ВЛАДИМИР БЕРЕЗИН






УРАНОТИПИЯ (ФОТОГРАФИЯ ИЕРУСАЛИМА)

Роман


Так вы все-таки верите же в Новый Иерусалим?

— Верую, — твердо отвечал Раскольников; говоря это и в продолжение всей длинной тирады своей, он смотрел в землю, выбрав себе точку на ковре.

Федор Достоевский.

«Преступление и наказание»

I

(год под звездочкой)

В романе моем вот и надо изобразить обе силы: силу организованного изучения фактов, этих следов на песке существа, обладающего крыльями. Но вот следы ног кончаются, по обеим сторонам этих последних следов на песке виднеются следы ударов маховых перьев крылатого существа, и дальнейшее преследование его по следам на земле невозможно. Вот в этом-то и открывается для личности возможность борьбы со множеством, со всеми. И в этом смысл смерти Христовой и вознесения крылатого существа: камень от гроба отвален, книжники и фарисеи одурачены, земные следы крылатого существа потеряны... Это суд Христов в противоположность суду человеческому будет совершаться уже не по земным только следам, а по тем главным, существенным следам крылатой личности, которые ускользали от глаза земного следопыта.

Михаил Пришвин

Осенним вечером 183* года в Яффском порту на берег сошли два русских путешественника. За ними брели носильщики, покрытые баулами так, что были видны только семенящие ноги.

Их встречал молодой человек в пыльной одежде, явно приехавший в порт издалека.

Один из прибывших был низкого росту и склонен к полноте. Второй, хоть и казался старше, был быстр и резок, рядом с ним встречающий и вовсе выглядел юношей.

Путешественники были одеты в дорожное немаркое платье. За ними волочили ящики и чемоданы — в необычном даже для здешних мест количестве. Слуга нес лишь небольшой саквояж.

С виду они походили не на паломников, а на концессионеров. Но, сколько бы ни было у них багажа, какой путь бы они ни преодолели, восточный порт проглотил их, смешал с толпами носильщиков, с грудами тюков, с деревянными ящиками и грудами джутовых мешков. Запахи Востока закружились вокруг прибывших, как знойный ветер, перемешанный с песком. Но видно было, что им все не впервой, и запахи, и тягость долгого путешествия, разве толстяк, изнемогая от жары, крутил головой. Толстяку было дурно, но он старался не отставать от своих товарищей.

Они отправились в гостиницу для европейцев и по дороге говорили между собой по-французски.

У дверей гостиницы их встретил каменный слон. Изображение животных, как известно, порицается Кораном, но, если оно сделано для глаз неверных и служит привлечению денег, на это можно закрыть глаза. У мусульман и иудеев слон считается нечистым, его нельзя есть, но этот слон был из камня, так что никто и так не подумал бы его тронуть. Впрочем, хозяин был армянин и с разными гостями вел себя по-разному, притворяясь то греком, то турком, а то евреем.

Один из путешественников остановился, разглядывая слона. Услужливый хозяин завел долгую речь, в которой мешались исчезнувшие страны и мертвые цари. Он рассказывал о восстании евреев в начале нового исчисления времени, которое Селевкиды пытались растоптать слонами. Но слоны стали легкой добычей в горах и на узких дорогах.

Часть из них просто бросили, отступая. Они были мудрее людей и ушли в леса. Это были слоны-дезертиры — в этот момент хозяин подмигнул и расплылся в улыбке. Было видно, что он одобряет выбор слонов.

Но во время Великого восстания уже евреи призвали бесхозных слонов, и пошли на них на Йодифат. Теперь слоны давили римлян. Восстание догорело, и слонов постигла участь восставших — так всегда бывает, когда примкнешь не к той стороне. Победитель не разбирает мотивов, он очищает пространство — и слонов, выведя в поле, казнили, как людей.

— Но, — говорил хозяин, — перед вами не боевой, а мирный слон. Он прибыл сюда по торговым делам, а не за этим. Мой слон уютный и домашний, и здесь вам будет уютно, как дома.

Задержавшийся путешественник, впрочем, уже шел внутрь, не слушая.

Только когда русские странники остались одни, заняли номера, а потом сошлись вместе, они перешли на свой язык.

Они стояли в комнате старшего, где, как убитые на войне, лежали друг на друге нераскрытые еще тюки и сумки.

Посреди большого стола легла карта, ее придавили по краям четыре тяжелые бутылки.

Ночной зной втекал в комнату через ажурное оконце, за окном едва шевелились пальмы. Но троица не обращала внимания на жар старых камней.

— Петр Петрович, я рекомендую вам виски — от британцев взят, весьма хорош, — предложил молодой на правах хозяина.

— А скажите, Михаил Павлович, британцы все о нас знают?

— В пределах допустимого. Тут лучше пусть знают что-то, понятное уму, полная скрытность рождает нежелательные фантазии.

— А я, извините, выпью анисовой. Мне не привыкать. — Это был толстяк.

К нему обращались «Максим Никифорович», будто на равных, но, судя по всему, звания он был низкого.

Максим Никифорович быстро сомлел и ушел к себе. Через мгновение послышался его бодрый храп.

Заснули все. Заснули путники на постоялых дворах, заснули купцы в задних комнатах своих лавок, уснули императоры и князья, спали часовые в караулах, забылись беспокойным сном холерные больные по всей Азии и Европе, дремали ученые мужи, обхватив свои микроскопы и телескопы, будто неверных молодых жен, разве руку какого-нибудь поэта ловила рука молодой прекрасной женщины — но так мало кому везет.

В этот момент в Иерусалимском монастыре смотрел незрячими глазами в потолок старый монах. Ночь наступила для него давно, но он умел отличать свет от тьмы по тому, как они касались его лица. Но в его келье никогда не было света, а выходить наружу ему было трудно.

Монах думал, что Господь тоже спит, иначе он не заставил бы его видеть во снах свои прошлые жизни. Это противоречило правилам веры, склоняя ее к восточным делам. Здесь, на Востоке, все то, что располагалось еще дальше в сторону восхода, казалось несуществующим. Но с древнейших времен в восточные земли шли караваны, и старик слышал истории о той вере, в которой душа, прежде чем встретиться с Господом, еще много раз скитается по чужим телам. И то наказание снами, что нес монах в келье, казалось прямым следствием Господнего сна. Иначе он не допустил бы такого.

Но теперь монаху казалось, что странствия по старым снам должны скоро закончиться.

Однажды, лет десять назад, к нему пришел путешественник, родом поляк, служивший русскому царю. Поляк узнал, что монах родом из страны, которую на полгода заваливает снегом — сперва пухлым, а затем твердеющим, а реки застывают будто олово. Путешественником двигало не религиозное чувство, а любопытство.

Разговор у них не клеился. Поляк явно хотел услышать от монаха какие-то остроумные наблюдения, чтобы записать их в свою книжечку, но тот разочаровал его.

Тогда путешественник стал спрашивать невпопад, как на этой земле много лет назад один властный человек спрашивал неизвестного оборванца.

— Что есть Бог? — спросил поляк.

— Бог есть любовь, — прошелестел монах.

Путешественник злился, ему уже казалось, что время в темной келье потрачено зря. Ему все же хотелось записать в книжечку какую-то притчу, что могла стать восточной повестью, заключить ее в ларец с причудливым орнаментом, чтобы потом напечатать в журнале. А монах отвечал односложно, и его слова было почти невозможно использовать. Более того, в этой экономии слов была особая сила, уничтожавшая литературу, которую так любил поляк.

Наконец они расстались.

Архип Иванович Витковский вышел из кельи на свет, туда, где жара плавила камни. Он возвращался на родину из Каира, впрочем, с понятием родины у него были сложные отношения. Он был подданным Империи, но таких, как он, Империя не любила. Если бы он происходил из той Польши, где царил настоящий польский дух, все было бы проще, но Витковский был из Восточных кресов, где народы мешаются, как капуста с колбасой в бигосе.

Он попал на Святую землю проездом из Каира. Путешествуя по египетским пескам, он однажды заехал далеко, дальше, чем думал, и остановился в часовне на берегу Нила. Место было христианское, несмотря на то, что со времен Бонапартия Египет представлялся чем-то избыточно древним, а затем — арабским. Теперь он был под властью Порты, но никто, кроме дипломатов, не разобрался в этой скуке. Досужие путешественники возвращались в Париж или Петербург, предъявляя не наблюдения, а чалмы и расшитые золотом немыслимые халаты. Витковский же не обзавелся халатами, но переписал множество рукописей по монастырям и перевел несколько книг.

А тогда он лежал на полу часовни и смотрел на небо, изображенное на потолке. Небо было наполнено причудливыми существами, а всего их было двенадцать.

Также он видел пять планет и то, как Солнце заходит за Луну. Это неподвижное небо, полное звезд, ему казалось чрезвычайно любопытным, и его можно было разглядывать бесконечно. Обычно мужчины смотрят так на небо, если они пьяны или умирают на поле боя, но Витковский был трезвенником, а военное дело презирал от всей души — за нелепость и взаимное неумение.

Каменное небо, высеченное неизвестными скульпторами во времена Нового царства, ему нравилось больше настоящего, хотя он знал, что оно неточно передает то, что находится выше, над потолком.

Настоящее небо могло затягивать тучи, планеты на нем двигались, и все в нем было в беспорядке, как в человеческой жизни. Поднимался ветер, переходил к югу, от юга переходил к западу, к северу и востоку и возвращался на круги своя, а в часовне не было ветра, одна прохлада и вечность.

Что-то в этом каменном небе было завораживающим, и он думал о том, что удел всех империй — завоевание, а если экспансия замедляется, то цари обращают свои взоры ввысь и думают, нельзя ли отвоевать чужое небо. Но теперь не обязательно взять чужое небо силой, можно его просто обменять на деньги.

Так вышло, что он, используя уговоры и отведенные ему деньги, купил египетское небо, и теперь оно в трюме корабля двигалось на север. Сперва оно достигнет Константинополя, потом Одессы, а затем его на подводах повезут в Санкт-Петербург. Чужое небо будет его славой, а слава лучше денег, потому что деньги липнут к славе.

Каменное небо было чем-то вроде слона, которого отправляли на север, в дар царям и королям. Восточная диковина, которую можно разглядывать, будто слона в зверинце. И он, Архип Иванович, будет кем-то вроде погонщика слона, который исправно получает деньги на содержание причудливого животного. А кроме денег слону полагались морковь с репой и ведро хлебного вина, что тоже скрашивает жизнь — и слону, и его хранителю.

К тому же мертвый камень лучше живого слона в пользовании. Он не портится, не болеет от гнилой моркови и нуждается лишь в толковании.

Дело было на мази, но началась очередная война греков с турками, и сообщение стало невозможным, как и само пребывание Витковского на земле Порты.

И тут ему попался один человек, француз, одетый как араб, но с военной выправкой. Этот француз скрашивал Витковскому вечера разговорами, потому что в нищей стране уроженец Вильны не мог найти себе достойного собеседника. Моруа раньше жил в Венеции, но о своих перемещениях по свету он рассказывал сколь цветисто, столь и неточно, так что Витковский время от времени полагал, что француз выдумал половину своих путешествий, чтобы скрыть другую их половину.

К примеру, Моруа рассказывал о том, что в Венеции по городу ходили свиньи, принадлежавшие монастырю св. Антония. И один путешественник заметил, что свинья неприятна мусульманам и евреям, не едящим свиного мяса, и поэтому сами свиньи как бы принадлежат истинной религии. Рассказывали, что один человек хотел убить свинью св. Антония, но свинья бросилась на него, искусала, отбилась от стражи и ушла.

«Впрочем, все путешественники привирают, — думал Витковский, — наверняка Моруа украл где-то эту историю».

Сам Архип Иванович видел живую свинью только два раза в жизни, когда на юг ехал по дурным дорогам в Шклове и Полтаве.

Итак, француза звали Моруа, но иногда он представлялся «капитан Моруа», однако ж было непонятно, находится ли он в отставке или при какой-то службе.

Говоря с ним, Витковский, чья память оставалась безупречной, думал о картографии древнего неба, и картографии неба нынешнего, и о том, что недаром люди норовят подсмотреть в небе подсказки о будущих временах. И вот из этих воспоминаний, из фигуры Водолея с двумя чашами в руках, из рогов Овна и плеска Рыб ткалась какая-то идея, которую он не мог никак завершить. Итак, империям не нужно любви, всегда нужно чужое небо…

В любовь, кстати, он не верил. Любовь была чем-то вроде тех суетливых движений, которые так описал прусский философ. У католиков любовь, обращенная к человеку, а не Богу, казалась чем-то запретным. У русских ее тоже не жаловали, но они нарушали запреты с радостью и каким-то пьяным весельем.

На Востоке любовь была проще, потому что под жарким солнцем человек живет быстро. И любовь тут тоже быстрая, всего за несколько монет тебе не только укажут путь к ней, но и откинут занавеску в прохладную комнату.

Поэтому Витковский больше думал о древних камнях и той коллекции рукописей, что он вез на север, чем о сладком досуге странника.

На постоялом дворе в тот же день он увидел другого русского, что писал что-то в книжечку. Отличало русского то, что его протез торчал круглой деревяшкой в сторону. От этого казалось, что у стола лишняя ножка. Двое русских для одного дня — это было много, и он стал расспрашивать юношу, продававшего смокву, кто это. «О, Старик-деревяшка! — воскликнул юноша. — У нас его многие знают. Он записывает разные разности и, кажется, хочет написать книгу». — «Все путешественники хотят написать книгу, — рассудительно ответил Витковский. — Кроме купцов, конечно».

Юноша согласился, что купцы очень практичны и не занимаются глупостями.

Итак, это был паломник из страны, где правил русский Царь. Юноша прибавил, что Старик-деревяшка совершает паломничество по святым для христиан местам и рад любым знакомствам.

Но Витковский решил исключить это знакомство из планов. Из такой встречи можно было вывести литературный сюжет, но читателю в пределах Империи всегда интереснее читать про торговцев опиумом и смокву, древние развалины, причудливый нрав далеких женщин и климат, в котором тепло не является тем благом, каким оно считается в странах, где реки застывают зимой, а земля покрыта искрящейся водой по полгода.

Но судьба была жестока к Витковскому. Наутро, когда он уже отправлялся в Яффо, к нему пристал русский барин. Барин совершил паломничество ко Гробу Господню и теперь отправлялся обратно.

Витковский уже не знал, как от него отвязаться, но потом решил, что сэкономит на охране от лихих людей, — ведь с этим барином был крепкий на вид слуга. Этот слуга, именем Еремей, носил за поясом пистолеты и более походил на разбойника, чем на слугу.

Вместе они двинулись на север и, прежде чем достичь Константинополя, попали в Ливан, а затем в Каппадокию.

Вместе они садились обедать, поставив в центр стола огромное блюдо с рисом и цыплятами, вместе осматривали руины, которые у русского барина вызывали более восторга, чем у Витковского, что знал историю Востока.

Они проезжали те места, в которых вода уже не была такой ценностью, как на юге. Пили они, однако, эгейское вино, а не родниковую воду. Витковский лежал в высокой траве и, тренируясь в арифметике, считал бесконечных верблюдов в караване, что проходил мимо них. Звенели колокольцы, покачивались всадники, и поляк знал, что никто из этих путешественников в чалмах никогда не напишет книгу.

Это была дорога войны, по ней шел великий Александр, по ней сновали взад-вперед армии, чтобы все осталось так, как есть: дремотная Азия и высокая трава, которая позволяет спать среди древних руин.

Стада коз казались вдвое больше из-за знойного марева.

Барин рассказывал Витковскому, что путешествовал на Святую по зароку, который дал своей матушке после того, как она заплатила его карточные долги. Как ни странно, этот русский господин оставил пагубную привычку и теперь собирался жениться на дочери своих соседей. Ей он вез, помимо христианских реликвий, дешевый шелк, купленный задорого, и ларец с пахучими маслами.

Азия уравнивала всех: они совершали свой путь в восточных одеждах, и на суровом Еремее была такая же чалма, как и на погонщиках верблюдов.

Знания русского барина о мировой истории были отрывочны, хаотичны, но изобильны. Витковский представлял себе, как он будет мучить своих соседей, забредших на огонек, своими рассказами, мешая личную память с рассказами из «Библиотеки для чтения».

Однажды среди очередных развалин они увидели цыганские шатры. Путники решились приблизиться, хотя осторожный Еремей отговаривал их, убеждая, что в сердце нет у цыган стыда, а поглядеть — то и сердца нет.

Они сели на холме, наблюдая за табором. Явно готовился какой-то праздник. Огромный костер затух, и несколько цыган прибили головешки палками. Теперь в сумраке мерцал большой круг красных углей.

Цыгане окружили угли, и тут из одного шатра выбежала девочка. Она медленно ступила босыми ногами на угли и принялась плясать один из тех диких танцев, что так завораживают европейцев.

Витковский чувствовал себя, как дровосек из сказки, случайно подсмотревший пляски эльфов. Русский барин, наоборот, в восторге бил себя по ляжкам, а Еремей хмуро положил руки на рукоятки пистолетов, торчавших из-за пояса.

Танец кончился, и девочка покинула круг. Сверху было хорошо видно, как она прошла мимо шатров и, скинув шаровары, прыгнула в реку. Витковский не мог отвести от нее взгляда, когда она вышла из воды и села на камень, обсыхая. Впрочем, в этой картине было и что-то библейское: он было хотел пошутить о Сусанне и старцах, но неуверенность в том, что русский барин поймет шутку, остановила его.

Когда наутро они пришли на то же место, табор исчез, только примятая трава и дымящиеся кострища напоминали о ночном видении.

Прошло несколько дней, пока они достигли Смирны.

И там, на базаре, Витковский вдруг увидел ту самую цыганку. Он стал наблюдать за ней, и тут его схватили за руку. То была старуха-цыганка, видимо, перехватившая его взгляд. Ему предложили гадание, и Витковский, в уме пересчитав деньги в кармане, как верблюдов в караване, согласился.

Гадание состоялось не на базаре, а в таборе. Витковского не интересовал результат, он считал его платой за то, чтобы еще раз увидеть красавицу. Зачем? Он не знал.

Но, отвлекшись от своих мыслей, он вдруг всмотрелся в лицо старухи. Она вовсе не была так стара, как ему казалось. Это была красивая женщина лет сорока, грязь и усталость делали ее старше, но глаза были молоды, даже неприлично молоды, как заметил про себя Витковский. В них горела страсть, как горят угли под слоем пепла.

Ворожба не задалась. Будущее выходило кривым и непонятным, и вдруг цыганка разразилась проклятиями. Витковский вздохнул и протянул ей монеты. Женщина отвела его руку и сказала, что если англичанин (она принимала его за англичанина) отвезет ее сына в Константинополь к родным, то они будут в расчете. Мальчик будет прислуживать ему в пути, а ест он не больше воробья.

Это был странный разговор, потому что в конце его старуха спросила, верит ли он в Бога и Любовь.

Не дожидаясь ответа, она зачем-то сказала ему, что цыгане народ не менее избранный, чем евреи. Когда Спаситель был обречен на смерть, один цыган украл гвоздь, которым должны были пробить руку Христа. Седой Бог на небесах видел это и поэтому разрешил цыганам странствовать и брать чужое, и теперь для них ничего чужого в мире нет. Все общее, вплоть до гвоздя. Только смерть дело частное и одинокое.

Каково же было удивление Витковского, когда вместо мальчика перед ним появилась наскоро переодетая девушка.

Еще более удивило поляка то, что русский барин не признал ничего женского в цыганенке. Этого нельзя было сказать о Еремее, который все понял, но решил, что и полякам свойственно мужское желание.

Они добрались до Константинополя, и мальчик-девочка простилась с Витковским. Русский барин давно пил сладкий шербет на постоялом дворе с дядькой-разбойником, мало интересуясь попутчиком-поляком. Витковский стоял с переодетым бывшим слугой на берегу Босфора, где кричали чайки и сновали люди с тюками. Плыли мимо турчанки, покрытые разноцветными одеялами и похожие на торговые корабли. Корабли военные шли по проливу, распустив свои кровавые флаги. Расставание вдруг показалось Витковскому трагическим. «Вдруг это и есть — любовь, — подумал он. — Может, это тот цветок, что ты так бездумно сорвал на лугу, ляжет между страниц ненаписанных книг, останется с тобой навсегда?»

Девушка знала, что тайна ее разгадана, и Витковский знал, что она знает о том. Расставаясь, он спросил, зачем ей нужно было в турецкую столицу.

Она не отвечала, но Витковский вдруг, сам не ожидая того, предложил ей ехать из Второго Рима в Третий. И в этот момент она поцеловала его, страстно и жадно, потому что была свободна от приличий.

И мгновенно пропала, будто страшный ветер хамсин сдул ее с горячих камней мостовой.

Прошло три дня, пока Витковский не сделал неприятное открытие: он увидел ее на невольничьем базаре.

Теперь Витковский ходил в длинной шелковой рубашке и огромных шароварах. Знание языков превращало его в обыкновенного турка. Искусство путешественника не в том, чтобы перемещаться по чужой земле, а в том, чтобы слиться с ней.

Одним словом, в таком виде никто не принял бы его за франка.

Он смотрел на молодых грузинок, которых привозили сюда, и на дочерей армянского народа, которым старики засовывали пальцы в рот, чтобы проверить наличие зубов. И Витковский цинично думал о том, что вот это точно можно бы вставить в какую-нибудь повесть, и потом, когда книгоноша привезет в имение далеко на севере новый (успевший состариться) номер журнала, русский барин будет читать его, покряхтывая, а его жена и дочь примутся читать повесть тайно. Они начнут краснеть, потому что краснеть полагается от стыда, но вполне разрешенного. Нет ничего более притягательного, чем истории плотской любви, соединенной с насилием. При этом важно, чтобы русский помещик был на некотором расстоянии от греха, что дает жизнь спасительному ханжеству.

В этот момент он узнал очередную девушку, выведенную на восточные смотрины.

Цыганка была здесь, и они встретились глазами. В глазах этих он увидел то, что никогда не видел в цыганских глазах — стыд.

Он бежал с невольничьего базара как вор, укравший кошелек.

Витковский недолго думал, что делать: вскоре его свели со старым евреем. Рациональный ум Витковского пасовал перед ним, иногда ему казалось, что перед ним настоящий чернокнижник. Если бы его собеседник умел выделывать золото из оловянных ложек, то не удивился бы. Еврей этот был ашкеназ и какое-то время жил в пределах Империи. Он умел даже изъясняться по-русски.

Будто фокусник, этот еврей менял время и пространство вокруг себя, и неудивительно, что он мгновенно навел справки. Старый еврей рассказал Витковскому, что родные сами отправили девушку на невольничий рынок, потому что ее отец сидит в тюрьме Смирны за неуплаченный долг местному паше. Что-то было знакомое в этом сюжете. Витковский читал модный роман о человеке, слепленном из кусков тела разных мертвецов, и там, в швейцарской горной хижине, рассказывают что-то подобное. Витковский плохо помнил этот роман, написанный каким-то англичанином, кажется, другом Байрона, но свериться с текстом тут, на краю мира, не было никакой возможности. Впрочем, цыгане — мастера выдумать какую-нибудь красивую историю, будто сшить смешное одеяло из лоскутов, которые порознь не имеют никакой ценности.

Верил ли он во все это? Не важно. Важна была только сумма в двести пиастров, которая могла переменить мир. Нужно было всего двести пиастров, а это не более тысячи рублей ассигнациями. Но денег не было, и ждать их из России не приходилось.

Он почувствовал себя тем игроком в шахматы, который имеет прекрасные планы на всю партию, но нехватка одной пешки рушит все. И, как всегда, судьба оказалась причудливее, чем можно ожидать. На базаре Витковский увидел знакомую спину. Это был француз Моруа. Он оказался рядом с Витковским как подсказка Бога. Они вместе, как разлученные и вдруг нашедшие друг друга братья, ступили в прохладу кофейни. Над ними висели богато украшенные сабли и пистолеты с серебряными насечками, а по полу, будто солдаты в шеренге, стояли хрустальные кальяны.

Поляк разговорил француза и рассказал ему о своем денежном затруднении.

Они сидели за мраморным столом. Курились кальяны, плыл между ними дым, похожий на дым морских сражений.

— Что мне тут нравится, — сказал француз, — так это лень и солнце. Я думаю, что все дело в их туфлях: они специально выдуманы, чтобы человек, который их носит, не торопился. У нас праздность — порок: не протрудишься — замерзнешь. Тут замерзнуть сложно.

Это был зачин, оба собеседника понимали, что будут говорить о другом.

На одной чаше весов лежала горстка монет, на другом — древние камни. Было видно, что Моруа согласился в первую секунду, но тянул время, чтобы сделка была более значимой, а Витковский не чувствовал унижения. Глядя на своего знакомца, Витковский отчетливо понял, что нет никакой разницы для ученого мира, куда уедет аккуратно снятый потолок древней часовни. Наука не имеет границ и не подчиняется царям и королям, так что он даже дал несколько полезных советов для погрузки.

Девушка была выкуплена и держала Витковского за руку, будто боялась потеряться.

Можно было, конечно, сделаться цыганом и кочевать с табором по Анатолии, но Витковский был все же не настолько безумен, чтобы долго обдумывать эту мысль.

Он взял цыганку с собой на корабль, который отправлялся к границам Империи.

Они лежали в крохотной каюте. Их окружала черная шерстяная ночь, и тела были покрыты потом, составляя одно целое. Цыганка оказалась искусна в любви, и Витковский с трудом отгонял от себя мысли о том, как и с кем она этому научилась.

Все было забыто: гробницы фараонов, древние рукописи, какой-то храм с чудесным потолком, который когда-то привел Витковского в восторг. Забыты были Вильно и Ковно, Польша и Россия, будущая карьера, переезд в Петербург, деньги, которые нужно было возвращать, и деньги, которые нужно было получить.

Еще были забыты боги и приличия, потому что в темноте можно было все.

Но через несколько дней Витковский заметил, что вкус пота, который он слизывал с чужой кожи, изменился. Его любовь била крупная дрожь, и скоро она впала в забытье, хоть похожее на любовь, но куда более печальное.

— Холера, господин, — услышал он, прежде чем сам впал в забытье.

Он перенес болезнь легко и, пока корабль стоял в карантине, хоть и шатаясь, выбирался на верхнюю палубу, чтобы смотреть на виднеющуюся вдали Одессу.

Цыганки не было. Ее схоронили в море, пока он спал. Любовь его растворилась в Черном море, превратившись в русалку. «Нет, — думал Витковский. — Отныне любовь в моей жизни запрещена, довольно экспериментов. Нужно быть благодарным судьбе за то, что она преподала мне урок и сделала прививку, будто от оспы. Хорошо тому русскому барину, которого я никогда более не увижу: у него есть раб именем Еремей, который удержал бы его от подобных поступков. У меня нет крепостных, меня удержит от любви эта история. Никогда, больше никогда, никогда больше. Когда ты срываешь цветок на лугу, ты думаешь, что он будет радовать тебя в петлице или между страниц дневника, но его все равно настигает смерть, и хорошо еще, если ты не видишь разложение, оскаленных зубов и черной кожи, как на тех мумиях, которые обнаружил в Египте. Спасибо тебе, Господи, за жизнь без любви. Что мне сделать, чтобы избыть свое горе? Разве записать его: выдам это все за воспоминания русского барина, что пустился в странствие, испытал вспышку страсти, а теперь — и щей горшок, и сам один». Витковский давно вывел для себя правило: нельзя требовать от человека тяги к сути предмета.

Человек тянется к образу. Для него, к примеру, Турция — это то место, где правят жестокие султаны и стоят минареты. И все потому, что он прочитал это в книге про путешествия немецкого барона на русской службе, которую написал Распе.

Черная шерстяная ночь кутала теперь Витковского в его одиночестве. Клочки тьмы летели над миром, как птицы, потому что и птицы, и небо не принадлежат империям, а повсеместны.

За морем, в иерусалимском монастыре, смотрел в каменный свод своей кельи слепой монах и вспоминал свои прожитые жизни. Он не вспоминал снег, снег иногда случался и тут. Куда интереснее было другое воспоминание: его посещало видение замерзших рек, по которым идут обозы, и люди носят не одну, а три шубы зараз.

Но когда они входят в дом, шубы валятся в угол, и их начинает греть два тепла: жар печи и тепло женщины, и неизвестно, что жарче.

II

(урод)

Госпожа осмотрела его без внимания, как краденый товар... «Какой урод!» — воскликнула она. Но Вадим не слыхал — его душа была в слезах.

Михаил Лермонтов. «Вадим»

Темнота давно не пугала его. Да и вообще он давно не знал страха.

Страх остался там, где были отец и мать, их смерти, которые он помнил смутно, косые взгляды прочих и одно пробуждение ото сна, которое он помнил четко, лучше, чем хотел.

Сейчас, находясь во Тьме, он мог позволить себе спать вволю и просыпаться тогда, когда хочется.

А вот тогда, несчастным летним днем, кажется, грустно-холодным, во время дождей, в опочивальню вошли крепкие люди и выхватили его из кровати, будто котенка из лукошка. Он проснулся не от их прикосновений, а от холода. Одеяло осталось там, где вся его прежняя жизнь.

Он мотал уродливой головой, мычал, но слышал в ответ только сопение. Никто не объяснял мальчику происходящего, но урод понял, что счастье кончилось навсегда.

Ясно, это сделал младший брат, хотя его рядом не было.

Младшего брата он любил и даже простил ему убийство матери.

Убийство, впрочем, было невольным. Матери нельзя было рожать, так сказал греческий лекарь. Первым ребенком был он, урод с гигантской головой, и пролез на свет, что-то испортив в узком проходе. С тех пор урод боялся тесных мест и низких потолков.

Но мать любила его, и то, как она гладила его огромный череп с шишками, осталось в памяти урода навсегда. А вот лицо отца — нет. Урод забыл его напрочь, хотя отец был князем, и только он выходил на крыльцо, люди валились ничком — в грязь, снег, да неважно как.

Урод помнил лишь шлем отца, украшенный золотом. Там были изображены звери и птицы, диковинные цветы и крохотные всадники, скачущие на войну.

Все дело в том, что его отцом был князь, и князь хотел наследника. Наследником выходил он, мальчик-урод с бычьим черепом.

Поэтому был зачат младший. Мать умерла при родах, видимо из-за того, что младенец резво вылез на свет, не смущаясь теснотой и чужой болью. Он вышел красивым — в отца.

Шли годы, они существовали в разных мирах. Пока мальчик-урод сидел вместе с монахами среди книг — греческих и латинских, его брат скакал на коне. Разумеется, под присмотром дружины.

Однажды отец захотел, чтобы сын познал женщину, и ему привели крепкую и умелую, долго колдовавшую над ним. Уроду это не очень понравилось, хоть он и оставил семя в наложнице.

Это было не его страстью, и он не знал о том, что его род продолжился.

И вот отец умер. Не в бою, не от яда, а нелепо утонув на переправе. Золотой шлем лег на дно, и теперь рыбы недоуменно разглядывали всадников, чудесные цветы и диковинных зверей.

Но никакое царство не должно оставаться без хозяина ни часа, потому что тогда оно умирает в мучениях.

На следующий день в спальню урода пришли и изъяли его из настоящего и будущего, оставив ему только прошлое.

Его привезли в монастырь и посадили в келью.

Монастырь стоял у поворота реки, что слыла святой. В ней находили что-то общее с той, в которой крестился Спаситель. Рядом не было городов, им еще предстояло прорасти, границы княжеств не определились, леса казались непроходимыми, а дороги — опасными. Все было зыбко, как утренний туман. Солнце тут светило скупо, но монахи находили множество примет, роднящих это место со Святой землей, на которую Солнце не жалело своего жара. Один старец пророчествовал, что стены эти будут не раз разрушены, но потом каждый раз будут восставать из пепла, как сказочная птица, о которой говорится в былинах.

Келья мало отличалась от пещеры — разве стены у нее были чуть ровнее, и присутствовало окошко, забранное железными прутьями. Правда, оно было не в стене, а в потолке. Зачем решетка на таком отверстии, урод не понял. Человек не смог бы пролезть туда, да и не всякая птица.

Но птицам тут было неинтересно.

Иногда он думал, отчего его не убили сразу? Вряд ли младший так любил его, чтобы запретить это, но в книгах, которые он читал, были занимательные истории о заточенном в темницу наследнике. Выходило так, что его запасали впрок, на всякий случай. Вдруг он пригодится: поменять на что-нибудь или предъявить тем людям, что валились на колени в снег и грязь при виде его отца.

Народ воевал: с теми, кто приходил с запада, и с теми, кто приходил с востока, но особенно — с теми, кто двигался с юга на выносливых лошадях степной породы. Война началась давно и не заканчивалась, просто прекращалась на время.

Урод не знал, что происходит вокруг, его не интересовали лошади и оружие, битвы и трофеи. Главной и невообразимо страшной переменой стало то, что он лишился книг, хоть и жил в монастыре на вершине известковой горы. Собственно, гора и была монастырем, или же, наоборот, монастырь представлял собой огромный камень, изъеденный водой и убогими металлическими орудиями добытчиков камня. Люди выгрызали гору, как червяки яблоко. В окрестностях тянулись вверх новые храмы, а монастырь лез вниз, распространяя туда щупальца подземных ходов.

Из этого белого камня был построен храм, который как-то видел урод. Храм был похож на книгу, на страницах которой двигались люди и звери, удивленно глядели львы, росли диковинные цветы, а святые смотрели не строго, а сочувственно, каждый раз расстраиваясь от человеческой глупости. В довершение ко всему, там был вырезан веселый слон, что трубил, встречая рассвет дней и Божий свет.

В жизни урода наступила странная пора. Он сидел в келье, смотрел, как меняется освещение от утра к вечеру, и как летняя жара сменяется осенним холодом, а затем зимней стужей. Но и стужа уступала особому чувству первого тепла. Ему приносили еду, вовсе не такую плохую, как он ожидал.

Другой жизни в келье не было: ни мыши, ни крысы здесь не водились. Разве птицы иногда садились на решетку, но интереса к новому жителю у них все равно не появилось.

Монахов урод слышал только тогда, когда они стояли рядом с дверью.

Но был в его жизни странный шум.

Лавка стояла у стены, и он ощущал там, в глубине стен, шуршание и потрескивание. Кажется, известняк жил своей жизнью, вода подтачивала его, и время от времени внутри горы, в которой был вырублен монастырь, что-то ломалось.

Как-то из любопытства урод попробовал скрести стену черепком от старой миски, стена подалась неожиданно легко, и вот большой камень упал куда-то внутри, и рука ушла в темноту. Понемногу он расширил дыру, и туда стала проходить его огромная голова, а известно: куда пролезает голова, туда проходит и все остальное. Уроду это понравилось, потому что чернота за стеной была абсолютной и обладала большей силой, чем черное небо, которое он помнил.

Урод обнаружил, что отверстие можно снова заложить камнем, благо он не откатился далеко.

Перемена Света на Тьму и обратно была единственным его развлечением. Кроме воспоминаний о книгах, конечно.

Он уже привык к этому безвременью, как снаружи что-то случилось. Еда стала скудной, монахи о чем-то шептались, наконец, к обычным запахам весны, которые урод ощущал при сильном ветре, прибавился запах гари.

В какой-то из летних дней урод подслушал странный разговор монахов, которые приносили ему еду. Сунув в келью миску и ведро с водой, они уже удалялись от двери. И тут один из них сказал другому, что эта обязанность завтра кончится. Урод понял, что что-то переменилось в том мире, о котором он пытался забыть.

Кажется, там решили, что он больше не пригодится.

Он наелся и напился в последний раз, а потом полез за стену.

На следующий день он действительно услышал топот сапог, крики и решил, что это пришли за ним. Но нет, кричали долго, с той силой, с какой человек кричит, понимая, что спасения нет. И снова снаружи проник запах гари, только теперь к нему примешивался тяжелый дух пролитой крови.

Удивленный узник стоял в темноте, ожидая, что кто-нибудь зайдет в келью и изумится его исчезновению. Дверь действительно отворили, но никто не изумился. Звук шагов, явно не монашеских, удалялся.

Но все равно урод решил не покидать своего убежища. Исследуя его, он понял, что полость в горе велика и узкий ход ведет его куда-то. Он прошел всего немного, но, когда захотел вернуться, понял, что не узнает места.

Урод повернул в другую сторону, но его окружал все тот же равнодушный известняк. Он в панике стал стучать в стены, но только разбил в кровь руки.

Он долго кружил в темноте, пока наконец усталость не сменила страх. Проснувшись, он повторил попытку, но опять не нашел ничего.

Его начал мучить голод, но тут ему открылось спасение в виде странных слизняков, живших на стене пещеры. Кажется, Спаситель питался в пустыне чем-то таким, и об этом он читал в книгах.

Остаться без воды урод не боялся, ее тут было в изобилии. Вода струилась по стенам пещеры, текла ручьем по полу.

Он долго привыкал к изменениям в своей жизни, и самым удивительным оказалось для него то, что он жил отнюдь не в темноте. Пещерный лабиринт светился особым зеленоватым светом, который не позволял разглядеть мелкие детали, но определенно был присущ тут всему — потолку, стенам и живым существам. Теперь уже он не ловил слизней наугад и не натыкался на стенки в своих путешествиях.

Однажды он обнаружил под ногами вместо плавных неровных промоин ровную поверхность. Урод поднялся по ней чуть выше и понял, что стены расступились и он оказался в особой пещере, где в углу слоями лежал пепел давно погасших костров. Урод покружился в пустоте и несколько раз споткнулся о кости, так и не поняв, человеческие ли они или коровьи.

Сюда приходили люди, значит как-то они и уходили. Он стал искать лаз или ход и вскоре нашел его. Но вместо прежнего мира перед ним открылся новый лабиринт.

Поэтому он вернулся в дом давно умерших людей и стал там жить.

Неизвестно, сколько прошло времени, как урод заболел. Ему казалось, что он лежит в центре большого костра, а вокруг сидят молчаливые люди и смотрят на его мучения. Они не злы, но равнодушны. Урод колотился своей огромной головой о камни, чтобы только эта картина пропала. И кто-то был к нему милостив: наконец он впал в забытье.

Очнувшись, урод понял, что с ним что-то случилось. Преображение вышло счастливым, он даже подумал, что умер, — так стало ему хорошо. Но нет, смерть пока ждала в отдалении, а урод вдруг превратился из узника в Хозяина лабиринта. Ему больше не хотелось выбраться из лабиринта, это можно сделать потом, да и то если захочется. А сейчас, на потолке обжитой кем-то пещеры, ему явился ход светил.

Он лежал на спине и смотрел в закопченное давними кострами небо.

По каменной тверди над ним плыли Солнце, Луна, Зевс, Гермес, Арес, Афродита, Гермес и Хронос — точно такие же, как на греческих рисунках, которые он видел в книгах, и почти такие же, которые он видел на настоящем небе.

Встав, он камнем процарапал их орбиты, благо потолок был низок, а осколок камня остр. Но это было уже не так важно: он запомнил картину навсегда, и теперь планеты стояли у него перед глазами.

Теперь Хозяин лабиринта мог вызывать небо и его жителей из Тьмы, они возникали мгновенно и становились реальностью.

Почти то же самое случилось с книгами. Урод попробовал вспомнить их, в свитках и кодексах, и понял, что хоть и не помнит тексты целиком, может воссоздать их в своем воображении.

Из темноты выступали страницы, на которых урод видел каждую букву, причем отличал те, что оставлены пером одного переписчика, от почерка другого. Через некоторое время он сам стал заполнять недостающие места в воображаемых книгах. Те книги, которые сочинял урод теперь, выходили лучше прочитанных в детстве.

Он создавал вокруг себя мир, полный движения и света. Даже война и смерть выходили похожими на игру. Вот крохотные человечки со смешными мечами отправляются в поход, вот трубит страшный боевой слон, отчего-то похожий на свинью, вот корабли с рыцарями плывут, качаясь, через море, а вот чудесные птицы сидят на ветвях и предсказывают будущее.

Одни из этих птиц не боятся пламени, а другие не боятся вовсе ничего.

И все это было настоящим, куда более реальным, чем мокрые стены из известняка, его скудная пища и вода, что прибывала по весне, превращая тонкие подземные ручьи в бурлящие реки.

Как-то, спасаясь от весеннего паводка, Хозяин лабиринта заснул на новом месте.

Он пробудился от необычного звука, ритмичного, бесконечно повторяющегося. Этот звук не походил на капéль или шум трескающейся породы. На время он прекратился, а потом возобновился — на той же ноте и с той же частотой. Урод засыпал и просыпался, и вдруг заметил, что попал в ритм появления этого странного шума. Он стал обходить эту часть пещер и наконец нашел место, где стук был слышен особенно четко.

Прижав ухо к камню, он услышал что-то еще — давно забытое. Ему показалось, что это голоса людей.

Он ждал довольно долго и вот проковырял в стене отверстие, через которое еще ничего не было видно, но оно светилось тусклым светом. Для урода этот свет был ярче тысячи солнц.

К тому же сквозь трещину в камне проникли запахи — оглушающие, ни на что не похожие. Это был звериный запах пота, немытых тел, гарь смоляных факелов и особый запах железа, что нагревается при ударах о камень.

Урод отступил во Тьму и, подумав, решил приучить себя к слепящему свету. Раз за разом он подходил к отверстию и глядел на свет, понемногу привыкая.

Но однажды он слишком сильно навалился на камень, за которым шла работа. Покачнувшись, он рухнул — как когда-то в его келье, но на этот раз упав не из Света во Тьму, а наоборот.

Урод замер, ослепленный, но этого мгновения хвалило, чтобы штольня наполнилась криком. Упал факел, были брошены инструменты, топот ног удалялся.

Когда урод вернулся на это место, там все было по-прежнему: остывший факел, кирка, вторая, молоток и железные клинья. Ну и, конечно, запахи: к звериным примешался еще один — и это был самый сильный: запах страха. Он не выветрился за это время.

Впрочем, и особого ветра тут не было, так, легкий сквозняк.

Люди не вернулись туда, и, идя по их следу, урод обнаружил обвал, перекрывший проход. Погибли ли рабочие под ним или успели выбраться наружу, он так и не узнал.

Теперь жизнь урода переменилась снова. Он думал, что будет несправедливо, если те картины, что он нарисовал в темноте, и те книги, что он выдумал тут, умрут вместе с ним.

Ими надо поделиться, а значит подготовить себя к жизни в прежнем мире.

Урод не сомневался, что этот мир ищет его. Несколько раз он слышал шаги в далеких ходах, а когда подходил ближе, обнаруживал, что человек за стеной заблудился, и те, кто его искали, заблудились тоже. Камень насыщался их криками, как губка водой.

Урод, конечно, мог бы им помочь, но он помнил давний испуг добытчиков белого камня. Надо было появиться аккуратно и не вызвать ужаса. Однако заблудившиеся скоро перестали кричать, а потом, когда он нашел их тела, то обнаружил, что они умерли не от голода или жажды, а именно от страха.

В этом была загадка. Урод не помнил места в воображаемых книгах, которое бы объясняло это, и долго думал о страхе в том, почти ненастоящем мире света. Ибо почему мир по ту сторону лабиринта, в котором есть убивающий страх, настоящий, а его мир ласковой темноты — не настоящий.

Потом он понял еще одно отличие этих миров: в жизни во Тьме не было времени, он отвык от времени и оттого подивился быстрой смерти заблудившихся людей.

Наконец он привел в порядок все книги в своей голове, чтобы быть готовым рассказать их людям.

Он опишет русское небо таким, какое оно должно быть, а не то, что видит над собой изможденный и усталый человек, загадочных птиц, что живут в этом небе и управляют ветрами и дождями, и самая главная книга будет посвящена русскому времени, которое то замерзает, то тает, то останавливается, то идет вспять, а иногда несется вскачь.

Вдруг он понял, что и люди ищут его. Они входили в лабиринт осторожно и пугливо, их страх капал на камни вперемешку с пóтом.

Найти ищущих его оказалось не очень просто: они все время двигались. Думая, что приближаются к Хозяину лабиринта, они путались в переходах, чадя своими факелами. Именно по запаху он находил их путь, но одно дело идти по следу человека, знающего путь, а другое — поспевать за запутавшимся.

Встреча вышла неожиданной — как раз в той самой пещере, где под слоем золы лежали кости. Урод вошел в нее с одной стороны, а с другой вбежали они — мокрые, испуганные, держа в руках оружие — точь-в-точь как те человечки на его воображаемых картинках.

Урод протянул к ним руки, и тут же почувствовал, как сталь вошла ему в грудь сразу с нескольких сторон.

Тело его привыкло к подземной жизни так, что урод жил до того момента, когда ему стали отрезать голову.

«Как глупо, — подумал он, — ведь из моей головы будет невозможно извлечь все то, что я придумал. А вдруг это и есть появившийся за это время новый способ, о котором я не знаю?»

III

(русский слон)

Разве ты не видел, что сделал твой Господь с владельцами слона?

Разве Он не запутал их козни

и не наслал на них птиц стаями?

Они бросали в них каменья из обожженной глины

и превратили их в подобие изъеденных иссохших злаковых листьев.

Сура «Слон»

Максим Никифорович Быков спал, и в этом сне перед ним поднимал свой хобот слон.

Он сразу узнал этого слона, потому что долго смотрел на него.

Это был веселый слон, сделанный из русского известняка.

История началась давно: его послали снимать размеры одного храма. Максим Никифорович сразу понял, что это что-то вроде испытания. Он с детства мечтал отправиться на Святую землю, и ему намекали, что кому-то придется описать Храм Гроба Господня.

Начальство понимало, что его безродность в сочетании с трудолюбием — лучшая смесь для путешественника, посланного к святыне.

Поэтому Максима Никифоровича, как невеста, ждал Храм.

Недостаток благородного происхождения он искупал книгами. А в них был особый мир, где «велблуд образом нелеп», «мышь есть плюгава и пакости деет человеческому роду, порты грызет и иныя вещи», а вот «еж круговат образ имать», а еще «есть живот, глаголемый бобр, кроток и молчалив зело». Зверь крокодил спал с открытым ртом. И к нему подкрадывалась выдра и мазала ему рот своими испражнениями. Брезгливый крокодил поэтому не мог закрыть рот, а небрезгливая выдра залезала через раскрытую пасть и съедала крокодила изнутри.

Но больше всего Максиму Никифоровичу нравились истории о слонах, которых он никогда не видел.

У слона не было сустава в колене (какая разница, что Максим Никифорович видел рисунки скелета слона с этим суставом). Древнерусский слон, не имевший сустава, мог спать, только прислонившись к дереву.

Охотники на слонов рубили дерево, и слон падал. На помощь ему приходил другой слон и тоже падал. Слоны лежали и начинали вопити и плакаться. Спасти их мог только мудрый слоненок, который поднимал их всех, и охотники были посрамлены.

А теперь на стене храма перед ним был одинокий слон и, видать, тот самый, выросший мудрый слоненок.

Максим Никифорович снимал размеры Георгиевского собора, уже зная его историю.

Храм был построен давно, но непрочно, поэтому он рухнул, превратившись в груду камней.

Его восстановили, но камни были перепутаны. Лица святых перепутались, орнамент был нарушен, а слон вознесся и теперь трубил гордо, оповещая о чем-то, чего Максим Никифорович не слышал.

Приезжий художник жил в простой избе, окруженный летним зноем, но внутри сруба было прохладно. Пахло нагретым деревом и деревенской пылью, потому что большой старый город был теперь похож на деревню. Среди невостребованных камней, поросших травой, паслись козы.

Поутру Максим Никифорович пил молоко этих коз с мягким хлебом, а потом отправлялся зарисовывать и измерять храм.

И в какой-то момент он понял, что в самом храме заключено послание.

Храм был Вавилонской башней, рухнувшей когда-то по велению свыше, и язык послания смешался, как языки народов, перепутанные во времена строительства башни. Теперь он был сложен заново, но послание осталось, только скрытое в его стенах.

За малую копеечку он договорился с плотником, что наделал ему деревянных кубиков. Плотник воспринимал это как чудачество приезжего барина. Кубики были для него детской игрушкой, а для Максима Никифоровича — составными частями послания.

Он сидел в избе и составлял из разрисованных кубиков храм заново. Святые занимали свои места, и только слон был непокорен. Деревянный брусок с нарисованным слоном кочевал из стены в стену, но не мог занять свое место.

Основная работа была сделана, и время торопило художника.

Он увез с собой деревянный храм в мешке. Скрипела телега, зной не пропадал, и ему казалось, что кубики в мешке живут своей жизнью, пытаясь сложиться в правильном порядке, но вновь и вновь перемешивались.

Он думал о слонах.

Слоны в России были символом чужого мира.

Их дарили, и это был дипломатический подарок. В бумагах посольского приказа такие подарки назывались «поминки». Поминки были практическими — посуда и сукно, а иногда — кони и ловчие птицы. Слоновий дар был обременителен, но в нем был скрытый пока смысл.

Слонам в северной земле не везло. Жизнь их была печальна и коротка, и даже с телом их была путаница. Хоботом русские звали хвост, а то, что у слона было спереди, именовали «рыло». Ну, или просто «нос», как о слонах писал Афанасий Никитин.

Когда переводили «Слово о Полку Игореве», то споткнулись о фразу «...сего бо нынѣ сташа стязи Рюриковы, а друзіи — Давидовы, нъ рози нося имъ хоботы пашутъ» и решили, что хоботы — это рога.

Вились стяги русские, не паханы были по войне русские поля, а слоны трубили где-то там далеко. И беззвучно вторил им белокаменный слон из Юрьева-городка.

К тому же Максим Никифорович знал историю слона, подаренного царю Ивану.

Из Англии царю однажды прислали львов, а англичанам в ответ отправили белых медведей. От южных соседей царь хотел получить барсов для охоты, но, кажется, из этого ничего не вышло.

Со слоном была иная история.

Откуда он взялся, было неизвестно. Кто-то сообщал, что он был прислан из Аравии, а кто-то — что его привели из Персии. Так или иначе, слон был тем подарком, что пришел в Россию сам. Его, конечно, вел некий араб, понимавший в слонах.

За свое знание араб получал большое жалование, а слон стоял в зверинце у Кремлевской стены вместе со львами. Это не нравилось москвичам, и лихие люди решили ограбить араба. Сперва они убили жену араба, а потом оговорили и самого хранителя слона.

Слон был сослан вместе с погонщиком, и потом следы их потерялись среди русских берез и осин.

Другие летописцы уверяли, что животные погибли во время большого пожара.

Иностранцы, которым хотелось видеть русского царя более кровожадным, уверяли, что слона велел казнить сам царь. По их словам, слон должен был обучаться не просто покорности, а чинопочитанию.

Царь хотел, чтобы слон кланялся ему и становился на колени.

Но слон не хотел этого делать и был убит за свою гордость.

Иные книжные люди говорят, наоборот, что слон пережил царя, пережил он и другого царя, но началась Смута. И арап был с ним, но не вдовый, потому что был молод и казался московитам совсем ребенком.

И этот арапчонок ходил со слоном по Руси, побираясь. Кто-то давал ему репу, но все больше боялись слона, чем испытывали к нему жалость. Слон был стар, и зимой его заносил снег, отчего казалось, что по улицам движется огромный сугроб. Прошли те времена, когда его кормили хлебом, давали водку, холили и лелеяли.

Раньше, когда он жил в зверинце у башни, люди платили, чтобы посмотреть на него, а теперь даже случайный прохожий отводил глаза. Слон не мог умереть прежде отведенного ему часа, и оттого про него говорили «зажился», как говорят про стариков, которые живут милостынею.

Слон помнил безумного царя Ивана, что смотрел на него, бешено вращая глазами. Он требовал, чтобы слон встал перед ним на колени. Слон был мудр и поклонился царю, а потом упал перед ним ниц. Но царь был жесток, но не глуп, он понял, что слон сделал это не по боязни, а от своей мудрости. Тогда слон ждал смерти, но Государь забыл про него.

А потом не стало и Государя, и сына его, не стало и его сменщика, а Москву наводнили поляки. Они относились к слону весело, но, когда пришел голод, решили его съесть. Они распробовали своих мертвых товарищей, а уж съесть слона для них было что приобщиться восточной мудрости.

Но слон разминулся со смертью, потому что между ним и голодными поляками стало русское ополчение.

Арабский юноша увел его в какой-то русский город — не то в Звенигород, не то в Городец.

Слону было все равно, он чуял себя тающей льдиной среди пылающей в войне страны.

Но сгубила его не война, а моровое поветрие, пришедшее с юга. Слона считали символом всех неприятностей Москвы и решили убить. Его завели в загон, заложили выход и принялись колоть пиками. Слон не сопротивлялся и умер с радостью, потому что ему надоел снег и кровожадность людей.

Говорили, что его туша продана на псарни, но это было неправдой. Слона съели люди, помнившие голод при обоих Самозванцах.

А вот немецкий путешественник, пастор Адольф Кнобб, писал в своих записках, что все это неправда и никто не убивал слона. Не то что его любили, нет, но московиты не хотели убивать слона. Убивать его было все равно что рубить головы сказочному дракону. На месте отрубленной головы всегда вырастает новая, поэтому демона нужно удалить, а не убивать.

И вот слона поставили на плот, толкнули туда араба с его татарской женой и отпихнули от берега. Слон плыл по реке и видел, как кончился город. Потом мелькнула высокая колокольня и храм близ того места, где жил первый царь, которого он видел. Но исчезло и это, и теперь плот двигался в пустоте.

Река впала, как камень в пруд, в другую реку, и слон проплыл мимо татарского города Касимова. Татары, жившие на краю Руси, с недоумением глядели на слона и показывали на него пальцами.

Но и эта река кончилась, растворившись в Волге. Слон двигался медленно, и иногда араб причаливал к берегу. Он привык к нраву этой страны и, достигнув мест мусульманского толка, требовал пропитания именем Аллаха и русского царя. Кто был ныне царем, татары не знали, но, почитая Аллаха, давали арабу такую еду, о существовании которой он забыл.

Так он достиг Астрахани. В этом пыльном и одновременно влажном городе слона пугались. Это был не гордый белый слон, которого можно дарить царю, а серый слон, похожий на смерть. Так его и звали на берегу моря — «русская смерть».

Астраханцы хотели быстрее избавиться от слона, подобно тому, как они избавились от атамана Заруцкого, и отослали его — только не на север, как атамана, а на юг.

Корабль со слоном вышел из Астрахани, и с тех пор его никто не видел. Как, впрочем, и слона, и его арабского погонщика, который стал в своем странствии старше на сто северных лет, которые идут в зачете к южным годам как один к трем.

Максим Никифорович еще долго пытался разгадать Послание, переставляя кубики на специальном столе, который он завел для этого. И каждый раз маленький нарисованный слон осуждающе поднимал хобот: нет, не так.

И в один прекрасный день, во время послеобеденного сна к нему пришел этот слон. Слон стоял, подняв хобот, а Максим Никифорович смотрел на него из темной комнаты, похожей на камеру-обскуру. Оттого слон на противоположной стене был перевернут вверх ногами.

Изображения меняют цвет от действия солнечных лучей, но можно заставить солнечные лучи рисовать само изображение.

Пусть оно возникает не на стене, а на съемной пластине с помощью линзы.

Максима Никифоровича с самой юности занимала идея точного копирования мира. Художник прекрасен тем, что не точен, но, вооруженный разного рода приспособлениями, все равно стремится к точности. Многие пользовались для своей работы механическими приспособлениями. Одни придумывали сложную систему планок, с помощью которой переносили пейзаж на бумагу. Другие надеялись на камеру-обскуру. Но это все не было настоящим решением.

Настоящим была точная фиксация видимого мира на плоскость с помощью химии.

Максим Никифорович знал, что где-то сидит человек, француз или англичанин, и думает точно так же, как он, и поэтому торопился.

Он читал про одного француза, что спасся от Революции, был офицером у Наполеона, но война была чуждым ему делом. Он поместил в камеру-обскуру оловянную пластинку, покрытую тонким слоем асфальта и лавандового масла. Солнце оставило на ней след, а когда асфальт протравили, француз увидел рельефное изображение.

Но Максим Никифорович понимал, что это неверный путь. Пластинка могла бы быть из меди, а вместо асфальта нужно использовать серебро. Он экспериментировал с разными препаратами и догадался, что если использовать йод, изображение будет четче. Соли серебра темнеют на солнце, но у того француза не получилось понять, как работать с серебром. А вот олово хорошо отражало свет, и обращенное изображение было четко видно.

Максим Никифорович возился в своей комнатке с разными пробирками. Пальцы его пожелтели от йода, но ничего не выходило. Соседи жаловались на резкий запах керосина, но пробы продолжались.

Он не был настоящим химиком и только слушался чужих советов. Серебро, вот был ключ ко всему.

Тут ему встретился один странный человек, что мало говорил, но много его слушал. От него он узнал о металле с астрономическим названием «уран».

Странность собеседника была в том, что его подозревали в занятиях алхимией. А там, где алхимия, всегда есть мысль о производстве фальшивых денег. Человек этот был по виду выкрестом откуда-то с юга. Когда Максим Никифорович покупал у него реактивы, кто-то из его советчиков донес, что выкрест делает оловянные ложки золотыми — для тех, у кого нет денег на дорогие столовые приборы. Но все это, разумеется, были глупости.

Да и выкрестом ли был он, этот человек без возраста в странном платье, которого видели на улицах обеих столиц, причем иногда одновременно в обеих.

Его называли врачом, что оправдывало торговлю. Да и познакомился Максим Никифорович с ним не в поисках реактивов, а когда этот человек лечил его жену от кашля. Врач сидел на квартире, толча порошки разных цветов, растворяя и смешивая их, будто приправы на кухне.

На удивление, ни квартирная хозяйка, ни окрестные люди не жаловались на запахи и дым.

Итак, уран, вернее, его соли, были его идеей. Про уран говорили, что это странное вещество: им можно лечить, но лечение это имеет оборотную сторону: природа потом забирает свое с удвоенной скоростью.

Но врач-алхимик вдруг пропал, как и не было его. Ходили слухи, что его выслали за изготовление фальшивой монеты, но осведомленные люди рассказывали, что он пытался лечить князя Разумовского препаратами из мумий, что не понравилось Церкви. Третьи утверждали, что он отправился за своим ураном в Монголию. Так или иначе, врач пропал, а когда жандармы заявились на его квартиру, то не нашли и самого дома. Номера на улице оказались перепутаны, а когда их перевесили как надо, то вместо дома врача обнаружился пустырь, поросший полынью. Она, как известно, помогает от лихорадки, но дела это не прояснило.

Однако в доме художника ящики со стеклянными колбами определенно остались и пошли в дело.

Изобретение Максима Никифоровича рождалось медленно, будто он строил дом, а вернее, будто он восстанавливал старый разрушенный храм, перебирая блоки — сперва вслепую, а потом руководствуясь странным наитием. Уран стал его путеводной планетой, а уранилнитрат — рабочим веществом.

Наконец, после нескольких лет проб и ошибок, он поставил большой деревянный ящик напротив брошки с изображением слона и через час получил почти идеальное изображение животного на пластине.

Он показал его в Академии художеств, но начальство оно не взволновало. Максима Никифоровича это, впрочем, не расстроило.

Он колдовал с большим деревянным ящиком и пластинами, чувствительными к свету.

За это время прошла, будто мелькнула его семейная жизнь. Жена умерла от чахотки, и он, казалось, этого не заметил. Однако через некоторое время он привинтил ее брошь на свой ящик. Теперь на деревянной поверхности, в самой середине, находился серебряный слон, поднявший хобот.

И в этот момент его вызвали к попечителю, и оказалось, что жизнь его повернулась. Нужно было ехать на Святую Землю, чтобы зарисовать наново Храм Гроба Господня. Но в конце разговора попечитель вдруг сказал, что ему, вероятно, предстоит сделать что-то большее.

Что может быть большим, чем Храм, Максим Никифорович не понял, но запомнил эту фразу.

И ему велели, кроме чистых листов, взять с собой дубовый ящик со всеми сопутствующими ему предметами и веществами.

В ящике было его изобретение.

Ящик путешествовал не один — к большому прилагались три маленьких. В довершение всего вместе с ними по морю плыла тренога специальной конструкции, которую сделал тот же самый человек, что когда-то выпилил деревянные кубики.

Максим Никифорович спал беспокойно, потому что ему снился перепутанный храм в далеком русском городе.

Невидимая рука рассыпала кубики, и в этот момент Максиму Никифоровичу являлся фундамент. Камни его располагались хаотически, но если присмотреться, то было видно, что это настоящий лабиринт, наподобие тех, которые он видел на старинных гравюрах.

Лабиринт — это карта мира с выходом к главной тайне. Но невидимая рука снова ставила кубики на место, храм возникал из разрухи, и видение исчезало. В этом повторяющемся сне Максим Никифорович бросался помогать работе и, конечно, ставил кубики не туда, куда нужно.

Храм стоял перед ним, прекрасный, но собранный неправильно. И все начиналось снова.

Волны бились в борт корабля, казалось, что они ударяют в бубен, деревянная обшивка хранила звук до следующего удара. Максим Никифорович приближался к цели своего путешествия, но сон был прежним, неотвязным. Впрочем, он ему даже нравился. Он делал все меньше ошибок, помогая Богу, и верил, что все получится. И тогда храм заговорит с ним языком своей каменной резьбы, ударит колокол, и все будет хорошо.

А теперь он спал на постоялом дворе и впервые за долгое время не строил во сне собор.

IV

(картографическая экспозиция)

Всякая карта есть абстракция и соотносится с жизнью как кусок холста, на котором написан портрет, с живым человеком. При этом она — бумажный прибор, подобный линейке, которую прикладывают к действительности. Карта — символ вещей и отношений и в этом смысле не лишена мистики. Оттого нельзя забывать, что она не цель исследования, а инструмент для действий.

Отто фон Раттингер, генерал-майор

Двое склонились над картой.

Молодой спросил, известно ли место особой съемки. Приезжий отвечал, что место станет известно только в Городе.

Они выедут на рассвете, пока не началась жара, и остановятся в условленном месте. Им так или иначе сообщат.

Они пили, и пили крепко, но при этом ничуть не нарушая субординации. Две бутылки отправились под стол, и под разговор пошла третья. Арака так и осталась в ведении спящего Максима Никифоровича.

Лишенные бутылок, края карты отгибались, и беседующие положили туда по револьверу.

Старший был — подполковник Генерального штаба Петр Петрович Львов, а младший — капитан того же штаба Орлов. Тонкая стена выгибалась от храпа художника Быкова.

Орлов, прослывший остроумцем, подумал, что они напоминают гастролирующий зверинец, но шутить вслух на эту тему остерегся.

Они снимали карту будущей войны.

Паломничество их было фальшивым, если не считать того, что подполковник действительно собирался преклонить колена в Храме Гроба Господня, а капитан знал все памятные места Святой земли наперечет.

Дело в том, что в прошлые века было составлено множество карт, однако войску в походе хоть и полезно знать, где именно была пещера святого Ильи, а где воссиял Фаворский свет, но для маневра могут понадобиться иные знания.

Поэтому капитан объехал за последний год всю эту местность, начиная от турецкой границы.

Подполковник, как фигура более заметная, двигался открыто, но тоже не терял времени.

На Востоке война идет всегда, война тут рождается из обильного песка, из редкой воды, из оливкового масла, из вина и уксуса. Одним словом, война рождается из всего, из чего можно. Писание говорит, что тут будут воевать и в час перед концом.

Подполковник был из училища колонновожатых и знал, что война состоит не из выстрелов и храбрости, а из умения и расчетов. Квартирьеры и фуражиры не видны и часто находятся в унижении. Врачи слывут могильщиками, а оружейники — чумазыми чертями.

Но без всех них невозможно никакое движение армии. Англичане, перебив Великую Армаду, потеряли после от холеры столько же, сколько испанцы в бою. Без фуражиров русские не дошли бы до Парижа.

Множество незаметных людей кормят огромного зверя, определяют очередность жертв ему, распоряжаются порядком во время военных ритуалов.

Наконец, карта.

Без карты армию ждет поражение, с картой выигрывается не битва, а война целиком. Она выигрывается до первых выстрелов.

Когда несколько лет назад русский десант сошел с кораблей в Константинополе, то прекратилось наступление египтян на Порту.

Турецкая империя была похожа на изъеденное жучком дерево. Бунтовали греки, турки были биты в Наварине, и русские полки стояли только что у ворот Константинополя, что переменил название, как вдова, вышедшая замуж за другую империю.

Султан Махмуд мало понимал в том, что происходило вокруг. Часто он был обманут, часто сам обманывал других. Он приказал повесить свои портреты в казармах и выбить свой профиль на монетах. Это было прямым нарушением мусульманского закона, и солдаты начали роптать. Когда он ехал по Галатскому мосту, один дервиш, приплясывая, стал кричать: «Эй, гяур! Аллах накажет тебя за бесчестие, он накажет тебя за поругание веры!» Махмуд велел отрубить голову дервишу, и оттого султана стали ненавидеть еще больше. Ибо дервишей оберегает не только мусульманский закон, но и народный обычай.

Оттого, когда с юга пришел Мехмед-Али и брал город за городом, никто не был удивлен.

И когда войска султана бежали, тоже никто не был удивлен.

Все были удивлены, когда русский царь помог султану. В город Константинополь, который арабы звали «Истинполин», а турки звали «Истамбул», то есть полный ислама город, в этот город, похожий на вдову, переменившую много мужей, пришли русские корабли с солдатами.

Подполковник понимал, чего хотел Государь, и в этом решении была мудрость, соответствующая восточной сложности. Лучше иметь слабого врага, узнавшего остроту русской стали, чем иметь врага сильного, еще не узнавшего боль и рвущегося напиться крови. Не надо геройства, а нужно спокойствие.

Медленные движения всегда победительны, а быстрые — губительны.

Так говорят на Востоке, потому что в жару быстрые движения вовсе невозможны.

Но подполковник знал, что война просто отсрочена, для того чтобы она остановилась и египетские армии ушли, нужно было бы другое вмешательство. Если бы Мехмед-Али случайно съел несвежую рыбу или уколол палец, а потом так же внезапно умер, потому что на Востоке правители часто умирают от причин странных и непонятных, вот тогда, может, что-нибудь переменилось. А пока Палестина была под властью египетского паши Мехмед-Али, которого русские уговорили подписать мир с султаном Махмудом.

И на все это, будто звери из леса, глядели англичане и французы.

Время от времени звери выходили из леса чинно и медленно, вмешиваясь в схватку. Впрочем, иногда они бросались в атаку и стремительно делали свое дело.

На стороне французов и англичан была сталь и машины, но, главное, умение что-то устроить в жертвеннике войны, чтобы он работал мерно и споро. На стороне Востока была малая цена человеческой жизни, позволявшая умирать без особых сожалений и убивать так, будто это было развлечение.

Война никогда не прекращалась и теперь набухала в воздухе будто туча. Но дожди в этих краях были редки, и последний случился в феврале, а сейчас уже осень.

Война ходила над этим краем веками, недаром местом последней битвы добра со злом были выбраны холмы в этих местах на пересечении караванных путей. И поэтому холмы и дороги здесь, за малостью дождей, поливались кровью.

Для их описания множество агентов разных стран колесили по Сирии и Палестине, двигались из Малой Азии на юг, из Каира на север. Бумаги их были в совершенном порядке — или в абсолютном беспорядке, и то и другое было тут обыкновенным. В карманах, поясах и кошельках у путешественников по казенной надобности тяжело звякали монеты для подкупа местных чиновников, ведь давно известно, что золото — лучший пропуск, лучший фирман и лучшее удостоверение.

Капитан Орлов хоть и пил много, да был трезв умом. Пил он с тех пор, как переболел малярией, и арабский лекарь велел ему не пить вина, а пить один лечебный Аль-коголь. Лечебный спирт был крепким, но думать не мешал. Капитан Орлов объездил всю Палестину, описывая состояние дорог и мостов, проходимость троп в горах и удобство берега для высадки.

Сначала умер один его проводник — от холеры. Со вторым они вместе заболели малярией. Проводник умер быстро, а третьего проводника капитан Орлов не нашел. О капитане и так шла дурная слава.

Капитан Орлов объехал всю местность к северу от Яффо и часто пересекался в дороге с такими же странными путешественниками, как и он сам. Иногда, в местах остановок, капитан обнаруживал пепел от трубки, примятую траву ровно в тех точках, куда он собирался установить свою треногу дальномера.

В пыльных городах он обнаруживал за собой слежку — то на белую стену вдруг падала тень от крадущегося за ним араба, то мальчишка перебегал вслед за ним от дома к дому. И потом, внезапно оглянувшись, он видел, как мальчик получает мелкую монету за быстрый и суетливый рассказ.

Теперь капитан Орлов слушал подполковника с уважением, но уважение это было личным. В успехи дипломатии он не верил, а верил лишь в то, что когда-нибудь песок занесет все, и через сто лет тут будет то же самое, и через двести. Нет здесь русского интереса, кроме охраны православных. Матушка Екатерина уж на что была широка душой, а не ввела в подданство ливанцев, как они ни просили.

Наконец подполковник задумался и подвел черту под прошлым разговором.

Он сказал, что всякая тайна многослойна и похожа на русскую сказку. В зайце всегда утка, в утке — яйцо, а в нем — игла. Хороший дипломатический агент тот, в котором есть двойное дно, как в чемодане. А хорошее двойное дно то, за которым есть еще одно потайное отделение. В их миссии обнаружилось это отделение. У него в кармане письмо из Святейшего Синода с визой начальника Генерального штаба. Максим Никифорович в курсе. Им надлежит отправиться в назначенный час в специальное место близ Иерусалима и наблюдать некое явление.

— Земное? — спросил капитан, улыбнувшись.

— Скорее, атмосферное, — было отвечено ему.

Более подполковник Генерального штаба Львов ничего не сказал капитану Орлову об этом, только велел хорошенько выспаться.

V

(поворот винта)

Время есть не что иное, как число движения по отношению к предыдущему и последующему.

Мы не только измеряем движение временем, но и время движением вследствие их взаимного определения, ибо время определяет движение, будучи его числом, а движение — время.

Аристотель. «Физика»

Когда грек, именем Христофор, отправился на север, учитель дал ему три шубы — одну на рыбьем меху, другую на собачьем, а третью — на меху заячьем. В тот день, когда он миновал горы, то надел первую шубу, когда проехал степь — вторую, а когда повозка въехала в русский лес, пришел черед зайца. Он чувствовал холод, который обступал его, как эти черные елки. Повернуть назад было нельзя, да это и не пришло бы ему в голову. Его позвал русский Патриарх, а грек обещал учителю исполнить все просьбы русского Патриарха.

Грек был нужен московитам для того, чтобы научить их науке времени. На Афоне время считалось на византийский манер. Монастырь, при котором обретался Христофор, жил по солнечным часам, оттого летние и зимние службы шли по-разному. Если часы были бы одинаковы, то жизнь была призвана к абстрактному числу, а не к данному Господом свету. Московиты выбирали время, как когда-то веру, но, выбрав, обнаружили, что после больших потрясений в нем накопились ошибки. Да такие, что даже солнечные часы стали то отставать, то спешить. В московском времени вышел разлад оттого, что люди, когда лгут или страдают, плохо следят за своим временем.

Вот посланец и ехал, сжав в руках ненужный пока посох, на север.

Меж тем грек по имени Христофор твердо знал, что время — одно из условий существования людского мира и его сотворил Бог вместе с твердью и бесплотным воздухом. Оно должно быть упразднено вместе с несовершенным миром — быть может, скоро, но неизвестно, когда. А пока оно остается самым загадочным из творений Господа, и если ты узнал какую его тайну, то не торопись выбалтывать ее другим.

Переправляясь через широкие реки, Христофор смотрел в воду и встречался взглядом с мертвыми девами, что в глубине щерили свои рты с тремя рядами острых зубов. Минуя леса, грек видел множество существ, сидевших среди ветвей. Шубы грели его, но по спине все равно пробежал холодок, когда он увидел поля, покрытые снегом.

Наконец он добрался до цели, но еще неделю дожидался разговора с Патриархом. Так было заведено не оттого, что Патриарх был занят, а чтобы всякий гость понимал: время Патриарха более ценно, чем время гостя.

Неделю грек смотрел из окна кельи на итальянские соборы в кольце итальянских зубчатых стен. Было видно, что русские трепетно относятся к Иерусалиму, поскольку все соборы, собранные вокруг площади, и сама крепость напоминали древний город в Палестине.

Один собор был в честь архангелов, и в нем лежали мертвые князья. Другой был в честь самого знаменитого царя Ивана, третий — в честь Благовещенья, и царь молился там вместе с семьей. Но главным собором у русских всегда был тот, что назывался в честь смерти. Это была смерть матери Бога.

В крепости ничего не было порознь, а все жило совместно. Поэтому грек быстро сообразил, что находится не в городе, а внутри иконы, изображавшей Град — тот, далекий Град в Святой земле.

Его принял Патриарх, и грек понял, что оказался одним из многих, кого русский первосвященник выписал из разных земель. В Москву приехали писцы править ошибки в книгах. Они пришли с юга, потому что с запада приезжали люди, чтобы править ошибки машин и зданий. А его, грека, позвали потому, что он мог потрогать пальцами бесплотное время.

Отвечая на испытующие вопросы Патриарха, грек говорил, что Бог сотворил мир не от вечности, а во времени. Раньше времени не было и потом не будет. Время — река, а человек плывет по ней.

Патриарха этот ответ удовлетворил, и он продолжил спрашивать.

Его интересовало, что будет, если двигаться по этой реке чуть быстрее или чуть медленнее, ибо мы всегда стараемся построить челн, а не ступаем в реку с грузом на плечах. На это Христофор отвечал, что в воле Божьей все, но в разных странах время течет по-разному, и он, грек, пока не постиг холодного времени русских. Время ведь только форма бытия вещей, а мы знаем, что если железо нагреть, оно будет больше себя, а когда охладится — вновь меньше. А челн построить несложно, вон, англичане привезли в Москву не так мало машин.

— Что движется, мы во времени или время течет вокруг нас? — снова спросили Христофора.

Грек, подумав, сказал, что мы не можем остаться на месте, а можем лишь выбрать направление. У Бога все перед очами, он знает, что будет, и что было, и что есть теперь. И только он управляет временем, разделяя то, что позади, и то, что впереди.

Ответы понравились, а служба грека была принята. Пришельцу с юга дали слугу и бумагу с красной печатью. Грамота была дороже слуги, потому что Патриарх знал, как боятся его соотечественники бумаг, которых не могут прочитать. После этого грек стал ходить всюду, надев на себя три шубы сразу, а грамоту с печатью нося вместо рубашки.

Временами он стоял на холодной кремлевской стене и смотрел на холмы, заполненные избами. Там, сколько мог видеть глаз, курились дымки над заснеженными крышами. Это был русский лабиринт, и Христофор любил водить по нему взглядом, отыскивая не то выход, не то вход.

Ему нравились те дни, когда со всех сторон звонили колокола, а русские ходили вокруг своих церквей хороводом. Одни шли вокруг храма посолонь, то есть по солнцу и часовой стрелке, а другие брели наоборот — противосолонь. Порядка в русских не было, и грек понимал, что тревожит Патриарха.

Не так давно сюда приехал англичанин чинить башенные часы. Кремль много раз горел, часы портились, англичанин начинал работу заново, и сделал наконец механизм, в котором вращались не стрелки, а циферблат. Другой англичанин, врач на русской службе, смеялся над этим и говорил, что ничего удивительного: поскольку русские во всем живут иначе, то и время их течет по-другому.

Но грек по имени Христофор знал, что часы всегда — не просто часы, а прибор для выделки времени. Каковы они, таково будет и местное время.

Грек осмотрел все часы в Москве. Это разрешил ему один боярин, в ведении которого были здешние механизмы, включая пушки и часы. Боярин был толст и весел, и он любил диковины и необычных иностранцев. Часы в его ведении были только механические, потому что за солнечными не нужен пригляд.

С ними русские справлялись без посторонней помощи.

Водяных же часов здесь не знали, потому что они замерзали на полгода. Грек, впрочем, подумал, что эти клепсидры как ничто лучше передавали бы течение времени в Московии.

Толстый боярин спросил грека, чем он занимается, и тот ответил: «Временем». Боярин обрадовался и сказал: он давно догадался, что иностранец — механик. «В каком-то смысле механик, — согласился грек. — Время механично, хотя его нельзя измерить веревкой с узелками и сложить в сарай, как рычаги и шестерни». И добавил, уже про себя: «Да, безусловно, механик». Боярин не отставал, его интересовало, где инструменты гостя. «Мои инструменты повсюду, я могу использовать все что угодно, даже невидимое глазом, — отвечали ему, — например, песок, птичьи перья или рыбью шелуху».

Боярин спросил у грека, обязательно ли для него целомудрие.

— Апостолам, — добавил он, — разрешалось во время путешествия брать себе женщин в дорогу.

Этот боярин, видимо, был довольно начитан, ведь часы с пушками обязывают к чтению.

Иностранец сказал боярину, что для него ничего не обязательно, кроме веры в Бога.

Вечером в дверь грека постучали. Это толстый боярин прислал ему женщину. Она была невеликого роста, с круглым лицом и сальными волосами. В любви холопка оказалась неискусна, и, лежа с ней, грек думал, что погружается в болото, не встречая ни опоры, ни сопротивления.

В его келье топили так сильно, что он спал поверх перины, а женщина под ней.

Только через несколько дней он обнаружил, что она умеет говорить. Холопка попросилась назад, и с тех пор он ее не видел. Но женское время было ему интересно, ведь тут женщины ценили тепло, а на его родине — прохладу. Холод мешает старению, а жара быстро превращает женщин в старух.

Как-то, в поисках книг прошлых времен, он пошел в монастырь на окраине и опоздал с возвращением.

Вокруг него был снег, и сугробы намело так, что не видно было не то что огня, но и изб.

Путник думал, что вот это — настоящий русский лабиринт. Лабиринты юга сделаны из камней, лабиринты англичан — из колючих кустов, а лабиринт у русских — это однообразные стены из снега, прихлопнутые крышкой беззвездного неба. Тот лабиринт, в котором жил Минотавр-зверь, имел каменный потолок, в садовых лабиринтах ветви иногда сходятся над тропинкой, но русский лабиринт с черным небом куда страшнее прочих. Тем более что он сперва заплутал в сугробах, которые были выше его головы, но потом вдруг выскочил к реке и холмам.

Теперь Христофор шел, уже веселее стуча в промерзшую землю посохом. Была третья стража ночи, потому как первая начинается с закатом и называется вечером, вторая длится еще три часа и зовется полночью, имя третьей стражи — петлоглашенье, потому что это означает крик петуха. И лишь четвертая стража, что наречена рассветом, им и кончается. Но путник не всегда доживает до четвертой.

Вот и сейчас из леса на Неглинной реке к Христофору вышли волки. Желтые глаза их смотрели на грека не мигая, а он спокойно глядел в золотые огни. Волки были худы, и не от сытой жизни они отправились на охоту за человеком.

Время замедлилось. Волки двигались плавно, но путник был быстрее.

Для начала он распорол посохом брюхо вожаку. Он знал, что стая всегда экономит силы, а верность начальству эти силы отнимает быстро. Потом он убил двух сильных волков, шедших за вожаком. После этого грек поднял посох и встал неподвижно. Луна светила ему в спину. Где-то в отдалении проснулась и выла московитская собака.

Стая скалила зубы, но не нападала. Волки пятились, но им нужен был знак, чтобы уйти с честью, и грек поднял посох и махнул им слева направо, убыстряя движение.

Волки развернулись и ушли.

Не боясь ничего, грек ходил по улицам Московии, проваливаясь в твердую и сыпучую воду, смешанную с грязью. Он заглядывал в лица людей, делал свои вычисления, а потом заносил их в книгу.

Но вот началась весна, и приблизилась Пасха. Потеплело, и грек снял две шубы из трех. В Вербное воскресенье он встал на Соборной площади и стал глядеть на праздник. «Ослятя! Ослятя!» — закричали у него над ухом. Грек ожидал, что увидит осла, но этот зверь был тут редок, не то что на его родине.

Вместо осла на площадь вывели лошадь, украшенную ковром, и Патриарх взгромоздился на нее. Царь стоял у стремени. Толпа крестилась и плакала.

Грек понял, что он снова находится внутри иконы, но не как чужеродное тело, а уже как участник действия. Дети запели, и шествие двинулось из города через ворота. В грязь перед идущими бросали ткань и кафтаны. Бил колокол на башне, скрежетали английские шестеренки в часах. Время текло из города наружу, и люди шли надо рвом к собору на площади, который со всеми своими приделами и куполами почитался как отражение настоящего Иерусалима.

Грек чувствовал, что рядом с ним находится какая-то тайна. Она в самом этом движении, и в ней мирородный ум и великие умопредставления. Но тайна ускользала от него, по крайней мере пока.

В городе меж тем озоровали. Слуга с испугом рассказал, что на посаде нашли двух убитых голландцев. Они загуляли в кабаке и припозднились. И вот какие-то холопы вместе с безродным Ванькой-душегубом убили голландцев, вместо того чтобы просто ограбить.

Грек поблагодарил слугу, но все равно не оставил привычки ходить по ночам, потому что ночью время измеряется иначе — по звездам. А русские звезды отличались от греческих и были им недостаточно изучены.

Однажды он шел по пустой дороге, мимо изб. У Чарторыя к нему вышли из кустов трое, и грек спросил главного, знает ли он предел своего времени. Разбойник удивился, потому что человек перед ним не плакал и не просил пощады, а задавал непонятные вопросы. Он не сумел ответить, и тогда грек махнул посохом справа налево, отчего время потекло медленно.

После этого Христофор поинтересовался, каково имя разбойника. Тот удивился: зачем оно монаху?

Грек ответил: «Для молитв», но, уже угадав сам, пробил посохом его горло. Луна точно так же, как в случае с волками, светила ему в спину. Путник даже посочувствовал русским, что надеялись на легкую добычу. Потом он встал над телами и закончил молитву: «…раба Божьего Иоанна и двух, имена которых ведаешь Сам».

В нем не было сожалений, время этих людей закончилось, а он был лишь слугой, что убрал миски со стола. Он догадывался теперь, как плыть в этом растворе бытия в ту или другую сторону. Не беда, что река все равно была сильнее и несла его только в одну сторону. Разгадка была близко, как и угрюмая темная московитская зима.

Осенью он поехал с Патриархом в дальний край. На месте старого села московиты основали монастырь. Он стоял на насыпанном холме, который нарекли горой Сион. Рядом были Ермон и Фавор, меж ними тек Кедронский поток, превращающийся в Иордан.

Они сидели с Патриархом на поляне, что теперь называлась Гефсиманским садом. Сад был пуст, гол и напоминал ледяной ад.

Патриарх сидел на свежем пне, а напротив, на таком же обрубке — грек, именем Христофор.

— Мне нужно время, время! — тревожился Патриарх. — Мне нужен порядок, а для него — время. Богослужебные книги уже исправляются, но люди волнуются. Волнения лечит только время. Мной недовольны, они говорят, что Иерусалим один-единственный — там, на юге. А небесный Иерусалим возникнет только в конце времен. Но я не повторяю того Города, что где-то далеко, в Палестине, я создаю икону, которая дает русским надежду на спасение. Константин строил храм, а про него говорили, что он строит Новый Иерусалим. Одна икона бывает четыре вершка на шесть, а моя измеряется не вершками, а шагами. Так и здесь будет Святая земля — два часа ходьбы в одну сторону и час в другую. Я уже послал людей на юг, что измерят Храм веревками с узелками и принесут нам его числовую суть. Тут я поставлю магнит, что притянет сходящий с небес горный Иерусалим. Но мне нужно время.

— Я близок к разгадке, — сказал грек. — Все можно замедлить. Действия будут быстры, а время — медленным. Иерусалим — это не место, а ожидание приобретения. Но мне нужно предупредить тебя, что люди никогда не движутся с одной скоростью: замедлишь одних, и тогда другие налетят на остановившихся, и начнется смута.

Патриарх только махнул рукой. От этого движения со стены монастыря взлетела стая ворон и, загалдев, закрыла небо черным одеялом, так что люди перестали видеть друг друга.

Прошел месяц, и пришлось вновь носить три шубы. За этот год грек выяснил, что русские часы одинаковы лишь в марте и сентябре, а зимой ночной час длиннее летнего вдвое. Летом все наоборот, поэтому Христофор велел делать на циферблатах солнечных часов семнадцать делений, а не двенадцать.

Он давно приучился спать дважды в день: после ужина и после обеда, потому что русские так распознают своих. Когда из Польши пришел Самозванец, то быстро обнаружилось, что он не умеет спать днем. Тогда Самозванца засунули в одну из тех пушек, которыми ведал толстый боярин, и выстрелили им обратно.

Весной Патриарх сказал ему, что царь хочет переменить обряд шествия. Грек сразу сообразил, что речь идет о хождении к храму с вербами.

Когда снег начал таять, он вновь обнаружил себя на Соборной площади, но там уже никого не было.

Грек вышел из Кремля и увидел ослятю, украшенного ковром, у пестрого и многокупольного храма.

Шествие поменяло свое направление: теперь Кремль стал Городом, и туда въезжал Спаситель на осле, притворившемся лошадью. Все стало иначе: в соборе пели, царь и Патриарх вышли оттуда и двинулись к воротам Кремля. Спаситель двигался в город, как полторы тысячи лет назад, возвращая время прошлого.

Пели отроки, дудели дудки, гулко ухнул на башне колокол, а когда процессия вошла в Город, то зазвонили все колокола. Колокольный звон был такой густой, что птицы вязли в нем, как в киселе.

До старой истории, в конце которой смерть и воскресение, было рукой подать, выходило, что она не в прошлом, а происходит сейчас. И в этот момент грек понял, что нужно делать. Перед ним крутится Божественный винт, и вопрос был в том, как его крутить вернее — посолонь или наоборот. Этот винт был подобен регулировочному винту в бездушных английских часах на башне, только в тысячи раз сильнее.

Он вошел в покои Патриарха и поклонился.

— У вас много часов, — сказал грек прерывисто, как добежавший гонец. — Просто вы их не видите.

Патриарх молчал.

— Вы не видите их, — уже медленнее повторил грек, — но пользуетесь ими. Вы ходите вокруг церквей по часовой стрелке и против нее.

Грек читал старые книги и напомнил Патриарху, что двести лет назад московский митрополит уже повел крестный ход противосолонь, и это не понравилось русскому царю. Царь тогда хотел, чтобы люди шли по часовой стрелке, по солнцу. «По солнцу» звучало лучше, но один игумен отвечал, что противосолонь ходят греки на Афоне. А греческая земля ближе к Иерусалиму, чем русская. Царю это опять не понравилось, но священники бормотали свое, и их слова сплетались в мутное серое облако, которое накрывало другую сторону, как огромная вязкая перина. Царь остался в меньшинстве, но за ним была сила меча, которую он не решался применить.

Однако в этот момент под стены города пришли люди в мохнатых одеждах, сидевшие на низкорослых лошадях. Им было все равно, в какую сторону движутся люди — по солнцу или против. Это мало влияло на то усилие, с которым сабля входила в тело. А деревянные церкви горели так же хорошо, как и избы, иногда даже лучше.

Спор был отложен.

Теперь пришел час к нему вернуться, поэтому грек сказал:

— Нужно выбирать. Время можно ускорить по солнцу, тогда можно его подгонять. А можно двигаться ко времени нашего Спасителя, в обратную сторону. Противосолонь вернет прежний порядок, как исправленные книги — древние слова. Часы управляют временем, но кроме глупой английской машины у вас есть другая. Хождение посолонь ускорит вашу жизнь, если русские двинутся в другую сторону — замедлит. Каждый храм — это винт времени, и он куда мощнее, чем часовой прибор англичанина Галовея на Фроловой башне. Вместо глупых шестеренок у вас люди, а на месте циферблатов — купола.

Патриарх отвечал, что подумает, но грек сразу понял, что дело решено и его мысль одобрена. Так и вышло.

Уже через неделю Христофор заметил, что река под крепостной стеной замедлила свой ход и затопила луга на другом берегу. Московиты связывали это с паводком, но грек знал, что это не так. Скоро начнутся волнения, и неизвестно, чем это кончится для Патриарха и остальных.

Грек собрал свои бумаги и послал за женщиной, с которой когда-то лежал по разные стороны перины. Она пришла, нянча на руках мальчика. Грек щелкнул ребенка по лбу, отчего тот засмеялся, а матери подарил шубу — самую теплую из трех. Вторую шубу он отдал слуге, а в третьей, что была на рыбьем меху, сам заснул на лавке.

На рассвете, с началом четвертой стражи, он выехал прочь из Города, не став нанимать людей для охраны своего возка. Теперь на дороге ему никто не был страшен.

VI

(тонкое дело востока)

Всякое желание войны по сути есть желание переменить нынешнее состояние самым простым способом. При этом ни один государь никогда не знает, что приобретет, а что потеряет в итоге.

Жан де Мармиллье. «История столетней войны»

Сам Львов спать не стал, а принялся сочинять письмо в Петербург.

В нем он писал, что собранные им к настоящему моменту сведения разделены на частные и общие. Первыми он считает глазомерные съемки дорог в размере двух верст в английском дюйме с комментариями.

Общими же сведениями являлись выбранные подполковником из разговоров с арабами, евреями и европейцами, срисованные из редких книг планы городов и крепостей, равно как и предания местных народов.

При этом он аккуратно сделал выписки из сочинений Моисея Хорена, Кинейра (с описаниями Тигра и дороги от Битлиса через Мердынь до Джизиретель-Омара) и д’Оксона (с подробным изложением нравов местных жителей и их обрядов), что доступны в русском переводе, и остановился подполковник, когда обнаружил, что норовит сделать замечания касательно Страбона и античных авторов, писавших о походах Ксенофонта и Александра.

«Ограничиться частями, — продолжал подполковник, — значит отойти от назначенной цели, ибо высшие военные соображения всегда основываются не на частных изменениях, но на настоящих знаниях и самом правильном обзоре целого объема театра действий. Верность и прямизна военных понятий, особенно в гористом краю, находятся под непосредственным влиянием характера местности и всегда зависят от настоящего знания главных его принадлежностей. Воевать по линиям или основать весь расчет стратегических соображений по одному размеру циркуля возможно только в теоретических уроках и несбыточно на самом деле. А потому, действуя сообразно этим понятиям, я полагал себя не вправе ограничиться теми очерками местности, о которых мог судить как очевидец. Цель военных обозрений составляла настоящий смысл моих занятий, и их главными итогами я представляю военно-расспросную карту в размере двадцати верст в английском дюйме и при ней общее описание края».

Он запечатал написанное в пакет, обернул его вощеной бумагой и снова запечатал. Пакет отправился в специальную сумку, которую подполковник носил на груди.

Однажды в ней застрял нож. Непонятно, случайный ли разбойник набросился на него в переулке, чтобы умереть от пули, или его смерть была кому-то выгодна.

Места здесь были не турецкие и не египетские, не поймешь, кто будет тебя судить за прегрешения.

А пока одиннадцать пакетов секретным образом были переправлены в русское консульство в Константинополе, городе с сотней имен и тысячью народов за городскими стенами. Утром двенадцатый пакет отправится на север, и военная часть миссии будет закончена. Теперь предстояло особое дело, которое ему поручили и ради которого Максим Никифорович — художник и изобретатель, вез свои ящики, где спал прибор, похожий на улей, и дремали в войлочных сотах пузырьки-пчелы.

Утром пакет забрал неприметный торговец, который сразу же отправился на корабль в Константинополь.

Одно дело было сделано. Но то, что еще предстояло, Львов считал важнейшим. Подполковник привык мало спать и решил, что подремлет в дороге.

В этот момент, в трех тысячах верст к северу от него, профессор Витковский шел по набережной и не замечал ничего вокруг себя. Ему надо было в Кабинет, описывать посылку из Китая. Специальные люди прислали китайских кукол для его коллекции. Посылка застряла в Кяхте, что-то потом случилось с ней в Сибири, и вот она наконец добралась до Петербурга.

На ум его пришла остроумная теория, и он в своем воображении сшивал ее куски, как крестьянки сшивают лоскуты в одеяло. Заплатка на заплатку, северное рукоделие, чем-то похожее на восточное трудолюбие, все выходило донельзя интересно, и тут он вспомнил про потолок в египетской часовне, и это нарушило строй его мыслей.

Архип Иванович Витковский вовсе не был никаким Архипом, а был рожден в Вильно, и имя ему тогда было дано — «Витольд». Впрочем, имен у него было много — Йозеф-Казимир, и еще какое-то, потому что католики в Вильно давали имена с избытком, будто знали, что в русской империи часть из них потеряется.

И вот он стал Архипом, что повлекло за собой странное отчество «Иванович», но Витковского ничего в этом не раздражало. В девятнадцать лет он отправился в путешествие по Турции и Сирии, но разогнавшись, вдруг очутился в Египте, а на обратном пути и в Палестине. На это путешествие ему собирали деньги по подписке среди жителей Вильны, в основном, конечно, профессоров и студентов. Деньги были собраны, а Витковского обязали писать с дороги отчеты и заодно путевые заметки в виленскую газету.

С отчетами вышло неважно, а вот заметки в газете принесли ему местную славу, которую он потом, не раздумывая, поменял на столичную жизнь.

Перед тем как устроиться в Иностранную коллегию, ему надлежало экзаменоваться по иностранным языкам. Он долго говорил со старым академиком — сперва по-персидски, а потом по-арабски, а сам смотрел в низкое петербургское небо, пропитанное водой, и думал о том, как оно отличается от выцветшего неба Палестины. Когда академик стал задавать ему вопросы по-турецки, он чуть запнулся, но это не означало ровно ничего: старик уже записал в экзаменационный лист, что испытуемый сведущ в восточных языках более экзаменатора.

Но при этом Витковский понимал, что языки — лишь инструмент знания и способность распространить его. Сейчас, в неспешной прогулке по набережной, где небо смыкалось с Невой мелким моросящим дождем, он вспоминал историю из своего путешествия, когда он лежал в часовне на берегу Нила.

Этим воспоминанием он заплатил за свою любовь, и оттого теперь оно было прерывистым. Да и была ли эта часовня?

В этот момент он случайно ступил на мостовую и чудом разминулся с несущейся пролеткой.

Витковский с некоторым изумлением остановился. Чувства испуга в нем не было, он подумал, что сейчас его мог убить лихач-извозчик. Но если бы он успел до этого придумать непротиворечивую теорию, то, значит, он не проиграл.

Он поднял очки из грязи, протер их, осмотрелся и продолжил путь.

Говорят, что когда человек вдруг останавливается среди своего пути, то это ангел пытается заговорить с ним: напомнить что-то или предсказать.

Один мусульманский купец как-то остановился в пути. Нужно было собрать силы, чтобы не отстать от каравана, но сил никаких не было.

Ослы отказывались идти, и на него самого накатила смертная истома. Как-то он отправился с грузом китайской ткани в Каир, выгодно продал его и не менее выгодно закупился другими товарами.

Путь его лежал через пустынные места, и он остановился у старой христианской часовни.

Там он встретил путешественника, по виду — франка. Впрочем, франк был не похож на других франков. Он ходил по часовне с веревкой, покрытой мерными узлами, и что-то зарисовывал.

Купец был любопытен и разговорился с путешественником. Они оба были чужаками в этих местах, что располагает к откровенности. Оказалось, что путешественник хочет разобрать часовню и увезти ее по частям к себе на север.

Купец спросил, не боится ли он. Тот отвечал, что сам христианин и все, что он делает, делается с благословения христианского бога. А христианам важно, чтобы всякая святыня была у них под боком.

Если храм находится далеко, то всегда есть вероятность, что на это место налетят какие-нибудь сарацины, как это было с Храмом Гроба Господня.

Мусульманин согласился, что это довольно мудро, хотя сердце его было на стороне сарацинов, потому что Бог их был один.

С франком они говорили по-арабски, и купец выразил восхищение путешественником, что путешествует без толмача. Он сказал, что много веков тут говорят на разных языках. Купец был в Персии, где язык, кажется, произошел от арамейского, и в этом смешении тоже нерушимость традиции. Все народы живут рядом, мы разрушили храм Соломона тогда-то, но после мы же восстановили его. Нет нужды, как вы называете Бога, — он един.

Чужестранец подивился ученым речам купца и спросил, чем его собеседник занимался раньше. Купец рассказал, что учился картографии, но обстоятельства заставили его бросить это дело. Франк не стал более расспрашивать, потому что восточный этикет запрещает задавать вопросы, ответы на которые могут оказаться неприятными.

Когда-то тут говорили на арамейском, а римляне оберегали свою латынь от соприкосновения с подлыми людьми. Власть всегда говорит со своим народом на нечеловеческом языке — даже пытаясь говорить на арамейском. Это свойство власти, так ей назначено общественным сознанием. Впрочем, купцы, как и путешественники, быстро учат языки. Это входит в их образ жизни, точно так же, как умение разжечь костер или лечить себя в пути от неизвестных болезней.

Они простились, и купец оставил чужестранца среди подвижных камней, что готовились начать свое путешествие...

Он вспоминал свою жену. Жена была на сносях, когда он отправился в путь. У них долго не было детей, так что даже дочь казалась подарком, хотя на Востоке девочки ценятся куда меньше мальчиков. Старухи, знавшие старые приметы, говорили, что по форме живота беременной женщины могут определить, кто живет внутри. Но купцу это было неинтересно. Главное, его жизнь продолжалась там, внутри, росла и крепла.

Брак их произошел не по сговору. Купец увидел свою жену случайно, когда она наполняла кувшин у источника. Подробнее он сумел рассмотреть ее только наутро после свадьбы, когда свет, допущенный сквозь маленькое окошко, косо падал на ее лицо.

Но отец все равно выгнал его из дома. Теперь он был никем, а купцом может быть всяким. Это хорошим купцом быть сложно.

У них особое чутье на удачи и неудачи, но на этот раз ему пришлось спрятать чутье в кошель. Накануне к молодому купцу явился странный человек. Он предложил ему отвезти в Иерусалим мешок с золотом. За перевоз купцу полагался процент, причем особый, куда выше обычного.

Он понюхал монеты. От них исходил странный запах. Потом попробовал на зуб. Нет, монеты не были фальшивыми, но что-то в них было не то.

Купец вспомнил о слухах про старого еврея, что живет то в Константинополе, то в Яффо, то в Иерусалиме и может делать золото из оловянных ложек.

Аллах впрямую не запрещает изобретение машин, даже тех, что превращают один металл в другой. Иное дело — ссудный процент.

Но все же на этом золоте было какое-то проклятие. Он запрятал сверток с монетами внутрь тюка с шелком и двинулся в путь.

Он ехал на осле и вспоминал науки, которым учился. Возможно, если бы он следовал наставлением отца, то жизнь сложилась иначе. Он стал бы не купцом, а ученым. Он рассказывал бы ученикам о древних и новых картах, а они благоговейно записывали каждое его слово, сидя кружком.

То, что привлекало его, были карты. Ему нравилось, что весь мир можно описать, погрузив в лист бумаги. Карты позволяли взглянуть на мир сверху, а значит, почувствовать себя ближе к богу. Совсем немного, так, чтобы не навлечь на себя гнева Аллаха. Но, в конце концов, Синдбад тоже видел землю сверху, когда летел на своей гигантской птице.

На арабских картах не было диковинных животных и полуголых существ с трезубцами и копьями, потому что Аллах не велел рисовать этого. Древние арабские карты были строги и изображали диск, в центре которого была великая Мекка. Мир был ориентирован иначе, чем у франков: Аль-Идриси рисовал север внизу, а юг наверху, а на карте Истхари Африка была сверху, а Европа снизу. Эти карты были нарисованы десять веков назад, и теперь мореплавателям понадобились другие, более похожие на карты франков. Но правда была за этим схематическим изображением — потому что давно превратившиеся в прах люди рисовали мир, а не землю, представление, а не корыстный путь караванов. Купец, пока не был купцом, тоже рисовал карты, и учителя были ласковы к нему.

Он хотел бы быть Аль-Идриси и иногда, оставшись один, нараспев произносил имя своего кумира — Абу Абдуллах Мухаммад ибн Мухаммад ибн Абдуллах ибн Идрис аль-Хаммуди аль-Кураши. Но он жил в другое время, а время не останавливается, сколько его ни проси. Только джины и шайтаны могут останавливать время, а когда они это делают, обычный человек должен насторожиться. Разве что когда к Магомету явился архангел Гавриил, время подчинилось доброй силе. Пророк в этот момент опрокинул кувшин, и пока они с архангелом облетали весь мир и, побывав в раю, кувшин все падал и падал, и, вернувшись, Магомет подхватил его, не дав разбиться, и не пролил ни капли воды. Но какой же Пророк обычный человек?

Юноша мечтал нарисовать карту не земли, но времени, но этим мечтам не суждено было сбыться.

И всему виной женщина, которая так понравилась ему и так не понравилась его отцу. А ведь от Абдуллы ибн Амра (да будет доволен им Аллах) передается, что Пророк (саллялахуаляйхивасаллям) сказал: «Довольство Аллаха в довольстве родителей, а Его гнев в их гневе». И тревога теперь преследовала его, как тень спешит за ослами и верблюдами, когда они идут караваном.

Теперь у него была жена, отец проклял его за неравный брак, жена скоро родит, и нужно менять ткани на деньги, деньги на пряности, пряности на другие деньги, иногда покупать слоновую кость или гашиш, менять это на иные монеты — за эти годы он научился отличать эти металлические кружки на ощупь и вес. Все-таки он стал хорошим купцом, а вот каким он оказался бы ученым — неизвестно. Он видел сотни карт, старых и не очень, и уже научился составлять их на английский манер, как на его пути попалась девушка с кувшином, и все, кроме нее, потеряло значение — и морские портуланы, и военные карты с тайными расчетами скорости движения войск.

Так часто бывает в странствии у купцов: ты отправляешься в путь за одним, а по дороге находишь другое, более важное.

Впрочем, все были в своем праве — и он, и его отец, и люди, менявшие круглый металл на оружие и ткани.

У его жены всего должно быть в достатке, и поэтому он взял это странное золото. Кажется, в этом и было все дело.

И вот в один несчастный день, через неделю пути, он отстал от каравана. Его сморила неизвестная болезнь, и, пролежав некоторое время близ источника, он вдруг увидел, что слуги бежали, прихватив двух ослов с поклажей.

Он был один, рядом лежал только тюк с шелком, внутри которого было запрятано проклятое золото, сделанное из оловянных ложек.

И тогда вдали, на горизонте, из жаркого марева сгустились несколько точек. Это были люди в черных халатах.

Его окружали разбойники. В руках у них были ножи, и даже издалека было видно, какие эти ножи тупые.

Вдруг все замерло.

Прекратился даже ветер, которым разбойников несло к нему, будто военные корабли под надутыми парусами.

Он увидел себя, лежащего у источника, внизу, а напротив — веселого демона. Земля под ними была непохожа сама на себя и напоминала ненарисованную им карту.

Да, когда ты останавливаешься, то думаешь, что с тобой хочет о чем-то поговорить ангел, но, весьма вероятно, это будет демон. Ах, как он хотел бы, чтобы это был Гавриил, но нет, на карте его дней появился какой-то шайтан.

Они висели внутри остановившегося времени как две птицы. Люди в черном стояли в глупых позах. Глаза их были выпучены, а ножи в их руках уже не казались страшными.

Демон сказал ему:

— Не бойся. Ничего страшного, я знаю, как тебе помочь.

— А какова цена? — спросил купец, потому что он, как всякий купец, умел хорошо считать в уме и быстро прикидывал, выгодной или разорительной выйдет сделка.

— Как всегда, — ответил демон. — Ты отдашь мне то, чего ты не видел.

Это был умный купец, и он сразу догадался обо всем. Он вспомнил жену, как она смотрит из окна и смешно морщит нос, когда чует просыпанный перец. Купец видел, как под темной кожей ее рук проступают синие жилки, когда она кладет ладони на круглый живот.

— Нет, — печально сказал купец. — Цена слишком дорога.

— Ну, как хочешь, — расстроенно сказал демон. — Но, может, попробуем? Вдруг ты приблизишься к дому, а навстречу тебе выбегут смешные лопоухие щенки… Щенки! Ты отдашь мне щенков, которые родились, пока ты был в странствиях, а?

— Ты же знаешь, я не могу рисковать.

— Это мудро.

— Конечно. Во всяком случае, я никогда не буду старым и у меня не будут болеть ноги. Я никому не буду обузой.

— Это мудро вдвойне, — согласился демон и исчез.

Время снова начало свой отсчет, задул ветер, и черные фигуры приблизились.

Превратившись в духа, купец прилетел в свой дом.

Жена спала, но он говорил с нею.

«Прости меня за все, и за то, что я теперь не смогу быть с тобой. Выбери себе нового мужа, а не выберешь, живи так. Ревность не жжет мое сердце. Сколько мужчин ни побывает на твоем ложе, я не расстроюсь ни разу. Жизнь должна продолжаться, а ребенок — расти».

Он перевел взгляд на младенца и понял, что это девочка.

В этот момент он понял, что его дочь не спит и молча смотрит на него. Глаза ее были как черные бусины.

Надо было бы что-то сказать дочери, но он не нашел нужных слов.

Но любовь к жене была так сильна, что ее хватило и на ребенка — этот некрасивый красный комочек. Девочка, кстати, не плакала, она была молчалива, будто знала какую-то тайну.

Он подул ей в лицо, и девочка улыбнулась, будто узнала отца.

Стоя на петербургской набережной, Витковский покрутил головой и отогнал от себя воспоминания прошлого: жару, пыль, часовню на далекой реке и купца, пристававшего к нему с докучными вопросами. О чем он спрашивал? Нет, Витковский уже ничего не помнил.

В этот момент повозка со скарбом русских путешественников скрипела, длился долгий переход, и задремавшему подполковнику приснились два англичанина — капитан Честней и капитан Линч, с которыми он говорил в Антиохии. Англичане поведали ему о предполагаемом строительстве канала к Евфрату.

Подполковник вел с ними бесконечную беседу, а сам пытался понять, зачем они рассказывают о разборных пароходах и удивительных паровых лопатах.

Наконец он ответил, что до Багдада, согласно профилю местности, нужно строить не канал, а железную дорогу. Англичане переменились в лице, и один из них стал вдруг говорить о его, Львова, провидческом даре. В нынешнем сне один англичанин приблизился к нему, и полковник уже не мог понять, это капитан Линч или капитан Честней. Английский глаз занял все поле зрения, поворочался, а потом голос из-за него сказал, что самое главное запечатлеть невозможно. Один поэт хотел описать замок хана в Ханабалыке, который он видел, накурившись опия. Но слуги сказали, что к нему гость из Порлока — дрянь город, последний город, хуже Бирмингама, поверьте, мой русский друг — но в гостиной никого не было, пришелец исчез, как и картина ханского дворца, все растаяло. Ничего у вас не выйдет, ничего…

Сон прервался, и подполковник вернулся в прежний мир — жары и пыли, повозка скрипела, пел вполголоса какую-то арабскую песенку молодой капитан, а Максим Никифорович обмахивался женским веером.

«Англичане ничего не знают, это все сон, — думал подполковник. — Англичанам интересно, как мы будем действовать в Сирии — пойдем ли с севера, из Анатолии, или же окажемся на востоке, где от империи норовит отложиться Багдадский пашалык. Они хотят меня подтолкнуть к тому, чтобы я писал в отчетах об удобстве десанта, но десант затруднителен из-за гористости берегов. И всякий десант погибнет там бесспорным образом. Получится ли дело, о котором пишет старец Сергий, мне неведомо, а морского десанта не надобно».

Загрузка...