Не окаменелый ли, не иссохший ли это язык? Ведь за изысканность речи хвалят именно тех, кто употребляет ископаемые обороты. Вот они, они сами говорят по-английски живо, хоть ей и кажется, что язык их постыдно беден и груб грубостью впавшего в детство великана, который лопочет, сжевывает для скорости слова или сливает их, как теперь принято, в непотребном деловом жаргоне.

После полудня тут мало что делали. Точней, ничего не делали. Самые жаркие часы проводили, раздевшись, в постели. Потом молчаливые служащие, прервавшие работу, возвращались ненадолго в контору. Все заволакивал черный дым паровозов, трудившихся на плакучей от ив станции, где не было зданий и даже водонапорные башни, посеребренные алюминием, находились довольно далеко. Первые звезды прилежно мерцали в огромной конторе неба, устанавливая связь с Высшим Существом, и монотонно квакали лягушки.

Аделаидо Лусеро шел домой, заслужив свой отдых. Бывают дни, когда ничего не успеваешь. Он распределял дела по часам, но и так успевал не все. Когда он пришел, его окружили дети. Вечером, дома, он чувствовал себя плодоносным деревом, скажем, кокосом, на котором орехи растут по три в грозди. Младшенький был баловень. Только отец вернется, он ползет побыстрей к нему, словно юркая ящерица. Так его и прозвали.

- Гляди, Ящерка уже тут как тут!..

А темнокожий мальчик, будто понимая отцовские слова, перебирал руками по полу, чтобы добраться скорей, вставал, хватал отца за ноги, пытался по ним вскарабкаться. Отец ему помогал.

- Черт! Сын ты мне, за то терплю! Беззубый какой, никак не прорежутся. Будешь первый беззубый человек на земле.

- К нам приходила жена дона Джона, - поведала ему Роселия. - Лучше бы ей не приходить, не сумела я ее принять как следует. И я ее не понимаю, и она меня.

- Сесть ей предложила?

- Ну как же! Правда, не сразу… Побыла она у нас, пока не пришел Швей. Она с ним поговорила на ихнем языке, ничего не разберешь.

Лусеро кивнул, они замолчали. Ящерка пытался засунуть отцу в ноздрю свой палец и отцовский ус.

- Ты его шлепни, - сказала Роселия.

- Ладно, чего там! Чтоб я да сыночка бил! А что Швей?

- Пришел, откуда не возьмись. Он всегда так - нету его, а вдруг захохочет, и вот он, рядом. И уходит, не знаешь как, не знаешь куда. Свихнулся человек!

- Может, и свихнулся, а все ж он сын, или пасынок, или приемыш тех, кто сельву завоевывал, болота одолел, москитов, лихорадку, ящериц, змей, черта самого, чтобы эти прекрасные земли пошли под плантации. Без таких людей тут ничего бы и не было. Они все открыли… Ах ты, забыл! Стой, Ящерка! Забыл сеньору Пайлу бумаги отдать, а они ему нужны. Сейчас вернусь.

Ящерка сильно плакал, расставшись с отцом. А Лусеро пришел к Пайлам, когда друзья прощались.

- Заходи, Лусеро, - пригласил его мистер Пайл.

Аделаидо снял шляпу. Он слышал, хотя и не слушал, что говорят на прощанье. Больше всех говорила донья Лиленд, провожавшая до дверей Карла Розе и Эрни Уокера. Когда она повернулась и пошла к лестнице, ей почудилось, что муж и Лусеро стоят в клетке, словно птицы, одетые людьми, и клюют воздух. Лусеро вернул какие-то бумаги, попрощался с Пайлом и встретился с нею на ступеньках.

- Мне жена сказала, - начал он, не зная, надевать ли шляпу, - что вы встретились с этим любезником, который смеется, как обезьяна. Попросите мистера Пайла, пусть он вам расскажет, кто это. Нужно бы, чтоб ему кто-нибудь вроде вас дал хороший совет. Жена говорит, когда вы с ним толковали, он очень вас слушал. Ваш супруг вам расскажет. А то и мне, и всем нам жаль, что он такой ходит, чуть не босой, в чужое одет, без шляпы, вроде свихнулся…

Лиленд не поняла ни слова, хотя говорил он уверенно, как говорят те, кто думает, что, если произносить слова помедленней, их поймут. Но муж все перевел ей. Лусеро ушел, и она попыталась улыбнуться так, как улыбалась донье Роселии, когда у нее вышла гримаса боли.

Потянулись дождливые дни, дождливые дни и ночи, и она сидела дома. Муж уходил и возвращался, словно призрак в плаще с капюшоном, в сапогах, с зонтом. Друзья куда-то делись. Засели у себя по домам, курили, читали, пили. Звонили друг другу, и однажды под вечер позвонил Швей, ворвался сквозь трубку, смеясь своим стрекочущим, чудовищным смехом, явился, вращая зелеными глазами, словно статуя, научившаяся вдруг смотреть то туда, то сюда.

Лиленд увидела, какой он мокрый, хотя и смеется, и принесла полотенце, шлепанцы, какие-то мужнины вещи. Он переоделся, взял сигарету из лакированной коробочки, которую долго рассматривал, чиркнул спичкой и чуть не обжег себе лицо. “Что же делать,подумала Лиленд, - если он не уйдет?..” Ей уже не хотелось, чтобы он уходил.

Тьюри Дэзин, моложавая и элегантная чемпионка по лаунтеннису, с маленькой, как теннисные мячики, грудью, была ужасно похожа на счетную машину. К ней, самой главной из барышень, секретарше самого мистера Даймаса, являлись по воскресеньям прекрасные всадницы. Жили они рядом, общались ежедневно, но в воскресенье встречались так, словно давно не виделись.

Нелли Алькантара осадила коня, и Тьюри помогла ей спешиться. Они проводили вместе каждое воскресенье. Сперва они дружески завтракали (ели они мало), потом чемпионка, вступив в свои права, требовала от подруги заверений в любви.

Тьюри Дэзин, главная из всех секретарш, была смугла, словно песок на пляже, черные короткие волосы она причесывала на пробор и вообще походила на мужчину. Вела она себя по-светски сдержанно, а на самом деле была хищной и властной, как дикий зверь, и женщины, попавшие в ее орбиту, замечали опасность лишь тогда, когда им уже не было спасенья. Воспитанность ее уступала место обволакивающей нежности, подобной зыбкому болоту, она плакала, источала слезу за слезой, Словно цедила. “Ох, я бедная! - хрипло сетовала она. - Одиночество съело во мне все женское, остался мужчина. Меня одной ему мало, ищет, как бы другими полакомиться!..”

Тьюри влюблялась в женщин потому, что жаждала женственности и, за пределами службы, мужчин видеть не могла. Подруг у нее было много, им нравилась ее деликатность, ее изнеженное кокетство. Хоть и похожая на мужчину, она отличалась восторженностью и умела льстить. Словом, она была красивой мужеподобной женщиной; в шесть утра делала гимнастику, на завтрак ела фрукты, работала, как машина, до вечера, пообедав среди дня овощами, а дома, на свободе, валялась, как тигрица, на тахте, поджидая подруг, из которых сейчас ей больше всех нравилась Нелли Алькантара.

Оттуда, где строился поселок, доносился колокольный звон. Церковь еще не достроили, но колокол уже звонил, и народ ходил молиться, хотя были и такие, которые являлись просто поглазеть. Тут ничего никогда не случалось, но ведь могло случиться, и тогда это нельзя было пропустить. А где же и случаться, как не там, где пребывает бог?

Аделаидо Лусеро с женой и детьми, двумя старшими мальчиками Лино и Хуаном и маленьким Ящеркой, тоже были тут - как им не быть, если все пришли на площадь поглядеть, послушать, обновы показать! На углу маячили какие-то всадники. Не иначе как из добровольных блюстителей порядка. Кто-то играл в лотерею, деньги тратил. А на что еще деньги? Был тут и Самуэль из Чамелко, и его невеста, поглядывавшая украдкой на духи в витрине у китайца. Какой-то негр, а с ним еще двое поджидали, когда начнутся танцы.

Лусеро с женой и детьми зашел в парикмахерскую “Равноденствие”. Парикмахер нахмурился, думая, что все хотят стричься, но понял, что они пришли в гости, обнял мальчиков, а Ящерку взял на руки. Потом он предложил всем кресла. Донья Роселия не хотела садиться там, где сидят одни мужчины, и села на стул. А муж ее договаривался с парикмахером о земле, которую давно мечтал купить.

- Видишь, Роселия, вот тебе и новость. Для того бог по воскресеньям с нами. Теперь у нас будет что детям оставить. Лино и Хуан Лусеро - землевладельцы… да…

- А знаешь, - сказала донья Роселия, вернувшись домой и ставя рядом с мисками бобов, политых горячим перечным соусом, чашки крепкого, густого, горячего кофе, подслащенного неочищенным сахаром, - знаешь, о чем я дорогой думала? Им вот, при земле, будет лучше, чем нам. У нас-то ничего своего не было, потому и мы сами не вышли в люди.

- Да, плохо, когда ничего своего нету. Кто на других работает, так и промается всю жизнь. Вот я сколько лет тружусь, и все одно, даже хуже стало; раньше трудились да помалкивали, а что получат, тому и рады. Теперь не то.

- Оно верно…

- Проснулись они, и зря я им твержу, что надо потерпеть, все уладится…

- Да, они уже коготки показали. Тебе, наверное, Лино говорил.

Лино поднял глаза от миски с бобами, проглотил еду и не совсем ясно - он еще не все дожевал - объяснил матери:

- Это мы не денег ради, это…

- Ах да! - сказал отец. - Это они из-за женщин. Сама знаешь, женщине одной ходить опасно, того и гляди, обидят.

- Хуже всего, что начальники зазывают их обманом к себе, а там и обижают, - горячо сказал Хуан, другой сын Лусеро, по-видимому очень взволнованный этой низостью.

- Очень ты горюешь, сынок! С чего бы это? Скажи, я же тебе отец!

- Не в том дело, что я горюю, а в том, что всем нам горе.

IV

- Исключительно летучая жидкость… - сказал мистер Пайл, стоя лицом к шкафу и вынимая из него флакончик бензина для зажигалки. Потом он повернулся, и расстроенный Карл Розе увидел, что он улыбается.

Расстаться с таким давним другом, как Джон Пайл, было так больно, словно тебе отрезают руку или ногу. Карл Розе печально ушел, попросив напоследок, чтобы друг хотя бы не вынуждал подбросить его и вещи на станцию в старенькой машине. Чтобы отвертеться, он нашел предлог: мотор перекалился, прямо прыгает от пара, а пар бьет из радиатора и оседает на ветровом стекле, никак не вытрешь. Если же плохо видно - не побеседуешь, а если не побеседуешь - зачем вместе ехать?

Уступив этим доводам, Джон Пайл в последний раз воспользовался служебной машиной, которую вел негр по имени Соледад. Тот знал, что начальник уезжает совсем, и был с ним любезней, чем всегда, помогал укладывать вещи, плащи и прочее барахло…

После развода Джон Пайл мог жениться снова. Только этим и огорчил его развод: того и гляди, женят. Тьюри Дэзин и Нелли Алькантара пришли попрощаться. Нелли передала с ним письмо к подруге в Чикаго. Когда машина проезжала мимо домика Лусеро, донья Роселия не смогла скрыть печали. Она плакала, хоть и была немолода, приговаривая: “Дай вам бог, сеньор Пайл”. Эрни Уокер, картежник с зачесом и с вечной сигаретой из виргинского табака, поджидал на станции. Хоть кто-то пожал по-мужски Руку на прощанье.

Джон Пайл никогда прежде не замечал, что поля так зелены, шофер так черен, утренние облака так молочно-белы, гроздья так тяжелы, бордосский яд так лазорев, вырываясь вверх из шлангов, и так немощны больные деревья.

В поезде он сел на единственное свободное место, рядом с толстой дамой, чьи телеса, как бы по собственной воле, растекались и на ту часть скамьи, где он пытался втиснуть свои кости между краем и даминым задом. В конце концов ему показалось, будто он сам - толстый. Рядом с такой махиной кто хочешь толстым станет.

Полдень. Жара все сильнее. Тесно. Душно. Вагон битком набит. Джон Пайл засучил рукава рубахи. Дама два раза сладко улыбнулась ему, как улыбается толстая школьница. Пальцами в перстнях она, словно гаммы играла, барабанила по стеклу оконца, закрытого, чтобы не налетела пыль с гор, дрожавших от грохота вагонов, и паровозный дым с искрами и кусочками угля. Жара была такая, что не поговоришь, но, освежившись немного, они заговорили друг с другом. В конце концов, судьба свела их, тело к телу, на крохотном кусочке пространства. А что иное, в сущности, любой союз мужчины и женщины? Джон Пайл заказал несколько бутылок пива, дама вынула из свертка бутерброды с ветчиной, сыром, курицей и крутыми яйцами. Теперь, когда путники сдружились, Пайл смог разместиться поудобней, высвободить кость-другую из-под груды сала. Прочие кости так и остались на время пути мягко прикрыты жирными телесами прекрасной спутницы.

- Езжу я по этой дороге шестьдесят раз в году, - говорила она, - и все прошу, все прошу, чтобы для пассажиров из Мексики прибавили вагонов. А то битком набито, жизни нет. Вы, видно, из начальства, так вот и похлопочите. Всем польза, вам - первым, а то теряете вы тут доверие, не за что вас любить…

Мистер Пайл не ответил.

- Оглохли вы, я вижу, от моих слов. Ладно, скажу вам, что мы вас очень любим, нравитесь вы нам, соки сосете хорошо.

- Что до меня, премного благодарен…

- Мы вас по одному не различаем, мы вас гуртом любим, всех, кто сюда приехал с нашим климатом схватиться, чтобы вашим, которые позже явятся, удобно жилось. Правда, те, кто тут распоряжается, у себя поубавили бы прыти. Но уж так оно повелось…

Здесь, на плоскогорье, деревья были молодые, листья - блестящие, с зеленым маслянистым узором. В ветвях гулял ветер, и от этого возникало ощущение свежести и свободы. Деревьями можно было дышать, они сочились в ноздри, входили в легкие и возвращались снова туда, где росли. А там, на побережье, деревья плотные, сбитые и давят зеленым тюфяком, который у цыган вместо одеяла.

Пассажиры стали надевать куртки, свитера и пальто.

- Выйти раздетым нельзя, мы ж от моря приехали, - сказала спутница мистера Пайла; она уже сообщила ему на прощанье, что ее зовут Галой, а прозвали Галкой за черный цвет волос. - В отеле “Вид на Аютлу” так и спросите Галку, и вас обслужат на славу…

Мужчина, дремавший сзади них, приоткрыл глаза и выговорил, не поднимая головы:

- Накормят, как короля…

Она обернулась.

- Чего надо, мерзавец? Кто за язык тянет?

- Никто не тянет… - пробормотал он. Голова его лежала на спинке сиденья, лицо было прикрыто шляпой, и дышал он с трудом.

Гала презрела его слова. Пайл спустил рукава рубахи, закрыв худые и мохнатые руки, проверил ручной багаж, надел пиджак. Плечи он отряхнул. Вечно эта перхоть!”

К друзьям своим, Тортонам, он ехать не захотел и остановился в гостинице. Придвинул стул к круглому столу, покрытому скатертью (на ней, судя по мокрым пятнам, гладили мужской костюм), и принялся вскрывать письма, которые вез разным людям. Прежде он никогда бы так не сделал, но однажды ему взбрело в голову вскрыть конверт, и он увидел слова: “Дурак, который передаст тебе это письмо…” С тех пор, набирая почту “с оказией”, он просматривал скучные письма и внимательно читал занятные.

Поправив очки, он стал читать, что пишет матери милейшая мисс Хэвишем. Ей было под пятьдесят, она пыталась всем понравиться и вела себя как в высшей степени воспитанная особа, но не нравилась никому - в ней было что-то сухое, высокомерное, учительское, она не прощала малейших нарушений дисциплины и долга. Стоило завести речь о точности, твердости, пунктуальности и других любезных ей добродетелях, и она кривила губы (усики она выщипывала), хмурилась, весь ее облик менялся.

Вот что она писала матери о разводе Джона Пайла и Лиленд Фостер:

“Посмотри по карте… та карта, которую я тебе послала года два назад, и сейчас более или менее соответствует действительности. Мне кажется, на решение Лиленд Фостер в немалой степени повлияла возвышенность, изобилующая птицами с красивым оперением, которую ты найдешь в северной части карты. Возвышенности, где слои минералов покрыты толстым слоем земли и растений, пропитывают нервную ткань испарениями, порождающими смутную печаль и неудовлетворенность настоящим. Миссис Пайл смеялась, когда я предостерегала ее против верховых прогулок в той местности. Но вот личность ее, казалось бы приспособившаяся к нашим строгим нравам, сломилась. Остальное ты знаешь из прежних моих писем. Ее соблазнил авантюрист, а бедный супруг…”

Как и положено бедному супругу, мистер Пайл почесал за ухом и стал читать дальше.

“…бедный супруг - из тех, кто полагает, что мы, женщины, по природе своей отличны от мужчин. Он жил в постоянном восторге и пытался вызвать восторг в других перед так называемой эпопеей тех, кто сделал это великое дело, силой вырвал у сельвы плодоносную землю. Когда же Лиленд увидела воочию одного из этих людей, она, ослепленная, приняла его, не размышляя, ибо мы, женщины средних лет, именно так принимаем тех, кого любим. Вспоминаешь ушедшую юность, дорогая мама, и перед тобой проходит бесконечная череда дней, когда тебе было дано любить и оставаться зрячей…”

Пайл со вкусом посмеялся. Все, что случилось, было изложено с приблизительной точностью. Единственной новостью для него были слова о возвышенности, изобилующей птицами с красивым оперением, где слои минералов покрыты толстым слоем земли и растений.

Он положил на стол письмо несравненной мисс Хэвишем и принялся за послание Нелли Алькантара, подруги Тьюри Дэзин. Мистеру Пайлу эти девицы очень нравились: они держались в стороне, к удобству мужчин, в отличие от прочих женщин, открыто пренебрегали сильным полом, и, беседуя с ними, старина Джон с удовольствием чувствовал, что защищаться не надо, главное - не надо глядеть в оба, как бы тебя не обольстили. Можно расслабиться, ничего не бояться, словно плывешь на спине.

“Лиленд Фостер, - писала Нелли Алькантара,разошлась с мужем, поистине очаровательным в своей беззащитности. Так думает о нем Тьюри Дэзин, которая сейчас пылко ухаживает за мной. Видно, возвращаются времена, когда однополая любовь считалась единственно счастливой. Жаль только, что Лиленд снова увлеклась мужчиной и выходит за него замуж, а он порет дикую чушь о том, что надо вернуть в мир человечность, воскресить правду… Слушать тошно! На Лиленд приятно смотреть, когда она играет на рояле, особенно Моцарта, и Тьюри Дэзин ревнует меня - не к Моцарту, а к пальчикам Лиленд. Кстати, из-за моей любви к музыке вышел тут забавный случай. Возвращаясь с верховой прогулки, мы остановились отдохнуть у одних симпатичных и честных туземцев по фамилии Лусеро. Заговорили мы о музыке, заспорили, и я почему-то несколько раз повторила “соль!., верхнее соль!..”. Наши дикари тем временем таращились на нас. И что бы ты думала, когда мы поспали, хозяин ждал меня у дверей и предложил мне поесть соленого. И смешней всего, они решили, что мне хочется солененького, так как я беременна. У них поверье: если будущей матери не потакать, ребенок родится дураком. Это я-то беременна! От Тьюри, не иначе, но это уж будет, когда боги вернутся на землю”.

Прочел он еще пять писем от своих сослуживцев - из тех, кому поручено, чтобы глупость не иссякала в этом мире. Один из них, свинцовый м-р Коблер, порицал его за склонность к фантазиям и за то, что он держался на службе особняком. Из этого вытекало, что Лиленд, преданная Компании, как истинная дочь Соединенных Штатов, поразуверилась в его методах и решила искать других путей, а какие пути находят женщины, это уж всем известно…

Мистер Пайл смял письма и выругался. В конце концов, чего и ждать от достопочтенного хряка, который отрывает зад от кресла только для того, чтобы пукнуть, вечно сидит, уткнувшись в счетные книги, и жена у него истеричка…

Пайл снова зажег сигарету - она погасла и висела на нижней губе, пока он читал письма. Не ему судить сослуживцев. Он и сам написал друзьям в Нью-Йорк, когда лекарь, знахарь или колдун Рито Перрах вылечил миссис Коблер от истерии.

Он велел взгромоздить ее верхом на кокосовую пальму и тянуть веревочными петлями, продетыми под мышки, но выходило так, будто она сама, пыхтя, извиваясь и потея, карабкается вверх. И, верьте не верьте, припадков у нее не было около года.

Когда же они начались, снова позвали Рито Перраха. Великий знахарь понюхал больную и сказал: “Она опять хочет с бревном переспать”.

Хорошенький вид был у мистера Коблера…

Пайл изорвал все письма на мелкие кусочки. Он не хотел ни везти их, ни оставлять у себя. В каждом из них была какая-то правда. Даже в двух следующих, где его звали “великолепным рогоносцем” и “Отелло в пасторских очках”, и в третьем, где говорилось, что жена его просто поменяла одного психа на другого. Когда он собрал клочки, чтобы спустить их в уборную, его огорчило только, что он порвал письмо о “возвышенности, изобилующей птицами с красивым оперением, где слои минералов покрыты толстым слоем земли и растений”.

“Ничего себе, причина для развода”, - думал он, пока отбивающая запах вода, нежно журча, уносила клочки бумаги. Потом вернулся в комнату, разделся машинально и лег. В чемодане у него была бутылка виски. Человек, уважающий себя по заслугам да еще проживший много лет у моря, не заснет, пока не выпьет хоть четверть бутылки. Он попробовал виски и налил в в простой стакан, от которого пахло зубной пастой.

Новый день - новая жизнь. Он отправился с утра в контору, оставались кое-какие дела с начальством. Когда он шел вдоль резных панелей, мимо окон с решетками в испано-калифорнийском стиле, ноги его утопали в сиреневых коврах, словно его ждал сам архиепископ. Но при его появлении из-за стола привстал человек чуть повыше его, зычно поздоровался с ним и взглянул -на него из-под нависшего узкого лба, над которым вверх и в стороны стоял хохолок вроде петушиного хвоста. Сзади он казался худее, чем спереди. Седая секретарша бесшумно печатала на машинке.

Восседая под картами и красивыми фотографиями плантаций и зданий Компании, высшее начальство громко вещало, не отрывая глаз от Пайла, кривя губы и морща лоб под хохолком волос.

Не обращая внимания на приглушенный звонок телефона, оно взяло со стола папку бумаг и протянуло ее посетителю. Потом повернулось всем неподвижным корпусом, словно на шарнирах, взяло трубку длинными, утолщенными на концах пальцами и сказало: “Алло”.

Мистер Пайл на бумаги почти не взглянул, он их знал. Держа их в руке, он дождался, пока начальство повесит трубку, и медленно заговорил:

- Дальше нам идти не стоит. Я думаю так: если бы мы не основывали новых плантаций, а покупали фрукты у частных лиц, это дало бы в перспективе немалую выгоду. Условия труда меняются во всем мире с каждым днем, а у нас, как это ни жаль, нет яда, убивающего социализм так же верно, как бордосская жидкость убивает болезнь на деревьях.

- Прекрасно. Скоро доклад будет составлен, и мы отправим его наверх.

Туманное слово, которым начальство определяло верховную чикагскую власть “Тропикаль платанеры”, всегда раздражало Джона Пайла, но сейчас он просто взорвался.

- На этом вашем верху скоро узнают, что у нас творится! Тогда нам не помогут ни угрозы, что мы уберемся, ни корабли, ни дипломаты!

- Быть может, все думают так же, но выход, как всегда, есть. Там, наверху, сделают сперва дела срочные, а потом и этим займутся - выслушают ваш приговор, мистер Пайл.

Старина Джон простился с начальством, которое, как-то глупо опустив руки, осталось сидеть за столом. Нельзя терять время, беседуя попусту с теми, кто не видит грядущей действительности, сменяющей действительность сегодняшнюю.

Чтобы утешиться, он пошел в Американский клуб. Там он всех знал. И бармен, и официанты сердечно поздоровались с ним, и негр-швейцар, и распорядитель по имени Чило. Заказывать выпивку ему не пришлось. Пока он укладывал шляпу и бумаги на большую стойку, перед ним поставили обычную стопку виски и бутылку минеральной воды, которая улыбалась ему всеми пузырьками.

- Горяченького поешьте, мистер Пайл.. - сказал ему бармен Хасинто Монтес.

Друзья, встречавшиеся тут каждый день, подошли выпить и в честь прибытия старины Джона пропустить лишний глоток. Каждый подсчитывал, сколько они не виделись. Одни были недавно на плантациях, другие давно, и как-то выходило из этих подсчетов, что выпить еще надо. К вечеру в зале оставались лишь Хасинто Монтес, мистер Пайл и два-три официанта, поджидавших, когда же уйдет последний посетитель и можно будет уйти самим.

- Вот мое дело теперь, Хасинто, - говорил посетитель, показывая бармену стопку, словно извиняясь, что он тут пьет, когда другие служат. Он всегда чувствовал себя виноватым, если был не на службе, словно кого-то обкрадывал.

Чтобы не молчать, Хасинто Монтес рассказал ему, что у семинарии убили одну его знакомую. Старина Джон и ухом не повел, он наклонял свою стопку так, что драгоценная влага проливалась.

- Бедняга! - говорил Хасинто. - Вот до чего дошла. Как безжалостно ее прикончили!

В клубе зажгли свет. Пайл сидел, мертвецки пьяный, над полной стопкой и лыка не вязал. Он не мог видеть стопку пустой, и в нее все время наливали; когда же он видел ее полной, он ее выпивал.

- Я не потому пью, что это мне нравится, и не потому, что мне выпить надо, и не просто так, а вот почему: не могу видеть полной стопки.

А выпив, он яростно стучал ею и глухо кричал:

- Не могу видеть пустых стопок. Налейте!..

Ее наполняли, и, не теряя времени, он с трудом повторял, что не терпит полных стопок, и опрокидывал ее, заливая виски весь подбородок.

Негр-швейцар принес вечернюю газету. Там была фотография знакомой бармена, которую убили. Бармен разостлал газету на стойке, словно простыню, и мистер Пайл поглядел на портрет. Это была его спутница.

- Я ее знаю… я знаю, кто убил, - сказал Пайл, роняя голову на стойку. Шляпа съехала у него до самых бровей.

Хасинто Монтес сделал знак официантам ночной смены - мол, бедный гринго не ведает, что плетет; но ; старина Джон, как бы догадавшись об этом, встал с трудом и велел вызвать такси. Он поедет в полицию. Он знает, кто убийца.

Хасинто Монтес как раз сменялся и предложил его проводить. Он взял Пайла под руку. К счастью, Пайл весил мало. Невысоких пьяниц тащить легче. В полиции Пайл сообщил все, что слышал в поезде. Некая личность, сидевшая сзади и притворявшаяся спящей, оскорбила пострадавшую в месте прибытия, когда поезд останавливался.

Вдруг старину Джона охватила любовь к несчастной Галке. Качая головой, он потребовал взять такси за его счет и отвезти его в ам-фи-би-атр. Он должен ее еще раз увидеть. То он вроде плакал, то получалось, что он икает спьяну.

- Лучше нам поехать, - сказал Монтес приятелю, который подошел к ним на улице. Тот тоже знал Галу.

Они поймали такси у телеграфа и погрузили драгоценный американский товар на заднее сиденье. Монтес сел рядом, приятель - впереди.

Пайл мгновенно протрезвел, когда увидел кафельные плиты, на которых покоилась обнаженная Гала. Угольно-черные густые волосы стали ей траурной подушкой. Лицо ее распухло, исказилось, полуоткрытые глаза недвижно глядели в пустоту, двойной подбородок свесился на сторону - туда, куда склонилась голова. Под темной грудью с тугим соском начиналась рана, а ниже, к животу, в разрезе виднелись кровь и жир.

Посетители молча вышли. Сторож - хромая химера, спрут, паук с торчащими ложками ушей, - мелко трясясь, подхватил монету, которую дал ему Монтес, и благодарно осклабил белые зубы.

Хасинто с приятелем отвезли мистера Пайла в Американский клуб, и к часу закрытия он все еще пил и пил, пытаясь вычеркнуть из памяти ножевую или кинжальную рану, которая отняла жизнь у его несчастной спутницы. Один официант сказал, что это случилось не у семинарии, а у статуи Колумба.

Два регента в длинной, до полу, одежде, шесть мавров с хвостами и рожками, осел со слона величиной и сам он, обнаженный, с тазом в руке. Это был сон. Ступни - лопаты с бахромой, колени - вздутия ствола. За ним едет секретарша высшего начальства верхом на смычке. Два чемодана, двадцать чемоданов, тридцать. Нелегко путешествовать, когда ты не частное лицо, а представитель театральной труппы. Он прыгнул с трамплина в пересохший пруд и не попал. Этих, которые наверху, не видать, а все же, прежде чем оторваться от трамплина, он воплощал их на плантации. Как-никак он, Джон Пайл, был одной десятимиллионной этих, “верхних”, тридцать шесть лет, три месяца, двадцать три дня. Недурная тактика - одно противопоставлять другому. Народ ее очень любит за простоту, Черному противопоставишь белое, грязному - чистое, гнусному - прекрасное. Вот, например, начнем таким манером: “Ваши дома - четыре метра в длину, у них одни сады метров по четыреста. У вас нет ничего, у них всего много. У вас женщины ходят в грубом белье, у них - в шелковом, тонком, как бабочкино крыло. Не вы одни - шелковичные черви и те на них работают! SOS! Пришлите поскорей десять броненосцев, шесть линкоров, девять торпед, чтобы сокрушить возмутительную мысль о шелковичных червях! Да, пойти за судьей, статуя Колумба скажет, кто Галу убил. На что Колумб Америку открывал, если такого не знает? Ее убил человек, у которого одна рука и один рукав. Нож он держал рукавом. А Гала рухнула наземь мешком черного песка…”

…Он долго лежал, проснувшись, и не знал, где он. Свет лился из окна, но комнаты он не узнавал. Вот постель, вот пледы, рядом - столик, а где это все - неизвестно. Только не в его сне, а в каком-то доме, в здании каком-то. Судя по мебели, в гостинице. На вешалке - его шляпа. Он решился позвонить, пришел слуга. Это был отель “Метрополия”.

- “Метрополь”? - спросил он для верности.

- Нет, сеньор, - отвечал слуга, - “Метрополия”. Тут было вроде получше, чем в той, первой. Надо бы

послать за вещами. Надо заплатить. Пошлите кого-нибудь. Так сказал он слуге и, оставшись в одиночестве, пробормотал: “Судьба занесла меня сюда, тут и останусь, жаль, портфеля нет, забыл, видно, в клубе”.

Слуга сообщил, что его, Пайла, привезли под утро, часа в три, какие-то Люди, говорившие по-английски, и заплатили за ночь. Пайл натянул плед на голову и заснул.

Обо всем этом он рассказывал днем своему другу Тортону. И Тортон, и жена его очень обижались, что он не поехал прямо к ним. У них ведь всегда есть место для друзей, а накормить всего легче: только плесни воды в бульон. Пайл неуверенно извинился и наконец решил сказать все прямо:

- Я не хотел к вам ехать. Вы люди добрые, но взглядом вы все равно спросили бы меня про Лиленд, а мне тяжело о ней говорить, даже и взглядом. Она от меня ушла, и теперь я до самой смерти буду один.

Потом он ушел в свою “Метрополию”, уговорить его не удалось. Тортоны проводили его до ворот сада и шли обратно, как с похорон.

Наконец Тортон сказал:

- Просто не верится!.. Лиленд влюбилась в этого чудака и ветрогона. Такая уравновешенная, такая красивая женщина - и вот голову потеряла…

Джон Пайл прислал из Нью-Йорка открытку на рождество и Новый год, и больше никто о нем ничего не слышал.

V

Клещеватый вернулся домой совсем другим и охотно показывался маловерам, которые пророчили, что он в больнице умрет. Ему стало настолько лучше, что он мог обуть башмаки - парусиновые, правда, но все же настоящие. Прежде он оборачивал ступни все новым и новым тряпьем, и, поскольку ему становилось только хуже, со временем у него на ногах образовались настоящие подушки.

Крестная Лино Лусеро Сара Хобальда обожгла ногу полвека тому назад, прыгая через костер в Иванову ночь, и до сих пор не забыла, как раздулась ступня и как мучились и бились родители, чтобы она не осталась калекой. Поэтому она понимала, какая мука, когда болит не одна нога, а обе, и теперь хлопала по спине героя дня, поздравляя его с чудесным исцелением.

Когда ее имя и фамилию произносили в одно слово - Сарахобальда,получалось страшно, и она впрямь становилась одной из опаснейших женщин в округе. Все боялись ее, хотя никто не знал, почему именно.

Клещеватый порылся в холщовом мешке, где лежали подарки, и вынул несколько стручков ванили. У Сарахобальды были темные, как ваниль, глаза. Она понюхала подарок и, блеснув безупречными зубами, поблагодарила сеньора Бласа за любезность.

- Клещеватый Блас здоровый вернулся, - кричали в ухо глухому Амбросио Диасу, который явился в эти края обутым, а теперь, при бедности, ходил босым.

Сеньор Амбросио Диас отправился в “Семирамиду” к Лусеро, чтобы увидеть чудо воочию и потрогать его собственными перстами. Он увидел, потрогал и, цедя смешок сквозь серые, как тряпка, зубы, спросил, нет ли такого лекарства, чтобы у него сами собой выросли башмаки.

- Пошел ты к черту! - отвечал Клещеватый, но слишком тихо, и гость не понял толком, куда ему идти.

Хозяйка, сеньора Роселия Лусеро, и супруга Клещеватого, ее мамаша, приготовили прохладительный напиток для тех, кто пришел посмотреть, как исцеляются от парши.

- У тебя ведь парша была… - утверждала супруга, забывшая о том, как она голосила, когда прежде, до отъезда дона Бласа, кто-нибудь не то что говорил, а намекал на паршу.

- Это все клещи да водка… - твердила она повсюду, чтобы народ знал: супруг ее страдает только от водки и клещей.

Теперь, когда он исцелился, она не ведала ни клещей, ни водки, одну паршу. Она очень ею гордилась - еще бы, это вам не кот начхал, паршой болел, говорят, сам Филипп II! А потом, она не заразная, верьте не верьте. Я вот с ним жила, как жена с мужем, и хоть бы что. А главное, мало кто вылечивается, мой-то - первый.

Сарахобальда со вкусом пила прохладительный напиток. “Говорят, вчера вечером десятника чуть не мертвого нашли, лошадь его залягала”, - сообщил кто-то. Напиток был из дыни, и Сарахобальда, услышав эти слова, проглотила несколько косточек.

Только она заметила, что через комнату пронесся испуганный взгляд девицы, которой не под силу скрыть свои чувства; только она увидела, что одна гостья вся дрожит, и поглядела на нее холодными черными глазами, как бы говоря: “Что, рада? Ходи к нему в больницу, сколько тебя пустят, ухаживай за ним, лелей его. Теперь он твой. Дорого это обошлось, а твой, ничего не скажешь!”

Аделаидо вернулся поздно, он как раз навещал одного из своих десятников, которого лягнула лошадь. За хозяином шли его старшие сыновья. Они были совсем большие, но еще стеснялись взрослых.

- Идите, не робейте! - говорил отец, чуть ли не подталкивая Хуана.Поздоровайтесь с дедушкой, и с сеньорой Сарой, и с сеньором Амбросио, и с Паблитой… А что это Паблита уходить собралась?

- И то! Трое мужчин ее, видать, испугали…

- Особенно старший, верно, Роселия?

Сарахобальда знала, куда спешит ее клиентка. Любить мужчину накладно. Сколько ни ходи, все мало. Этого дурня пришлось с лошади сбросить, чтобы меньше о себе понимал. Несчастная девица сохла по нему, а он - хоть бы что. Однако на все есть управа. Пострадает и одумается.

- Да тут совсем сахару нету… - говорил Лусеро.

- Тебе бы все чистый сироп, - отвечала жена, глядя, где сахарница, чтобы подсластить питье.

- Умру, черви спасибо скажут, сладенького поедят.

- Не много им достанется.

- Обида меня изъела. Вы подумайте, что тесть со мной сотворил! Женил насильно на дочке своей…Роселия сердито и нежно покосилась на мужа. - Ну и тайну свою рассказал: как он пальцы вычернил, липким смазал, чтобы все думали, у него парша, и носились с ним, жалели… А потом отыскал он лекаря, чтобы тот ему платил за чудесное исцеление.

- Если я совсем вылечусь, он меня в Париж повезет, во Францию. Без меня кто ему поверит! Сколько он такую паршу ни изучай, все ни к чему. То ли дело, когда я при нем!

- А меня, значит, псу под хвост… - подхватила его супруга. - Кто тебе дочку вынянчил? Кто тебе всю жизнь твои ноги нянчил? Вылечился, важный стал, теперь только с врачом и ездить.

- У нас тут, - сказал Лусеро, - только самый главный начальник ездит со своим врачом.

- Считай, стало два начальника. Ваш-то врачу платит, а я - денежки беру!

- Ты бы мне рассказал про эти его тайны, а то жила, жизни не видела, в поселок некогда сходить порастрястись.

- Свинья наш куманек… - со значением проговорила Сарахобальда.

Лино и Хуан напились до отвала дынного питья и пошли расседлать коней, дремавших в райских кущах, где их жалили жаркие слепни.

Мать чуть не плакала, когда их видела. Старший, Лино, уже хорошо читал. Второй, Хуансито, поотстал немного. Нелегко их тащить, жизнь тяжелая. Вот хоть поселок - не было его, а теперь пухнет и пухнет, как отцова гнилая нога. Весь прогнил, разит от него, и грехов в нем не прибавляется, потому что других и на свете нет. Что ж, бог ему судья. Только жаль, Аделаидо пускает их туда на гулянье. Гулянье - будто бумага для мух: сладко, а ядовито.

Сарахобальда стала прощаться, довольная и питьем, и печеньем, и ванилью, которую ей привез, не забыл, сеньор Блас, услужливый, как состарившийся любезник.

- Увидишь, - сказал он ей, - мы с тобой еще спляшем в поселке!

- Давай, давай. Я платье пошью, не так же идти, что люди скажут и твоего зятя начальник, который с врачом ездит.

Все засмеялись. Ну и забавница эта Сарахобальда, подумали хозяева. Но что-то в ней такое, непонятное… “Гниль завелась, как у тестя моего было”, - размышлял Аделаидо Лусеро.

Вернулись Лино с Хуаном, звеня шпорами. Выпили еще водицы и легли, каждый на свою кровать. Гамак на дворе качался пустой. Лусеро с Роселией считали монеты, надо было за землю вносить. Они купили ее в рассрочку.

- Вот увидишь, - говорил Аделаидо жене, - я тебе всегда говорю и сейчас повторяю: рад я, что Лино с Хуаном сами будут бананы выращивать. Я только одно и хочу им оставить - независимость. Такой я отец. Не нравится мне, чтобы моими сыновьями распоряжались… Мы как раз говорили с мордатым Сальдиваром…

- Этот с нами не очень-то…

- Для меня, Роселия, главное наследство - свобода. Не пойму, как это отцы, которые сами под другими ходили, не заботятся о свободе для своих детей. И ты мне не говори, что служба - не рабство! Еще и самое худшее. Ох и хочу я, чтобы у них была своя земля и они бы ею жили, ни от кого не зависели! Бедные, зато свободные…

- Вот Кучо тебе передал, что многие бы хотели приехать бананы тут растить.

- Хорошо бы он сам приехал… Да нет, крестника своего шлет, как бишь его?..

- Не знаю, тебе ведь сказали.

- Ну забыл. Он к нам и приедет.

- Кучо хороший был друг…

- Да уж, Сальдивару не чета. Тот вроде бы мерзавец… Прости меня, господи, а сдается мне, что чахотка Кучо доконала.

- Я его не видела, но ты мне говорил, он очень сильно болел. Кашлял он, а это не к добру, особенно тут, у нас.

- Мы с тобой познакомились, когда я Кучо провожал. Шел я со станции, повстречал отца твоего и попался…

- Совести нет!

- Что ж, разве меня не силой женили?

- Так ты же меня обидеть хотел!

- Ах ты, ах ты, все того хотят, да не всех за это женят!

- Что ж, иди, не держу…

Аделаидо, улыбаясь, считал, сколько надо еще внести за землю. Сыновья его храпели. Скоро заснула и жена. Только он все складывал и умножал - сколько они посеют и сколько гроздьев соберут, и сколько им заплатят за каждую гроздь.

VI

Кучо повстречал своего крестника Бастиансито и, сильно кашляя, сказал ему своим больным голосом несколько слов. Если бы слова эти рассыпались в воздухе, словно комья сухой земли, рассыпающейся пылью, они все равно остались бы навеки в сознании Бастиана, и он с этой поры мог услышать их, как только хотел.

- Ты не скот, Бастиансито, чтоб работать, когда земля уже не родит! Нечего тебе тут торчать, как твои старики, еле-еле зарабатывать на жизнь и дубы на дрова вырубать. Ты посуди, что тебя ждет? Старики совсем ослабели, они рубят дровишки на продажу, а ты, Бастиан…

Бастиан шел один по лесу и тщетно оглядывал овраги и пригорки, чтобы выискать возражения на доводы крестного. Он бы холм руками вырвал, если бы мог сказать; я живу тут ради… Но он не мог даже сказать, что остается здесь, потому что он здешний,крестный считал, что человек - оттуда, где земля к нему добра, а эти земли среди обрывов были недобрыми ко всем. Нельзя было и сказать, что у родителей тут кое-что имеется - поля их выгорели, камни искрошились, вся земля пошла прахом.

Бастиан ударял себя кулаком по голове и топал ногой, чувствуя, что блестящий взгляд крестного разделил его надвое: с одной стороны, он жалкий нищий, с другой - презренный трус.

Думать об этом он перестал, когда увидел вдалеке лошадь, а на ней какого-то всадника. Они быстро приближались, и наконец он всадника узнал - это был его дядя по имени Педро. Дядя подъехал к нему, похлопал его по плечу и спросил, что он делает.

- Теленок сбежал, дядя Педрито, я его ищу. А вы куда едете?

- К твоим еду, Бастиансито. Выехал с утра пораньше, чтобы повидать твоего отца до полудня. Он меня ждет, я ему вчера передал, что буду. Ну, я поехал, там увидимся, а сейчас дай тебе бог теленка найти. Всадник пришпорил коня и исчез в облаке пыли, за неживыми грязными деревьями, похожими на пружины из старого матраса.

“Дядя Педрито! - думал Бастиан, глядя вслед всаднику. - Вот как тут живут… Ничего не делает, только старится да плодит детей от тети, и не от нее одной”. Больше выдержать он не мог. Махнув рукой на теленка, он побежал через поле к дому крестного. Он, он сам, Бастиансито Кохубуль, будет несмышленым теленком, если останется здесь.

Бастиан шел впереди, жена - за ним. Долговязый Бастиансито Кохубуль шел и шел большими шагами, жена, мелко семеня, поспешала за ним. Остановились они далеко от пустого дома, на повороте дороги. Надо было разжечь огонь, сварить кофе. Занималось утро. Бастиан побежал по тропке на дно оврага набрать воды из речки. Жена пока что собирала сухие веточки, искала спички. В корзине было все: и кофе, и спички, и сахар. Когда огонь разгорелся, обоим стало веселее. Они не сказали об этом друг другу, но оба это знали. Вскоре закипела вода в котелке. Тогда жена бросила туда горсть кофе, а потом подлила холодной водицы, чтобы осела гуща. Так любил Бастиансито. А он вынул из котомки куски лепешек и немного постного сыра. Оставшейся водой они залили костер и пошли дальше. Кого оставили они позади? Родителей, кого же еще! К кому они направлялись? К другу крестного. Что взяли с собой? Немного денег, чтобы купить земли у моря… себя самих: он - крепкого парня, который легко взваливал на спину тяжелый мешок, она - себя и еще кое-что. Женщины, бывает, берут всякое, и сами не знают о том. И мужчины тоже. Нет, то - другое! У мужчин это всегда с собой, а у женщин - только тогда, когда они в таком положении, как Гауделия Айук Гайтан, жена Бастиансито.

Они решили, по совету крестного, купить земли и выращивать бананы. У бананов, говорил им Кучо больным голосом, невесело смеясь, у бананов листья как листки золота. Вроде бы тростина, на которой одежду вешают, и вся, ну прямо вся в таких листках. Вот что такое банановый лист. А гроздья - потяжелее листьев, как будто золото спрессовали в зеленоватотусклые слитки.

Самое трудное было проститься с родителями. Бастиансито и Гауделия ушли к ним в субботу и пробыли до вторника, а потом вернулись в свой дом, где теперь уже никто не живет. У стариков Кохубуль они провели дня два. Бастиан-старший говорил глупости, о болезнях толковал, о бедах. Когда сын уже уходил, он поднес ему рюмочку водки. У родителей жены, Айук Гайтанов, они были недолго. Там им дали пива. Они выпили за здоровье всей семьи и за счастливый путь.

У Айук Гайтанов молодой Бастиан отвечал на все вопросы твердо, как человек, который знает, чего хочет. Разыщу такого Лусеро, он крестному большой друг, посмотрим с ним, как там купить земли, посадить бананы. Все, что тут у нас было: всю скотину, все, что в амбаре оставалось, инструменты, упряжь, шесть телят, коров, - мы с Гауделией продали, и неплохо, но тратить деньги не будем, прибережем, чтобы землю купить. Братья Гауделии ругали Бастиансито за глупость. Выдумщик ты, твердили они, пока курили перед прощаньем, уже в шляпах, и сплевывали на землю.

Того, что они решили потратить, как раз хватало на билеты. Кроме кофе, они в тот день не проглотили ничего. Он - впереди, она - сзади пересекли они город, почти не глядя по сторонам, чтобы не увидеть еды, пришли на вокзал и направились прямо к кассе.

Бастиан вынул сбережения из нового бумажника, красного, как свежее мясо, и положил туда два картонных билетика одинакового размера, с одинаковыми буквами и цифрами. И стоили они одинаково. Он посмотрел, где бы присесть, и нашел скамью совсем рядом. Они с женой не беседовали, не глядели друг на друга, уже не видели друг друга, столько были вместе. Может быть, они друг на друга взглянули только тогда, на свадьбе. Они сели на деревянную скамью. За окном, выходившим на перрон, виднелись вагоны и платформы.

Они вышли затемно, озябли, проголодались, их клонило ко сну, но ни он, ни она не говорили ни слова. В вагоне второго класса, где они нашли себе места, вернее - место, одно на двоих, царил полумрак и пассажиры не различали лиц друг друга. Смутно виднелись лишь фигуры, фетровые шляпы, плетеные шляпы - этих было больше. На каждые две босые ноги - плетеная шляпа. На каждые две обутые - фетровая. Поезд тронулся; какие-то люди снаружи раскачивали фонари, светившие белым, зеленым и красным светом.

Гауделия зевнула, укуталась в шаль и примостилась поудобней, рядом с каким-то старичком, от которого несло скипидаром. Бастиан и видел ее, и не видел, но зевнул вслед за ней. Военный, сидевший перед ними, встал, чтобы размять ноги, и у него чуть не упал револьвер, а он подхватил его, словно вывалившуюся кишку.

Когда миновали пригород, поезд пошел плавно, словно все его части сработались, чтобы катиться совместно в одну сторону долго, часами, всю ночь.

Гауделия заснула у мужа на плече. Бастиан не спал - боялся, что деньги стянут. Он вглядывался в полумрак вагона или глядел в пол, будто видел, как там, внизу, убегают назад рельсы, шпалы и земля, и слушал, как жует свою жвачку железо, жадно пожирает пространство, оставляя по себе темный навоз уходящего во мрак полотна.

Пассажиры чесались - шурух-шурух-шурух. Кто храпел, кто просто дышал, прикорнув на жестком сиденье, и воздух становился все тяжелей, разве что дверь откроют и потянет ветром с поля. Шел… а кто его знает, который шел час!

Поезд остановился, засвистел - какие-то вагоны отцепили, не то прицепили - и двинулся дальше. Кости заныли от утреннего холода. Бастиан храпел, закинув голову на спинку сиденья и приоткрыв рот. От свистка и он и жена проснулись. Зазвенел колокол, а поезд уже останавливался у станции. Бастиан выглянул в окно, и глаза его мигом пропитались лиловой, сиреневой, голубой, розовой, золотистой влагой. Влагой и светом. В этот час влага и свет едины. Бастиан увидел незнакомые листья, бахромчатые, сердечком, и другие, тигровой масти, и еще какие-то, с красным пятном, похожим на звериное сердце. Бананов не было нигде, не было листьев, подобных листкам золота, за которыми они с Гауделией и поехали по совету крестного.

Они вышли и постояли на перроне, пока паровоз полз набирать воду. Из большой воронки высунулась воронка поменьше и утолила его жажду. Паровоз за- пыхтел белым паром, расчихался и, проходя мимо них, окутал их облаком, от которого вся их одежда намокла.

Они спросили, как пройти к плантациям, и - Бастиан впереди, жена сзади - пошли сквозь рощу. Им сказали, что так надо идти. С деревьев взлетали кровавые и огненные птицы, и Бастиан объяснил жене, что их называют кардиналами. Другие птицы, вроде сизых голубок с черным хохолком и золотыми глазками, и большие попугаи, и множество попугаев маленьких, летали, словно листья, с сейбы на сейбу.

По обеим сторонам шел лес. На дороге уже появились рабочие, и телеги, запряженные волами или мулами, и всадники на резвых конях. Бастиан с женой прошли немало, пока не спросили какого-то рыжего человека, где тут такое место - “Семирамида”. Он им все объяснил. Это еще не близко, но дорога ведет туда. И они пошли дальше, Бастиан - впереди, жена - сзади.

Лусеро, вот как зовут того, кто дружил с крестным. “Семирамида. Сеньору дону Аделаидо Лусеро”- было написано на конверте, который бережно нес сеньор Себастьян. Кучо дал им письмо. Там сказано, что они хотят купить землю и выращивать бананы.

- Се-ми-ра…

Бастиансито не договорил и замер вместе с женой, разинув рот. На них, больно хлеща, посыпались, полились дождем ярко-зеленые листья, и цвет был не такой, как дома, не такой, как лес или попугаи. Зелень моря смешивалась в нем с той зеленью, что рождалась вверху из золотистого света, из глубокого сочного света, из морского, зеленого, изумрудного света, падающего вниз. Солнце словно лилось сквозь порванный шелк и створоживалось алмазами в негустой тени. Справа, слева, повсюду росли бананы, недвижные и шевелящиеся, осеняя путь к “Семирамиде”.

Бастиан и Гауделия согласно взглянули друг на друга. Крестный не обманул. Именно об этом рассказывал он своим больным голосом, когда говорил им, что в банановой роще - как в море, где нет ни рыбы, ни воды, а все же это море, море, и колонны стволов рассекают мечами огненный воздух, а наверху сверкают оперенные стрелы листьев, нежных, как сон, свежих, как живительная ткань, которая затягивает раны. И сами банановые деревья живительны, как эта ткань.

Лусеро… “Семирамида”… Наконец они встретили того, кого искали. Он ехал верхом на работу. Чтобы тень не мешала ему читать письмо от Кучо, он сдвинул шляпу со лба.

- Так, хорошо… значит, приехали… очень хорошо… приехали… так…

Говорить удобнее дома. Он показал им, куда идти.

- Идите вот тут, где листья шевелятся, - а листья, надо сказать, шевелились, и шевелились, и шевелились вперед по дороге на километр, не меньше, - от перекрестка сверните направо, и скоро будет пригорок. Это и есть “Семирамида”. Она наверху. Там мой дом стоит. Скажите жене, что мы с вами встретились, потолковали и вы от Кучо. Я к обеду вернусь, и мы все обговорим.

Пока он читал, Бастиан глядел на него. Гауделия тоже на него глядела, пока он объяснял, куда идти. Он им обоим понравился. Значит, и тут крестный не обманул. Сказал, что друг его человек хороший, и вот он хороший и есть.

Себастьян Херонимо Кохубуль (а теперь, когда сын вырос, - дон Бастиан-большой) заглянул к родителям невестки, Гауделии Айук Гайтан, чтобы с ними потолковать о том, как нежданно снялись с места их дети и поехали на побережье счастье искать. Братьев Гауделии не было дома, старики сидели одни, когда дон Бастиан пришел к ним и хрипло заговорил:

- Сказали, на поезде поедут. С них, с отчаянных, станется… Я им толковал, что человек, который не на своей земле сеет, как на своей, снова как дикий становится, приключений ищет. Нехорошо их искать на чужой земле, если у тебя свое добро есть.

Теща Бастиансито, мать Гауделии, сдвинула брови, чтобы лучше видеть, и что-то пробормотала, а муж повторил это, не разжимая губ, громко, словно бы в рупор. С тех пор как поженились, они всегда так разговаривали, непременно вместе: она пробормочет что-нибудь, он громко и ясно повторит.

- Да они и нас не пожалели. Правда, мы-то им сказали, что в их годы так же сделали бы, на побережье платят хорошо, лучше, чем тут, у нас ведь ничего не наживешь, только разоришься. Бастиансито вроде говорил, земля в тех краях чуть не даровая, и всего дела лес повырубить, выжечь, шестов настрогать для подпорок, поле пробороздить и рассаду посадить.

- Говорить-то говорил, а кто его знает, так ли это. Сказать легко, а на самом деле там и жара большая, здоровью вредит, и звери ядовитые укусят, не дай бог, а человек весь раздуется, как жаба. У нас жары нету, я так скажу, голодать не голодаем, воду свежую пьем, а у моря, когда солнце печет, они по ней стоскуются.

Старики помолчали. Теща Бастиансито похлопывала себя худыми, словно тростины, руками по слабым старческим ногам. Потом, все похлопывая, она заговорила, а дон Бастиан тем временем доставал связку сигар из кукурузных листьев, чтобы самому покурить и родню угостить.

- Прости меня, господи, это им Кучо голову задурил. Он и сказал, что бананы эти покупают прямо тут же иностранцы и платят золотом. Такие сказки им плел, горбатый…

- Кучо мне кум, Бастиансито он крестный, а все же… - начал дон Бастиан, поднося сигару, которую он уже раскурил, к сигаре свата, но тот перебил его и сказал, прежде чем закурить:

- Чахоточные вечно выдумывают. Они все так, больные, мерещится им…

- Одно мы знаем: дети-то ушли… - проговорила хозяйка, и голос ее был словно влажный пепел. Сигару она сосала, жевала губами и беззубыми деснами. Солнце уже пекло, и сухие деревья чуть не горели в полуденном зное, как табачные листья.

Гость долго и медленно курил, глубоко затягиваясь, а потом собрался уходить, но тут вернулись братья Гауделии - Хуан Состенес, Макарио и Лисандро. Они приехали верхом, еще в седле поздоровались с доном Бастианом и сказали, что им встретился какой-то пеший человек, который нес ему письмо от Бастиансито.

Под полуденным солнцем еще печальней и пустынней были земли, высосанные посевами. Деревья тут вырубили, и хорошую землю размыло, остались камни да известь, голые овраги и, в знак беды, печи для выжигания извести.

Братья Айук Гайтан сказали дону Бастиану про письмо, спешились, привязали коней и, один за другим сняв шляпы, скрестили руки и поздоровались с отцом и матерью, а старый Бастиан, не задерживаясь, пошел искать письмоношу.

Вскоре Хуан Состенес, а за ним Макарио и Лисандро пришли к Кохубулям справиться, что там еще в письме. Таким хитрым способом они давали понять, что немного уже знают. Но сеньор Бастиан, человек дошлый, тут же их оборвал:

- М-м-м… Мало там чего…

- Отец велел нам, - сказал Хуан Состенес, парень кривоногий и большеголовый, - чтобы мы ему весть принесли, здорова ли сестрица, и как там Бастиансито, и нашли они работу или нет…

- М-м-м… Все у них хорошо, не болеют, крыша над головой есть. Я лучше сам поеду к отцу. Или вот как: мне в село надо, так вы ему скажите, чтоб он меня у мостика поджидал, я там поеду…

- Бедная сестрица! - воскликнул Лисандро, прибивая сестриного свекра гвоздями черных глаз и молотком сердитого сердцебиения к воображаемому кресту, на котором, по его мнению, тому следовало бы провисеть всю жизнь. И еще нагло добавил:- Хоть вы и не виноваты, а бедная она, бедная.

Кривоногий, коренастый, большеголовый Хуан

Состенес ушел; за ним, сказав свое слово, и Лисандро, а потом и смугло-зеленый, словно бутылка, Макарио. Когда они удалились, дон Бастиан встал в дверях, качая седой головой - седые пряди падали ему на лоб, - и развздыхался.

- Как же, все им скажи… Да ни за что на свете…

По дороге в село дон Бастиан увидел у моста, переброшенного через каменистую речку, невысокого человека, а подойдя поближе, узнал свата. Тот поджидал его. Иногда дон Бастиан забывал, как того зовут. И сейчас вот забыл. Как же зовут Айук Гайтана? Подъехав вплотную и наклонившись к нему в седле, он вдруг припомнил: Тео.

- Заждались меня, дон Тео, а я… - вежливо начал он. - Не думал я, что вы так рано выйдете, и долго бумажки одни искал…

- Как они мне передали, я сразу пошел, думаю, скорей об дочке узнаю. Непонятно что-то с этим письмом, забеспокоился я, может, им плохо, а вы ребяткам не хотели сказать…

- Вот письмо, дон Тео, вон оно, тут…

- Слово - одно, а правда - другое, она похуже, дон Бастиан. Бывает, слышишь что-нибудь или читаешь и думаешь: был бы мост вроде этого, через речку из слов, на ту сторону… Да вы не сходите с коня, я и сам пойду чего купить, дома нужно… свечек там, мучицы, соли…

Маленькое селенье - соломенные хижины, укрывшиеся под деревьями,словно спускалось к речке, чтобы вымыть ноги, выстирать тряпки, разложенные на берегу. На главной улице, крутой и мощеной и названной в память страстей господних, находились торговые заведения. В облупленных домишках, похожих на скорлупки окаменевших яиц, продавали преимущественно водку.

- Хотел я вас рюмочкой угостить, мы бы и письмо почитали, читайте вы, я его наизусть помню. Пришлось шестьдесят с лишним раз прочитать…

В кабачке свисали с потолка бамбук и серпантин - наверное, здесь готовились к празднику. Старики сели к столику, чтобы прочитать письмо. Перед ними стояли две стопки водки, принесенные служанкой, и тарелка со щепотью соли и тремя ломтиками зеленого манго.

Дон Бастиан вынул письмо Бастиансито из жестяной трубочки, в которой носил свернутые бумаги, и протянул его дону Тео Айук Гайтану. Старый Айук взял письмо, положил ногу на ногу, одну слабую старую ногу на другую, и потянулся за рюмкой, чтобы выпить, прежде чем приступить к чтению. Вроде бы дурных вестей быть не должно. Дон Бастиан искоса глядел на него, чтобы увидеть, как заиграет радость в его морщинах.

- “Мак-ка-ве-и…” - разбирал дон Тео. “Маккавеи”. И как только вспомнил, что это место зовется “Маккавеями”? Невеселое имечко - так и тянет забыть. А вот они, молодые, ничего не забудут. Значит, “Маккавеи”, сеньору… дону… дону… дону…

- Особенно все помнится, дон Тео, когда уедешь подальше. Блох и тех припомнишь, и где они тебя кусали…

- “До-ро-гие ро-ди-те-ли… кланяемся вам, - то про себя, то вслух читал дон Тео, - и надеемся, что все у вас по-старому. У нас божьей милостью все хорошо, и я вас прошу, покажите письмо родителям моей жены, чтобы они про нас знали, и поклонитесь им от нас. И еще хорошо, если ребята, братья Гауделии, тоже приехали бы сюда, к нам. Тут очень много земли, прямо стыдно на ней не сеять. Мы уже купили участок и дом почти что построили. Само собой, денег, что я выручил за дрова, хватило лишь на половину участка, а больше я рассказывать не буду, пускай ребята приедут и сами подивятся. У Гауделии уже много кур, с полкурятника будет. Она вам очень кланяется. Повстречаете крестного, скажите, что сеньор Лусеро, к которому он нас послал, очень нам помог, не знаем, чем и отплатить ему, и жене его, сеньоре Роселии, и деткам, Лино и Хуану, они уже совсем большие. Крестный их не видел. Мы купили участок рядом с их семейством, и все вместе работаем. По другую руку и позади нас земля одних иностранцев, она - донья Лиленд, он - дон Лестер. Мы с ними подружились, они тоже бананы разводят…”

- Дон Тео, - перебил дон Бастиан, уже увидевший, что старик рад,пойду-ка я бумажки свои отнесу. Письмо вам оставлю, только сыновьям не давайте, еще поедут туда…

. - Да пускай их! Лучше смолоду удачи искать. А то что мы тут живем, маемся… Одно слово, что сыновья мои землей владеют. На самом деле дровосеки они.

- Ох, дон Тео, и что вы только говорите!

- Правду говорю. Кто живет, где родился, хоть и жизнь у него как у дохлой курицы, - глупый человек. Думает, значит, нигде ничего получше и нету…

Спустился вечер. В селенье загорелись два-три огонька, незаметных, как и домики. Река, сжатая скалами, шумела во мраке, будто пьяный.

- А Педрито все у нас, - сказал дон Бастиан, вернувшись домой.

- Да, все не еду, тут такое дело…

- Какое, Педрито?

- Такое…

- Скажи нам, Педрито, родные ведь, не кто-нибудь.

- Да вот дочка моя, которая за Губерио…

- За Губерио у вас Мария Луиса…

- Представь себе, она уже было поправилась, да вот Губерио… денег не платят там, куда он носит дрова; он ведь дрова рубит и носит.

- Кому говорить, Педрито! Я сам бумажки носил, а на них и не взглянули. Ничего не дают за эти земли, выжжены они, голые…

- Дрова хоть денег стоят…

- Уголь дороже, Педрито, но его индейцы жгут, тут работать надо, а мы вот дрова рубим, это дело немудреное, на то мы и зовемся арендаторами, чтоб дрова рубить…

- Хотел бы я…

- Так уж оно повелось, Педрито, коня не расседлывать, он-то всегда готов работать, а мы лежим- брюхом вверх, или беседуем, или в карты играем…

- Ну, дай мне воды попить…

- Ладно, Педрито, дам, только я очень расстроенный, что денег за бумажки мои не дали, и у тебя вот беда, с дочками твоими, хоть они и вроде самостоятельные.

Тут пришла мать Бастиансито, донья Никомедес Сан-Хуан Кохубуль. Голова у нее была замотана платком, плечи прикрыты вязаной шалью - она вечно зябла, - нижние юбки шуршали, а золотые, с медным отливом, кольца сверкали на толстых грубых пальцах.

- Слава святому причастию! - сказала она. В руке у нее была свеча, она искала подсвечник, чтобы ее поставить.

Мужчины сняли шляпы, опустили головы и повторили коротенькую молитву. Хозяйка же поставила свечу и поздоровалась с ними.

- Так я водицы принесу, Педрито… - сказал дон Бастиан, направляясь к кухне.

- Не бери у него, Педро, - вмешалась донья Никомедес, - с моего муженька станется, в тыкве принесет…

- Верно… - сказал, возвращаясь, Бастиан. - Только не в простой, а в маленькой. Я сам и не напьюсь, если не в тыковке вода или не в кувшине.

- Да что ты, вот стакан! Не слушай его, Педро. Донья Никомедес взяла тыковку, полную прозрачнейшей влаги, перелила воду в стакан и подала брату.

- Дай тебе бог… Ну, пойду, забот много… чего еще от детей дождешься. Вы-то хоть от своего избавились…

- Тебе муж не говорил, как они там хорошо устроились? Попроси, даст письмо почитать. Лисандро, Макарио и Хуан Состенес к ним туда ехали.

- Да и твоим зятьям, брат, недурно бы туда поехать.

- Не хотят они, сестра. Вроде бы ради земли женились и доят ее, доят. Дубы рубят, ничего им не жаль…

- Значит, Педро, женились они на дровах…

- Верно, сестра. Их сколько раз на побережье на это звали, а вот не хотят, страшно им…

- Чего им страшно?.. - вмешался дон Бастиан.

- Лентяи они, работать не любят, - пояснила донья Никомедес, - все им тяжело. Им одно по вкусу: гнездо греть, словно они куры, и детей плодить, чтобы те стали скотами, как мы, и состарились пораньше. Лень, она рано старит.

Когда трое стариков увидели, какое перепуганное лицо у Губерио и с каким трудом он удерживает слезы, они замолчали. Наконец он сам смог заговорить. Говорил он так, будто тело его шелушилось словами от боли и он снимал их с волос, выбившихся на груди, из-под рубахи. Голос его был грустен и горестен.

Донья Никомедес принесла воды в другом стакане, капнула туда настойки из апельсинового цвета, дала Губерио, а потом отпили и все прочие.

Народ шел к дому по всем дорогам. Бесчисленные родственники, друзья, приятели, даже просто знакомые бросали дела, чтобы посетить обитель беды.

Старый Педро, отделенный от всех своей бедой, молчал, как молчит несчастный, изнуренный работой вол, тихо плакал и вглядывался во тьму. Свинцовая луна поднималась над дальними холмами. Все казалось мертвым. Люди снова и снова подходили к нему, обнимали его, жалели. Тяжелые, неспешные шаги ступали отовсюду к дому, где увяла свежая роза, жертва преждевременных родов. Он не слушал, но слышал…

- Зять ваш, дядюшка Педро, истинный дурак. Что ж он, скотина, отдохнуть женщине не дает! Вот и вышло… Он ее и убил, потому что любил, как бык корову. Нет, когда замуж выходишь, надо глаз да глаз. Замуж надо выходить за человека, а не за скота, который жену не щадит, и ей, несчастной, приходится жить не по-божески, плодить детей и плодить, будто в этом благодать.

Вдовец бродил среди гостей, не говоря ни слова, и

вата его тоски все больше пропитывалась водкой.

Дети, только что лишившиеся матери, ходили повсюду за ним. Младшенькая уцепилась за его колено, чтобы он взял ее на руки - у нее озябли ножки, и некому было ее обуть. Он поднял ее. Она пустила лужу, промочила ему весь рукав. Но он не успел даже отряхнуться - старший мальчик позвал его, чтобы он зажег свет на кухне, а второй, поменьше, дергал его за полы, просился в кроватку.

Холод смерти пропитал комнату, где лежало тело: и воздух, и свет свечей, и мебель, и фигурки святых, и ветки вербного воскресенья, и реликвии, охраняющие от грозы. Натруженные руки покойной, исхудавшие от стольких родов, были сложены на груди, продолговатое лицо белело, глаза ее были закрыты, широкий лоб - спокоен в обрамлении черных, уже причесанных волос, а толстые губы мирно улыбались, пока кто-то не подвязал платком ей челюсть, словно у нее, несчастной, болели зубы. “А пускай бы и отвисла,думал Педро,что ей теперь, отвисает, не отвисает - все едино…”

Тем временем на кладбище, на холме, двое мужчин копали могилу, прерывая иногда работу, чтобы вдохнуть пьянящий, тяжелый запах разрытой земли. Уже стемнело, трудились они при свете костра. Они хотели все сделать, а потом уж, на свободе, идти туда, к телу; и ударяли в землю, словно били в немой колокол. Один врезался в грунт ударом острой лопаты, другой вслед за ним наклонялся все ниже, все глубже, и вынимал из ямы осыпавшуюся землю сперва лопатой, потом - сапогом, который насыпал доверху и с трудом тащил наверх. Пот лил с них ручьем. Звезды глядели на них, словно люди, которые видят сквозь воду. Люди с золотыми глазами. Небесные люди. Наверное, ангелы.

- Печка уже горячая. Идите, а то остынет!..крикнул несколько раз женский голос где-то за домами.

Ничего не разглядишь - луна взошла рано и сразу скрылась за тучами. Вот дерево, как на ступеньках лестницы, сидят на нем птицы, но они молчат, только трепещут, словно знают, что в дом пришла смерть. Вот колода с водой для свиней. Вот камни, вроде вешалки - да, на них развешаны чьи-то штаны,и две кадки с водой, в которой плавает мусор, а ночь отражается в ней зрачком крокодила.

- Ты мне в глаз заехал! - закричал кто-то, судя по голосу, мужчина. Это двое гостей шли к печке.

- А ты не лезь! Я б его и выбил… ты что думаешь? Тоже, разгулялся… уваженья нет… не видишь, покойник в доме!..

- Ну, чего ты!..

- А ты не ори…

- Печка остывает, идите скорей, чего вы там копаетесь!

- Ладно, я еще тебе покажу!.. Слыхал, зовут нас…

За домом, во дворе, где было еще темнее, шушукалось множество влюбленных, словно петухи и куры возомнили себя людьми, а люди стали там, за домом, курами и петухами на эту ночь.

Время от времени из дома выходила старуха с фонарем. Она поднимала руку повыше, но не видела ничего.

На галерейке, где был вход, расставили стулья и кушетки - все, что было в доме и у соседей. Тот, кто входил, держа в руке шляпу, шел между рядами уже усевшихся гостей; женщины и мужчины отвечали на его приветствие тихо, как вежливость велит, или чуть посердечнее, если он был им другом или родственником. Потом, тоже тихо, они подвигались и предлагали ему присесть.

По комнатам мыкались родственники, словно их гнал и стегал неведомо кто. Одни, намыкавшись, садились на кровать или раскладушку, другие курили и разговаривали стоя. Какие-то люди услужливо подносили им стопочку, кто-то раскладывал еду и хлеб, чтобы угостить народ после полуночи.

Письмо Бастиансито Кохубуля ходило по рукам, и только те, кому говорить не хотелось, не сказали о нем дурного или доброго слова.

- Враки! - говорил один из зятьев Педро, другой, не Губерио. - А если бы и правда, кто ж это родителей оставит, чтобы принести плод в чужом крае!

Педро не слушал, но слышал.

“Вы, зятья мои, - думал он, - принесли здесь горький плод, плод смерти. Когда ты ленишься, сидишь сложа руки, тебя только и тянет что ни час спать с женой. Благословенны дети, которые оставляют родителей, отрываются от них и расцветают пышным деревом там, где господу угодно! Благословенны дети, которые не засыхают тут черствой коркой - от нее нам, старым, только суше - и уходят далеко, дают побеги и гроздья, а потом сами они или весточка от них приносят молодость старому стволу, и мы, родители, оживаем от того, что они выжали из жизни живительный сок, а не покоятся здесь тихим пеплом смерти!”

- Ничего в письме нового нету, - говорил еще один гость…

- Кто не знает, что бананы дают самый лучший урожай? Зато в тех краях одни болезни да опасности… Вот хоть Кучо, к примеру, как в бубен бьет, когда закашляется…

- Тоже мне, сказал! Чем-то рисковать надо. Все бы рады, чтоб картошка чищеной росла, чтоб земля тебе родила и доход давала без всяких опасностей. Тогда ты лучше умри и отправься на небо. Оно верно, если кому и тут хорошо, ему ехать незачем. Многого недостает, но он уж приноравливается, ему так легче…

Загрузка...